Погода

Сегодня умер отец. Или вчера. Мне рассказали лишь то, что наутро его нашли мёртвым. Болезнь проявила обыденное коварство: атаковала во время сна — в момент глубокого одиночества.

Шёл первый снег, рваным тюлем он покрыл улицу. Безветренно... Я возвращался из больницы — с белым хрустом шагал по нетронутой дорожке в парке и перебирал в кармане, подаренную отцом, монету. Я вспоминал, как во времена моего детства папа любил ходить по полям с самодельным металлоискателем и копаться в земле, непогода его не останавливала — только снежная зима. У него была целая коллекция: монеты, украшения, штыки, две каски — советская и немецкая. Находил он таких касок много, почти каждый раз, возвращаясь с раскопок, папа приносил каску, тщательно чистил её и отправлял на хранение. Но когда их количество в маленькой двушке стало критическим, а квартира стала напоминать склад небольшого музея, мама заставила его выкинуть все, по её мнению, одинаковые каски — оставить по одной. Отец тяжело это пережил. Каждая — для него была уникальной, была физическим воплощением истории как нашей страны, так и отдельного её владельца. Каски всё же куда-то исчезли; никто не знал, куда он их дел. Папа всё также приносил каски домой, чистил и долго выбирал, какую оставить — новую или старую. Кадрами документального фильма в нашем доме менялись хранимые истории. Когда оставалась почти нетронутая шрамами войны каска, папа шутил про солдатика: «Вот недотёпа! Каску посеял!» — и показывал сконфуженную сценку, а когда оставалась стрелянная, отец с грустью смотрел на неё и говорил про ценность и скоротечность жизни. Монеты и украшения он называл «осколки беды»; в них ему зачастую виделась история чьего-то несчастья — серьёзной утраты.
Конечно, я тоже ходил с ним. Как-то раз нам подвернулась удача: мы нашли царский серебряный рубль. Почищенный, он был в хорошем состоянии. Слегка подмыленный профиль императора чем-то напоминал мне отца, по окружности читалось: «Б.М. НИКОЛАЙ II ИМПЕРАТОРЪ И САМОДЕРЖЕЦЪ ВСЕРОСС.». С обратной стороны был отчеканен двуглавый орёл и подпись: «РУБЛЬ 1896 Г.». В таком состоянии, наверное, он стоил много, но отец подарил его мне; сказал: «На память».
Дорожка окончилась забором с открытой калиткой, ведущей в гаражный кооператив; размышление моё резко оборвалось, до дома я дошёл с тишиной в голове.

Дома сиделось плохо. В голову постоянно лезли тягостные мысли. Я никак не мог понять отца. Мне виделось, что память — это порез на душе, зарастающий шрамом. У вещей нет души — они не могут помнить; они могут лишь заставить ныть старые раны. Отец же одушевлял вещи — считал, что вещи помнят, рассказывают свою историю. Эксгумируя — он спасал их от забвения. Но отец не был историком-археологом, он не проводил научных изысканий с находками, он просто чувствовал, что ему хотят рассказать вещи (придумывал?). Этого я не понимал. Понятно, как вещь может быть памятной для человека. Скол, царапинка, вмятинка — всё это стежки воспоминаний. Но какая память у чужой вещи?

Оставаться дома стало совсем невмоготу, я вышел на улицу. К вечеру потеплело, снег таял и превращался в мокрую кашу. С неба или непонятно откуда сыпалась мерзкая морось — её беспорядочно раздувал ветер. Накинув капюшон, как ледокол, я пошёл по улицам родного города. Серые фасады зданий резонировали, как с погодой, так и с моим настроением. Какого-то сильного горя я не испытывал, давно было ясно, что папа скоро умрёт. Но странное чувство непонимания, зачем он умер, не слезало с меня; есть в смерти какая-то загадка...
Нерождённое желание поплакаться кому-нибудь, вперемешку с сшитым, как чёрная фата, одиночеством сжимало, раздувало, скручивало, выворачивало, рвало, клеило и морозило мою душу. Шаг слабел. Разбойный, мокрый ветрище норовился резкими порывами сбить меня.
Ноги завели меня в сквер, окружённый со всех сторон четырьмя домами, — место моего детства, я жил в одном из этих домов. Здесь ветрище превратился в ветерок. Он был мне уже не соперник. Незримо изменившийся двор разбудил во мне ребёнка. Поддавшись воспоминаниям, пошёл по нахоженным маршрутам: до школы, по дворам друзей, по остаткам магазинов. Сделав круг, я вернулся к подъезду, в котором жил; долго, безумно всматривался в окна моей квартиры. Вдруг зажёгся свет — зычно каркнула ворона — я испугался; постыдился, развернулся и потащился прочь. Я шёл, каждый шаг был быстрее предыдущего, кажется, пару шагов я даже бежал, то замедляясь, то ускоряясь, уходил от того подъезда, дома, двора, района. Вернувшись домой, от бессилия сразу и уснул.

"Кухня пахла недогоревшим газом и жжёным маслом. Духота. На табуретке сидела бабушка Таня и что-то делала. Всегда они что-то делают. Меня окликнули — я обернулся, из комнаты в узкий коридор вышел отец. Я всмотрелся в его доброе, мягкое лицо; меня застрелила мысль. Беззвучно спросил: «Ты же умер?». — — Стало сыро, я убил рыбу веслом. Потом: старый сом сообщил, что я неправ. Я соглашаться не стал. Сильно поплыл по киселю, проклиная свой нрав. Тяжело было плыть. Так ещё и посмертная рожа — кожура кожа, выпивала лужу; выпила и меня, гнилыми зубами пережевав. — — В квартире моей бабушки Тани, в зале, были поклеены вульгарные жёлтые обои. Вокруг жёлтые обои. Вокруг страшные обои. Вокруг стояли люди. Вокруг стояли мёртвые люди. Вокруг кружили... Ко мне вышла бабушка Таня и стала убеждать меня, что они все — живые. Я не верил. Бабка кивнула и скрылась в круговороте мертвецов. Вышел отец — я поверил. Дюжина мертвецов убедила меня, что они живые."

Проснулся тяжело; солнечный луч, вылезший из-за облака, казалось, явил мне всю мощь многогигантского термоядерного светила. Оглушённый сном и ослеплённый солнцем, с трудом вылез из-под одеяла и привёл себя в порядок. Сделал себе холодный чай; с кружкой и телефоном возвращался в мир живых.
Мне написал Дима: договорились встретиться в два часа дня, в кафе. Я был рад любой возможности отвлечься.
Хотелось прогуляться, поэтому я вышел пораньше. Ночь заморозила вчерашние лужи; сегодня пару раз уже шёл снег — он припрятал ледяные дорожки. Люди осторожно, забавно шагали; многие поскальзывались — некоторые падали. «В такие дни, наверное, много бабушек умирает», — подумал я, неловко шагая. Старые дома, стоящие по бокам, сыпались то кирпичом, то штукатуркой. Почему-то меня успокаивал их вид — странно, но убогие, старые, низенькие дома излучали забытый в высоких многоэтажках уют.
Неожиданно на меня вышел мужик. Уворачиваясь, я сделал лишний шаг — нога поскользила — я всем телом гуттаперчево вывернулся, махая руками, и удержал равновесие. Дальше шёл не разглядывая дома.

Заходя в кафе, тёплый воздух нежно согрел моё подмёрзшее лицо. Дима уже сидел за столом у окна. Над столами на длинном тонком шнуре были подвешены светильники, собранные из разноцветных стекляшек. Мы поздоровались, сделали заказ, и Дима начал:
— Как же я устал! Представляешь? У нас на работе есть штуковина такая, ну, мы ей выставляем заготовки, так вот, говорю инженеру, что, мол, у нас новые детали скоро поступят, сделай пластину — под новые детали. Он говорит: «Конечно, сделаю!» Так и что ты думаешь? Прошло две недели, заготовки приехали, стоят, я спрашиваю у инженера: «Как там с пластиной?» И этот козёл отвечает: «Забыл». Представляешь?! Забыл он! Мне так захотелось ему дырочку в голове отвёрточкой сделать, ну чтобы у него хоть какое-то оправдание было, типа «Дырявая башка».
— И когда этот козёл пластину сделает? — без особого интереса спросил я.
— Обещал, что через два дня отдаст чертёж в разработку, — нерадостно отвечал Дима. — Ну, если всем похуй на новые заготовки, то и мне — похуй, — он резко махнул в мою сторону вилкой, и на меня попало немного пюре.
— Понятно, — вытирая лицо, ответил я.
— Что-то ты какой-то невесёлый, что случилось? — со свойственным ему добродушием спросил Дима.

Я не знал, родилось ли уже во мне желание рассказать кому-нибудь об отце, но Дима, как опытная повитуха, продолжал вытягивать из меня ответ. Итого я решил и сказал: «У меня отец умер». Димино лицо из застывшей, ещё с уговоров, улыбки за секунду посмурнело, потом разгладилось, стало каким-то уверенным, и он сказал:
— Надо выпить.
— Не надо, — поперхнувшись, возражал я.
— Официант! — без уговоров крикнул он.
Заказали бутылку водки. Через пару минут молчаливого ожидания нам её принесли. Дима расторопно разлил две целые рюмки — мы выпили, сразу он налил ещё две рюмки, их мы тоже выпили.
— Как ты?.. Вообще? — наливая третью рюмку, спросил Дима.
— Не знаю... Такое чувство, как будто бы я ещё ничего не понял.
— Тебе отвлечься надо, так, глядишь, время пройдёт и станет лучше.
— Станет лучше?
— Ну да... Забудется, — сказал Дима и поднял рюмку.
Мы выпили, лицо моё искривило то ли от водки, то ли от запоздалого понимания смысла Диминых слов. Забудется...
— Ур-р-х! Плохо пошла, да? — кривился Дима. — Ты закусывай, давай, давай, быстрее.
— Мы сильно пьём?
— Конечно!
— Тогда закажем суп.
Через пару часов кафе превратилось в набор нечётких фигур и смазанных светлячков. Потеряв возможность видеть в даль, я, откинувшись на спину, рассматривал стекляшки светильника.
— Что задумался? — поинтересовался Дима.
— Знаешь, мы ведь как эти стекляшки: на нас светят, а мы преломляем свет, переливаемся цветами и проживаем жизнь; все разные, а в сути одно.
— Не, есть одно отличие, — покрутил рукой он.
— Какое? — я наклонился к столу и рухнул на него локтями.
— Память! Стекляшки эти — живут одинаковую жизнь. С рождения они одинаково преломляют свет. Они не помнят, когда и как на них светили.
— Но если стекляшку поцарапать или отколоть, то она будет по-другому преломлять свет — запомнит это.
— Какая-то увечная у них память получается.
— У всех память такая, за неё всегда приходится платить...


Сегодня были похороны. Я приехал на кладбище, оно было в лесу. Забавно, что в кладбищенском лесу намного больше жизни, чем в обычном; по гравийным дорогам ездят машины, по узким тропинкам топают люди, тихо, за оградками, сидят компании родственников. Ветер срывал последние редкие листья с монохромных, скрюченных деревьев. Под серым небом лес потерял тени. Я стоял перед сосновым гробом у ямы. Где-то за спиной, в ответ на какой-то вопрос, раздалось: «Можно, за всё уплачено!». Я смотрел на мёртвого отца, одетого в серьёзный ритуальный костюм, и перебирал в руках монету. С края сознания меня накрывало желание положить в гроб всё ценное, отдать отцу все его коллекции, все его вещи; мне безумно захотелось заплатить отцу, но за что — я не понимал. Я крутил в руках монету. Подумалось, что можно хоть так ему заплатить. Я всё же положил монету в карман.


Рецензии