Эпизод Пятый Насу. Глава 4
Григорий Александрович повесил пальто на вешалку в передней, а тем временем Маша с неописуемым восторгом кинулась в гостиную, заслышав там присутствие матери. Выждав с минуту, Наволоцкий неторопливо прошёл вслед за дочкой и застал её рассказывающей Виктории Олеговне подробности давешнего приключения. Наволоцкая, конечно, слушала детское повествование, но человеку знающему было понятно, что девушка большую часть рассказа пропускает мимо ушей.
Когда в проёме возник и Григорий, Виктория мигом изменилась в лице: деланная миловидность исчезла, а гладкую кожу разрезали тонкие бороздки. Наволоцкая вздёрнула верхнюю губу и, оборвав рассказ дочери, заявила:
— Золотце, сходи поиграй, а то нам с папой нужно поговорить.
«Разговоры затеяла, и всё с определёнными целями, — подумал Григорий, но вслух того не заявил, решив для порядка поглядеть, к чему же всё-таки дело идёт. — Ну и пусть вещает, то есть идеи свои. Послушаем... А то, чего бы и не послушать? Мне того, может быть, и не больно хочется, и мнения иного я придерживаюсь, то есть в своей жизни, но чужое отрицать не собираюсь...»
Маша вышла из гостиной. Виктория продолжила молчать, при том сверля супруга холодными голубыми глазами. Под натиском ледяного взора Наволоцкий прошёл к креслу, завалился в него и после вызывающе взглянул на жену, будто бы тем самым сообщал, что пронзающих поглядываний не боится и то его даже не смущает.
— Разговоры какие-то выдумала, — заявил Григорий Александрович, склонив голову немного набок. — Ребёнка погнала беспричинно... Видно, решила что-то новое сообщить; или же к чему смуту навела? Жизнь свою поставлю на то, что старьё о главном сейчас запоёшь, а то мне мало интересно. Я-то тебя уже слушал, да только в тех заявлениях не обнаружил ничего путного... Водица одна, знаешь ли, дорогая моя... Не против, что подобной скабрёзностью к тебе обращаюсь? Не обижайся, ибо я то не со зла, а только ради некоторой справедливости... И замечу, что обращения и требования всё-таки что-то да значат, ибо за ними кроются определённые порывы, страсти... Да коли мне всё равно бы стало, так я, может быть, и смолчал бы, ибо к чему ресурсы тратить на пустословие? Ты же видишь, каково мне? Видишь же, Виктория? Ухмыляешься... Этого я заслужил от тебя за все года, что мы прошли рука об руку? Поганенькой ухмылочки? Вот ты, значит, какова, Виктория... Корнилова! Буду называть тебя именно так, ведь боль, что разрывает моё сердце, не позволяет молча снести обиду... Впрочем, я унижаюсь не из-за собственных чувств, а оттого, что ты красивая... С некрасивыми всё не так... Ты подобных унижений не выпрашивала и не требовала, только мысль свою высказала, а уж я выдал наголо... Одним словом, виноват сам и в том сознаюсь, как пред какой-то великой силой, что мне неподвластна и совершенно неясна. А что до тебя... Вот ты про любовь всё заявляла, но какова она, любовь-то, когда мужа, вот так, ровно незнакомая девица определённых взглядов, бросаешь, изорвав всё хорошее, что он сжимал в ладонях? Это ты, может быть, глядишь по-особенному на окружающую действительность, а у меня больше нет ничего! Я нищий, и судьба подбросила мне, будто подачку вас, и теперь попросту не могу отпустить эти лица, понимая, что, выходя за дверь, они исчезнут навсегда... Ты же всё видишь! Как ты способна оставить меня в этой нескончаемой бездне! Неужели я не заслуживаю человеческого счастья, что размазывают по собственным жизням люди иные и даже хвалятся этим? Отчего же я хуже всех остальных личностей? Чем же отличен? Ответь мне, Виктория! Я истощён и разболтан, и сил в себе не найду даже на то, чтобы мужественно заявить тебе о собственных желаниях! Посмотри, как я убог! Подумаешь про меня невесть что, а того бы не желал, то отрицаю и разрываю душу на лоскуты, чтобы ты увидела во мне человека, которого искала всю жизнь! Того, на кого можно опереться... Я опора!
Виктория презрительно хмыкнула и опустила глаза в пол, словно тем движением избегала смотреть на Григория Александровича.
— Ты не опора, а обуза, — заключила Наволоцкая. — И в том нет никакой меркантильности, ты не подумай. Мне много сил требуется, чтобы выговаривать эти умозаключения и притом быть решительной... Григорий, прости, но ты не тот человек, что способен опуститься в канву здоровой, счастливой семьи. Верю, что тебе хочется, и ты, вероятно, бросишь все возможности, дабы доказать всем вокруг, как же я ошибалась, но... разве могу посмотреть на тебя, как на мужчину, что закроет своей грудью от ужасающей непогоды? Разве Маша встанет за твоей спиной, как за непоколебимой опорой, и громко назовёт «папой»? Ты не подумай, что я как-то поменялась или изменила давешние мысли (того не произошло!), и я благодарю тебя за всё, что ты принёс в мою жизнь, но всё же чаще стала задумываться о нашем... будущем. Счастье иллюзорно. И мне больно выговаривать, но кто-то же должен был сказать. Понимаю, что ты-то не начнёшь и, наверное, даже не видишь... Пойми: кто-то должен сделать первый шаг, должен остаться виноватым... Пусть, ибо в мыслях стремление к спасению, и в первую очередь, спасению Маши от ярости наших сердец... Я спасу её, Григорий! Пусть то и разорвёт мне душу!
Григорий в ответ смолчал. Раздирающий вопль, что народился в самом сердце, в итоге застрял в горле. Сотрясала чудовищная дрожь, что проходила через каждую клеточку изнеможённого тела, ровно электрический ток. Наволоцкий захотел что-то схватить, какой-либо предмет, кинуть его или сломать — настолько эмоции переполняли нашего героя. Но на глаза не попалось ничего подходящего, посему Григорий молча вцепился в собственную штанину, сжал её с силой, будто норовил и вовсе оторвать.
«Ещё мысли свои изливал в тот так называемый трактат, — думал Григорий Александрович. — Да и пусть бы провалилась та писанина в бесконечно мрачные недра! Пусть! Я, может быть, возвыситься сумасшедшими идеями желал и в том даже имел определённый успех. Теперь же плюю, не стесняясь, на сии фельетоны! А то припоминаю бесконечно, как Виктория листочки в руках перебирала и всё восхищалась, мол, талант сокрыт в тщедушии! Тьфу! Не хочется вспоминать, ибо то, вероятно, тоже в обмане появилось, в самой тёмной лжи! Какая же мерзость! Перечеркаю! Всей своею верою клянусь, что перечеркаю трактат никчёмный вместе с проклятой любовью к Виктории Корниловой! И устали нет предела, ведь источил собственную душу в той пучине! И временами в бессилии падаю на стул, задираю голову к потолку, как будто где-то там кроются ответы на все мои нескончаемые вопросы! Вот бы отдохнуть немного от навалившегося ужаса и вечных испытаний, которые, как мне кажется, посланы откуда-то из нематериального мира и с целями мне совершенно неведомыми. Эх... Мне бы один такой маленький шанс, пусть совсем мизерный, так решу всё грубым движением! Угадать бы только эту минуту, где стоит вскочить и к делу обратиться! Только бы угадать!»
Может быть, в определённый момент стоило остановиться, да только неясно было для нашего героя, где же та разделительная линия пролегала, дробя допустимое и совершенно неприемлемое. Возможно, в собственных уничижительных размышлениях Григорий мог показаться кому-то смешным: мол, молодой человек чувства свои показывать удумал, всё в подобном раскрытом виде, а то (по мнению общественности, само собой,) для женатого мужчины было бы непозволительно. Стало быть, обстоятельство и было условным разделением: ухватиться за своё мнение как за единственно верное, или же, опустив голову, преклонить колено перед общественным суждением. Однако же Григорий Наволоцкий, будто прокажённый, без собственного дома и особенной фамилии, умел укрыться в тёмных подворотнях незримого мира и тем, как бы спастись, бесконечно оттягивая момент необходимого принятия. Казалось, подобное самоуничтожение себя как социально значимого лица и было единственным выходом: никто не стал бы опускаться до подножной грязи, дабы испросить её мнения.
Вот такое суждение имел Григорий Александрович и притом неустанно сравнивал себя с голубоглазой Викторией, у которой, ввиду имевшейся красоты, казалось, были открыты все пути, и мнение её приобретало некий решающий статус. И, надо заметить, внимания к себе девушка не выпрашивала, настойчиво людей за собой не звала, но тем не менее всегда оставалась в центре внимания, и недостатка в компании никогда не испытывала. Отчего так происходило, Григорий не понимал, но принимал как данность: Виктория Корнилова была неким центром, в котором постоянно сходились вихляющие линии разношёрстных судеб, ибо тем линиям всё же нужно было где-то сходиться. Здесь же припоминались и определённые лица без имён (даже при большом усилии Наволоцкий не смог бы вспомнить всех), которые, будто каменные изваяния, нависали над смиренной Викторией, сложившей свои аккуратные руки за спиной в замке: изваяния были уродливы, гротескны и молчаливы. Кто-то, до безобразия нелюдимый, во тьме приволок их к тихой девушке, будто не хотел, чтобы новоявленная жертва сбежала. И казалось, что эти исполины схватили бы своими длинными руками, как только Наволоцкая надумала бы бежать прочь. У исполинов были имена, но Григорий их не знал; у них была принадлежность, хоть и сокрытая в саване рассыпающегося прошлого.
Григорий Александрович неизменно ловил себя на мысли, что ввиду некоторого фатализма и несомненной широты души, Виктория способна обратиться к этим каменным мертвецам и даже выслушать их истории, которые те, несомненно, приберегли в карманах потрёпанных одежд. Но рядышком таилась ещё одна мысль: к нему, Григорию Наволоцкому, миловидная девушка с выразительными глазами, не повернётся и слушать о его чувствах не станет. Как будто для всего мира открыта её светлая душа, но к нему, Григорию, не то чтобы требования другие, а скорее личность противна и даже чужда. Аккуратно сказанное слово и осторожный взмах руки оставались прибиты грозным взглядом и кривой усмешкой. Любой вопрос из уст Григория — всего лишь надоедливый звук приставучей мошкары; вещь, принадлежавшая ему, будто была заражена неизлечимой хворью; упоминание имени — в лучшем случае обращало хорошенькое личико в гипсовую посмертную маску.
Не далее как два дня назад Григорий Александрович, казалось, совершенно растерял собственную душу, когда, в очередной раз обляпанный холодностью Виктории Олеговны, завалился на диване в гостиной и, кажется, пролежал там до самой ночи. Просто возлегал да глядел в потолок, притом совершенно ничего не делая. Пустынная квартира отзывалась гулким эхом на разливающиеся мысли Наволоцкого, неспособная к самостоятельному диалогу со своим владельцем, и лишь бесноватое завывание осатаневшего ветра за окном напоминало, что за пределами бетонных стен существует трепыхающийся и дышащий мир, который всё ещё не погиб и продолжает ползком двигаться прочь от ужасающего ледяного дыхания старухи зимы. Но, возможно, и этот вой был лишь тенью воображения, что разыгралось от навалившейся вечерней тьмы и одиночества, сквозь которые, хотя и весьма слабо, пробивались единичные отзвуки реальности. Григорий встрепенулся.
«А ведь в результате будет смотреть на немыслимые страдания и притом ничего не делать! — наш герой закинул руки за голову и поудобнее устроился на своём лежбище. — И не верю, что всё описанное может быть подпитано истинными чувствами. Нет их там, чего рыскать-то... Она же из раза в раз продолжала смотреть на моё заплаканное лицо, не имея внутри ни толики сочувствия... Да, расслабился, чего таить, рыдать стал, будто способно решить заявленные трудности... Это не то, чем стоило бы гордиться или же намеренно в претензию входить к иным лицам; мне того совсем не хочется. Просто я переломился пополам и ничего не смог поделать, лёжа в одиночестве и спрашивая себя: «за что». До сих пор не понимаю, и оттого хочется вырвать из груди что-то жизненно важное, потому что не могу более выносить тягостного мучения! И моё место ровно там, где и следовало бы ожидать: в одиночестве да в грязи, где нет никого! Ведь именно этого и сторонился всю жизнь, и, как мне казалось, я очень много сделал, дабы обо мне кто-то вспоминал и мною дорожил. Но теперь же очевидно, что ничего не смог сделать и лишь надрывался в пустых движениях, и на самом-то деле, когда Виктория хвалила меня, мол, среди уродов ты, Григорий, сделался хорошим человеком, то я пребывал в противоположном мнении! Теперь же заявляю, что то всё неправда! К сожалению, как бы мне ни было больно от этих слов, но от уродов нарождаются только уроды, а из грязи — путь исключительно в грязь... Почему-то казалось, что я не такой, что могу всё поменять... Но теперь очевидно, как же я ошибался! То, чем я занимался всю жизнь, не только бесполезно, оно ещё и смешно! Разве способен человек убежать от предначертанной судьбы? Да этот самый человек — никакой не создатель, нависающий ровно исполин над жалким миром смертных, а всего лишь очередная жертва убийственных иллюзий и жалкий растратчик!»
От подобных рассуждений разболелась голова. Григорий прикрыл глаза и попытался подумать о более насущных делах, но рассудок был целиком заполнен вязкой чёрной обидой, от которой никак не получалось избавиться. Наконец, приняв факт, что придётся прибегать к очередной дозе обезболивающего, Наволоцкий вскочил с дивана и нехотя двинулся к тумбочке с лекарствами. Покопошившись в запасах с минуту и не отыскав нужных капсул, Григорий сморщился: кажется, ещё с неделю назад они лежали здесь, но теперь, кроме препаратов от расстройства желудка и тошнотных таблеток, ничего не осталось. Взор нашего героя задержался на ярко-оранжевом блистере.
«Несуразица какая, — размышлял Григорий Александрович, разглядывая находку. — А я подумал, что показалось! И правда, написано, что тошнотное средство... Но ведь в том смысла никакого! Я, конечно, давеча фантазировал, что хорошо бы подобный препарат употребить, дабы вытошнить все сокрытые переживания, но то на правах шутки заявил и серьёзных намерений не имел... А ведь действительно существует такой препарат! Да он простроченный, небось, уже давно... Скорее отравишься этими таблетками, нежели лечиться ими будешь...»
Воспоминание рассеялось. Перед глазами нашего героя вновь выросла Виктория Олеговна, что сидела с лицом непроницаемым (можно было даже заявить, с мёртвым) и молчаливо теребила прядь медовых волос. Вид при том имела весьма напряжённый, и складывалось впечатление, будто Наволоцкую силком затащили в место, где ей находиться совсем не хотелось. Уйти отчего-то не могла, потому и приходилось мириться.
«Какая же она всё-таки красивая», — пронеслось в голове у Наволоцкого, и он неосознанно протянул руку Виктории, понадеявшись на краткое прикосновение. Но девушка лишь лицом скривилась, будто бы одна только мысль о контакте с мужем вызывала у неё отвращение. Григорий Александрович хмыкнул в ответ и, скрестив руки на груди, отвернулся. Он мучительно размышлял над тем, не высказать ли всё как есть, наголо, но, видимо, пока решил сдержаться.
«Как уж было заявлено о любви... Может быть и так, что имена здесь значения не имеют и суть кроется в ином. Никого я не люблю и не дорожу никакими чувствами, и только любовью к самому себе пылаю, ибо порывы, что случались за прошедшее время — лишь ублажение собственного эгоизма, что всеобъемлющ и ненасытен. Он пожрал настолько много чувств, что, кажется, я уже и не способен заявить ни о существовавшем взаправду, ни о том, что попросту выдумал... Отругал себя и к совести приставил, когда подумал, мол, всё для себя делал, стремления вокруг собственной души плодил... Ну ты что! Оскорбился тогда только одной этой мыслью и принялся выискивать следы опровержения в мельчайших деталях минувшего...»
Григорий захотел подскочить к супруге и разбросать вещи, что она трепетно прибрала своими нежными ручками, но отчего-то сдержался (сам он позже объяснял, мол, испугался последствий, ибо тогда в душе надежда теплилась всё решить полюбовно и без лишней ругани). Вместо этого Наволоцкий со злобой пнул старый стул, что притаился неподалёку: от подобного хамского поведения тот заскрипел и, зависнув на одной ножке буквально на пару секунд, завалился на пол. Виктория бросила испепеляющий взгляд на мужа и недовольно фыркнула. Наволоцкий закинул нога на ногу.
— Посмотри на своё лицо! — огрызнулась Виктория Олеговна и притом даже не поглядела на собеседника. — Морщины на коже, вокруг глаз особенно... Думал, небось, что молодой и красивый вечно будешь! А ещё папироски! Уж явно не на пользу они тебе!
На заявленное Григорий неспешно повернул голову: будто бы из тени; выскользнул расплывающийся образ его любимой Виктории, что в эту минуту казался таким чужим. Наш герой скорчил гримасу и выдал:
— Не собираюсь унижаться, даже перед тобой. Склонен к фантазиям... Переживаю их в своей голове целыми днями, и тем, кажется, довольствуюсь. Странным окрестят, а я от сего факта возрадуюсь, ибо то будет особенностью и моей дорогой. А в тех фантазиях мы влачим существование вместе, рука об руку. Хотя я так описываю... Ведь на самом-то деле всё в красках и с определёнными чувствами. То стержень, что воткнут в моё сердце! А ты-то на самом деле кто, Виктория? Я уже не уверен, что знаю тебя: жил в выдуманном мире, додумывая твою теплоту и слова любви. Дождёшься! А теперь... Это не смертоносный разряд тока, что рвёт полотно жизни на части... Нет! Я справился с немыслимой болью в самом сердце! Справился с тем, что тебя больше нет в моей жизни! И дабы не думалось тебе, что бескровный переворот переиначил сознание, заявлю: то со своими последствиями произошло! Но всё лучше, чем руки на себя наложить...
— Господи, — процедила Виктория сквозь зубы и в недовольстве даже ножкой притопнула. — Болтаешь невесть что... Небось, мать родную в моём лице узрел, оттого и пошёл чепуху молоть. Обознался! Прими сей факт и утихомирься, ибо крови и без того испито достаточно...
Внезапно Григория Александровича озарила одна мысль, что, кажется, скрывалась всё время в недрах сознания, никак не поддавалась на окрики и только теперь явилась в вечернем платье, немного накрасивши косметикой лицо и подколов волосы красивой серебряной заколкой на манер манекенщиц из дорогих салонов красоты. А ведь зацепился, будто мальчишка за давешний образ, и даже блаженным ребёнком себя мнить удумал, ибо то заявление касательно материнских чувств, не народилось на пустом месте. Наверное, когда актёры на мизансцене сменили положение, изменилась и сама суть постановки.
Детское же сознание устроено таким образом, что осуждения никакого нет и окружающее воспринимается как данность, естественность, ибо осуждение вкупе с анализом — прерогатива взрослых умов, что в своей пытливости не дают покоя бренным ногам. И пускай лишений жизнь полна, и то со стороны весьма очевидно, но с позиции ребёнка никаких непристойностей не видно, и существование хоть и в нищете, но в относительной любви, и мать, пусть она криклива и с утра излишне ворчлива, всё равно любимая родительница, ибо все матери такие.
Но возраст вносит определённые коррективы в давешнее положение дел, и вот ты с большущей сумкой на плече стоишь у порога мира, силишься в пепельных красках разглядеть цветастые мазочки, привлекающие внимание неискушённого юноши. Но куда там... Хоть с ног сбейся в поисках нового дома, но быстро ничего не случится! Первой встречной отдавай свои пожитки с утверждением, мол, теперь-то, красавица моя ненаглядная, я в твоей совершенной власти и настаиваю на житье у тебя под боком, то есть в твоих апартаментах. И, вероятно, с Григорием Александровичем оно всё так и случилось, ибо девчонок-то за дверью отчего дома гуляло в достаточном количестве, и все они, хотя бы и со своими утверждениями в головах, но всё-таки склонны к простоте и даже некоторой материнской заботе. И, может быть, всё сошлось бы подобным образом, коли не Виктория Олеговна, что и появилась вроде бы из совершенной пустоты, продемонстрировав багаж знаний, коими в её-то возрасте и положении обладать было неприлично. Даже в кругу знакомых (а их было немало, по мнению Григория Александровича, а некоторые лица весьма неприятные, о которых здесь уже было вскользь рассказано) она выглядела такой важной гусыней, что бесконечно собирала под крыло разбегающихся гусят. И нет ничего странного, что в итоге багаж Наволоцкого оказался подле ног девушки, и она (хоть и не без тени неудовольствия) его приняла, будто бы обнаружила в том своё особое предназначение. Но это всё так увидел лишь Григорий Александрович, и, может быть, ничего подобного не было в реальности, и за произошедшим таились истинные чувства. Но теперь о том было невозможно заявить.
А что до самого Наволоцкого... Отчего же тогда Гурьеву погнал, будто прокажённую? Ведь были и прецеденты, и разговоры тоже случались, и всё с определёнными целями и утверждениями... Терпение Григорий проявить смог бы, коли пожелал, но отчего-то не стал. А ведь истина-то прозрачна, отчего всё-таки не стал! Виктория Олеговна на ушко нашептала собственные утверждения: сошлись вы не под тем углом, да и вовсе люди, так сказать, не подходящие друг для друга! Заявляла уверенно и даже с определённым задором, но так ни к чему в итоге не вывела, будто того совсем не желала. И ведь погнал же Анну Евгеньевну! Погнал! В угоду одной лишь Корниловой погнал!
«Вот правда в чём скрылась, — думал Григорий Александрович, совершенно не слушая брани Виктории. — Матерью её возомнил и в том даже сомнений не испытал! Оттого и на позор пошёл, и на враньё, и даже на кровь! Впрочем, про кровь заявил зазря, ибо то неоднозначно вышло и со своими особенностями. А теперь же в страдания погрузился? Погрузился оттого, что связал свою душу с женщиной, что лицом обладает отличным от того, что в голове нафантазировал! И как же так вышло? Ничего уже не помню, ибо перед глазами только обрывки воспоминаний. Что в них реально, а что нет — не знаю. Людей, о которых давеча рассуждал, тоже не знаю... Даже понять не могу, помнил ли их когда-либо... Хотя с другой-то стороны, должен ли помнить о них? Да ещё Виктория со своими хитростями и замашками... Может быть, всё то одна лишь неукротимая фантазия...»
И, может быть, Григорий Александрович продолжал бы дальше жалеть себя и плодить причины обратиться к Виктории Олеговне, дабы та, будто слезливая родительница, побежала бы к своему чаду и, схватив в охапку, обняла до хруста в позвонках, но отчего-то в душе народились иные чувства: мысли заскрипели, кулаки сжались, и Наволоцкий захотел вскочить да налететь на супругу, дабы совершить с ней что-нибудь кровавое и непоправимое. Такая злость обуяла нашего героя, что сдерживать её не было никаких сил! Вероятно, коли стоял бы кто у дверного прохода, кто-нибудь посторонний, с ситуацией совершенно незнакомый, и услышал давешний диалог супругов, так подумал бы, что вместо Григория Наволоцкого народилось существо иное, жуткое до безобразия, непримиримое, с лицом бескровным и отвратительной гримасой на этом самом лице, а уж сказанное...
Наволоцкий как-то очень уж скривился в одно мгновение, дёрнул верхней губой и, со злостью поглядев на супругу, заявил:
— Так не пойдёт! Я-то знаю всё наголо, будто бы факт уж давно совершённый, и я сообщаю его в прошлое: душонку свою тщедушную захочешь отчистить от мерзкой грязи, что прилипла комьями и мешает расправиться, будто бы ангельским крыла;м. Но то желание у тебя, Виктория, возникло не как факт естественный и ни от чего не зависимый, а возникло оно после импульсивной выходки и криков, касательно того, что свобода дана тебе самой матерью, и никто не вправе отобрать ту свободу! Вот оно как! Кровавая расплата, Виктория, которая будет испрошена у каждого согрешенца и которую никто не захочет уплатить в срок! А там, знаешь, хоть и пощады проси, хоть на горе в позе лотоса восседай — всё б;з толку, ибо Господь (или кто там заправляет всем на свете-то!) ухватит за душонку да вытряхнет, что та задолжала! А то смеяться надумали над моими чувственными признаниями, будто бы я шут, на потеху публике вышедший! Не позволю на смех поднимать! Особенно в том плане, что ощущения у меня в груди необычные... Правда, никакого проку от моих предсказаний и увещеваний, ибо дурак — рыцарь доказательной базы, то есть вместо человеческого языка только удары черенком по лбу понимает! А то вам, Виктория Олеговна, весьма знакомая фразочка-то? Конечно, ибо вы её в светском разговоре с Александрой Викторовной употребляли в давешние времена! А она, да будет вам известно, настоящая базарная баба и разносит всё по округе, будто плешивая тоннельная крыса смертоносную чуму! И о том тебе известно, но, видно, хотелось к Романовской лицо обратить: мол, Александрочка моя любимая! Вы, госпожа высоких нравственных ценностей (хоть и часто отступаете от своего заявленного положения в угоду минутной слабости) и оттого, будто опытом незримым умудрены... Информацию могу вам предоставить, особенно коли информацию конфиденциальную... Тьфу! Я, само собой, с юмором употребил касательно Романовской-то, но в каждой шутке есть доля шутки! Это ещё ничего, что Романовской пересказала обо всех похождениях, другое дело этот... как его там... Ведерников! Ну и фамилия! Мало того что собой, так сказать, не выдался, ибо природа на выходном пребывала, так ещё и самомнение такое, что вшестером волочь надо! Ты не гляди на меня вопрошающе, ибо дурачину Ведерникова я просто так, к слову припомнил, хотя и не забывал никогда. Он тогда всё нахаживал и заслуги собственные выставлял, будто бы то какая невидаль, а ведь заслуги были весьма сомнительны, и хвалиться-то нечем особо было! Но зато в рассказы-то пускается, как с барышней в отношениях пребывает, и та барышня, что любовью награждена, для утех определённых у него имеется, а барышня, что чуть в сторонке постаивает, для выхода в свет! Знаете ли (так и рассказывал Ведерников, я сам тому свидетелем был!), как на театре побывал, так и великого духа непостижимого искусства преисполнился! Смехота же! Думал живот у меня порвётся от сумасбродных заявлений, ибо звучало то не чтобы смешно, но даже глупо! Да, знаешь ли, ещё половина беды, что этот Ведерников — известный франт на публику, ведь ещё обстоятельства сокрыты в том, что некий студент, такой же щёголь, как и Ведерников, придавался известным рассуждениям под памятником Гаюлова, и то ли по стечению обстоятельств, то ли за какие речи, был приставлен к суду господнему при помощи пули! — Григорий Александрович вскочил с кресла и притопнул ногой, ибо уже не мог сдерживаться. — Убит! Застрелен на Елоховской площади!
После этих слов Виктория Олеговна ахнула. В её бирюзовых глазах читался немыслимый страх, и она неотрывно глядела на своего мужа, будто бы выжидая продолжения тирады и, соответственно, открытия некоторых тайн, которыми, по её же мнению, мог владеть Григорий Александрович. Но тот, кажется, приняв во внимание заинтересованность супруги, внезапно замолчал, искривив рот усмешкой. Наволоцкий выглядел омерзительно и одновременно с тем пугающе.
— Предоставьте Ведерникова, дабы я в его физиономию похихикал, ибо к тому определённые порывы имею, — Григорий более не улыбался, а лицо его сделалось каменным, вмиг утратив все давешние эмоции. — А что до заявленного об известном убийстве, так то факты достоверные, и я осведомлён о них в такой же степени, как и остальные, ибо по телевизору передавали... Впрочем, то лишь пустословие! Раздули из убийства оборванца преступление вселенского масштаба! Убили и убили! Правильно сделали, что убили! Я, может быть, к тому же мыслями своими лежу и полагаю, что коли так приключилось, то обстоятельства определённые сложились! Смерть никому не причиняют просто так, одного безделья ради...
Неизвестно чем закончилось бы разглагольствование Наволоцкого, коли смрадный поток не остановил бы звонок в дверь. Григорий вмиг замолк и тут же ощутил плотный комок, что сжался в груди. Казалось, всё вернулось в то утро после событий на Елоховской площади, когда наш герой испугался и бросился в коридор, полагая, что к порогу заявились уполномоченные кем-либо господа и всё с определёнными целями.
Пока наш герой размышлял о том, кого же могло занести к дверям квартиры, Виктория Олеговна молча поднялась и направилась в коридор, дабы справиться о гостях. Наволоцкий же скривился и отправился следом, уже ясно представляя, кого он встретит на пороге.
В проёме, покачиваясь, стоял Олег Викторович, и из-под кустистых бровей силился разглядеть, кто же вышел его встретить. Пьяный блуждающий взор, наконец, смог выцепить опешившую дочурку, что стояла подле старика, подперев грудь скрещёнными руками. Посетитель, кажется, кровиночку узнал и следом выдал из себя что-то нечленораздельное, по-свойски переступил порог и направился вглубь квартиры, будто бы там, внутри, для него уже был накрыт стол, как для самого долгожданного гостя. Виктория Олеговна поспешила за отцом.
«Заявился ремочник, будто бы по зову нашей красавицы отрапортовался! — Наволоцкий, поглядывая вслед убывающей процессии Корниловых, выжидал время и с места не сходил, пытаясь себя внутренне успокоить. — А мне то как бы всё равно! Я не входил в обязанность сдерживать свои эмоции, и даже коли того затребует ситуация — кулаки! А что? Отчего бы по физиономии не надавать оборванцу Корнилову? Эх, да о чём это я? Старика ударить порываюсь, и всё для того, чтобы силу свою людям показать! Дурным сделался, и хорошо ещё сам спохватился в том обстоятельстве, а то ужаснулся бы в конце, на что пошёл ради сомнительного мероприятия! И поглядите на этот фронтон! Пропит!»
Запустив руки в карманы брюк, Григорий Александрович проследовал за женой и прибывшим папашею её, и при том скорчил гримасу, дабы все вокруг видели, как же он был недоволен событием. Отчитав самого себя за проявленное малодушие, Наволоцкий всё же порешил, что уж лучше неоправданно испугаться, чем ненароком угодить в досадную ситуацию.
Процессия зашла в гостиную и расселась на диванах, будто бы приготовляясь к определённому процессу в каком-нибудь суде: Виктория Олеговна сидела смирно, сдвинув коленки и опустив глаза в пол, Корнилов бесконечно разглаживал свои обноски, будто бы то могло исправить неказистый вид, а Григорий Наволоцкий развалился в креслах под притихшими часами и неустанно переводил взгляд с жены на её папашу и обратно.
— Стало быть, не молчать сели, — не сдержавшись, выпалил Григорий. — Говорите, говорите, то есть мысли свои предоставляйте! Особенно вон тот, гость нежеланный мне интересен! Иначе что, заплатник, заявился в чужую квартиру? Строить из себя отца любящего и заботливого? Ну так увольте! Того нам не требуется! То есть дочке вашей кровной, может быть, оно и требуется, но остальные не нуждаются...
Корнилов мялся и ждал окончания тирады, но, так и не дождавшись, вскочил с дивана и уж было двинулся к выходу из гостиной, как тут же одумался и сел обратно. Виктория вскинула брови. Григорий покрутил пальцем у виска, дескать, папаша-то ваш, того, с ума сошёл!
— Да вы, Олег Викторович, так не напрягались бы, а то ещё какая хворь обострится! Лучше расскажите, как всю прошлую неделю у Кочкина спали, после распития алкоголя, то есть. Вы так глаза не округляйте, ибо Кочкина у нас все знать изволят: алкоголик и дебошир Кочкин-то! Это оно, может быть, вам всё в диковинку, а местному брату уже нет, но не осуждаю, ибо и сам сейчас принял бы амброзии на грудь для большей чувственности! Но то, впрочем, вас, господин Корнилов, касаться не должно: вы завалились ко мне в квартиру и непристойным видом посмели меня оскорбить! Я-то штаны пред вами надел, ибо иного не позволительно для меня. Папаша научил. А вы... Наслышан о ваших попойках! Вот же умора! Это же как надо жить, чтобы к половине века стоять со спущенными штанами и мочиться себе на ботинки? Да ещё и при людях! Вот погляди, Виктория, каков твой папаша! Ещё горишь желанием о «спасении» и привлечения к семье? Горишь! На крови поклянусь, что горишь! Это ты давеча о себе говорила-то, спасительница всех немощных и прожжённых маргиналов! Вот где корень проходит, а не в выдумках о семье и будущности!
— Григорий, Маша услышит...
— Да и пусть слышит! — вскричал Наволоцкий и вскочил с кресла. В тот момент молодой человек выглядел устрашающе, и, кажется, никто из присутствующих в комнате не мог явно предугадать, что он предпримет в следующий момент. — Мне хватило за предыдущие года смрада под боком, хватило распада, что цвёл на огрызках наивных надежд! Чёртова мать со своими низкими желаниями и сомнительными предложениями, будто бы дети — игрушка для минутного развлечения или аксессуар, что требовалось таскать с собою ко всем любовникам после смерти отца-то! А теперь ты, пропитой и похабный старик, под конец своей жизни возжелавший очиститься от грязи греха и обратить скрюченные пальцы к единственной крови, что не способна погнать в три шеи! Как это подло!
Кажется, терпение у Наволоцкого к тому моменту лопнуло: он в два шага пересёк гостиную, схватил зазевавшегося Олега Викторовича за ворот рубахи и решительно встряхнул, будто бы намеревался вытрясти из тщедушного старика какую-то сокрытую истину. Виктория Олеговна взвизгнула, но отчего-то мешалась и рукоприкладство пресекать не торопилась.
Наконец, Корнилов пришёл в себя, весь перекосился отвратительной гримасой то ли боли, то ли омерзения, и ухватился сухими пальцами за ладонь Григория Александровича. И наш герой, как только ощутил чужеродное прикосновение, тут же завопил благим матом и отбросил старика прочь, будто бы прокажённого. Корнилов отлетел на диван, приземлившись на него с приглушённым стуком, словно в теле, кроме костей уж более ничего не оставалось.
— Ты ко мне свои костлявые руки не тяни, ибо от них кладбищенскими зарослями разит, — Наволоцкий усмехнулся и поглядел на супругу, желая убедиться, что та сидит на месте и в конфликт ввязываться не собирается. — За деньгами же явился, смердящий оборванец... Я про вонь не голословно заявляю, ибо от вас спиртным разит... И отчего не оповещаете присутствующих, что захаживали не далее как три дня назад? Ага! Чего краснеешь, Виктория? Стыд обуял? Ну, ты постыдись, ибо то даже полезно выйдет, то есть для души твоей, что уж давно забыла о чистоте и справедливости!
Корнилов закряхтел.
— Мне бы к вам под бок, — заявил он и поднялся с дивана. — Там и образумилась бы вся дурь...
— Ещё чего удумал! — вскричал Григорий Александрович и, уперев руки в бока, наклонился к размечтавшемуся Корнилову. — Тебя за какие заслуги принимать стоит? Хотя то вопрос риторический, и в последнее время принимать изволят любого проходимца, даже если у него на лице клеймо с настоящим именем выколочено! Это не про вас, Олег Викторович! Хоть и «на вы» к вам обращаться даже совестно, но тем не менее сути не меняет!
Корнилов стоял, покачиваясь, и нагло глядел в глаза визави. Надо заметить, что делал он то с вызовом, будто желал встретить сопротивление или снести оскорбление и тем не менее выстоять, ибо позиция его такова.
— А для меня прощение будет, ибо Господь всех прощает, — заявил старик и демонстративно откашлялся пред своим оппонентом. — И стоит на путь праведный обратиться, пусть и с чаркой во внутреннем кармане куртки, но то ведь Богу и неважно, что с чаркой... Главное, чтобы в душе свет был, что из песен божественных рождён... Вот ты, — он указал на Григория Александровича и чуть было не проткнул тому глаз. — Неверующий! И смеешь ещё роптать на Господа, касательно известных решений... А мудрость-то, рождённая в веках, далека от глупости простака, вроде какого-то там На-во-лоц-кого... Дурака этого, что и уважения найти в душе у себя не сумел, дабы старика, хотя бы и пропитого, но одновременно с тем мудрого, принять в родных хоромах! Ибо речи великого на то и даны людям в ветхом мире, ведь те умом обделены, и о самостоятельности только грезить смеют...
Пока Корнилов выговаривал свою топорную речь, Виктория Олеговна, сидя на диване, заплакала: она закрыла лицо ладонями, чтобы никто не сумел видеть слёз на её щеках. Вероятно, девушка побаивалась, что на шум светской разборки заявится Маша и, поглядевши на всё безобразие, оставит в неокрепшем умишке определённые выводы, хотя и продиктованные возрастом, но оттого не менее крепкие. От Наволоцкой буквально веяло этим страхом, что она никак не могла сдерживать.
— Ну, так и прибери на грёзы от ветхих дураков! — Григорий Александрович совершенно не замечал слёз жены и только выхватил деньги из заднего кармана брюк, вышвырнув их под ноги Корнилову. — Забирай и упейся, наконец, вусмерть, даровав Машеньке мир, лишённый такого мерзкого и смердящего старика! Бери, чего стоишь и мешаешься? Забери и спусти на выпивку, ибо какое тебе дело до того, что деньги эти были нужны в семье на пропитание! Они были нашими, и на поганые желания спускать никто их не планировал! Маша! Нет! Виктория! Ты не гляди на меня с упрёками! И пусть всё сложится, как должно! Маша, иди и посмотри в глаза этому подлецу, что лишает и сбережений, и необходимого внимания твоей простодушной матери! Продала нашу любовь и жизни на базаре за душонку спившегося старика, а на сдачу взяла... Взяла... Нет! Не могу о том говорить, ибо от омерзения сейчас дар речь потеряю до конца своих дней! Ненавижу! И не собираюсь сдерживаться в чувствах, ибо то было бы весьма несправедливо!
Казалось, что Наволоцкий совершенно успокоился, продрав глотку, и тотчас же усядется обратно в кресло, закинет ногу на ногу и продолжит мусолить давешние заявления. И всё же что-то изменилось в том молодом человеке, не оставив и следа от смущения. Григорий с кривой усмешкой на губах, одним лёгким движением развернулся к расхрабрившемуся Корнилову и, занеся кулак, ударил старику в челюсть. Зевака не успел понять, что же произошло, как второй удар угодил в лоб и снёс бренное тело с ног: Олег Викторович вновь повалился на старенький диван и с глухим стоном затих.
Наволоцкий, видимо, заподозрил, что старик захочет подняться и вновь нача;ть прикрываться святым писанием в своих бредовых речах, потому и вдавил Корнилова ногой в пыльную мякоть, а рукой с содранной кожей на костяшках, ухватился за ворот страдальца:
— А глаза-то, глаза... Полны слёз и отчаяния! Смотрят так, будто бы над глупой головой занесли топор! А потерять голову для такого дурака оно хуже всего, ибо мерещится дураку, что в этом котелке что-то да варится! Но то всё глупость, ибо было заявлено, что пред публикой застыла человекоподобная тварь! — Григорий Александрович всё ещё держа Корнилова, обернулся к Виктории, которая, кажется, совершенно потеряла дар речи, и молча вжалась в спинку дивана с такой силой, что грозилась продавить дыру. — Только то не тварь, а законнорождённый ребёнок! А чего бы не рассудить подобным образом? Ибо я надумал посидеть и подумать, как бы из сложившейся ситуации выбраться бескровно... Но разве кому-то нужно, чтобы бескровно? Им только крови и подавай!
Белёсый глаз в правой орбите неистово метался между распластавшимся в креслах Корниловым и перепуганной Викторией: казалось, сущность, что прикрывалась человеческим лицом Григория Наволоцкого, не могла определиться, кем же ей полакомиться сперва. Наконец, бросив старика, незнакомец устремился к Виктории Олеговне с целями совершенно неведомыми.
Наволоцкая завизжала и кинулась прочь из комнаты. Существо уставилось на Олега Викторовича.
«Подлый и мерзкий старик слаб настолько, что и отпор дать не сможет... Что за избиение! Нет уж, достоинство ещё имею и продавать не намерен, даже коли и непоправимое случилось бы... Теперь-то оно уже всё кончено, и в том тайны никакой... Ну и пусть! Моя душа, кажется, очистилась от скопившейся грязи, что в мороке я принимал за великую ценность, дарованную мне свыше. Глупость неокрепшего человеческого суждения! Ну и что же теперь делать? Слышу шум и детский плач: Виктория Машеньку тащит куда-то с целями неведомыми... Не полезу... Нет! Пускай остынет и к сути явится... Но тем не менее для меня-то... Для меня уж всё кончено! Финита! И злоба во мне неукротимая, и совладать с ней я не в состоянии... Так пускай оно всё сгорит во пламени смертоносного взгляда, что засел в моей правой глазнице!»
К тому моменту Корнилов уже поднялся и теперь ощупывал свой лоб на предмет ран или же шишек. На Григория при том особо не глядел, лишь мельком взглянул заплывшим глазом и как бы даже без ненависти, то больше со страхом перед очередными истязаниями, что владелец квартиры сможет предъявить немощному старику.
А Наволоцкий больше не захотел ругаться с гостем и заявлять тому собственное недовольство, ибо в голове у молодого человека зародилась идея иная, от которой просто так не избавишься, из сознания не выкинешь. Уже после Григорий припоминал, что тогда в его рассудке действовал некто иной, какой-то тёмный доппельгангер, затеявший смертоносную авантюру ради иллюзорных доказательств собственной правоты. И пускай предоставил неопровержимые факты в подтверждение необходимости решительных действий, тем не менее известными заявлениями отстранил от себя владельца тела и даже ввёл в испуг. Но всё то было уже после, когда бесконечный снег закончился, пытливые умы пришли к исходу своих изысканий, а смерть отступила от кровати тяжело болевшего сына божьего, ибо тот уже отошёл в иной мир и нынче просто остывал...
Но тогда, будто гонимый необузданным ветром, Григорий Наволоцкий на ходу схватил в передней своё пальто и, будто бы при том ухмыляясь, вылетел из квартиры прочь, оставив подсыхать нарисованную давеча картину совершенных безумств. В тот момент за его спиной могли краснеть пожары, что проглатывали вековые цивилизации своими смертоносными языками, могли захлёбываться кровью властители, что, вышагивая по головам, намеревались жить вечно... Целые миры, что могли вспыхнуть в собственном развитии и тут же зачахнуть, будто цветок без лепестков, оставшийся стоять сухостоем на подоконнике у какой-то одинокой старухи. Действительность за спиной была многообразной и одновременно до безобразия убогой.
Мир будто бы замер, и в одно мгновение в нём остановилась жизнь. Лишь горестное подвывание ветра за окном сообщало постояльцам, что мир, окутанный ужасающими красками смертоносной зимы, не умер, а продолжает существовать в надежде устроить задуманную жатву и забрать то, что причитается ему по необъявленному праву. И пускай в момент настоящий кажется, что всё движется в своём ключе, и так оно было задумано неведомой силой, в руках которой оказался сжат бренный мир, но ведь на самом-то деле, последние тряпки обыденности давно выбились из-за пояса и нынче торчали, демонстрируя оледеневшую кожу замёрзшего насмерть. Теперь даже самый уверенный и всезнающий господин не решился бы лезть вперёд с задранной рукой и утверждениями, демонстрирующими острый ум. На пороге мироздания застыла отвратительная старуха с ворохом снега на опущенных костлявых плечах и со своей бестиальной позой, что демонстрировала полную беспомощность дрожащего человека в вопросах, выходящих далеко за грани его понимания.
Свидетельство о публикации №225010100785