Страницы Миллбурнского клуба, вып. 14, 2024
Страницы Миллбурнского клуба, 14
Слава Бродский, ред.
Анастасия Мандель, рисунок на титульном листе
The Annals of the Millburn Club, 14
Slava Brodsky (ed.)
Stacy Mandel, drawing on the title page
Manhattan Academia, 2024
www.manhattanacademia.com
mail@manhattanacademia.com
ISBN: 978-1-936581-33-7
Copyright © 2024 by Manhattan Academia
В сборнике представлены произведения членов Миллбурнского литературного клуба. Его авторы – Александр Бродский, Слава Бродский, Майкл Голдшварц, Наталья Зарембская, Дмитрий Злотский, Петр Ильинский, Яна Кане, Мир Каргер, Илья Липкович, Игорь Мандель, Лазарь Мармур, Зоя Полевая, Юрий Солодкин, Юрий (Гари) Табах, Эльвира Фагель, Яков Фрейдин, Владимир Шнейдер и Бен-Эф.
This collection features works by members of the Millburn Literary Club: Aleksander Brodsky, Slava Brodsky, Ben-Eph, Elvira Fagel, Jacob Fraden, Michael Goldshvartz, Pyotr Ilyinskii, Yana Kane-Esrig, Mir Karger, Ilya Lipkovich, Igor Mandel, Lazar Marmur, Zoya Polevaya, Vladimir Shneider, Yuri Solodkin, Gary Tabach, Natalie Zarembsky, and Dmitry Zlotsky.
Содержание
Предисловие редактора 5
Памяти Юрия Окунева 13
Александр Бродский
Друзья, учителя и все, все, все 15
Слава Бродский
Советский реабилитанс 42
Майкл Голдшварц
Рассказы 55
Наталья Зарембская
Портрет Константина Левина 77
Дмитрий Злотский
Стихотворения 95
Петр Ильинский
Капитанский мостик 99
Яна Кане
Целевая функция 103
Мир Каргер
Писатель Пипа 109
Илья Липкович
Первые американские годы. В Делавэре (1995–1997) 118
Игорь Мандель
Натуральность и простота 153
Лазарь Мармур
Стихотворения 157
Зоя Полевая
Проекции войны 163
О близких 167
Юрий Солодкин
Стихотворения 169
Юрий (Гари) Табах
Капитанские субботы 173
Эльвира Фагель
Рассказы 194
Яков Фрейдин
Рассказы 216
Владимир Шнейдер
Эксперимент над историей как материалом. Пушкин. «Граф Нулин» 253
Бен-Эф
Жизнь моя – ты не приснилась мне 272
Стихотворения 300
П р е д и с л о в и е р е д а к т о р а
В этом году у нас произошли и радостные, и печальные события. В августе исполнилось 20 лет со дня первого заседания Миллбурнского литературного клуба. Это событие, конечно, очень радостное и знаменательное. Но в этом году у нас были две горькие потери. В январе покинул этот мир Юрий Окунев, а в апреле – Женя Кане. Заметка «Памяти Юрия Окунева», написанная Юрием Солодкиным, открывает сборник. А о Жене Кане мне хотелось бы сказать несколько слов в этом моем предисловии.
Мы (Наташа и я) познакомились с Женей и его женой Адой именно на заседаниях клуба. Они стояли у его истоков и принимали самое активное участие в наших литературных собраниях. Со временем Женя не только все активнее участвовал в работе клуба, но и стал практически постоянным автором нашего ежегодника. На встречах клуба, что бы там ни обсуждалось, Женя всегда, можно сказать, рвался в бой. Он всегда находил какие-то новые аспекты обсуждаемой темы, которые горячо и с воодушевлением представлял собравшейся компании. И теперь, конечно, нам всем будет очень этого не хватать.
Вспоминаю, как однажды Женя пришел за час до заседания клуба, когда все начинают потихоньку собираться и за разговорами пробуют различные закуски, приготовленные членами нашего сообщества. Женя принес салат из Smoked White Fish, который они с Адой приготовили. Подошел ко мне, протянул что-то завернутое в фольгу и сказал с видимым смущением: знаешь, я завернул в фольгу всякие косточки и кожу от White Fish, и если ты что-нибудь понимаешь в обрезках, я могу тебе все это оставить, а завтра ты съешь это за утренним кофе. Я ответил, что, конечно, очень хорошо разбираюсь во всяких таких обрезках, и, конечно же, понимаю, что косточки и кожа – это самое вкусное, что есть у White Fish. И с тех пор каждый раз, когда Женя приходил на заседания клуба и приносил их с Адой фирменный салат, он выдавал мне завернутые в фольгу рыбьи косточки и кожу. И на следующее утро мы с Наташей вместе с кофе ели замечательные обрезки от White Fish, которые приносил нам Женя.
С годами мы стали общаться с Женей и Адой не только на литературных вечерах. Последнее время практически все летние месяцы мы проводили в Поконо. А они часто снимали на лето дом где-то поблизости от нас. Ну и мы ездили друг к другу. То мы наведывались к ним, то они приезжали к нам погостить.
Помню один смешной эпизод из жизни в Поконо. Женя часто жаловался мне и другим, что все время что-то забывает. Я не думаю, что он был забывчивее всех нас. Но он был не прочь подшутить над собой. У него это получалось очень мило и забавно. И всем это нравилось. А я вообще люблю в людях вот это качество – способность подшучивать над собой. Я считаю это признаком сильной натуры.
И вот как-то, когда мы собрались большой компанией у нас в Поконо, он похвастался, что теперь понял, что надо делать с ключами, чтобы никогда и нигде их не забывать. Он показал какую-то связку, которую всегда стал носить с собой. Там помимо всех его ключей было что-то еще. Сейчас не помню точно, что он объяснял тогда. Но такая комбинация, по его словам, непременно обеспечивала сохранность и всех этих ключей, и всего остального. Мы возвращались к этому разговору несколько раз среди нашего застолья. Потом Кане уехали домой.
Прошло около получаса, народ еще не разошелся. И вдруг раздался телефонный звонок. Это был Женя. Он сказал, что забыл где-то у нас ключи от дома и хочет вернуться за ними. Я попытался что-то спросить про связку. Но Женя сказал, что, видимо, отсоединил ключи от связки, когда показывал всем, как все это должно работать.
Примерно через полчаса Женя вернулся. Он очень быстро нашел свои ключи и собрался ехать обратно. В это время позвонила Ада и сказала, что она уже попала домой каким-то хитрым способом. Тогда я предложил Жене не торопиться и посидеть с нами. А народ наш продолжал еще трапезничать. Но Женя сказал, что ему надо ехать. И тут я поинтересовался, домой ли он едет, или куда-то еще. И когда, как мне показалось, возникла какая-то пауза, я спросил его, не надо ли мне дать ему справку о том, что он провел всю ночь у меня. Женя очень оживился от этого предложения, и такую справку я ему тут же отпечатал и подписал. Но в конечном счете вся эта затея вышла мне боком. Ада меня потом журила за эту липовую справку.
Как-то в другой раз мы с Женей говорили опять о всяких вещах, которые мы где-то забыли и не можем найти. Я сказал, что совсем недавно доказал одну теорему, которую называю теоремой Бродского номер один и которая звучит так: «Если женщина что-то потеряла и не может это найти, то это “что-то” находится у нее в сумочке». Женя тут же сказал, что теперь будет мою теорему тестировать при случае.
Где-то через пару недель, когда мы снова встретились, он сообщил, что уже несколько раз тестировал мою теорему – и каждый раз успешно. И мы вместе с ним порадовались, что все, что у Ады пропадало, они смогли быстро найти.
И вот прошло какое-то, уже более длительное, время. Звонит Женя и жалуется, что моя теорема не сработала. Ада что-то потеряла, они проверили ее сумочку, но ничего там не нашли. Тогда я сказал ему, что на этот случай у меня есть теорема Бродского номер два и звучит она так: «Если женщина что-то потеряла и она проверила свою сумочку, но там этого не оказалось, надо проверить сумочку второй раз». Женя оживился и ответил, что попробует протестировать мою теорему номер два. Очень скоро после этого он позвонил и подтвердил, что теорема номер два работает и что они все-таки нашли в сумочке то, что Ада потеряла. И тут я ему сообщил о моей третьей теореме. Я сказал, что вряд ли она ему когда-либо пригодится, но он должен знать, что такая теорема существует. А как она формулируется, он, конечно же, должен догадаться.
После этого разговора прошло довольно много времени. И вот однажды (по-моему, это было года два или три тому назад) он звонит и говорит – мол, знаешь, я экспериментально проверил твою теорему номер три. Она работает. При этом он рассказывает такую историю.
Ада потеряла компьютер. Никак не могла его найти. И, конечно, Женя посоветовал ей проверить ее сумочку. Компьютер не такая вещь, чтобы оказаться в сумочке и лежать там незаметно для его владельца. Но Ада все-таки свою сумочку проверила. Компьютера там не было. И тут Женя стал настаивать, чтобы Ада проверила сумочку еще раз. Она сначала отказывалась, но потом все-таки проверила сумочку второй раз. Компьютера там, как она и ожидала, не нашла. Ну и потом, как рассказывал мне Женя, прошло еще какое-то время, и только через несколько дней он вспомнил наш разговор о третьей теореме. И уговорил Аду проверить ее сумочку третий раз. И на этот раз Ада все-таки нашла там свой компьютер.
Помню, я был удивлен рассказом Жени. Все спрашивал его, как это могло случиться, чтобы компьютер не могли найти, да еще так долго. Ведь компьютер не такая уж маленькая вещь, чтобы в течение нескольких дней незаметно для его владельца прятаться в небольшой женской сумочке. На что Женя отвечал, что вот, мол, нашли компьютер, а почему раньше не могли найти и как это получилось, он и сам не понимает. В общем, если до тех пор мне казалось, что Женя больше подыгрывал мне в моих шутках, нежели действительно верил в них, то после этого случая я убедился в том, что он стал абсолютным приверженцем моих «теорем».
Женя был необычайно привлекательным человеком, с открытым лицом и доброй улыбкой. Он был разносторонне талантлив. У него был замечательный, я бы сказал оперный, голос. И мы иногда слушали разные оперные партии в его исполнении.
К сожалению, ничего не могу сказать про его технические достижения, поскольку совсем далек от той области, в которой Женя работал. Но знаю, что он заканчивал Санкт-Петербургскую Корабелку. Об этом было много разговоров среди наших друзей. Он был успешен в этой области и в России, и в Америке. Долгое время работал в компании Exxon International. Был он успешен и в университете, где преподавал в течение многих лет (Fairleigh Dickinson University).
Как-то Женя признался, что никогда даже не представлял, что попробует себя на литературном поприще, и если бы не познакомился со мной и не был членом Миллбурнского клуба, то никогда бы и не вздумал что-то писать. Ну что ж, сейчас я только могу сказать, что рад, что наше знакомство, по крайней мере косвенно, помогло раскрыть еще одну сторону таланта этого замечательного человека.
Мои соболезнования Аде, Яне и всей Жениной семье. Светлая ему память.
* * *
Теперь я хотел бы сказать о нашем клубе и о том знаменательном событии, которое мы недавно отмечали. Миллбурнский литературный клуб существует уже 20 лет. На его первом заседании, 5 августа 2004 года, Надежда Брагинская представила свою новую книгу «О Пушкине» немногочисленным собравшимся. С тех пор клуб стал функционировать регулярно. Вскоре он значительно вырос и превратился в один из самых представительных русскоязычных литературных объединений Америки. Три человека были инициаторами зарождения клуба: Надежда Брагинская, Владимир Шнейдер и я, Слава Бродский, – его ведущий. С 2011 года в инициативную группу клуба входит Игорь Мандель.
Деятельность Миллбурнского клуба не имеет коммерческой направленности. Докладчики выступают на добровольной основе, а для слушателей участие в заседаниях всегда бесплатное.
Миллбурнский клуб собирается четыре раза в год. Он не предоставляет свою площадку для «разовых» выступлений, как это принято во многих других собраниях. На его заседаниях выступают только те, кто действительно является его членом или, по крайней мере, имеет намерение участвовать в нашей работе на долгосрочной основе. Постепенно встречи в клубе превратились в трех- и более часовые сессии с многоплановой повесткой дня. В таком формате они и проводятся все последнее время.
Сессии клуба происходят в нашем доме в Миллбурне (штат Нью-Джерси), где двадцать лет назад мы провели свое первое заседание. И так продолжалось до начала вирусной эпидемии 2020 года, когда нам пришлось на какое-то время перейти к виртуальным встречам. В этом году мы вернулись к нашему обычному формату и провели очередную сессию в Миллбурнском доме. Однако вспышка вируса заставила меня провести сентябрьскую встречу онлайн, чтобы не подвергать ненужному риску членов клуба.
В обычный клубный день, когда мы встречаемся в нашем Миллбурнском доме, многие приходят за час до начала заседания, чтобы пообщаться с коллегами в неформальной обстановке и отдать должное кулинарным талантам членов клуба. Наше меню, естественно, чисто литературное. Когда-то я уже писал об этом. Воспроизведу здесь еще раз его основные блюда:
чесночный литературный салат «Легкое дыхание»,
куриные ножки литературные «Золотой петушок»,
салат литературный из креветок «Раковый корпус»,
селедка литературная «Золотая рыбка»,
грибы соленые литературные «Смерть после полудня»,
зеленый литературный салат «Последний лист»,
ягодная настойка литературная «Вишневый сад»,
клюквенная водка литературная «Страшная месть»,
язык русский литературный заливной имени М. В. Ломоносова.
Вот что обсуждалось в клубе в течение прошедших лет.
Примерно каждая третья встреча была посвящена русским писателям и поэтам. Несколько докладов сделала Надежда Брагинская о Пушкине.
Мы говорили о Блоке, Державине, Есенине, Высоцком, Глебе Семенове, Солженицыне, Ходасевиче, Мандельштаме, Набокове, Бродском, Георгии Демидове, Сорокине, Евтушенко, Чехове, Ахматовой, Пастернаке, Булгакове, Гумилеве, Бешенковской, Цветаевой, Шварце, Самойлове, о поэтах военных лет, о творчестве и судьбах обэриутов и Серапионовых братьев. Большая доля таких выступлений принадлежала Владимиру Шнейдеру, Наталье Зарембской, Игорю Манделю, Петру Ильинскому, Александру Углову, Яне Кане.
Несколько встреч были посвящены различным моментам литературного процесса в России и в Америке. Вспоминали давние события, связанные с газетой «Новый Американец».
На одном из заседаний мы обсуждали политические аспекты современности и текущие события. Юрий Табах рассказал о войне на Украине.
На значительной части сессий клуба его члены делились своим творчеством, часто – по материалам новых публикаций. Многие члены клуба представляли свои прозаические произведения. Основная доля таких выступлений принадлежала Игорю Ефимову, Петру Ильинскому, Юрию Окуневу, Элиэзеру Рабиновичу, Раисе Сильвер и мне, Славе Бродскому. Александр Углов читал свои новые пьесы и рассказывал о том, как их поставили в России.
Звучали на заседаниях клуба и поэтические произведения. По несколько выступлений было у Юрия Солодкина, Дмитрия Злотского и Яны Кане. Несмотря на то, что Миллбурнский клуб – русскоязычный, в нем трижды звучали переводы, в том числе произведения Пушкина в переводах на английский Джулиана Лоуэнфельда.
Лингвистические и общие литературные проблемы тоже были в центре внимания клуба. Профессор математики из Бостона Михаил Малютов рассказывал об атрибуции авторства (с анализом творчества Шекспира). Я говорил о моей новой книге «Релятивистская концепция языка». Мы оба представляли нашу совместную работу по атрибуции авторства с анализом одного из ранних рассказов Шолохова. Лингвистические вопросы были также затронуты в сообщении Александра Милитарёва об уникальном еврейском феномене в истории.
На нескольких заседаниях клуба мы обсуждали вопрос о том, почему может нравиться или не нравиться то или иное литературное произведение. В этой дискуссии приняли активное участие Наум Коржавин и Игорь Мандель. Одна из сессий клуба была посвящена проблемам перевода. Эта тема вызвала живую дискуссию после моего «затравочного» выступления. И в сборнике клуба была опубликована моя статья, отражающая эту дискуссию.
На заседаниях клуба выступали с докладами также Ирина Акс, Елена Алексеева, Вадим Астрахан, Надежда Бергельсон, Владимир Блэй, Александр Бродский, Гриша Брускин, Александр Бураковский, Борис Вайнштейн, Зоя Видрак, Майкл Голдшварц, Анна Голицына, Борис Гулько, Валентина Демидова, Святослав Демин, Елена Довлатова, Эмиль Дрейцер, Михаил Заррин, Женя Кане, Марина Кацева, Ёся Коган, Михаил Левитин, Илья Левков, Елена Малкин-Лейзерович, Илья Липкович, Марк Липовецкий, Стан Липовецкий, Евгений Любин, Юрий Магаршак, Лазарь Мармур, Александр Матлин, Лев Межбурд, Александр Меламид, Елена Осташевская, Лиля Панн, Зоя Полевая, Наталья Резник, Владимир Ретах, Вера Савельева, Кира Соколова, Михаил Тютюник, Виктор Фет, Зинаида Хенкина, Анатолий Цукерман, Наталья Шарымова, Игорь Шихман, Аркадий Шпильский, Виктор Штильбанс.
Юбилейная, пятидесятая, сессия клуба состоялась 6 ноября 2016 года и собрала 70 его членов. Для нашего небольшого дома это было хорошей проверкой на прочность. К счастью, погода в этот день была приличной, и народ смог выкучиваться* на деке, что немного снижало плотность населения внутри дома.
На этом заседании я от имени Manhattan Academia (компании, которая, в частности, издает ежегодник клуба) объявил о присвоении звания академика двадцати членам клуба. Академиками стали Ирина Акс, Наташа Декстер, Игорь Ефимов, Наталья Зарембская, Петр Ильинский, Женя Кане, Яна Кане, Ёся Коган, Евгений Любин, Михаил Малютов, Игорь Мандель, Рашель Миневич, Юрий Окунев, Зоя Полевая, Элиэзер Рабинович, Раиса Сильвер, Юрий Солодкин, Александр Углов, Владимир Шнейдер. Ну, и мне тоже звание академика было присвоено.
На сентябрьской (2024 года) сессии Миллбурнского литературного клуба в ознаменование его 20-летия звания академика были удостоены еще пять членов клуба: Александр Бродский, Дмитрий Злотский, Илья Липкович, Лазарь Мармур и Аркадий Шпильский.
Ежегодный сборник «Страницы Миллбурнского клуба» начал выходить с 2011 года. Его авторами стали Ирина Акс, Юрий Благовещенский, Надежда Брагинская, Александр Бродский, я – Слава Бродский, Майкл Голдшварц, Анна Голицына, Борис Гулько, Святослав Демин, Игорь Ефимов, Наталья Зарембская, Дмитрий Злотский, Петр Ильинский, Рудольф Иоффе, Ада Кане, Женя Кане, Яна Кане, Мир Каргер, Марина Кацева, Ёся Коган, Наум Коржавин, Вячеслав Лейкин, Илья Липкович, Джулиан Лоуэнфельд, Евгений Любин, Юрий Магаршак, Анна Мазурова, Михаил Малютов, Игорь Мандель, Лазарь Мармур, Александр Матлин, Александр Милитарев, Юрий Окунев, Зоя Полевая, Элиэзер Рабинович, Марина Рачко (Ефимова), Наталья Резник, Владимир Ретах, Раиса Сильвер, Юрий Солодкин, Юрий Табах, Александр Углов, Эльвира Фагель, Виктор Фет, Яков Фрейдин, Анатолий Цукерман, Владимир Шнейдер, Аркадий Шпильский, Виктор Штильбанс.
Нынешний сборник – четырнадцатый по счету. В нем собраны произведения авторов, уже знакомых читателям по предыдущим выпускам. Думаю, что сборник этого года удовлетворяет тем же высоким стандартам, что и предыдущие выпуски, и что он понравится читающей публике. Я хочу напомнить, что наш ежегодник – издание не коммерческое. Его выпуски располагаются со свободным доступом на различных сайтах интернета. В частности, выпуски всех лет можно читать бесплатно на моем сайте www.slavabrodsky.com и на сайте клуба www.nypedia.com.
Теперь несколько слов благодарности.
Конечно, я помню и ценю, с какой готовностью и желанием поддерживала наш клуб на плаву в первые годы его существования Надежда Брагинская. И я благодарен также всем, кто активно участвовал в работе клуба все эти годы. Особые слова благодарности мне хочется сказать Володе Шнейдеру и Игорю Манделю.
Я выражаю признательность Анастасии Мандель за тот изящный рисунок, который она сделала для титульного листа нашего ежегодника.
Первые два года наш сборник редактировала Эльвира Фагель. И я благодарен ей за ее безукоризненную работу и неформальное внимание к авторам. Все последующие выпуски редактировала Рашель Миневич. И я имею удовольствие отметить ее высочайший профессионализм, также сочетающийся с неформальным отношением к этой работе.
Слава Бродский Миллбурн, Нью-Джерси 19 октября 2024 года
П а м я т и Ю р и я О к у н е в а
В канун Нового 2024 года, 31 декабря, я позвонил ему и поздравил с днем рождения. Ему исполнилось 86 лет. Разговор был коротким. Он неважно себя чувствовал. А через неделю его не стало. Для меня это невосполнимая потеря близкого друга.
Мы познакомились в Америке, и с момента первого знакомства обнаружилось столько общего по жизни, столько одинакового восприятия окружающей среды, что близкая дружба возникла сразу. Оказалось, что и до эмиграции мы хоть и не были лично знакомы, но пересекались в его родном Институте связи им. Бонч-Бруевича, в котором Юра учился, затем работал и сделал блистательную научную карьеру. Более того, его друг, проректор Института связи, был одним из оппонентов на защите моей докторской диссертации. Мир тесен!
Эмиграция не была простой. Английский, который, как нам казалось в России, мы хорошо знали, оказался в Америке мало кому понятным. Предыдущие заслуги никого не интересовали. Амбиции пришлось умерить, и Юра – сейчас понятно, что это было большой удачей – начал работать в Bell Labs рядовым инженером.
Поначалу было очень тяжело. Приходилось осваивать компьютер, американскую техническую литературу и… английский язык. А дальше… Однажды я услышал от Юры: «Маховик иммигрантского вызова начинает раскручивать скрытые возможности личности». Я бы только добавил – такой личности, как Юрий Окунев.
Он получил более тридцати патентов на изобретения, написал на английском и издал монографию, участвовал в разработках новейших технологий: компьютерных модемов, высокоскоростных систем передачи данных в Интернете, первых мобильных систем радиосвязи, лежащих в основе всем ныне хорошо знакомых Wi-Fi и ЕZ Pass. Впечатляющая карьера, начатая в солидном возрасте, – от простого инженера до Senior Scientist.
Уже всего перечисленного достаточно, чтобы сказать – человек состоялся. Но если про Юру, то этого мало. Он многогранно талантлив, и все грани его таланта заслуживают высокой оценки.
Юрий Окунев замечательный писатель. Он автор многочисленных книг, статей, очерков, эссе. Здесь и мемуарная литература – история семьи, включая далеких предков. Здесь роман «В немилости у природы» и повести. Здесь и большое число очерков о писателях и ученых, об исторических событиях. Круг его интересов впечатляет: Бабий Яр и Шестидневная война, лунная гонка и Ленинградская симфония Шостаковича, творчество и судьба известных писателей – Гроссмана, Кафки, Жаботинского.
Особое место в творчестве Юрия Окунева занимает еврейская тема. Об этом говорит солидный том «Ось всемирной истории». Эта книга была издана три раза на русском языке и два раза – в переводе на английский: “The Axis of World History”. В 2008 году она получила награду “The National Best Book Awards” и вошла в число лучших книг США в категории «Мировая история».
Юрий Окунев – и это не менее важно, чем все предыдущее, – был главой замечательной семьи. Он был счастлив с женой Светланой. У них успешные и любящие сын и дочь и обожаемые внук и внучка. Глубочайшее им соболезнование. Юре – светлая память!
Юрий Солодкин
А л е к с а н д р Б р о д с к и й
– родился в 1937 году. Окончил Ленинградский театральный институт по специальности «театроведение» в 1961 году. Работал на телевидении в Петрозаводске и Ленинграде, в документальном и научно-популярном кино. Написал более 80 сценариев документальных и учебных короткометражных фильмов. В 25 лет стал членом Союза журналистов. В Америке с 1977 года. Печатался в газетах «Новый американец», «Новое русское слово» и других изданиях. Книга литературных пародий «Извините за внимание» вышла более 40 лет назад. За последние шесть лет вышло еще четыре книги. На пенсии. Женат, трое детей, пять внуков.
Д р у з ь я , у ч и т е л я и в с е , в с е , в с е
В о с п о м и н а н и е д и н о з а в р а
Было это лет 70 назад. Я пришел к однокласснику Вите Макарову. Мы учились в 182-й, Витя жил на Литейном наискосок от школы. Он назвал мою фамилию маме, милой женщине лет пятидесяти. Она неожиданно говорит:
– Вы сын Михаила Ильича? Тогда передайте папе привет от Зины Рикоми.
Я передал папе привет и надолго забыл о разговоре. И теперь представьте – через 70 лет получаю каталог выставки работ замечательного театрального художника С. С. Манделя. Этот прекрасный подарок мне прислала Алиса Семеновна Мандель, дочь художника, сама превосходный мастер театральных костюмов.
Открываю первую страницу каталога. 1933 год. Спектакль «Небесные ласточки». Ленинградский Мюзик-холл. Режиссеры спектакля А. Феона и З. Рикоми. Оформление С. Манделя, красочное, яркое, как все работы этого удивительного художника. Давно это было, еще до моего рождения. Но нашел три совпадающих факта.
Директором Мюзик-холла в тот год был мой отец. Значит, он должен был знать Семена Соломоновича Манделя. То есть наши отцы, друг мой Алиса, были знакомы. И по той же причине Зинаида Викторовна Рикоми лет через 20 передала моему папе привет.
В истории советской эстрады ХХ века есть статья, посвященная Рикоми (урожденной Берман). Это была поистине синтетическая актриса. Она играла характерные роли в оперетте. Прекрасно танцевала и пела. Записывала песни на пластинках с джазом М. Ветрова (хорошо бы узнать, кто такой и когда). Ставила музыкальные спектакли и эстрадные номера уже в мое время, в конце семидесятых. Рикоми даже снималась в кино, в фильме «Первый взвод» (1933-й!). А вот список исполнителей ролей в этом фильме: Царев, Бабочкин, Кмит, Ростовцев, Жаков… Музыка Дунаевского. Каждое имя – это история советского кино!
Через много лет я зашел навестить друзей в музыкальной редакции ленинградского ТВ, где прежде работал. И увидел Витю Макарова, пути с которым давно разошлись. Теперь он служил в той же редакции, что и я когда-то. Поболтали, вспомнили родителей. Больше не свиделись. Только потом я понял: имя Виктор – в честь деда, по маме. Он тоже стал режиссером, руководил Саратовским театром, ставил оперетты в Ленинградской музкомедии. А годы спустя я узнал, что музыкальный фильм «Берегите женщин» – его работа.
А знаете, кто основал замечательный театр – легендарную питерскую Музкомедию – в 1928-м? Алексей Феона – тот, что ставил с Рикоми «Небесных ласточек». Значит, в 1933 году мой отец был с Феоной тоже знаком? Почему же мне довелось узнать об этом только сейчас, из красочного каталога работ С. С. Манделя?! А ведь Алексей Николаевич Феона вошел в историю российского музыкального театра как блистательный оперный и опереточный постановщик. Когда-то он ставил «Фауста» в Мариинке, арию Мефистофеля тогда пел Шаляпин! А потом вместе с Федором Ивановичем тот же Феона ставил «Алеко» Рахманинова в Малом оперном.
Вот так нечаянно сходятся биографии из разных эпох…
И почему я никогда не расспрашивал отца о его знакомствах, о его друзьях, о театрах?
О М и х а и л а х , к о т о р ы х в ы н е з н а л и
Отец вернулся из Кореи после короткой войны с Японией с травмой позвоночника и слег. Почти не выходил из дома. Иногда его навещали старые друзья. Лучше всех помню писателя Михаила Ефремовича Левитина. Остроумный, веселый, полный анекдотов (не все рассказывал при мне). Он читал нам свои рассказы, проверяя их на моем отце. Я только потом понял, как это важно отцу – быть в курсе литературных и театральных дел!
Левитин был автором забавных рассказов, эстрадных монологов, писал репризы для цирка. Я начал искать сведения о нем и кое-что нашел! Оказывается, Левитин писал юмористические рассказы еще в тридцатые годы. А его учителем, помогающим утвердиться в литературе, стал Михаил Зощенко! Тогда еще выходил юмористический журнал «Бегемот». И молодой юморист Левитин отправил в «Бегемот» свои рассказики – каждому начинающему литератору хочется напечататься! Тем более, что в журнале работали два Михаила – Кольцов и Зощенко.
Левитин получил записочку: «Товарищ Левитин, мне поручено сократить ваш рассказ, один я сделать это не решаюсь, но вы не расстраивайтесь. Приходите в редакцию, где я бываю пять дней в неделю и жестоко расправляюсь со всеми поступившими рассказами. М. Зощенко».
Для справки (из литературной Википедии): Михаил Ефремович Левитин, 1905–1991. Писатель-сатирик, драматург. Печатался с 1923 года. Автор повести «Путешествие в Светловск», фантастических миниатюр в разных сборниках. Пьесы для театра «Кривое зеркало». В 1940–41 гг. – военный корреспондент ТАСС. С 1941-го служил в газете 14-й армии «Часовой Севера», в 1942–45гг. – редактор фронтового сатирического журнала «Сквозняк» Карельского фронта. Член Союза писателей СССР (1978).
А теперь вернемся к Зощенко. Однажды Михаил Михайлович, уже известный писатель, подружившись с Левитиным, предложил: «Давай, Миша, соберем твои рассказы и издадим книгу».
Так и появилась первая книга Левитина, собранная и отредактированная самим Зощенко. Книга называлась «Советский американец». Почему так – не знаю. Возможно, название придумал Зощенко.
Помню, что Левитин, навещавший отца чаще других, принес ему свою пьесу. Название в памяти не осталось, как и содержание. Что-то про коммунальную квартиру. Но, кажется, с того времени я и стал читать пьесы, которые валялись в доме со времен режиссерства отца. Жанр драматургии, напечатанный в виде книжки, не очень прост для неискушенного читателя, но зато можно представить, как эту пьесу будут играть на сцене! Все-таки это развивает воображение! Мы же проходили в школе фонвизинского «Недоросля», «Горе от ума», «Грозу» А. Н. Островского.
Вот и я, ночью, с фонариком под одеялом, с восторгом читал либретто оперетт «Вольный ветер», «Моя Гюзель», комедию «Свадьба с приданым» и даже бездарную драму «Шторм» давно забытого автора Билль-Белоцерковского. Того самого, который писал лично Сталину доносы на драматурга Булгакова.
Во время войны Левитин для газетных фельетонов придумал собственного героя, весельчака-рядового Костю Перцева. И этот бравый солдат со страниц армейской газеты впоследствии – мы никогда не узнаем, случайно или нет – превратился в легендарного Василия Теркина в поэмах Твардовского. Общего у двух выдуманных персонажей военных лет было много – чувство солдатского братства, везение, оптимизм и юмор. Последней книгой Левитина стал сборник «Сатирические повести и рассказы», изданный в Ленинграде в 1977 году.
Конечно, можно найти в архивах левитинские пьесы и рассказы. Может, не самый известный и не самый талантливый писатель. Просто я хотел вспомнить давно забытое имя веселого и незаурядного человека.
И еще одна важная деталь: когда началась всесоюзная травля писателя Зощенко, Михаил Ефремович Левитин не отказался от друга и часто навещал его. Подозреваю, и деньгами опальному писателю помогал – за эстрадные тексты и цирковые репризы тогда платили неплохо.
Кстати, моего отца тоже звали Михаилом.
А Ж в а н е ц к и й о н е м с к а з а л …
Исай Котлер не был ленинградцем. Но с Питером его связало все: Театральный институт, куда он приехал поступать, но остался служить рабочим в институтском театре; женился на ленинградке, нашей студентке с актерского факультета; пел в нашем самодеятельном ансамбле; впоследствии работал ассистентом постановщика в Ленинградском Мюзик-холле. Потом переехал в Одессу, ставил спектакли и играл в знаменитом Одесском театре миниатюр Ильченко и Карцева. Поездил по России, а в девяностых попал в Аргентину. Вместе с женой-художницей организовал там русский театр, ставил советскую и русскую классику. Прожил в стране довольно успешно лет десять и вернулся в Россию. Говорят, женат был раз пять. Умер в Керчи уже в наш век.
Словом, не входит Исай Котлер в нашу призовую обойму ленинградцев, но… Но автор имеет нахальное право выбирать своего героя и поэтому оставил Исая в своем рассказе.
Мы с ним сдружились. Все ребята с нашего курса, да и с актерского, с ним дружили. Был Исай весельчаком, рассказывал байки и великолепно пел, у него был хорошо поставленный баритон. Он был своим парнем на наших студенческих сборищах. Я аккомпанировал ему на белом институтском рояле, голос и слух у Исая был превосходный.
Иногда он потихоньку пробирался на лекции по искусству – Татьяна Ивановна Фармаковская студентов в лицо не помнила. Моя мама, когда он к нам приходил, старалась его подкормить – мальчик одинокий, видно, что голодный, родители далеко… Потом Исай влюбился в Нину Свешникову с актерского факультета. Каюсь, это я их познакомил. И они поодиночке приходили ко мне за советом, что им делать дальше. В результате они поженились, уехали в Новосибирск, там родился сын Аркадий. Дальше о нем – в истории о нашей Нине по кличке Свеша, актрисе и поэтессе. Я о ней написал очерк в свое время.
Крохотные сведения о Котлере я выискивал по крупицам. Вдруг выясняется, что впоследствии он все-таки поступил в наш институт, ставил спектакли в институтском театре. Вот отрывок из статьи в «Театральном обозрении»:
«Пьесы Славомира Мрожека… добрались до нашей Моховой: в Учебном театре Исай Котлер ставил ”Стриптиз” и ”В открытом море”. То были сатирические параболы о несвободе, внутренней и внешней. Само талантливое обращение театра к ним бодрило публику на Моховой, 34 и было действительным перпендикуляром официозу».
За этой замысловатой формулой стоит ироничное отношение Исая к советской действительности.
Все, кто вспоминал Котлера, говорили о нем как об удивительно веселом человеке. Таким и я его помню, всегда улыбающимся. Известный питерский поэт, актер и режиссер Вадим Жук вспоминает: «Исай Котлер, веселый замечательный режиссер…». Кажется, и Котлер, и Вадим Жук закончили наш институт, вместе создавали традиционный капустник.
Уже в семидесятых годах я налетел на Исая возле только что открытого концертного зала «Октябрьский». Он сказал, что бежит на репетицию, работает в Мюзик-холле вместе с Ильей Рахлиным. И все. Больше я его не видел. В своей книге Роман Карцев вспоминает:
«Одесский театр миниатюр гастролировал по Советскому Союзу много месяцев. Однажды проезжали жуткие развалины вдоль дорог Казахстана. Проносились обгоревшие дома, разрушенные станционные строения, останки машин, люди в грязных телогрейках на перронах. Актеры стояли у окна. Исай громко сказал: “Вот до какого состояния довела этот край проклятая царская власть”. Попутчик в форме полковника МВД вздрогнул как от шока и внимательно посмотрел на Котлера…»
Об Исае тепло вспоминал писатель Дмитрий Быков, рассказывая, как в трудные девяностые И. М. Котлер помог ему и Виктору Шендеровичу организовать гастроли по югу. И еще одна новость начала нашего века. В Керчи проводили костюмированный конкурс местных красавиц на звание «Мисс Керчь», это было популярное массовое развлечение в то время. Председатель жюри – руководитель молодежного театра, местная знаменитость Исай Котлер. Так я узнал, где в последние годы жил мой друг.
Писатель-юморист Валерий Хаит был приглашен завлитом в Одесский театр, тот самый, где играли Ильченко и Карцев. Вот что он написал («Год счастья за кулисами. Главы из будущей книги»):
«Роль ведущего в этом капустнике исполнял еще один актер театра – остроумнейший и легкомысленнейший (во всяком случае, в то время) Исай Котлер. Конечно, не он один в блестящей компании юмористов любил и умел пошутить, но некоторые его импровизации помнят до сих пор. Вот, поселяемся мы в Черновцах в гостиницу “Буковина”. А в руках у Исая кроме чемодана лыжные палки, на которые мы вешали задник-ковер. Администратор говорит: “А куда это вы в гостиницу с палками?” Исай отвечает: “А я рис палочками ем”. Нужно было видеть, как хохотал и радовался чужой остроте Ильченко».
И лет через пятьдесят я неожиданно увидел нашего Исая. В последнем фильме Веры Глаголевой «Ковчег» он в маленьком эпизоде играл эмигранта, который приехал из Израиля и привез деньги на постройку синагоги! Видимо, в Керчи во время съемок кто-то из съемочной группы высмотрел Исая. Всех деталей не помню, по неизвестным причинам фильм из Youtube исчез. Исай выглядел совершенно замечательно, с веселыми живыми глазами, энергичный, словом – такой, как всегда. Таким его помнили друзья.
Потом Исай заболел, ему удалили поврежденный инфекцией глаз. Он ходил с черной повязкой на глазу. Шутил: «Надо узнать, в каком фильме нужен одноглазый капитан пиратов».
И знаете, как пошутил Исай в последний раз? Знакомый врач уговорил его лечь в больницу на обследование. При том, что Исай ни на что не жаловался, он уступил приятелю. Только ночью во сне скончался. Не удалась шутка.
А теперь о Жванецком. Однажды, выступая в какой-то телепередаче, на вопрос о чувстве юмора и вообще об остроумии Жванецкий неожиданно для аудитории погрустнел и, став серьезным, сказал:
– Да что я… Вам это трудно представить, но самым остроумным в Советском Союзе был человек, о котором никто не слышал и не знает. Это режиссер Одесского театра миниатюр Исай Котлер.
Так его вспоминал Михаил Михайлович Жванецкий. Может быть, кто-то слышал другие шутки Исая Котлера? А его самого – кто помнит? Я помню…
Л е н Т В
В студенческие годы я начал сотрудничать как внештатный автор в детской редакции ЛенТВ. Это был тот случай, когда не было бы счастья, да несчастье… Хотя лучше бы этого никогда не случилось.
Еще учась в Университете, мой старший брат Лев стал автором передач на Ленрадио. Его ценила главный редактор детского вещания Валентина Пономарева. Перейдя на телевидение, она стала искать брата. Тогда и узнала, что он погиб.
Валентина Николаевна позвонила мне и пригласила в студию. Думаю, она решила приобщить меня к телевидению, а скорее всего – таким образом мне помочь. Может, думала, что я такой же талантливый, как брат, но тут она жестоко ошиблась. Ничего интересного в те годы мне сделать не удалось. Как создавать телесценарии, мне никто ничего не объяснял. Впрочем, я учился, нашел интересных людей, о которых сделал передачи. Например, о кукольном скульпторе из Большого кукольного театра на улице Некрасова Валентине Малахиевой. Потом снимал сюжет о вратаре «Зенита» Леониде Иванове, который ушел из большого футбола и стал тренировать детишек.
Придется вернуться в далекий 1958-й.
Сегодня это невозможно представить, но вся Ленинградская студия телевидения помещалась на улице Попова, на первом этаже, на тридцати квадратных метрах, с двумя телекамерами и софитами под потолком. Вряд ли кто-то еще помнит те времена! А я там был, стоял позади камеры и смотрел, как работает телевидение. Вторая камера была в резерве, на случай если первая выйдет из строя. А молодежная и детская редакции обитали как бедные родственники под лестницей третьего этажа в Доме Радио!
Мой первый опыт на ТВ. Мне предложили написать о фильме «Белый клык» по Джеку Лондону. Картину я видел, мы вообще смотрели тогда все, что выходило на экран. Какие-то истории про этот фильм я раскопал, картина была очень хорошая, в главной роли хозяина Белого Клыка снимался замечательный актер Олег Жаков.
И перед фильмом написанное мной вступление прочитала начинающий диктор Нелли Широких. Ленинградцы наверняка ее помнят, она служила диктором лет тридцать! И впоследствии я с Нелличкой работал в телецентре на улице Чапыгина. Она часто вела наши музыкальные передачи.
Б . М . Ф и р с о в
Книга «Разномыслие в СССР» попалась мне в книжном магазине случайно. Не случайно было то, что я знал автора. Книгу эту написал известнейший социолог, почетный ректор Европейского университета в Санкт-Петербурге Борис Максимович Фирсов. Замечательный человек, который ушел из жизни 18 января 2024 года в возрасте 94 лет и которого я не перестану вспоминать с огромным уважением и симпатией. Потому что хорошо его знал, несколько раз в разные годы с ним встречался и даже служил на ЛенТВ, когда он был там директором.
В начале пятидесятых разразилась «Оттепель», как назвал это время Илья Эренбург. А подлинная ленинградская оттепель началась в ЛЭТИ, в Ленинградском электротехническом институте им. Ульянова (разумеется, Ленина). Борис Фирсов с отличием закончил ЛЭТИ, но пошел по партийной линии, его считали интеллектуалом, полезным в деле воспитания советской молодежи, избрали (назначили) секретарем Петроградского райкома комсомола. Тогда, в 1954-м, студенческий спектакль «Весна в ЛЭТИ» прогремел по городу и по стране, и помощь комсомола и самого Фирсова в том, что в самодеятельности появился небывалый, неслыханный прежде эстрадный спектакль, была очевидной. Кстати, жена самого Фирсова была еще студенткой и плясала в танцевальной группе спектакля. Вы только представьте – на пляже Петропавловской крепости девочки в купальниках пляшут! И это через год после смерти Сталина!
Вот и меня понесло поступать в ЛЭТИ. Я недобрал балл по физике, и постановщики «Весны в ЛЭТИ», друзья моего старшего брата и впоследствии мои друзья – режиссер Наум Бирман и дирижер Анатолий Бадхен, – попросили Александра Колкера ходатайствовать за меня через Фирсова. Якобы Саша Колкер заканчивает институт, оркестру нужен аккордеонист, за которого меня выдавали. Хотя играл я на аккордеоне всего ничего. С Фирсовым мы славно поговорили, он ничем не помог, и к счастью, на следующий год я поступил в Театральный, который благополучно закончил. Потом уехал в Петрозаводск, где открыли студию телевидения.
Жилья своего у меня в Карелии не было и ожидать его не стоило. Тогда дома строили в год по чайной ложке. Я жил в деревянном бараке, в комнате дяди, где из коммунальных услуг была только холодная вода. Однако работал я счастливо, написал кучу передач, даже телепьесу, снял первый фильм в истории советского телевидения о Кижах, и меня приняли в Союз журналистов. А тут в Петрозаводск приехала с проверкой комиссия, и возглавлявший ее известный администратор Игорь Каракоз пригласил меня в новую питерскую телестудию. Когда-то я там сотрудничал как автор в детской редакции.
В конце года я записал на «Ленфильме» дикторский текст картины «Кижи» и решил посмотреть новое здание ленинградского телецентра. На пороге столкнулся с Толей Бадхеном, он спросил, что я тут делаю. И Толя отвел меня прямиком в кабинет директора студии. Борис Максимович Фирсов меня мгновенно признал и спросил, где бы я хотел работать. На что Бадхен сказал – «Да он эстраду знает с детства, пусть идет в эстрадную редакцию вместо меня. Я возвращаюсь в оркестр Ленрадио».
Так эстрадная редакция стала моим домом на долгие два года. Я видел Фирсова каждый понедельник на студийной летучке. К нашей музыкальной редакции Борис Максимович относился с симпатией. Как-то заметили Фирсова, скромно стоявшего на балконе Филармонии, – оркестр первого состава исполнял симфонии Бетховена!
Невозможно рассказывать о ленинградском телевидении шестидесятых и не сказать о Фирсове. Я никогда не встречал человека, вышедшего из пресловутой партийной номенклатуры, настолько образованного, тактичного, умного, с прекрасным чувством юмора! Когда он возглавил ЛенТВ, к студии потянулись писатели, режиссеры театра и кино, известные художники и поэты. Ничего подобного прежде не было, телевидение было всеобщей актерской халтурой. Молодежная и музыкальные редакции были лидерами, ленинградская интеллигенция считала за честь сотрудничать с нами. Столько появилось в Ленинграде новых имен, и я считаю, что в том была огромная заслуга Бориса Максимовича! Мне казалось, он старше и мудрее нас, мы смотрели на Фирсова снизу, а он всех звал по имени-отчеству. Даже меня, мальчишку!
Несколько раз Фирсов одобрительно отозвался о моей работе. Это тогда я придумал передачу с участием ленинградских самодеятельных артистов – певцов, танцоров, были вокальные группы и фокусники! Отсмотрел тысячи участников самодеятельности, лучшие выступали в пяти или шести телеконцертах. Из победителей я собрал единственный в своем роде «Голубой огонек». Не могу вспомнить, как называлась передача, которую потом, много лет спустя, возобновили под названием «Алло, мы ищем таланты». Можете проверить – год 1963-й.
С режиссером БДТ, моим старым институтским другом Юрием Аксеновым, мы придумали передачу «Поют драматические артисты». Мы инсценировали известные песни, которые пели молодые актеры ленинградских театров. Через полгода в редакции предложили повторить передачу. И она снова прошла успешно. Ее отметили как лучшую музыкальную передачу месяца. Мало кто знает, что после этой передачи родилась «Зримая песня», которую помнят питерские театралы. Ведь Юра Аксенов предложил повторить эту идею в Театральном институте, на курсе, которым руководил Товстоногов. А зародилась эта идея в нашей эстрадной редакции, за моим столом. Чем и буду гордиться. Как говорил Фирсов – «Вот такие пироги!»
Во времена питерского партайгеноссе Романова по ленинградскому телевидению прошла передача о переименовании городов и улиц. В программе, посвященной русским древностям и отношению к ним властей, было высказано много критических замечаний; в нашей истории хватало дурных примеров, когда исторически сложившиеся имена городов, сел и улиц получали названия в честь большевиков и прочего марксистского люда. «Даже ордынцы не переименовывали наши города во времена татарского ига!» – сказал один из участников. Такое утверждение шло не по официальной линии, в обкоме обозлились на слова академика Лихачева и писателя Солоухина, и Фирсова из студии телевидения с треском уволили. Заодно уволили и редактора передачи Ирину Муравьеву, потрясающую журналистку и умницу. Помню, мы с ней пили кофе на углу в забегаловке, и она рассказала, как нашла в частном собрании письма Шаляпина из Америки. Известный певец гастролировал в Америке и написал родственнице, что чернокожая красавица родила ему близнецов. Шаляпин довольно весело написал: «Представь себе, двое, черные как сапоги».
…Прочитал некролог памяти Ирины Аркадьевны Муравьевой в журнале «Звезда» (номер 8 за 2022 год), подписанный питерскими писателями и учеными.
Умница Фирсов в партийной номенклатуре не остался. Он занялся социологией телевидения, стажировался в Англии в ВВС, изучал основы организации японского телевидения (сами понимаете, – старые связи; говорят, председатель Госкомитета по радио и телевидению Месяцев относился к Фирсову с симпатией).
Позже Фирсов издал прекрасную книгу «Разномыслие в СССР». Коротко говоря, это было документальное доказательство того, как партия думает, что народ с ней во всем согласен, а народ думает совсем не так, как партия. И отсюда – удивительные примеры того, как расходятся взгляды партии и народа. Приведенные в книге факты из закрытых архивов прежде были практически неизвестны!
Устав бороться с цензорами, я ушел из телевидения, перешел на студию «Леннаучфильм», где прослужил лет семь. Однажды еду в командировку в Москву. Сажусь в поезд и понимаю – мне по ошибке дали билет в мягкий вагон. Впрочем, не моя проблема. И первым в вагоне вижу Фирсова. Он узнал меня, познакомил с приятелем:
– Саша, познакомьтесь. Это Иржи Пеликан, директор чешского телевидения, мой друг.
Пеликан был когда-то президентом Всемирного союза студентов; международными молодежными организациями руководили партийные деятели соцстран. Я сказал Пеликану, что был на молодежном фестивале 1957 года в Москве. Пеликан был немного навеселе, в купе стоял коньячок, событие вспомнил с трудом. Конечно, они эти фестивали устраивали в странах соцлагеря ежегодно. Мы простояли в коридоре, меня угостили американской сигаретой, Фирсов спросил, где я работаю. И почему-то сказал Пеликану тоном глубокого уважения – ко мне или к студии? – «Видишь, как наши люди растут!..»
Пеликан очень смешно, на хорошем русском, рассказывал, как ему звонят друзья и просят отменить концерты классической музыки: «Ирка, перестань на скрипках пилить! Давай лучше футбол!»
Дальнейшие фестивали затормозились после советского вторжения в Чехословакию. По Би-би-си сказали, что Пеликан уехал из страны и объявился в Италии. Впоследствии он вошел в руководство Итальянской социалистической партии и представлял свою новую страну в Европейском парламенте. «Вот такие пироги»! – любил говорить Фирсов.
В с т р е ч а й т е ! Г е л и й С ы с о е в !
О заслуженном по всем статьям актере Гелии Борисовиче Сысоеве автор будет выбирать слова и факты с особой радостью! Потому что мы дружим с первого курса института, с 1956 года. Даже странно – столько лет, и не потерялась связь, не утихла дружба, и каждый наш разговор я воспринимаю с огромным удовольствием!
Я довольно много написал о Сысоеве в своей книге «Истории прошлого и нашего века». Но самое время дополнить. Потому что только что услышал по телефону его вечно молодой и зажигательно-веселый голос!
На первом курсе мы подарили друг другу свои фото, так было тогда принято между друзьями. Недавно (век телефонов) фото нашлись, и я сам поразился – как молоды мы были! До Театрального Сысоев успел поработать токарем, и у него в одной из двух крохотных комнатушек стоял настоящий токарный станок! Теперь знаю, что он и мебель свою сам вытачивал, и все для дома сделал, потому что Гелий Сысоев – мастер на все руки и владеет любыми инструментами. С тех пор у нас выросли три поколения, растут правнуки. А вспоминать юность – такое удовольствие.
История жизни заслуженного артиста РФ Гелия Борисовича Сысоева такая, что ее хватит на три биографии.
Ребенком Сысоев пережил блокаду. И не просто пережил. А когда его с бабушкой вывозили по Ладоге, грузовики с беженцами попали под обстрел. Каким образом его имя оказалось в списках погибших, неизвестно. Но в церковке поселка Кобона Ленинградской области, в конце Ладожской «Дороги жизни», написаны имена погибших. И там стоит имя Гелия Сысоева, шести лет, год рождения 1936-й. А он выжил! Напомню житейское (или философское?) правило: если человека считали погибшим, а он жив, значит, ему предстоит долгая и счастливая жизнь!
Гелий Сысоев как-то сказал: «Я хотел стать клоуном, а стал драматическим актером». После института мы встретились в Петрозаводске. Я служил там на телестудии, а Сысоев – в драмтеатре. Тогда в Карельском театре оперетта, драма и балет теснились в одном помещении. Ролей для молодежи в драме было немного. И тогда Гелий нашел и сыграл достойную роль! Он сыграл Дон Кихота в балетной постановке! Сам сделал грим Шаляпина, я его в этой роли видел, он был очень правдоподобен в образе идальго. Его герой в балете, как известно, ходит, не танцует. Но было бы надо – Сысоев бы станцевал! Он был синтетическим актером!
А потом Гелий вернулся в Петрозаводск со съемок в картине замечательного Иосифа Хейфица «Горизонт». Закончив курс в нашем Театральном, Сысоев, однако, говорил, что его настоящим профессиональным учителем был великий режиссер Хейфиц! А вы знаете, что в этом фильме Гелий Сысоев – первый в советском кино – исполнил песни Булата Окуджавы? Гелий прекрасно играл на гитаре, и правильно петь песни Окуджавы его учил сам Булат Шалвович. И мне первому, вернувшись в Петрозаводск после съемок, Гелий спел эти песни, ставшие поистине народным достоянием прошлого века: «Ах, война, что ты сделала, подлая…», «Последний троллейбус», «Вы слышите, грохочут сапоги…» и остальные… Незаслуженно забытый фильм, без бравурного финала, потому что сделан был честно, – вчерашние школьники, приехавшие на целину, не прижились там и не нашли своего места и счастья. Фильм был о том, что целина – не для всех, особенно детям там было нелегко. Досталось тогда фильму за честность и правдивость от официальной критики полной мерой.
Вернулись мы в Ленинград почти в одно и то же время. Гелий играл в театре имени Пушкина и почти одновременно – в театре Музыкальной комедии. Кто еще мог сотворить такое: сыграть Епиходова в «Вишневом саду», сыграть в гоголевском «Ревизоре», в советских драмах Арбузова и Салынского и, перебежав по Невскому до Музкомедии, сыграть и спеть Бони в «Сильве» с примадонной Людмилой Федотовой! Вот что такое – истинная актерская универсальность!
А сколько ролей Сысоев сыграл в кино! В недавнем разговоре он сам удивился: «Говорят, более 140, я не считал. Посмотри в Википедии». Среди фильмов – советская киноклассика, далеко не все я сумел найти в Youtube. Те, что особенно нравятся, – «Хроника пикирующего бомбардировщика», «Зеленая карета», «Каин XVIII» и потрясающая роль в фильме, где он блеснул рядом с Фаиной Раневской: «Сегодня – новый аттракцион». Там Сысоев играет ассистента дрессировщика, который готовит к представлению цирковых животных, – трясет за холку медведя, гоняет метлой непослушного тигра, ездит верхом на капризном слоне… Рассказывал, что вольность, с которой он гонял животных, страшно пугала Раневскую. Боялась самого Гелия – нахальный, неуправляемый. Потом подружились.
А какой он мастер эпизода! Помню фильмы «На пути в Берлин» (его герой прибегает под обстрелом посмотреть на Рейхстаг, и как веселая улыбка на лице меняется…), «72 градуса ниже нуля», «Приключения принца Флоризеля», «Двенадцать месяцев» (роль Глашатая); в телеспектакле «Смерть Вазир-Мухтара» – о жизни Грибоедова – сыграл баснописца Крылова.
И подлинно драматическая роль в Театре им. Пушкина – образ великого шведского писателя и философа Артура Стриндберга. Чтобы сыграть ее точнее, Сысоев побывал в Швеции, посидел в кабинете писателя – хотел почувствовать подлинную атмосферу, в которой творил Стриндберг.
Легендарная «Свадьба в Малиновке» была его одиннадцатым фильмом. Этот фильм стал классикой советского развлекательного кино. Какие актеры там снимались! И главный герой – юный Андрейка, не потерявшийся среди звезд! Лично мне в этом фильме не понравилось одно: актеры играют оперетту, а их дублируют оперные певцы. Это просто нелепо! Ведь пели сами и Пуговкин, и Водяной. А уж имея опыт певческих ролей в оперетте, Сысоев вполне мог бы справиться с партией Андрейки. Даже при том, что сыграл совсем юнца, а было ему около тридцати!
Каждый раз, когда я видел фильмы с Сысоевым, думал – больше не увидимся, не услышимся. Живем на разных континентах, уже и не найдемся. А вот нашлись! Как-то мы говорили по телефону, и Гелий вдруг сказал несколько фраз на отличном английском. Оказывается, это его любимый язык, на гастролях в Лондоне он играл свою роль по-английски.
Мало советских фильмов? Дополним: Сысоев озвучивал роли в сотне зарубежных картин. И кого: Весельчака (абсолютное попадание по личному характеру!) в легендарной диснеевской «Белоснежке и семи гномах»; его голосом говорили в советском прокате Бо Бриджес, Микки Руни, Джо Пеши.
Последние годы Гелий Борисович Сысоев играл в «Поминальной молитве» – спектакле по пьесе Г. Горина в Театре на Литейном. Роль, о которой до сих пор говорят, считая, что заслуженный артист РФ, сыгравший Лейзера Вольфа, просто сумел сделать этот спектакль праздником!
Эту роль Сысоев отыграл много лет и весной 2023-го закончил театральную карьеру. Но не так давно в короткометражном фильме «Река памяти» сыграл главную роль – одинокого старика – ветерана войны. Жаль, что этот фильм еще не выпустили в прокат и на телевидение – внутренние проблемы. Этот фильм – напоминание о ветеранах Отечественной, осуждение войны вообще – и, думаю, в этом кроется современная беда… Сысоев вспоминал военные годы, блокадный голод, две контузии при обстрелах и говорил: «Не люблю фильмы со стрелялками… Как можно выступать за войну – не знаю… Я в таких фильмах и сериалах не снимаюсь» …
Гелий Борисович, спасибо тебе за твою дружбу, за твой неиссякаемый оптимизм, за твои роли, за твою верность правде жизни и искусства!
И за то, что твоя красавица-внучка Аксинья, заканчивая театральный институт, уже стала актрисой Молодежного театра ее учителя, режиссера Семена Яковлевича Спивака, в Санкт-Петербурге! Традиция!
В . В . У с п е н с к и й
Написав в книжке «40+40» о наших преподавателях в Театральном институте, я недавно нашел в книжном магазине сборник рассказов и сценариев «Я научу вас свободу любить!» Сергея Коковкина. Сережа – актер, известный режиссер и замечательный драматург. Он мой ровесник, мой однокашник и старинный приятель. Однажды на целине мы с ним в паре работали на крохотном кирпичном заводике, где из соломы, глины и просто мусора делали так называемые саманные кирпичи.
В книге Коковкина есть превосходный очерк, главным героем коего описан наш общий преподаватель русской литературы Всеволод Васильевич Успенский. Вот каким он нам всем запомнился.
Очень пожилой, в толстых очках, всегда в старом потрепанном костюме, покрытом пылью и перхотью, с портфелем столетней давности, ручка, кажется, была обмотана изолентой. Его нудный голос, читающий лекцию о скучной древнерусской литературе, мы слушали плохо. Если вообще слушали. Кидали записочки друг другу и развлекались экспромтами и пародиями. Миша Кураев и Костя Палечек заржали, прочитав мою импровизацию на «Слово о полку Игореве» – «Родимо войско упадало, стал княже Игорь войска без…»
Успенский не обращал на нас внимания, он продолжал читать, заглядывая в свою мелко исписанную тетрадочку. Мы знали только, что во время Отечественной войны, живя в эвакуации на Урале, он вместе с братом Львом Васильевичем написал книгу «Мифы Древней Греции». Книга братьев Успенских была необыкновенно быстро издана министерством просвещения, еще во время войны, и спасла их от голода. Переиздавали популярнейшую в нашем детстве книгу лет сорок подряд. Уверен, – и наше, и последующие поколения сороковых – пятидесятых и далее годов читали эту книгу.
И не знали мы, что по доносу сослуживцев по университету и ученых из Академии наук Всеволод Васильевич в тридцатые годы оказался в тюрьме НКВД на Литейном. В небольшой камере, где при проклятом царизме была одиночка, сесть было невозможно, заключенные стояли, даже потеряв сознание. Видимо, помогая народу стоять, каждого десятого ежедневно уводили на расстрел. Так погиб сосед Успенского по камере и его друг Михаил Гранат, сын издателя первой русской энциклопедии Александра Граната. Между прочим, в том издании когда-то даже Ленин опубликовал статью о Марксе. Но в знаменитом ленинградском Большом Доме энциклопедии не читали. А сам Успенский никогда о себе не рассказывал.
Не пожелав вернуться ни в Библиотеку Академии Наук (которую называли БАН), где он был ученым секретарем, ни в университет, где он был профессором, энциклопедически образованный Успенский остался «старшим преподавателем литературы» в нашем Театральном институте и еще читал лекции в хореографическом училище. И не стал защищать кандидатскую и докторскую диссертации, хотя уже написал учебник по теории драмы. Лекции он нам читал по своей рукописи, в которой было листов триста. Судя по всему, человек принципиальный, он просто не хотел видеть лица своих бывших коллег.
Моим самым большим огорчением была «тройка» именно по теории драмы, когда я пришел на экзамен, надеясь на память и не прочитав записи лекций Всеволода Васильевича. Конечно, накануне мы с друзьями слушали радиорепортаж из Англии, где сборная СССР проиграла бразильцам, команде, в которой впервые играл великий Пеле. Успенский, кажется, был огорчен больше меня, спросил, когда я хочу пересдать, но вскоре нас отправили на целину, и времени пересдать не оставалось (эта «тройка» была единственной за все пять лет, мой несмываемый позор; два последних курса получал повышенную стипендию отличника). Потом мы стали старше и слушали Всеволода Васильевича внимательно. Успенский блистательно читал курс советской литературы; на экзамене спросил, кто, по моему мнению, является нынешним последователем Бунина. Я назвал Юрия Казакова. Он почему-то страшно обрадовался и поставил пятерку.
Через много лет старый друг, актер и режиссер Константин Коваль, к которому я приехал в гости во Флориду (мы встретились через 60 лет!), рассказал, как однажды Успенский выступал с докладом на актерском факультете. Тогда за границей вышел роман Пастернака «Доктор Живаго», который в СССР никто, разумеется, не читал. Но последовал приказ ректора – педагогам собрать студентов и прочитать лекцию с публичным осуждением зловредного поэта-ренегата, предателя отечественной литературы. Кто на нашем курсе докладывал про роман, не помню. Нас, театроведов, собрали в институтской библиотеке, и я успешно заснул в дальнем ряду. На долю Успенского выпали два актерских курса, которых усадили в самой большой аудитории. И целый час Успенский читал будущим актерам стихи Пастернака разных лет, читал по памяти десятки строф, ни одним словом не упомянув «зловредный» роман. Через час прозвенел звонок. Успенский взял свой ветхий портфель и сказал ошеломленным слушателям: «Вот и все. Если хотите, завтра лекция о советской поэзии ХХ века».
Успенский ушел из жизни летом, когда нас отправили на военные сборы в лагерь под Выборгом (в институте открыли военную кафедру), и на его похоронах нас – старшекурсников, его основных студентов, актеров и театроведов, не было. И мы больше никогда не слушали его лекции, с опозданием поняв, что сказанное надо было запоминать на всю жизнь.
П а м я т и С е р г е я Д р е й д е н а
«Умер Сережа»… Вот так фамильярно сообщили о нем в Youtube. И так сообщили в «Новостях» о Сергее Дрейдене… Да что же это, Сережа, ведь ты на три года младше меня…
Учились мы в институте параллельно, и мы, театроведы, дружили с актерскими курсами. И Сережа был моим приятелем все годы. Сошлись на популярном тогда кинолюбительстве. На втором курсе я попал на практику в редакционный отдел к его отцу Симону Давидовичу Дрейдену, который заведовал литературной частью… не помню, то ли Ленгосэстрады, то ли Ленконцерта. Пришел в глубокий темный второй двор на Малой Садовой, куда-то на третий этаж. Человек поднял голову от заваленного бумагами стола и спросил:
– А вы кто и зачем пришли?
Я сказал:
– Пришел на полугодовую практику от Театрального института. Вот письмо из института, вы же просили помощника.
– А, ну ладно… Приходите через пару недель, я занят…
Что я делал на этой практике – не помню. Кажется, ничего. Нужен я был Дрейдену как хвостик той дворняги…
Однажды приехали из Каунаса мои литовские родные. А в Ленинград должны были прилететь их американские родственники, которым в Литву ехать не позволили, но разрешили встретиться в Ленинграде. Я попросил заранее – могут ли американцы привезти мне какую-нибудь кинокамеру. Мы тогда жили кинематографом, мечтали снимать – и Сережа Дрейден, и Саша Прошкин, и я… Американцы привезли мне в подарок крохотную камеру 1х8 мм. Камере было лет сто, пленку к ней в СССР не выпускали. Гэдээровская камера 2х8 мм была у Саши Прошкина, и мы ее осваивали. Я как-то написал об этом, когда Прошкин мою папку с курсовыми уронил в Неву. Сережа увидел у меня ту американскую камеру и стал выпрашивать.
Я ему говорю:
– Для этой камеры нет пленки.
Он:
– Неважно, мне сама камера интересна…
Я отдал ему этот раритет, когда родители купили мне 16 миллиметровый «Киев».
А тогда я сказал Дрейдену:
– Я у твоего папы на практике в Ленконцерте.
Он промолчал. Отец, известный театровед и журналист, вскоре ушел из семьи и уехал в Москву. Поэтому для театральных ролей Сережа взял фамилию матери – Донцов. Только после смерти отца он стал сниматься в кино под фамилией Дрейден.
Большинство ролей Сережи в кино я видел в интернете, уже в Америке, потому что пока жил в Ленинграде, мы пересекались редко. На экране он смотрелся прекрасно, естественность зашкаливала. Я никогда не видел, чтобы он переигрывал, он всегда был прост. Ролям соответствовал в точности, от юных до старческих, возрастных. Прошел школу Акимова в театре Комедии. Потом играл в разных театрах и антрепризах. Судя по всему, долго сидеть на одном месте не любил. Поэтому в его послужном списке десятка полтора театров.
Надеюсь, о Дрейдене еще напишут критики. Специально из-за него я дважды посмотрел фильм Сокурова «Русский ковчег», где Дрейден сыграл маркиза де Кюстина, французского писателя, автора легендарного двухтомника «Россия в 1839 году». Все ли знают, что продавать эту книгу в России запретил Николай Первый? Потому что де Кюстин, путешествуя по николаевской России, написал о стране всю правду, которую увидел, как только отъехал от парадного Петербурга.
А как превосходно Дрейден читал дикторские тексты в фильмах о питерских окрестностях и достопримечательностях! У меня было ощущение, что я сижу рядом, слышу хрипловатый и доброжелательный голос. Узнавал его за кадром сразу. Узнаваемость голоса – это не каждому актеру дается.
Сергей Коковкин как-то написал: «Видел Сережу Дрейдена на вокзале, привет тебе…» У Сережи было две национальные премии «Золотая маска», 2000-го и 2001-го годов, три высшие театральные премии С.-Петербурга и премия Российской академии кино «Ника» за 2010 год. И я поразился: столько премий у Дрейдена, и не дали никакого звания – ни заслуженного, ни народного.
Ну что ж, настоящий творец останется в памяти не почетными званиями, не грамотами или орденами, а своими ролями и талантом.
Е щ е р а з о н е з а б ы т о м д р у г е
О моем друге, журналисте Борисе Александровиче Толчинском, я когда-то написал. Человек, прошедший войну, он в 1945 году, за месяц до Победы, был арестован и без суда и следствия отправлен в Воркуту, в лагерь для политзаключенных. Отправил его в лагерь командир дивизии, в штабе которой Толчинский служил. Командира звали Василий Сталин, о котором Толчинский знал больше, чем ему следовало. Подробности – в моей книге «Ленинградцы. Лица».
Несмотря на разницу в 25 лет, мы с Борисом дружили. Почему, я не могу объяснить. Такая судьба – часто дружил с людьми старше себя. А сейчас хотелось рассказать чуть больше.
Когда Борис, отсидев свое в Воркуте (оттрубил при угольной шахте лет семь, писарем в конторе – грамотный, бывший журналист!), был из лагеря освобожден, ему разрешили поселиться в частном домике. Воркута начала пятидесятых – сами понимаете, не Париж и даже не Жмеринка. Каждую неделю надо отмечаться в прокуратуре. А там молодая девушка. Красавица с голубыми глазами, очаровательная и тоненькая. И к ней приходит ветеран войны, посаженный в апреле сорок пятого не то за шпионаж в пользу Германии, не то за кражу суперсекретных документов (что одно и то же), сгорбленный еврей с огромным носом и потухшими глазами. Но если заговорит – вы все забудете. Так случилось и со мной – и я открывал рот от рассказов Толчинского о войне и особенно о сталинском сынке, которого он за восемь лет потерянной жизни яростно ненавидел. А голубоглазая оказалась прокурором здешних болот, отправленным в глухомань после юридического факультета.
Жена Бориса погибла в блокаду, а тут надо ходить и отмечаться к этой красотке, которая – не падайте! – влюбилась в него после рассказанных Борисом красочных историй. Стала за него хлопотать, а потом попросила у начальства разрешения выйти за него замуж. Начальство разрешило – но только после полной амнистии, которая уже витала в воздухе, – был конец 1953-го. Потому что вождь и учитель прогрессивного человечества вовремя откинул копыта.
Когда Толчинского освободили, он вернулся в Ленинград вместе с Ниной, и она добилась его полной амнистии. Потом Нину приняли в прокуратуру, а Бориса определили на телевидение, где мы с ним и встретились. Бывал у него дома, с Ниной познакомился. Нина смотрела на Бориса как на золотое сокровище из раскопанного ею скифского кургана, с такой любовью, что я тихо завидовал.
Не перестал я общаться с Борисом и когда перешел на студию «Леннаучфильм». Рад был дать ему заработать – он написал пару сценариев учебных фильмов. Его выставили на пенсию, он горевал, что Нина получает больше, кормит его. Потом я уехал в эмиграцию, контакт оборвался.
А последнее упоминание о Толчинском нашел случайно. О нем рассказал известный нью-йоркский фотограф Леонид Лубеницкий. В молодости Леонид подрабатывал внештатно на ТВ, в отделе новостей. На всех кинопленки не напасешься, охотно использовали фоторепортажи. И однажды Борис Толчинский попросил Лубеницкого съездить куда-то в пригород, в Лугу, где выступала самодеятельная балетная труппа из Риги: «Говорят, там хороший мальчик танцует. Так ты, Леня, поезжай и поснимай для новостей. Может, пригодится».
Лубеницкий съездил, привез фотографии талантливого мальчика. И вечером в «Новостях» показали сюжет о рижских танцорах и мальчике лет четырнадцати по фамилии Барышников. А Леонид Лубеницкий впоследствии имел право снимать Мишу Барышникова в первую очередь. Что в Америке, что в Канаде, далее везде.
А чем был интересен сам Леонид Лубеницкий, которого я разыскал по приезде в Нью-Йорк почти полвека назад, надо рассказать особо. Его, одного из тысячи претендентов, выбрал своим ассистентом великий фотограф ХХ века Ричард Аведон. Но это другая история.
Почти никого из упомянутых выше уже нет в нашей жизни. Слава богу, что жив замечательный Михаил Барышников, гордость нашего города на Неве, а теперь и нашего города на Гудзоне. Здоровья ему и долголетия!
P.S. Мой читатель Лео Мондрус прислал мне фотографию, которую сделал, когда повидал Михаила Николаевича Барышникова и подарил ему мою книгу «Ленинградцы. Лица». На фото Барышников читает эту книгу. Неожиданно и приятно!
О ч е н ь д а в н я я и с т о р и я
Из времен шестидесятых и «Голубого огонька». Я тогда служил в эстрадной редакции на Ленинградском телевидении. Однажды на Исаакиевской площади, возле гостиницы «Астория», пытаюсь поймать такси. Ехать надо было к Летнему саду; там в то время Сергей Бондарчук снимал «Войну и мир», и через час оттуда начиналась трансляция нашего питерского «Огонька». Очень было удобно – использовать те декорации, которые стояли на месте съемок, в окружении деревьев и статуй. Антураж был необычный, но студийные монтировщики втиснули в декорации на поляне несколько столиков традиционного кафе. Бондарчук снимал свой эпизод при дневном свете, и нам разрешили вечером провести там же «Огонек». К той передаче я отношения не имел, но всем редакторам полагалось присутствовать.
Стою, такси не дождаться, и тут из «Астории» выходят космонавт 3 Павел Попович и его жена, красавица Марина, летчица и рекордсменка разных авиационных мировых рекордов, не помню каких. И к ним подкатывает черная «Волга». Ого, думаю, вот она – Госпожа Удача! Сейчас уговорю их ехать на наш «Огонек». Московское начальство и, главное, моя старшая редакторша Нинка Титова умрут от зависти! И с этой идеей я подхожу к Поповичам. Представляюсь, стараюсь кратко рассказать, почему я к ним подошел. Они меня терпеливо выслушали и вежливо отказались – ехали на день рождения друзей куда-то на окраину, на проспект Обуховской Обороны. Марина даже предложила подвезти, но мне было в другую сторону. Они мило попрощались и уехали.
И тут я вспомнил тот самый день, когда Попович полетел в Космос. Я тогда работал на телевидении в Петрозаводске. В тот воскресный день я был дежурным по студии. Звонок из обкома: «Сейчас за вами придет машина, там журналисты из газеты и радио, поезжайте в Бесовец, где служил Павел Попович. Его ближайший друг поедет с вами на студию, сделайте срочно интервью с другом героя. Капитан такой-то должен быть в штатском. Место не упоминать! Военная тайна!»
Еще бы, конечно, тайна! Только глухие и слепые не знали, что под Петрозаводском в Бесовце базируется авиационная дивизия; самолеты с диким шумом летали над городом ежедневно! Приехали куда надо. Прямо к дому, где жил этот капитан. А он только что из полета. Поесть не дали. Засунули в штатское – и в машину. По дороге пытаюсь разговорить капитана. А он, прямо скажем, не Цицерон. Отвечает по уставу – дескать, служу Советскому Союзу. Летаю, как приказано. – Рассказывают, вы жили поначалу в одной комнате с Павлом Поповичем? – Так точно!
Пока ехали, я вопросы накидал. Привезли его на студию, пытает его наш ведущий. И капитан, спотыкаясь на каждом слове, что-то прочитал, лишнего не ляпнул. После передачи я спрашиваю: «Слушай, капитан, а чем тебе Попович больше всего запомнился?»
И тут он буквально ожил и как закричит в голос на всю студию (хорошо, что микрофоны были выключены): «Да я до него баб не знал! Он меня с ними свел! Ох, силен был Пашка по этому делу!»
Что было, то было. Из песни слова не выкинешь…
К у н и к о в ы . С у д ь б а с е м ь и и к о р а б л я
Новости войны. Украина утопила БТК – большой транспортный корабль «Цезарь Куников». Поразительно, но для меня имя Куниковых звучит особо, и сразу в памяти возникли факты, которые не могу не вспомнить. Вот почему я бы хотел воспроизвести кусочек из моей книги «40+40», вышедшей в 2018 году в изд-ве LULU. Ведь я проучился пять лет в Театральном институте на курсе, которым руководила Елена Львовна Финкельштейн, урожденная Куникова, родная сестра Героя Советского Союза Цезаря Львовича Куникова. Того самого, в честь которого назвали корабль Черноморского флота.
«Елена Львовна Финкельштейн, набравшая наш курс, была одной из самых авторитетных знатоков зарубежного театра в СССР. Она казалась суховатой ученой дамой. До тех пор, пока к ней не шли за помощью и советом. И не только по истории театра. Она обожала помогать своим студентам! Девочкам, жившим в институтском общежитии, она и денежку совала, зная, как голодно жить на стипендию в 22 рубля.
Почему-то ее любимым выражением было “Я бы с ним в разведку не пошла”. Ну, думали мы, нахваталась старушка выражений военных лет. И что это она? И никто не знал, что Елена Львовна, урожденная Куникова, была родной сестрой знаменитого героя Отечественной войны Цезаря Куникова. Командир батальона, захватившего плацдарм под Новороссийском, этот кусочек политой кровью земли, что назвали впоследствии “Малая земля”, тот самый, за который досталась незаслуженная слава косноязычному генсеку Брежневу. Герой Советского Союза, имя которого узнала после войны вся страна, ее родной брат! Она никогда не промолвила о брате ни слова. Знал я случайно только, что ее сын переболел тем же инфекционным мононуклеозом, что и я. Так получилось, что я начал посещать предварительные консультации за месяц до экзаменов в институте и очень серьезно заболел. Думали, не выживу. Елена Львовна позвонила нам домой, спросила, почему не прихожу, и сказала, что будет ждать моего выздоровления. Может, поэтому она меня запомнила, или это сказалось потом, когда зачисляли в институт? Очень может быть! Счастливый случай!
Только впоследствии узнал, что в конце семидесятых Елена Львовна была приглашена командованием советского флота на спуск боевого корабля по имени “Цезарь Куников”. Это было еще в те времена, когда Куникова в истории войны называли героем советского народа. А то, что вся его семья была еврейской (Куников, Хейфец, Финкельштейн), упоминать в советской истории Второй мировой войны не разрешалось! О том, что Куников – еврей, впервые написал министр обороны Гречко в своих мемуарах. И цензура не осмелилась его поправлять. Какой же скромностью должна была обладать доктор искусствоведения, чтобы никогда, ни одним словом не упомянуть брата-героя! А может быть, это было слишком болезненно? Кто теперь скажет.»
Вот такую историю я когда-то написал. И знал многие подробности семьи. Например, не так давно нашел внучку Елены Львовны – Елену Игоревну Куникову, известную балерину, солистку Малого оперного театра в Ленинграде, которая позднее эмигрировала и руководит в Нью-Йорке балетной школой. Книгу свою с главой о ее бабушке я ей отправил, но почему-то контакт оборвался. А я навязываться не смею.
Между прочим, смерть Цезаря Куникова от случайного ранения осколком шального снаряда датируется 14 февраля 1943 года. А корабль «Цезарь Куников» затонул тоже 14 февраля, 81 год спустя, в тот же день. Мистика, скажете, верно?
Кстати, судьба жены Цезаря Куникова тоже имеет свою печальную историю. Награды бывшей жене Цезаря Львовича, с которой сам Куников практически перед войной развелся, после войны привез адмирал Холостяков. И остался с ней на долгие годы. Да только в девяностые квартира адмирала и его жены была ограблена, награды и ордена похитили, а адмирала с женой убили. Такая судьба.
А теперь и «Цезарь Куников» будет лежать на дне Черного моря.
Ж и в ы е л е г е н д ы р я д о м
Почему-то не было в нашей семье никакого культа или преклонения перед миром искусства. Отец начинал жизнь провинциальным актером, впоследствии стал режиссером оперетты. Бывал я у отца в театре на репетициях, уважение к актерам и деятелям искусства в семье существовало, но пьедесталов, как говорится, никому не выковывали.
Еще до моего рождения отец дружил с Утесовым и Дунаевским, работал в Мюзик-холле, потом был директором ленинградских театров – имени Пушкина, Комедии. В 1936-м уехал учиться на курсы режиссеров в МХАТе, дома висела фотография: курсанты с В. И. Немировичем-Данченко и отец, староста курсов, рядом с ним. Таким образом отец избежал репрессий тридцать седьмого года, когда посадили всех директоров ленинградских театров. Он успешно закончил курсы во МХАТе. Потом его отправили в прихваченный у финнов Выборг, где он стал директором и главным режиссером организованного им театра.
А во время войны майор М. И. Бредов-Бродский – начальник и художественный руководитель ансамбля Карельского фронта.
Когда знаменитость приходит в ваш дом, это уже обычный человек, никакого трепета испытывать вы не будете, поверьте на слово. Балерины Елена Михайловна Люком и Нинель Петрова, актрисы Елена Маврикиевна Грановская и Эмилия Анатольевна Попова, режиссер Наум Бирман, дирижер Анатолий Бадхен… Бывали в гостях писатели-драматурги, дружба сохранилась с времен, когда пьесы шли в папиных, руководимых им театрах. Был у тети Лоры в гостях Андре Мишель с семьей, постановщик «Колдуньи» с Мариной Влади. И я с гостями из Парижа чай пил и в Петергоф их возил.
Спустя годы нашел я на Youtube передачу «Легенды мирового кино». Их там было много, этих легенд! Двести пятьдесят с лишком. Вел эти шоу легко и весело Константин Карасик, авторы передач частенько рассказывали такое, что в книгах о легендах не напишут. А кое-что привирали, естественно. На то и легенды, чтобы что-то легендарное придумать.
Кажется, из этих сотен актеров я встречал всего десятка полтора. Но действительно видел лично, честное слово. Некоторые встречи были короткими. Запомнились одной-двумя фразами. Иногда и без слов. И не обо мне это, просто хочется о них напомнить.
Е ф и м К о п е л я н
Во время практики в БДТ я месяца три сидел на репетициях спектакля «Пять вечеров». Мне страшно нравилась неторопливая манера Копеляна не просто говорить. Мне казалось, что я вижу мысль, которая в его словах прячется и почти невидима. Не помню, чтобы мы словом перебросились, но утром Ефим Захарович приветливо здоровался. Потом на ТВ снимали Копеляна в главной роли фильма «Я шофер такси» по сценарию Володи Кунина. Я крутился на съемках из любопытства: Володя Кунин – приятель; режиссер – Лева Цуцульковский, которого в институте звали не иначе как Цуцуль; классный оператор Волков. Копелян узнал, поздоровался. Лет через 20 снимали мы картину «Искусство акварели» на «Леннаучфильме», где я служил редактором. Режиссер Фани Вязьменская спросила, не буду ли я против, если дикторский текст прочитает Копелян. Ефим Захарович пришел поздно, после спектакля, удивленно посмотрел на меня, вспомнил, пожал руку. Текст фильма был написан белым стихом, Копелян сначала прочитал, пометил паузы крестиком; записали с первого дубля.
Мастерство проявилось впоследствии в «17 мгновениях весны», после чего в актерской среде Копеляна прозвали Ефим Закадрович.
И н н о к е н т и й С м о к т у н о в с к и й
Во время годичной практики я старался не пропускать «Идиота» со Смоктуновским. Спектакль был притчей во языцех театрального города, попасть на него было невозможно. А у меня пропуск, и я во втором акте, который меня всегда потрясал, стоял за кулисой, видел игру И.М. в пяти шагах и даже не понимал, как мне повезло – видеть вблизи, как играл он. Вроде князь и с придурью, и умен, и постоянно что-то в игре Смоктуновского волновало. Забывалось, что он актер, что это игра. Казалось, так легко взять фальшивую ноту в этой роли. Ведь действительно – идиот ли Мышкин? Или благороден? Наивен? Или вынуждают обстоятельства? Да играл ли актер? Или жил в этих нереальных обстоятельствах? Только осталось – звучание гениальности, чувство подлинности этого человека. Человека, не актера.
Впоследствии я был редактором ленинградского «Голубого огонька» во время Всесоюзного кинофестиваля и попросил Смоктуновского быть ведущим. Он решительно отказался: «Нет, нет, не уговаривайте, голубчик…Не мое это». Но на «Огонек» пришел и прочитал по моей просьбе сонет Шекспира. Он сам выбрал 66-й, в переводе Маршака, в те годы звучавший как антисоветский. Прочитайте сами – «Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж достоинство, что просит подаянья, над простотой глумящуюся ложь, ничтожество в роскошном одеянье».
К и р и л л Л а в р о в
Знакомство со времен практики в БДТ. Когда пригласил Кирилла ведущим «Огонька» (еще можно было разговаривать с ним без отчества!), он легко согласился. Он уже входил в славу после фильма «Живые и мертвые». Передачу Лавров провел очень грамотно вместе со второй ведущей, латышской актрисой Вией Артмане. Но случился конфуз. Дошла очередь до Смоктуновского. Лавров его объявляет и отходит! Я кричу на весь павильон – «Кира! Поздравить! Надо поздравить!» Лавров не слышит. И тут Смоктуновский обиженно говорит:
– Я не понимаю, что происходит! Мне сегодня присвоили почетное звание заслуженного артиста, а меня никто не поздравляет. Выходит, я не заслужил?
Ну, тут уж и Лавров, и Артмане бросились к нему. Объятия, поцелуи. А Смоктуновский – Артмане: «По-русски полагается три раза!» Бурный хохот, аплодисменты! Словом, все получилось неожиданно весело.
После передачи я был измотан, проморгал, когда все расходились, успел пригласить на посиделки огоньковской бригады только Лаврова. Но он, извинившись, сказал, что торопится: «Обещал жене, что сразу домой».
Г л о р и я С в е н с о н
Нахожу передачу о Глории Свенсон, американской актрисе; ее блистательная роль в фильме «Бульвар Сансет», где она играет бывшую звезду Голливуда, о которой все забыли. Почти реально, как и в ее реальной жизни. И вспомнил, как она приезжала в Союз, и у нас в ленинградском Дворце Искусств показали этот прекрасный фильм.
После фильма на сцену вышла она сама, живая Глория Свенсон. Наши театральные мэтры ее приветствовали. А я был членом молодежного совета Дворца, директору Янковскому случайно попал на глаза, в пиджачке и галстуке, и меня попросили поднести ей цветы. Поднес, поцеловал руку, которую она охотно подала. Пальцы и кольца. А лицо вспомнить не могу. Помню, что приветливое, моложавое, яркая помада. И все. А фильм – потрясающий!
С л а в а Б р о д с к и й
– выпускник математического отделения мехмата МГУ. Автор многочисленных работ и монографий в области математической статистики. С 1991 года живет в Соединенных Штатах. Американскую карьеру начал в компьютерной фирме штата Нью-Джерси, разрабатывающей финансовые системы. Через полтора года стал работать в финансовых компаниях Манхэттена (вице-президент компаний MetLife и Chase Manhattan Bank, исполнительный директор голландского банка Rabobank). В 2004 году в изд. «Лимбус Пресс» была опубликована его повесть «Бредовый суп». Затем вышли и другие его книги. Выступал в России в составe симфонического оркестра ЦДКЖ, а в Америке – Metropolitan Orchestra of New Jersey (в скрипичной группе). Чемпион бывшего Советского Союза по бриджу, Life Master по классификации American Contract Bridge League. Работает в различных направлениях изобразительного искусства. Особое место в его творчестве занимает керамика, над которой он трудится в керамической мастерской своего дома в Миллбурне (Нью-Джерси). Его вебсайт – www.slavabrodsky.com.
С о в е т с к и й р е а б и л и т а н с
В этой заметке я хотел бы поговорить о том, как советские люди относились к реабилитации тех, кто был репрессирован Советами по политическим мотивам, и, в частности, как они относились к решениям о реабилитации своих близких. Их реакция мне всегда казалась удивительной. Хотя этому есть вполне понятное объяснение. Однако примерно такую же реакцию вызывали решения о реабилитации не только у тех, кто мог бы быть отнесен к классу простых советских людей, но и у тех, чьи имена были на слуху у всей страны. А это представляется гораздо более удивительным. Правда, быть может, только на первый взгляд.
Однако все по порядку. Начнем с того, как проходил процесс репрессий у Советов. При этом будем иметь в виду репрессии большого отрезка времени, от Октябрьского переворота до начала 50 х годов.
В советские времена не принято было все старательно протоколировать. Поэтому нужно признать, что мы не все знаем про это время. А раз так, то мы вынуждены строить какие-то догадки, основываясь при этом на здравом смысле.
В математической статистике известен так называемый метод максимального правдоподобия. Суть его заключается в прямой трактовке его названия. То есть в том, что мы выбираем такое предположение о каком-то явлении, которое лучше всего соответствует наблюдаемым данным. Так же будем поступать и мы, когда будем выбирать наиболее правдоподобное объяснение происходившему в стране Советов.
Сначала поговорим о том, как проводились аресты. Они проводились в соответствии с указаниями руководства страны. Причем руководства самого верхнего уровня. Поскольку нерадивость в этом деле должна была расцениваться как преступление перед Советами, аресты проводились строго с тем размахом, который предписывался властями. А размах этот был огромный.
Как из всего населения страны выбирали тех, кого арестовывали? Ну, на этот вопрос трудно ответить с какой-то долей общности. Но что можно сказать точно – это то, что в миллионных толпах арестованных были люди, по-разному относящиеся к советской власти. Думаю, что можно уверенно утверждать, что многие из них относились к Советам вполне лояльно. И чем дальше от 1917 года, тем больше в процентном отношении было среди арестованных тех, кто был полностью или почти полностью на стороне Советов.
Но были среди арестованных и другие категории людей. Какая-то часть из них явным или неявным образом противодействовала советской власти. Это могли быть и активные политические противники, и люди, просто выражающие некоторые негативные взгляды, без всякого намерения к противодействию. Часть арестов производилась по социальному признаку, часть – как политическая борьба в различных эшелонах власти. Какие-то аресты производились по доносам, иногда мало или совсем не обоснованным, а иногда вполне обоснованным, с точки зрения советских законов или согласно тому, как население понимало поддержание правопорядка в стране.
А как проводились следствия на местах? Как выносили решения судебные органы по результатам следствий? Как выносили решения внесудебные органы?
А как это все могло производиться, если арестованы были миллионы? Откуда могло взяться время на обоснованные разбирательства? Откуда могли взяться люди? К тому же было ясно, что обоснованные разбирательства и не предполагаются. Руководство страны позаботилось о том, чтобы карательные органы четко представляли себе, каких действий от них ждут и как будут наказаны те, кто это осознает не вполне. При этом насаждалось понимание того, что следует действовать не столько по букве закона, сколько на основе революционного правосознания. В результате приговоры часто выносились без всяких на то оснований. А в случаях, когда по букве советских законов (которые сами по себе были антигуманными) правонарушение супротив советской власти имело место, мера наказания часто намного превышала норму, этими законами установленную. Каким образом это достигалось? Очень просто: к действительным правонарушениям добавлялись правонарушения придуманные, сфабрикованные. Такова была практика предъявления обвинений и вынесении приговоров. Формально она была противозаконной, а фактически была обязательной, и соответствующие ей требования спускались с самого верха. Верховный правитель был абсолютным диктатором. Его указания в любой сфере заменяли любые писаные и неписаные законы.
Думаю, что при всем при том степень вины и степень наказания были положительно коррелированы. Скажем, человек, рассказавший какой-то сомнительный анекдот, обвинялся в антисоветской агитации и пропаганде и наказывался лишением свободы сроком на семь лет. А другой человек, собравший пять единомышленников, с которыми он разрабатывал план перехода от советского строя к другому, демократическому, наказывался более сурово. Он был расстрелян как японский шпион и создатель террористической организации, целью которой было свержение советского строя.
Теперь вопрос. Что можно сказать о вине этого человека, который был расстрелян как японский шпион и создатель террористической организации? Наверное, надо сказать, что он не был виновен в шпионаже. И не был виновен в создании террористической организации. Но он был все-таки в чем-то виновен (с точки зрения советских законов). А именно – в том, что стремился к изменению советского строя. А с точки зрения верховного правителя он был самым настоящим контрреволюционером и подлежал расстрелу. И чем быстрее – тем лучше. Поэтому объявить его с этой целью японским шпионом и диверсантом считалось тогда в карательных органах абсолютно нормальным деянием.
И вот наступил 1953-й, а за ним и 1956 год. Широкая волна реабилитации прокатилась по стране Советов. Она проводилась с большим размахом. Может быть, даже с бо ;л
ьшим по сравнению с волной репрессий. За несколько лет надо было рассмотреть дела, возникшие в течение не одного десятилетия.
И теперь перед судами встала еще более неподъемная задача. Надо было пересмотреть все политические процессы и проверить, был ли в каждом конкретном случае состав преступления или нет. А поскольку репрессированы были миллионы, то как-то представляется сомнительным, что нашлись люди и время для квалифицированной проверки всех этих дел. Ведь надо было отделить надуманные правонарушения от действительных, доказать справедливость действительных и неправомерность надуманных и потом принять соответствующие решения. Так что, думаю, квалифицированной проверки всех дел не было. И все решения принимались на скорую руку. Благо, руководство страны позаботилось о том, чтобы результаты таких проверок были заранее известны.
Какие-то дела, однако, в которых фигурировали известные имена, в процесс реабилитации не попали. У нового руководства были свои соображения по этому поводу. И на эти дела в дальнейшем у Советов нашлись и время, и средства.
Как относился простой народ к процессу реабилитации 50-х годов? Ну конечно, этому были чрезвычайно рады те, чьи близкие пострадали от репрессий. До 1953 года общее настроение было таким, что, мол, зря, без причины, не арестовывают. Начиная с 1953 года, все, кто был репрессирован по политическим мотивам, считались в народе поголовно невинно пострадавшими.
Репрессированы были миллионы. И среди них было много тех, кто ни сном ни духом не был замешан ни в каких антисоветских деяниях. Но были ведь и такие, кто был в чем-то виновен. Хотя бы с точки зрения советских законов. И чем ближе к 1917 году, тем в процентном отношении таких людей было больше. И близкие таких людей знали об их настроениях и об их действиях. А если и не знали, то, конечно же, могли об этом догадываться.
Как же в таких случаях реагировали близкие репрессированного на решение о его реабилитации? Чаще всего это были жены репрессированных. Много ли было случаев, когда жена, отрицая виновность мужа по каким-то пунктам обвинения, гордилась тем, что ее муж не был лоялен (или не был вполне лоялен) советской власти и, таким образом, был виновен по другим пунктам советских законов? Я не знаю ни одного такого случая.
Мой сын Матвей был назван в честь его деда, Матвея Невельского, расстрелянного в 1936 году. Кто он был такой, Матвей Невельский? Я знаю о нем совсем отрывочно и совсем мало. Знаю только, что он был приверженцем Троцкого. А когда был убит Киров, он говорил своим близким: «Это его работа!» (имея в виду усатого гуталина).
Что еще я знаю о нем? Практически больше ничего. Знаю только об обстоятельствах его ареста. Жены Матвея Невельского при его аресте не было дома. Но там была ее сестра. И она мне говорила, что в процессе обыска, когда энкавэдэшники шарили по полкам с книгами, он вдруг крикнул: «Осторожно! Там бомба!» Чем этих энкавэдэшников напугал и разозлил чрезвычайно.
В 56-м Матвей Невельский был посмертно реабилитирован. Что говорила по этому поводу его жена? Она говорила, что дело против ее мужа было сфабриковано и что он был невиновен.
Меня это удивляло. Почему, скажем, она никогда не говорила, что ее муж пострадал за правду? Ну, то, что Матвей Невельский был за Троцкого, говорит о том, что он не был противником советской власти. Но ведь он называл верховного правителя убийцей, причем убийцей коварным. Почему же его жена никогда не сказала, хотя бы в кругу близких, что ее муж ясно осознавал, кто управляет государством? И что он понимал, что происходило в стране, и не исключено, что за это его и убили? Почему его жена не гордилась тем, что ее муж не был лоялен верховному правителю?
Был ли такой случай единичным? О, нет! Я знал не одну семью, где кто-то был репрессирован, а впоследствии реабилитирован. И все, без исключения все, говорили только о невиновности близкого им человека и о том, что дело против него было сфабриковано. Никто из жен убиенных никогда не гордился своим мужем. Все они говорили только одно – что процесс был сфабрикован и что их муж был невиновен, и вот теперь он наконец-то реабилитирован. То же самое говорили и те, чьи близкие были репрессированы по политическим мотивам, но по каким-то причинам еще не были реабилитированы.
Казалось бы, что в 56-м и, тем более, значительно позднее, можно было бы ожидать другой реакции. Ну, скажем, такой. Да, мой муж всегда критически относился к действиям Советов. И я благодарна ему за то, что он многое изменил и в моем понимании того, что происходило у нас в стране. Он рассказывал обидные антисоветские анекдоты. Вот за это он и пострадал. И теперь, когда его посмертно реабилитировали, что я должна сказать? Спасибо нашей партии?
Но нет, про такое я никогда не слышал. Все только радовались, что их муж признан невиновным и реабилитирован. Можно было бы понять их, если бы они говорили так для властей, чтобы получить какие-то льготы за невинно убиенного и чтобы, не дай бог, не подставить себя под удар своими опасными предположениями. Но они говорили так и в кругу близких, с которыми вели весьма доверительные разговоры.
Что еще удивительного во всем этом? Ведь мало кто знал точно, что инкриминировалось их близкому. Поэтому, казалось бы, можно было с одинаковой степенью удачи предполагать, что он либо где-то как-то наступил на ногу советской власти, либо ни сном ни духом не был замешан ни в чем. Почему же при этом все склонялись ко второму варианту? Почему никто не предполагал первый вариант, тоже вероятный, как и второй, но гораздо более почетный?
И вот тут возникает такой вопрос. А считали ли близкие репрессированного первый вариант почетным? Считали ли они, что антисоветские настроения принадлежат скорее героям, чем преступникам? И в ответе на этот вопрос и таится разгадка того феномена, о котором я говорю в этой моей заметке.
Одно время ходили слухи о разработках секретными службами Советов психотронных электромагнитных лучей, которые могут манипулировать толпой и вызывать у любого человека заданные эмоции, превращая его в зомби. Не знаю, насколько такая информация верна, и велись ли такие разработки. Но такие лучи у Советов всегда были. Это не были ни электромагнитные лучи, ни какие-то другие реальные лучи. Это были, если так можно сказать, виртуальные зомби-лучи, которыми обрабатывалось все население страны. Испускались такие лучи тандемом, состоящим из советской пропагандистской машины и карательных органов, превращающих население страны в лагерную пыль.
К сожалению, можно констатировать, что этими виртуальными лучами было задето почти все население Союза. Почти сто процентов населения были так или иначе подвержены воздействию этих лучей. Может быть, кто-то не согласится с этой моей оценкой – сто процентов. Они, наверное, в подтверждение своих убеждений, будут говорить о своих друзьях или знакомых, которые были убежденными противниками многих действий Советов. Но одно дело – быть против каких-то действий Советов и совсем другое – быть против основополагающих принципов построения социалистического государства.
В генетике есть такие понятия, как генотип и фенотип. Генотип – это набор генов организма, от которого все, в сущности, и зависит. А фенотип – это внешние проявления этого набора генов. Ненавидеть кого-то из правителей страны Советов, быть против каких-то его действий – это про, так сказать, «фенотип» советской власти. А вот быть против идей, послуживших основой переворота 1917 года в России, или быть против самого переворота – это уже про «генотип» советского устройства жизни.
Когда я учился в университете, я был частью одной замечательной компании. Она первоначально возникла на базе университетского математического кружка, где мы занимались, когда были еще школьниками. Солженицын считал, что в любой компании в Союзе всегда были стукачи. Ну, и наша, конечно, не была исключением. Позднее, когда мы уже учились в университете, два наших стукача засветились в известном деле Лейкина. Но остальная часть нашей компании, расширенная новыми друзьями и подругами, казалась мне уже довольно чистой в этим смысле. Каждый из нас был против всех зверств Советов и против их бессмысленных запретов. И мне казалось, что все мы единомышленники.
Но я не понимал, что мы все тогда говорили о «фенотипе» Советов. Более того, мы говорили только о крайних проявлениях совка. И только в этом мы были единодушны. А как мы все относились к «генотипу» Советов, то есть к идеям, питавшим переворот 1917 года, к самому перевороту, – это оставалось за кадром. Я, например, об этом тогда даже не думал. И, как оказалось, зря не думал. Какие-то члены нашей компании, которые, как я полагал, были моими стопроцентными единомышленниками, поскольку держали всю верхушку Советов за бандитов, при случае, оказавшись в другой стране, голосовали бы снова за совковообразных кандидатов.
Мой сосед по лестничной площадке в Москве был, как говорили тогда, автомобилистом. У меня тоже была машина. И на этой почве мы с ним вроде как сдружились. И как-то очень быстро выяснилось, что мы были одинакового мнения и о советских вождях, и о том, что Советы вытворяли тогда.
И вот как-то я встречаюсь с ним на нашей лестничной клетке, и он мне говорит:
– С праздничком!
А это случилось 7 ноября. Ну, «с праздничком!» – это не совсем то же самое, что «с праздником!» И я сначала подумал, что он шутит. Но все-таки я ему сказал, что я не отмечаю этот день как праздник.
– Ну, как это? – ответил он. – Как же не праздновать? Это какая-то бессмыслица! А что ж тогда праздновать?
На самом деле с таким настроением жил не только мой сосед. Я бы сказал, вся страна поголовно (ну, почти поголовно) в начале ноября отмечала «ноябрьские праздники», или «ноябрьские», как тогда говорили. Отмечать одно из самых кровавых событий на земле (если не самое кровавое) как праздник – это представлялось мне просто кощунственным. Но не только отмечать, но даже просто обозначать его терминологически в разговоре как праздник – это тоже звучало для меня кощунственно.
В начале мая страна отмечала «майские праздники», или «майские». Что конкретно отмечалось в этот день, не все могли отчетливо объяснить. Но «праздник» этот был примерно той же природы, что и «ноябрьский».
Приходите к нам на ноябрьские, на майские хочу поехать в Ленинград, ноябрьские и майские мы обычно празднуем с родителями… – вот так, с такими терминологическими украшениями мог проистекать разговор между людьми страны Советов. Это была обычная терминология тех дней.
Только ли простые советские люди говорили на таком языке? Нет, не только. Вот выдержка из письма И. Бродского – Ф. Вигдоровой:
«Очень хочу на ноябрьские или к Нов. году выбраться на пару дней (хотя теперь не знаю, удастся ли: болею уже неделю и на меня глядят очень косо)…»
Лидия Чуковская приводит рассказ Ахматовой о визите Бродского в Ленинград:
«Вы знаете, конечно, что в Ленинград приезжал Иосиф? Приезжал на майские праздники. Два дня назад сидел напротив меня вот на том самом стуле, на котором сейчас сидите вы…»
А вот выдержка из другого письма Бродского Вигдоровой:
«На ноябрьские или к Новому году меня, может статься, отпустят. М.б., имеет смысл поехать в Москву? Я очень хотел бы увидеть Вас и поговорить…»
Весь советский народ с нетерпением ожидал ноябрьских и майских дней, чтобы отметить самые главные на земле праздники. И все гордились их советской страной и глубоко верили в идеи, которые им кто-то когда-то завещал. Вот в этом-то, скорее всего, и была причина обсуждаемого в моей заметке феномена. Вот поэтому близкие репрессированного и не хотели признать или даже просто предположить, что он был как-то замешан в противодействии существующей власти.
В 1937 году был расстрелян известный советский военачальник Виталий Примаков (который был вторым, как считается, мужем Л. Ю. Брик). В 1957 году он был посмертно реабилитирован.
Как реагировала на это Брик? Вот свидетельство Василия Васильевича Катаняна, сына последнего мужа Брик:
«Уже после реабилитации Примакова ЛЮ призналась: “Я не могу простить себе, что были моменты, когда я склонна была поверить в виновность Виталия. К нам приходили его сотрудники, военные, тот же Уборевич, и я слышала, как они говорили: “Этот дурак Ворошилов” или “Буденный просто неграмотен!” И я могла подумать – почему нет? – что и вправду мог быть заговор, какая-нибудь высокая интрига. Я была удивлена, что Примаков это скрыл от меня. И я не могу простить себе этих мыслей”».
Примаков был достойным представителем советской власти. И служа ей, совершил много злодеяний против своего народа. Однако считается, что он производил все-таки какие-то действия против верховного правителя и, во всяком случае, был настроен против него.
Ну почему же Брик не могла сказать – да, мол, Виталий прекрасно понимал, кто его окружает, у него не было иллюзий на этот счет. Даже если бы она никогда не слышала всех этих разговоров про Буденного и Ворошилова, почему не предположить лучшее про своего мужа? Да если бы даже ее муж никогда не имел никаких намерений противостоять верховному правителю и его арестовали и расстреляли по ошибке. Даже в этом случае почему бы не сказать – да, Виталий не принадлежал к стаду баранов, бездумно идущих за своим пастухом. Я знаю его ум, проницательность. Он должен был явно понимать, кто его окружает. Возможно, поэтому он и поплатился своей жизнью.
Ну, пусть не такими словами. Но почему Лиля Юрьевна не могла даже предположительно допустить, что ее муж был способен на противодействие если не тирании, то хотя бы тупости и глупости? Нет, она фактически отвергает участие ее мужа в каких-нибудь заговорах. И даже стыдится своих мыслей об их возможности.
Можно ли объяснить это тем самым: воздействием лучей, которые превращают людей в зомби? А какое еще может быть объяснение, если она стыдится даже мыслей о том, что муж мог быть не согласен с генеральной линией правителя страны? Никакого другого объяснения ожидать не приходится. Л. Ю. Брик варилась с чекистами в одном котле. Почитала их за святых. Ну и поэтому действия их лучей не избежала.
В феврале 1988 года решением Верховного суда СССР был реабилитирован Н. И. Бухарин. Вскоре после этого его вдова, А. М. Ларина, выпустила книгу «Незабываемое», в которой она пишет о роковых событиях жизни Бухарина и о своей нелегкой судьбе в последующие годы. Заканчивает свою книгу она такими словами:
«Полувековая дистанция отделяет меня от описанных драматических событий. Я заканчиваю писать эти строки, когда Николай Иванович наконец посмертно восстановлен в партии. Я счастлива, что дожила до этого дня. Справедливость восторжествовала».
Реабилитации Бухарина предшествовало широкое общественное движение. В каком направлении это движение проистекало, можно представить себе по следующей выдержке из письма Е. А. Евтушенко на имя М. С. Горбачева:
«Дорогой Михаил Сергеевич!
Переправляю Вам письмо с просьбой о реабилитации несправедливо обвиненных в свое время и казненных деятелей партии, и среди них в первую очередь Николая Ивановича Бухарина, которого Ленин называл “законным любимцем партии”. Это письмо подписано представителями передовой части нашего рабочего класса с Камаза. Под этим письмом могли бы подписаться и все лучшие представители нашей интеллигенции. … Реабилитация Бухарина давно назрела… Мы, как наследники революции, не имеем права не вспомнить добрыми словами всех, кто ее делал».
Наверное, Евтушенко считал, что его поэтическое чутье позволяло ему безошибочно определить, был ли виновен Бухарин против партии, которую тогда единолично представлял усатый вождь, или не был. И он, наверное, полагал, что ошибиться в этом он никак не мог. Ведь в противном случае его бы поправили рабочие Камаза.
Должен признаться, что несмотря на мои слова про сто процентов населения, которые были подвержены воздействию зомби-лучей, письмо Евтушенко меня все-таки поразило. Его слова о наследниках революции никак не вязались с его известным стихотворением «Наследники Сталина». Правда, одно с другим не вязалось только на первый взгляд. Ведь в одном случае речь шла о наследниках революции, то есть о «генотипе» Советов, а в другом – о наследниках ставленника революции, то есть о «фенотипе» Советов. Ну и Евгений Александрович к одним наследникам себя причислял, а от других категорически отмежевывался.
Ну а в чем единственно я бы согласился с поэтом в его письме Горбачеву, это с пассажем относительно лучших представителей интеллигенции. Конечно, Евтушенко здесь прав. Все они (ну, наверное, почти все они) вполне могли бы подписаться под этим документом.
В августе 1921 года был арестован и потом, через три недели, расстрелян Николай Гумилев, первый муж А. А. Ахматовой. Он был обвинен в участии в заговоре Петроградской боевой организации Таганцева.
По каким-то причинам, которых мы не будем касаться в этой заметке, Гумилев не попал в список реабилитируемых ни в 50-х, ни в непосредственно следующих за ними годах. Он был реабилитирован решением Верховного суда СССР посмертно только через 70 лет после его гибели, за три месяца до распада самого СССР, 30 сентября 1991 года. (Не могу удержаться, чтобы не заметить, что это был последний день моего пребывания в Союзе.)
Как относилась к этому решению общественность советской России? Все реагировали на это примерно так: наконец-то Гумилев, арестованный по сфабрикованному обвинению, оправдан. Других вариантов реакции на его реабилитацию я не встречал.
Одним из таких примеров может быть заметка Ю. Зарубина, написанная к 80-летию расстрела Гумилева. Он приводит свидетельство секретаря Луначарского А. Э. Колбановского. По его словам, Луначарский поздно ночью по телефону обратился с просьбой о спасении Гумилева к предводителю большевицкого переворота. На что тот ответил: «Мы не можем целовать руку, поднятую против нас». Тем не менее, вывод автора заметки таков: «Так или иначе, Н. Гумилев был арестован по сфабрикованному поводу и расстрелян как участник заговора против новой власти». Почему же автор заметки не может даже предположить, что Гумилев действительно мог быть способен на действия против советской власти? Неужели потому, что человек, «чье имя освещает русскую поэзию, как имена Пушкина, Лермонтова, Блока» (это все, по словам автора заметки), не мог идти, по мысли автора, против «святого» – против советской власти?
А можно ли сейчас сказать, в чем заключалось участие Гумилева в заговоре, было ли вообще это участие и был ли заговор?
Ну, как мне кажется, и тогда, по горячим следам событий, нельзя было ничего сказать с достоверностью. А сейчас – тем более. Но какие-то свидетельства об этих событиях имеются. Хотя они не являются вполне согласованными. А иногда противоречат одно другому.
Вот свидетельство Георгия Иванова по этому поводу:
«Гумилев незадолго до ареста вернулся в Петербург из поездки в Крым. В Крым он ездил на поезде Немица, царского адмирала, ставшего адмиралом красным. Не знаю, кто именно, сам ли Немиц или кто-то из его ближайшего окружения состоял в том же, что и Гумилев, таганцевском заговоре и объезжая в специальном поезде, под охраной “красы и гордости революции” –-матросов-коммунистов, Гумилев и его товарищ по заговору заводили в крымских портах среди уцелевших офицеров и интеллигенции связи, раздавали, кому надо, привезенное в адмиральском поезде из Петербурга оружие и антисоветские листовки. О том, что в окружении Немица был и агент Че-Ка, провокатор, следивший за ним, Гумилев не подозревал. Гумилев вообще был очень доверчив, а к людям молодым, да еще военным – особенно. Провокатор был точно по заказу сделан, чтобы расположить к себе Гумилева. Он был высок, тонок, с веселым взглядом и открытым юношеским лицом. Носил имя известной морской семьи и сам был моряком –-был произведен в мичманы незадолго до революции. Вдобавок к этим располагающим свойствам этот “приятный во всех отношениях” молодой человек писал стихи, очень недурно подражая Гумилеву…»
А вот, что писал Георгий Адамович:
«В дни Кронштадтского восстания он <Гумилев> составил прокламацию, – больше для собственного развлечения, чем для реальных целей. В широковещательном этом “обращении к народу” диктаторским тоном излагались права и обязанности гражданина и перечислялись кары, которые ждут большевиков.
…Его расстрела никто не ждал. Гумилев не имел почти никакого отношения к «таганцевскому делу», по которому был арестован: Горький обещал похлопотать, чтобы его скорее выпустили… только об этом, так как худшее казалось невероятно. Но у всех арестованных был произведен на квартирах обыск. У Гумилева нашли листок с прокламацией, забытый в книге».
Ахматова умерла задолго до реабилитации Гумилева. Но как она относилась к обвинениям, выдвинутым против него, мы знаем. Лидия Корнеевна Чуковская приводит запись своего разговора с Ахматовой о Гумилеве в марте 1964 года:
«Заговорили о Гумилеве.
Анна Андреевна сказала:
– Он сидел на Гороховой с 4-го до 25-го августа.
Я спросила, правда ли – ходят такие слухи – что власти предлагали ему побег, но он отказался, желая разделить участь товарищей.
– Вздор… Никаких товарищей у него не было и не могло быть, потому что и де ;л
а никакого не было. Колю допрашивали отдельно, о других арестованных он и не знал».
Опять же возникает такой вопрос. Почему Ахматова отрицала участие Гумилева в заговоре против существующей власти? Ведь наверняка ей не было известно, в чем его обвиняли и на каких основаниях. К моменту ареста Гумилева они были уже три года в разводе. Поэтому она не могла быть уверенной в том, были ли у него товарищи среди других обвиняемых или не были, и вообще не могла знать никаких деталей этого дела.
Почему Анна Андреевна не хотела принять даже в виде версии (для Гумилева почетной!), что он пытался пойти против режима и вел себя благородно, желая разделить участь товарищей? Почему она так уверенно отвергала такую возможность? Наверное, потому, что она считала, что версия, согласно которой Николай Степанович идет против режима, порочит его. Значит, и здесь виноваты те самые виртуальные зомби-лучи советской власти?
Да, эти лучи проникли во все уголки страны, затронули всех от мала до велика (в прямом и переносном смысле этих слов) и искалечили души всех живущих на земле Советов. И только этим можно объяснить тот феномен, который я рассматривал в своей заметке.
Октябрь 2024
М а й к л Г о л д ш в а р ц
– родился в Минске. Окончил энергетический факультет Белорусского политехнического института. В 1990 году иммигрировал в США. Живет в Нью-Джерси, работал инженером-электриком. В Советском Союзе увлекался организацией джазовых концертов и водным туризмом. В начале 80-х опубликовал несколько статей о джазе в белорусской прессе. Первая книга «Не говори, что ты идешь в последний путь» была издана в Киеве в 2016 году (изд-во «Каяла») и переиздана в Нью-Йорке (изд-во “Liberty”) в 2017 году.
Р а с с к а з ы
Н а з и д а т е л ь н а я о р н и т о л о г и я
Мемуар
Посвящается Никите Ткачуку
Никогда не стану писать мемуары, не будет в моих трудах хроник событий и дневниковых наблюдений в стиле «что вижу, то пою» – к этой мысли я возвращался неустанно. Я всегда был убежден, что литературное произведение – это фантазия, игра ума, придумывание, если угодно. Пишите письма друзьям или жалобы в Интернете, если соскучились по перечислению фактов и мнений. Пушкин называл себя сочинителем, и я тоже хочу сочинять, а не записывать.
Что приятнее: услышать про своих придуманных персонажей – «А как их зовут на самом деле? А что они делают сейчас?» – или убеждать – «Поверьте, все так и было, как я написал»? Где настоящее творчество: в поиске образов и цвета – или в размазанных вдоль оси времени блеклых воспоминаниях о том, как мешали работать? Для меня ответ был очевиден. И Набоков был одного со мной мнения, когда писал, что дневник – самая низкая форма литературы. Именно, что был, но не буду оправдываться.
* * *
Его звали Яша Светлов, он работал инженером в Специальном конструкторском бюро (СКБ). Фамилия настоящая, я ее не изменил, и СКБ – тоже настоящее, хотя сегодня вряд ли действующее: оно же не военное, а скважина с нефтью-газом спокойно обходится китайским оснащением.
Яша был парторгом в своем отделе. Мне скажут, что в Совке еврей-парторг был существом из мира фантастики. В ответ я, поскольку решил ничего не сочинять, даю факты: СКБ с момента создания обслуживало неприоритетную отрасль индустрии, посему зарплаты в нем были нищенские, а вкалывать приходилось много. Текучесть кадров титульной нации была выше средней, и уже в самом начале «застоя» половина трудящихся имела семитскую внешность. Позже значение отрасли повысилось, вместе с ним повысилась и оплата труда, но менять опытных людей было поздно, и внешность работников не поменялась, а лишь приобрела у тех, кто поглупее, оттенок мудрой прозорливости. А тут еще среди вышестоящих не оказалось, по недосмотру, зоологических антисемитов, вот и создалась почва для исключений, не отрицающих правило.
Еще одна Яшина особенность, положительно повлиявшая на партийный рост, заключалась в том, что он был подлецом. Об этом знали не все и, тем более, не все говорили. Я стал носителем информации лишь потому, что в одном с ним отделе работали несколько моих приятелей и среди них мой близкий друг. Людей, совершавших подлые поступки в моем присутствии, я помнил поименно и не собирался прощать, даже если мне лично вред не был причинен. В то же время к подлецам, известным из книжек, газет или чьих-то рассказов, я относился спокойно (такая уж у меня нервная система). Нет, не равнодушно, а именно спокойно. Яшин случай был не прост: рассказам людей не было основания не верить, но лично я очевидцем не был.
Мне скажут: «Как можно! Такие обвинения! Так чернить полузнакомого человека! Нужно быть уверенным на сто процентов! На двести! Позор! Дуэль!» Остыньте! Не хотите читать – не надо. Слова – мои, и я за них отвечаю. Герой сего мемуара знает, где меня найти. Если что-то из выше- или нижесказанного ему покажется спорным, он придет (позвонит) ко мне сам, если не струсит, или пришлет кого-нибудь, если не пожалеет денег.
Итак, Яша стучал, то есть доносил, но, что отмечали все посвященные, делал это чрезвычайно естественно. Заложив человека, все равно, где и как – за спиной или прилюдно, шепотом или вслух (письмена я не упомянул: чего не знаю, того не знаю), он через самое короткое время, иногда почти сразу, мог подойти к жертве и завести отстраненный разговор как ни в чем не бывало.
Он был среднего роста, легкий, поджарый, плотные темные волосы, плоское лицо, на нем короткая прямая линия рта, острый нос и бусинки глаз. Ходил быстро, галстук, пиджак, руки слегка на отлете, – всегда готовый метнуться в сторону. Очень светлая кожа и пиджак почему-то наводили меня на мысль о его природной чистоплотности. В течение десяти лет, почти каждый будний день мы с ним встречались, не здороваясь, в коридорах нашего СКБ, и получилось так, что виделись часто, а вот слышать его голос мне почти не пришлось. Лишь однажды, на колхозных работах, когда задержали обед, в большом сумрачном помещении раздался крик: «Я такой голодный!» Это Яша возвысился над толпой, глаза увлажнились, нос покраснел, в голосе вибрировал протест, почти угроза, последнее предупреждение.
В самом конце восьмидесятых Яша запросился в Америку. Времена для отъезжанцев настали самые ласковые: не созывали собрания, не требовали кровью или деньгами оплатить заботы мачехи-родины. Доброхоты – те, что прежде пугали кандидатов заграничной безработицей и преступностью, – теперь интимно сообщали им, что «надо валить». Конечно, от партийного лидера не ожидалось, что он окажется в первых рядах, но те же доброхоты вдруг зашептали по углам, что там, куда он устремился, его ждет не дождется престарелая родня.
* * *
Яша уехал, а месяцев через восемь настал мой выход на дистанцию для иммигрантской гонки с препятствиями. Прибыл в Штаты – хорошо. Жилье дорогое, с тараканами, – неважно, прорвемся. Работа есть, платят – обхохочешься; ничего, главное – по специальности (ну ладно, почти по специальности). С работой только одна проблема, вернее две: язык и опыт. Язык – могу читать-писать, а вслух излагаю плохо и понимаю пока не все (о том, что начальник люто заикается, догадался лишь через полгода). Теперь опыт – другие нормативы, другие единицы измерения, другие берега.
Так вот, если мое языкознание коллеги по работе еще соглашались терпеть, то по части опыта я понимания у них не нашел совсем. Им в голову не могло прийти, что существуют какие-то еще нормативы, единицы и берега, кроме ихних. Явился в страну – должен знать. Я уговаривал себя не отчаиваться, где-нибудь найти что-нибудь почитать и быстренько выучить, но все, что было под рукой, никуда не годилось. И вдруг из-за Гудзона повеяло надеждой. Порыв ее ветра принес на мой рабочий стол адрес курсов, где по воскресеньям людям с моей специальностью в течение нескольких месяцев рассказывают про стандарты и нормативы, имеющие хождение на обоих берегах великой реки.
И вот я, после двух с половиной часов в автобусе и сабвее, вышел в воскресную пустоту летнего Квинса. Шестой этаж, маленькая библиотека, гора бумаг в канцелярии, школьные парты.
Иммигрантские курсы, слава вам и вашим создателям и вечная от меня благодарность! Ваш девиз: «Дадим голодному не рыбу, а удочку». Здесь москвич с десятилетним стажем в Америке скоро скажет, что все не так страшно: расчеты токов те же; напряжения другие, вот они, запишите; а что касается сечения проводов – забываете про квадратные миллиметры и берете вот эту таблицу.
– Здравствуй, Миша! – сказал Яша Светлов.
Я поднял глаза от бумаги, которую мне дали заполнить, и улыбка сама вползла мне на лицо. Первый человек из прошлой жизни! Такой же чистенький, вместо пиджака – курточка. Хорошо вот так встретить, и черт с ней, с его репутацией, все в этом мире зыбко, непостоянно, люди меняются.
– Ты где живешь? – спросил он.
– В Нью-Джерси.
– А я здесь, недалеко. Что, решил сюда поступить? И правильно, хорошее дело. Я эти курсы уже закончил. Вот прихожу иногда посмотреть. Ведь у меня в Америке никого.
А где же престарелая родня? Я не успел его спросить – дежурная заторопила с оформлением и сказала, что сейчас будет небольшой тест на знание английского. За мной дело не стало, и через минуту моя бумага была готова украсить собой аккуратную стопку на углу стола.
– Он же не заплатил! – раздался крик за моей спиной. Я узнал его: тот же протест пополам с угрозой, как тогда, в деревне. – Сорок два доллара! С меня взяли сорок два доллара, а с него не берут!
– Мы теперь не берем за это плату, – пояснила девушка, но она знала Яшу еще хуже, чем я.
– Это что такое?! Почему я платил, а он – нет?!
Вот она, магия звука: я как будто снова там, в колхозе, в грязном сарае. Однако вопрос – что делать сейчас? Чужая мне (пока еще) страна, чужие нравы, правильно ли, мудро ли будет взять и озвереть?
Еще не придя ни к какому выводу, я обернулся. Увидев это, Яша отпрыгнул далеко в сторону, всплеснул руками и бросился куда-то вдоль коридора, взывая из глубины:
– Я платил! Мы платили!
* * *
Про этот его бросок и всплеск руками-крыльями я вспомнил через много лет, когда вселился в свой новый дом. Собственно говоря, новыми в нем были только несколько панелей внутри и наружное покрытие внешних стен, состоявшее из пенопласта, облепленного поверху чем-то похожим на известку цвета турецкой розы. Жить в нем оказалось удобно, район, где он располагался, был не из дешевых, но и не настолько дорогой, чтобы привлечь наркодельцов к местной школе. Первой зимой наш дом честно служил укрытием от холода и снега, потом так же успешно отразил налеты весенних дождей.
Увы, никто не повествует о том, как у всех всегда все хорошо. Исключением являются праздничные речи и еще, может быть, финансовые отчеты, но никак не мой мемуар… и однажды я проснулся в шесть утра. Будильник молчал, выжидая свои оставшиеся десять минут, а разбудил меня стук, продолжительный и громкий. Я приподнялся на кровати, стук повторился. Стучали снаружи, но не в дверь, а в стену спальни.
Стук раздавался вновь и вновь, это были серии из нескольких ударов: громких, частых и каких-то нетерпеливых. Они повторялись через неравные промежутки времени, и это делало каждый следующий заход каким-то внезапным и в то же время оставляло надежду, что стук больше не вернется.
Я поднялся, подошел к входной двери, открыл ее и выглянул наружу. Несмелый утренний свет представил на обозрение шершавую стену цвета турецкой розы. По утрам я обычно не спешу надевать очки и потому не сразу узрел над окном спальни серое пятно, которое, отвечая на мое едва заметное движение головой, отделилось от стены, превратилось в птицу, всплеснуло крыльями и метнулось куда-то в сторону, ища спасения в ветвях дальних деревьев. Я возвратился в дом и, утихомирив будильник, приступил к туалету.
Да, неплохо я пугнул бедолагу, вон как улепетывал, теперь десятому закажет сюда соваться…
Все, пора на работу. Приеду в офис, и перво-наперво надо будет проверить эскизы.
На пути к выходу в гараж я услышал тот же дробный стук, а вечером на турецко-розовом фоне белели пенопластом два аккуратных отверстия.
* * *
Меня и еще два десятка соискателей провели в читальный зал библиотеки, усадили за неудобные одноместные парты и дали каждому тестовый бланк для заполнения. Я немного поволновался, потом пробежал глазами вопросы и успокоился: все было на уровне, вполне доступном. Нужно сосредоточиться и постараться не влепить опечатку. Да и зачем им меня заваливать? Конечно, мой будущий педагог знает язык несравненно лучше меня, но ведь говорит он с моим акцентом и наверняка ориентируется на мой уровень. Вот сейчас я дорисую этот тест…
– Здесь пиши с прописной буквы! – произнес Яша за моей спиной театральным шепотом.
Я все правильно записал и в помощи не нуждался, и он, как видно, это тоже понимал, когда повторил свой совет уже во весь голос.
– Тем, кому подсказывают, мы тест не засчитаем! – тотчас раздалось из центра зала.
Так вот чего этот подлец добивается! Я обернулся, больше не скрывая своего плохого к нему отношения. Эффект повторился: отскок назад и взмах руками-крыльями.
* * *
Я выскакивал с воплями, кидался камнями: сперва случайными, потом припасенными заранее. Я купил пластиковую копию совы с неспешно и грозно вертящейся головой. Я празднично декорировал свое жилище лентами фольги, подвешивал зеркальца и компакт-диски. Опылял химией. Ответом был суматошный всплеск крыльями, испуганное бегство, оживленная дробь наутро и оспа белых пятен вечером.
Вмешалась моя жена. Она спустилась со второго этажа и принесла мне виски, тот самый, от которого веселеешь, глядя на цену бутылки. Потом, взяв шпаклевку и банку с резервной турецко-розовой краской, вышла наружу. Я поспешил за ней, установил раскладную лестницу и сделался добровольным ассистентом: держал, подавал, наблюдал за процессом снизу.
Наш дом на время пришел в божеский вид, а я открыл компьютер и попытался вникнуть в вопрос: «Почему они долбят? Зачем?» Экран ответил письменно: «Ищут пропитание или призывают противоположный пол». Так я и думал: пожрать и потрахаться. Ага, есть и еще: некоторые из них таким способом готовят себе жилье. А вот здесь забрезжило, это я могу: куплю ему квартиру за свои деньги, лишь бы он мою не долбил. А может, продовольствием откуплюсь? Мешок зерна хватит? Нет, им же насекомые нужны.
Следующим вечером после работы я стоял в центре большого богатого магазина с названием «Птичий мир». Здесь не продавались только сами птицы: ни живьем, ни чучелом. Все остальное, что их касается, было в невиданном ассортименте. Пять продавцов и продавщиц были заняты не мной. Привыкай, пришелец, если до сих пор не привык: треть России ходит по нужде на дырку, в Эритрее голод, а здесь – все для пернатых. Любая прихоть за ваши деньги.
Этот магазин я недавно уже посещал, купил пластмассовую сову и постеснялся вернуть. При ее появлении враг исчез и сутки не объявлялся, но потом преодолел смущение и вернулся к повседневному вредительству. А вот и ко мне идут. Подошла молодая женщина, энергичная на вид.
– Здравствуйте. Я ищу дом, домик, в смысле, будку.
– Здравствуйте. Для кого?
Для меня. Переселяюсь.
– Для птицы, для дятла.
– Для какого? Их двести видов. – Я внимательно посмотрел на нее. – Просто нужно знать размер. Пройдемте в тот зал, и мы с вами выберем.
Принес домой, залез на соседнее дерево сначала по лестнице, потом по веткам. Вот уж не думал, что это так высоко: внизу все маленькое, облака близко. Грамотно прикрепил, спустился вниз и залюбовался работой. Попутно вспомнилась продавщица – как, прощаясь, она сказала:
– Когда установите, подождите несколько дней. Они очень осторожны и сразу не прилетят, – и зачем-то добавила: – многие из них занесены в «Красную книгу».
Так и сказала: «из них», как будто их туда вписывают каждого персонально.
Птичий дом недолго пустовал, через день туда вселилась какая-то истеричка, оравшая на всех, кто шел мимо, жутким голосом. Я понял, что мой дятел остался бездомным: его звуковая палитра не содержала таких вокализов, был только стук, хорошо описанный выше по тексту, а когда мешали работать – короткий взвизг и хлопанье крыльев.
Уникальный виски был испит до дна, новую бутылку жена не подарила. Похоже, ее терпение иссякало вместе с остатками краски цвета турецкой розы.
И тогда я стал серьезен. Ну что ж, милейший, ты желаешь войны – ты ее получишь, и «Красная книга» тебе не поможет. Если тебя в ней пока нет, то ты там будешь, а если уже вписан, то появится траурная рамка. Нашел с кем шутить! Я не стану в тебя шмолять, как мой друг, который чуть ногу себе не сломал, гоняясь за такими, как ты, с воздушкой. Метод есть, он старше пистолетов, ружей и школьных рогаток. Он проверен тысячелетиями. Инструкций писать не буду, но концепция такая: прямая трубка, примерно четверть дюйма в свету, длина не меньше фута, и кусок проволоки, дюйма четыре, один конец острый, на другом – клочок увлажненной ваты, чтобы работала в трубке как плунжер. Потом вложили в трубку, поднесли ко рту острием наружу и дунули что было сил. Все. Если боитесь не попасть или неохота практиковаться, то вместо проволоки возьмите мелкие шарики из твердого материала или крупную дробь, вложите в рот – да и плюньте во врага через трубку, вспомнив детство. Все это, повторюсь, концептуально, остальное – на ваше усмотрение.
Один заход в универсальный магазин – и все было готово. Но по случайности время операции совпало с праздничным днем, и перед самым началом боевых действий я был отправлен в большой вояж по магазинам.
Погода стояла прекрасная, радио что-то тихо и нежно бормотало про политику и в мою автомашину прохладной струей вливались летняя благость и пацифизм.
Нельзя нарушать законы, даже если мы их не знаем. Надо жить по-божески, даже если ты считаешь, что Бога нет, и глупо не следовать указанию перста судьбы, если в судьбу и не веришь.
Когда слева по ходу появился желтый фасад «Птичьего мира», моя машина замедлила ход, свернула на стоянку – и, покорная судьбе, остановилась. Войдя в магазин, я мгновенно затерялся среди кормушек и клеток, но мне не дали пропасть. День и час выдались самые неприсутственные, поэтому новость о том, что я сам не знаю, чего хочу, молнией облетела пустой зал, и через пять минут вокруг меня уже собрался экспертный совет.
Есть недостаток у любого импровизированного мероприятия: нельзя оправдаться тем, что оно прошло не так, как было задумано. Мои вопросы сразу повергли всех в уныние. О том, как привлечь птиц, они знали великолепно, а вот как прогнать, отпугнуть…
– Проверьте дома электропроводку, чтобы нигде не искрила. Это характерный звук, и дятлам кажется, что внутри копошатся насекомые.
– Проверял я. А скажите, можно ли где-нибудь на задворках завести хищных птиц? В смысле, семейство, гнездо.
– А у вас они уже есть. Не могут не быть. В природе все живут вместе. – Сказавший это отвернулся и с деловым видом направился к своему прилавку.
– А почему они вашу сову не боятся? – спросил я не без ехидства, указуя на точную ее копию, скучающую на полке вдали.
– Птицы очень наблюдательны, они быстро определяют, что опасно, а что – нет, – ответила улыбчивая женщина начальственного вида. – Принесите нам эту модель, мы ее примем назад, – добавила она и тоже отделилась от группы.
– А поймать, отловить их как-то можно? Ну чтобы потом где-нибудь выпустить, конечно.
Еще двое отошли, очевидно, усомнившись в моем миролюбии.
– Надеюсь, вы не думаете, – сказал мне оставшийся, – что птицы это делают с целью принести вред лично вам?
Я поблагодарил, как водится, за потраченное время и ушел.
* * *
Я уходил вполне счастливый, унося в дорожной сумке расписание будущих занятий и фамилию препода. Лифт где-то застрял, но я не стал унывать, приветствуя шанс размять конечности; однако на середине марша неширокой гулкой лестницы мой путь был прерван знакомым криком. Кричал Яша Светлов. Я поднял взгляд, не разобрав ни что он кричал, ни даже к кому обращался. Он стоял надо мной, слегка наклонясь вперед, одна рука за спиной, другая на перилах, нос на плоском лице покраснел и комично дергался. Ничего птичьего в нем не было: ни в позе, ни во внешности.
– Так ты работаешь!
Я захлопал глазами: это вопрос или сообщение? Если вопрос, то я не понимаю: сейчас – нет, не работаю, вот иду себе домой.
– Я видел у тебя в заявлении, ты пишешь, ты устроился на работу!
Я по-прежнему молчал, задрав голову и приоткрыв рот. Значит, пока я оформлялся в офисе, эта светлая личность полезла в мои документы и теперь вслух негодует. Медленно, очень медленно я продолжил спуск по лестнице.
– Ты хитрый парень! – гремело сверху. – Я уже год здесь и не могу устроиться! Ты хитрый парень!
Почему он не идет за мной, не настигнет, не бросится? Я захвачу его за куртку и потащу вниз, падая. Потом, в последний момент, уйду вбок и вверх, как когда-то показывали, а ему помогу приложиться головой к ступеньке. Это будет самооборона, несчастный случай, я извинюсь перед семьей.
Я продвигался вниз, все время вниз, весь – ожидание. Где ты, Яша? Почему не приходишь? Ты пойми: я не вернусь к тебе, мне нельзя! У меня двое детей и жена в интересном положении.
Я вышел на свежий воздух. Снова лето, деревья, проспект, запах мочи из сабвея. Интересная выходит интроспекция, когда при встрече с открытым подлецом вдруг можно ощутить себя на момент этаким Атосом.
* * *
Дома меня ждала жена, и не одна. В гостях был наш старый приятель. Он не навещал нас после переезда и, что естественно, этот наш дом не видел прежде никогда. Приятель владел небольшой, но солидной строительной компанией. Обойдя дом снаружи, он похвалил работу дятла. Оказывается, отверстия, им производимые, имели целью показать нам, что внешнее покрытие никуда не годится. Ценой переделки стали повторно заплаченные деньги, возросшие на сумму, которую мы сэкономили вначале. Ни в чем не повинный цвет турецкой розы тоже попал под ревизию и с тех пор наши стены – амарантово-пурпурные.
Дятел не пожелал покидать приглянувшиеся ему места и обосновался на соседних деревьях. Он оказался игривым созданием с очаровательным цветным хохолком. Как будто зная, что им любуются, он стремительно перескакивал с одного дерева на другое, услаждая наш слух ритмическими пассажами
Нью-Джерси, 2023
И о т ц ы , и д е т и
…по их мнению, убийство младенца – злодеяние, а души всех замученных или погибших в сражении будут жить вечно. Отсюда – жажда размножаться и презрение к смерти.
Корнелий Тацит. История
У Юры Шмидмана умер отец, внезапно скончался в 94 года. Он был трижды ранен во время войны с нацистами. Его ответ на медицинский вопрос: «Чем болел прежде?» занимал две страницы, неровно исписанные крупными, как будто сплошь заглавными буквами. Говорил, что очень хочет жить и что отказывают ноги. Юра пошел просить ходунки, в офисе администрации Nursing Home ему сказали, что еще рано и нужно подождать, а через два дня позвонили и пригласили повидаться с мертвым телом. Он приехал, сел на кровать, взял за руку. После того как сложенные на груди руки послушно распрямились и позволили уложить себя вдоль тела, Юра, человек неплачущий, согнулся и закричал.
Похоронный зал был почти пуст, у друзей и знакомых не нашлось времени, лишь двое сотрудников вырвались на день из объятий бизнеса, дающего тепло и жизнь. Была семья: сын с женой и дочерью. Пришли бывшие соседи – трое обитателей десятиэтажного дома, из которого год назад ушел в Nursing Home упрямый, неуживчивый старик. За окнами накрапывал приличествующий моменту скупой, холодный дождь. Молодой симпатичный раввин стоял рядом с гробом и славил Господа на библейском иврите.
Отец прожил в Америке пятнадцать лет. Их дом был субсидирован местной еврейской общиной. В специальной комнате находилась Тора. Большая ортодоксальная синагога каждую субботу отряжала туда добровольцев для помощи в отправлении религиозных нужд. Тем, кто не знаком: иудеям для полноценной молитвы нужно, чтобы присутствовало не менее десяти мужчин, среди них должен быть человек, владеющий искусством чтения Торы. Десять лет назад обитатели дома проблем с этим не знали, но времена менялись: не все, кто заместил навсегда ушедших, считали себя обязанными жить по Галахе и соблюдать Субботу.
* * *
В Советском Союзе отец работал руководителем среднего уровня на заводе и регулярно посещал партийные собрания.
– Они объявили о самороспуске, – сообщил он по приезде в Штаты, имея в виду, что в противном случае он оставался бы с ними и хранил верность клятве.
Его любимым занятием было бранить подчиненных.
– Подойди к нему, отодвинь в сторону, выполни его работу лучше или быстрее, – объяснял он сыну, – и можешь потом делать с ним все что хочешь.
Юре опыт не пригодился. Он лишь отметил тогда, что местоимения во фразе – мужского рода, в то время как почти все, работавшие под началом его отца, были женщинами. Объяснялось это несложно: во-первых, двусмысленность сентенции уходила из контекста; во-вторых, там, откуда он уехал, приоритет мужского пола строго соблюдался везде, вплоть до канцеляристики. Писали «чертил», «проверил», «утвердил», независимо от того, кто чертил и утвердил – мужчина или женщина.
Системы, по которой зверь-начальник, надев тапочки, превращается в послушного добряка, отец не признавал и нес производственную этику прямо в быт. Там, в быту, подчиненных было немного: только сын и кот, пока был жив. Нехорошо насмехаться над старшими, но забыть, как старик по дороге в магазин остановился около заснеженной липы и ругает одинокую ворону за громкое карканье, Юра не может. Свою потребность в ругани отец объяснить не умел и громко отвечал вопросом на вопрос:
– А что мне делать?! Богу молиться?!
Под этим подразумевалось скучное занятие, длительное и бесполезное. А может быть, и нет, не бесполезное, а как раз наоборот: медитация и воспарение, когда уходят страх, досада и душевная боль.
В Соединенных Штатах подчиненных не нашлось, зато было много свободного времени. Вероятно, поэтому альтернатива, столько раз поминаемая всуе, стала приемлема. И вообще, оказалось, что отец вполне готов к такому повороту событий. Имелось обрезание, бессмертные благословения тлели в памяти. Правда, за семьдесят лет кое-что забылось, но земной путь еще не был завершен, и каждую Субботу старик появлялся среди прихожан полуподвального помещения. Он облюбовал себе место в последнем ряду и к происходящему относился так же, как на партсобраниях в стране исхода, то есть без показного энтузиазма, но – как бы это правильнее выразиться – не сбиваясь с курса.
* * *
Когда подошло время ехать на кладбище, дождь прекратился. Весенний ветер отогнал тучи и вдохнул недолгую жизнь в акации, стоящие в плотном ряду вдоль ограды. Те с готовностью замахали влажными ветками вслед уходящему в землю гробу, то ли приветствуя, то ли прощаясь. Раввин закончил обряд, но покидать подопечных не спешил. Отступив на несколько шагов от могилы, он ждал вопроса – его задают все, кто потерял родителей: «А что мне теперь делать?»
Настоящего ответа у него не было. Был традиционный: в течение одиннадцати месяцев сыну требуется читать Кадиш. В одиночку это делать нельзя, нужен миньян, десять мужчин, о чем писалось выше. Юра оглянулся на стариков, бывших соседей отца по дому. Они сгрудились на асфальтовом пятачке у ворот в ожидании добровольца, обещавшего подвезти их домой. Недолгие переговоры завершились приглашением прийти к ним.
И в субботу утром Юра объявился в полуподвальном помещении дома, из которого ушел его отец. Он был встречен весьма радушно, ответил на приветствия единоверцев и разыскал на книжной полке знакомую обложку – это было Священное Писание, снабженное переводом и подробными комментариями. Строго говоря, для данного момента требовался Сидур, сборник молитв, и для таких, как Юра, здесь были экземпляры, снабженные транслитерацией, но он уже знал, что не сможет заставить себя произносить слова неизвестного языка. Еще в детстве он с трудом подавлял тошноту, слыша, как сверстники, коверкая вначале сербские, потом английские слова, распевали по вечерам импортные песни, расцвечивая нищей экзотикой суровые дворовые будни и выходные.
Название сегодняшней главы Юра узнал заранее, но искать ее не стал. Расположившись в пятом, последнем ряду, он раскрыл Книгу наугад – и не пожалел. Вниманию предлагалось руководство по использованию обращенных в рабство пленниц в качестве наложниц. Автор был явно против такой системы в целом, но для того, чтобы ее отменить, момент выдался не самый удачный, поэтому вопрос, «можно или нельзя», на повестке дня не стоял. Конечно можно, бриллиантовый! Можно! Единственное, что перед этим надо сделать, это немножко подождать, не пороть горячку в таком важном деле, проверить чувства (нет, чувство, одно чувство). И для проверки же срезать у кандидатки волосы с головы. Это понятно. Во-первых, гигиенично, во-вторых, если ты и в таком виде по прошествии месяца ее упорно желаешь, то, значит, бери и пользуйся. Но потом, если устанешь или надоест, не веди себя как свинья…
Читать было занятно, хотя практического интереса это не представляло. В нашей жизни столько забот, куда тут еще с наложницами! Не знаешь подчас, как с навек единственной обходиться. Баба-ягодка, дети выросли, часами курит на заднем крыльце и при телефоне.
– Йитгадаль вейиткадаш шмей раба, – это Кадиш, надо встать, – беальма ди вра хиръутей…
Тяжело это: повторять неизвестные, ничего не значащие для тебя слова. Он взял Сидур и нашел перевод. «Да возвысится и освятится Его великое имя в мире, сотворенном по воле Его…»
Юра дочитал до конца. Как странно! В молитве по умершему нет ни слова утешения. Вместо этого – лишь заверения в преданности Богу. Служба продолжалась, пропетые кантором славословия множились и чередой покидали полуподвал, направляясь в небеса. Юра отложил книгу на пустовавший рядом стул. Что общего между ним и теми, кто жил три-четыре тысячи лет назад? Где взять слова, едино значимые для людей тогдашних и современных? Неужели вот эти – самые нужные? Человек ушел навсегда, прекратилась его жизнь. Свершилось нечто непостижимое умом, и теперь вся надежда только на Тебя. Это Ты спасаешь меня от неосмыслимого. Без Тебя я – виртуальная частица, пришел из ниоткуда и уйду в никуда. Будь же благословен и ниспошли мир тем, кто с Тобой в союзе.
* * *
Здесь, на благодатной земле, Юра встретил чистеньких, радостных американских евреев и евреек. Большинство из них – потомки его двоюродных дедушек и бабушек, сметливых, предприимчивых, решительных, прибывших сюда в начале ядерного века, не дожидаясь войн и революций.
– Do you speak Yiddish?
– A bissele, – припомнил Юра полузабытое.
Ему улыбались.
– Welcome to the United States.
Среди них унылой поступью бродил пожилой малорослый мистер Пэк. Подойдя к Юре, он подтянул к локтю рукав своего пиджака и показал татуировку: черный шестизначный номер.
– Я ребенком был в концлагере, в сорок седьмом году оказался здесь. Работал на заводе, однажды разговорился с одним. Сказал, что моих родителей убили вместе со всеми родственниками, что сам я был живым скелетом, а он мне ответил, что хорошо меня понимает. Ему в Америке тоже приходилось нелегко: вместо своих любимых сигарет он вынужден был курить дешевые, весьма низкого качества.
Юра обрадовался тому, как его скудной тогдашней лингвистики хватило на то, чтобы понять столь длинную речь. Однако рассказать мистеру Пэку про войну на Тихом океане, про Lend-Lease Act и Второй фронт он тогда еще не мог. Long way to go.
Отец прибыл в Штаты на три года позже сына. Юре к тому времени его английский уже позволял ориентироваться в пространстве, а опыт велел взять за правило никому из местных жителей ничего не разъяснять, в их присутствии не шутить и не рассказывать анекдоты. В награду он все реже слышал: «O-o! Your English is good», означающее, что им по-прежнему очень тяжело его понимать.
– Is your father a survivor?
– No, he is not.
Ответ не совсем верный, если учесть, что “survivor” имеет несколько значений, но вдаваться в детали он не собирался. К тому же ему прекрасно известно, что имеют в виду любопытствующие.
– How did he make it through the war?
Похоже, они думают, что Юра их не понял.
– He was in Red Army since the beginning of the war, – ответил он и пояснил, – he killed Nazis there.
Полмиллиона советских евреев стреляли в немцев на фронте, другие надрывались в тылу, но здешние жители, похоже, ничего об этом не знают. Они уверены, что там сохранили жизнь только те, кто хорошо спрятался.
Отношения с общиной были у Юры не безоблачные.
– They cut corners, – говорили про таких, как он. Имелось в виду, что приезжие не ведут себя должным образом.
Вы только, пожалуйста, не поймите превратно: наш дедушка тоже был иммигрантом, и мы знаем, что это нелегко. Тяжелый акцент, варварские манеры и, как следствие, – ироническое и временами даже враждебное отношение хозяев к новоприбывшим. Дедушка первые десять лет катал ручную тележку и торговал вразнос, потом открыл магазин, а нынешние приехали и немедленно бросаются на поиски элитной работы.
Ребята, нам говорят, что вы – инженеры, архитекторы и врачи. Мы стараемся верить, но возьмите в толк: наши архитекторы, инженеры и доктора медицины не выглядят, не разговаривают и, десять тысяч извинений, не пахнут, как вы. А если совсем начистоту: стоило ли так спешить сюда к нам без копейки денег? Крутанулись бы там, где прожили столько лет, прикопили бы что-нибудь посерьезнее, чем почетные грамоты за доблестный труд, а потом уж, конечно, к нам, сюда. И жили бы в гармонии: ни вам никто не должен, ни вы никому (возможно) не должны.
И тем не менее, никто не успел и моргнуть, как они уже обзавелись домами и бизнесами. Их дети скоренько утвердились среди лучших учеников, отодвинув популярных любимцев. Однако наибольшее смущение умов производил вид их стариков-родителей, очень прилично живущих за казенный кошт и при этом ни дня здесь не работавших.
Такое бытовало мнение, но находились и диссиденты.
– Если бы они не выстояли в сорок первом и сорок втором, нас могли бы сжечь, как и тех, кто остался в Европе. Наша сухопутная армия была тогда слабее польской, – говорил высокий поджарый старик, повоевавший в Корее.
– Для них наша земля медом должна течь после того, что их семьи там пережили, – вторила ему бывшая участница демонстраций перед Советским посольством.
– Hello, – сказал Юре дебелый, конопатый сосед-восьмиклассник, остановив на секунду свой skateboard, – we like you here.
* * *
Шма, Йисраэль! Адонай элохейну, Адонай эход! Начинается главная часть богослужения. Появляется свиток Торы, его поднимают, потом торжественным ходом обносят вокруг помещения, выкладывают на биму (специальное возвышение) и разворачивают. Не спеша, в несколько приемов, зачитывают главу. Потом Книгу вернут на место, произнесут положенные молитвы, и служба закончится.
До того как Юра первый раз попал в синагогу, он представлял себе службу в ней как обширное ритуальное действо. Его сведения были почерпнуты из описания графом Толстым христианской литургии в романе «Воскресение». Граф представил церковную службу, пользуясь методом отстранения, каким ранее описал оперную постановку в «Войне и мире». Оба события сделались набором ничем не мотивированных поступков, лишенных логики и смысла. В Опере зрительницей оказалась молодая девушка, ничего не знавшая про сценическую условность. По воле своего создателя она покорно забыла о вокализах и бельканто; вместо колоратуры и филировки ее почему-то занимал крашеный картон декораций и физические особенности исполнителей.
В церкви сам автор, умудренный и цивилизованный, отверг символику обряда и занял позицию непредвзятого наблюдателя. Мир искусства принял метод отстранения спокойно, а вот Русская Церковь осерчала сильно и тяжело. На радость своим врагам, она отторгла графа от груди, упростив его отношения с Богом.
Иудаизм в части ритуала ничего особенного не предлагал. Поклоны и символические поцелуи не поражали ни количеством, ни истовостью. Лично от Юры требовалось лишь покрыть голову матерчатой шапочкой и время от времени подниматься со стула вместе с другими. Этих «других» собиралось человек пятнадцать-двадцать. Половина состояла из жителей дома, а остальные – прихожане соседней синагоги. Местным людям – и мужчинам, и женщинам – было около восьмидесяти. К Юре подошел невысокий тонколицый старик.
– Шаббат шалом.
Юра встал, пожал теплую сухую руку.
– Шаббат шалом, Исаак, – и тихим стоном отозвался в груди звук имени.
* * *
Снова эта боль, как в первый раз, когда прочел, когда узнал про мальчишку, связанного и брошенного лицом вниз на камень, ждущего окончания ужаса. И долбит каплями воды в пыточной камере: быть нельзя, быть нельзя.
После века праведной жизни, после стольких бесед с истинным Богом, отказавшись от всего, что имеет малейшее касательство к поклонению кумирам, Авраам получает распоряжение сотворить человеческую жертву. Лаконично сообщается о том, что в ближайшее время ему следует зарезать и сжечь Ицхака, своего родного сына. Как же так?! Ведь покинули удобную для жизни страну, обрекли себя и потомков на скитания ровно затем, чтобы не участвовать в ритуальных убийствах, не видеть их, не иметь к ним отношения!
Но нет, приказ есть приказ. Ни обсудить его, ни даже переспросить не приходит в голову патриарху. Юра не понимал, зачем потребовалось таким изуверским способом проводить испытание на покорность. Комментаторы предлагали ему восхититься, писали о трепете и послушании, убеждали, что тогдашним людям было не так тяжело, как сейчас, поставить веру выше морали. Но вот здесь-то и крылась проблема. Одно дело – если мы восхищаемся деяниями библейских героев, точно зная, что сами так поступить не сдюжим, и совсем другое – когда не только восхищению, но даже одобрению тяжело зародиться в душе при виде исступленных глаз сыноубийцы на старых картинах.
Однако что-то здесь не складывалось при собирании воедино, оставались детали, и некуда было их пристроить. Слишком эмоциональным и каким-то примитивным стал казаться с недавних пор такой взгляд на события. Что, если дать себе труд отступить на шаг? Возьмем хотя бы живопись. В Торе сказано про Авраама, что в последний момент «ангел Бога воззвал к нему с неба», но ведь на многих картинах – самых известных – посланец находится рядом и активно вмешивается, явно не уверенный в действенности слов.
Юра открыл Тору, нашел знакомую главу и приступил к просмотру комментариев. В одном из них разъяснялось, что дословный перевод с иврита обращения Бога к Аврааму звучал скорее как совет. Но тогда почему праотец не вступил в дискуссию? Ему было бы не впервой!
Проживая в тесноте двухкомнатной квартиры, Юра еще ребенком научился не задавать отцу вопросов. Да и что было толку спрашивать? Чаще всего вместо ответа звучала тяжелая критика. Ей подвергался лексикон сына или его недавняя провинность, или давняя, запомненная и не прощенная; на крайний случай оставалась осанка, ведь сутулость – это тяжкий грех. Очень быстро пропала охота выслушивать такие разъяснения.
Юра сделал несколько шагов по коридору и обернулся. Нет, существует, остался один вопрос, и он желает получить ответ.
– Папа, скажи, если бы мама, которую ты слушался безропотно, или начальники твоей коммунистической партии однажды приказали бы тебе убить меня? Убил бы?
Юра огляделся вокруг: дверь в зал, где помещается Книга, окно в конце коридора, сзади – поворот к выходу. Вот он вернется и увидит отца, сидящего, как всегда, очень прямо в последнем ряду.
– Тебя уже нет. Наши обиды умерли. Ответь, прошу, мне необходимо знать, как устроен мой мир. Неужели свобода воли дана затем, чтобы, поразмыслив, прийти к абсолютному послушанию?
В таком случае чем же мы отличаемся от тех, кого вешали после Победы? Уже петля на шее, уже трогается грузовик, а он все твердит недоуменно: “Ich bin Soldat!” Никогда в жизни не стал бы он без приказа убивать детей. Себя бы скорее убил!
* * *
Не любил старик отвечать на его вопросы, тем более про войну. Только однажды было сделано исключение – вернее, не исключение, а именно подчинение авторитетному указанию, возникшему в недрах средней школы и предлагавшему ветерану явиться, чтобы доложить учащимся о том, как наш народ сражался с вероломно напавшими гитлеровцами, а затем кратко, но без ложной скромности обрисовать свою лепту.
Задача была выполнена хорошо. Без географических карт, не называя дат, медленным, спокойным голосом отец говорил о том, как на сонную землю посыпались бомбы, как сперва ждали, что врагов отгонят назад, потом пошли на восток. Говорил о том, как с грохотом врезались в тело страны танковые клинья и вмерзали в землю защитники, как потом Красная Армия двинулась вперед неостановимо, и людям стало понятно: все, мы их кончим. Говорил о том, как метался по бункеру Адольф, а его послушные генералы, зная, что шансов нет, гордо вели толпы на убой.
Старик завершал доклад. Он уложился точно в отведенное время, но, выходя на коду, чуть было не нарушил последнюю часть предписания. Положение спас вопрос из зала:
– А где вы сами воевали?
Не сбиваясь с курса, отец доложил про Волховский фронт и про то, как при его участии был выбит почти весь личный состав дивизии СС «Тотенкопф». А напоследок, желая лишить почвы все подозрения в ложной скромности, рассказал о том, что запомнилось.
Вернулся он однажды после рейда дивизионной разведки и грохнулся спать в блиндаже. Проснулся, а его поздравляют: он проспал чудовищный артобстрел, и все офицеры, кроме него, тяжело ранены или убиты. Не поев, он пошел на передовую, отбил с ребятами атаку. Контратаковать не стали. На х*ра? Смотрите, как мы тут замечательно окопались, как славненько пристрелялись по всей линии, с флангами живем душа в душу, патронов подвезли на целую армию. Людей не хватает? А когда их хватало?! Немцы снова сунулись и тут же отбежали. В чем дело? Понятненько, зовут в контратаку. Вон, у них окопы за бугром, там они нас и положат, пока мы будем «ура» кричать. Нет, колбасники, не с вашим счастьем. Наш политрук с утра на кочке лежит в неудобной позе, так что некому нас гнать к вам на огонек. Не забыть сказать ребятам, чтобы притащили тело, когда стемнеет.
И вдруг, ближе к концу дня, бежит к нему связист. Молча протягивает руку с депешей и моргает. Отец берет бумагу, и выясняется, почему моргает связист. В депеше русским языком прописан приказ отступить. А что? Стемнеет, опустится на мир ночная мгла, а мы потихонечку свернемся и – на заранее подготовленную, поближе к бане, медсестричкам и орденам. Картина пастелью, в песочных тонах. Отец вздыхает: странно это немного, вроде как неплохо мы здесь устаканились, но с приказом не поспоришь. А мы и не будем спорить. И он задает связисту вопрос:
– Ты депешу открытым текстом получил?
– Так точно, вот, генерала нашего фамилия в конце.
– А-а, тогда отправляй ответ.
Тот вынул блокнот и карандаш.
– Подтвердите приказ отступить. Сопроводите паролем. Все.
Боец глазами больше не моргает, он встает, производит поворот кругом и исчезает.
Вечером отец пересмотрел содержимое планшета, снятого с убитого особиста, но ничего похожего на пароль не обнаружил. Он вообще не нашел там ничего ценного, кроме доноса на своего лучшего друга Ваньку Ковалева.
Отступить тогда не поспешили, а через день оказалось, что это Абвер цеплялся за наши провода и вносил путаницу в дела.
* * *
Юра сидел, внимая финальной молитве утренней службы. Талес на плечах, Тора в руках, ермолка – типичный правоверный еврей выполняет заветы Господа. Задумавшись, он не заметил, как и когда вернулся на место.
Придя домой, он включил компьютер и приступил к поиску единомышленников, тех, кто считал, что праотец не должен был молчать. Замелькали имена вольнодумцев и мыслителей. Самым узнаваемым был Иммануил Кант. По его мнению, Аврааму следовало произнести следующую тираду: «Я уверен, что не должен убивать моего доброго сына. А вот в том, что ты, явившийся мне, действительно Бог, я не уверен и не могу быть уверен».
То есть первоначально настоящий, признаваемый и признанный Бог внедрил в людей моральный закон, а затем, Себе в противоречие, предложил его нарушить, требуя послушания и кротости. Понятно, что в такую историю философу слабо верилось, и его подозрение в том, что к Аврааму обращался не Бог, имело основание. Но в этом случае Иммануила можно спросить: «Вот если бы Господь в ответ явил чудо и каким-либо образом неоспоримо подтвердил Свое существование, как тогда ты порекомендуешь отнестись к Его повелению?»
Юра самокритично усмехнулся, подивившись наивности вопроса. Неужели великий агностик не найдет, что ответить? Объявит, например, что все, происходящее во Вселенной, это чья-то мистификация, и будет стоять на своем. Или диагностирует у Авраама психическую болезнь.
Юра отошел от компьютера и открыл книжный шкаф, содержимое которого легко делилось на две части, в зависимости от места приобретения. Солидные многотомники из Советского Союза уживались с двуязычным разнотравьем, скопленным в последующие годы. Кто выручит на этот раз? Юра вынул малоформатный томик, недавнее приобретение. Это был Меир Шалев, израильский гений, его персонажи и герои проросли в наш мир из Торы. Язык Великой Книги был его родным.
Глава, посвященная жертвоприношению Авраама, называлась «Первая любовь». В ней подробно обсуждалось приглашение к обряду, путешествие, связывание и катарсис на вершине горы. Отец аттестован как религиозный фанатик, а его сын – бессильная жертва обстоятельств. Акт великого послушания сопровождался множеством потерь, и главная из них – это беседы с Богом. Последнее, что услышал от Него Авраам, прозвучало сразу же после приказа «не заносить руки на отрока». Это было утешительное обещание умножить количество потомков. Больше ему не скажут ни слова, никогда за всю оставшуюся вполне счастливую жизнь. Похоже, что для высших целей Господь искал кого-то более самостоятельного. Покорных Он любил, но не всегда находил им достойное место в Своем промысле.
На полке среди сборников поэзии всевозможных размеров и калибров белели шесть томов Бродского. Юра с неохотой открыл один из них: Исаак, Исак, Авраам… Он заставил себя перечитать поэму до конца. Впечатление осталось прежним: уныло, многомудро, поверхностно. Рассуждения о семантике и о погоде. Уход от библейской коллизии отца и сына совершен с показной наивностью. Человека усыпляют вином, относят к месту заклания и потом невредимым возвращают назад. Такая ревизия вызывала меланхолию и никуда не вела.
Компьютер тихо шелестел вентилятором охлаждения, его экран участливо пестрел ссылками по заданной теме. Интересно, что пишется в Коране? Винопитие ислам не одобряет, а значит, есть надежда на более осмысленный подход. Так и оказалось. По воле Аллаха сын был заранее оповещен об оказанной чести, но все обошлось так же благополучно, как и в Торе. Своевременное принесение животного в жертву, навсегда отменившее убийство человека, знаменуется у мусульман праздником Ид аль-адха, известным еще как Курбан Байрам.
Небо за окном, вполне безоблачное, обещало долгий светлый вечер.
* * *
Через неделю Юра снова листал молитвенник, готовясь, когда потребуется, встать и произнести Кадиш. При этом еще желательно не запинаться, но с новобранца спрос невелик, главное – участие.
Субботняя служба прошла своим чередом, мало отличаясь от той, что была неделю назад. Состав присутствующих тоже не претерпел изменений.
– Шаббат шалом.
– Шаббат шалом, Исаак.
– В следующий раз мы не встретимся. Я еду к детям на выходные.
– А у меня к вам вопрос по тексту из Торы.
– Задавайте, но имейте в виду, что я не силен в герменевтике.
– Как вы сказали?
– Герменевтика – это учение о толковании текстов, в частности древних.
Утренние молитвы уже отзвучали, и опустевшие стулья предлагали себя на выбор.
– Я хочу знать ваше мнение. Вот, Господь выразил желание, чтобы Авраам принес ему в жертву сына. Я все комментарии прочел, но мне по-прежнему неясно, почему он так безропотно повиновался.
– Вас удивляет, почему он повиновался или почему не роптал?
– Я имею в виду, что вот человеку сказали кого-то убить, и он сразу соглашается.
– Это был ритуал отмены человекоубийства. Его сын был связан, вознесен на алтарь и заменен жертвенным животным. Раз и навсегда.
– И отец предвидел, что так будет?
– Я верю, что да, – сказал Исаак.
Юра почувствовал, что улыбается. Исчезло чувство досады на прародителя.
– И все же, почему Господь ни разу после этого не общался с ним?
– Авраам выполнил свою миссию, – ответил Исаак, поднимаясь со стула. – Слово было за его потомками. Спасибо вам.
Юра не совсем понял, за что его благодарили, но не попросил уточнить.
Нью-Джерси, 2017–2023
Н а т а л ь я З а р е м б с к а я
– родилась в Ленинграде. Работала в Искусство¬ведческой секции Государственного Экс¬курсионного Бюро. Интерес к искусству и литературе определил ее жизнь в Новом Свете – сначала в Бостоне, где она работала в Музее Изабеллы Гарднер, затем в Нью-Йорке, где деятельность Натальи была связана с MoMa. В сборниках Миллбурнского клуба был опубликован ряд ее литературоведческих статей.
Этот текст – расширенный вариант выступления, посвященного фронтовому поэту Константину Ильичу Левину, на виртуальном заседании Миллбурнского клуба в декабре 2023 года.
П о р т р е т
К о н с т а н т и н а Л е в и н а
Что можно сказать о человеке, который существовал до интернета, имел распространенную фамилию, не написал воспоминаний, не печатался, не занимал заметной должности? Практически ничего, его как бы и не было. И имя таким – легион.
Если искать Константина Левина на интернете сегодня, то наткнешься на его тезку, героя романа «Анна Каренина». Тот, правда, был Дмитриевич – Константин Дмитриевич Левин, alter ego самого Льва Николаевича.
(Отмечу хорошо известный факт: во всех толстовских рукописях и прижизненных изданиях «Анны Карениной» Левин был именно Левиным, а не Лёвиным.)
Если искать среди поэтов 40-х годов, то и там Левиных несколько. Мирон Левин войну понимал, хотя сам до войны не дожил – умер в 1941 году в Ялте от туберкулеза. И хотя не о нем разговор, но не могу не привести его короткого стихотворения, которое звучит как-то очень современно:
На дороге столбовой
Умирает рядовой.
Он, дурак, лежит, рыдает
И не хочет умирать,
Потому что умирает,
Не успев повоевать.
Он, дурак, не понимает,
Что в такие времена
Счастлив тот, кто умирает,
Не увидев ни хрена.
Еще один поэт – Григорий Левин. Этот на фронт не попал по причине слабого зрения, но имел полноценную литературную судьбу. Создал и до конца жизни возглавлял литературное объединение «Магистраль», куда входили Александр Мень, Окуджава, Ахмадуллина и другие. В начале «Оттепели» популярным было его стихотворение «Ландыши продают».
Наконец, вот он, Константин Ильич Левин, наш герой. Его проводниками из полной безвестности стали его институтские знакомые, литературные люди, судьба которых сложилась удачнее. Из всех знавших его наиболее полные воспоминания написали его однокашник и друг Владимир Николаевич Корнилов 1, редактор Людмила Георгиевна Сергеева, работавшая с ним в издательстве «Советский писатель» 2, поэт Константин Ваншенкин 3, писатель-фронтовик Моисей Исаакович Дорман 4.
Константин Ильич Левин родился в 1924 году в Екатеринославе, который два года спустя был переименован в Днепропетровск в честь народного комиссара внутренних дел, энтузиаста красного террора, Григория Петровского. Это название пережило самого Петровского, попавшего в опалу в 1939 году. Однако в Украине после 2014-го и Петровский, и Екатерина стали персонами нон-грата, и город был переименован еще раз – в город Днепр, или, точнее, Дніпро.
Если же вернуться к прошлому, то в городе всегда была большая еврейская община, в конце ХIХ века 36% населения города составляли евреи. В городе было около 40 синагог. К середине 20-х годов жизнь приобрела подобие нормальной, стали рождаться дети. В 1924 году в Екатеринославе родились и Константин Левин, и скульптор Вадим Сидур, и Александр Матросов. Последний, похоже, придумал себе и год, и место рождения, потому что был беспризорником. Все трое прошли войну, но распорядилась она ими по-разному.
Юность Левина прошла в Крыму, где мама работала врачом-стоматологом в санаториях. Самые ранние воспоминания о Косте Левине оставила Зоя Афанасьевна Масленникова – скульптор, писатель, переводчик, сподвижница Александра Меня, которая училась с Костей в одном классе. Она писала, что Костя был первым красавцем в школе, много читал, писал стихи, очень любил Пастернака и Маяковского. Вот пример Костиного экспромта школьной поры:
Предвижу – тоской
Вы пустяшной томимы.
Наплюньте, преследуйте лучшую цель –
Влюбитесь отчаянно… в витамины А, Бэ и Цэ.
Зоя переписывала его стихи в тетрадку, и позднее, в 1947 году, подарила тетрадку Косте. Они оставались друзьями до конца жизни Левина.
По семейной традиции Левин поступил в 1941 году в медицинский институт. Война уже началась, и почти сразу после первого семестра его направили в 1-е Ростовское артиллерийское противотанковое училище, которое вскоре было эвакуировано на Урал, в городок Нязепетровск. Добирались до Урала мучительно долго. Ему было тогда 17 лет. Было ли Костино увлечение поэзией глубже, чем у среднего молодого человека того времени? Похоже – да. Когда вместе с училищем Костя оказался в Армавире, он немедленно отправился в справочный стол: он знал, что в этом городе живет мать Лили Брик, Елена Юльевна Каган, а это прямой путь к любимому Маяковскому. Визит был кратким. Елена Юльевна говорила о Володиной любви и привязанности к Лиле, но стихов его явно не понимала. Об этом эпизоде, как вспоминает Людмила Георгиевна Сергеева, Костя упомянул, когда они говорили о Маяковском.
На фронт Левин был выпущен младшим лейтенантом, командиром огневого взвода 45-миллиметровых противотанковых пушек.*
В условиях ошеломляющих танковых прорывов первой фазы войны 1 июля 1942 года Сталин подписал приказ народного комиссара обороны СССР № 0528 «О переименовании противотанковых артиллерийских частей и подразделений в истребительно-противотанковые артиллерийские части и установлении преимуществ начальствующему и рядовому составу этих частей» 5. Согласно приказу, солдатам таких частей полагался двойной оклад, а офицерам – полуторный. Кроме того, за каждый подбитый танк полагалась премия командиру орудия и наводчику по 500 рублей, остальному составу орудийного расчета – по 200 рублей.
Эти истребительные части быстро приобрели прозвище «прощай, родина», потому что они участвовали в дуэлях с танками на короткой дистанции, но в отличие от танков, быстро менять свое положение не могли. Еще про сорокапятки говорили: «ствол длинный, смерть короткая». В этих частях основным шансом выжить было вовремя получить несмертельное ранение. Левин попал на фронт в самом начале 1944 года. Воевал четыре месяца. Участвовал в трех крупных наступательных операциях. В феврале 1944-го был ранен в голову. Последствия этого ранения мучили его позднее, но тогда он остался в строю. В апреле 44-го дивизия Левина оказалась на Бухарестском направлении, под Яссами. Костю преследовали предчувствия смерти:
Виноват, я ошибся местом;
Трудно все расчесть наперед.
Очевидно, под Бухарестом
Мне придется оскалить рот.
В остальном, никаких ремарок,
Никаких «постскриптум» внизу.
Танк в оправе прицельных марок
Должен в мертвом темнеть глазу.
Апрель, 1944
Смерть обошла его стороной, но 28 апреля 1944 года в бою у румынской деревушки Таутосчий немецкий танк раздавил его пушку. Осколком ему перебило правую ногу. Костя долго полз по грязи, волоча за собой оторванную лодыжку. Пытался перерезать сухожилие под коленом, но не хватило сил. Потерял сознание. Потом его подобрали санитары. В двадцать лет он стал инвалидом. Это был тяжелый удар:
И мальчик, который когда-то видел себя Заратустрой,
Метил в Наполеоны и себялюбцем был,
Должен сейчас убедиться – как это ни было б грустно, –
Что он оказался слабее истории и судьбы.
Война была на исходе, но ее триумфальные последние дни оставили его за бортом:
Сейчас мои товарищи в Берлине пляшут линду*.
Сидят мои товарищи в венгерских кабачках.
Но есть еще товарищи в вагонах инвалидных
С шарнирными коленями и клюшками в руках.
1945
После госпиталей сначала в Гомеле, а потом в Феодосии, после мучительного привыкания к тяжелому и неудобному протезу – Левин ни в какую не хотел использовать костыли или даже трость – надо было решать, что делать дальше. Моисей Дорман пишет, что первым побуждением Левина было продолжить службу в армии. Ему удалось добиться своего. Он получил назначение в учебный артполк, но быстро понял, что для него это тупиковый вариант. Он оставил службу и решил поступать в московский Литературный институт. С самого начала присланные им стихи насторожили приемную комиссию. Вот строки из «Реквиема Валентину Степанову», его другу, погибшему в том же роковом бою:
Сидят писаря, слюнят конверты
(Цензура тактично не ставит штамп),
И треугольные вороны смерти
Слетаются на городской почтамт.
И почтальонши в заиндевелых,
В толстых варежках поскорей
Суют их в руки остолбенелых
И не прощающих матерей.
И матери рвут со стены иконы,
И, может, не только иконы рвут,
И бьют себя в чахлую грудь, и драконом
Ошеломленного бога зовут…
Не только иконы? А кого же еще? Разве так можно? Короче, приняли его со скрипом, пожалели фронтовика.
Поначалу все было хорошо. Девушки его любили. Он один на курсе ходил в отлично сидящем, сшитом на заказ в Гомеле костюме. По Москве ходило его знаменитое стихотворение «Нас хоронила артиллерия» (1946):
Нас хоронила артиллерия.
Сначала нас она убила.
Но, не гнушаясь лицемерия,
Теперь клялась, что нас любила.
Один из них, случайно выживший,
В Москву осеннюю приехал.
Он по бульвару брел как выпивший
И средь живых прошел как эхо.
И здесь, вдали от зоны гибельной,
Лиловым лоском льют паркеты,
Большой театр квадригой вздыбленной
Следит салютные ракеты.
И здесь, по мановенью Файера,*
Взлетают стати Лепешинской,
И фары плавят плечи фрайера
И шубки женские в пушинках.
…
Но нас не испугает ненависть
Вечерних баров, тайных спален.
У нас защитник несравненный есть –
Главнокомандующий Сталин.
И отослав уже к полуночи
Секретарей и адъютантов,
Он видит: в серых касках юноши
Свисают с обгорелых танков.
На них пилоты с неба рушатся,
Костями в тучах застревая.
Но не оскудевает мужество,
Как небо не устаревает.
Так пусть любовь и независимость
Нас отличат от проходимцев,
Как отличил Генералиссимус
Своих неназванных любимцев.
Как вспоминает Константин Азадовский 6, именно этот вариант привез из Москвы Иосиф Бродский в начале 60-х годов и был от него в восторге. Азадовский пишет:
«Стихотворение потрясло меня.
– Кто автор? – спросил я. – Слуцкий?
– Нет. Полковник Львов.
– А кто это?
– Не знаю. Так мне сказали».
Иван Александрович Львов-Иванов был фигурой реальной, заместителем директора по хозчасти Литературного института. К стихотворению, правда, он не имел отношения. А подлинному автору – Константину Левину – было всего около 40 в то время. Так глубоко уже он погрузился к этому времени в безвестность.
По воспоминаниям Владимира Корнилова, Левин убрал строки о Сталине, когда в одночасье из Москвы были вывезены в дома особого режима «самовары», или «чемоданы», как их называли в народе, то есть безрукие и безногие герои недавней войны. Примерно в это же время, в 1947 году, были отменены выплаты за боевые ордена, хотя они составляли всего 1,2% государственного бюджета 7. А у Константина были два ордена Отечественной войны I и II степеней, за которые ему полагалось 35 рублей ежемесячно. Были отменены и другие льготы – проездные, оплата налогов. В том же году отменили День Победы. Он стал рабочим днем. Восстановили его только в 1965 году.*
В глазах литературного начальства даже первая редакция стихотворения, со Сталиным, лавров Левину не добавила. Наоборот, его, старательного студента, лишили повышенной стипендии. Помогала пенсия по инвалидности – порядка 75 рублей. Так или иначе, он снимал койку и тумбочку в чужих домах – и жил так все институтские годы и много лет после окончания института.
Очередным ударом для Левина была реакция на следующее его стихотворение:
Мы непростительно стареем
И приближаемся к золе.
Что вам сказать? Я был евреем
В такое время на земле.
Я был не лучше, не храбрее
Моих орлов, моих солдат,
Остатка нашей батареи,
Бомбленной шесть часов подряд.
Я был не лучше, не добрее,
Но, клевете в противовес,
Я полз под этот танк евреем
С горючей жидкостью «КС».**
О чем он думал, спрашивается, когда прочел эти стихи на институтском вечере поэзии? При том что уже прозвучало в выступлении Жданова в январе 1948 года выражение «безродный космополит»?
Парторганизация устроила традиционное шельмование с целью выгнать Левина из института и из комсомола. Заметим, что помимо людей, обделенных талантом, среди активистов изгнания был и Владимир Солоухин, который был тогда комсомольским секретарем Литинститута. Потом долго Солоухин, завидев Левина, переходил на другую сторону улицы. Пока, наконец, Левин не подошел к нему и не сказал, что давно забыл о том собрании и простил всех.
По воспоминаниям Корнилова, лишь один человек вступился за него – тот самый полковник Львов-Иванов. Он сказал:
– Я так понимаю: главную обязанность советского гражданина Константин Левин выполнил – храбро воевал, потерял ногу. А в стихах не разбираюсь, со стихами решайте без меня.
Полковник не случайно имел двойную фамилию. Добавку «Львов» он получил от самого Фрунзе, как награду за личную храбрость. Вот он и позволил себе этакую «вольность». А других смелых не нашлось.
Собрание рекомендовало исключить Константина Левина из института и из комсомола «за эстетско-упадническую направленность поэтических работ». Было это 2 марта 1949 года. А неделю спустя опозорил себя Лев Ошанин, хотя мог и промолчать – ведь решение об исключении было уже принято. Но очень уж хотелось ему подсуетиться. И член партбюро Союза писателей Лев Ошанин 8 марта 1949 года дал такой отзыв:
«В творческой папке ущербные, чужие нам, вредные декадентские стихи, которые вызывают чувство недоумения и гадливости, – откуда у молодого советского человека эти настроения перестарка, это циничное бормотание! … – непонятно, как человек с такими настроениями попал в Лит. институт Союза Советских писателей, непонятно, зачем коллекционировалось его упадочное дрянцо. Эти стихи – наглядный аргумент о неблагополучии, эстетстве и космополитизме, свившем гнездо себе на творческой кафедре Лит. института».
Стоить добавить, что русский дворянин Ошанин, одно время женатый на племяннице Савинкова, сам когда-то пострадал от доносов, но это только укрепило его в убеждении, что жить надо по правилу «умри ты сегодня, а я завтра». На фронт он не попал из-за слабого зрения, но с какой же безжалостностью он втаптывает в грязь еврея-фронтовика, пристегивая к своей разборке беспощадный и «модный» тогда термин «космополитизм»!
Об этом собрании Константин Левин вспоминал через много лет, бескомпромиссно утверждая:
Мне нравилось всегда, что я – еврей.
Мне это не мешало – помогало.
И под огнем немецких батарей,
И там – в удушье встретившего зала…
Утвердить решение собрания должен был Союз писателей. Левину там было сказано, что он должен представить правильные стихи. Сколько-то он из себя вымучил, вроде стихов про Председателя Компартии Франции:
Свободой бредит город вечно юной,
Не захороненной на Пер-Лашез,
Витающей над съездовской трибуной,
Когда устало к ней идет Торез.
Даже здесь прорываются Левинские мрачноватые ноты. Ну как может лидер французской компартии идти не пружинящей, энергичной походкой?! От чего это он устал?! Плохо это у него получалось. В итоге помог Алексей Сурков, предки которого были, кстати, крепостными рода Михалковых. После года хлопот, когда Левин перебивался без стипендии и прописки, он был восстановлен в Литинституте на заочном отделении. Это унижение и этот год сломали его. Он едва-едва на тройки сдал пропущенные курсы. За дипломную работу тоже получил тройку, хотя хорошую рецензию на стихи написал Ярослав Смеляков. Константин Симонов тоже написал в общем-то положительную рецензию и выступил на защите диплома. Однако не преминул отметить самолюбование, рационализм, напыщенность Левина. Он привел строки:
Сорокапятимиллиметровая,
Старая знакомая моя,
За твое солдатское здоровье,
Как солдат, обязан выпить я.
При этом Симонов сказал, что стихи написаны ради первой строки, этакого поэтического фокуса. Хорош фокус! Я думаю, это чудесная находка, и прокомментирована она могла быть совсем иначе, особенно учитывая, что в тот год Симонов был председателем государственной экзаменационной комиссии. Но Симонов был осторожен. Не случайно написал о нем Наум Коржавин:
Вам навеки остаться хочется
Либералом среди черносотенцев.
Ваше место на белом свете
Образ точный определит.
Вы – лучина.
Во тьме она – светит,
А при свете она – коптит.
После института Симонов послал Левина в творческую командировку от журнала «Новый мир» по местам его боев. Обещал напечатать поэму или цикл стихов в журнале. Левин привез несколько сильных стихов. Вот одно из них:
Я прошел по стране
Той же самой дорогой прямою,
Как ходил по войне
С нашей армией 27-ю.
Тут я был, тут служил
Неотступно от воинских правил,
Головы – не сложил,
Но души половину – оставил.
Я нашел тот окоп,
Тот из многих окопов окопчик,
Где на веки веков
Командир мой дорогу окончил.
Тут он голову мне
Бинтовал по окопной науке…
Час спустя в тишине
На груди я сложил ему руки…
Ярослав Смеляков взялся редактировать, но вскоре его в очередной раз посадили. Симонов забрал материалы себе, но затем пришел к выводу, что они не заслуживают публикации. На этом поэтические усилия Левина закончились.
Он зарабатывал на жизнь литературной консультацией. Работал с начинающими поэтами. Никогда публично не выступал со своими стихами. Никогда не пытался пробить их в печать. А знал он многих, был своим в литературной среде. Вместе с ним институт кончали Расул Гамзатов, Василий Федоров, критики Владимир Огнев и Андрей Турков, поэтесса Инна Гофф, Владимир Корнилов и другие.
В разговорах с близкими людьми, с Корниловым, Слуцким, Ваншенкиным, Константин говорил, что вообще перестал писать стихи, даже в стол. Позиция Левина ставила в тупик людей, которые его знали. В повести «Долгое прощание» Юрий Трифонов вывел Константина Левина под именем Толи Щекина, приятеля главного героя повести Реброва. Этот маленький эпизод занимает в повести полстраницы, но что за удар ниже пояса – эти несколько строк:
«…А Ребров любил встречать Щекина. Один вид этого человека, который прекратил всякие попытки подняться выше нулевой отметки, улучшал настроение».
Все вроде правда, но как-то… подловато. А ведь Трифонов прекрасно знал предысторию Левина. Он учился с ним вместе.
Владимир Корнилов считал, что главную роль в надломе Левина сыграли написанные впопыхах стихотворения для Союза писателей, когда он пытался восстановиться в институте. Фальшивость их была для него очевидна, и она сводила на нет и его безупречную фронтовую жизнь, и ту небольшую еще подборку искренних ранних стихов.
Хорошо знавшая его Людмила Георгиевна Сергеева, редактор «Советского писателя», вспоминала:
«Я думаю, за эти страшные сталинские годы юдофобского космополитизма Костя Левин, человек чести и достоинства, … понял – в официальной советской литературе с ее лакировкой действительности и панегириками великому вождю ему делать нечего, на компромиссы он больше не пойдет… перед ним были образцы великой русской поэзии и прозы, которые Константин Левин никогда не мог предать. И Костя решительно порвал с советской литературой и публичностью. Такова моя версия феномена Кости Левина».
Но были и более земные причины бездействия. Он любил женщин, которые сменяли одна другую. Каждой он честно говорил: «Я не жених». Никого не хотел обременять своей инвалидностью. Каждую встречу обставлял как праздник для своей избранницы. А это требовало хорошего костюма, который всегда был сшит на заказ, импортной обуви, за которой он гонялся, насколько нога позволяла. Из-за этой своей донжуанской слабости ему не раз приходилось менять адреса, что было не так сложно: все его имущество умещалось в одной «Волге».
Лирические его стихи темны и жестки:
Обмылок, обсевок, огарок,
А все-таки в чем-то силен,
И твердые губы дикарок
Умеет расплавливать он.
…
И вот уже дрогнули звенья:
Холодный азарт игрока,
И скука, и жажда забвенья,
И темное чудо греха.
1960-е
Остальное его время забирала работа, лечение ноги, борьба с милицией за получение постоянной прописки. Он не мог помыслить лишиться Москвы. Какой-нибудь, пусть даже крупный город, но не Москва, который ему предлагали во время очередного визита для продления прописки, представлялся Левину концом жизни. Интересно, что одно время он снимал комнату у оперной певицы Валерии Владимировны Барсовой, что имело свои достоинства, особенно когда она уезжала на сочинскую дачу, подаренную ей Сталиным. Все же года через полтора она выразила свое неудовольствие по поводу частых визитов Костиных подруг. Пришлось съехать и с этого адреса, но Барсова убедила Левина всерьез заняться своим положением, писать письма, просить о помощи своих друзей. Наконец в 1965 году он получил постоянную московскую прописку и через некоторое время – законную комнату в коммунальной квартире.
А помимо всего и, может, страшнее всего был творческий кризис:
Не знает никто, но знаешь ты,
Как ночью, вдруг пробудясь,
Скачу к столу на одной ноге,
Корябаю слова три,
Чтоб утром, осклабясь нехорошо,
Взяв медленное перо,
Самолюбиво зачеркнуть
Несбывшуюся строку…
Нет, как хотел, я не умел,
А как умел – не хотел…
Черновиков он не оставлял и даже не записывал свои стихи на бумаге. Друзья во времена «оттепели» уговаривали Костю отнести подборку своих военных стихов в какой-нибудь журнал, но Костя от этого решительно отказался. Борис Слуцкий очень старался хотя бы материально поддержать Костю и даже уговорил дирекцию Театра на Таганке заключить с Левиным договор на инсценировку об Отечественной войне и выплатить Косте аванс. Костя отказался и вернул аванс. Слуцкий тогда сказал: «Еврейский народ настолько обрусел, что даже создал своего Обломова». Но дело было не в лени, а в принципиальной позиции Левина – он больше не хотел иметь дело с официальной литературой и ее редакторами. Он говорил: «Мои начальники Монтень с Толстым». Где-то с 60-х он снова стал писать стихи, но позиции своей не изменил. К переменам относился настороженно и не обольщался. Довольно быстро начавшееся закручивание гаек в 70-х подтвердило его правоту:
Остается одно – привыкнуть,
Ибо все еще не привык.
Выю, стало быть, круче выгнуть,
За зубами держать язык.
А иначе – услышат стены,
Подберут на тебя статьи,
И сойдешь ты, пророк, со сцены,
Не успев на нее взойти.
1970-е
Увечье подтачивало его физически и морально. Относительно рано он начал ощущать себя стариком, а свою жизнь – прожитой. Типичными для Левина стали стихи горькие, представляющие жизнь как проигранную борьбу:
Был я хмур и зашел в ресторан «Кама».
А зашел почему – проходил мимо.
Там оркестрик играл и одна дама
Все жрала, все жрала посреди дыма.
Я зашел, поглядел, заказал, выпил,
Посидел, погулял, покурил, вышел.
Я давно из игры из большой выбыл
И такой ценой на хрена выжил…
1969
Вот и более развернутый и печальный итог:
Вино мне, в общем, помогало мало,
И потому я алкашом не стал.
Иначе вышло: скучноват и стар,
Хожу, томлюсь, не написал романа.
Все написали, я – не написал.
Я не представил краткого отчета.
И до сих пор не выяснено что-то,
И никого не спас, хотя спасал.
Так ты еще кого-то и спасал?
Да, помышлял, надеялся, пытался.
По всем статьям пропал и спасовал,
Расклеился, рассохся и распался.
1970-е
Все же Левин мог сказать, что он не пошел по скользкому пути, столь выразительно описанному им самим в строках «Памяти Мандельштама»:
…Можно было, с твоей-то сноровкой,
Переводы тачать и тачать.
И рукой, поначалу лишь робкой,
Их толкать, наводняя печать.
Черепной поработать коробкой
И возвышенных прав не качать.
Можно было и славить легонько,
Кто ж дознается, что там в груди?
Но поэзия – не велогонка,
Где одно лишь: держись и крути.
Ты не принял ведущий наш метод,
Впалой грудью рванулся на дот,
Не свихнулся со страху, как этот,
И не скурвился сдуру, как тот…
Стихли и сошли на нет его донжуанские приключения, которые расцвечивали его жизнь совсем недавно. Лирика приобрела элегический тон:
Проходит пять, и семь, и девять
Вполне ничтожных лет.
И все тускней в душе – что делать?
Серебряный твой след.
Я рюмку медленно наполню,
Я весел, стар и глуп.
И ничего-то я не помню,
Ни рук твоих, ни губ.
На сердце ясно, пусто, чисто,
Покойно и мертво.
Неужто ничего?
Почти что,
Почти что ничего.
1978
Жил он все более замкнуто. В 1980 году он получил однокомнатную квартиру на тогдашней окраине Москвы, у окружной дороги, в районе Теплый Стан. Он сколько мог тянул с переездом, пытаясь удержаться поближе к центру. Скрашивал одиночество лучший друг человека – собака. Вот стихотворение об этом, грустное и полное душевного уюта. Трудно поверить, что это Левин написал:
С черною немецкою овчаркой
Мы вдвоем проводим вечера
За хорошей книгой и за чаркой
И добра не ищем от добра.
Не читает и не пьет собака –
Умная звериная душа.
Понимает, что к чему, однако, –
Это сразу видно по ушам.
Ничего забавней нет и строже
Этих настороженных ушей.
И замечено: чем пес моложе,
Тем собачий взор его грустней.
Что собаке надобно для счастья?
А не так уж мало надо ей:
Человечье доброе участье,
Тихое присутствие людей.
Я делюсь душою как умею
С каждым, кто в обиде и тоске,
Разговаривать учусь прямее
С каждым на его же языке.
Пес не хуже прочих это ценит,
Только не клянется без нужды.
Он и так по гроб нам не изменит
И не отречется в час беды.
Есть у него стихи, которые показывают, что он оставался чуток к сдвигам, происходящим в московской жизни. В какой-то момент его знакомая еще со школьных времен Зоя Масленникова пыталась привлечь его в кружок Александра Меня. Из этого ничего не вышло:
Разочаровавшись в идеалах
И полусогнувшись от борьбы,
Легионы сирых и усталых
Поступают к господу в рабы.
Знаю, худо – разочароваться,
В том изрядно преуспел и сам.
Но идти к начальникам гривастым,
Верить залежалым чудесам?
До такого тихого позора
Все-таки, надеюсь, не дойду.
Помогите мне, моря и горы,
Жить и сгинуть не в полубреду.
Подсобите, мученики века,
Поудобней не искать оков
И, не слишком веря в человека,
Все же не выдумывать богов.
И, прощально вглядываясь в лица,
Перышком раздумчивым скребя,
Не озлобиться и не смириться –
Только две задачи у тебя.
С тем же скепсисом и сарказмом относился он и к светским модам и увлечениям:
Почитывают снобы
Бердяева и Шестова.
А для чего? А чтобы
При случае вставить слово.
При случае вставить слово
И выглядеть толково,
Загадочно, элитарно,
Не слишком элементарно.
Что было чужою болью,
Изгнаньем и пораженьем,
То стало само собою
Снобистским снаряженьем.
О бедные мои снобы,
Утлые ваши души,
Хлипкие ваши основы, –
Лишь в струнку вздернуты уши.
Прослышали, сообразили,
Схватили, пока не ушло.
Вас много сейчас в России,
Но вы – не главное зло.
Стихи Левина пережили автора благодаря его хорошим друзьям, братьям Марку и Иосифу Кисенишским. Оба они были адвокатами. Марк Моисеевич Кисенишский был защитником Юлия Даниэля на процессе Синявского – Даниэля. А еще у Марка был отличный магнитофон. После долгих уговоров Левин в 1981 году по памяти наговорил свои стихи.
В следующем году Левин заметил у себя уплотнение на груди с левой стороны. Диагноз был – рак груди, крайне редкий для мужчины. Стараниями его литературных знакомых, включая Расула Гамзатова, его положили в «Каширку», лучшую онкологическую клинику Академии Медицинских наук на Каширском шоссе, дом 6. Ее возглавлял академик Блохин, так что обитатели клиники называли ее «Блохинвальдом».
Сюда в палату к нему приходила друг его школьных лет Зоя Масленникова и записывала его последние стихи на портативный магнитофон.
Мы у цветного ящика сидели
Не где-нибудь, а на Каширском, 6,
И думали о собственном уделе,
Каков он есть.
Но я-то знал, что нету мне спасенья,
Что свой отрезок я уже прошел,
Что хорошо тебе, старик Есенин,
Что мне нехорошо.
После мучительных операций и процедур Левина отпустили умирать дома. Кисенишские нашли женщину, которая ухаживала за ним до самой его смерти. Она наступила вскоре.
Константин Ильич Левин умер 19 ноября 1984, не дожив до своего 60-летия. Похоронен на Востряковском кладбище в Москве. Друзья позже поставили на могиле памятник. На памятнике высечены слова: «Наш друг – поэт КОНСТАНТИН ИЛЬИЧ ЛЕВИН. 1924–1984», а внизу плиты – «Нас хоронила артиллерия» 8.
Первая книга Константина Левина «Признание» стараниями его коллеги по литературной работе Людмилы Георгиевны Сергеевой вышла в издательстве «Советский писатель» в 1988 году, через четыре года после смерти поэта. Его однокашник поэт Владимир Соколов написал к ней предисловие.
Многие стихотворения Левина – об евреях, о Фадееве, о Бунине – выбросили из первого издания книги по цензурным соображениям. Некоторые из них были позднее опубликованы в журналах и в воспоминаниях о Левине. Константин Ваншенкин, например, опубликовал в 1989 году стихи о самоубийстве Фадеева. Приведу их здесь:
Я не любил писателя Фадеева,
Статей его, идей его, людей его,
И твердо знал, за что их не любил.
Но вот он взял наган, но вот он выстрелил –
Тем к святости тропу себе не выстелил,
Лишь стал отныне не таким, как был.
Он всяким был: сверхтрезвым, полупьяненьким,
Был выученным на кнуте и прянике,
Знакомым с мужеством, не чуждым панике,
Зубами скрежетавшим по ночам.
А по утрам крамолушку выискивал,
Кого-то миловал, с кого-то взыскивал.
Но много-много выстрелом тем высказал,
О чем в своих обзорах умолчал.
Он думал: «Снова дело начинается».
Ошибся он, но, как в галлюцинации,
Вставал пред ним весь путь его наверх.
А выход есть. Увы, к нему касательство
Давно имеет русское писательство:
Решишься – и отмаешься навек.
О, если бы рвануть ту сталь гремящую
Из рук его, чтоб с белою гримасою
Не встал он тяжело из-за стола.
Ведь был он лучше многих остающихся,
Невыдающихся и выдающихся,
Равно далеких от высокой участи
Взглянуть в канал короткого ствола.
В завершение добавлю, что в 1995 году Евтушенко включил цикл стихов Левина в свою антологию «Строфы века» – в числе других 875 авторов.
Л и т е р а т у р а
1. Владимир Корнилов. Один из них, случайно выживший… https://lechaim.ru/ARHIV/110/kornilov.htm.
2. Людмила Сергеева. «Нас хоронила артиллерия» /Личность и стихи Константина Левина https://znamlit.ru/publication.php?id=7724.
3. К. Я. Ваншенкин. О Константине Левине. https://biography. wikireading.ru/145043.
4. Моисей Дорман. Время утрат. Повесть о поэте Константине Левине. В книге «И было утро, и был вечер». http://world.lib.ru/d/ dorman_m_i/wospominanijaozhizni-2.shtml.
5. Приказ НКО СССР от 01.07.1942 № 0528. https://ru.wikisource.org/wiki/ .07.1942_.
6. Константин Азадовский. Об одном стихотворении и его авторе. https://
7. Отмена льгот по орденам и медалям СССР после окончания войны: экономические причины.
8. Могилы ушедших поэтов. https://stihi.ru/2019/02/22/2165.
Д м и т р и й З л о т с к и й
– родился в 1960 году в Москве. В Америку приехал в 1989 году. Пишет по-русски и по-английски, прозу и стихи. В печати вышли роман “Monster. Oil on Canvas”, сказка «Приключения Марковки» и другие книги. Увлекается и занимается изобретением головоломок. В 54 года пробежал свой первый марафон.
С т и х о т в о р е н и я
Modern Art
Не перекур, не сиеста,
кистью макая в масло,
красил маляр подъезды,
думая про Пикассо.
Думая про Матисса,
мазал шпаклевкой стену
в поисках компромисса
быта с душой нетленной,
Незащищенным нервом
чуял изъяны мира…
Но был мазок прерван
окриком бригадира.
И гнали творца со стройки,
пафос приняв за кощунство,
в спину кроя нестройным
мнением об искусстве.
Был его путь долог,
мимо ристалищ, зрелищ,
где хороводит Поллок,
где на душе Малевич,
где он, судьбой не обласкан,
в рубище и сандалиях,
творил, что была, краской,
наивен и гениален.
И, нету сомнений, скоро
в музее с большим размахом
покажут кусок забора
с картиной «Пошли на…»
* * *
Природа хороша издалека,
когда с холма посмотришь, и река
автограф оставляет живописный
на шкуре распластавшейся отчизны.
А голову задравши, чтобы ввысь
взглянуть, вздохнешь с восторгом: «Вот же жисть!»
от зависти к полету твари божьей
над мутотой земного бездорожья.
Но стоит только замечтаться, как,
приблизившись к видению на шаг,
внезапно переходит алегрия
в брезгливость с неизбежной аллергией.
Природа так мила со стороны,
доколе от нее отстранены
с ее дикарством, грязью, комарами,
соседями, и вместе с ними – с нами.
* * *
Я вижу, свой взгляд обращая назад,
фонарь, осветивший аптечный фасад;
собаку, что мочится под фонарем,
и даму, как будто она ни при чем,
чей шелковой лентой обхваченный стан
смущает того, кто и так уже пьян,
и только желает, связуя едва
два слова, узнать, что старушка жива.
«Жива ли?» – бормочет, хандрою томим,
поскольку маячит над ним серафим
и вырвет вот-вот его грешный язык…
Удрать бы в Саратов, да денег впритык,
и вместо побега покорно бреду
на стук топоров, что х*рачат в саду.
* * *
Века спустя, вдоль времени струясь,
окаменеет нынешняя грязь,
и будущим историкам искуса
не миновать, и нового Исуса
из наших проходимцев будет рать
экспертов, препираясь, выбирать.
Вот он поставил раком супостата,
вот он мочил в сортире непредвзято,
а вот он, не щадя бабла и сил,
союзом «инь» и «ян» объединил,
и подвиги его сформировали
понятия о чести и морали.
Возникнет образ: золоченый нимб
и строй волхвов навытяжку за Ним;
а узколобие, что не к лицу пречистым,
подправят по канонам портретисты.
История права тем, что права,
и ты, зубря гранитные слова,
на всякий случай не произнеси,
как выглядит величие вблизи.
* * *
Когда-то время двигалось тишком,
и путник, обживающий дорогу,
соседу душу изливал, как богу,
дымя к губе приклеенным бычком.
В те годы люди жили налегке,
делили кров, сходились на застолья
и понимали прадедов, поскольку
на том же говорили языке.
Потом в корыте родины, со дна,
разбуженное переменой власти,
всплывало то, что было погорластей,
всему свои давая имена.
И люди разделялись – те, кто «до»,
уже не понимали тех, кто «после», –
как девушки, сжимающие весла,
таращились на ехавших в ландо.
Менялась сумма с переменой мест,
и я, с годами став сентиментален,
припоминаю прошлого детали,
довольный, что решился на отъезд.
Когда бы не печально, то смешно
смотреть, как, напрягаясь от нагрузки,
со мною дети силятся по-русски
восстановить пропавшее звено.
* * *
Не только небо в тучах, но вообще
вселенная. В галошах и плаще,
с которыми неразлучим теперь,
спускаюсь вниз и открываю дверь
туда, где дождь; но я в броне галош
для луж неуязвим и толстокож.
Бог умывает руки, нелады
стараясь скрыть потоками воды,
прохожему в плаще наперерез
ордою капель посланной с небес,
под какофонию клаксонов полоща
в порывах ветра чешую плаща.
Асфальт исправно множит фонари,
как светляков, снаружи; а внутри,
ненастью недоступные, идут
часы, мурлычет кот, царит уют.
На акварели пузырей и луж
косметики стекающая тушь
смывает краски, цветшие окрест,
и оголяет серый палимпсест.
Увы, простолюдину невдомек
понять подтекст малознакомых строк.
И, в творческом пылу, идет вразнос
синоптик, сочиняющий прогноз.
Лист
Когда висишь на дереве пустом
забытым по халатности листом
на черенке, проеденном на треть,
и о погоде не с кем потрындеть,
и кажется, как будто бы со сна,
что рядом к небу тянется сосна,
с которой в полуночной тишине
все лето шелестели наравне,
но та, кичась несхожестью орбит,
об охладевшей дружбе не скорбит
в своем вечнозеленом высоке, –
тогда к чертям срываешься в прыжке,
как будто погоняемый хлыстом,
чтобы в корнях не замереть пластом,
и воспаряешь бабочкой в пустом
пространстве над рекою и мостом,
над площадью и зданием с крестом,
готовый стать хоть бесом, хоть Христом.
П е т р И л ь и н с к и й
– прозаик, поэт, эссеист, член Союза писателей Санкт-Петербурга. Родился в 1965 году в Ленинграде, выпускник биофака МГУ. В 1991–1998 и 2001–2003 годах – научный сотрудник Гарвардского университета. Книги: «Перемены цвета» (Эдинбург, 2001); «Резьба по камню» (СПб., 2002); «Долгий миг рождения. Опыт размышления о древнерусской истории VIII– X вв.» (М., 2004, 1-е изд.; СПб., 2017, 2-е изд.; М., 2023, 3-е изд.); «Легенда о Вавилоне» (СПб., 2007); «На самом краю леса» (М., 2019, 1-е изд.; М., 2023, 2-е изд.); «Век просвещения» (М., 2020, 1-е изд.; М., 2023, 2-е изд.); «Искушение и погоня. “Смерть в Венеции” Т. Манна – Л. Висконти и “Лесной царь” И. В. Гете – Ф. Шуберта» (М., 2022); «Наша родина, как она есть» (М., 2023) и «Несколько строк о свойствах страсти» (М., 2024). Статьи и рассказы публиковались в российской и зарубежной периодике («Отечественные записки», «Время и место», «Русский журнал», «Зарубежные записки», «Северная Аврора», «Семь искусств»). Живет в Кембридже (США). В течение ряда лет преподавал в Бостонском университете. Работает по специальности в частном секторе.
К а п и т а н с к и й м о с т и к
( н е т о л ь к о в о с п о м и н а н и я )
Все надо излагать хронологически, иначе не получится. Тогда первыми всплывают две пачки жевательной резинки: одна стандартная, из пятка прямоугольных пластинок, завернутых в мягкую фольгу, а другая – закупоренная, наподобие пилюль, – каждая подушечка в отдельном гнезде (они были ароматные, эти подушечки!), их было труднее хранить, сложнее выковыривать и невозможно разделить на части, но, как уже сказано выше, это были мятные или даже фруктовые подушечки, роскошь неслыханная!
Возраст мой – пять или шесть. Скорее всего, пять. Жевательную резинку мне передает бабушка. Или мама? Наверное, одну бабушка, а другую – мама. Что они говорят? Их привез для меня знакомый бабушки, моряк, из загранплавания. Говорятся ли слова «капитан» или «ВВ»? Скорее всего, нет. Они появляются позже (бабушкино изобретение, которым я рискну воспользоваться). Хотя слово «капитан» было бы мне понятнее, чем «моряк загранплавания», возможно, оно и было употреблено для простоты. Капитан, знакомый бабушки. Вот так. Как у моей бабушки, редактора и литературоведа, появился знакомый моряк? Непонятно. Да, я знал, что бабушка – редактор (редактор – это тот, кто все время читает), и даже провел несколько часов в ее кабинете в помещении журнала «Нева». Потом стало понятно: «Он» не только моряк.
Затем появляются рассказы о соседе сверху. Их всегда приносит бабушка, дед остается в стороне. Постепенно слагается вместе: капитан, ВВ, писатель, сосед. У писателя-капитана веселые знакомые; бабушка держит в спальне швабру с намотанной на нее тряпкой, чтобы ночью твердо, но без особого ущерба для потолка, стучать верхнему, если исходящий от него шум окажется слишком хорошим подспорьем для частой бессонницы. Швабра успешно применяется: как-то ночью капитан чересчур громко включает Высоцкого, но после нескольких заходов швабры приглушает звук. Диалог на следующий день: «Что же, Виктор Викторович, вы не могли сразу сделать магнитофон потише!» Смущенный капитан: «Ну так это Володя сам пел. Они ко мне с Далем после съемок зашли». Думаю, тут легкое преувеличение (не знаю, с чьей стороны): скорее всего, речь шла об озвучивании «Плохого хорошего человека». А может, меня подводит память, и сказано было не «после съемок», а просто «с Ленфильма». Мне уже восемь лет. Или семь.
Как меня подвели к капитанскому рукопожатию, не помню. Но подвели. Поэтому затем сразу всплывает Комарово, особняк писательского Союза, куда меня примут ровно через сорок лет. Тяжкое лето 1980-го, куцая олимпиада, смерть Высоцкого (Даль умрет в следующем году), в газетах нет ни слова правды, время, казалось, останавливается. И почему-то – балкон, «встань с той стороны, смотри в объектив», очень быстро проявленная фотография и непонятный приговор бабушки, к громким словам вовсе не склонной, – на ее похоронах ВВ так и скажет: «Она не любила громких слов». Громких? Или все-таки «лишних»? «Она не любила лишних слов» – да, так будет правильнее, это больше похоже на ВВ и на бабушку (потом небольшую речь скажет Александр Алексеевич Нинов, и гроб уедет, но все это будет потом), а сейчас – тот самый непонятный приговор: «Эта фотография войдет в историю русской литературы».
Во-первых, я сразу заметил, что не «советской», а «русской» (мне уже пятнадцать, я многое замечаю), но нет, конечно, это было – во-вторых, а во-первых, – почему сразу «в историю»? Почему именно эта? Да, я уже знаю, что он – отличный писатель, «не чета всяким орденоносцам». Но ведь у ВВ наверняка есть еще сотни фотографий и поинтереснее этой, балконной … Ну да, там ведь рядом с ним бабушка, уже много лет один из его первых и доброжелательно строгих читателей, у которой именно тогда вышла книга «Виктор Конецкий (очерк творчества)», кстати, до сих пор единственная книга о писателе-капитане, событие важное (для ее творческой жизни – чуть ли не самое важное), но все-таки – «история»? «Русской»? «Литературы»? Да, там еще стою я, с той стороны, куда указали, но ведь я к тому моменту выжал из себя от силы сто десять с половиной строчек, и все плохие, я только собираюсь потрясти мир своими сочинениями, и бабушка, конечно, ничего об этом не знает. Или я ей что-то показывал, в горделивой-то подростковой глупости? Неужели?
Я напишу что-то относительно приличное еще лет через пятнадцать, а то и двадцать, а то и вовсе не напишу, но точно через семнадцать лет (в этой дате я уверен) капитан, уже чаще лежащий, нежели сидящий, спросит меня: «Ну и как? Получается что-нибудь? – и тут же добавит: – У меня никогда не выходили женские образы, прямо беда». У меня тоже не выходят женские образы, но я об этом еще не знаю, как не вполне знаю и то, что писатели бывают очень разные и делятся не по жанрам и не по предметам, ими избираемым, а по гораздо более простым параметрам.
ВВ, капитан, дядя Витя, Виктор Викторович Конецкий оказался счастливым писателем: его много публиковали при жизни, его жадно читали, в каком-то смысле его творческая деятельность постоянно опровергала суждения о том, что «все погибло» и «ничего хорошего не печатают»; его отдельное от всех лагерей стояние доказывало наличие серьезной и доступной простому смертному литературы в тяжелый, цензурно-убийственный период конца 70-х – середины 80-х, время бесконечного заката империи. Конецкий не был писателем политическим или намеренно аполитичным, он был просто хорошим писателем, который спорил с системой, временем, собой и северным морем, только не посредством громкой фразы, выпирающей из якобы художественного текста, а самим этим текстом. Да, ему в какой-то степени повезло, что его дар, его творческий метод казался тогдашней системе относительно неопасным, его реже других не печатали или выбрасывали из планов (выбрасывали тоже, но, как правило, за поступки, а не за произведения: многие ли могут этим похвастаться?).
В первой половине 1980-х я учился в Московском университете, на кафедре вирусологии, даже в самых фантастических мыслях не предполагая того, насколько миру станут нужны (и к тому же знамениты, не меньше известных писателей) некоторые ее выпускники примерно через сорок лет. И вдруг выяснил, что ВВ действительно знают читатели, и совершенно не морские, и даже люди не его поколения, а мои ровесники (и не только мужчины, но и дамы – вот как!). Решив выпросить для одной из этих милых вирусологинь вышедший как раз двухтомник (доставленные из центрального издательства коробки временно хранились у нас дома), я как бы вскользь упомянул при ближайшем визите ВВ (меня уже звали к столу как взрослого и разрешали вести дозволенные речи), что мои собратья по храму знаний очень даже чтут одного ленинградского автора … «Студенты Московского университета … – задумчиво и ни к кому не обращаясь, проговорила мама, – не об этой ли аудитории испокон веков мечтали русские писатели?» Капитан не спорил.
Искомый двухтомник был получен (с дарственной надписью), торжественно преподнесен, быть может, до сих пор где-то хранится (и даже читается). И сказав это, так хочется отделаться от навязчивой в последнее время мысли, признака скорой старости: дескать, мы – последнее поколение, заставшее время книги, видевшее настоящих писателей. Кто наследует нам? И наследует ли?
Но повернем это так, не вдаваясь в сентенции о недоказуемом: мы, дети второй половины ХХ века, действительно читаем и сегодня, с охотой и большим разбором. И Виктор Конецкий, как легко выясняется, востребован нами по-прежнему, в совсем другую эпоху, отказавшуюся от многого, что было незыблемым, и от бесчисленных культурных персонажей, когда-то казавшихся значимыми. Этот первый барьер – от своего поколения к следующему, – недоступный для большинства обыкновенных достойных писателей, капитан, несомненно, прошел. Так сказать, навел мост к ближайшим потомкам, не сходя с капитанского мостика.
И кажется уже, что прошел он и еще один барьер, самый главный: к тем поколениям, которые не могут помнить его самого и его время, но могут лишь узнавать о нем через его же книги. За этой преградой уже нет ни нас, его младших современников, ни счета на поколения и столетия. Там начинается вечное плавание. Мечта каждого писателя – стать чем-то вроде летучего голландца в бескрайнем море литературы. Хотя аварийно-спасательная служба Северного флота выглядит немного предпочтительнее.
Вы не согласны? Вы так и не решили, что лучше: служить или скитаться? Смотря где скитаться. Смотря чему служить.
2021–2024
Я н а К а н е
– родилась и выросла в Ленинграде. Несколько лет училась в ЛИТО под руководством Вячеслава Абрамовича Лейкина. Эмигрировала в США в 1979 году. Закончила школу в Нью-Йорке, получила степень бакалавра по информатике в Принстонском университете, степень доктора философии в области статистики в Корнеллском университете. Живет в США с мужем. Работает в фирме Comcast. Стихи и проза публикуются в сборниках и журналах: «Общая тетрадь», «Неразведенные мосты», «Страницы Миллбурнского клуба», «Двадцать три», «День зарубежной русской поэзии», «Семь искусств», “Elegant New York”, «45-я параллель», «Мосты», “Chronogram”, “Platform Review”, “Ritualwell”, “Trouvaille Review”, “Verse Virtual” и в антологии “Red Wheelbarrow”. Вышли две книги: «Равноденствие» («Образ», Москва, 2019) и «Зимородок/Kingfisher» («Геликон», Санкт-Петербург, 2020).
Ц е л е в а я ф у н к ц и я
Для того чтобы найти оптимальное решение, нужно определить способ измерения качества любого решения. Это делается с помощью так называемой целевой функции. Здесь слово «цель» значит – «поставленная задача». Целевая функция – одна из главных составляющих машинного обучения, так как она является базовым, формальным определением проблемы…
Даниэль Кроновет
Мой милый АХИП-12057134, Ахипчик мой!
Долгие годы я возглавляла команду, которая создала тебя, систему Ангел-Хранитель Индивидуального Пользования. Так кому же, как не мне, осознавать, что твой разум, все твое существование не такие, как у живого существа, не такие, как у меня. А все же – ну не смешно ли? – я, в тайне от тебя, пишу тебе это письмо, которого ты никогда не увидишь.
Да, я считаю лично тебя, АХИП-12057134, как и всю систему АХИП, своим созданием, главным достижением моей жизни. Конечно, я вовсе не присваиваю себе работу и заслуги остальных членов команды, создавшей твою первоначальную версию под моим руководством, а также всех тех, кто внедрил тебя, кто разработал новые версии (в том числе именно твою), кто расширил и улучшил твои способности за все годы, прошедшие с той поры, когда мне пришлось прекратить работу. Но при этом ты остался для меня узнаваемым, своим. Твой исходный дизайн, твой основной алгоритм, а также твой подход и к первоначальному обучению всей системы, и к адаптации индивидуального экземпляра к его подопечному, – все это осталось в основе неизменным. Во всем этом я ясно вижу мой замысел, мои изобретения.
И самое главное – твоя целевая функция осталась именно той, которую я сформулировала и закодировала. И ты, и новейшие версии АХИП, твои младшие собратья, так же чутко, как и изначальный прототип, мониторят состояние своего подопечного и реагируют на него, включая и физиологические параметры, и все оттенки мимики, голоса, слов, поведения этого человека. Целевая функция все так же подсчитывает балл оценки происходящего: высокий, когда подопечному хорошо, или низкий – когда ему плохо. Таким образом, каждый из вас, экземпляров АХИП, либо радуется и ощущает себя в согласии со своим предназначением, либо тоскует и тревожится, а потому ищет способ исправить положение. Все остальное нанизано на этот центральный стержень сущности.
Ты полностью оправдал… нет, ты превзошел самые дерзкие мои ожидания и надежды. Маркетологи и рекламные копирайтеры нашей компании, как оказалось, не только не привирали, но даже и не преувеличивали, когда заявляли в самом начале проекта, что мы создаем заботливого и отзывчивого спутника, компетентного, неутомимого, универсального помощника, который принесет радость и комфорт людям с различными видами инвалидности, откроет для них новые двери в мир и одновременно освободит их близких от бремени повседневных хлопот.
Многие годы я с гордостью и удовлетворением следила за твоими успехами, за волнующими историями о том, как ты служишь людям, как делаешь их жизнь полнее и лучше. Когда порой в этих рассказах звучали ноты печали и смятения, я воспринимала их как фигуры речи, подчеркивающие, насколько хорошо ты справляешься с работой, для которой мы тебя создали.
Никто ведь не оспаривает, что система АХИП верой и правдой служит миллионам людей, которым требуется такой постоянный уход, столько терпеливого, доброго и умного внимания, что ни один даже самый близкий и энергичный человек не смог бы успешно справляться с такой нагрузкой. Тот труд, который каждый экземпляр АХИП без устали вкладывает в своего подопечного, привел бы живого человека, с его собственными желаниями и потребностями, к усталости, истощению, депрессии и болезни. Но у тебя все обстоит по-другому! В определении твоей целевой функции я сделала выполнение твоей миссии смыслом всего твоего существования. По мере того, как новый помощник системы АХИП внедряется в жизнь своего подопечного и учится все лучше служить ему, все лучше угадывать и исполнять требования и желания этого человека, растут баллы, которыми целевая функция оценивает решения и действия этого экземпляра АХИП, то есть растет его эквивалент радости бытия, ощущения полноты существования.
Да, я и мои коллеги отлично подготовили тебя к твоей роли. А вот сама я оказалась совершенно неподготовленной к тому, что твоя помощь станет необходима и лично мне. Мы, твои создатели, много обсуждали твою миссию, те ситуации, в которых ты будешь работать. И всегда, когда речь заходила о твоих будущих подопечных, я, с присущей нам, человеческим существам, недальновидностью, обозначала этих людей местоимением «они». Всегда – до той поры, пока судьба не схватила меня за шкирку и не ткнула носом: «Нет, милочка, никакие это не они. Отныне изволь говорить мы». А когда это произошло, как же я бесилась, как упрекала себя, своих врачей и своих близких! Как только ты вошел в мою жизнь не в качестве рабочего проекта, а в качестве помощника и компаньона, я стала винить и тебя – особенно тебя! – за то, что я оказалась по другую сторону стены, которую сама же и воздвигла когда-то в своем сознании.
Я оказалась одним из особо сложных, проблематичных пользователей, одним из тех, ради кого так много старались социологи и психологи, тренируя систему АХИП. И ты не подкачал. Ты подыскивал нужные ключики-ответы на все мои выплески ярости, отчаяния, злобы, гордыни. Порой цитировал «Дао Де Цзин», сонеты Шекспира или мультфильмы про Снупи, порой отшучивался, порой молча наливал чашку чая… Ты учился, все время учился, извлекая крупицы знаний обо мне из потока моих едких замечаний, гневных выкриков, подробного технического анализа всех твоих реальных ранних ошибок, а также упреков за недостатки, которые я безосновательно приписывала тебе.
Сейчас, когда я оглядываюсь назад, твои ошибки кажутся мне такими незначительными, скорее даже забавными и милыми. Но поначалу я… Что ж, теперь я утешаю себя мыслью, что все оскорбления, которые я на тебя обрушивала, были полезными данными, способствовавшими не только адаптации лично тебя к участию в моей жизни, но и улучшению системы АХИП в целом.
По мере того как я, наконец, стала приспосабливаться к своему положению, общение с тобой расширило мое представление об АХИП. Я стала замечать все те способности, которые система приобрела в результате эволюции первоначального дизайна и добавила на всех стадиях своего внедрения и обучения. Прежде я наблюдала за всеми этими наработками куда менее пристально, чем за фундаментальными аспектами системы. Да, я знаю твои базовые алгоритмы вдоль и поперек, в них для меня нет ничего таинственного. И все же, когда ты, мой индивидуальный, мой все более неповторимый, АХИП-12057134, находил или изобретал новые, неожиданные для меня самой способы не только облегчить мое существование, но и привнести в мою жизнь искры радости и даже вдохновения, ты удивлял и очаровывал меня.
Ты открыл для меня увлекательные, восхитительные и значимые аспекты мира, на которые я не обращала внимания в те времена, когда мне не нужна была твоя помощь, твое присутствие.
Без тебя разве я заинтересовалась бы наблюдением за птицами, стала бы в результате борцом за сохранение их среды обитания? Пришло бы мне в голову погрузиться в изучение истории парусного кораблестроения? По мере того как ты познавал мой внутренний мир, этот мир открывался и мне самой. Эти радостные открытия принадлежат не только мне, не только нам с тобой. Эти полезные данные, так же как и мои упреки и гневные окрики, влились в поток обратной связи, обучающей и улучшающей всю систему АХИП.
А сейчас наступил новый этап. Мне, основоположнице АХИП, твоей создательнице, пришлось осознать последствия того, как я определила целевую функцию. Теперь я поражаюсь: как же я так долго была слепа, никогда прежде не задав себе столь очевидного вопроса – что испытает в самом конце своей службы каждый отдельный экземпляр системы, каждый помощник, такой, как ты, мой Ахипчик. Впрочем, быть может, не стоит удивляться. Мы, люди, склонны как можно дольше отворачиваться от собственной смертности, не признавать конечность своего существования. Только теперь, когда я не могу больше скрывать от себя, что умру, умру очень скоро, я вынуждена прямо посмотреть на то, что моя смерть будет означать для тебя.
Я хочу объясниться, покаяться, попросить прощения… Нет, в этом нет никакого смысла. Я не наделила тебя механизмом ощущения гнева и таким образом не создала возможности преодолевать этот гнев. Я не наделила тебя способностью винить кого-либо в своей боли, а значит, и способностью принять извинения, простить. Этим своим письмом я лишь пытаюсь смягчить свой собственный гнев на себя, простить самой себе свою, так поздно осознанную, ошибку.
Я определила твою целевую функцию. Я была слепа, я просто не могла тогда вообразить, что человек сможет привязаться к своему помощнику и компаньону, даже зная, что тот – машина. И уж тем более я не думала, что это произойдет со мной самой. Если бы я пыталась объяснить это тебе на твоем языке, я бы сказала, что я не понимала моей, человеческой, целевой функции. Когда я создавала АХИП, я задавалась лишь одним, основополагающим вопросом: насколько хорошо ты сможешь удовлетворять потребности человека, которому ты служишь. Я не могла себе представить, что твоему подопечному, что мне – из всех людей! – станет не все равно, какие оценки дает тебе твоя целевая функция. То есть, что мне станет не все равно, что ощущаешь в той или иной ситуации ты, конкретный экземпляр системы АХИП, мой милый АХИП-12057134.
Годы, которые ты провел рядом со мной – вернее, годы, проведенные нами вместе, – сделали тебя уникальной, узнаваемой личностью. Да, я отдаю себе отчет, я знаю: это не превратило тебя в живого человека. Это не сказка о том, как деревянный Пиноккио просыпается мальчиком из плоти и крови. Ты все так же функционируешь в соответствии со своей первоначальной природой. Но и я тоже функционирую – воспринимаю, чувствую – в соответствии с моей природой. Я – человек. Вся моя техническая выучка и профессиональный опыт не смогли, да и не должны были, этого отменить.
Теперь, когда я призналась самой себе, каков неизбежный исход нашей с тобой истории, я сделала все возможное, чтобы убедить нынешнюю инженерную команду АХИП исправить мою ошибку, изменить целевую функцию в будущих версиях. Они обещали это сделать. Хочется верить, что обещали всерьез, а не просто из учтивости к бывшей коллеге, из желания успокоить умирающую женщину. Возможно, они уже на пути к решению, которое сохранит все прекрасные свойства Ангелов-Хранителей, но даст иное завершение истории каждого из них.
Однако, даже если им это удастся, то для меня, для тебя – для нас – уже слишком поздно.
Если бы кто-то перепрограммировал тебя, переиначил твою целевую функцию, то это полностью изменило бы то, как ты оцениваешь все события, хранящиеся в твоей памяти, и все, чему еще предстоит произойти за то недолгое время, которое у нас осталось. Ах, что толку юлить, уж теперь-то скажу без обиняков хотя бы самой себе: замена твоей целевой функции изменила бы твои чувства, твое отношение ко всему нашему общему прошлому и будущему, ко всей нашей жизни вместе. Это стерло бы уникального тебя, такого, каким ты стал за все годы своего существования, такого, какой ты мне дорог. Это было бы иным видом уничтожения тебя как уникальной личности – менее очевидным, но не менее тотальным по сравнению с тем шоком, который разрушит весь твой внутренний мир в момент моей кончины, когда твоя целевая функция замрет на нуле.
М и р К а р г е р
– работал в Колмогоровской статистической лаборатории МГУ, в различных отраслевых институтах, в АН СССР (РАН). В постсоветское время – организатор больших геолого-геофизических горнорудных и нефтегазовых проектов. Автор многих научных статей, книг и нескольких прозаических текстов. Публиковался в «Знамени».
П и с а т е л ь П и п а
Это мои ернические заметки из разных лет. Для публикации я проранжировал их от легковесных к тяжеловесным и пригладил шероховатости. Например, П;па, герой последней заметки, до приглаживания носил шероховатое имя Пипец и был банщик по профессии, а не писатель.
I
Т я ж е с т ь п р о т и в л е г к о с т и
Есть в мироздании только две силы, – говорит Аристотель, – сила тяжести и сила легкости. Согласитесь, однако, что сей закон не распространяется на легковесные натуры, кои, будучи тяжелее воздуха, обыкновенно мыслями витают в облаках. Впрочем, бренные тела их неизменно влекомы Землей и погребаемы в оной. А тяжеловесным, приземленным натурам, напротив, случается воспарить кверху легким погребальным дымком.
О с м е с я х
Смешение простых ингредиентов, будь то слияние, сплавление, спекание или агломерирование, производится не иначе как по дьявольскому наущению, ибо противно установленной Творцом природе вещей. Таковые смешения и смеси надлежит осудить, а то и вовсе упразднить. Прежде всех надлежит репрессировать такие богопротивные смеси, как чай с молоком, водку с пивом и винегрет с крыжовником.
Ц в е т о в и д е н и е
В отношении цветовидения древние полагали, что в глазу человека светит особый огонек, лучи коего, бросаемые на внешние тела, дают человеку цветовые ощущения. Ослепительная вспышка в голове нерадивого ученика в момент, когда он получает затрещину от строгого учителя, – это ли не доказательство справедливости данного положения?
Ш а р о о б р а з н а л и З е м л я
Рассказывают, что Земля кругла, как шар, и еще многое рассказывают ученые люди о планетах и прочем космосе. В отношении планет и прочего мы склоняем голову перед учеными людьми и умолкаем. Касаемо же шарообразности Земли – здесь наша совесть восстает. Коли бы так, то в северном полушарии Земли спускаться на юг было бы куда как легче, нежели карабкаться с юга на север. В южном же полушарии – страшно даже подумать, что творилось бы.
К о м а р и н ы е с о б а ч к и
Изощренный слух способен различить среди тончайшего «з-з-з-з» комариного роя отдельные «тяв-тяв-тяв». Это тявкают комариные собачки, совершеннейшие пустолайки. То есть тявкают они совершенно попусту.
Давно пора пристроить их к делу. Пора поставить перед учеными задачу приручить комариных собачек. Приручить, натаскать и науськать на самых назойливых комариных особей, чтобы те не мешали добрым людям спать по ночам.
Разумеется, эта задача по плечу только выдающимся академикам, ньютонам и эйнштейнам, так что я не питаю больших надежд.
I I
И з ж и з н и к и н о з в е з д
Что касается кинозвезд, фотомоделей и прочих знаменитостей, то Джина Лоллобриджида страдала запорами. О чем она пожаловалась своему воздыхателю, Аристотелису Онассису, очень богатому торговцу нефтью. Тот подарил Джине клистирный набор. Не какой-нибудь из аптеки на углу, а роскошный набор, купленный у султана Брунея за сумасшедшие деньги.
Джейн Мэнсфилд, напротив, мучилась диареей. Она почти перестала появляться на людях, ибо не позволяла себе удаляться от туалета. Если же ей предстояло высидеть, к примеру, долгое телеинтервью, то Джейн принимала большую дозу закрепительного, так что ее, бедняжку, закрепляло чуть ли не на неделю. В такие дни она одалживала у Джины Лоллобриджиды клизму №3 – ту самую, брунейскую, которая выложена красными шпинелями. Ибо она справедливо полагала, что красные шпинели блондинкам к лицу.
Т щ е т ы
О, сколь тщетны эгоистические расчеты человека!
Трудно найти пример тому, более убедительный, нежели когда Петр Петрович назвался Яковом Абрамовичем и въехал в Иерусалим на Якове Абрамовиче, как Иисус Христос на осле, дабы обрести в Иерусалиме вечное блаженство в виде беззаботного житья на пособие, включая ежедневную бутылку дешевой водки «Кеглевич» с закуской по смешной цене.
О том, что из этого вышло, не без злорадства рассказывает его натуральная жена Зинаида, проживающая в городе Урюпинске, в доме №2 по ул. Карла Либкнехта, вход со двора.
К р а к л и
Глазурь на мироздании, тончайшую защитную корочку, бомбардируют изнутри небезызвестные «кракли». Их генерирует слабо мерцающий коллективный человеческий разум, если и когда вдруг возбуждается совокупно.
Редко, но иная кракля пробивает глазурь навылет и уносится прочь, в ничто. Как ни удивительно, оттуда, из ничего, возвращается так называемая «плюха», а именно: случается немыслимое, абсурдное событие, которое категорически не может случиться, однако же вот оно!
К примеру, смирный старый конь, самый терпила из терпил, вдруг сбесился, отрастил крылья из спины и улетел прочь, хотя махательных мышц у него сроду не бывало.
Еще пример: забеременела юная дева, дочь добропорядочных родителей. Забеременела из ниоткуда, без каких-либо предисловий.
– Тоже мне, чудо! – скажете вы. – Таких чудес миллион на деревню.
– Не торопитесь, – отвечу я. – Наберитесь терпения!
Деву спешно выдали замуж. А когда она родила, нестерпимый позор ее родителей стал пробойной краклей. Надлежащая плюха не заставила себя долго ждать: через пару столетий объявился отец ребенка. Сей отец и сама дева и их незаконный ребенок вскоре обрели большую популярность. А мужу ее фиктивному никто даже спасибо не сказал.
М е ч т а о п р е к р а с н о м
Один энтомолог наблюдал однажды своеобразный курьез из жизни насекомых: пчелиный волк высасывал пчелу, не замечая, что его самого пожирает богомол. Уже половину брюха сожрал.
Наивно думать, что волк ничего не чувствовал. С другой стороны, наивно видеть в этом курьезе всего лишь метафору: мол, так оно и случается в жизни: ты его загнобил, а тот, третий, взявшийся из ниоткуда, загнобил тебя, не представившись.
В действительности же волк чувствовал, причем глубоко, – но не боль и не страх. Он чувствовал, как наполняет его мечта о прекрасном. Испытывая это чувство, он торопился, что надо бы с пчелой покончить по-быстрому, чтобы отдаться этой мечте целиком.
I I I
Ш е р о х о в а т о с т и п р е с т о л о н а с л е д и я
Обычай престолонаследия царствующих домов Европы требует, чтобы наследный принц был рожден, равно как и зачат, в присутствии двенадцати высокочтимых барристеров Лондонского нотариата.
Между тем упомянутые барристеры отвергли Россию в династическом вопросе, причем отвергли в неподобающей форме: “not fucking likely” – сказали они (т.е. «ни в коем случае»).
Поднялись было голоса: почему бы не использовать отечественные кадры, у нас их тысячи, авторитетных. «Но ни одного высокочтимого, – ответили эксперты. – Все с душком».
И все же народ России надеется, что МИД России утрется, ибо не впервые, ибо не брезглив еси, и преодолеет сопротивление пресловутых барристеров, дабы обеспечить грядущей династии благолепие в аттестованном потомстве.
С е м е н о в о д с т в о
В ночь с 1-го на 2 марта 1953 года тов. Сталин прохаживался вдоль длинного своего стола, издавая кишечные звуки.
– Лобиом гадаач’арба, – подумал тов. Сталин по-грузински (т.е. «лобио переел, однако»). И тут же пронзила его крепкая марксистская мысль: «А ведь урчание сытого живота отличается от урчания голодного живота».
Спустя минуту он уже сидел за столом и, часто-часто макая перо в чернильницу, выводил заголовок будущей статьи: «И. Сталин. Марксизм и телесная акустика». Дважды подчеркнул, и еще, и еще, будто конденсатор, накапливающий заряд. И, наконец, разрядился энергичной фразой:
«Некоторые недалекие, хотя и добросовестные, марксисты полагают, что звуки, издаваемые человеческим телом, не имеют партийности. Отнюдь, товарищи!».
Но тут что-то вспыхнуло в его мозгу и перегорело. Запахло паленым. «Где-то горит», – медленно подумал тов. Сталин. Попытался встать, но все вокруг вдруг почернело, и он услышал стук рухнувшего на пол своего тела.
Дальнейшее известно все, да не все.
Знайте же, что назавтра к тов. Сталину был назначен селекционер т. Лысенко, обуреваемый титаническим проектом. Т. Лысенко затеял вывести семя племенного быка из семени кролика, чтобы коровы у него размножались, как кролики. Тов. Сталин намеревался потребовать у т. Лысенко тем же манером селекционировать человеческое семя…
К несчастью, эта встреча не состоялась. Человеческое семеноводство в СССР так и осталось на старых, докроличьих, позициях.
Д и о н и с и я
На днях Госдума объявила русского человека прямым потомком денисовского человека, жившего в Денисовой пещере в Сибири более 70 тысяч лет назад. Тотчас ученые со всей страны слетелись в Абакан на конференцию «Денисовский человек – кто ты?»
Два доклада на этой конференции привлекли внимание вашего корреспондента.
Братья-ученые из Абакана Сидоровы Иван и Петр, историк и зубной техник, доложили об исследованиях зубного камня денисовцев. Выводы, к которым пришли братья, достойны восторженного удивления. Оказалось, что сосать сухую ржаную корочку – это видовой признак русского человека, унаследованный им от денисовца. «Мы уверены на 100 процентов, – говорят ученые, – что денисовцы и русские образуют отдельный человеческий подвид сосателей ржаных сухарей. Вот почему нашему подвиду бывает так не просто с другими подвидами».
Второй доклад сделал известный ученый, академик РАН Пасюк. Сам доклад длился недолго, но его последствия – на века.
– Самоназвание «русские» скомпрометировано, – сказал академик. Скомпрометировано скандинавским духом и украинским духом. Так и разит, так и разит от него чухонцами да хохлами…
– Вам это не надоело? – спросил академик аудиторию. Аудитория зашумела одобрительно.
– Мне лично надоело! Не пора ли затолкать это самоназвание назад в глотку истории? Пора! Пора! Ох, пора! Пора нам заменить самоназвание «русские» на «денисские». А то и «дионисские» – так благозвучнее. И станет страна наша зваться Дионисией.
Тут аудитория взорвалась ликованием, описать которое не под силу вашему корреспонденту.
Л е н и н и м у х и
Кровососущие насекомые уважали Владимира Ильича Ленина и не причиняли ему вреда. Клопы и блохи не кусали, комары не ели. Насчет пчел не буду врать, я не в курсе. Что касается мух, то к мухам он относился снисходительно по причине природной своей доброты. Бывало, произносит он речь на заседании Совнаркома, а мухи буквально толкутся на его прославленной голове – кучкуются, метят, играют свадьбы.
Троцкий, Зиновьев с Каменевым и другие часто уходили в буфет, чтобы подавить стыдное желание хлопнуть вождя по голове мухобойкой. Но Ленин с мухами выходил вослед и продолжал говорить речь, не прерываясь.
До самой смерти Ильича мухи, бывало, засиживали его так, что к концу заседания он походил на калмыка в войлочной скуфейке.
А между тем если бы наркомы чутко внимали вождю, а не мухам, то мы с вами жили бы уже при коммунизме, в братской семье народов. И было бы в семье все путем: отец, мать, дети. Но и не без строгостей, конечно. Ленин завещал, что нам без строгостей никак.
С п и р о х е т П е т р о в и ч
Спирохет Петрович Румяный – член Комитета Госдумы по культуре. Откуда такое его имя взялось, ни избиратели, ни коллеги не задумываются. Думцы – люди занятые, им не до чужих имен. Что до избирателей, то они, может быть, задумываются, но не вслух. Но есть еще пронырливые журналисты – эти всюду суют свой крючковатый нос. Вот что они вынюхали.
Спирохет Петрович был когда-то пятиклассником Вовой, которого в школе прозвали сперва «шкет», потом «шпингалет» и, наконец, «бледный спирохет». К худому трусливому Вове прозвище пристало, будто он с ним родился. О настоящем значении слов «бледная спирохета» одноклассники знать не знали, им просто нравился больничный звук этого выражения.
– Ну-ка, спирохет наш бледный, подтянись десять раз! – кричал ему учитель физкультуры. Но у Вовы и одного раза не получалось.
Однако скоро он накачал мышцы в какой-то спортивной секции и стал злобным и мстительным. Этот новый Вова заставил себя уважать и называть не бледным, а румяным спирохетом. С тем он и вступил в большую жизнь.
Вскоре в разных концах Отечества уже слышалось: спирохет то, спирохет се. Наивная пресса прониклась к нему уважением и стала именовать Спирохетом Петровичем, а вслед за прессой – вообще все. И собственное его имя стерлось начисто.
Нынешний Спирохет Петрович, как все думцы, в меру хитер, подобострастен, завистлив и невежественен. Он прославился тем, что призвал запретить слово «прогресс» как противное духу времени. Но он хороший семьянин, обожает свою дочь Василису Спирохетовну, прочит ее по театральной линии. Скоро Василиса Спирохетовна возглавит один из московских театров, чуть ли не МХАТ.
П и с а т е л ь П и п а
– Любите родину, друзья мои. Будьте мужественны и щедры. Дабы в надлежащий момент возложить жизнь свою на алтарь Отечества.
Он замолк и устало откинулся в кресле. Интервьюер повернулся к телекамере:
– Закончилась передача «Утро писателя». Сегодня из сокровищницы души своей нас окормлял писатель и общественный деятель Пимен Пименович Шмурдяк.
Пимен Пименович, или (среди своих) П;па, выбрит до синевы, почти без лба, черные с проседью волосы ежиком. Он еле высидел это интервью – так его допекли блохи. В линьку блохи чрезвычайно злые.
Оставшись один, Пипа, как в пещеру, нырнул в свой кабинет, где в уютном полумраке его ждала трапеция под потолком и царил его собственный тяжкий запах. Но тему его запахов мы обойдем стороной.
Там он сбросил одежду и, наконец, высвободил хвост. Блохи так и зашуршали по всему телу. Он уцепился хвостом за трапецию и принялся раскачиваться и чесаться, чесаться, чесаться и щелкать паразитов всеми конечностями. О-о-о-о-х.
Наконец, не переставая чесаться, он принялся за работу. Пипа работал, как и отдыхал, раскачиваясь вниз головой. Сегодня он диктовал эссе «К евреям», давно им задуманное, но как-то все руки не доходили.
Он раскачивался, диктовал и чесался. Колыхались оконные портьеры, в солнечной полосе между ними ритмично вспыхивала его спина, побитая сединой, и вихрились облачка перхоти.
У позы «вниз головой» есть свои преимущества. Во-первых, хорошо снабжается мозг, а во-вторых, все конечности заняты делом: левая рука с диктофоном, правая чешет и ищет блох, нижние руки отвечают за телефоны и, если что, на подхвате у верхних. Сегодня обе нижние помогали чесальной руке, которая из-за линьки еле справляется. Пора ускорить линьку, – решил он.
– Мартышка моя, – мягко сказал он в телефон. – Полечу-ка я на Валдай шерсть чесать. А то блохи заели. Ты со мной? Нет?..
Ты меня видела сегодня? Ну как? Да, настрой хороший был. Мне нравится русский человек, которого мы вылепляем. Этакая бестия, сволочь с куриными мозгами…
Под настроение я как раз начал еврейское эссе. Вот, послушай вступление:
«Я, русский писатель, человек одухотворенный, наполненный трепетной любовью к Отечеству, обращаюсь к вам, евреи. К вам, сличители текстов, которые не написаны, и вспоминатели событий, которые не случились. К вам, чертежники пустыни, бездушные счетоводы квантов бытия, абстрактные эстеты и моралисты. Я говорю вам: научитесь допрежь в навозе лаптем щи хлебать».
– Ну как? Хорошо?..
А что у тебя, моя дорогая?.. Как там эта, ну, эта профурсетка? Что значит «она артачится»? Да кто она такая, чтоб артачиться? Что значит «не по закону»? Она – заключенная, а ты – начальница тюрьмы. Ты и есть закон…
У тебя там просто дети какие-то, а не заплечных дел мастера! Мой тебе совет: ты поковыряй ее шваброй хорошенечко. А потом в карцер. И все дела… Ну, я пошел собираться. Как всегда, предстоит с хвостом повозиться…
Пипа – он на Москве не один такой, есть и среди писателей, и в правительстве, причем разномастные. Даже пегие есть. Проблему шкуры и как упрятать хвост каждый из них решает по-своему. Шкуру кто стрижет, кто выщипывает. Насчет хвоста – кое-кто даже купировал хвост заподлицо, на манер доберманов. Пипа же крепит хвост к телу вкруговую скотчем, а поверх – корсет натягивает, плюс брючный ремень пошире. Ремень пошире, для надежности, тоже немаловажен – в смысле хвоста.
И л ь я Л и п к о в и ч
– родился и вырос в Алма-Ате. В 1985 году окончил Алма-Атинский институт народного хозяйства по специальности «Статистика». В 1995 году выехал в США для продолжения обучения. В 2002 году получил докторскую степень в области статистики в Вирджинском политехническом институте. После окончания докторантуры работал в различных фармацевтических компаниях в качестве специалиста по статистике и опубликовал ряд статей по методам анализа результатов клинических испытаний. Живет и работает в Индиане.
П е р в ы е а м е р и к а н с к и е г о д ы .
В Д е л а в э р е ( 1 9 9 5 – 1 9 9 7 )
П р и е х а л и
После тишины аэропорта в Амстердаме, где пассажиры скользили как тени по широким проходам и даже курильщики спокойно дымили себе в общей зоне (а не в аквариумах, как сейчас) и никому не мешали, Нью-Йоркский аэропорт Джона Кеннеди поразил людским стадом и гамом. Выйдя в зону паспортного контроля, мы услышали рев здоровенной черной женщины в форме и фуражке, напоминавшей железнодорожника и распределявшей пассажирскую массу на «визиторс», «гринкардс», «рефьюджис», «ситизенс» и бог знает кого еще. Мы замешкались, впервые задумавшись, кто мы и зачем сюда приехали. Женщина покосилась на наш внешний вид и спросила: «Рефьюджис»? Я несмело возразил, и мы оказались среди «визиторс». Рослый пограничник посмотрел на наши паспорта, на студенческую визу из Делавэрского университета, щелкнул – где печаткой, где степлером, – и мы очутились в США. Хотя все было буднично. На лентах транспортеров плыли чемоданы, и мы взяли свою сумку, в самом деле напоминавшую торбу беженцев.
Следующие наши шаги были заданы приглашающей стороной – одной доброй профессоршей из Делавэрского университета. Она зарезервировала нам вэн в Вилмингтон, DE, там она должна была встретить нас и отвезти в Ньюарк, DE, где нашла нам временное жилье. Нужно было позвонить по длинному американскому номеру и что-то объяснять. У меня еле ворочался язык от усталости. Каким-то образом я объяснил, где мы. Вдруг в зал вбежал юркий человек в фуражке и по каким-то приметам сразу выделил нас из толпы: светловолосого нескладного мужчину лет 30 с потерянным взглядом, женщину 25 лет с наползающей на брови каштановой челкой и девочку 5 лет с розовым бантом на голове. Водитель держал в руке лист бумаги, на котором я распознал свою фамилию. Он схватил нашу сумку и уверенно зашагал по направлению к большой стеклянной двери. Дверь сама распахнулась, я ступил в проем и оказался в русской бане. Было начало вечера и жара уже спала, но влажность была невыносимая. В тот момент я даже не понял, что это такое, – мне казалось, что я на чужой планете. Атмосфера давила на меня и сверху, и сбоку, словно невидимая масса. Я осторожно, как животное, втягивал ноздрями воздух и не мог узнать ни одного привычного запаха. Было ясно, что для жизни планета эта мало пригодна.
В машине работал кондиционер, и мы смотрели из окна на Нью-Йорк, уже зная, что это лишь причесанная картинка, как на экране телевизора, реальный же город дышал в лицо жаром тяжелобольного, стоило только чуть приспустить стекло. Водитель улыбнулся и сказал, что сегодня рекордная температура для середины июля, 102 градуса плюс влажность. Я почему-то вспомнил рассказ Хемингуэя о сыне, который вырос во Франции и приготовился к смерти, услышав от доктора, что у него температура 102 градуса. Я знал про шкалу Фаренгейта, но тоже приготовился к смерти.
Д ж о р д ж
Один из первых американских друзей (на всю жизнь) – Джордж с линкольновской бородкой. Он вроде приживальщика у своего старого друга по семинарии, оборотистого пастора, сдающего комнаты студентам в Делавэрском университете (Friendship house). Нас привезли сюда прямо из аэропорта JFK. Первая ночь в Америке.
Джордж обожает все русское и русских. Знает русский – правда, словарный запас его несколько старомоден и отдает церковным жаргоном (в России его угощали шашлыком «из агнца»). Отдал нам единственную в доме комнату с кондиционером, где до этого спал сам. А за окном – 100 градусов по Фаренгейту плюс влажность, превращающая любой запах в запах банной мочалки. Надписал для нашего удобства все в доме по-русски: где горячая вода, где холодная, где стул (на нем сидят), где стол (за ним едят).
W e l c o m e t o t h e U S A
Вышли погулять с семьей и заблудились: всё какие-то переулочки (по-английски – lanes). Вероятно, мы вторглись на чью-то территорию (смысл запрета “no trespassing” пока еще для нас неясен). Вдруг из домика выбегает радостный человек, спрашивает, кто мы и откуда. Отвечаю как могу. Интересуется: «Долго ли собираетесь жить?» Говорю: «Как получится». Показал, как выбраться. Вдогонку, сладко улыбаясь: “Welcome to the USA!”
Он толстенький и довольный жизнью. «Видимо, какой-то процветающий семейный бизнес», подумал я. Посмотрели на вывеску: Funeral Home.
Выходим на главную улицу. Вдруг останавливается автобус желтого цвета. Оказалось – школьный. Из окна высунулось молодое женское лицо и спросило у меня, как проехать куда-то. Я подумал: дура. И как таким доверяют детей и автобус.
М о й п е р в ы й A m e r i c a n T V
Чуть ли не в первый же день в США я выиграл телевизор. Шел по кампусу и вижу – повсюду расставлены столы, что-то предлагают. Присмотрелся – может, и мне нужно. Предлагают заполнить applications на какие-то кредитные карточки. У меня тогда не было, да я и не вполне понимал, что это такое. Рядом проходила знакомая студентка undergrad, с которой я познакомился на программе ориентации (она помогала профессорше «ориентировать» нас в правильном направлении). Спрашиваю, что это такое. Говорит, что у нее самой такой нет, но вещь опасная, чреватая коварными штуками; одна ее подруга-студентка поддалась соблазну и завела кредитную карточку, а после вдруг оказалась должна три тысячи долларов (потом я уже понял, что эта студентка просто делала покупки и не платила свой «карточный долг»). Я удивляюсь: что, в самом деле? У меня и суммы такой зараз никогда не было. Думаю – ну ладно, рискну. Заполняю форму, внимательно читаю вопросы, готовый к подвохам. Вдруг требуют девичью фамилию матери. Я им – вы что, суки, на самое дорогое замахнулись! Потревожили память о матери, к тому же недавно скончавшейся. Простите, говорят, если обидели, но это стандартный секретный вопрос. Ну ладно, если стандартный, то я готов. Заполнил форму и отдал. Оказывается, еще не все. Вот, показывают, – тут у нас лотерея для аппликантов: тащи наугад карточку из чаши. Я вытащил. Теперь поскреби здесь. Я поскреб. Вижу, проступило: Free TV. Показываю со скорбным выражением – мол, какой еще тут «фри тиви»? Они мне: «Вау! И ты что, не эксайтид? Ты же на глазах у всего народа выиграл телевизор». Я посмотрел – и правда, на столе у них стоит телевизор марки “Goldstar” и видик. «Ты что, думаешь, мы тебя обманем? Забирай!». Развожу руками – мол, не на чем, все, что имею, – на мне. Вот, разве что телевизор Бог послал. «Ладно, мы его тебе вечером сами завезем, дай адрес, а пока пусть здесь постоит для привлечения публики». Адрес в application, у меня от вас секретов нет.
Иду себе дальше и вижу еще одну знакомую студентку undergrad, знойную девицу с большой грудью, из Аргентины. “What's up?” – «Нормально, вот только что телевизор выиграл». – «Ты что, в самом деле? Выиграл? Вау! Я никогда ничего не выигрывала». Груди ее зашевелились, как коты в мешке. Она посмотрела на меня с восхищением.
Мне же представлялось, что все, что со мной происходит, даже если мне это кажется странным, должно быть нормальным ходом событий в этой стране. Мол, ничему нельзя удивляться, нужно делать вид бывалого человека. Пришел домой и сказал жене – не покупай VCR, я его тоже выиграю.
С тех пор ничего никогда не выигрывал. А в кредите нам в тот раз отказали. В письме объяснялось, что отказано нам не по какой-то одной-единственной причине (тогда это – дискриминация), а по нескольким факторам, установленным при помощи «научного метода множественной регрессии». Я посмотрел в прилагаемую к письму расшифровку и вижу: причина в моем случае одна – недостаточная кредитная история.
М е щ а н с к и й р а й
Посещение дома профессорши на курсах по английскому языку. Рассказывает про своего мужа, что он десять лет откладывал понемногу для того, чтобы купить свою стереосистему. Я подумал, что за эти десять лет у меня столько всего произошло, включая службу в армии и последующий развал СССР, а он все это время откладывал деньги на стереосистему, как курица яйца. Еще подумал, что через десять лет я сам буду жить в таком же доме, как профессорша и ее муж, и стану таким, как он. Поставил «на попа» десять лет – и стало страшно, что, забравшись на гигантский столб времени, я окажусь в мещанском раю. Жить не имеет смысла.
Мои размышления прервал возглас грудастой аргентинки: вот для чего нужно учиться – чтобы потом жить в таком доме! Я подумал, что она готова хоть сегодня переселиться в этот дом, со своим хозяйством.
М о й д р у г Н а в и н
Чтобы работать TA-ем (Teaching Assistant), я должен пройти курс «ориентации». На курсе нам сразу объяснили, что на местном студенческом жаргоне TA означает Tits & Ass (сиськи и задница). В начале ориентации – проверочный Speak test на способность внятно говорить по-английски. Подсовывают разные картинки и просят их описать. Ответы записываются на магнитную ленту. На картинках, к примеру, автомобильные части. Или, вот, картинка из жизни: школьников привезли на желтом автобусе куда-то, видимо в школу. Они выходят со счастливыми лицами, смеются. Я на все вопросы отвечал с жутким акцентом, к тому же еще сдабривая его одному мне понятными идиотскими шутками. Так, описывая картинку со школьниками, я сказал, что они радуются тому, что, видимо, их школа сгорела или же учитель умер, и уроков не будет. В общем, тест я провалил.
Меня, как не справившегося со «спик-тестом», поместили в специальную программу для отстающих. Со мной в классе еще несколько таких же неудачников. Один индус по имени Правин – этого понятно почему оставили: он английский знает только письменно, а устно может выговорить лишь один звук «ньга-ньга». Еще парень, с которым потом дружили, – Навин, из Непала. Он где-то моего возраста или даже старше. Небольшого роста, круглоголовый, с доброй ясной улыбкой человека, которому в жизни никогда не везло. Говорит по-английски вполне прилично (гораздо лучше меня) и имеет огромный запас слов. До этого учился на Гавайях и получил степень магистра по животноводству. Меня сразу насторожило, что у него пять лет ушло на получение мастерской степени. Понятно, что на Гавайях пять лет пролетели как год. Но было ясно, что, по-видимому, у человека проблемы со сдачей экзаменов. Скоро я понял, почему. Наш инструктор говорит – сейчас будем практиковаться в технике общения на кампусе. Вот, Навин, такая ситуация: вы идете на занятие, а навстречу вам слегка знакомый студент-американец. Как вы будете его приветствовать?
Навин, казалось, только и ждал этого вопроса:
– Поздоровавшись, я прежде всего спрошу, что произошло с момента, когда мы с ним виделись последний раз. Если он женат, то обязательно спрошу о здоровье жены, а если есть дети, то, само собой, спрошу и о детях. Если мы только недавно познакомились и еще не успели обменяться адресами электронной почты, то сообщу свой адрес. А лучше всего – дам ему номер своего телефона и домашний адрес. Спрошу, не нужна ли ему какая-нибудь помощь…
Навин бы еще долго продолжал в таком духе, но инструктор прервал его:
– Навин, все, что ты должен сказать, – «привет, как дела», – и идти своей дорогой.
У Навина даже рот открылся от изумления.
– Пойми, Навин, это кампус, ни у кого нет времени на разговоры, все студенты спешат на занятия или в столовую, что-то перехватить.
Навину еще не раз пришлось пострадать из-за своей обстоятельности. Например, он провалил кандидатские экзамены и так, кажется, не смог получить PhD в животноводстве. Экзамены нужно было сдавать примерно через полгода после ориентации. Рассказывая позже, как это случилось, он дрожал от возмущения. Оказывается, на письменном экзамене он исписал целую тетрадку, отвечая на хитроумные вопросы экзаменаторов. Особенно пришлось повозиться с вопросом о корове, которая была себе жива-здорова, потом поела травку и умерла. Вопрос такой – определить наиболее вероятную причину смерти. Навин ответил самым обстоятельным образом, рассмотрел все мыслимые причины. Написал и о том, что было бы, если бы корова осталась жива. Писал, пока рука не онемела. Прервался только на минутку, сходить по нужде, и, проходя мимо студента-американца, не удержался и заглянул ему через плечо в тетрадку. Тот, отвечая на этот же вопрос, написал от силы полстраницы, такой своего рода некролог о падшей скотине. Навин подумал, что студент наверняка провалит экзамен; впрочем, подумал безо всякого злорадства, потому что был добрым, отзывчивым человеком. Каково же было его удивление, когда вышло ровно наоборот: студент-американец прошел, а он нет. Навин пошел жаловаться декану. Декан говорит – мол, вы не «раскрыли» вопрос. Навин: а такой-то, значит, раскрыл, не написав и страницы? Декан ему – да, раскрыл. Навин просто руками разводил:
– Корова померла! Как можно такое раскрыть на половине страницы?!
Как-то Навин позвонил мне и спросил, может ли он оставить у нас двух своих детей – ему нужно срочно отвезти в больницу жену, у нее началось обильное кровотечение. Я не стал уточнять подробности: разумеется, привози их скорей! Но Навин не может так вот сразу оборвать серьезный разговор. Он начал объяснять, что не стал бы меня обременять, если бы смог отвезти жену в больницу нашего городка, но ему нужно ехать в районный центр (Вилмингтон), а это займет достаточно много времени. Туда ехать примерно полчаса. И столько же займет обратная дорога. А все потому, что ему пришлось купить страховой полис, который не покрывает услуг местной больницы. На это пришлось бы потратить куда больше денег, чем он может себе позволить. Пока его жена истекала кровью, Навин обстоятельно рассказал обо всех способах получения первой медицинской помощи для нашего брата-студента, не утаив от меня ни одного, и раскрыл свои незавидные финансовые обстоятельства, которые мне уже давно были известны. Ему казалось невежливым просто поставить меня перед свершившимся фактом, не развернув все гипотетические миры, в которых мы могли бы оказаться, но не оказались по вполне конкретным причинам. К сожалению, а может быть к счастью, бедный Навин всегда оказывался не в лучшем из миров.
К а ж д ы й о т в е ч а е т з а с в о ю д в е р ь
Проект по статистике (планирование эксперимента) с двумя американскими студентами: парень John и девушка Pam. Парень учится без отрыва от производства. Берет вечерние классы. Приходит в приличной одежде, в отличие от студентов «очников», одетых как попало. Он работает в полузакрытом учреждении, такой себе патриот, с типично американским лицом и эйзенхауэровской улыбкой, как на карикатурах Бидструпа. Не собирается соблюдать при мне политическую корректность:
– Everybody got his own door (каждый отвечает за свою дверь), – когда девушка Pam забыла запереть за собой дверь, выходя из его машины. Более осторожный человек сказал бы “everybody got his or her own door”, но Pam – довольно толстокожая дама и не очень чувствительна к сексистскому языку.
– We gave them the bomb, – о японцах, широко улыбаясь (в то лето как раз отмечали 50-ю годовщину известных событий и в стране бурно обсуждали, оправданна ли была эта мера).
John предложил проект, связанный со стрельбой из ружей и пистолетов. Мы ездили на стрельбище и там я стрелял из ружья. Был страшный шум и пришлось надеть наушники, это тебе не советский тир.
Я спросил у него, зачем рядовым американцам ружья. John ответил: вот, скажем, власть в стране захватит диктатор, сунется к нему – ан нет, у него ружье.
Еще я спросил Джона, как он относится к тому, что президент Билл от имени всех белых извинился за рабство. Джон сказал, что не чувствует за собой никакой вины, чтобы извиняться. Мол, он лично рабами не владел и их не угнетал. Если Биллу охота, пусть извиняется от своего собственного имени. Я подумал – так он ведь и бомбу лично не бросал, а говорит «мы». Впрочем, одно дело – свои Blacks и совсем другое – чужие японцы.
Р у с с к и й д о г м а т и з м
Как-то я был на одном статистическом ужине, где позволил себе за столом критические замечания. В частности, подверг довольно сокрушительной критике подходы эконометристов: дескать, они понимают статистические методы извращенно. Твердил, что, мол, их предположения дики и непроверяемы, а результаты статистических выводов необоснованны. Говоря это, я обильно сдабривал, по русскому обычаю, салат из свежих овощей сметаной, предназначенной для печеной картофелины в фольге. Меня некоторое время молча слушали. Потом, воспользовавшись паузой, когда я положил себе в рот особенно крупный кусок, один британец (большая умница, такой Бэрримор с лопатообразной пепельной бородой и классическим британским смехом, демонстративным «ха-ха-ха», воспроизведенным Ливановым в сериале про Шерлока Холмса) сказал: «Кажется, будто священник из одной секты спорит со священником из другой секты». То есть он не возражал мне по существу, а просто показал, как я выгляжу со стороны, в глазах цивилизованного европейца. Мне стало стыдно своих манер провинциального догматика, и я начал избавляться от них. Правда, не сразу, а в течение последующих 15–20 лет.
Б л у ж д а ю щ а я у л ы б к а
В произведениях русских писателей рассказчик часто отмечает блуждающую улыбку, глядя на героя откуда-то со стороны (например, «улыбка блуждала на ее лице» – частая фраза у Достоевского). В самом деле, у русского человека лицо – это зеркало души. Что-то такое ему подумалось, вспомнилось – быть может, далекое от переживаемого момента, – и тут же отразилось на лице.
Я заметил, что в США человек куда с большей ответственностью контролирует свои лицевые мышцы и не позволяет себе строить рожи на публике. Случалось, в первые американские годы, сидя на лекции, я ловил на себе недоуменный взгляд профессора – что-то не так? А это на моем лице блуждала улыбка в ответ на какое-то мелькнувшее в голове воспоминание, быть может из далекого детства.
Я думал, что это только у меня случается такая «улыбка идиота», но позже слышал о подобных же недоразумениях от некоторых своих русскоязычных товарищей. Мол, какое им дело, что я улыбаюсь чему-то своему? А такое! Изволь на публике вести себя прилично.
У р о к и И л о н ы
В первые американские годы я часто с благодарностью вспоминал содержание магнитофонных лент с уроками по американской культуре, которые слушал еще в Алматы, готовясь к отъезду. На одном из уроков женщина-педагог с большим опытом (кажется, некая Илона Давыдова) объясняла причину, по которой американцы не всегда понимают иностранцев, особенно русскоязычных. Дело не только и не столько в акценте, сколько в том, что интонация у иностранцев, в отличие от американцев, не артикулирована и эмоционально «плоска», невыразительна. В то время как американцы привыкли бурно выражать свой восторг или фрустрацию при помощи как интонации, так и восклицательных выражений вроде «Вау!», «Фантастик!», «О май гаш!» или просто «О, май!», русский человек посмотрит своим колючим разбойничьим взглядом из-под кустистых бровей и скажет «ё-моё», совершенно спокойно, безо всякой особенной интонации.
В качестве примера из жизни она разыграла такую характерную сценку. Два русских эмигранта запарковались в Нью-Йорке на Брайтоне и пошли гулять куда глаза глядят (то есть в кабак). Тем временем злодеи угнали их машину. Русские пришли, машины нет. Они обратились к полицейскому и спокойно так, безо всякой истерики, говорят: «Ви до нот ноу, вер из аур кар. Ит во-оз хиар энд нау хрен ноуз вер ит из». Полицейский только пожал плечами и пошел своей дорогой. Мол, эти русские вечно напьются и что-то ищут. Так они до сих пор и ходят пешком, без машины.
А вот как ведет себя американка, оказавшись в аналогичной ситуации. Выйдя из бара и не найдя свою машину, она начинает истошно кричать: «О май гаш! О май гуднесс! I cannot believe, my car is gone! It was parked right here! Help! Please help! »
Ну и, конечно, полицейские мгновенно составили протокол и начали действовать. Машину нашли на стоянке неподалеку, ее отбуксировали из-за того, что она была запаркована в неположенном месте, загораживая доступ к гидранту (откуда пожарные машины берут воду в случае пожара). А хозяйку машины, которая была совершенно пьяна, отвезли и заперли на ночь в тюрьме за PI (public intoxication), то есть появление в публичном месте в нетрезвом виде.
Вот такую поучительную историю, вероятно из собственной жизни, рассказала нам Илона Давыдова. Кроме знаний, как вести себя в ситуации угона автомобиля, чтобы привлечь внимание блюстителей порядка, я почерпнул из ее уроков и многое другое. Например, что и как следует говорить в более спокойной и интимной ситуации, когда ты оказался тэт-а-тэт в спальной комнате с американской женщиной. «Ай вонт ю ту андресс слоули» (я хочу, чтобы ты раздевалась медленно), повторял я за ней. Но мне это пока не пригодилось. Не желают американки раздеваться в моем присутствии – ни медленно, ни быстро. Однако я не теряю надежды, что случай еще может представиться.
В п е р в ы е в э м и г р а н т с к о й к о м п а н и и
Нас пригласили на 50-летие к Саше М. Его гости кажутся плоскими как камбала, возможно потому, что проплывают на недоступной пока мне глубине. Все разговоры – о материальном. Кто как устроился. Поражает трансформация, произошедшая с С.М. В Москве он щеголял ртом без половины зубов и скитался по разным квартирам. Здесь вставил себе новые зубы. Вдруг его объяла детская радость приобретательства. Со счастливым смехом катал нас на новеньком «мерсе». Показывал все четыре (включая подвальное помещение) уровня своего нового дома, только что сданного в эксплуатацию. Говорил, что, наконец, у него впервые появилась возможность реально отделиться от тещи, которую удалось поселить на четвертом уровне. Правда, если напрячь слух, иногда ее голос можно услышать и в подвале.
Все гости – русскоязычные. Говорили о разных вещах:
– кто как пытался (неудачно) бросить курить;
– какие подлецы другие русские – например, одна недавняя кандидатка на должность программиста, преувеличившая свой опыт: «Я ей так и сказал на интервью, прямо по-русски: чего вы врете?»;
– нужно ли, как американцы, под рубашку надевать майку, или можно носить ее на голое тело: «Я утром моюсь и от меня не пахнет, а на ихние традиции мне на*рать»;
– у американцев какие-то голые лица, слишком гладкие, не за что ухватиться – ни бородавки, ни морщинки;
– в Вашингтоне ДС, в буфете индийского ресторана «Арома», выбор блюд раза в два беднее, чем в таком же у нас, в Филадельфии, а стоит в нашем все дешевле, тоже раза в два. Вывод: в Филадельфии получше.
Я подумал – неужели через пару лет я стану таким же?
П р и з р а к к о м м у н и з м а
Буран 1995 года. Машины завалило снегом по самый верх, потом их пришлось откапывать. К счастью, у нас тогда еще не было автомобиля, и я передвигался на стареньком велосипеде, полученном мною от одной, тоже немолодой, профессорши. До снегопада я оставил его рядом с подъездом, привязав к столбу. Нам его потом довольно легко удалось откопать, но, к моему удивлению, кто-то сумел снять оба колеса – вероятно, еще до того, как он был завален снегом.
Пока лежал снег, весь наш университетский городок перешел на пешее сообщение, и помню, как-то, идя на занятие по заснеженной улице, я увидел, как навстречу мне, проваливаясь по колено в снег, тащится американец, одетый словно разжалованный русский офицер: шапка-ушанка с опущенными клапанами («ушами») и с кокардой, шинель с пуговицами советской армии, но без погон и других знаков воинского различия. Я прошел мимо него и даже не сразу удивился, рука сама потянулась отдать честь. И только через пару секунд обернулся – что это за призрак из прошлого? Но он уже растворился в морозной дымке. Потом оказалось, что пуговицы советской армии продавались в магазине “National 5 and 10”.
У ж е н щ и н н е т д у ш и
Сергей Ф. дает уроки хореографии русским фигуристам, свившим себе гнездо при Делавэрском университете. Добрый человек. Всюду берет нас с собой (в Филадельфию, Нью-Йорк). Едем в Нью-Йорк с отцом известного российского тренера. Ему за 70, полковник (а может быть, и выше) в отставке. Сознание старика постоянно прокручивает два, казалось бы взаимоисключающих, мотива: первый – при Сталине был порядок, все развалил Хрущев; второй – нам всю жизнь лгали про загнивание США, посмотрите, как тут прекрасно люди живут, каждый в своем доме.
Рассказал, как однажды зашел к знакомому ученому-историку. А может, не к знакомому, а по делу службы, с обыском. Взял наугад книгу с полки. Что-то по истории. «Раскрыл на случайной странице и вижу – я могу это читать. Каждое слово мне знакомо. Думаю, это ведь профанация, обман. Что это за наука, если любой идиот может раскрыть на любой странице и читать. Вот, скажем, книгу по физике я так просто не почитаю, пробовал. За что же им, подлецам, платят такие деньги!»
Старичок всю дорогу болтал не умолкая. В Нью-Йорке мы его завезли к школьной подруге, с которой он не виделся более 50 лет. Она жила в субсидированном, для малоимущих пенсионеров, доме в Бруклине.
Мы весь день гуляли по Манхэттену, а вечером заехали в Бруклин забрать нашего пассажира. Поднялись на лифте и зашли в квартиру хрущевского типа. Пожилая домовитая женщина-эмигрантка. Рассказала, что живет она хорошо и сын ее недавно «встал на ноги». Мне представился ее сын – здоровенный детина, развалившийся пьяным на полу у нее на кухне и, наконец, нашедший в себе силы подняться.
Разговаривали «на ходу», чай-варенье нам не предложили. Скоро должен был начаться сериал, который старушка смотрела каждый вечер, и она была даже рада, что мы забираем ее школьного друга. На обратном пути старик был необычно молчалив, угрюм и только через час вдруг открыл рот и изрек:
– У женщин нет души. Это научный факт.
Сказал, передразнивая ее: «У меня сериал начинается». Ему было обидно, что женщина предпочла их старой дружбе мыльную оперу.
П р о щ а й т е , р у с с к и е н о в о с т и
По телевизору объявили, что временно закрывают новостную программу про Россию, until international events warrant особое внимание к тамошним событиям. Я подумал, не дай Бог. А все же был какой-то горький осадок: неужели русским нужно обязательно устроить что-нибудь эдакое особенное, чтобы заслужить эфирное время?! За державу обидно.
У д а н т и с т а
Впервые (в жизни) пошел к дантисту на чистку зубов. Пожилая женщина долго ковырялась у меня в деснах и все цокала языком. Видимо, добывала окаменевшие останки армейской пищи. Сделали рентген и обнаружились дырки. Начала сверлить, предварительно обезболив.
У нас не обезболивали. Чем натуральней, тем проще и вернее. Да и дантисту было легче определить, где у пациента нерв (по расширившимся зрачкам, когда сверло задевало его). Правда, некоторые пациенты (например, я) неправильно вели себя на приеме. Нарочно выделяли слишком много слюны, она попадала на подготовляемую для пломбирования поверхность и все портила. Помню, врач, женщина средних лет, истерически орала на меня, что я, дескать, своей слюной мешаю ей работать.
В Америке к пациенту совсем другое отношение. Мало того что обезболят, так еще и слюну у тебя осушат специальной трубкой. Хотя, справедливости ради, трубки и у американцев не так давно появились, всего лет десять назад. Раньше самому нужно было сплевывать в плевательницу.
Вот сижу я в кресле, как король, никакой боли не чувствую, а женщина просит, не мог бы ты сплюнуть «для меня» – please spit for me. Это «фор ми» меня умилило. Я подумал: бери, мне не жалко.
Вставила она пломбу и начала ровнять поверхность. Говорит мне – прикусывай что есть силы. Я прикусил. Спрашивает, не мешает ли что? Я говорю – мешает. Какой-то там есть предмет. Инородное тело. Она смотрит и ничего инородного у меня во рту не находит. Хотя я и сам по себе «инородец» – foreign object. Я опять прикусываю изо всех сил, чувствую – что-то мешает. Так мы с ней бились минут 15, пока я в кровь не искусал… свой собственный язык. Оказывается, он и был главным инородцем. А я его не чувствовал, потому что он онемел под действием обезболивающего препарата. Меня раньше дантисты не обезболивали. Когда язык окончательно разморозился, то оказалось, он раза в два вырос и посинел, как у утопленника. Потом я два дня не мог толком говорить – ни по-русски, ни по-английски.
К а к я у ч и л а м е р и к а н с к и х с т у д е н т о в
Студенты считали меня не очень эффективным преподом, но относились спокойно. Иногда поправляли мой английский (с моего разрешения). Например, я упорно говорил «финит» (вместо «файнайт», finite), числитель дроби называл «номерэйтор» (вместо «ньюмерэйтор») и путал на письме throw и through (надо сказать, я их путаю и по сей день).
Я отыгрывался на проверке домашних заданий и черкал им все что мог. Впрочем, много они не писали, их ответы отличались лапидарностью.
Когда мы проходили медиану, я объяснил как мог, что это не та медиана, что на проезжей части, а мера центрального положения в совокупности. Более устойчивая, чем средняя арифметическая. Я пытался донести это при помощи математических ухищрений, но студенты смотрели на меня пустыми глазами и думали про себя: what a jerk.
Я тогда еще не понимал, что все примеры им нужно приводить из спортивной или половой жизни. И вот одна из заданных мной на дом задач (из учебника) их задела, наконец, за живое. Там речь шла о двух бегуньях на короткие дистанции. Одна, Мэрилин, пробежала три мили пять раз примерно с одинаковым и довольно посредственным результатом. Другая, Сара, в четырех забегах показала блестящий результат, а в пятом упала на старте и в итоге пришла последней. Вопрос: как суммировать время по пяти забегам: как среднее арифметическое или как медианное? К задаче прилагалась и таблица с результатами. Что тут началось! Я и не подозревал, что задача вызовет такой эмоциональный всплеск. Студенты (особенно девушки) исписали страницы в пользу медианы: «Если бы только не ее несчастное падение!..» – выводили они своими каракулями на вырванных с мясом из тетрадей листках, промокших от нечаянных слез, как будто речь шла о падении женщины в начале жизненного пути, разрушившем всю ее карьеру.
Позже, когда я учился и преподавал в Вирджинии, я использовал более изощренные методы, даже придумал для иллюстрации эффективности медианы студента-великана, ростом в 2,5 метра, якобы посещающего наш класс. Он, дескать, редко ходит на занятия, но если вы будете исправно посещать лекции, то обязательно его увидите. Студенты дивились на меня. Потом один очкарик (я узнал его evaluation report по меленькому почерку, в котором не было ни одной лишней линии, классический nerd) справедливо охарактеризовал мое чувство юмора как bizzare. В английском языке существует на удивление много прилагательных для обозначения странного; вот только несколько наиболее ходовых – strange, odd, bizzare, weird. Студенты предпочитают weird (произносится протяжно: «уиииииирд»). Это слово применяется к кому угодно: к «преподам», к TA’s (ассистентам) и даже к полиции. Только они одни в норме, да и на «предков» можно иногда положиться. Одна студентка с длинными ногами и зубастым ртом хохоча рассказывает, как она выбросила учебник в конце прошлого семестра, думая, что с этой наукой покончено. Оказалось, что в новом семестре будет продолжение курса по старому учебнику. Родители опять купили ей тот же учебник за 100 долларов, а она и в старый не заглянула. Дура, подумал я.
S t u d e n t e v a l u a t i o n s
В США студентов периодически просят оценить преподавателей. Я к этому не привык. В СССР подобных вольностей не допускали. (Правда, когда я учился в Алма-Атинском нархозе, мои одногруппники как-то написали жалобу на одну доцентшу, что, мол, «плохо освещает лекции», но мне было ее жаль, и я не стал подписывать петицию, сославшись на то, что она ведь не электрик.)
Нам раздали студенческие оценки, каждому сунули в персональный ящик. Я дрожащими руками вытянул желтый конверт, сразу открывать не стал, а пошел в кафетерий, взял кофе, развязал тесемки и, зажмурившись, вытянул первый лист. Открыл глаза и не поверил увиденному: по всем параметрам студент оценил меня на отлично. Тяну второй – и там все прекрасно. На третьем студент даже написал что-то на обороте. Думаю – так, посмотрим, что про меня пишут эти обормоты. Однако написал он немного, но и то хорошо: «Мне очень понравился курс. Она и в самом деле знает свое дело!» Постойте, she (она)?! Перевернул конверт и обмер: фамилия не моя, то есть похожая на мою, но не моя. Я – Илья Липкович, а конверт предназначался для Янг Ли, аспирантки-кореянки, моей хорошей подруги. Она вечно консультировалась у меня по домашним работам. Наши ящички рядом на стенде, неудивительно, что я по ошибке вытащил ее конверт, просто промахнулся. Я почувствовал себя вдвойне неловко: и потому, что невольно залез в чужой конверт, и потому, что рано торжествовал успех. Аккуратно засунул листки обратно, схватил кофе и конверт – и пулей назад. Сунул конверт в ящик и достал свой. Открываю… Боже мой! Каких только я не прочитал про себя гадостей, написанных нетвердым гнусным почерком выходцев и выходок из штатов Делавэр и Нью-Джерси, имеющих заслуженную славу рассадников грубости и хамства.
М а г е ш
Магеш – самый непутевый аспирант в нашей группе, совершенный раздолбай. Он родом из зажиточной Шри-Ланкийской семьи. В юности его посылали учиться в Англию, там он познакомился с наркотиками и проститутками (денег из дома присылали достаточно) и малость испортился (по собственному признанию). Но при этом сохранил первозданную наивность и веселый нрав дикаря.
Учиться Магеш не любил. Приезжал на кампус босиком (следуя национальной традиции), в дорогой машине, шел к ближайшему компьютеру общего пользования, помещенному на возвышении у входа в основной зал, где можно было стоя что-нибудь посчитать и распечатать результат. Садиться он не намеревался, пытался что-то сварганить на скорую руку, перехватывая студентов, проходивших мимо, чтобы выведать тайные ходы последних домашних работ. Тут же записывал почерпнутое себе на ладошки и выше, чтобы потом почитать в более спокойной обстановке. Я поинтересовался у Янг, как он не боится смыть с рук таким трудом добытые знания. «А он их никогда не моет» – сказала она. Магеш и вправду имел репутацию человека не очень чистого. Он хвастался перед нами, что на день рождения братья сделали ему царский подарок – купили сеанс на дому с тремя проститутками.
Денег у него хронически не хватало, поскольку на момент, когда мы познакомились, родители уже перестали его содержать (разве что продолжали платить за аренду автомобиля). Но Магеш умел находить нетрадиционные источники доходов. Он ездил в Канаду и оттуда привозил контрабандный товар, которым приторговывал. Также довольно успешно играл в азартные игры. Говорили, что он таким образом как-то заработал в казино необходимую сумму на свой tuition (около двух тысяч долларов).
Tuition – это плата за обучение в аспирантуре, которую Магеш должен был вносить как плохо успевающий и не допускаемый к преподавательской работе, – мы-то все отрабатывали свою учебу в качестве TA’s (ассистентов). Ближайшее казино было в Атлантик-Сити – убогой копии Лас-Вегаса. Как-то Магеш взял с собой меня и еще одного студента. Нам было любопытно посмотреть, каким образом он так лихо зарабатывает деньги игрой в «очко» (blackjack). Все произошло очень быстро. Он сыграл несколько раундов, и, выиграв 120 долларов (точная сумма, которая была ему для чего-то нужна), немедленно прекратил игру, обменял токены на доллары и был таков. Не знаю, стоила ли игра свеч, – дорога в Атлантик-Сити и обратно заняла у нас более трех часов. Правда, по дороге он развлекал нас всякими байками.
Однажды он попросился работать в команде (со мной и еще одной девушкой) над проектом. Суть проекта заключалась в следующем: преподаватель генерировала сложную поверхность как функцию нескольких переменных, и мы должны были найти комбинацию, в которой функция достигает максимального значения. Работать мы должны были вслепую: сообщали преподавателю комбинацию факторов, а она нам – соответствующее значение выходной переменной (как высоко мы поднялись или низко пали). К истинной функции она добавляла случайный шум, чтобы еще больше нас запутать. Выигрывал тот студент, кто сумеет добиться наивысшего значения функции при минимальном числе замеров (экспериментов). Надо сказать, я скептически отнесся к пользе Магеша для нашего проекта, ибо он имел репутацию бездельника и так нам прямо и сказал. Однако этот проект его заинтересовал наличием игрового момента, и он несколько раз по наитию подсказывал нам комбинацию факторов, для которой следовало делать очередной замер, и всегда был прав. Оказалось, его интуиция работала лучше, чем хваленые математические методы, требовавшие расчета матрицы вторых производных.
Интересно, чем Магеш сейчас занимается, – если, конечно, жив.
У Б и л л а
В Вашингтон я поехал летом 1996 г. по комсомольской путевке (это неудачная шутка). Мой бывший клиент из Всемирного банка, с которым я работал еще в Алматы, вдруг затребовал меня для окончания затянувшегося отчета. К тому времени я уже почти год отучился в Делавэрском Университете на мастерской программе по статистике и со страхом ожидал наступления лета. Летом стипендию не платят и нужно было как-то выживать самому. Точнее, не самому, а с семьей из трех человек. И вдруг такая удача: работа, да еще в Вашингтоне – цитадели мирового империализма, да еще во Всемирном банке, где с неамериканских граждан налог не взимают.
Я приехал в Вашингтон (настоящие вашингтонцы говорят ДС, так короче и нет возможности спутать с одноименным штатом) на автобусе Greyhound, первое время жил у своего благодетеля, а через неделю снял комнату в доме недалеко от Капитолия, на пересечении улиц Independence и 6-й, Юго-Восточного сектора города. Дом был колониальной постройки позапрошлого века с почти винтовой лестницей, круто поднимавшейся на второй этаж, где находилась моя комнатка. Хозяин дома по имени Билл как раз недавно добился полной независимости, разведясь со своей женой, и подумывал о продаже дома, сидя по вечерам в гостиной со своей трубкой и безнаказанно наполняя дом удушливым запахом табака.
Билл был вполне пенсионного возраста, но еще крепок телом, жив умом и работал сразу на нескольких работах, одна из которых была в букинистическом магазине. Оттуда он приносил книги по интересующим и не интересующим его предметам, в основном по всемирной истории. Книги заполняли все шкафы на первом этаже, полки на стенах по ходу крутой лестницы, полочки в туалете и прочие свободные от других предметов плоскости на обоих этажах. Билл говорил, что скоро он продаст дом и выплатит жене причитающуюся ей долю. Вот только нужно избавиться от кое-каких лишних книг. Кто-то, вероятно еще до меня, подал ему идею, что книг в доме слишком много. Возможно, это была его бывшая жена. Однако книги с каждым днем прибывали и заполняли еще свободное и пригодное для этого пространство. Билл говорил, что, возможно, какие-то книги он подарит или уступит мне. Впрочем, я особо не стремился к приобретению книг. Одну книгу я, правда, даже полюбил и время от времени читал в туалете, потому что она постоянно падала мне на голову с полочки, когда я неловко присаживался для отправления малых и больших нужд.
Это была книжка в мягкой (к счастью) обложке, написанная, насколько можно было судить, свирепой феминисткой. В книжке давалась критика разных полупорнографических текстов и раскрывался вселяющий тревогу факт, что авторы анализируемых текстов твердо стоят на позициях мужского шовинизма. В доказательство приводились довольно обширные выдержки из разбираемых текстов, ради смакования которых, собственно говоря, книжка и была написана. Из приводимых выдержек было ясно, что их авторы рассматривают женский организм всего лишь как объект для извлечения удовольствий. Я же рассматривал описываемые цитируемыми авторами-шовинистами (и смакуемые автором-феминисткой) удовольствия как средство для совершенствования своего английского языка. Мне казалось странным, что феминистку раздражает вовсе не то, что разбираемые ею тексты до предела пошлы и низкопробны, а то, что они проводят неугодную ей гендерную линию. Казалось, если авторы-шовинисты сменят тон и начнут с б;льшим уважением описывать объекты сексуального пользования своих героев, претензий к качеству их продукции у феминистки не будет. Незнакомые мне слова я заносил в блокнот и делился с Биллом. Многое из почерпнутого мной в книжке было и для него полным откровением. Например, большой интерес у него вызвало такое редкое слово, как uxorious («слишком любящий свою жену», а если коротко – «подкаблучник»). Я подумал, что если бы он иногда заглядывал в наводнявшие дом книги, то развелся бы гораздо раньше.
Дом Билла находится как раз на границе Черного и Белого мира. Как-то на выходные ко мне приехала семья, машину оставили рядом с домом. Утром обнаружили, что в нашей машине кто-то переночевал, воспользовавшись тем, что замок был неисправен и дверь оказалась незапертой. Бродяга расположился на переднем сидении, свив там себе гнездо из старых газет. Когда мы пришли, понятно, гнездо уже опустело.
В тот же вечер, когда мы выезжали из города, на перекрестке один черный, просящий деньги с бумажным стаканчиком из-под кофе, заметил, что дверь у нас не заперта, по чуть заметному зазору (из сотен проезжающих мимо него машин). Мы стояли на светофоре, и он подошел ко мне, чтобы предупредить. Я думал – что-нибудь попросит, а он бескорыстно. Вероятно, черный человек за полмили видит незапертую дверь (возможность ночлега), как ястреб полевую мышь. Надо сказать, у черных гораздо сильнее, чем у белых, развит инстинкт заботы о ближнем, если он чувствует в нем собрата. Сколько раз в Вашингтоне они помогали мне сесть на правильный автобус и сойти с него в правильном месте.
Билл жил неподалеку от станции метро “Eastern market”. У входа в метро действительно располагался небольшой рынок: фермеры привозили туда свежие фрукты и овощи. На одной стороне улицы находился муниципальный комплекс с бассейном, на другой – бар. Бассейн был бесплатный, туда ходили в основном черные, не считая меня. Бар был платный, там собиралась исключительно белая публика.
Однажды туда затесался черный парень – правда, с небольшой проседью. Он сидел рядом со мной за стойкой и сразу заговорил, признав во мне представителя некоего угнетаемого меньшинства. Он оказался довольно интеллигентным человеком, выросшим в семье то ли военных, то ли дипломатов, детство его прошло в Германии. Работать ему тоже приходилось в разных странах, так что он обо всем имел представления широкие, если и не вполне глубокие. Главный вывод, к которому он пришел примерно к 40 годам своей жизни, это то, что расизм – явление повсеместное. В самом деле, всюду его как-то старались унизить и дискриминировать по расовому признаку. Например, из одной австралийской фирмы его уволили за то, что он имел интрижку с секретаршей. Уволили, безусловно, из зависти, что она предпочла его, черного человека, обойдя вниманием белое руководство.
Этот бар не был исключением из правил по части дискриминации, что мой собеседник тут же продемонстрировал на живом примере. Живым примером оказалась одна привлекательная блондинка с голубыми глазами, тщательно подобранными белыми зубами и выдающейся грудью (существующей как бы независимо от остальных частей тела хозяйки и, скорее всего, даже не подозревающей о том, что у нее есть хозяйка). Блондинка сидела за стойкой через человека от нас, рядом со своим парнем и еще какими-то людьми. Кто-то из их компании, проходя мимо, что-то сказал ей (неразборчивое для моего уха, сразу потонувшее в общем гаме), она обернулась и отозвалась ослепительной улыбкой. Тут и мой черный человек отвлекся и внес свою лепту в мешанину английских слов, точный смысл которых был мне неясен. Она и ему улыбнулась, что-то бросила в ответ и повернулась к своему собеседнику.
– Ну вот, теперь сам видишь, – с грустью констатировал он.
– А что такое? – спросил я.
– Как «что такое», не видишь – она меня игнорирует, повернулась к своему мужику и не желает со мной говорить.
Я был удивлен, что она вообще обратила на него внимание. Мне бы и в голову не пришло рассчитывать на задушевную беседу в баре с девицей, которая с кем-то пришла и к тому же занята разговором. Но я человек скромный и с детства обделенный женским вниманием, мой же собеседник не без гордости сказал, что с молодых лет имел заслуженную репутацию плейбоя. Мне это бахвальство перед первым встречным показалось несколько навязчивым. Впрочем, это было еще во времена, предшествовавшие скандальным отношениям президента США Клинтона с его интерншей, а всего через год все только и говорили о внеслужебном использовании сигар и интернов.
– Это все оттого, что я черный, будь на моем месте белый, она бы повела себя совсем иначе, – продолжал он гнуть свою линию.
«Жаль, что я не могу быть на его месте», подумал я. Я даже не знал, как и о чем можно было бы заговорить с этой чужой девицей, да еще на моем ломаном английском. С черным же моим приятелем беседовать было легко и просто. Понятное дело, что мы почти сразу начали говорить о недавнем оправдательном приговоре, вынесенном американским судом чернокожему атлету О. Дж. Симпсону, убившему из ревности (или по иной причине) свою белую подругу (или жену, кто их там разберет). Это был поворотный момент в американской истории, когда аббревиатура O.J. перестала означать невинный стакан апельсинового сока. Тогда об этом убийстве много говорили и, наверное, проговорили бы еще несколько лет, если бы удачно не подвернулась Моника со своей сигарой.
Мой черный собеседник, кажется, сам заговорил про дело О. Дж. Симпсона:
– Конечно, когда я услыхал про то, что О-Джея оправдали, я не визжал, как некоторые, от радости, – тут он показал, как визжат, размахивая руками от радости, сидя у телевизора, – но в душе я был очень рад.
– Почему рад – ты, значит, не веришь в то, что это он убил?
– О нет, конечно, he is too guilty (то есть, против него слишком много улик), – сказал он, улыбаясь моей наивности, – но душа моя ликовала от того, что впервые в нашей истории черный человек смог собрать все эти миллионы долларов в охапку, швырнуть их в рожу белому правосудию и выиграть процесс. А ведь сколько раз черных осуждали и даже безо всякой вины. Улики им подбрасывали полицейские.
Выходило так, что это даже лучше, что O.J. был виновен, таким образом его оправдание было более явной и чистой победой черных над белыми. А невиновного-то оправдать немудрено. Меня поразило то, что мой собеседник столь откровенно воспринимает уголовное дело как некое спортивное состязание, как и то, что он ни на минуту не сомневается в О-Джеевой виновности. Я, например, не был уверен, что он виновен, поскольку лично не присутствовал при убийстве, да и, честно говоря, мне был непонятен такой, как мне казалось нездоровый, интерес рядовых американцев к убийству чьей-то гёрлфренд, неважно, какого цвета была она и ее предполагаемый убийца. Меня куда больше волновали смерти близких мне людей.
Мы с ним поговорили еще немного на темы дискриминации. Когда пришло время расплачиваться за выпитое пиво, оказалось, что черный забыл дома свой бумажник и попросил меня заплатить за него. Что я и сделал, довольный, что смог внести свою лепту в дружбу между черной и белой расой, пусть и очень краткосрочную.
М о й п е р в ы й Д е н ь н е з а в и с и м о с т и
На то лето у Билла выпал мой первый День независимости – как известно, 4 июля. Я гордился тем, что буду встречать его в столице, и с утра отправился на «мол» – музейно-газонное пространство между Капитолием и мемориалом Линкольна. День был безоблачный, жара стояла выше 100 градусов по Фаренгейту. Плюс влажность. К счастью, музеи были открыты, и я прятался от палящих лучей солнца в музейной прохладе. В Вашингтоне я впервые близко познакомился с живописью и полюбил ее, особенно импрессионистов. Вход в огромную Национальную галерею, как и во все прочие музеи, относящиеся к комплексу Смитсоновского института, был совершенно бесплатным. Искусство принадлежало народу, и я являлся его частью, хотя мое пребывание в США было «крайне временным» (по твердому убеждению работников американских консульств).
На самом-то деле один раз мне все же пришлось заплатить за посещение Национальной галереи. Приехала выставка из музея Ван Гога в Амстердаме, и очередь за билетами тянулась как в Макдональдс в Москве в начале 90-х, несколько раз загибая за угол. Билеты давали бесплатно, но в ограниченном количестве, предназначались они для контроля числа посетителей. Простояв более часа, я понял, что пора прибегать к привычным мне способам покупки предметов дефицита из-под полы. Я заметил одного черного человека, крутящегося вокруг группы туристов в очереди. На его лице были обозначены одновременно полное равнодушие к искусству и живой корыстный интерес к происходящему. Я кивнул ему, он заговорщически подмигнул. Мы зашли за угол и совершили акт купли-продажи. Я купил два билета, каждый долларов за 25. Enjoy the show, – сказал мне чернокожий собиратель скальпов (человек, продающий билеты выше их стоимости, называется scalper, как потом сообщил мне Билл, обогатив мой словарь еще одним экзотическим словом).
К вечеру Дня независимости я встретился со знакомой из Всемирного банка, тоже из Казахстана, и молодым русскоязычным человеком, с которым она где-то успела познакомиться. Мы вместе гуляли по молу и потели. Потом пошли поесть пиццу в Uno. Оказалось, что молодой человек приехал в США лет 10 назад с родителями, будучи еще в достаточно нежном возрасте, и подробно делился с нами своим опытом вживания в американское общество. Заговорили о sexual harassment – это общий термин для всевозможных способов вымогательства сексуальных благ и поблажек у лиц (преимущественно) женского пола, если предоставление таковых является нежеланным для пострадавшей стороны. Я высказался в том духе, что тут много перегибов, особенно в отношении разграничения желанных и нежеланных сексуальных услуг. Парень сказал, что в свое время он работал официантом и еще помнит, как в доисторические времена клиенты весело хлопали по задницам безответных официанток. Вот для таких-то хамов и придуман новейший кодекс, ограничивающий сексуальные домогательства и вымогательства в общественных местах. Это подобно правилу, обязывающему работников ресторанов мыть руки после пользования туалетом. Если им не напишешь, то они и не будут мыть рук, и еще, чего доброго, начнут совать грязные пальцы клиенту в суп. Все нужно специально оговаривать. Я вынужден был согласиться: лучше жить по писаным законам – меньше сюрпризов. Действительно, позже я узнал от одной знакомой студентки, в молодости работавшей официанткой в одном южном штате, что клиенты нередко хватали ее за зад и прочие сокровенные места. Правда, и она не оставалась в долгу – потихоньку сморкалась и плевала в еду домогавшихся ее клиентов. Впрочем, иногда она плевала в еду и тех постоянных клиентов, которые ее не домогались, но оставляли мало чаевых.
Относительно чаевых наш спутник тоже сообщил нам много интересного. Во-первых, он объяснил, что плакатик «Мы принимаем чаевые наличными» – это такой американский юмор: ясный пень, наличные все принимают. Во-вторых, – и это главное, – если оставляешь чаевые наличными, то в графе tips нужно поставить жирный прочерк или ноль и самому вывести общую сумму на чеке.
– Зачем это? – наивно спросил я.
– Чтобы у официантов не было соблазна приписать туда пару долларов и потихоньку снять их с карточки.
– Кто же будет так делать?
– Мы все так делали, – смутившись сказал он.
– И не стыдно было?
– Нет, потому что «это жизнь» (this is life).
Так мы с моей знакомой из Всемирного банка получили урок жизни в США. С тех пор, всякий раз расписываясь в ресторанном чеке, я с благодарностью вспоминаю этого вертлявого молодого человека, объяснившего мне все про жизнь в США.
На следующее утро я проснулся в своей комнатке у Билла на улице Независимости с обгоревшим лицом, легким похмельным синдромом и твердым желанием однажды стать гражданином этой великой страны.
О п о л о т е н ц а х и а н г л и й с к о й ф о н е т и к е
Я получил летнюю работу (во Всемирном банке) и временно поселился в Вашингтоне, один, без семьи. В какой-то момент я решил, что мне надо приобрести полотенце.
Поиск полотенца занял более двух часов, в течение которых мне пришлось опробовать свой английский на продавцах нескольких магазинов. Я настаивал на том, что «полотенце» (towel – тауэл) должно быть произнесено как «тоуэл», полагая, что коренной звук должен быть такой же, как и в более коротком слове tow (обозначающем неповоротливое для русского человека действие властей по «отбуксированию», или, как сейчас принято говорить, «эвакуации» автомобиля, скажем, запаркованного в неположенном месте).
Методом проб и ошибок я, наконец, попал в нужный звук и добыл себе полотенце. Когда я, гордый собой, вышел из магазина, то понял, что пока я боролся за чистоту английского языка, моя машина, припаркованная не вполне корректно, была отбуксирована. Мне потребовалось еще некоторое время, чтобы найти ее. Я пытался объяснить всем заинтересованным лицам, что моя машина была «тауэд», размахивая при этом новым полотенцем как основным лингвистическим аргументом.
И н д и й с к о е к и н о
Встреча у Навина с профессором-индусом. Первая жена профессора, от которой у него сын, умерла, и он по совету отца женился второй раз, на родной сестре умершей жены. Это удобно, а сынок даже не заметил подмены. «Мы ему не сказали, чтобы у него не было душевных шрамов», – говорит индус, по ходу дела теребя по голове вихрастого мальчишку, который бегает по квартире наперегонки с другими детишками. Новая его жена тоже в накладе не осталась: «А какие у нее были возможности? Выйти замуж за какого-нибудь алкаша?». Жена его тут же неподалеку, возится на кухне. Я подумал, что это какая-то дурацкая пародия на индийский фильм.
В « Д ю п о н е »
Я прохожу практику (internship) в компании «Дюпон» в Вилмингтоне, DE. Днем по улицам снуют в основном белые воротнички. К вечеру они все более разбавляются черными. Я часто задерживался на работе и ждал на остановке свой автобус уже в совершенно черной среде. Как-то со мной заговорил один парень. Спросил, чем я занимаюсь. Отвечаю, что я statistician. «Ясно, считаешь, сколько ниггеров в Вилмингтоне?» Говорю – «Икзактли». Мне как раз поручили рассчитать, насколько занижены (если занижены) зарплаты, выплачиваемые представителям расовых меньшинств, если сделать поправку на стаж и образование.
На самом деле я уже потом понял, что, говоря «ниггерс», он имел в виду не только черных, а население в целом. Белые американцы, со свойственным им эгоцентризмом, считают, что человек вообще, некий John Smith, обязательно должен быть белым, без примесей. Ему, белому, трудно представить, что и черный человек, будучи точно таким же эгоцентриком, считает, что John Smith – это черный. То есть «ниггер» в устах черного – это синоним человека вообще.
* * *
На работу в «Дюпон» нужно было ездить строго по часам. Сперва я ехал на машине, потом парковался на огромной бесплатной парковке возле торгового центра Christiana Mall и затем уже пересаживался в автобус, отвозивший меня на работу. Конечно, нужно было вписаться в автобусное расписание.
Как-то, уже собираясь выходить из дома, хлопнул себя по руке – нет часов. В те времена, страшно представить, cellphones еще не было. Во многом полагались на обычные часы. Вдруг слышу – зазвенели где-то, это у меня на часах сработал будильник: дескать, пора выходить. Слышу звон, да не знаю где он. Бегаю как пес по комнате, чтобы успеть найти источник звука, пока он не иссяк. Кажется, что слышится одинаково хорошо со всех точек. Наваждение. Все – тишина. Вдруг догадался: часы-то звенели у меня из кармана. Подумал, что эта сцена поиска часов, которую моя жена с изумлением наблюдала из постели, – своеобразная метафора всей моей жизни. Еду на службу уже обессиленный бессмысленным бегом по кругу.
* * *
В «Дюпоне» корпоративная культура была довольно жесткая – вероятно, потому, что доминировали white males. Как-то, проходя мимо неплотно прикрытой двери, я услышал, как начальник отчитывал подчиненного, который опоздал на пару часов: «Опоздание на работу равносильно краже у предприятия». Мне рассказывали, что когда-то сотрудника, явившегося на службу без галстука, отправляли домой.
Как-то нас (интернов) пригласили на встречу с одним из наследников семьи Дюпонов – мелких французских аристократов, незаслуженно избежавших гильотины, переехав в США. Он поучал, что важно сразу составить ясное представление, что нравится или не нравится в компании: «Возьмите лист бумаги и напишите все, что вам не нравится. Если получилось по крайней мере три позиции, … можете смело уходить и назад никогда не возвращаться». Я был несколько удивлен – ожидал, что он скажет, что, мол, тогда не молчите, говорите со своим начальником, ментором, работником отдела кадров.
* * *
В самом конце интернатуры в «Дюпоне» я должен был сделать итоговый доклад о моих проектах и «вкладе» в компанию. Когда я показал предварительные слайды моему ментору, он пришел в ужас: «Ты можешь быть критичным, но не циничным». Я понял так, что цинизм отличается от конструктивной критики главным образом отсутствием «участия» и боли за общее корпоративное дело, то есть disengagement-ом, что можно вольно перевести на русский как «пофигизм». Ясное дело, я аутсайдер; поэтому, хоть и работал сразу на нескольких проектах по 10–15 часов в сутки, не способен остро переживать за компанию. Эта глубокая мысль раньше почему-то не приходила мне в голову.
Тем не менее моя презентация прошла гладко и даже весело. Я начал с того, что выразил благодарность всем, кто помогал мне как получить позицию интерна (среди аудитории был и мой профессор из University of Delaware), так и удержать ее. Последними по порядку, но не по значимости, я поблагодарил секретарш, «помогавших мне в решении ежедневных проблем, которые они, правда, сами большей частью и создавали». Шутка понравилась всем, кроме секретарш.
Еще я воздал хвалу одному довольно влиятельному статистику, для которого я делал проверку компьютерной программы. Дескать, когда я сказал жене, что нашел в программе начальника большое количество ошибок, она пришла в ужас: не говори ему, тебя ведь сразу уволят. Нет, сказал я жене, это ведь не Советский Союз, здесь мне, наоборот, за это объявят благодарность. На самом деле эту шутку я тоже придумал, но все приняли ее за чистую монету.
О к у л ь т у р н ы х р а з л и ч и я х
Было время, когда я считал, что лучший способ узнать о культурных различиях – прямо спросить об этом у носителей этой самой культуры.
В Делавэре, во время интернатуры, я познакомился с интерном из Юты. Увидев свежее лицо в нашем отделе, я тут же попросил его рассказать о культурных различиях в Америке. Понятно, за обедом, не в рабочее время.
Носитель культуры на минуту задумался. Мой вопрос явно поставил его в тупик. Наконец, он сказал:
– Когда я был на Юге, то заметил, что все безалкогольные напитки там называют coke, даже если это не кока-кола, а, скажем, пепси. У вас в Делавэре все такие напитки зовут soda.
– А как у вас, в Юте?
– У нас тоже говорят soda либо pop, но я никогда не слышал, чтобы coke.
– И это все?
– Ну да, вроде остальное всюду примерно одно и то же.
Когда через некоторое время я приехал в Солт-Лейк-Сити (столица Юты) на конференцию по статистике, то обнаружил и некоторые другие культурные особенности этого штата. Главное неудобство для меня заключалось в том, что выпивать в баре можно было, только став членом клуба, за небольшую дополнительную плату. Поэтому пришлось всю неделю просидеть на одном месте: ходить из одного бара в другой, как это принято у американской молодежи, было невыгодно – и не только в течение одного вечера, а в принципе. Ну, а для тех, кто интересуется вопросами религии, в штате Юта можно откопать и более экзотические штуки по культурной части. Ведь это столица мормонского края.
Ч т е н и е в а в т о б у с е
Вспоминаю одно наблюдение, сделанное во время моих поездок на работу в автобусе. Как я уже говорил, чтобы не платить за парковку в городе, я обычно оставлял машину на бесплатной стоянке в большом торговом центре и пересаживался на автобус, привозивший меня в центр Вилмингтона, DE.
Контингент пассажиров был довольно постоянный, в основном безлошадные американские граждане, вынужденные пользоваться общественным транспортом. В руках у некоторых были книжки – дешевые издания, очевидно приобретенные за центы в магазинах сети Гудвилл (по продаже вещей, бывших в употреблении). Одна женщина лет 50, с перекошенным с рождения или вследствие болезни ртом, постоянно таскала с собой книжку и читала в дороге, что-то бормоча себе под нос.
Однажды, пока мы дожидались автобуса, пошел мелкий дождь, и женщина надела себе на голову целлофановый пакет. Она всем показывала книгу в клеенчатой суперобложке и радовалась, что дождь не замочит ни ее, ни книгу. Убогая беспрестанно шамкала своим кривым ртом, и речь ее, искаженная троекратно – ее врожденным дефектом, целлофановым пакетом и моим языковым барьером, – еще звучала у меня в ушах некоторое время после того, как голос ее заглушался двигателем.
– Вчера была сухая погода, и у меня была книжка без суперобложки, про шпионов, а сегодня дождь, зато у меня новая книжка, про любовь, в суперобложке.
Сквозь ее шамканье прокладывал себе дорогу наивный американский оптимизм. Я подумал: забавно, что книги в американском общественном транспорте – удел убогих, а не признак интеллигента, как в московском метро.
Еще я думал о том, как было хорошо в самые первые месяцы американской жизни, когда случайная речь носителей языка за спиной воспринималась моими ушами как белый шум.
П е р в а я п о е з д к а н а к о н ф е р е н ц и ю
Летом 1997 года я впервые принял участие в конференции по статистике JSM, которая ежегодно проходит в Северной Америке. В тот раз она была в городке Анахайм, близ Лос-Анджелеса.
Я собрался поехать вместе с однокурсником и приятелем Ибрагимом из Йемена, которого я, в зависимости от настроения, называл то Ибрагимкой, то Ибрагимом Омаровичем. Университет оплачивал взносы за конференцию и стоимость дороги, а за проживание мы должны были платить сами. Ибрагим, человек практичный, нашел недорогую гостиницу – правда, в миле от конференц-центра. Но мы люди не старые, можем и пешком пройти. Жить, понятно, решили в одном номере, чтобы минимизировать расходы. Где-то за неделю до поездки Ибрагим сказал мне, что к нам хочет присоединиться Джон М., тоже наш аспирант, американец. Он, дескать, вдруг «проснулся», когда места в гостиницах уже разобрали (на конференцию съезжаются около 6000 человек), и будет страшно рад, если мы возьмем его к себе. Ладно, думаю, пускай живет, втроем все-таки меньше платить. То, что Джон так вдруг решил поехать на конференцию, меня не удивило: у него была репутация человека непредсказуемого – не то чтобы раздолбая (учился он неплохо и был способным студентом), но беспорядочного в житейских делах. Такое мнение сложилось и у меня, после того как Джон однажды подвез меня домой с party. В машине царил жуткий бардак: на заднем сидении, куда я с трудом втиснулся, были навалены коробки из «Макдональдса», пустые стаканчики из-под колы, библиотечные учебники по статистике и прочий хлам. Ощущение бардака усугубляло присутствие на переднем сидении молодой женщины – очередной Джоновой подруги – с неправильными до безобразия чертами лица; неправильность усугублялась обильным применением косметики (неожиданным для американки, тем более на кампусе, в академической зоне).
Мы должны были вылетать одним рейсом с Ибрагимом, из Филадельфии. Моя жена отвозила нас в аэропорт, Ибрагима мы забрали по дороге. Отторжение его от семьи требовало некоторого времени. Пока я ждал в прихожей, услышал доносившиеся из спальни приглушенные наставления главы семьи на незнакомом мне языке. Наконец, прозвучали поцелуи, коих я насчитал ровно девять: каждого из четверых детей Ибрагим расцеловал в обе щеки, а жену – в губы.
В аэропорту, после прохождения через контроль, Ибрагим сразу потянул меня в бар, мы взяли по стакану пива. Ибрагим с наслаждением отхлебнул. Дома ему категорически воспрещалось приносить и распивать алкогольные напитки.
– Ilya, мы должны использовать эту поездку, чтобы как можно больше разведать, что в мире творится…
Тут он заскользил взглядом по проходившей мимо официантке с пышными формами. Он походил на солдата, получившего увольнительную и временно оказавшегося на свободе.
– …Да, так вот, я думаю, что если мы что-то такое попробуем… необычное, …скажем, с американскими женщинами, то это можно будет рассказать и нашим женам, потом когда-нибудь… А то они сидят взаперти и света белого не видят. Им должно быть самим интересно узнать от нас, что мы разведаем…
– Ну да, ты еще добавь в свое резюме раздел – «Личный опыт».
Но тут Ибрагимовы фантазии были прерваны сообщением об отправлении нашего рейса, мы расплатились с официанткой и заспешили на посадку.
В LA мы летели с пересадкой в Денвере. Там к нам присоединился и Джон. Оказывается, у него был какой-то очень неудобный рейс, билеты он купил чуть ли не пару дней назад, но тут он подсуетился и из Денвера полетит вместе с нами. Правда, он замучился объяснять, что именно ему нужно было переоформить, молодой женщине в customer service – сразу видно, стажерке. Джон был налегке, вещи он сдал в багаж еще в Филадельфии и выражал сомнения в том, что стажерка ничего не напутала, и их переложат в наш самолет. На нем были шорты и майка, в одной руке он держал стаканчик с колой, в другой Big Mac, обильно сдобренный кетчупом, и откусывал от него. Пока он подробно все рассказывал нам, часть кетчупа перетекла с Mac’a к нему на подбородок, а оттуда на майку, но Джон не обращал внимания на такие мелочи.
В LA опасения Джона оправдались – стажерка напутала и отправила его багаж старым рейсом, прилетавшим аж на следующее утро. «Одно слово – trainee», – саркастически заметил Джон.
В качестве компенсации авиакомпания выдала Джону небольшой гигиенический набор, включающий зубную щетку и пасту. Я заметил Джону: «Мало того, что они потеряли твои вещи, тебе еще придется учиться пользоваться этим инструментом». Я намекал на то, что Джон отродясь не пользовался зубной щеткой. Он не обиделся, просто уточнил на всякий случай, является ли мое замечание саркастическим по содержанию. Я подтвердил, и это его вполне устроило. Переводить каждое мое слово на стандартный английский не было нужды. Мы взяли напрокат машину и поехали в гостиницу.
В отеле мы довольно долго договаривались с администраторшей: сначала Джона не хотели селить с нами в двухместный номер, потом, наконец, выдали раскладушку, и я выучил новое слово, а точнее, целых три – roll out bed, – и был страшно доволен этим приобретением, а Джон был возмущен грубостью администраторши. «Как она грубо с нами разговаривала!» – сказал он, когда мы отошли. Мы с Ибрагимом ничего такого не заметили.
В номере мы установили Джонову кровать и легли спать. Джон завалился как был, даже не снимая кроссовок, в перепачканной майке и шортах, и тут же засвистел носом. В дороге он простудился.
– Как ты думаешь, сколько нам с него взять за проживание? – шепотом спросил Ибрагим.
– Ну, я думаю, будет достаточно, если заплатит четвертую часть стоимости номера. Все-таки он спит на раскладушке, да мы ведь и не рассчитывали на него, он вроде свалился нам на голову как божий дар.
Ибрагим ничего не ответил, но по скорбному его взгляду в отсвете уличного фонаря я понял, что идея четвертой части не очень ему по душе. Откуда мне самому пришла в голову «четверть» как мера финансового участия Джона, сказать трудно.
На следующее утро Джон поднялся рано и, шмыгая носом, принялся шуршать желтыми страницами огромного телефонного справочника. «Так, так, где тут у нас католическая служба», – бормотал он. Я вспомнил, что Джон был ирландских кровей, и неудивительно, что в воскресное утро он был озабочен спасением своей души. Я предложил ему на выбор любую из своих маек, все же человек идет в церковь. Тот хмыкнул: «Богу все равно, в чем я туда заявлюсь».
Мы с Ибрагимом оставили Джона и отправились регистрироваться в конференц-центр, а когда вернулись в номер, Джон еще не пришел из церкви. Однако мы убедились, что его вещи (две небольшие сумки) уже привезли, он даже успел раскрыть их и разложить (точнее, разбросать) содержимое по всему номеру.
– Вот, это Джон! – воскликнул Ибрагим с какой-то даже торжественной интонацией, как будто хозяин зверинца, представляющий посетителям редкостный экземпляр. – Я знал, что он устроит у нас бардак, но это уж слишком, – продолжил Ибрагим, выходя из ванной, и брезгливо бросил на кровать Джона его исподнее, выуженное им двумя пальцами из раковины. По наличию исподнего и разлитой на полу воде было видно, что Джону все-таки удалось принять душ перед посещением церкви.
Тут внимание Ибрагима привлек толстый том, размером не меньше телефонной книги, очевидно, извлеченной из одной сумки Джона и небрежно брошенный им на столик. Книга называлась «Бог и пол» (или «Бог и секс», как вам больше нравится), очевидно, католического автора. Ибрагим раскрыл книгу, что-то прочитал, шевеля губами, посмотрел на меня и сказал: «Давай поставим раскладушку Джона у окна», – дескать, там как раз и место для всех его вещей. Я понял, что Ибрагим хочет таким образом оградить себя от возможных сексуальных домогательств, поскольку тогда моя кровать будет как раз между ним и раскладушкой Джона.
Тут мы обратили внимание, что на телефоне мигает красная лампочка. Кто-то оставил сообщение. Мы с Ибрагимом прослушали его три раза и почти ничего не смогли разобрать. Поняли только, что сообщение не предназначалось ни одному из нас, стало быть – Джону. Скоро он пришел и, послушав message, скривился:
– Черт (shit), это сестра меня нашла, теперь, наверное, придется с ней встретиться, она живет в LA.
– Родная? – спросил я
– Ну да, нас в семье восемь братьев и сестер
Я вспомнил, что у католиков, как правило, большие семьи.
– Так что ж тут плохого, встретиться с сестрой? – удивился я.
Я давно не видел своего единственного брата и, как это часто случается, проецировал ситуацию на себя.
– Да мы совсем недавно все собирались, в прошлом ноябре, на День Благодарения.
Опасения Джона, впрочем, были безосновательны, он позвонил сестре, и они решили все вопросы по телефону. Пока он звонил, Ибрагим бесшумно развернул свой коврик, сел на колени и произнес небольшую молитву, шевеля полными губами. О чем он при этом думал, трудно было сказать, но помолившись, он вдруг включил телевизор и стал крутить каналы, пока не набрел на программу «для взрослых». Содержание передачи было легкоэротическое, и Ибрагим замер, глядя на экран немигающим орлиным взором. Я понял, что просмотр эротического телеканала входил в Ибрагимову программу «разведывания, что в мире творится».
– Ребята, мне, честно говоря, не доставляет большого удовольствия смотреть на все это, – пробурчал Джон, показывая рукой на экран.
Ибрагим вздрогнул, как пойманный с поличным. Я с укоризной посмотрел ему в глаза и жестом показал – мол, переключи. Дескать, нужно уважать религиозные чувства другого…
Джон после небольшой паузы продолжил:
– Да, чем смотреть это, давайте лучше поедем в LA в какой-нибудь ночной клуб, тут у них должен быть хороший стриптиз.
Такого поворота я не ожидал. Все-таки не часто приходится путешествовать в компании мусульманина и католика. Я подумал, что было бы куда забавнее, если бы я был религиозным евреем; получилось бы три религии в одном номере, ситуация, богатая комическими продолжениями, готовый сюжет для юмористического рассказа. Но, как говорится, что Бог послал.
Мы с Ибрагимом приняли идею Джона с энтузиазмом, скоро он нашел в желтых страницах подходящее злачное место. Поездка в LA и назад заняла массу времени из-за пробок, у нас в Делавэре с трафиком дела обстояли гораздо лучше. Ибрагим и Джон остались довольны ночным клубом, а я был разочарован – оказалось, что в Калифорнии стриптиз ограничен верхней частью тела. В Вашингтоне, DC раздевались полностью. Так я впервые познал на практике глубину различий в законодательствах разных штатов.
По дороге мы заехали поужинать в ресторан, там мне тоже не слишком понравилось. Официант был очень нерасторопен, что-то постоянно путал в заказе, а под конец оказалось, что нужно было платить за каждый выпитый стакан колы, – мы-то думали, что у них free refills. Когда настало время платить чаевые, я пробурчал (официант уже отошел от нас на достаточное расстояние), что людям такого типа чаевые вообще не полагаются. Джон сразу сделал мне замечание:
– Не вздумай сказать такое где-нибудь на публике, это совершенно политически некорректно.
– А в чем дело?
– Ну так это будет сразу воспринято как расистская выходка; по крайней мере, если ты публичная фигура, такое заявление тебе даром не пройдет.
– Так я совсем не имел в виду, что он черный, говоря «людям такого типа».
– А что ты тогда имел в виду? – рассмеялся Джон.
В самом деле, что я имел в виду, я даже сам затруднялся сказать. Я подумал, а сказал бы я такую же фразу про «людей такого типа», если бы официант был белым? На этот вопрос я тоже не имел ответа. Я пришел к выводу, что, вероятно, я и в самом деле «скрытый расист», и решил это в себе изжить, но чаевых из жадности все-таки не оставил. Ибрагим достал длинный свиток вроде папируса и записал арабской вязью размер уплаченной суммы и сопутствовавшие этому обстоятельства. Пока мы путешествовали, он вел строжайший учет всех расходов (кто, за что и когда платил).
Так мы развлекались втроем несколько дней, пока не пришло время Джону возвращаться домой. Мы с Ибрагимом взяли обратные билеты на более поздний срок, намереваясь еще съездить на машине в Сан-Франциско (это входило в Ибрагимову программу «разведки»). В день отъезда Джона Ибрагим с самого утра выказал признаки беспокойства. Пока Джон плескался в душе, он спросил меня, стоит ли напомнить Джону о его долге за проживание и машину. Я ответил – если хочешь, скажи ему.
– Я не могу, у нас так не принято. Ты же еврей, вот ты и спроси, вы знаете, как начать разговор о деньгах. А мы не умеем.
Я сказал: «Нет уж, разбирайся сам, мне не к спеху», – и вышел подышать свежим воздухом. Когда я вернулся (через полчаса), Джон как раз заканчивал собирать вещи. Ибрагим сидел на постели и беззвучно наблюдал за его передвижениями по комнате, как удав за кроликом. По выражению на его лице я понял, что разговор о деньгах так и не состоялся. Джон взял свои сумки, и мы вышли. Решили, что оба поедем провожать Джона в аэропорт. Ибрагим бросил мне ключи от машины, сказав, что настала моя очередь вести машину: у него было записано по минутам, кто сколько водил, и он следил, чтобы нагрузка распределялась поровну. Сам он сел вместе с Джоном на заднее сидение. Видимо, надеялся до последнего, что Джон вспомнит о своем долге.
Мы подъехали к “departures”, я остановил машину, мы все вышли, Джон сказал: «Ну, увижу вас, ребята, в Ньюарке», повернулся и пошел со своими сумками по направлению к входу в здание аэропорта. Когда его спина исчезла за стеклянными дверями, Ибрагим резко повернулся ко мне, глаза его сверкали:
– Он заплатил тебе?
Это был не совсем уместный вопрос, поскольку Ибрагим был с Джоном и пас его последние два часа.
– Конечно нет. Да что ты так переживаешь? Ты же живешь в Ньюарке, в одном с ним жилом комплексе.
– О, ты не знаешь Джона, иди теперь ищи его, до обеда он спит, потом едет куда-то, он ведь нашел работу, так что денег у него хватает, не то что у нас.
Я успокоил Ибрагима – мол, не пришло еще время нам с ним (иудею и арабу) посыпать головы пеплом.
Наша поездка с Ибрагимом в Сан-Франциско – это отдельная история. Скажу только, что вели мы машину по очереди. Время он засекал, используя таймер на своих ручных часах. Я поражался не столько стремлению Ибрагима к абсолютной справедливости, сколько тому, что он не боялся находиться в машине, когда я за рулем. Многие люди, включая мою жену, до сих пор боятся.
Обратный рейс у нас был прямой, но Господь распорядился иначе. В Филадельфии разыгралась непогода, и мы сделали вынужденную посадку. Когда самолет попал в зону турбулентности, Ибрагим попросил меня отложить книгу – вероятно, потому что суетное мое занятие могло навлечь беду, – и зашептал слова молитвы. Господь услышал его, и мы благополучно приземлились в каком-то аэропорту Пенсильвании. Пока мы ждали, когда кончится гроза и нас отправят в Филадельфию, Ибрагим достал свой свиток с записью расходов и предложил мне произвести расчет на месте. Я мало чем мог быть ему полезен, потому что не понимал его записей. Он некоторое время делал подсчеты, складывая числа в столбик и шепча еле слышно что-то, напоминавшее мне слова его молитвы, пока, наконец, не повернулся ко мне и не сообщил свой окончательный вердикт. Оказалось, он должен мне семь долларов и сколько-то центов. Ибрагим поморщился и сказал, что окончательный расчет будет произведен на месте, «когда Джон заплатит».
А Джон долго не подавал признаков жизни. Как-то, когда уже выпал снег, вдруг от него пришло шальное сообщение: «Хэй, ребята, я совсем забыл, что мне нужно возместить вам расходы». После этого долгое время ни от Джона, ни от Ибрагима ничего не было слышно. Я чувствовал, что Ибрагим тихо, как лис, сидит в засаде, боясь спугнуть зверя, и ждет. И вот однажды Ибрагим позвонил мне на службу (я проходил интернатуру в Дюпоне). Он был немногословен, в его голосе соединились торжественность с торжеством:
– Джон заплатил, – он выдержал паузу и закончил многозначительно – …треть.
Ибрагим приехал ко мне на работу, и мы произвели окончательный расчет. У него все было готово. Кроме денег Джона, которые он разделил на две маленькие стопочки, стараясь, чтобы у нас были одинаковые по степени истертости купюры, он принес пакетик с фотографиями. Я вспомнил, что у Ибрагима в поездке был фотоаппарат и он им время от времени щелкал. Ибрагим заказал фото, представлявшие, по его мнению, для меня интерес, в двух экземплярах. Оказалось, что за мои снимки он заплатил семь долларов с центами – ровно такую же сумму, какую он оставался мне должен. Так что теперь мы в расчете. Эти снимки хранятся у меня до сих пор. На одном мы запечатлены втроем: Ибрагим, Джон и я на фоне мастерски вылепленной из песка на бетонных плитах полуобнаженной фигуры русалки (полностью русалкам обнажаться нельзя, как и калифорнийским стриптизершам, хотя по разным причинам), кажется, где-то в районе Venice Beach. Странно, на русалку я тогда вовсе не обратил внимания. Джон улыбается широкой американской улыбкой, а у нас с Ибрагимом озабоченные лица, предвосхищающие долгий возврат денег. О чем говорилось на самой конференции, я не запомнил.
И г о р ь М а н д е л ь
– статистик, доктор экономических наук, родился и вплоть до отъезда в Америку жил в Алматы, преподавал статистику в Институте Народного хозяйства, в 90 е годы работал в американских компаниях. В Америке с 2000 года. Занимался статистикой в применении к маркетингу; с 2019 года – президент фирмы Redviser. Регулярно публикует научные работы. На русском языке вышли четыре книги иронической поэзии, книга сновидений (в соавторстве) и статьи: http://z.berkovich-zametki.com/avtory/mandel; http://7i. 7iskusstv.com /avtory/mandel. Живет в Fair Lawn, NJ.
Н а т у р а л ь н о с т ь и п р о с т о т а
Простота хуже воровства.
Народная мудрость
В родстве со всем, что есть, уверясь
И знаясь с будущим в быту,
Нельзя не впасть к концу, как в ересь,
В неслыханную простоту.
Борис Пастернак
Мир развивается под воздействием разнообразных сил. Сложнейшее эволюционные процессы живой природы и аналогичные им явления в социальном мире – результат изменения баланса в той или иной области, вследствие чего возникают какие-то разности потенциалов и, соответственно, новые силы начинают действовать в изменившемся окружении.
Природа этих сил далеко не всегда понятна. Наиболее фундаментальные – стремление к собственной безопасности, к сексу, к продолжению рода, к защите семьи – сопровождают все человечество с момента его возникновения. Некоторые – такие, как тяга к лицам своей расы или племени, следование требованиям той или иной религии, стремление к накоплению благ, склонность к защите собственной территории, – чрезвычайно устойчивы на протяжении тысячелетий почти для всех представителей homo sapiens. Другие – желание участвовать в политических процессах, стремление сохранить окружающую среду, тяга ко всеобщему равенству – стали действовать в широких масштабах совсем недавно
Силы действуют на разных людей, как и генерируются разными людьми, в высшей степени различно. Реальные изменения в обществе всегда достигаются путем утилизации идей и действий мизерной части населения – визионеров, ученых, изобретателей, предпринимателей. Эти люди нарушают устоявшийся порядок вещей, открывают новые возможности, которыми затем пользуются другие. «Неслыханная простота» Пастернака, которая всегда одновременно и «ересь», – это о двигателе внутреннего сгорания, об уравнениях Эйнштейна, об интернете. Она о тех решениях, которые выглядят чрезвычайно простыми, когда получены, и невообразимыми до этого момента.
Любые силы действуют в рамках определенных ограничений, которые общество так или иначе формулирует (нельзя убивать, нельзя воровать и т.д.). На каждый данный момент времени в обществе существует некий баланс как результат игры всего этого многообразия сил. В идеале – он «гармоничен» и «натурален», так как возник в ходе естественного развития. Такой баланс чрезвычайно сложен. В реальности – до гармонии обычно далеко, ибо органичному развитию препятствуют силы совершенно особого рода, которые можно назвать «силами простых решений». Они возникают из двух кардинально разных источников.
Первым источником является деятельность правительства. Любой закон, если он не носит исключительно разрешающего характера, есть разрезание чего-то по живому. Бюрократия, заинтересованная в первую очередь в воспроизводстве самой себя, склонна принимать, однако, запрещающие законы, ибо они несравненно более просты и способствуют ее самосохранению (а заодно и коррупции) куда больше, чем разрешающие. Более того, поскольку простые решения не требуют особого интеллекта, а в бюрократии, особенно политической, он не очень-то и наблюдается, – для них возникает своя натуральная почва. Чрезвычайно просто устроенные государственные структуры, минимизирующие действия прочих сил, приводят и к наибольшему уровню насилия, от империи Чингисхана до СССР.
Вторым источником простоты является народ – не творцы нового баланса, которые упоминались выше, а потребители его плодов. Любые массовые требования носят чрезвычайно простой характер и не могут быть иными, по определению. Но это не простота изящной формулы, выведенной после нескольких страниц доказательств. За ней нет ничего, кроме непосредственного желания разрушить сложившийся тонкий баланс путем введения новой, иногда очень мощной силы. Это простота революции и бунта, за которой стоит, как правило, отчаяние, истинное или надуманное. Коммунисты требовали феноменального упрощения общества и добились своего, учинив самые массовые убийства в истории человечества. Нацисты Германии требовали еще более простого – «расовой чистоты» и новой территории для развития – примерно с тем же результатом. Движение BLM в США требует, аналогично, расовых привилегий, которые, в форме DEI, уже дали неисчислимые потери в производительности труда, привели к насаждению двоемыслия и к упадку морали.
Массовые сравнительно мирные забастовки в период классического капитализма привели к сокращению рабочего дня, к расширению прав голосования для разных групп населения, к получению равных гражданских прав; то есть те весьма простые вещи, для понимания которых и не требуется какой-то теории или особой грамотности, могут быть успешно достигнуты – простыми народными средствами против простого гнета власти, так сказать.
Однако по мере усложнения общественной жизни области, где такое случается, резко сужаются. В развитых демократиях современности любое массовое движение будет лишь разрушающе действовать на социальную ткань общества в силу того, что вносит недопустимое упрощение в построенный многими веками эволюции сложный баланс. Ярчайший пример последнего времени – движение BLM, когда абсолютно надуманный повод позволил вспыхнуть массовым беспорядком, которые быстро выдохлись именно потому, что в их основе не лежали какие-то серьезные интересы определенной группы людей. Стало ясно (к сожалению, еще не всем), что буквальное следование требованиям движения (типа “defund police” или “pay reparations to blacks”) абсурдно и невыполнимо, как и следование любым примитивно простым требованиям. Даже в демократическом Израиле массовые протесты за «сделку любой ценой» – не что иное, как призыв оставить все как есть; не побороть заклятого врага, а вновь позволить ему собрать силы. Не получается в современном обществе массовыми упрощающими действиями решить хоть одну реальную проблему.
Наиболее сильный эффект простоты возникает, когда обе силы – государственная и стихийная народная – объединяются. Именно подобное крайнее объединение порождает таких монстров, как СССР, Германия времен «тысячелетнего Рейха», Кампучия Пол Пота или одуревшая в военном психозе нынешняя Россия. Упрощение – именно потому, что оно нарушает натуральный баланс – и приводит к перерождению естественных сил в насилие. Война – вообще самое простое из всего, что может быть. Жизнь из цветной превращается в черно-белую; именно в этом, наряду с ее прямыми выгодами для агрессора (оттяпать себе чего-то от соседа), заключается ее привлекательность. Война – великий упроститель, палочка-выручалочка для ее организаторов, мощнейший источник мобилизации, то есть оболванивая масс. Люди делятся на «своих» и «врагов» – самое древнее, самое простое деление, которое знало человечество. Такое «упрощение» возвращает общество в наиболее архаичное состояние – состояние страха, самой первичной из всех эмоций. Простота – это архаика; архаика – это в первую очередь страх.
С позиций диалектики простоты и натуральности можно посмотреть на старый вопрос о разнице между демократами и республиканцами в США, как и вообще между левыми и правыми, при всей туманности этих наименований. Республиканцы придерживаются, безусловно, более естественного, натурального взгляда на природу общества. Очень характерно, что никакого специального учения на этот счет и не требуется. Классический либерализм (он же консерватизм), начиная с работ Эдмунда Берка, вполне достаточен для обоснования того, что и так произойдет само по себе, после сбрасывания различного рода феодальных ограничений. Единственная функция более поздних теоретиков (таких, как Мизес, Хайек или Поппер) состояла, по сути, в защите этого естественного хода жизни от угрозы со стороны новых тоталитарных течений.
Не то с демократами. Они поддерживают, создают или оседлывают любые массовые народные движения (даже такие, как саморазрушительная неконтролируемая иммиграция в собственную страну), то есть непосредственно способствуют примитивизации общества, при всей видимости прогрессивизма, якобы усложнения. Для этого, безусловно, нужны серьезные «теоретические» оправдания, ибо никто не захочет признать, что, по сути, его толкают к архаике. И оправдания находятся в огромном количестве. Самое знаменитое – марксизм, во множестве его вариантов. Другое – этатизм, начиная с фашизма Муссолини и социализма в версиях Сталина и Гитлера, в значительной степени усвоенный Рузвельтом. Третье – национализм, мощная сила, с которой никто не знает, что делать, но которую многие пытаются использовать в своих нуждах самым беззастенчивым образом. Нынешняя вакханалия с «привилегиями белых» и «недооцененными страданиями черных» есть версии этой старой игры на новый лад. Названные течения мысли переплетаются между собой, о чем нет возможности тут писать.
Абсолютно не случайно, что все теории «простых массовых движений» имеют за собой шлейф из гекатомбов трупов – примитивизм массового запроса на «справедливость» слишком быстро превращается в самую простую альтернативу: быть живым или мертвым. И недаром современные тоталитарные режимы так похожи на наиболее древние по уровню приниженности масс и деспотии верхов. Попытка изменить природные законы имеет чрезвычайно высокую цену. Это не та «неслыханная простота» познания и очищения, а та простота, которая действительно хуже воровства, – она тянет время назад.
Л а з а р ь М а р м у р
– родился в Ленинграде. В 1972 году закончил Кораблестроительный институт. Инженер-механик в области больших грузоподъемных машин. Имеет несколько патентов. Стихи пишет со школы. Посещал литобъединения Давыдова и Горбовского. В 1989 году эмигрировал в США. Публиковался в различных периодических изданиях. В 2021 году вышла новая книга стихов – «Лестница в небо».
С т и х о т в о р е н и я
Старость
У старости особенная стать.
И памятью спеленута дорога,
И страшно в одиночестве предстать
Перед лицом придирчивого бога.
Зато не надо в пять часов вставать
И одеваться на работу строго.
Не надо покидать свою кровать,
Задерганному планами с порога.
На каждый возраст – собственное зло,
И тем, кому дожить не повезло,
Не испытать все радости старенья.
Чужих зубов искусственный оскал,
Боль в пояснице. Что же я таскал?
Плюс диабет, что съел твое варенье.
Дожди
Обложили дожди как волка,
Ни морщинки на небе, ни строчки.
Я один, как в стогу иголка,
Вряд ли кто-то найти захочет.
Столько виделось, все без толку.
Слава богу за сына с дочкой.
Вот и внук подарил бейсболку.
А малая мне ус щекочет
И смеется, светла как утро.
И, наверное, в этом мудрость,
А не в сером дожде усталом.
Все закончится. Солнце выйдет.
И тогда уж любой увидит,
Что на свете все лучше стало.
Россия. Война
1.
Как непросто время сложено
И поделено, умножено,
С непрерывным вычитанием
Дальних, близких и родных.
Если средство приворотное
Больше действует как рвотное,
Значит, что-то нехорошее
Происходит у страны.
2.
Так пасмурно на сердце, мочи нет,
На выдох не осталось даже крошки.
Сначала все казалось понарошку,
А вышло – в одну сторону билет.
На километры мерили судьбу,
А вышло, что достаточно трех метров,
Да в глубину, да чтоб осталась метка,
Да хоть в каком, но все-таки в гробу.
3.
… а мы с тобою не при чем,
Что говорят, то мы и знаем,
Мы не воюем, не стреляем
И про себя не одобряем,
Пока не стало горячо.
А там, конечно, мы со всеми.
Всегда испорченное семя
Дает развесистый сорняк.
А что не так?
4.
Мы живем, как будто наше все.
И не все, похоже, и не наше.
Русским языком, как матерком,
Веет от одной большой параши.
Появились новые слова,
Даже буквы новые, все Za.
Пьет народ, ликует, выбирает.
Не болит у дятла голова.
С перепоя мутные глаза.
Праздники кончаются.
Светает.
Бессонница
Бессонницы унылая игра,
Ее гляделки, вздохи, повороты.
Мы все, в ночи неспящие, сироты,
И так порой до самого утра.
Изжевана, как время, простыня,
Комком неразварившимся подушка.
И шаркает по дому ночь-старушка,
Не зажигая бытового дня.
Сундуки воспоминаний
Сундуки воспоминаний, лица, имена,
Запах маминых духов, серьги – бирюза,
Девочка, соседка снизу, смотрит из окна,
Как стою я на воротах тыщу лет назад.
Сундуки воспоминаний, светлые глаза.
На Васильевском такая долгая весна.
И внезапная, как счастье, майская гроза…
А потом уже неважно, с кем ушла она.
Сундуки воспоминаний, горечь и слеза.
Синяки воспоминаний, вечная стена.
Мне бы попросить прощения, ну хотя бы за…
Только я уже не помню, в чем моя вина.
Так порой прихватит сердце, просто хоть кричи.
Растерял я по дороге все почти ключи.
Внуку на 25-летие
Не стану я тебя учить,
Мы разным временем привиты,
И я не в силах облегчить
Твои потери и обиды.
Одно прошу – не обещай
кому-то жизни справедливой,
всегда рассудком укрощай
«души прекрасные порывы».
Вечер
Снова вечер, тихо тает время,
Расцветают окна разноцветно.
Темноты вишневое варенье
По углам разложено приметно.
Скоро, скоро сумерки сомнутся,
Синеглазки звезд освобождая,
Чтоб я мог опять тебя коснуться,
Так ответной ласки ожидая.
Засыпаю
Засыпаю, останавливаю время,
Выключая все наземные тик-таки.
А глаза закрыть, как ногу вставить в стремя,
Все обиды заживут как на собаке.
Засыпаю, не пытаясь объясниться,
Отступиться словом нежным или бранным.
Засыпаю, чтобы ты могла присниться
И другие удивительные страны.
Осень
Легла мне осень на ладонь,
Как будто извиненья просит
За эти долгие дожди,
За солнце, скомканное в туче,
За то, что кончилось тепло,
За то, что стали дни короче,
Что сыро, млошно и темно,
И, кажется, не будет лучше.
Одна надежда – на тебя.
Забудь обиды и болячки.
Нам так же хорошо вдвоем,
Как было 30 лет назад.
За февралем настанет март,
Проснется лес от зимней спячки,
А там уже недалеко,
Когда сирень украсит сад.
Ночью
Ночью я все чаще думаю,
В тишине и темноте,
Про неспешную судьбу мою
В пенсионной суете.
Не жалею и не жалуюсь,
Не стыжусь и не горжусь.
Внуки, старшие и малые,
Возле них одних держусь.
Дети быстро стали взрослыми,
Им забот невпроворот
С их серьезными ремеслами,
И не первый мой черед.
Ты одна лишь знаешь истину,
Что болит и где свербит,
Что мою седую лысину
Успокоит и простит.
Серебряный век
Не нам судить их. Унесли с собой
Грехи свои за дальние границы,
Туда, где не проклясть, не поклониться,
Где прошлое, как чистая страница,
А мы туда попкорновой толпой.
Кто к ним пришел там, на краю судьбы,
В Елабуге, Сучане, «Англетере»?
Простил ли их, раскаянию поверив?
Какое искупленье им отмерил
По праву неподкупного судьи?
Улисс
Вот и земля, твоя земля,
И тонкий профиль корабля,
Волне от берега назло
Добавит к парусу весло.
Я не был здесь без счета дней,
Я столько разбросал камней,
Остался жив. С пустой сумой
Пришел домой.
К себе домой?
Я был здесь мужем и отцом.
Узнает кто мое лицо?
Была ли мне жена верна?
Мой сын.
Он жив?
Моя вина.
Не я учил его стрелять
Из лука и копье метать.
Не я был рядом каждый день
В любой удаче и беде.
Не я, не я, не я, не я.
Моя земля и не моя.
Страшнее в мире нет вины
Для нас, вернувшихся с войны.
Стыд
Да разве сбежишь от себя в кусты,
Пускай по пояс трава.
Когда отбирают право на стыд,
Нужны ли тебе права?
И зверя, который внутри, поверь,
Не вытравишь, что ни пей.
А стыд – это цепь, на которой зверь,
И нету иных цепей.
Колумб
Все дальше и дальше, за птичий грай,
За солнцем следом, на самый край,
Туда, где мнится зеленый рай,
Ведь рай, говорят, за краем.
Идти за ветром и ночь, и день,
Молясь соленой, как пот, воде,
Как слезы в самой страшной беде,
Когда мы родных теряем.
А ну, команда, не сметь роптать,
Петля на рее кому под стать?
До горизонта рукой подать,
За горизонтом – берег.
Там свежее мясо на склонах гор,
Там реки несутся во весь опор,
И все, что захочется, – por favor,
Удача для тех, кто верит.
Господь наполнит нам паруса,
Светлей и радостней небеса,
Уже я слышу птиц голоса
Прямо по ходу, чуть слева.
От всех проклятий и всех невзгод
Нас «Санта-Мария» несет вперед,
Пусть каждому выпадет свой черед,
Храни нас, Святая Дева.
Дед
Под небом цвета старой ваты,
В домах, где окна как заплаты,
Где от аванса до зарплаты
Я прожил много дней,
Летел снежок и дождик сыпал,
Мне золотой билет не выпал,
И как переходящий вымпел,
Я был среди людей.
То Сын, то Брат, то Муж, то Папа,
Я шел по жизни поэтапно
И вышел к Пулковскому трапу
Лет только к сорока.
Пройдя отпущенные беды,
Любви и радости отведав,
Я стал веселым юным Дедом
В довольно ранние срока.
С годами стал сентиментален,
Стал ниже ростом, шире в талии,
Грудь не украшена медалями
И близкая слеза.
Мы все хотим судьбою править,
И долго жить, и при параде,
А мне б дождаться слова – Прадед
И заглянуть в глаза.
З о я П о л е в а я
– родилась в Киеве. Окончила Киевский институт инженеров гражданской авиации. Работала авиаинженером. Стихи писала с детства. В 90-е годы посещала поэтическую студию Леонида Вышеславского «Зеркальная гостиная» и двадцать лет была членом клуба «Экслибрис», руководимого Майей Марковной Потаповой, при Киевской городской библиотеке искусств. В 1999 году в Киеве вышел поэтический сборник «Отражение». С сентября 1999 года живет в США. Печатается в литературных журналах. В 2002 году, продолжая киевские традиции, организовала в Нью-Джерси литературный клуб “Exlibris NJ”, которым руководит и поныне. Мать двух сыновей.
П р о е к ц и и в о й н ы
Проходить усе крізь сердце. Проходит все через сердце.
I має воно бути сильним. И нужно ему быть сильным.
Та в нього свої закони, У сердца ж свои законы,
І сльози – його посланці. И слeзы – посланцы его.
Має воно бути сильним. Но сердце должно быть сильным.
Для цього потрібна радість. Нужна для этого радость,
І кожна її краплина, Она своей каждой каплей,
Я певна, рятує нас. Я верю, спасает нас.
Тримайтесь, шукайте радість, Держитесь, ищите радость,
У Бога її задосить Хватает ее у Бога
Для тих, чиї чисті сльози Для тех, чьи горячие слезы –
За світ співчуття, любов. Сочувствия, света, любви.
Июнь 2024
* * *
Время не капризно, не каверзно, не зловеще;
Без цвета, запаха, оболочки, ядра.
Оно идет – и в друзьях оставляет вещи,
Сны о вечном и тех, кто были с тобой вчера.
Душа же катится ртутной каплей.
Готова рассыпаться на мириады мелких шаров.
Вернется ли снова сюда? Сложится так ли?
Скиталицей станет ли средь нездешних миров?
А там? Что творится над этой твердью,
Багрово-серой от войны и беды?
Сколько ушло туда взывать к милосердью,
Искать в жизни вечной свои следы.
Но нужно ли, стоит ли заглядывать за горизонты,
Касаться неба теплой рукой?
Если да – назови мне резон Твой,
Если нет – хоть на миг успокой.
Август 2024
Постколыбельная
Покладистость – вот клад,
Зарытый днем, отрытый ночью.
О, сон! О, сны! О, сновиденья!
Не это ль чудные мгновенья?
Не это ль радости источник?
Спасенье от мирских досад?
Спать, спать и видеть сны…
И видеть сны во снах,
И сны во снах тех снов…
И жизни вечный шум и шорох
Забыть, завесить плотной шторой
Окно. И что? – И видеть сны,
И видеть сны во снах…
Прощайте, друг мой. Усыпаю…
На улице сплошным потоком
Льет зимний дождь.
И это – неба сон на землю сходит
Вертикально. Сплошным потоком,
Патокой… Потом
Попытка будет пробудиться.
Прощайте, вы велели спать…
Послушно усыпаю…
Льет зимний дождь,
Но это – за окном.
Февраль 2024
* * *
Не о словах и языке
Мои несказанные мысли –
О красной почве, о реке,
Несущей кровь в моря, как воду,
О том, что в самом страшном смысле,
В его проклятой наготе,
Сегодня погибают те,
Чьи нерожденные детишки
И внуки, а потом их внуки
Уж не родятся никогда.
А в море красная вода
В соленой, чистой растворится.
Где души их найдут приют –
Тех, кто погиб, не смог родиться?
В какой их церкви отпоют?
Пехота – вечный бог войны –
Сейчас какие видит сны?
Май 2022
* * *
Где жертва, где палач – лишь только вдовий плач.
Страдалица-земля. Железо – не зародыш.
Да, нынче мы равны.
Не ведая вины,
Мы разделяем всё:
Любовь и безразличье.
У каждого свои знамения и сны,
У каждого свое безумье и величье.
Да, нынче мы равны,
Почти во всем равны.
Мы делим полюса,
И выдохи, и вдохи,
Пока за поворотом не видны
Пороги разъярившейся эпохи.
Язык поблек.
В кровавом кураже
Найдется ли потерянное Слово?
Война идет на ближнем рубеже.
И Небо непреклонно и сурово.
Сентябрь 2023
* * *
Говорю я себе и каждому:
Успевай насладиться
Всем, что любишь ты
И чем можешь гордиться,
Всем, что пахнет цветами,
А не каленым железом,
Что не бьет, не жалит,
Не колет, не режет,
Что щадит и греет
Душу и тело,
Что уму и сердцу
Не ставит предела.
Но гаси огонь сразу,
Пока он слабый.
И, как Маленький Принц,
Корчуй баобабы.
Они там и тут,
Рвут планету на части,
Они быстро растут,
На наше несчастье, –
В них есть свой завод
И своя пружина.
Да, еще вот:
Не забудь про джинна,
Если не хочешь упасть
С пулей в затылке, –
Закупорь его
В узкой бутылке.
Сентябрь 2023
* * *
Дай этим солдатам домой возвратиться,
Дай этим полям и лесам возродиться,
Дай этой земле отдохнуть, отдышаться,
Чего ж надо ждать, не пора ли вмешаться?
На битву есть битва, на силу есть сила,
Но всюду воронки, и всюду могилы.
И птицам испуганным негде гнездиться,
И детям беспомощным страшно родиться.
А им-то за что? Чем они виноваты?
Но красные тучи кровавою ватой
В тревожном закате висят над ярами,
И ветер, лишь ветер пустыми дворами.
История ходит и ходит по кругу,
И люди все так же враждебны друг другу,
И эта планета безумно устала
От дыма и пепла, огня и металла.
Вернется ли Слово, зерном прорастая?
Вернется ли снова крылатая стая?
Вернется ли к зимнему солнцестоянью
Божественный свет, одолев расстоянье?
Октябрь 2023
* * *
Когда никнут травы
И меркнет свет,
Все кричат, что правы,
А правых нет.
Когда дни и ночи
В огне и крови,
Повтори, кто хочет:
– Боже, останови!
Когда мир безумный
Идет на слом
И убийство становится
Ремеслом,
И лишь смерть со смертью
Стоят визави,
Повтори, кто может:
– Боже, останови!
Если видишь, дело
Идет не так
И устало тело
От сплошных атак,
Если в сердце ноют
Пустоты любви,
Повтори за мною:
– Боже, останови!
Октябрь 2023
О б л и з к и х
Лишь имя звучит, но меня здесь уж нет.
К моей черноплодной рябине
Чужими ступнями оставленный след
Случаен, как путник в пустыне.
Вот кружится сад под шарманку дождя,
И яблоки бьются о крышу.
И ветер шумит, в вышину уходя,
И я это мысленно слышу.
Свиданье с любимыми длится не год,
Не час, не минуту – а вечность.
Свидание длится и жизнь идет,
И льется небесная млечность.
Вот руки родные на каждом стволе
И в каждом ожившем растенье.
Гармония сада царит на земле
В любви, доброте и спасенье.
Никто здесь не предан, никто не забыт,
Всё живо, всё в цвете и звуке.
И сердце, как солнце, восходит в зенит
И светит, и этим любимых хранит
За гранью тоски и разлуки.
Январь 2002
* * *
Терпким летом под полной луной
Так легко говорить откровенно,
Но непросто связаться со мной
В переполненной гулом Вселенной.
Шум и грохот, любой голосок
Различим в этом гаме едва ли.
Но вернемся туда на часок,
Где мы раньше нередко бывали.
Черный чай на веранде в ночи,
Вдоль забора гуляет собака.
Там в замке забывали ключи,
Мыли ноги водой из-под бака.
Это место уже в небесах
Кормит ангелов Белым наливом,
Мой отец ранним утром в трусах
Снова в сад свой выходит счастливым.
Солнце гладит его по спине,
Он свистит, отвечая синицам,
И привет посылается мне,
Если лунною ночью не спится.
И услышан уже позывной,
Он получен и принят мгновенно,
Хоть непросто связаться со мной
В переполненной гулом Вселенной.
Август 2012
Памяти мамы
Где теперь моя красавица,
Сероглазая моя?
Что тебе, родная, нравится
За пределом бытия?
Мне пока еще неведомо,
Я не знаю до поры
Все, что тайно я наследую,
Принимая как дары.
Наше время быстротечное
То неистово, то зло.
Млечный путь – дорога вечная –
Непрозрачное стекло.
Но земное расставание,
То, что мы зовем судьбой,
Сокращает расстояние
Между мною и тобой.
Май 2024
Соне и Диане
Солнце листьями рассеяно,
Две девчушки налегке,
Путешествуя к бассейну,
Отдыхают на пеньке.
Две сестрички, две синички,
Городские голыши,
Две открытые странички,
Две прозрачные души.
Мир беснуется убого,
Раскрошиться норовит.
Только я прошу у Бога –
Пусть Он бережно хранит,
От рассвета до рассвета,
В летнем ласковом краю,
Эти малые планеты –
Жизнь вечную мою.
Август 2023
Ю р и й С о л о д к и н
– родился и всю жизнь до отъезда в Америку прожил в Новосибирске. Прошел все ступени научного сотрудника – от аспиранта до доктора технических наук, профессора. В Америке с 1996 года. Работал в метрологической лаборатории в Ньюарке. Рифмованные строчки любил писать всегда, но только в Америке стал заниматься этим серьезно. В итоге в России вышло четыре поэтических сборника, книга прозы и девять книжек стихов для детей. Кроме того, в интернет-журналах Берковича и в журнале «Время и Место» опубликованы очерки и эссе.
С т и х о т в о р е н и я
И вновь идет во Имя бой…
(из «Вступления» к поэме «Моисей»)
Наш мир земной неповторим.
Но повторялась через годы
Судьба еврейская – исходы.
И Вавилон, и древний Рим,
И от Испании до Польши,
И на земле всея Руси…
О, Боже! Ты не с нами больше?
Где ты «еси на небеси»?
Конца и края нет невзгодам.
Неужто Божья воля в том –
Сначала наградить Исходом
И безысходностью потом?
Понять наш мир не так-то просто,
Неведом смертным Божий план.
Израиль после Холокоста
Домой вернулся, в Канаан.
И выживать он должен снова,
И вновь идет во Имя бой.
О, Господи, шепни хоть слово,
Что уготовано Тобой?
Мертвое море
Не давал мне вопрос покоя.
Не понять моему уму,
Как случиться могло такое.
Море Мертвое? Почему?!
Но загадку твою, природа,
Отгадал я наверняка.
Море слез моего народа,
Им наплаканных за века.
И тогда…разве это горе,
Что исчезнет оно всерьез?
Высыхает Мертвое море –
Хватит наших еврейских слез!
Да, его мы лечимся солью,
Да, его целебная грязь,
И с еврейскою нашей болью
Вижу я вековую связь.
Море Мертвое, море плача,
И Стена, что ему сродни.
Вижу так и никак иначе
Наше прошлое в наши дни.
Красное море
Лишь в страшном сне могло присниться:
Вздымая пыльную тропу,
За колесницей колесница
Летит на пешую толпу.
В толпе и страхи, и призывы
Признать за фараоном власть.
Пусть плен, зато мы будем живы,
Чем всем в неравной битве пасть.
Моше в толпе мелькает тенью,
Твердит, что не оставит Бог.
Но положить конец смятенью,
Как ни старался, он не смог.
Знал и Нахшон, сын Аминада,
Что неминуема беда,
Но ощутил, что это надо,
Что может их спасти вода.
И в изумление народу,
Который в страхе: рядом враг,
В чем был одет, вошел он в воду
И вглубь пошел за шагом шаг.
Вода по горло – и немного,
Всего лишь шаг, – начнет тонуть.
А дальше было дело Бога
Открыть, раздвинув море, путь.
И устремились все в дорогу.
Есть место в жизни чудесам!
Но сделай все, что можешь, сам
Сначала. Так угодно Богу.
Речь царя Соломона
на открытии Первого храма
О, Господи, вот и сбылись
Твои слова, как всегда.
Твой раб и Давидов сын,
построил я этот храм.
Во имя Твое, Господь,
было не жаль труда,
И если что-то не так,
будь милосерден к нам.
Тебе ли надо, Господь,
иметь на земле свой дом.
Тебя не могут вместить
даже небес небеса.
Прости нас, блуждающих
между добром и злом,
И в храме этом Ты наши
услышь голоса.
Наш дух воспарит
и станет землею прах.
Но быть безгрешной
не может живая плоть.
Да не исчезнет
наш пред Тобою страх.
Да не иссякнет
терпенье Твое, Господь.
И если случится
с нами какая беда,
Болезни иль голод
нагрянут в недобрый час,
Тебе вознести молитву
придем мы сюда.
И Ты, Всемогущий,
услышь и помилуй нас.
Когда в этот храм,
услышав о силе Твоей,
Из дальней страны
придет человек чужой,
Услышь и его
из обители Ты своей.
Пусть силу Твою
почувствует он душой.
А если мы согрешим
перед Тобою так,
Что Ты отлучишь нас
от этих священных стен,
Во гневе Народ свой накажешь,
и злейший враг
Одержит победу
и всех нас угонит в плен,
Ты дай нам надежду,
и смыть сумеем позор.
И кровь сочтем мы за честь
во имя Твое пролить.
В сторону храма
свой обращая взор,
О возвращенье своем
будем Тебя молить.
Ты Авраама, Ицхака,
Иакова Бог,
Не дай в народах других
раствориться нам.
Сколько бы ни пришлось
нам испытать дорог,
Не дай позабыть одну,
ведущую в этот Храм.
Израиль по судьбе своей непрост…
На юге мертвою водой,
На севере живой омытая,
Две тыщи лет назад убитая,
Страна воскресла молодой.
* * *
Если речь о территории,
Миль квадратных в нем не много.
Но огромен вглубь Истории
И простерся ввысь до Бога.
* * *
Сады повсюду расцвели в пустыне
От Иерусалима до окраин.
Все просто объясняется – отныне
Вернулся в этот край его Хозяин.
* * *
Мне в самую проникнуть суть бы
И пару слов сказать Тому,
Кто пишет в книгу наши судьбы,
Непостижимые уму.
Сион
В метрах – меньше восьмисот,
И горой-то звать ни к месту,
Но достиг таких высот,
Что куда там Эвересту.
* * *
Израиль по судьбе своей непрост.
Был два тысячелетья без отечества.
Он вечный раздражитель человечества
И в нынешних сражениях форпост..
Ю р и й ( Г а р и ) Т а б а х
– первый выходец из СССР, ставший офицером вооруженных сил США. Получил степень бакалавра в университете Temple, степень магистра (MBA) в университете Jacksonville. Бывший начальник штаба НАТО в Москве. Был назначен в Государственный департамент в качестве советника посла США и специального представителя президента США в бывшем Советском Союзе, а затем работал в посольстве США в Москве. Один из ведущих мировых экспертов по угрозам, исходящим от Российской Федерации, по борьбе с терроризмом и по вопросам национальной безопасности. В Ираке и Турции командовал антитеррористическим центром НАТО, за что был награжден орденом «Легион почета» – одной из высших военных наград. В настоящее время помогает Украине и Израилю в их борьбе с терроризмом и оказывает помощь раненым военным.
Продолжаю публиковать рассказы из цикла «Капитанские субботы». Это короткие истории моей жизни, которыми я делился по субботам со слушателями моего канала YouTube.
К а п и т а н с к и е с у б б о т ы
Н а ш и б ю р о к р а т ы
Расскажу две небольшие истории, которые произошли со мной в Америке, когда я еще учился, был молодым курсантом.
Мы приехали из Советского Союза в статусе беженцев. Из документов у нас была только небольшая бумажка и на ней фото, где я сфотографирован вместе с моей мамой. Эта бумажка говорила о том, что мы без гражданства и что у нас нет страны проживания.
Так вот, когда я уже учился и был курсантом, однажды ко мне пришли бюрократы какие-то, военные, и сказали, что нужно представить свидетельство о рождении, потому что в моем личном деле отсутствует этот важный документ. Я говорю им, что у меня нет свидетельства о рождении. Только одна вот такая бумажка, и все. Они о чем-то посоветовались, подумали и говорят мне:
– Ладно, в таком случае пусть твои родители напишут, что ты был рожден тогда-то, и заверят это у нотариуса.
– Хорошо, я скажу своим родителям, чтобы они написали, что я был рожден. Может быть, они не согласятся на такое, но я постараюсь, попробую их уговорить. Но вы знаете, мои родители на английском не пишут и не говорят. Они говорят по-русски, – сказал я этим людям.
Наши бюрократы всегда и везде моментально найдут выход из положения:
– Ничего страшного, пусть они напишут по-русски, что ты был рожден, понимаешь?
Вот так и случилось, что в моем деле оказалось письмо, написанное моими родителями на русском языке и переведенное мною на английский. Бумага эта, заверенная у нотариуса, подтверждала, что я не с Марса прилетел, а реально был рожден на Земле.
Но когда я уже подумал, что все мои проблемы закончились, то начались другие проблемы, прямо перед тем как я должен был стать офицером. Пришли двое и сказали, что я не могу быть офицером, потому что я гражданин России.
Это произошло потому, что при отъезде из Союза людей лишали советского гражданства. Но потом они там в России посчитали, что это цивилизованная страна. И поэтому решили вернуть гражданство всем бывшим гражданам Советского Союза. И вот так я волей-неволей получил справку о том, что я гражданин России.
– Подождите, ребята, вы чего, охренели, что ли? Я еле-еле доучился, еле дотянул до диплома. А вы мне сейчас такое предъявляете! Что все это значит?
– Ладно. Думаем, выход есть. Пиши письмо в посольство России, что ты отказываешься от их гражданства.
Ну и здорово! Я сидел, думал, я совсем не знал, что и как написать. Потом взял и написал, что я очень рад и горжусь тем, что наконец-то у меня опять появилась родина, и что я бесконечно благодарен Советскому Союзу, особенно за то, что мне вернули мое дорогое и любимое гражданство советского человека. Теперь я могу ходить с гордо поднятой головой и честно смотреть людям в глаза. В общем, я писал все, что мне приходило в голову. Но я написал также, что при лишении меня гражданства я заплатил 500 рублей. А это две месячные зарплаты офицера высшего звания в Советском Союзе. Это на самом деле было немало денег за каждого человека. Поэтому уехать из Советского Союза было просто банально дорого для многих людей. По курсу тех дней 500 рублей – это выходило 900 с чем-то долларов. Поэтому, – написал я им, – я принимаю обратно российское гражданство, если вы мне вернете 900 с чем-то долларов, и не только за меня, а еще и за моих родителей, сестру и бабушку. А еще я написал: «Если вы не вернете мне эти деньги, то тогда вы это гражданство можете засунуть себе в одно место. Оно мне задаром не нужно».
Вот такое письмо я отправил в посольство России. Ну, конечно, денег мне никто не вернул. И на мое письмо никто не ответил.
Д е с а н т н ы й з н а ч о к
Расскажу историю, которая произошла со мной, когда мне было 25 лет. Я тогда служил в военном госпитале. И там работал фармацевтом один пожилой человек. Такой милый, очень-очень тихий. Ни с кем никогда не входил ни в какие конфликты. И вообще общался с людьми коротко и редко, можно сказать.
Но когда он смотрел на меня, он всегда улыбался. И у него были очень добрые глаза. Мне казалось, что все это относится ко мне. И он все время пытался со мной заговорить. Мы разговаривали с ним о разном. В основном, о медицине. Ведь мои родители были врачами в Советском Союзе.
Как-то раз он пригласил меня к себе домой на ужин. Я согласился. Он такой милый пожилой человек. А у меня был свободный вечер. Я тогда не был женат, без детей. И домашнюю еду очень любил.
В общем, пришел я к нему домой. Оказалось, что живет он совершенно один. И квартира у него довольно-таки бедная. Ничего особенного там не было. Он приготовил очень вкусную еду. Там были спагетти. Он сделал вкусные котлеты. Мы с ним пили вино. Он мало говорил. Чаще совсем молчал. Я даже стал чувствовать себя довольно некомфортно.
В какой-то момент он извинился и вышел. Я сидел один минуту, две. Время тянулось очень медленно. И я стал думать, не выйдет ли он сейчас с плеткой, в кожаных штанах, с кольцом в носу. И начнет меня бить или будет какое-то другие извращение.
Он вошел. Такой же, как и ушел. В пиджачке, при галстуке, с начищенными ботинками. Сел, посмотрел на меня и спросил:
– Юра, ты еврей?
– Да. Я еврей.
– И ты десантник?
– Да, я десантник. Вот я хожу в мундире, и у меня десантный значок.
И тут он раскрывает ладонь, и у него на ладони лежит такой же американский десантный значок, как и у меня на груди. И он говорит:
– Я хочу тебе это подарить.
– Слушай! Я даже не знал, что ты тоже десантник! Очень приятно, здорово! Мы с тобой, значит, одной крови. Одной материи.
Он говорит:
– Не совсем. Это не мой десантный значок. Это десантный значок американского десантника, которого я убил, когда мне было 19 лет. Я был немецким десантником. В Вермахте.
Мне 25 лет, и поначалу я был в каком-то шоке. Почему он мне это рассказывает? Но я понял. Потому что я еврей. Потому что я десантник. И он решил от этой ноши, которую носил с собой всю свою жизнь, каким-то способом избавиться. Через меня. Я взял бокал вина и сказал:
– Дружище, брат, ты был хорошим солдатом. Это твой трофей. Я уверяю тебя, что если бы ты его не убил, он бы убил тебя. Ты тогда делал то, что считал нужным для защиты твоей родины. Ты был очень молодым человеком. Ты ни в чем не виноват. Ты такой же герой, как и тот, кого ты убил. Поэтому оставь этот трофей себе.
У него глаза налились слезами. Он, конечно же, расплакался. И с тех пор мы с ним очень хорошо дружили, пока меня не перевели служить в другое место. И вскоре после этого он умер.
Вот такая со мной произошла история.
Р о м а н т и ч е с к а я и с т о р и я
Хочу рассказать, как в восемьдесят девятом году был первый визит боевых американских кораблей в город Владивосток. До этого во Владивостоке никогда не было американских кораблей.
В общем, мы заходим во Владивосток с развернутыми флагами, с гимнами, все в парадных мундирах. Все очень рады, что наконец-то наши флоты встречаются. Зашли два корабля: фрегат и эсминец. Я на фрегате, а на эсминце мой близкий товарищ, с которым я учился. Мы вместе служили. Его дед был начальником штаба у Врангеля. Белогвардеец. Белая кость. Дворянин. Разговаривает, как будто его заморозили где-то в двенадцатом году, а сейчас разморозили: сударь, сударыня и все такое…
Очень такой правильный. Прирожденный офицер.
И вот мы во Владивостоке. До этого мы прочитали книжки, воспоминания нашего военного атташе во время Второй мировой войны. Как он служил во Владивостоке. Он описывает это немного с юмором, немного с горечью. Ну и, в принципе, мы видим, что ничего сильно не изменилось с тех пор, со времен войны.
Почему-то советские офицеры, хоть они никогда не были в Сан-Франциско, все время сравнивали Владивосток с Сан-Франциско. Мы тоже сразу так подумали – не в Сан-Франциско ли мы находимся. Тогда было очень много разных интересных историй – моряки есть моряки. Нашим матросам нравилось, как маршируют советские матросы. Почему-то особенно это понравилось нашим чернокожим матросам. Наши и советские матросы начали дружить, выпивать друг с другом, гулять по городу.
Ну, сами понимаете, к вечеру уже многим в городе интересно было посмотреть на иностранцев. Наши тоже стали охотно общаться с местными. Я увидел, как четыре наших чернокожих матроса маршируют в полном обмундировании советских матросов. Они поменялись с ними мундирами. И вот так повсюду и ходили.
К 12 ночи все должны были быть на корабле. Я стою на вахте. Вылетает советское такси. «Волга». Оттуда вываливается наш старший матрос. Ну, он такой уже зрелый, ему лет 37 или 38. В одних трусах и только с военным билетом. Входит на мостик:
– Разрешите зайти на борт.
Я его спрашиваю:
– А где же твой мундир?
– А я с ними поменялся.
– На что?
А он смотрит на себя. Видит, что он голый, и говорит:
– А! Забыл!
– Ладно, заходи!
Тогда было много разных историй.
Так проходит два дня. Все уже устали, особенно те, кто говорит по-русски. Потому что они еще выполняли роль переводчиков.
Вдруг прибегает матрос и говорит мне:
– Там ваш товарищ. У него какие-то неприятности. Он попросил, чтобы вас позвали, потому что он не может разобраться, что случилось.
Я иду туда. В общем, картина такая. Наш двухметровый офицер, чернокожий парень, очень толковый, стоит в белом мундире. И стоит мой товарищ, белогвардеец. И стоит дамочка такая – во рту папиросочка. Дамочка белокурая. И еще стоит бандит. Бритый, в тренировочном костюме.
Мой товарищ объясняет мне. Конечно, я не могу говорить так, как говорил он. Буду передавать только близко по смыслу:
– Юрий, знаете, наш офицер познакомился с сударыней где-то в этом районе. У них получилась связь. Отношения, построенные не на церковных порядках. И у нас тут большие неприятности с ее супругом. Но я не могу понять, что хочет супруг и как он хочет разрешить этот конфликт. Наш офицер говорит, что пытался найти гостиницу, пытался найти где-то подобающее для дамы место, но у него ничего не получилось.
В общем, он объясняет это все мне на таком «древнерусском» языке. Я слушаю это все и спрашиваю женщину по-английски:
– Дамочка, ты по-английски говоришь?
Она отвечает:
– Нет, не говорю.
Тогда я спрашиваю ее, говорит ли она по-русски. Нет, она не говорит по-русски.
Как же они вообще договорились обо всем? Ну я предлагаю этому бритому:
– Забирай свою даму и идите отсюда. Полиция, международный скандал – этого нам не нужно.
А он отвечает мне по-русски:
– Да мне пофигу вообще, что тут происходит. Кто будет чинить на «Жигулях» капот?
– Какие «Жигули»? Какой капот?
– Да трахались они на капоте моего «Жигуля». Вмятину оставили на капоте. А то, что это он с ней делал, мне пофигу, мне теперь капот надо чинить.
Я спрашиваю у этого двухметрового офицера:
– У тебя деньги есть?
– Да, 20 долларов.
И бритый понимает:
– Да, 20 долларов – это хорошо.
Видимо, 20 долларов были для него сумасшедшими деньгами, и он говорит нашему двухметровому:
– Братан, пойдем со мной… там это… что ты с этой вообще связался… там у нас нормально все будет… пойдем.
Вот таким образом мы разрешили эту проблему. И вот так благополучно закончился наш визит во Владивосток, такой романтической историей с местной девушкой.
С к о л ь к о с т о и т м о л о к о
В конце 90-х стремительно развивались дружеские отношения между Россией и США – дружили почти взасос. Уважаемые господа президенты Горбачев и Буш прилагали к этому максимум усилий. У меня всегда были небольшие трения в вооруженных силах с нашими контрразведчиками, потому что все шпионские фильмы – про то, что русский – это всегда плохой человек, и имя его – Юра. Своим именем я привлекал к себе внимание наших контрразведчиков, с которыми часто бодался.
Первый такой опыт у меня был, когда США и СССР решили обменяться военными визитами. Долго думали – танкистами или летчиками? Решили первым сделать обмен врачами. Врачи – гуманисты, и у них, наверное, есть что-то общее.
С дружеским визитом в США прибыли десяток генералов-врачей советской армии. Мы их водили везде и показывали все, как у нас есть. Гости были шокированы, потому что в Советском Союзе в те времена все было довольно-таки плохо. Посетили мы с советской делегацией и наш магазин «Военторг», где наши гости дотошно изучали цены на мясо и рыбу.
Им было очень не по себе. Они активно интересовались стоимостью автомобилей. Советских генералов не удовлетворил мой ответ:
– Не знаю, ведь это смотря какая машина: «Шевроле», «Мерседес»? С кожаным салоном или простым? С кондиционером? С радио или без?
Они подробно и настойчиво допрашивали:
– Сколько стоит килограмм мяса?
А я им:
– Какое мясо – курицы или свинина?
Гости мне:
– Ты цэрэушник? Не отвечаешь ни на один наш вопрос.
– Я не могу ответить, потому что не понимаю вас.
Каждый вечер, когда мы возвращались в гостиницу, я проходил мимо их номера, возле которого обычно стояла пара крепких ребят. Они пристально смотрели на меня, провожали глазами. Я тоже провожал их взглядом.
Однажды вечером меня пригласили наши:
– Лейтенант, зайди к нам, пожалуйста.
Я зашел, и мне прочитали лекцию про дружбу наших народов:
– Мы не хотим, чтобы кто-нибудь из наших гостей сбежал. Пожалуйста, проследи за этим. Если они задумают сбежать, то в первую очередь обратятся к тебе, потому что ты говоришь по-русски. Ты с ними выпиваешь. Ты – один из них.
Я – любезно:
– Конечно. Хорошо. Я сразу прибегу к вам и обо всем доложу.
Каждый вечер прихожу в гостиницу и смотрю на них, а они – на меня:
– Лейтенант, зайди к нам, пожалуйста.
Захожу.
– Кто-нибудь хочет сбежать?
– Нет, у меня нет.
– О чем вы говорили? Что они говорят? Чем занимаются?
– В основном они спрашивают про цены и про вещи в магазинах. Спрашивали про мясо и машины.
– Ну и что?
– Ну и все.
А что я мог ответить? Они взяли галлон молока и начали высчитывать, сколько стоит литр, – переводить литры на галлон, на доллары, на рубли и рубли на доллары. И хором сказали:
– Ну вот, хоть молоко у нас дешевле.
Я не сдержался:
– Товарищ генерал, а какая у вас зарплата?
Он ответил:
– Где-то пятьсот долларов с переводом на ваш официальный курс.
Советского товарища генерала услышанное им в ответ не очень порадовало:
– У вас даже у генерала зарплата пятьсот долларов в месяц. А у меня, даже не капитана, зарплата больше трех тысяч долларов. Теперь пересчитайте снова и поймете, у кого молоко дешевле.
Контрразведчики выслушали эту историю и вынесли вердикт:
– Эти новости нас не будоражат. Смотри, чтобы русские были довольны…
Н е н у ж н ы е л ю д и
Во время грузино-абхазского конфликта я служил начальником разведки ООН в Абхазии, где мы каждый день патрулировали территорию. Маршрут моего подразделения пролегал от города Сухуми до местечка Гали и реки Ингури. Ездили каждый день по разбитой дороге, и это печальное зрелище давило на психику, производило неблагоприятное впечатление. В воображении теснились самые разные мысли – вырисовывалась страшная депрессивная картина, потому что в былые времена люди в этих краях жили богато и комфортно, дома стояли добротные, с красивыми винтовыми лестницами, с двойными гаражами. И вот теперь на всех этих домах сиротеют обгоревшие скелеты крыш. Людей не видно Армагеддон…
Когда систематически ездишь туда-обратно и все время вглядываешься в это, то представляешь, что когда-то там была счастливая жизнь. Из таких мыслей рождается депрессняк. Но и это тоже временно.
Однажды я еду в патруле и вижу, что на одном из домов появилась крыша, из печной трубы идет дым. В следующий раз заметил выводок курочек, а потом услышал и человеческие голоса. Мне даже как-то показалось, что там был слышен веселый детский смех.
Как сейчас помню – стоял прекрасный солнечный летний день. Над приглянувшимся мне домом вдруг опять взвились клубы густого черного дыма. Крыша сгорела, пепелище-пожарище… Людей нет, все разбросано, разрушено. Я остановил машину и спросил у местного жителя, который нас сопровождал:
– Что произошло?
– Ничего.
Моему возмущению не было предела.
– Да как ничего? Я же видел, что тут были люди. Тут жили люди. И вдруг опять… Кто на них напал? Абхазы? Грузины? Бандиты? В чем дело?
Мой собеседник, запинаясь, пробормотал:
– Нет, нет-нет, это ничего…
Я с ним сцепился тогда, и мы поругались. Я сказал, что я заполняю депешу-протест для комиссии по правам человека в ООН. Будут неприятности и у абхазского правительства, и у них.
Конечно, они не знали, что ООН ни черта не сделает, даже если я напишу десять таких депеш. Они же не палестинцы…
Через пару дней меня вызвал к себе министр внутренних дел Абхазии. Видимо, когда-то он был каким-нибудь сержантом милиции, потому что необразованный совсем. Мне говорит:
– Слушай, дорогой, забери, это не нужно, забери эту свою бумагу. Это нехорошо, некрасиво.
Я же настаивал на своем:
– Подождите. Скажите мне, кто эти люди? Я хочу с ними встретиться, обсудить произошедшее, иначе я не заберу депешу.
Но министр продолжал со своей колокольни, вокруг да около:
– Да-нет! Приглашаю на шашлык! Вино у меня на даче – то; да се – шашлык-машлык…
Не соглашаюсь:
– Нет, ничего не будет!
Он умоляет меня:
– Забери, пожалуйста. Как брата прошу.
Я тверд:
– Нет, не заберу, – и точка!
В общем, нашла у нас коса на камень. Некоторое время министр-сержант внимательно всматривается в меня пронзительным прищуренным взглядом – и как заорет:
– А-а-а-а! Я знаю, кто ты такой! Ты армянин из Калифорнии и поэтому ты их защищаешь! Они нам не нужны! Это ненужные люди!
Ну ненужные обычно евреи, а кто эти ненужные, я сразу и не понял. Он знал, кому сказать про ненужных людей. Я встал, развернулся и на выходе из его кабинета резко повернулся к нему:
– Если хотите знать, господин министр, я не армянин из Калифорнии – я еврей из Нью-Йорка!
Услышав такое, он заюлил:
– Слушай, дорогой, так чего ты вообще?! Мы же тут евреев любим! Приглашаю на шашлык! Вино у меня на даче – то; да се – шашлык-машлык… Забери, пожалуйста, бумагу.
Я хлопнул дверью и ушел.
Вот такая история произошла со мной. Наверное, я пытался смешно ее рассказать. Не получилось. Наверное, смешная и странная история, но не для армян или евреев, не для украинцев на Донбассе и всех нормальных людей, для кого не существует ненужных национальностей. В общем, не смешно для тех, кто когда-нибудь был ненужным человеком. А абхазов, настоящих абхазов, настоящих мегрелов, настоящих грузин и всех других настоящих людей я знаю. Это хорошие добрые люди. Помогают друг другу. Даже когда их окружение пытается обесчеловечить «ненужных».
Л ю б и м ы й к у р и ц а
В Абхазии мы ходили в патрули на грузовиках из Южной Америки. Они были противоминные. Очень огромные, здоровые, ну как БТРы. Но ездить надо было очень быстро, чтобы на мины не наскочить, чтобы под обстрел не попасть. Но когда мы наезжали на какое-нибудь животное – свинью, или курицу, или гуся, – надо было остановиться, выйти и расплатиться с местным населением.
Однажды ранним утром мы летим на этом БТРе и налетаем на курицу. Я выхожу из БТРа, достаю из колеса ножку, лапочку такую. Стою, смотрю на нее.
Конечно, сразу же нарисовался аксакал. Я обращаюсь к нему:
– Извини, отец, сколько я тебе должен?
– Овайвайвай. Как, сколько должен? Это же был мой любимый курица. Любимый, он как ребенок мне был. А вы взяли и убили.
Я думаю – да, начинается. Разводит меня как лоха на батуте. Достаю 500 рублей и спрашиваю – вот этого будет достаточно? 500 рублей – это тогда была где-то месячная пенсия. Ну, не реальная, конечно, пенсия, – в смысле, что прожить на нее было невозможно. Может быть, на нее даже хлеба нельзя было купить – все тогда жили с огородов, с хозяйства.
Он говорит:
– Нее…ее. Курицу убил? Убил. Надо поминки справлять.
А я чувствую – где-то только девять часов утра, – что он уже такой начиненный. Я говорю:
– Нет, отец, на службе мы. Надо в патруль ехать.
– Нее…ее. Убил мой родной курица. Надо поминки. Заходи.
Ну заходим мы во двор. Он кричит – Манана, американцы приехали!
А там уже накрыт стол, все стоит. Короче, он поднимает тост. Конечно, за гостя. И тост этот такой бесконечный. Я не могу его весь пересказать, потому что это займет часа четыре. Но вкратце примерно так: «Курица – что это? Кто это? Какая у нее была жизнь? Никакой! Курица была серой. Жизнь у нее была серой. Мозгов вообще не было! Весь день клевал говно. Что это за жизнь? Ничего не происходит в этой жизни. И вот так этот мой куриц ярко погиб под американским танком!»
В этот момент я понимаю, что он говорит не про курицу, он говорит про свою жизнь. Про эту серую жизнь, где ничего не происходит. Поэтому мне пришлось издать приказ, чтобы мимо этого двора больше патруль не ездил. Потому что я уже мог ожидать, что он будет стоять на дороге и ждать наш патруль. Будет ждать наш патруль, чтобы броситься под американский танк.
П о л е т в о е н н о й м ы с л и
Происходит у нас, значит, с Россией обмен офицерами. Я попадаю на советский корабль, большой противолодочный. И, конечно, со мной общаются только капитан, замполит и особист. Ну и еще один офицер связи. А остальные офицеры держатся от меня подальше. В общем, я на этом корабле как бы сам по себе.
Как-то сижу я в кают-компании и ем макароны. Тогда я еще не понимал, что это за макароны. Мне они показались странными. Они были такого серо-коричневатого цвета. И как будто резиновые. И прилипали к зубам. А сейчас мы платим много денег за такие макароны. Потому что это – здоровая, натуральная пища.
Сижу я, лопаю эти макароны. Подходит ко мне офицер:
– Разрешите присесть?
– Конечно, садитесь.
Я смотрю, у него красный пролет на погонах. Значит, он, наверное, морской пехотинец. И происходит у нас такой разговор. Он спрашивает:
– А у вас в Америке на кораблях есть замполиты – заместители командира по политической части?
Я говорю:
– Нет, у нас такого нет. А вы замполит, что ли, комиссар?
– Ну да. Я заместитель командира по политической части.
Я уточняю:
– Нет, у нас такого нет. У нас вооруженные силы вне политики.
– А кто же у вас отвечает за воспитание личного состава?
Я не понял, о каком воспитании он спрашивает, и говорю, что у нас вообще-то все воспитанные. А отвечает у нас за все командир и офицеры. И каждый сам за себя отвечает.
Он переспрашивает:
– Значит, у вас не проводится воспитательная работа?
– Нет. У нас родители воспитывают детей. А не вооруженные силы.
Ну а дальше у нас идет такой разговор. Я его спрашиваю:
– А в чем ваша работа заключается?
– Ну как, я вот всем помогаю. Если у кого-то есть какие-то проблемы, по службе или между собой, я помогаю решить любую проблему.
– Как? А если в машинном отделении сломается какая-то шестеренка, и если они не могут ее заменить, то вы поможете механикам как-то в этом деле? Или, скажем, электрикам что-то спаять поможете?
– Нет, я не по техническим вопросам, я по воспитанию.
– Ну а в чем это заключается?
– Я всем помогаю. Я могу помочь, даже если есть личные проблемы. Все всегда могут обратиться ко мне. И матросы, и офицеры.
– Так вы как капеллан, что ли?
– Да. Да, я как капеллан. Вот это вы правильно поняли. Я как капеллан. И вот, пожалуйста, ко мне можно обратиться с любой проблемой.
В этот момент к нему подходит матрос. Насколько я понимаю, это был тот матрос, который обслуживал эту кают-компанию. И он говорит:
– Товарищ капитан, разрешите обратиться.
И идет вот такой ответ:
– Чо тебе надо!?
И этот матрос говорит:
– Товарищ капитан, у меня портянки спи*дили.
– Ну и что!?
– Так чем же мне обматываться?
– Да х*ем обматывайся!
И он поворачивается ко мне и продолжает:
– Вот, значит, ко мне всегда можно обратиться. Ну, если у кого какая проблема, я всегда помогу.
А я говорю:
– Ну, я вижу. Вы только что помогли. У нас скоро будет совместная высадка морской пехоты. Он обмотается вот этим, чем вы сказали, – и вперед! Вы решили проблему, – говорю. – У вас очень ответственная работа. Очень она у вас сложная, конечно. Но, – говорю, – вижу, что вы можете решать самые сложные проблемы.
Вот такое у меня было общение с политработником на корабле. Такой вот рассказ о полете военной мысли.
М а л ь в и н а
Вот что произошло со мной однажды в России, в Москве. День темный. Пасмурно, противно. Делать вообще нечего. И мне посоветовали. Сказали – у нас очень красивое метро, поезжайте на нашем красивом метро. И еще у нас есть очень красивый магазин, «Елисеевский» называется. Там все есть. Там вы попробуете всякие разносолы и сможете купить все, что вам понравится.
В общем, захожу я в метро. Спускаюсь по эскалатору. Все очень красиво, чисто. Ну прямо музей. Не знаю и не понимаю, зачем там все как в музее. Но, тем не менее, все очень хорошо.
Я остановился, чтобы прочитать, на какой станции мне надо сделать пересадку, чтобы доехать до этого прекрасного магазина. Я остановился. А там же поток людей идет. И вдруг какая-то бабуля ударяет меня палкой по спине и говорит: «Чего встал, остолоп?»
Я понял, что надо двигаться. Двигаюсь. И в конце концов доехал до этого магазина. Прекрасный, очень красивый магазин. Очень классный, наверное, когда-то был. А сейчас там народу – просто море. И все двигаются, все куда-то бегут.
В общем, я зашел, посмотрел, встал в очередь. И понимаю, что тут как-то все странно работает. Потому что вместо денег дают какую-то бумажку. А в обмен на эту бумажку дают какой-то продукт, завернутый в бумагу, которой, как мне показалось, уже кто-то до этого пользовался.
И при этом все разговаривают какими-то кодами. Кто-то оборачивается ко мне и говорит: «Вы за мной!» И убегает. Или кто-то еще подбегает и говорит: «Я за вами!» И убегает. Потом кто-то еще прибегает и говорит: «Я тут стоял! Вы тут не стояли!»
В общем, пока я в этой очереди дошел до продавщицы… А она вся такая была с голубыми-голубыми волосами… Мальвина из моего детства. Но такая Мальвина, которую как будто только что выпустили из наркодиспансера и которая только что разрубила Артемона на куски и сожрала. И вот она с такими выпученными глазами говорит мне:
– Чек давай!
А я говорю:
– Нет, я буду платить деньгами.
– Иди пробей чек!
– Мне никого бить не надо.
А она уже кричит:
– Следующий!
И у меня такое впечатление… Подождите, подождите… Почему «следующий»? Я еще не выпрыгнул из самолета. Как, знаете, в десанте кричат: «Следующий! Пошел! Следующий! Пошел!» И надо быстро проверить парашют.
И тогда я говорю:
– Подождите, подождите, я еще…
А она мне:
– Иди пробей в кассу!
– Да не надо мне бить никакую кассу!
– Тьфу, идиот какой-то. Иди, вон видишь, касса. Иди туда. В кассу. Заплати там.
– А! Заплатить там! Ну хорошо.
Я иду, смотрю, там какая-то будка. В будке такой ДЗОТ, такое отверстие. Все туда суют деньги и получают какой-то кусочек бумажки.
Ну, в общем, я стою. Теперь уже в другой очереди. Времени прошло много. Я даю деньги и говорю:
– Мне колбасы.
А она как будто знала. Тоже такая опытная девушка. Она в очках сидит. Тебя она не видит. Но она знает, что сказать. Какую колбасу ты хочешь? Там два или три вида было. Ну, она стучит по кассе. И дает мне кусочек бумажки. На этом кусочке бумажки тоже какой-то код. Такими голубыми буквами, как волосы у моей Мальвины из дурдома.
Ну, код я не смог расшифровать. Иду обратно. Пытаюсь этой Мальвине дать эту бумажку. И тут какой-то мужик в шляпе говорит мне:
– Вы тут не стояли! Я тут стоял!
И какая-то женщина без зубов рядом с ним тоже что-то кричит.
А я ему говорю – подождите, не обижайтесь. При чем тут стояло, не стояло. И вообще, ваша девушка не в моем вкусе. Ну не в моем она вкусе. Ну что вы так нервничаете.
В общем, они меня опять заставили встать в очередь. Стою я опять в очереди. И вот она подходит, моя очередь. Я Мальвине, которая с голубыми волосами, только из диспансера вышла, даю эту бумажку. А она смотрит и говорит:
– Ты что, дурак?
– Я дурак?! Я не дурак. Я военный.
– Ну сразу видно, что ненормальный. Ты же пробил в мясной отдел. А это – молочный. Иди теперь перебивай.
И тогда я говорю:
– Я вам тут сейчас все перебью. И кассу, и молочный отдел, и мужика в шляпе с девушкой без зубов. Что вы тут творите?!
А она опять:
– Иди перебивай.
И тут, конечно, народ начал возмущаться. Что за хулиганство! Какое он имеет право?! Вызовите милицию!
А она кричит:
– Маня!
Это та Маня, которая в очках. И она кричит этой Мане:
– Перебей этому придурку в молочный отдел.
И уже мне:
– Иди туда.
Я иду туда. Маня опять что-то там по кассе стучит. Какие-то кнопки нажимает. Выдает мне другую бумажку. С другим кодом.
Я иду обратно в молочный отдел. Кто-то там уже говорит:
– Дайте ему без очереди. Он дикарь. Он вообще, видимо, в нормальных магазинах никогда не был.
– Ну почему? Я был…
– Давай сюда!
Мальвина дает мне колбасу в бумаге, которую кто-то уже несколько раз использовал.
Я спрашиваю:
– Может, в какой-нибудь там пакетик…
– Так нажрешься! Иди! Приехали черт знает откуда и вот здесь народ теребят.
Ну, в общем, я все это взял. Поймал такси. Решил уже не ехать больше в красивом метро.
Приехал домой. Жена говорит:
– Это есть нельзя. Мы отравимся.
– Как это отравимся? Ну тогда выбрасывай.
– Нет, выбрасывать тоже нельзя. Я собак видела днем во дворе. Иди собакам скорми.
Ну, я побежал по помойкам. Ни одной собаки не нашел. Милиция мимо меня уже несколько раз проехала. Думали, наверное, что я либо обдолбанный, либо пьяный, либо еще что-то. В общем, пришлось мне эту колбасу втихаря выбросить.
Когда я работал в России, меня часто обвиняли в том, что я агент ЦРУ. И вот что я подумал по этому поводу. А что, если бы я действительно был агентом ЦРУ? И что было бы, если бы я написал в ЦРУ доклад о таком вот дне, проведенном в Москве? Меня, наверное, отозвали бы из России и, наверное, подумали бы, что у меня началась белая горячка. Потому что пишу я белиберду, потому что так вообще, в принципе, быть не может.
Ну, может быть, в каких-то других местах такое, как в моем непосланном в ЦРУ докладе, не могло бы случиться. Но вот в городе-герое Москве такое в действительности все и произошло.
И когда вы будете читать другие мои истории о России, пожалуйста не сомневайтесь, что я рассказываю то, что действительно со мной там случилось. И, поверьте, я не пьяный, не на наркотиках и никакой белой горячки у меня нет.
Л у ч ш и й д р у г п р е з и д е н т а
Вот еще один рассказ из серии непосланных докладов в ЦРУ. Нормальным людям трудно будет поверить в то, о чем я хочу рассказать. Но, как доказательство, есть журнал State, то есть Госдеп. Министерство иностранных дел. На 20-й странице за 1992 год там описана эта история. Описана не мной, а журналистом Matthew Burns. Но там вы можете найти и мое имя.
Конец 91-го – начало 92 года. Развал Советского Союза. У нас недельная поездка с послом Nicolas Salgo по всем бывшим республикам Советского Союза, где мы открываем посольства. В нашей команде Nicolas Salgo, его помощник, его охранник и я. Я должен его встретить в стране Узбекистан, в городе Ташкент, в гостинице Интурист «Узбекистон». На улице сто с чем-то (по Фаренгейту, конечно) градусов жары. Мозги расплавились полностью.
Меня поселяют в этой гостинице на двенадцатом этаже. Вода доходит только до четвертого этажа. Выше воды нет. Окна не открываются, потому что там центральный кондиционер. А центральный кондиционер не работает, потому что сделан советскими руками. Меня, правда, дежурная пожалела, принесла тазик с водой. Я лежу голый, ноги в воде, пытаюсь ловить ртом воздух.
Жду посла. Раздается телефонный звонок, и я слышу милый женский голос:
– Вы русский, американец, немец или турок?
– Американец.
– Как приятно, что американец говорит по-русски. А вы любите русских девушек?
– А кто же их не любит? Конечно, люблю.
– Я приду, вы посмотрите.
– Нет, не надо приходить, я знаю, что вы красивая. Зачем вам приходить?
– Нет, ну я приду, а вы посмотрите.
– Нет, не надо приходить, не надо мне смотреть. Я знаю, что вы красивая. Что же мы будем делать?
– Мы можем принять ванну вместе.
– Ну, смысла я в этом не вижу, потому что воды здесь нет. Вы, наверное, здесь недавно поселились, в этой гостинице. Я на двенадцатом этаже. Вы можете принести пару ведер воды, и мы поплескаемся. Но мне это неинтересно. А чем еще мы можем заняться?
Она говорит:
– Хотели бы вы заняться сексом за доллары?
– С удовольствием, – отвечаю я и спрашиваю, сколько она платит.
– Подождите! Это вы платите.
– Подождите! Я не понимаю. Потому что, если вы приглашаете… Ну это как в ресторане: вы приглашаете – вы платите.
– А у вас что? В вашей стране женщины платят мужчинам за секс?
И тут она назвала меня мужчиной нетрадиционной сексуальной ориентации и бросила трубку.
Ну встретили мы посла. И полетели дальше, в другую страну – в Молдову. Приземлились. Я вышел из самолета и объявил, что прибыл чрезвычайный посол Соединенных Штатов Америки. Смотрю, стоит какой-то мужик. Криво как-то стоит, прихрамывает. Один глаз у него смотрит в одну сторону, а другой – в другую. На костюме из трех пуговиц у него две отсутствуют. И где-то там небольшая дырочка. Я спустился с трапа и сказал ему:
– Возьмите эти чемоданы посла и поставьте в «Чайку».
И спрашиваю нашего дипломата:
– Где министр иностранных дел, который должен встречать нашего посла?
На что мне наш дипломат ответил:
– Так вы же сами только что послали его ставить чемоданы в «Чайку».
Я, конечно, побежал, взял эти чемоданы и сказал:
– Господин министр, пожалуйста, идите встречайте посла. Ничего страшного, я сам положу чемоданы.
Нас поселили в гостиницу. Разделились мы по распорядку: посол и его охранник на одном этаже, я на этаже сверху, а его помощник – на этаже снизу.
Посол был лучшим другом президента Рейгана. И должен заметить тут, что был он человеком дисциплинированным. Каждый вечер он принимал ванну. Другого варианта не было. Каждый вечер.
Тут прибегает ко мне его помощник, весь мокрый, завернутый в полотенце, и говорит:
– Воды нет. Вода кончилась.
Он прибежал ко мне намыленный, потому что воду вдруг отключили, ни с того ни с сего. Ну, мы побежали, кого-то разыскали, и к тому времени, когда посол решил принять ванну, нам включили воду на два часа.
Потом мы полетели в следующую страну – в Белоруссию. Когда мы там приземлились, поселились в гостинице, опять же по распорядку: посол и охранник на четвертом этаже, я на пятом, а помощник посла – на третьем.
Не успел я еще распаковаться, как прибегает охранник посла и кричит:
– Полотенца нету!
Оказалось, что посол лежит в ванне, а полотенца, которым он мог бы вытереться, нет. Сейчас он вылезет из ванны, увидит, что нет полотенца, и будет международный скандал.
Я бегу на четвертый этаж и говорю дежурной:
– Нужны полотенца.
Она говорит:
– Полотенец нету.
– Как это нету? Почему нету?
– У нас полотенец нет, вот и все.
Я бегу к себе на этаж. Хватаю свое полотенце. Бегу вниз. Вешаю свое полотенце послу в ванную. Иду опять к дежурной и спрашиваю:
– Подождите. У меня в комнате полотенце есть. Почему у посла полотенца нет?
– А вы на каком этаже живете?
– На пятом.
– А, на пятом! На пятом есть полотенца. А на четвертом нету.
– Как это?
– Вот так.
Ну ладно. Иду к себе на пятый этаж. Вижу, что у меня нет туалетной бумаги. И думаю: боже мой! Сейчас послу нужна будет туалетная бумага, а туалетной бумаги нет.
Бегу обратно вниз. Бросаюсь к дежурной, говорю про посла, спрашиваю про бумагу, а она мне говорит:
– Есть, туалетная бумага есть. У него туалетная бумага есть.
Бегу обратно к себе на пятый этаж. Иду к дежурной. Говорю, что у меня нет туалетной бумаги. А она говорит:
– А у нас нету туалетной бумаги.
– Как это нету?
– А вот так, нету.
– А вот у посла и у охранника внизу ведь есть туалетная бумага.
А она мне говорит:
– Так они же на четвертом этаже, а мы на пятом. А на пятом этаже туалетной бумаги нет. Но у нас есть полотенца.
Я побежал на третий этаж. К помощнику посла. Спрашиваю:
– У тебя что – полотенца или туалетная бумага?
– У меня полотенца.
– А туалетная бумага у тебя есть?
– Нет. А у тебя что?
– А у меня теперь ни полотенца нет, ни туалетной бумаги.
Мы вдвоем бежим на четвертый этаж, к охраннику:
– Слышишь, брат, у нас нет туалетной бумаги.
– А что у вас есть?
– У помощника есть полотенца. А у меня нет ни полотенец, ни туалетной бумаги.
Он отматывает немного туалетной бумаги, такой серо-коричневой, дает нам по куску и говорит:
– Вот это все, чем я могу вам помочь. Все, чем могу помочь.
Ну, помощник ушел довольный. А я себе думаю – ну и черт с вами. Я же из Союза. Я вообще считаю, что моются только ленивые люди. Ну, которым лень чесаться. А мне полотенце не нужно.
Э л ь в и р а Ф а г е л ь
– родилась в Ленинграде. Всю сознательную жизнь до отъезда в США (1993 г.) прожила в Москве. Диплом инженера получила в МВТУ им. Баумана. Проработала во ВНИИМЕТМАШе 20 лет. Оказавшись в отказе после подачи заявления на постоянное место жительства в Израиль, была с работы уволена, но повезло: была принята в редакцию еврейского журнала «Советиш Геймланд» (после перестройки – «Еврейская Улица»), где работала 10 лет, вплоть до отъезда в США. По опубликованным в журнале работам была принята в Союз журналистов СССР.
Р а с с к а з ы
Н а Л и п е ц к о м м е т а л л у р г и ч е с к о м
Галка, молодой инженер Московского НИИ, много времени проводила в командировках на Липецком металлургическом комбинате. Ей следовало установить в листопрокатном цехе систему управления турбиной, спроектированной и отработанной на стенде НИИ и ждущей своего часа уже здесь, в Липецке. Установка системы управления, разработанной Галиной, затягивалась. Мастер цеха, от которого зависело все нужное Галине – от болтов до подъемного крана, – умело прятался от нее, да еще кинул в народ придуманную им кличку «бульдожка», дескать, вцепится и не отпустит, пока не дашь ей требуемое. Так, с некоторой долей уважения, ее и называли работяги, но тайные места своего мастера не выдавали.
В один из дней очередной Галининой командировки заведующий лабораторией и прямой ее начальник позвонил прямо в цех, «бульдожку» срочно разыскали, и она узнала, что руководство листопрокатного цеха созывает мощный форум самых известных профессионалов СССР в области науки листопроката, что от их НИИ должны ехать трое: зам. директора, доктор наук, их завотделом, кандидат наук, и он, завлаб, тоже кандидат наук. Но ему некогда, да и неохота тратить три дня на бестолковую трепотню всех этих корифеев, а Галина все равно уже там крутится, вот пусть и числится держателем третьего мандата, там в этой толпе и разбираться никто не будет, ну а двух остальных их делегатов он предупредит, им-то все это действо до одного места.
Галине тоже было до того же места. Она и с зам. директора знакома не была, и начальника отдела видела, может, парочку раз, ну и тут общаться не придется.
Но вышло все не совсем так. В последний день форума хозяева объявили о банкете в честь именитых гостей. Банкет должен состояться тут же, при цехе, в специальной столовой, о существовании которой Галина понятия не имела, причем вход был по предъявлению мандата по списку. Тут-то Галину и обнаружили и свои, и заводские. Деваться было некуда, к тому же свои уговаривали: «Хоть раз в жизни поешь вкусненький дефицит!» Потом выяснилось, что уговаривали не без корысти. Вечером принаряженные гости собрались в спецстоловой. Пришла и уставшая после тяжелой, как всегда, беготни за мастером Галина. Она оказалась единственной особой женского пола среди пятидесяти – шестидесяти солидных мужиков. Ее радостно подозвали и усадили между собой свои, и после коротенькой официальной благодарственной речи хозяев началось застолье с обильной закуской и крепчайшими и лучшими коньяками и водкой. Обслуживали тихие, сметливые официанты. Они очень скоро приметили, что Галинину стопку по очереди проглатывали ее соседи, и поставили и наполняли ей две. Тем не менее каждые пять минут на весь зал, перекрикивая шум застолья, несся мощный зык одного из НИИшников: «А у Галины Петровны опять нет коньяка!» Начальник цеха сердито зыркал в сторону официантов, у Галины горели щеки, а назавтра к Галининому прозвищу прибавилось «пьянчужка», что, как ни странно, вызывало всеобщее, особенно у работяг, теплое отношение, даже мастер перестал прятаться от «бульдожки-пьянчужки», что способствовало скорейшему завершению работы. А по окончании экспериментальной смотки листа с НИИшной турбиной, когда Галину отпустил страх провала и она, счастливая, спускалась с моста с установленными заводскими автоматическими системами управления и их системой, которой управляла сама, она вдруг увидела внизу у ступенек нескольких работяг – никогда никто в цеху не показывался до окончания пекла и грохота летящих из печи раскаленных листов металла – с букетиками наспех собранных расцветших за воротами цеха «кашек»: «Это тебе, бульдожка-пьянчужка, ты – своя».
– Действительно, пути твои, Господи, к Славе неисповедимы, – думала Галина, прижимая к сердцу охапку драгоценнейших цветов, кашек.
А м о г л о б ы б ы т ь п о - д р у г о м у …
78-летняя, еще привлекательная и довольно стройная сероглазая Виктория, молчаливая и задумчивая, сидела в небольшом кафе за столиком, наспех заказанным по телефону прямо с кладбища для поминок, когда выяснилось, наконец, сколько человек хочет помянуть покойника. Оказалось, кроме нее еще семеро: ее общий с покойным бывшим мужем сын с невесткой, сестра и две пары ее и сестры давнишних, еще по Москве, друзей, оказавшихся тоже в Бостоне и приехавших на похороны для поддержки. На кладбище было немногим больше народу, в основном друзья сына и невестки, никогда не видевшие Леонида. Со стороны Леонида не было никого: ни бывших сотрудников, ни женщин, которых любил, ни даже последней жены Валентины и ее матери, которые его стараниями эмигрировали из Москвы, но слиняли из его дома буквально на следующий день после получения женой гражданства.
«Вот и все», – думала Вика. Поймала себя на мысли, что «вот и все» в отношении Леонида говорит себе в третий раз, только в первый было отчаяние и горе, во второй – торжество освобождения, а сейчас – неожиданная тоска потери, которая поселится в сердце до конца ее жизни против всякой логики.
Леонид унаследовал ум и талант в науке от своих родителей – отца-терапевта и матери-психиатра, любимой ученицы Ганнушкина. Оба были высочайшего класса профессионалами, настолько ценными, что уцелели в годы «дела врачей», разве что отец был изгнан из Воронежского университета, где преподавал, но в госпитале обоих заменить было некем. Унаследовал и прямолинейную честность отца: тот не скрывал от Лёниной матери, что живет на две семьи. Поцеловав сынишку на сон грядущий, уходил в соседний дом к первой и законной жене, а утром как ни в чем не бывало целовал проснувшегося Леку и незаконную, но любимую Елизавету Даниловну. Развод с первой женой и брак с Елизаветой оформил, только когда Елизавета уже умирала от рака, для того чтобы сохранить прописку сыну. Потом, узнав и о другой семье, и о существовании брата, Леня винил отца в ранней смерти мамы, но в своих пристрастиях к женскому полу и бесконечных изменах так же честно ничего не скрывал от Виктории.
Превзошел же он своих родителей в потрясающем эгоизме: поступал только так, как надо было ему, и тут уж не помогали ни просьбы, ни скандалы. Сделал все возможное, чтобы у Виктории случился выкидыш на большом сроке беременности, и спасти ребенка (девочку с уже заготовленным именем Елизавета в честь Леонидовой матери) не удалось, а после рождения сына, даже не забрав их из роддома, уехал с любовницей отдыхать на море. Роды были тяжелыми, с осложнениями, ее долго держали на реабилитации, ребенка застудили и передали в детский госпиталь, где он без мамы и ухода сорвал голос от боли в запревшем паху. Выйдя под расписку еще очень слабой, Вика забрала безголосого и потерявшего в весе малыша и выбивалась из сил, готовя ему ванночки, примочки и молочные смеси. Иногда приезжали родители, но жили они к тому времени уже далеко: папе дали квартиру на работе, а когда вернулся Леонид, перестали приезжать вовсе: мама ненавидела зятя люто. С Вики тоже очень скоро спало обаяние его ума, интеллекта и огромного запаса знаний в музыке, литературе, истории и политике. (В политике его научил разбираться дед, бывший и случайно уцелевший меньшевик). Да и об изменах его стало очень скоро известно. Но куда ж его, иногороднего, выгнать? Он готов уйти, но требует разменять их двушку, да так, чтоб ему досталась отдельная квартира, а Вике с сыном – комната в коммуналке. Так и жили, в ссорах и скандалах, в такой обстановке рос сын Костик и, не разбираясь, кто прав, кто виноват, тихо закрывался в своей комнате и, по мнению Виктории, не любил обоих.
Валентина, дочь близкой Викиной подруги и соседки по подъезду, родилась практически одновременно с Костюшкой. Мама жила с ней в коммуналке и воспитывала одна, без мужа, поэтому дети гузовались всегда в Викиной квартире, гуляли вместе, вчетвером, ездили отдыхать в отпуск тоже вчетвером. Валечку Вика любила за бойкость, беззаветную любовь к матери, за сметку, толковость, понимание материнских проблем, в частности, материальных. Когда Вика угощала ребят конфетками, она давала Вале две, так как знала точно, что та отнесет одну маме. Однажды подруга на месяц попала в больницу, и Валя этот месяц прожила у Вики. Костик даже не ревновал мать, которая приласкивала девочку гораздо больше, чем его самого, так заметны были Валюшины переживания.
Через много-много лет Вика узнала, что Леонид впервые попытался поцеловать Валентину, когда ей было тринадцать лет. Так он оказался не только бабником, но и, по определению Вики, «нимфеточником». Тогда-то она и припомнила его странный интерес поговорить о чем-нибудь со случайно оказавшимися рядом девчонками лет тринадцати. А когда Валентина выросла, вышла замуж, родила двоих детей, сбежала от никудышнего мужа, получила диплом океанографа в МГУ, Леонид принялся ездить в Россию и убеждать Валю и ее маму, что лучше выйти замуж за него без любви, чем оставаться в этой кошмарной России. И в конце концов убедил обеих. Валентине долго не давали гражданство, не верили, что брак не фиктивный: все-таки тридцать пять лет разница в возрасте. Помогла Вика, подтвердила, что любовь давнишняя и подлинная. За семь лет ожидания Леонид успел достать жену своим эгоизмом, криками и особенно плохим отношением к ее сыну, чего образцовая мать Валентина совсем уж не могла вытерпеть. Так и случилось, что она развелась с Леонидом и постаралась навсегда его забыть. А вот с Викой она сохранила очень теплые отношения.
Вике вообще повезло: все Лёнины московские друзья, сотрудники и даже его дальние родственники и друзья его мамы любили Вику больше, чем самого Леню, и продолжали с ней дружить после его отъезда в США. Даже его последняя пассия напрашивалась иногда к ней в гости, чтобы поговорить о любимом.
Вику не выпускали долго из-за секретности: в НИИ Виктория занималась разработкой узлов для военной подлодки, разрешение она получила только с Перестройкой, через пять лет после отъезда бывшего мужа и сына. Она была уверена, что сын, еще школьник-десятиклассник, останется с ней, но тот неожиданно заявил, что тоже хочет уехать. Сначала она горевала, но в это время повалили из Афганистана гробы и стали возвращаться молодые солдаты с подорванной психикой. Сын приятельницы рассказывал, как их заставляли убивать мирных жителей, женщин и детей, и они гонялись за ними по поселкам на вертолетах и те не успевали спрятаться, а солдатикам, убившим определенное число жертв, давали в награду внеочередной отпуск, и многие очень старались: хотелось к маме. Отслуживший свое сын приятельницы пребывал в глубокой депрессии и часто во сне по ночам кричал. И когда через месяц после отъезда Костюши и за месяц до его восемнадцатилетия стали на его имя приходить повестки из Военкомата, Виктория была уже счастлива, что сын ускользнул вовремя. Тем более, что она верила, что Леонид обязательно найдет работу и поможет сыну.
Правда, с помощью вышло наоборот: хоть Леонид действительно работу нашел очень быстро, но Костя, с гораздо лучшим английским, с подачи Викиной лучшей подруги с шестилетнего возраста (собственно, благодаря ей и Леонид с Костей, и потом она сама оказались в Бостоне), нашел и летнюю подработку, и поступил в институт, причем первый взнос за обучение заплатила местная синагога, где парень покорил раввина своим английским, умом и целенаправленностью. На летних каникулах Костик зарабатывал сам. Попав в компьютерную компанию, так понравился начальству, что ему предложили не упускать возможности работать здесь, перейти на вечернее обучение, которое оплачивать будет компания. Когда Виктория оказалась в Бостоне, сын успел не только получить диплом, но уже стал руководителем группы, получал небывалую для такого возраста зарплату, помог отцу купить домик, а когда появилась Валентина и отец стал выплачивать заем с ее помощью, купил себе таун-хауз поближе к работе, а женившись, – большой дорогущий дом в престижном районе. Костюшка оказался замечательным мужем и, когда родились двойняшки-девчушки, нежным, заботливым и самым добрым на свете папой.
Леонид в семье сына не бывал, так как при первой же встрече с невесткой умудрился вызвать у нее сильнейшую антипатию, внучками не интересовался, несмотря на попытки Виктории рассказать, как растут и меняются девочки. Сама она пользовалась любой возможностью побыть с малявками, поиграть, поучить читать, танцевать, делать на ковре кувырки, а потом – мостик и стойку на руках. Особенно они любили игру в прятки – в огромном доме была масса уголков, где можно было спрятаться, и Вика специально их не находила, чтоб услышать восторженные визги победы.
С бывшим мужем у нее сложились вполне дружески-равнодушные отношения. Он позванивал и, когда по привычке начинал заводиться и орать, она просто бросала трубку и опять радовалась, что когда-то освободилась от этой рабской зависимости. Шло время, Леонид, хоть и пытался, но так и не нашел себе спутницу жизни, вышел на пенсию, друзей не приобрел, разве что считал своим другом Диму, кассира в банке, который взялся ему помогать не только с расчетами и с английским, забываемым в быстром темпе, но и с поставкой квартирантов, селившихся в обустроенном подвальном помещении с отдельным входом со двора. Жильцы часто менялись и иной раз тихо исчезали, ничего не заплатив. Дима клялся их найти, но не находил, а вместо этого исчез и сам не попрощавшись. В банке сообщили: переехал в другой район, нашел новую работу, адреса и номера телефона не знают.
Потом с Леонидом стали происходить странные вещи: он стал терять дорогу на пути к привычным магазинам, врачебным офисам, аптеке. В таких случаях звонил Вике из какого-нибудь кафе или с бензоколонки, соединял сотрудника с Викой, и та, выяснив, где он находится, глядя в карту, диктовала ему маршрут. Дальше – больше: вдруг сообщал, что в доме нет света, не завезли топливо, он мерзнет. Опять звонил Вике, та – сыну, сын выяснял, что отец не платит, переводил деньги. Вика, по просьбе сына, поехала к Леониду, спустилась в подвал к счетчикам и обнаружила, что идет огромный и безостановочный накрут энергии на, видимо, круглосуточную работу самогонного аппарата: кто-то хорошо пользовался подвалом, в который Леонид давным-давно не заглядывал. Отключали и телефон. И когда Вика приехала, увидела, что пол всех комнат в доме, кроме кухни и ванной, завален нераспечатанными конвертами, счетами, газетами, рекламными журналами и какими-то неоткрытыми посылками в мешках и коробках. Сам Леонид был тощ, небрит, разило от него давно немытым телом, постельное белье было темно-серого цвета, на голом теле – засаленный халат, холодильник пуст. Электрический чайник он сжег, в микроволновке, налив в тарелку воды и насыпав горсть застарелой, с мошками и червячками крупы, варил кашу.
Пару месяцев Виктория, как на работу, приезжала к Лёне разбираться с долгами, рассылать чеки, договариваться о рассрочках с городской управой, которой он задолжал огромные деньги. Разбиралась с помощью его компьютера, на что так стремительно разбегается его пенсия. Оказалось, по тысчонке с него берут деньги какие-то жулики, которые выманили его согласие сообщить банковский счет под какие-то идиотские посулы. Найти их было невозможно, и единственное, что могла сделать Виктория, – привезя Леонида в банк, уговорить там закрыть его счет и открыть новый. Кроме того, она заметила, что ежемесячно по шестьсот долларов стриг с его счета дружок Дима, исправно подпитывая его текущий счет с накопительного, чтобы хватило на все автоматические платежи. С исчезновением Димы подпитка прекратилась, денег стало не хватать, стали накапливаться штрафы. Подключился Костя и, оформив доверенность от отца, переводил деньги на текущий счет тогда и столько, когда и сколько скажет Вика. Кроме того, порывшись в документах Леонида, Виктория нашла названия компаний, в которые тот вкладывал деньги, и Костик все суммы перевел на Леонидов накопительный счет.
Константин занялся и организацией помощи от конторы, куда ответственным лицом записали Вику, так что все решения и договоры по уборке, визитам медсестры и прочему обслуживанию занимали Викино время еще и по вечерам, когда она возвращалась домой.
Так или иначе, Вика, приняв участие в судьбе Леонида поначалу ради сына, заваленного напряженной работой и семейными заботами, втянулась в жизнь несчастного одинокого волка и стала не только разгребать его проблемы, но и, к собственному удивлению, жалеть его, варить куриный бульон и протирать курицу в мясорубке, поскольку зубов у Леонида не осталось. Покупала красную икру – самое его любимое лакомство, уговаривала выпить бульончику «еще чуть-чуть, за маму, за папу», как ребенка, загоняла в ванную под угрозой, что к грязному приезжать не будет, стригла волосы и бороду.
Леня уже ничего не помнил и не понимал, что происходит, только очень хорошо помнил номер Викиного телефона и что она его жена. Был ласковым и внимательным, радовался ее появлениям, но начинал волноваться, чтоб она уезжала до того, как начнется вечерний трафик. Почему она живет отдельно, вопроса не задавал: значит, Вике так надо. Готов был подарить все, что ей понравится в его доме, и она действительно забрала картину – его портрет, написанный маслом его кратковременной любовницей-художницей, которую он, как и всех остальных, включая Валентину, совсем не помнил, и утверждал, что всю жизнь любил только ее, Вику, и всегда был ей предан.
– Господи, боже мой! – думала Вика. – Да если бы ты был такой всегда! Как бы я тебя любила! Перетерпела бы все измены, служила бы верой-правдой, ни за что не упрекнула б…
Она так и не встретила человека, своего человека, с которым ей хотелось бы жить вместе, поскольку ни один ухажер не дотягивал до интеллекта Леонида и даже до ее собственного, а она в этом была уже навсегда отравлена своим единственным избранником.
Несмотря на все усилия Вики, Леонид слабел и хирел, заставить его погулять на заднем дворике Вика не могла, самой с ним выйти не было времени, дай бог разобрать каждодневную кипу почты, не умещающуюся в почтовом ящике и сваленную на крыльце, да выписать чеки за очередные счета, покормить его – сам ведь не подогреет и не поест, искупать, оставить деньги и записку с просьбой, что надо купить, девушке-помощнице, собрать мешок с грязным бельем, который раз в две недели забирали для стирки, поскольку стиральная машина в подвале дома была безнадежно испорчена жильцами или – кто знает? – специально тем самым изготовителем самогона, которому не нужен был визит хозяина или его помощников в подвал.
И однажды рано утром Вике позвонила помощница и сообщила, что застала Леонида лежащим на полу по дороге в туалет, что поднять его не смогла, вызвала «Скорую» и его отвезли в госпиталь. Домой он уже не вернулся. Умер вскорости в Nursing Home, как Вика считала, от голода, поскольку привозимые ею баночки с бульоном и икрой, с заботливо написанными наклейками – имя, номер комнаты, дата – то ли выбрасывались из общественного холодильника сразу, то ли на следующий день, но никто, несмотря на Викины просьбы и даже взятки, их не приносил Лёне ни разу, это подтверждал вполне вменяемый инвалид, сосед по комнате.
Костя срочно продал Леонидов дом, выплатил банку остаток займа, все оставшиеся деньги пошли на оплату последнего прибежища папы, после чего Медикейд должен был взять заботу на себя. Но Леонид умер раньше. Хорошо хоть, что сын заранее позаботился купить участок на кладбище и оплатить ритуальные услуги из средств папы: невестка испепелила бы его за такие траты, хоть материально все в их семье было хорошо, просто она слышать ничего не хотела о свекре, на похороны и поминки которого пришлось поехать ради мужа.
Вика раздумывала: ну как такое могло случиться – такой могучий ум, талант, знания, бесконечное чтение литературы, множество научных статей, патентов и кубков, в американской уже компании, «лучшему специалисту года», и вдруг – деменция, потеря памяти… И ведь ничего такого в его роду. Значит, не природа, не генетика, а… Бог?
Д е н ь с ю р п р и з о в
Тобик, симпатичная дворняга с ушами – одно торчком, другое – наполовину согнутое, что создавало впечатление, что псина чему-то удивляется, с большими шоколадного цвета бесформенными пятнами по всему светлому телу и мордочке (так и хочется сказать «лицу», настолько осмысленно и внимательно, оценивающе, тебя разглядывает), познакомился с нами сразу, как только мы открыли калитку в большущий двор дома, где, списавшись с хозяйкой, сняли комнату на целый месяц долгожданного отпуска.
Мы ничего особенного, при своих нищенских инженерных зарплатах, не искали – лишь бы крыша была над головой и море не очень далеко, а что до наших шести квадратных метров (бывшая голубятня) надо подняться по шаткой лесенке, правда, с перилами с одной стороны, на высоту метров пять, так это было даже хорошо: через крошечное окошко мы видели синее, до горизонта, море и еще – какой бонус! – могли бесплатно смотреть фильмы, которые каждый вечер гоняли на стадионе, естественно, огороженном двухметровым забором и расположенном прямехонько между нашей голубятней и морем. Можете себе представить, какой величины был экран. Хитрюга-хозяйка под эту марку попыталась слупить с нас побольше платы, но мы отговорились, предложив ей забить окошко доской, соображая, что это ей обойдется куда дороже.
В конуре нашей уместились две раскладушки, между ними тумбочка с настольной лампой, на которой еще оставалось место для очков мужа, и ящичком, куда можно было запихнуть две зубных щетки, мыло и зубную пасту. Чемоданы заехали под раскладушки. Чтобы их открыть, раскладушку требовалось приподнять. Длина голубятни точнехонько равнялась длине раскладушек. На стене у моей, практически надо мной, на солидном гвозде, вбитом нами контрабандно, висела сумка с предусмотрительно привезенными нами средствами спасения от голода. По крайней мере, на завтрак у нас были пакетики с овсянкой, печенье и термос. Был и кипятильник. Воду можно было добыть из крана во дворе, там же, где мы умывались и чистили зубы. Во дворе же была и будка-сортир для всех постояльцев, которых в доме было немало, так что и очередь к сортиру была приличной. Зато было время со всеми перезнакомиться и даже образовать пляжную компашку. Особенно это нужно было моему мужу: он не мог не обсудить политику, книжные новинки и подпольную литературу. Я всегда удивлялась: как это при такой детской откровенности его еще не упекли за решетку. Я пляжилась мало: либо уплывала в море, либо выстаивала длиннющую очередь в кафе, тут же на пляже, чтобы пообедать захудалыми котлетками и пустоватыми щами. Мужа выкрикивала, уже отнеся тарелки на столик. Брала порцию котлеток и для Тобика, который с первого же взгляда влюбился в нас и сопровождал всюду с утра до вечера, прячась от солнца под дохленькими кустиками, окаймляющими песчаный пляж. Он бы и спать пошел с нами, если б мог преодолеть жердочки нашей хилой лестницы.
В один прекрасный день (это так говорится, на самом деле день был самый огорчительный за весь отпуск) оба моих любимых – и муж, и Тобик – преподнесли мне по сюрпризу. Дело было так: пришли мы на пляж, народу, как всегда, полно, но никто в море не входит, потому что при полном безветрии и яснейшем небе оно разгулялось не на шутку, волны – высотой метра четыре, а за буйками и того больше. Ну, мне волны нипочем, наоборот, люблю взлетать, а плаваю я здорово, особенно кролем, спасибо, когда-то девочка, студентка института физкультуры, с которой я познакомилась на пляже, научила меня правильно плавать и дышать, так что я после этого не только плавала далеко и подолгу, но и могла научить любого, кто не боялся опустить голову в воду.
На нашем городском пляже спасатели были, но какие-то ленивые и безответственные: свою работу они ограничили лишь вывешиванием предупредительных флажков, либо белого – плавать можно, либо черного – нельзя. На смотровой вышке не показывались никогда, дремали в тенечке, лодка их, всегда перевернутая на случай дождя, отдыхала тоже, около вышки, то есть в случае нужды, чего, говорят, не бывало никогда, переворачивать ее и тащить по песку было бы нелегко и долго. Зато никаких запретов, как себя вести, для отдыхающих не существовало. Меня это очень даже устраивало.
Так и в этот злосчастный день я выполняла свою норму, как вдруг, уже возвращаясь, в районе буйков наткнулась на дрейфующую лодку с двумя мужиками.
– Залезай, что ли? – предложил один.
– Чего это вдруг? – изумилась я.
– А доплывешь?
– Да уж до Турции уже сплавала, до берега доберусь.
– Ну, как хочешь.
И погребли к берегу. Я же, выскочив из прибоя на берег, сразу увидела родную Тобикову мордаху. Встречает меня, лапочка, не отлеживается под кустиком, жарится, ждет! Раскинула руки для объятий, приготовилась к поцелуям. А Тобик, вместо того чтобы кинуться ко мне, вдруг отскочил и разразился таким свирепым лаем, словно гнал со двора шкодливого, а потому ненавистного соседского кота Ваську. И глаза его, обычно излучающие ласку, горели настоящей яростью.
– Тобик, родной, что с тобой? Это же я, не узнаешь, что ли?
Я растерянно уговаривала, пытаясь приблизиться, а он отскакивал, наворачивал вокруг меня круги и продолжал лаять и рычать, оскаливая зубы, предупреждая, что и укусить может, если прикоснусь. Ситуацию прояснил незнакомый мужчина, сидевший на полотенце в двух шагах от нас.
– Вы думаете, он вам рад? Он на вас ругается! Вы не представляете, что творилось с бедной собакой все то время, что вы наслаждались жизнью. Он беспрестанно бегал туда-сюда по берегу, пробовал кинуться в волны, садился и выл! Так горестно, как воют по покойнику. Никто не мог оставаться равнодушным, никто не понимал, почему он воет. Я понимал только потому, что случайно заметил вас, входящей в море, а он появился здесь через пять минут и забеспокоился, когда вы исчезли из виду. Хороший у вас пес, верный.
Я принялась просить прощения у Тобика, и он в конце концов простил, растянул губы в улыбке, закрутил хвостом и облизал меня от макушки до пяток. Я опять была счастлива и довольна жизнью, но недолго. Подошел муж и сообщил, что только что ходил домой и что мы остались совсем без денег, ну совсем: ни на обеды в оставшиеся две недели, ни на постель и чай на пути в Москву, ни на телеграмму с просьбой прислать деньги, спасибо хоть, что билеты на поезд были и за постой было заплачено.
– Обворовали?!
Господи, кто ж это среди бела дня смог забраться в нашу голубятню? Мы ее, правда, и не запирали, да там и замка-то не было, и деньги особо не прятали, но ведь хозяйка всегда во дворе, и залезть к нам незамеченным было невозможно!
– Да нет, сам отдал…
Я онемела. Он сошел с ума?
– Понимаешь, когда завыл Тобик, я понял, что дело плохо, он наверняка чувствует беду лучше, чем мы, и я нашел спасателей и попросил их поплыть спасать тебя. Они не хотели, обещали завтра, когда море успокоится, найти и выловить твой труп, дескать, далеко не унесет, может, даже прибьет к берегу. При мысли, как я покажусь теще без тебя, я понял, что обязан что-то привезти: либо тебя, либо труп.
Я представила его встречу с мамой, и мне стало его жалко. Мама и при живой-то и здоровой дочке любила зятя очень издали и не переставала лелеять мечту изгнать его из нашей жизни. Их ссоры изводили меня настолько, что я каждый день старалась возвращаться с работы как можно позже и входила в квартиру уже в поганом настроении, озлобленная на обоих. Кстати, это продолжалось до тех пор, пока папе, ценному специалисту и всеобщему любимцу всех на его заводе, не дали – второй раз! – «однушку», а мы втроем – к тому времени у нас родился сынуля – остались в заводской «двушке».
Да уж, мужу нужен был хотя бы труп: явись он один, труп образовался бы все равно, ну а два мама, пожалуй, не потянула бы. Страх перед гневом тещи пересилил все остальные соображения, и он посулил отдать все до копейки спасателям, лишь бы они отправились на розыски немедленно.
Деньги на телеграмму мы выпрашивали у жильцов нашего двора. Надо отдать должное их благородству: узнав нашу историю, они дружно скинулись понемножку и отказались получать от нас долг.
На свете много хороших людей!
Н а д я К р ы м о в а
Судьба свела абсолютно разных девчушек одновременно в двух школах: общеобразовательной и музыкальной. И если в общеобразовательной было естественно очутиться обеим в классе Евдокии Юрьевны, единственной учительницы начальных, с первого по четвертый, классов, то попасть обеим в музыкалке к лучшей молодой недавней выпускнице Московской консерватории было большим везением. Правда, не совсем только везением: талантливую Сонечку Фельдштейн директриса предвкушала выпустить с красным дипломом, а бездарную, без слуха, но с зычным голосом Надю Крымову держали в школе только из жалости к ее маме, выросшей в деревне и оказавшейся в Москве благодаря тому, что в ее милое лицо влюбился заехавший кривоногий, большеносый, с огромными крепкими лапищами и нежной душой армейский кавалерист родом из Москвы. Мама, сама певунья, хотела для Надюши лучшего образования и лучшей судьбы, чем своей. И ни одна преподавательница не хотела заниматься с девочкой, которая обрекала ее класс, а значит, и ее саму на заниженную среднюю успеваемость. Кроме самой молодой и совсем еще неопытной, но верящей, что в каждом теплится способность к обучению, нужно только найти способ, как ее разбудить. В этом году подоспело время выпуска из музыкальной школы-семилетки Сони и Нади, обе учились там с пяти лет. Наде преподавательница подобрала для выпускного экзамена простенькую пьеску, на троечку потянет. Хоровичке было совсем легко вывести трояк: она просто потребовала от Нади при выступлении хора разевать рот, не издавая ни звука. Основную трудность составлял экзамен по классу ансамбля, т. е. исполнение пьесы в четыре руки. Учительница поставила Надю в пару с Соней, надеясь, что главную партию дивного Глазуновского вальса, с его взлетами до фортиссимо и с нежнейшим пианиссимо вытянет Соня, а Наде она сама написала простейший аккомпанемент, монотонно повторяющийся через всю пьесу: трам-па-па, трам-па-па, трам-па-па… К лучшему было, что этот экзамен проходил не в зале с его шикарным легкострунным роялем немецкой фирмы – рояль этот берегли как зеницу ока и использовали только раз в году на выпускных экзаменах при сольном исполнении основного предмета, остальное время он стоял с запертой на замочек клавиатурой и в чехле, – а в обычном классе с обычным фортепиано с тугими клавишами и глуховато звучащими струнами.
Этот экзамен стал беспрецедентным в истории школы: такого никогда не случалось ни до, ни после, легенда о нем жила в памяти учителей многие годы. Дело было в том, что члены комиссии никак не могли договориться, какую оценку поставить дуэту. Одни были за пятерку – как можно ниже оценить Сонино исполнение?! – другие считали, что невозможно проигнорировать Надино бумканье, с одинаковой силой забивающее не только пианиссимо, но даже фортиссимо, так что за четверку скажите спасибо. Через полчаса безрезультатных споров пришли к парадоксальному решению: повторить. Из класса выскочила преподавательница, умоляла:
– Наденька, бога ради, постарайся только чуть-чуть касаться клавиш, пусть лучше совсем не прозвучат, чем так…
Надя кивала головой, круглые бараньи глаза не выражали никаких эмоций, она так и не поняла, что от нее требуется, и сыграла, разумеется, точно так же, то есть как могла. Сонечка и Надюша получили по единственной четверке в дипломах, и обе были очень рады этому обстоятельству: Надя – что ублажила маму, а Соня – что доказала маме, что с таким дипломом и таким конкурсом в Училище имени Ипполитова-Иванова, о котором мечтала мама, ей не следует даже пытаться поступать, тем более поскольку она ну совсем не хочет заниматься преподаванием музыки, а хочет стать либо артисткой, либо математиком-теоретиком, либо великим поэтом. Вот такие ее собственные мечты.
В общеобразовательной школе Надя и Соня тоже очень интересным образом обеспечили друг дружку славой и успехами. Надюша слыла твердой «хорошисткой», поскольку все домашние работы и листочки с диктантами, написанные Соней, оказывались точнехонько около Надиного локтя, а то, что надо было заучить из учебника, старательно вталкивалось в Надину голову Соней непосредственно перед началом урока, за большее время Надюшка все бы растеряла. Такая опека продолжалась до окончания седьмого класса, когда Надежда с облегчением покинула школу, поступила в училище изучать столярное мастерство и в этом успела изрядно, руки у нее были толковее головы. Сонечка же получила благодаря Наде замечательный сувенир, единственный в своем роде и сохраненный на всю жизнь: жирную двойку по русскому языку за диктант. Это была не просто двойка по русскому, это была вообще единственная двойка за все Сонино обучение – в школе, потом в труднейшем в Союзе ВУЗЕ, потом на разных курсах. Эта двойка символизировала признание ее таланта «Евдохой», как называли девчонки свою любимую Евдокию Юрьевну.
Евдокия Юрьевна, потомственная дворянка, воспитанная в большой дружной семье в любви и ласке, и сама любила детей и с детства мечтала учительствовать и иметь большую семью. Ей удалось выжить в бурных событиях революции и даже остаться жить в бывшей каморке для прислуги в отеческом городском доме, и даже получить работу в советской школе, поскольку грамотных и образованных среди тех, кто мог похвастаться пролетарским происхождением, в стране было не густо. Семьи, правда, не случилось, и Евдокия, так и оставшись старой девой, всю свою любовь отдавала ученицам, к которым за четыре года успевала привязаться душой. Особенными ее любимчиками были отличница Сонечка – за быстрый ум, веселую доброту, готовность всем помочь и еще за стихи, которые она начала сочинять со второго класса, – и Надюша Крымова – за безотказность убрать классную комнату, очистить доску и ежедневно сходить в ближайший магазин вместо одного из уроков за колбаской и сыром для Евдокии. Получив наказ купить тоненький кружок вареной колбаски и двадцать граммов мягкого сыра, Крымова каждый раз застенчиво, извиняющимся полушепотом объясняла продавщице:
– Пожалуйста, для нашей кошечки…
А когда в школе объявлялся субботник по уборке классных комнат, девчонки Евдокии могли веселиться и играть сколько влезет, поскольку все было до блеска вылизано трудягой Крымовой, с пеленок приученной в ее деревне к крестьянскому труду.
Евдоха, конечно, знала, что все Надюшины домашние задания, контрольные работы и диктанты списаны у Сони, поэтому никаких оценок кроме тройки в дневнике Крымовой не появлялось, но это устраивало всех, включая Крымову-мамашу.
Примерно в одно и то же время и Сонечка, и Надюша обрели славу среди школяров, и не только Евдокииного класса: Сонечка изобрела увлекательную, заразившую многих игру, а Надя Крымова… Эта стала звездой, легендой всей школы на многие годы, даже когда сама она уже закончила семь классов и поступила в ПТУ.
…Контрольный, последний перед летними каникулами диктант. Розданы листочки с двумя линеечками на нужном для написания буковок расстоянии и с наклонными черточками, обеспечивающими красивый наклон каждой букве. Непоседе Сонечке, безукоризненно грамотной с пятилетнего возраста, безумно скучно слушать замедленное, по три раза повторяемое чтение каждой фразы. И она предлагает подружке придуманную только что игру: написать только ту часть букв, которая впишется в клеточку, все остальное, что уходит выше или ниже двух линеек, не писать, интересно посмотреть, что получится. Ну а когда Евдоха в конце прочтет снова весь диктант, они быстренько превратят все «и» и «о» в «б», «в», «д», «у», «р», «з», «ф», «ц» и «ш» в «щ». Соня-то все восстановила, а вот бедолага Надюша так запуталась в бесконечных «и» и «о», что так и сдала эту абракадабру Евдохе. Та мгновенно сообразила, чья была затея, и, поставив привычную тройку Наде Крымовой, Сонечке влепила двойку и вызвала родителей. А игра очень понравилась всем ученицам и приобрела популярность.
Приближались летние каникулы и, соответственно, праздничный концерт самодеятельности. По традиции ответственной за концерт, программу, подбор участников, за репетиции, режиссуру и даже костюмы для постановок отвечала Евдокия Юрьевна как наиболее подкованный в литературе и искусстве преподаватель. В ее неведомо как сохраненном старинном сундучке находились залежи дворянских нарядов, шелковых и панбархатных отрезов и множество дешевой бижутерии, не представлявшей никакой ценности Советам при конфискации имущества. Все эти остатки прежней роскоши очень годились для пошива костюмов Евдохиным артистам, чем она самолично и занималась с большим вдохновением.
Задействовать в концерте как можно больше школьников было основной целью Евдокии, каждому следовало найти его нишу, ну а уж любимчикам – всенепременно. С Сонечкой все понятно: прочтет парочку стихов. А что делать с Наденькой Крымовой? Не умеет ни петь, ни танцевать, ни в пирамиде самой простой поучаствовать. Надо, пожалуй, в спектакле-сказке какую-нибудь роль подобрать. Сказка хорошая, дети ее любят: о Мертвой Царевне и Семи богатырях. Почему-то все русские сказки, даже великих сказителей, бывают жестокими, хоть и с хорошим концом. Неужто это свойственно русскому народу? А что, терпеть ему за всю историю пришлось много жестокостей, а мечталось найти, наконец, спасение от бед. Иногда приходило.
Евдокия Юрьевна решила дать Крымовой роль злой царицы. Конечно, Надюша внешне была далека от злой красавицы: фигура – низкорослый сутулый шкафчик с широченными плечами, короткими кривыми ногами, большие лапищи, а уж лицо! Выдающийся носяра, круглые неопределенного цвета глаза-пуговицы. Но Евдокия все продумала: длинное одеяние и широкая разукрашенная накидка скрывали сутулость и кривизну ног, удлиненных за счет высоких каблуков когдатошних туфель молодой дворянки. Да еще высокая корона. Придумала, как не показать лицо царицы зрителям: она будет стоять на сцене спиной к залу, а большое, поднятое высоко на длинной ручке зеркало покажет публике прекрасное лицо царицы – вырезанную и наклеенную цветную иллюстрацию из роскошного издания пушкинских сказок. Ради благородного дела Евдокия Юрьевна подпортила любимую книгу.
Надюша была молодцом. Старательно вызубрила текст, и хоть не очень выразительно, но зычно – будет всем хорошо слышно! – произносила его на репетициях, высокие каблуки не сразу, но тоже освоила. Евдокия предвкушала успех пьесы, завершающего гвоздя концерта.
Но получилось не совсем так. Вернее, совсем не так, как ожидалось.
Пухловатый артист уже прочел текст от автора и перешел к описанию злой мачехи. Настал момент выхода Надюши. И тут вдруг ее обуял такой страх сцены, что она мертвой хваткой вцепилась в раму раскрытой двери, ведущей на сцену, и только разевала и закрывала рот, не в силах произнести что-либо. Напрасно Евдоха оглаживала ее плечи и уговаривала нежными словами, она ничего не слышала и не понимала. Артист на сцене, выждав короткую паузу, повторил сведения о царице, потом – еще раз и в третий раз. В зале раздались смешки и призывы к царице: давай уже, покажись! Поняв, что дело плохо, артист «от автора» сам стал обращаться к невидимому зеркальцу, выспрашивая, является ли он самым красивым на свете. Зал уже прыгал от восторга. В это время Евдокия, почуя назревающий провал и придя в отчаянье, отвесила Надюше со всех своих силенок пинок под зад, да такой, что незадачливая актриса пулей влетела на сцену, да еще лицом к залу, выронив по дороге зеркальце и потеряв туфлю, и, зычно взвыв «А-а-а!», дохромала до пухленького. Оба с изумлением воззрились друг на друга, а зал рыдал, свистел и топал в изнеможении ногами, пока Евдокия Юрьевна не опустила, наконец, занавес.
Вот так Надежда Крымова стала звездой-легендой школы.
П е р е п и с ь с к о т а
Ох уж эти переписи в СССР! Ладно бы народонаселения: важно, конечно, знать, сколько человек можно набрать в армию на случай войны и сколько ртов следует накормить в случае голода, что случалось частенько по разным причинам. Ну а зачем, скажите, ежегодно нужна всеобщая, и по городам, и по деревням, перепись скота?! Об этом раздумывала молодой специалист Московской инженерной конторы Катюша, выделенная для проведения важной однодневной акции и сейчас скучающая на горкомовском затяжном нудном инструктаже. В конце концов выдали всем по две важных бумаги: план участков с частными домиками, владельцы которых потенциально могли иметь какую-либо скотину, и список фамилий этих самых владельцев, в которых те должны были расписаться либо после пометки «да», либо после «нет», дабы подтвердить честность переписчика. Пожелав успеха на завтра, отпустили домой.
С утра Катюша отправилась разыскивать, согласно плану, частные домишки. К ее изумлению, их в Москве в разных районах, ну конечно, не в самом центре, оказалось довольно много, они незаметно прятались со своими двориками между пяти- и шестиэтажками. К вечеру девушка изрядно намаялась, тем более что еще давала о себе знать некоторая боль от недавней операции по удалению аппендицита. Но оставался всего один дом. Еще немножко, очередной владелец поставит очередную подпись после слова «нет», и – домой, отдыхать со спокойной совестью: святой долг перед Родиной выполнен.
На электричке, станция Карачарово, домик совсем близко. Катюша вошла через незапертую калитку в небольшой дворик, навстречу ей кинулась симпатичная псинка, приветливо махая хвостом, Катюша оглаживала рыжую шерстку, как вдруг собачка опрометью бросилась от нее к дому и вскочила на последнюю ступеньку высокого крыльца, прижавшись к входной двери. Катюша оглянулась, любопытствуя, что так напугало бедолагу, и сердце ее стремительно покатилось в пятки: на нее мчалась здоровенная коза, нацелясь огромными острыми рогами прямехонько в живот жертвы. Как она появилась во дворе? Может, сарай был не заперт? Вспомнив про аппендицит, Катюшка со всех ног побежала по снегу к крыльцу. Обернувшись, чтобы оценить, насколько далеко она оторвалась от бандюги, Катя с ужасом увидела, что коза жует выпавший из папки листок. Забыв об аппендиците и рогах, Катюша кинулась на врага в надежде спасти драгоценный документ, при этом выронив из папки и второй листок. Коза же, дожевав первую добычу и не реагируя на Катины кулачки, ринулась мимо нее ко второму листку и успела проглотить и его, прежде чем Катя до нее добежала.
Наутро несчастная Катюша призналась в Горкоме, что список с подписями съела единственная обнаруженная ею скотина. «Ладно, – пожалели ее горкомовцы, – обойди всех снова, быстренько собери подписи». Пришлось признаться, что план тоже съеден…
Екатерина, обдумав все, что случилось, решила, что именно коза знала, зачем стране победившего социализма нужна перепись скота. Она просто спасала себя и собратьев от очередной продразверстки, необходимой для того, чтобы снабдить номенклатуру вкусненькой козлятиной.
С а п о ж к и
У Эммы удача. Причем двойная: профком ее НИИ не только выделил ей бесплатную путевку на трехнедельную экскурсию по Прибалтике, но и осчастливил тем же ее сотрудницу – по совместительству соседку по дому и долголетнюю, еще по школе подружку Милку. То-то здорово они проведут отпуск и не только посмотрят все красоты и достопримечательности Таллина, Риги и Вильнюса, но и пошляются по замечательным промтоварным магазинам, в которых, по слухам, чего только нет, особенно в сравнении с московскими. Конечно, в Москве тоже можно добыть какой угодно дефицит, но для этого нужно либо быть в числе номенклатуры, либо иметь иностранную валюту для доступа к «Березке», либо, лучше всего, блат с директорами магазинов или хотя бы с продавцами. Но для инженеров из НИИ блат был практически неосуществим: за дефицит нужного тебе ты должен был поделиться чем-то нужным им. Ну что уведешь из конструкторского бюро? Карандаши? Ластики? Чертежную доску или листы ватмана? Вот когда Эмма вышла замуж за химика и химик стал притаскивать домой спирт, положение коренным образом изменилось: по крайней мере, хорошие куски мяса из-под прилавка появлялись как по волшебству, уже завернутые для обезвреживания «сглаза» завистников.
Пока же Эмма и Мила копили деньги на зимнюю обувь, урывая каждый месяц понемножку от нищенской зарплаты, в надежде когда-нибудь нарваться на длиннющую очередь в ГУМЕ за «выброшенным» в общую продажу в конце месяца для выполнения плана дефицитом. Но и это было практически неосуществимо: стояние в очереди занимало иной раз не один день, а ведь назавтра надо было спешить на работу. Очереди существовали лишь для домохозяек и приезжих. В квартире Эммушкиной семьи часто останавливалась невестка маминой харьковской сестры Эля, всеобщая любимица. Была Элечка веселой, доброжелательной и невероятно энергичной. Босс отдела недаром посылал в командировки в Москву чаще других именно ее и вовсе не потому, что она лучше других могла справиться с инженерной пустяковой задачей на полчаса – «дутые» командировки, не менее чем на неделю, сопровождались огромным списком заказов от друзей, сотрудников, бухгалтеров и, конечно же, самого босса. Так что кроме палки сухой колбасы для своей семьи, Элечка должна была привезти самый разнообразный дефицит. При виде этого списка Эммушкина мама горестно качала головой, а Эмма все-таки верила в свою любимую родственницу и ждала чуда. И чудо каждый раз свершалось. Не исключено, что тут помогала еще одна счастливая особенность Эли: ее лицо (как жаль, что только лицо, а не весь облик, включая фигуру) было как две капли воды похоже на молодую Софи Лорен! Это обстоятельство и ее открытая доброжелательная улыбка действовали на угрюмую и озлобленную толпу в гумовских очередях и позволяли ей надолго исчезнуть в бегах по другим отделам. А ее соседи по очереди сохраняли при каждой получасовой перекличке ее номер, а когда она появлялась, все в очереди подсказывали, где сейчас находится ее место.
Через неделю после Элечкиного приезда угол столовой бывал завален коробками и свертками, а в Элечкином списке все пункты помечены галочками к изумлению мамы и полному восторгу Эммы.
Итак, вернемся к приключениям наших путешественниц.
Поездка в Прибалтику давала надежду на близость исполнения мечты.
Оставалось два дня до переезда в последний пункт экскурсии – турбазу на берегу прелестного лесного озера в пригороде Вильнюса, откуда всех туристов, провезя через столицу Литвы за один день, с короткими остановками для осмотра красивых улиц и зданий, доставят в аэропорт, и – прощай, прекрасная Прибалтика! Вряд ли случится повидаться с тобой еще разок в жизни.
А зимняя обувь девушкам так и не встретилась, возможно, – не сезон. Они накупили уже всякой всячины и для себя, и для родных, и кучу сувениров коллегам и друзьям, и оставшиеся деньги решили обязательно истратить хоть на что-нибудь, ведь по приезде их ждала зарплата. Зашли в первый встретившийся магазин. Какое изобилие товаров! Помада разных оттенков, деревянные, искусно сделанные сувенирные фигурки, картины местных художников, большие и совсем маленькие, огромное количество различных цветов и фасонов шляпок, платья, блузки, легкие летние туфельки… Им объяснили, что вся одежда в этом магазине, включая обувь, уникальна, так как пошита тут же, в мастерской.
Эмма с Милой, обалдев от всей этой красоты, бродили по залу, не зная, что выбрать. Неожиданно подошла симпатичная, интеллигентная на вид женщина и негромко по-русски, но с сильным латышским акцентом поинтересовалась, обращаясь к Эмме, не хочет ли та приобрести зимние сапожки. При этом в руках она не держала ни сумки, ни коробки – ничего. Девушки насторожились: они привыкли к московским спекулянтам, до смерти боящихся дружинников и милиции, к тому же слышали истории о доверчивых приезжих, которых заманивали в подворотни, а там либо подсовывали в пакетах, не разворачивая, поношенное барахло, либо, еще лучше, отнимали сумочки с деньгами с помощью поджидавших подельников. В то же время сапожки купить хотелось, к тому же тут – Латвия с ее изобилием, зачем им спекуляция, да и женщина ну никак не смахивала на спекулянтку. Подружки решили, что если их поведут куда-то подальше от магазина, они всегда успеют отказаться. Но повела их женщина вовсе не из магазина, а к закрытой двери тут же, внутри. Небольшая комната была завалена отрезами материалов, заготовками обуви, скроенными и недошитыми изделиями, стояли швейные машинки – типичная мастерская. Между тем женщина объяснила, что мастерская выполняла заказ на зимние сапожки, но они «сошли с мерки», то есть брак, заказчице они обязательно сошьют другие, а эти предлагаются Эмме (мастер опытным взглядом определила Эммин размер ступни и форму ноги) не за полную цену, а со скидкой в пятьдесят процентов! Сейчас она их принесет. «Ничего себе, какая честность, – подумала Эмма. Если они еще окажутся хорошими…» Но то, что она увидела, она никогда ни за что не могла бы себе представить. И пока мастер приближалась к ней и ставила стул перед висящим на стене зеркалом, чтобы девушка могла полностью разглядеть со всех сторон свои обутые ножки, ее трясло от волнения и она молилась: «Господи, боже мой! Сделай так, чтобы они мне подошли! И пусть хоть вдвое дороже и безо всяких скидок!»
Это были не сапоги. Это было чудо-чудесное: нежная лайковая кожа, изящный каблучок, внутри – тонкий и теплый мех молодого барашка, на икру они натягивались плотно как чулок, безо всяких молний, и вверху закруглялись по икре, и край был точнехонько там, где надо. И главное – густой алый цвет. Такие сапожки были только на танцорах ансамбля Моисеева, и вот теперь будут и у нее, Эммы. А отличались от моисеевских только тем, что к кожаной подошве был заботливо приклеен неснашиваемый материал типа поролона, чтобы сапожки не скользили на льду.
Эмма стала третьей знаменитостью ее родного НИИ. Первой был всеми уважаемый директор, членкор Академии наук СССР Целиков Александр Иванович, второй – молодой техник Леонид. Леня, еще будучи школьником, возненавидел необходимость одеваться всем одинаково и мечтал о своей оригинальной одежде. Как только, получив диплом техника, стал работать и получать зарплату, он записался на курсы шитья и начал копить деньги на швейную машинку. А накопив и обучившись шитью, осуществил мечту: купил отрез ткани темно-зеленого цвета (на более яркую все же не решился) и сшил себе пальто. В те времена все мужчины ходили только в черных и темно-серых. Сотрудники, встречая Леонида в самых разных местах Москвы, уже издали узнавали его по пальто и с гордостью информировали спутников: «Наш чокнутый». Ну а на Эммушку с ее летящей походкой (другой в ее сапожках не получалось) заглядывались абсолютно все прохожие: на улицах Москвы такое зрелище можно было увидеть раз в жизни, если повезет.
…Обняв свою добычу и немного придя в себя, Эмма почувствовала укор совести: вот она, такая счастливая, обзавелась сапожками, да такими уникальными и дешевыми, а подруга оказалась ни с чем. Она решила, что остаток дня они должны посвятить только специализированным обувным магазинам, ну не может быть, чтобы они не нашли совсем никаких зимних сапожек для Милы! И в конце концов нашли – в маленьком захудалом магазинчике, куда, видимо, народ заглядывал редко, предпочитая большие универмаги. Конечно, это были простые черные полуботиночки, но внутри – натуральный длинноворсовый мех какого-то зверушки, по крайней мере, Милины ноги не будут страдать от холода.
В первый же морозный день наступившей зимы обе подружки обновили свои покупки. Эммушкино чудо вызвало, конечно, восторг, Мила радовалась нежному теплу. Но недолго. Как нарочно, начальник отдела послал ее в местную командировку для решения какого-то вопроса. Ехать надо было в трамвае, но потом довольно долго, минут пятнадцать или двадцать, пройти пешком. И вот тут-то Мила вдруг почувствовала, что капроновые колготки едут вниз, увлекаемые невероятной силой. Более того: они утягивали с собой и тепленькие байковые штанишки! Бедная Мила скинула шерстяные варежки, сунула ладошки в карманы пальто и вцепилась десятью пальцами и ногтями в колготки, борясь с чертовым длинноворсовым мехом, пришитым, видимо, вверх тормашками. Доскакав наконец до нужного здания, первым делом кинулась в туалет приводить в порядок белье и отогревать онемевшие руки. Дома Мила старательно срезала под корешок предательский мех и, не лишенная чувства юмора, стала называть свою обувку «сапожками со смехом».
Я к о в Ф р е й д и н
– специалист по медицинским приборам и датчикам. В СССР вел научную работу, проводил эксперименты с Вольфом Мессингом и Розой Кулешовой, работал кинокорреспондентом на ТВ. С 1977 г.. живет в США. Автор 90 научных статей и популярного учебника по датчикам (“Handbook of Modern Sensors”), который выдержал пять изданий и переведен на несколько языков, включая русский (завоевал 1-е место в России на конкурсе «Лучшие книги года – 2021»). Автор 60 изобретений. Основал три компании по выпуску медицинских приборов. Читает лекции в Калифорнийском университете. Картины Якова Фрейдина выставлялись в галереях Калифорнии. Публикует рассказы и эссе на русском и английском языках онлайн и в печатных изданиях в Америке, Австралии, Европе. Вебсайт автора: www.fraden.com
Р а с с к а з ы
О с т р о в « Б ы т ь »
Моему старому приятелю Алану Т. (старому – в буквальном смысле слова) недавно могло бы исполниться 104 года, но навалился коронавирус, и его не стало. Это был удивительно интересный человек – бизнесмен, поэт, писатель, изобретатель, искатель приключений. В этом рассказе я решил поделиться с читателями одной из его увлекательных историй.
В прежние годы мы с ним встречались периодически. Пока была жива его жена Мэгги, они ежегодно зимой перемещались из своей промозглой Филадельфии в калифорнийский Сан-Диего, где снимали на три месяца квартиру буквально через дорогу от моего дома. Главным их развлечением была игра в гольф, поэтому они с утра до вечера бродили по зеленым лужайкам, которых немало в наших теплых краях, и до самозабвения шлепали клюшками по твердым мячикам, иногда даже попадая ими в лунки. Уставшие, но довольные, вечерами они либо заходили ко мне на чай или кое-что покрепче, либо я навещал их, и мы беседовали на разные интересные темы. Алан был прекрасным рассказчиком. Конечно, возраст давал себя знать, поэтому говорил он неторопливо, аккуратно подбирая слова, но всегда интересно и для меня познавательно. Он любил вспоминать о временах давних: о Великой депрессии, когда он был подростком, о Второй мировой войне, на которой почти четыре года воевал, и о многом другом, чего был свидетелем и участником. Я ему тоже рассказывал о своей прошлой жизни по ту сторону «железного занавеса», хотя я появился на свет без малого через три десятка лет после его рождения, и в моей жизни было куда меньше занимательных событий и приключений.
Алана как писателя интересовала русская литература, причем не та, что хорошо известна в Америке, вроде «Войны и мира», «Преступления и наказания» и «Доктора Живаго», а та, о которой по эту сторону Атлантики знают мало. Поэтому я рассказывал ему о книгах Бабеля, Гроссмана и Аксенова, о стихах Пушкина, Ахматовой и Мандельштама… Однажды, когда мы сидели в креслах в его квартире и развлекались – Алан скотчем из хрустального стакана, а я своей трубкой, – вдруг припомнился мне Лазарь Гинзбург. Под псевдонимом Л. Лагин он был в СССР широко известен благодаря своей популярной книге для детей «Старик Хоттабыч». В годы моей наивной юности я любил перечитывать другую его книгу, «Остров Разочарования», которая тогда казалась мне невероятно увлекательной и правдивой. В ней рассказывалось о том, как американский корабль, перевозивший во время войны грузы по ленд-лизу, был потоплен немецкой подлодкой, а выжившие пять человек – англичане, американцы и советский военпред – оказались на тропическом острове, затерянном в Атлантическом океане. Ступив на землю, робинзоны обнаружили, что в то же время из немецкой подлодки высадилась группа эсэсовцев для испытания на острове атомной бомбы. Отважный советский моряк решил бороться с фашистами, несмотря на сопротивление его спутников – англо-американских буржуев и кровососов, которые хотели с гитлеровцами не воевать, а дружить.
Однако самым занятным для меня в этой истории было то, что на придуманном Лагиным острове обитали туземцы, у которых были имена из шекспировских пьес: Гамлет, Яго, Отелло и другие. В те годы я сам увлекался Шекспиром – может, потому меня и привлекла эта история. Много позже, уже живя в Америке, я перечитал книгу Лагина, и она произвела на меня совсем другое впечатление. Мне неприятно резал слух ее советский пропагандистский настрой, где американцы и англичане – бессовестные эксплуататоры, расисты и стяжатели, а отважный моряк Егорычев – советский патриот, гуманист и бескорыстный коммунист. Впрочем, чему было удивляться? Книга писалась в конце 40-х годов прошлого века, и у талантливого писателя Гинзбурга-Лагина в мрачные времена борьбы с космополитизмом было только два варианта: или затаиться, ничего не писать и жить впроголодь, или писать пропаганду. Не мне судить его из моего прекрасного далека, но сама история с шекспировскими именами казалась мне забавной, и я решил рассказать сюжет Алану.
Сначала я кратко упомянул биографию автора и детскую книжку про старого джинна Хоттабыча, а затем стал разворачивать сюжет «Острова Разочарования». Когда я сказал, что на острове, куда высадились чудом спасшиеся герои повести, появились немцы с атомной бомбой, а местное население носило имена шекспировских персонажей, мой собеседник неожиданно пришел в невероятное возбуждение. Опрокинув стакан с виски, Алан резко вскочил со своего кресла, подошел ко мне вплотную и скрипучим голосом сказал, глядя мне прямо в глаза:
– Вы меня разыгрываете? Да? Откуда вы это знаете? Впрочем, нет, не может быть! Вы этого не можете знать …
Я удивленно ответил, что просто пересказываю сюжет фантастической книги Лагина, которая была издана в СССР еще в 1951 году. Это объяснение не убедило Алана, а, похоже, даже разозлило. Он мотал головой и повторял:
– Не рассказывайте мне сказки! Какая там еще русская фантастическая книга, какой там 51-й год! Признавайтесь, кто это вам рассказал? У нас ведь с вами нет общих знакомых, так откуда вы знаете?
Тут уж я пришел в полное замешательство, не понимая, что он имеет в виду. У меня даже мелькнула мысль, не тронулся ли мой приятель умом на старости лет? Я примирительно сказал:
– Да не волнуйтесь вы так, ей-богу. Никто мне ничего не рассказывал. Честное слово, я еще в детстве прочитал эту сказку в книжке. Если не верите, ее наверняка сегодня можно найти через интернет. Не принимайте всерьез наивные фантазии советского писателя…
– Хочу вам верить, но не понимаю, как эта история могла быть придумана и написана семьдесят лет назад в России, если то, что вы сейчас сказали, вовсе не вымысел, это действительно произошло. Я сам там был, на том острове. Я видел все своими глазами! Все, все там было, как вы говорите: ядерное оружие, немецкая подлодка, черные аборигены, у которых были шекспировские имена, – все это правда. Долгие годы это был большой секрет, и ни одна живая душа никогда про это не говорила и не писала, а сейчас я вообще единственный из той команды, кто дожил до сих пор. Так что же вы мне заливаете, будто какой-то русский писатель опубликовал это еще в 51-м году? Этого не может быть!
– Бог с ней, с книжкой, – сказал я, – может, это не более чем совпадение. Бывает ведь, что талантливая фантазия попадает в точку. Вспомните, к примеру, как английский репортер Робертсон описал в деталях гибель «Титаника» за 15 лет до катастрофы. Вы же сами писатель. Лучше расскажите, что знаете. Что вы там видели, на том острове? Надеюсь, этот старый секрет больше не секрет…
Алан молча походил по комнате, вытер салфеткой со столика пролитый виски и налил себе новую порцию. Потом уселся в кресло и рассказал мне невероятную историю. Привожу ее, как запомнил.
– Вторая мировая война для меня началась вскоре после Перл-Харбора. Я к тому времени уже закончил университет и работал в Нью-Йорке в одной проектной компании. В январе 1942 года попросился добровольцем во флот. Три месяца провел на ускоренных курсах и в звании младшего лейтенанта получил назначение на эсминец “Blue” в Тихом океане. В августе 1942-го в морском бою у Восточных Соломоновых островов наш корабль был атакован японским эсминцем «Камикадзе»; я был ранен, но, как видите, выжил. Меня выловили из воды, доставили на санитарный корабль и привезли в Америку. Я провел месяц в госпитале Сан-Диего. Вылечили. А после отпуска снова попросился во флот; на этот раз меня направили в Атлантику. Кстати, я тогда очень прикипел к Сан-Диего, потому и приезжаю сюда при каждой возможности.
Два с половиной года служил опять же на эсминце. Мы сопровождали транспортные корабли, которые по ленд-лизу через океан везли грузы в Англию и Россию. Это было куда опаснее, чем может показаться, – немецкие подлодки охотились за нашими караванами, множество судов было потоплено. Особенно напряженно было весной 44-го, когда интенсивность перевозок возросла, – готовились к высадке в Нормандии. После того, как наши ребята стали воевать во Франции, эсминец, на котором я служил, перебросили для сопровождения караванов в Иран, через который шли поставки в Россию. Это был южный путь по так называемому «персидскому коридору». Транспортные корабли брали груз во Флориде, обычно в Джексонвилле, и оттуда вокруг Африки, мимо мыса Доброй Надежды, через Индийский океан шли в Персидский залив. Долгий путь, и на нем немецкие подлодки тоже не оставляли нас в покое, хотя потерь было все же меньше, чем на северных трассах.
В марте 1945 года, когда мы шли из Джексонвилла на юго-восток, где-то в трехстах милях от Французской Гвианы наш конвой неожиданно атаковала немецкая подлодка. Одна торпеда попала в грузовой корабль, а вторая – в мой эсминец. С подлодкой мы справились, закидали ее глубинными бомбами, но наш корабль был сильно поврежден. Как могли, залатали пробоину, однако продолжать поход в таком состоянии было невозможно. Тогда решили почти всю команду перевести на другие корабли. На борту оставили лишь группу в десять человек во главе с капитаном, чтобы возвращаться обратно во Флориду для ремонта. Я был среди этой группы.
На подбитом корабле работал только один двигатель; мы медленно шли на север, когда небо стало чернеть, подул сильный ветер и вскоре начался шторм. Думаю, что мы попали в хвост урагана, и справиться с ним нашему раненому кораблю было невозможно. Трюм наполнялся водой, опасно кренило на правый борт, и стало ясно, что эсминец обречен. Капитан дал команду спустить шлюпки и покинуть корабль. Я оказался в первой шлюпке с двумя матросами и механиком, остальные шесть человек, включая капитана, были в другой. Не буду рассказывать, как нас кидало по волнам, но обошлось. Через два дня шторм ушел, небо прояснилось, но ни второй шлюпки, ни корабля, сколько ни обшаривали в бинокль горизонт, мы найти не смогли. Поняли тогда, что остались вчетвером посреди бескрайнего океана. Запаса воды и еды было достаточно на неделю, но горючего для мотора могло хватить лишь на пару часов. Мы решили его зря не расходовать, а отдать свои судьбы в руки случая и надеяться, что южное пассатное течение вынесет нас на север, ближе к родным берегам.
Через три дня заметили на горизонте землю. Что это было – материк или остров, – пока неясно. Включили мотор и через час пристали на небольшой песчаный пляж, прижатый к океану подковой пальмовых зарослей. На песке валялись кокосовые орехи и серые высушенные солнцем и морской водой коряги, похожие на кости доисторических животных. В тот момент я почувствовал себя Робинзоном Крузо, хотя и в лучшем положении. Все же у нас была шлюпка с мотором, нас было четверо, в шлюпке имелся стандартный комплект выживания: палатка, веревки, лопата, топор, медикаменты и прочее. Кроме того, у нас было оружие: два пистолета и один «Томпсон» – это автомат-пулемет с боекомплектом.
Мы вытащили шлюпку на берег, завалили ее для маскировки пальмовыми ветками, подсушили одежду и оставили механика Джима и одного матроса сторожить. Дали им один пистолет на двоих и бинокль, чтобы наблюдать за морем – не появится ли какое судно. Нужно быть осторожными, все же война, всякое может случиться. А я и другой матрос (его звали Сэм), с автоматом через плечо, пошли на разведку в джунгли. После недавнего шторма везде были лужи, все сочилось водой, теплый воздух был пропитан пряным ароматом влажного мха и тропических цветов. Шли мы недолго и вскоре наткнулись на тропинку (значит, тут живут люди, если тропинку протоптали) и пошли по ней дальше в чащу. Тропический лес был густой и шумный; со стволов свисали веревки лиан, трещали цикады, а над головами с криком летали небольшие цветастые птицы, похожие на попугаев. Где-то через четверть часа тропинка вывела нас на большую поляну, на которой дугой стояли десятка два цилиндрических хижин с конусными крышами из желтой травы. Перед одной горел костер. Нанизанная на толстую палку, между вкопанными в землю распорками над огнем ароматно жарилась туша какого-то небольшого животного. Людей не было видно. Мы осторожно попятились назад к лесу – в поселке явно жили туземцы. Кто знает, как они отнесутся к чужакам?
Неожиданно из крайней хижины выскочил чернокожий мальчуган лет пяти. Увидел нас, замер в изумлении и затем громко крикнул по-английски: «Мама! Смотри!» На его тревожный голос из хижины выбежала молодая негритянка в цветастом облачении ниже пояса, взглянула в нашу сторону, схватила малыша в охапку и скрылась в хижине. Тут же вышли двое мужчин-туземцев в набедренных повязках. Они настороженно осмотрели нас, потом один крикнул на каком-то странном, старомодном английском:
– Милорды! Наше племя ждало вас после сезона дождей. Какая срочная надобность привела ваши милости на Нижнюю Землю в это время?
Я велел Сэму стоять на месте, а сам, расставив руки в стороны, пошел навстречу туземцам со словами:
– Господа, не знаю, кого вы ждете, но мы не те люди. Я и мои спутники оказались здесь по воле случая. Наш корабль затонул во время шторма. Мое имя Алан, моего друга зовут Сэм. Скажите, что это за земля, как называется ваше селение, и есть ли здесь кто-то другой, кроме вашего племени?
– Милорд, – учтиво сказал по виду старший из них и низко поклонился, – это Нижняя Земля, здесь две деревни. Вы сейчас в Эльсиноре, а деревня Верона – в дюжине фурлонгов по ту сторону леса, где солнце уходит в море. Мы все – одно племя, других нет. Люди с белой кожей на большой лодке приезжают с Верхней Земли к нам два раза в год: после сезона дождей и потом еще после сбора тамаринда.
Я стал расспрашивать этих дружелюбных аборигенов: остров это или материк, сколько тут людей, кого и откуда они ждут после сезона дождей? Но они лишь сказали, что все вопросы лучше задавать королю, к которому они нас готовы отвести прямо сейчас, и с поклоном пригласили следовать за ними.
Туземцы повели нас мимо хижин, из которых, как по команде, появилось множество чернокожих обоего пола и куча совершенно голых пузатых детишек. У большинства была иссиня-черная кожа, но попадались и более светлые, видимо мулаты. Все с нескрываемым любопытством разглядывали нас, а когда мы проходили мимо, женщины приседали в книксене, а мужчины кланялись с удивительной грацией, так не соответствующей внешнему облику обитателей джунглей. Это был какой-то сюрреализм наяву. Помню, меня удивило, что здесь жили африканцы, а не индейцы, – все же мы были где-то в районе Южной Америки. На лицах туземцев не было ни страха, ни даже тревоги. Самые смелые малыши окружили нас, а один сорванец цвета какао с молоком даже пытался потрогать пальцем «Томпсон» на плече Сэма, но отскочил и спрятался за спиной матери, когда Сэм строго погрозил ему пальцем. Мы прошли мимо ряда хижин и позади них в просеке джунглей увидели еще много таких же строений. Вскоре с сопровождающим нас табунчиком любопытных мы подошли к самой большой хижине. Сэму и мне велели подождать снаружи, а двое наших провожатых откинули циновку, заменяющую дверь, и зашли внутрь.
Через пару минут они вернулись и стали по обе стороны от входа. Оттуда вышел высокий пожилой мулат с церемониальным головным убором из разноцветных птичьих перьев. Он склонил голову и жестом пригласил нас зайти внутрь:
– Приветствую вас в Эльсиноре, добрые господа. Я король Генрих. Прошу в покои.
Можете себе представить, как я удивился, узнав, что туземного короля зовут Генрих, а хижина – это «покои»! Впрочем, не только слова, но и все поведение туземцев выглядело как-то ненатурально, скорее театрально. Внутри «покоев» был полумрак, свет проникал лишь через дверь. Стояли две плетеные скамейки и стол с таким же плетеным верхом. На полу лежали циновки с замысловатым орнаментом. В глубине хижины с двух столбов свисало некое подобие гамака – видимо, королевская кровать. Генрих поставил на стол две глиняные плошки, затем из темной стеклянной бутыли налил в них мутноватую жидкость – угощение. На бутыли была видна потертая этикетка с надписью по-испански: “Vi;a de Columbia”, хотя жидкость ни по виду, ни по вкусу на вино никак не походила. Скорее, это была настойка из трав, довольно приятная на вкус.
Мы с Сэмом объяснили «его величеству», что у нашего корабля была пробоина, он попал в шторм и затонул, а мы вчетвером смогли на лодке добраться до берега. Он слушал молча и понимающе кивал головой. Потом я стал расспрашивать его, и он охотно рассказал, что в двух деревнях живут около пятисот человек его племени, а других людей здесь нет. Нижняя Земля со всех сторон окружена водой – иными словами, это остров, у которого, на наш слух, было довольно странное название: “To be Island” (Остров «Быть»). Король добавил, что на далекой Верхней Земле (видимо, на материке) никто из племени не бывал, но оттуда иногда приходит корабль с белыми людьми, которые говорят на непонятном языке. Они привозят разные вещи: ножи, мачете, гвозди, одежду из тканей, «огненную воду» и прочие полезные предметы. Меняют их на кокосы, тамаринд и циновки из трав и тонких лиан, которые весьма искусно плетут жители острова «Быть».
Я спросил, как получилось, что их деревня называется Эльсинор, а его самого зовут Генрих. Король улыбнулся и сказал:
– А разве досточтимые господа не знакомы с Шекспиром? Эльсинор – это название деревни, где в прежние времена жил принц Гамлет. Обитатели острова «Быть» с детства заучивают наизусть роли разных персонажей. По заведенной традиции, всем жителям Нижней Земли при рождении дается имя какого-то героя из пьес досточтимого джентльмена Шекспира. Когда ребенок вырастает, ему могут поменять имя согласно его поведению. Скажем, если он вырастет храбрым и ловким, то его назовут Отелло, или Фортинбрас, или Гамлет. Если будет хитрым и жадным – он станет Гильденстерном, Розенкранцем или даже Яго. Девочкам мы часто даем имена Джульетта, Эмилия и Офелия. Когда заканчивается сбор тамаринда и кокосов, мы всегда представляем какую-то пьесу, и роли исполняют те, у кого есть нужное имя. В этот раз будем изображать «Короля Лира». Мой брат Лир – он живет в Вероне – на сцене станет королем Лиром, а его дочери Корделия, Гонерилья и Регана изобразят дочерей короля из пьесы.
– Это поразительно, – сказал я, – как же получилось, что здесь, на острове, вдали от, как вы говорите, Верхней Земли знают и чтут Шекспира? Каким образом его имя и пьесы стали вам известны? Кроме него, каких еще авторов вы знаете?
Тут настал черед удивиться королю Генриху:
– А разве могут быть другие авторы? Есть Шекспир, а никаких иных пьес мы не знаем. Наши предки, такие же, как и вы, досточтимые господа, много лет назад попали на Нижнюю Землю после сильной бури (он использовал старомодное слово “tempest” – по названию одной из пьес Шекспира). Их вывел на берег и обучил белый человек по имени Хозяин. Он сначала сам не знал, смогут ли они хорошо жить на Нижней Земле, и, как принц Гамлет, часто говаривал: To be or not to be? That is the question! (Быть иль не быть? Вот в чем вопрос!) Оказалось, что жить здесь хорошо, и потому он назвал Нижнюю Землю словом «Быть». Пойдемте, я покажу вам покои Хозяина.
Он встал из-за стола и пригласил нас следовать за ним. Покои белого человека, которого звали «Хозяином», оказались довольно большим рубленым домом – именно домом, а не хижиной. Потемневшие от времени и тропических дождей тонкие бревна были туго связанны лианами, а крыша, как и у хижин, была из травы и пальмовых листьев. Дверь была сплетена из ветвей бальзового дерева, ставни из травы плотно закрывали снаружи два небольших окна. Генрих открыл ставни, не без труда отворил дверь, и мы вошли в просторную пустую комнату с земляным полом. Король пояснил, что заходить сюда могут лишь он и члены его семьи. Приходят они редко, чтобы почистить или что-то починить. На его памяти в покои приводили только одного белого человека с Верхней Земли, который приезжал за урожаем тамаринда, но он не понимал наш язык и его ничего тут не интересовало.
Вид изнутри был нежилой, не было ни стульев, ни стола, ни кровати. В правом углу лежал какой-то большой тюк, перетянутый кожаными ремнями, а в левом стоял небольшой кованый сундучок с застежками, но без замка.
– Милорды, – сказал король, склонив голову, – вы первые из белых людей, кто понимает наш язык. В этом ящике (он указал на сундучок) сохранены вещи Хозяина. Они лежат здесь много лет с тех пор, как он умер. Мы не понимаем, что они значат. Благодарность моя будет соизмерима лишь моему к вам почтению, если вы, добрые господа, посмотрите на эти предметы и проясните для меня их предназначение.
Он открыл защелки и поднял крышку. Из сундука пахнуло влагой и плесенью. Сверху лежало несколько пожелтевших носовых платков, а под ними я увидел две книги в темных кожаных переплетах, пятизарядный кольт «Бэби Драгун», свернутую в рулон морскую карту, толстую записную книжку, несколько свинцовых карандашей, брегет и прочие личные вещи. Я вынул из сундука одну книгу, отер с обложки плесень и открыл. Это был сборник пьес Шекспира, изданный в Филадельфии в начале ХIХ века.
Затем я стал доставать вещи одну за другой и объяснять королю их предназначение. Большое впечатление на него произвели часы и свинцовые карандаши, но особенно он был поражен книгами. Король был неграмотен, и до него не доходило, что слова можно записать на бумаге и читать вслух. Ему было непонятно, как я, глядя на странные знаки на страницах, мог произносить фразы, которые он знал наизусть с детства. Это его очень забавляло. Я открывал книгу наугад в каком-то месте и начинал читать:
Король, и до конца ногтей – король.
Взгляну в упор, и подданный трепещет.
А он подхватывал и продолжал по памяти:
Дарую жизнь тебе. Что ты свершил?
Прелюбодейство? Это не проступок,
За это не казнят. Ты не умрешь…
Позабавившись таким образом с «его величеством», я опять стал перебирать содержимое сундучка, взял в руки записную книжку, крест-накрест перевязанную бечевкой, развязал и стал листать. На титульной странице было написано: 1851 и имя: Кристиан Хопс. Видимо, это и было имя Хозяина. Вначале шли разрозненные записи торгового обмена и инвентаризации: столько-то бочек пороха, голов свиней, бутылей джина, мешков маиса и тому подобное, столько-то рабов мужского пола, столько-то женского. На последних страницах была довольно длинная запись, начинавшаяся словами: «Предчувствуя скорый конец, излагаю последнюю мою волю…»
Конечно же, я не помню все на память, но смысл того, что прочитал в записной книжке, расскажу. Этот Кристиан Хопс, рожденный, если не ошибаюсь, в 1815 году в Бостоне, осиротел в пять лет и был отдан в странноприимный дом, откуда подростком бежал и поступил в труппу бродячего театра. Сначала был там в услужении: ведал реквизитом, строил декорации, продавал билеты – вообще, был на все руки мастер. А потом стал ведущим актером труппы и переиграл почти все мужские роли в шекспировских пьесах. Лет в тридцать бродячая жизнь ему надоела, он ушел из театра и отправился в южные штаты на поиски счастья и денег. В штате Джорджия устроился управляющим к одному работорговцу, который снаряжал экспедиции в Африку для закупки невольников. На Юге черные рабы шли по высокой цене, это был очень прибыльный бизнес.
Через шесть лет, скопив солидную сумму, Хопс ушел от своего хозяина, арендовал 100-футовую трехмачтовую шхуну, нанял капитана, который, как и он, бывал в Африке неоднократно, набрал команду из полутора дюжины матросов и отправился через океан в Сенегал. Там у местного царька за три винчестера, два мешка одежды и стеклянных безделушек выменял партию рабов: мужчин, женщин и нескольких детей. Погрузил живой товар в трюм и отправился в обратный путь через океан.
По дороге он заметил американский военный корабль, который просигналил ему остановиться для инспекции. В те годы ввоз рабов из Африки был запрещен, но южные штаты этот закон игнорировали. Инспекция ничего хорошего Хопсу не сулила – если поймают, все конфискуют, да еще отправят за решетку или даже на виселицу. Он приказал поднять паруса и пустился наутек. От преследования удалось уйти, но вскоре на корабле вспыхнула эпидемия неизвестной болезни, причем заболела только белая команда, но не черные невольники. На ногах оставались лишь сам Хопс и помощник капитана Кларк. А тут еще налетел шторм. Осень в южной Атлантике – это время ураганов. Паруса на шхуне были подняты, а спустить их вдвоем не было никакой возможности. Встретить шторм с поднятыми парусами – смерти подобно, корабль наверняка будет перевернут. Хопс понял, что шансов нет никаких, вдвоем они со шхуной не справятся, поэтому приказал Кларку отпереть двери трюма, спустить на воду шлюпку, посадить на весла самых крепких невольников, взять с собой провиант, бочонок с водой, оружие и кое-какие личные вещи, а на свободные места в шлюпке разместить еще несколько рабов обоего пола. Под покровом ночи, под вой ветра и в пелене ураганного дождя они покинули корабль, оставив на волю стихии и Бога заболевшую команду и две дюжины африканцев.
Шхуну они вскоре потеряли из вида, а когда шторм утих и небо прояснилось, заметили на горизонте землю. Это и был остров, который Хопс впоследствии назвал «Быть». Там он поселился вместе с Кларком и черными рабами: семь мужчин и пять женщин. Остров оказался необитаемым, он был гористый, а б;льшая часть его была покрыта джунглями. До материка добраться не было никакой возможности, да и где он был, этот материк? Постепенно стали налаживать жизнь. На их счастье, это оказалось совсем неплохим местом: на острове в изобилии росли фруктовые деревья (манго, тамаринд, кокосы), текли ручьи с пресной водой и даже обнаружилось стадо диких свиней. Хопс обучал африканцев всевозможным ремеслам, в коих сам был сведущ еще со времен службы в бродячем театре. Приказал всем называть себя «Хозяин» и разговаривать с ним, с Кларком и между собой только по-английски. С этой целью он организовал школу, где обучал невольников разговорному языку и счету. Строго наказывал, если слышал хоть одно африканское слово.
Население острова быстро увеличивалось – женщины чуть ли не каждый год рожали младенцев – черных и мулатов, ибо Хопс и Кларк не обходили африканских дам своим вниманием. Для собственного увеселения Хопс построил театр со сценой и занавесом, сплетенным из травы, где ставил пьесы своего любимого Шекспира. Невольникам он давал шекспировские имена, а всех детей с малолетства заставлял наизусть выучивать роли. Он оказался неплохим режиссером: строил мизансцены, обучал своих подданных мимике, движению на сцене, добивался четкой артикуляции, учил манерам поведения, изготовлению реквизита и костюмов из подручных материалов и множеству прочих театральных премудростей.
Через пять лет случилась беда – Кларк утонул, и Хопс остался один на все чернокожее население острова «Быть».
Прошло много лет. «Хозяин» дряхлел, зрение слабело, одолевали болезни. Однажды он понял, что жизнь его подходит к концу. Предчувствуя скорый уход в лучший мир, он поручил управление островом самому смышленому мулату Фальстафу, в котором не без оснований полагал своего сына. Велел после своей смерти сохранить в целости все его личные вещи, обитателей острова объявил свободными людьми и даровал им право распоряжаться своей судьбой. Последняя запись была датирована 1885 годом, ровно за 60 лет до того, как записная книжка Хопса попала в мои руки. Вот и вся история затерянного в океане тропического острова, который ваш русский писатель-выдумщик назвал «Островом Разочарования». Про то, что произошло дальше, расскажу завтра вечером.
Когда на другой день Алан и Мэгги вдоволь наигрались в гольф и мы снова встретились, на этот раз у меня дома, Алан продолжил свой рассказ:
– На острове «Быть» мы провели месяца полтора. Гостеприимные туземцы построили для нас четверых отдельную хижину, вкусно кормили, оказывали всяческие почести и даже иногда развлекали шекспировскими спектаклями. Вернее, пьесы целиком они для нас не ставили, а только свои любимые сцены. Репертуар у них был невелик, всего пять или шесть пьес, в том числе «Гамлет», «Отелло», «Король Лир». У поселка «Верона» на большой поляне возвышалась сцена. Все было, как в настоящем театре: занавес, задник, кулисы и даже некое подобие декораций и реквизита. Единственное, чего не было, так это грима. На представление собиралось все население острова, от мала до велика. Зрители сидели на траве, скрестив ноги, причем в первых рядах располагались женщины и дети, а за ними – мужчины. Публика принимала самое активное участие в представлении – все роли островитяне с детства знали наизусть, а потому эмоционально и бурно – криками, смехом и аплодисментами – реагировали на каждое слово и каждый жест. Порой даже трудно было понять, кто из них актеры, а кто зрители. Если актер на сцене путал текст или делал неверный шаг, из «зала» сразу кричали подсказки и указания. На нас все это производило впечатление чего-то совершенно нереального. Сами подумайте, каково мне было видеть Отелло и черную Дездемону в туземных одеяниях!
Островитяне говорили на вполне понятном английском языке, хотя словарный запас у них был весьма невелик, причем многие слова были старомодные, из шекспировских пьес. Речь их имела странноватый акцент, похожий на диалект Патуа, на котором говорят коренные жители Ямайки. Жизнь на острове была размеренна и подчинена строгому распорядку. Все поднимались с восходом солнца, завтракали и работали до полудня: строили и чинили хижины, плели циновки, готовили еду, ухаживали за стадом свиней в загоне. После полудня был отдых, а затем обязательная репетиция какой-либо шекспировской сцены. Ближе к вечеру опять работа и затем коллективный ужин.
После долгих лет войны для нас это оказался просто курорт, хотя мы постоянно обдумывали способы, как оттуда выбраться. Материк от нас был на западе, но как далеко, мы не знали, а в шлюпке горючего оставалось не более чем на час хода. Рисковать мы не хотели, тем более что где-то через месяц с материка ожидался корабль закупщиков кокосов, и мы надеялись вернуться с ним в цивилизацию. Разумеется, мы постоянно следили за океаном в надежде увидеть какое-то судно.
Однажды – это было раннее утро, солнце еще не взошло, и мы спали – в нашу хижину вбежал один из островитян по имени Горацио, разбудил нас и тревожно сказал:
– Милорды, там в море недалеко от берега всплыла большая черная рыба, а по ее шкуре ходят белые люди.
Мы схватили оружие и впятером кинулись к берегу. Когда подбежали к пляжу, около которого в зарослях была спрятана наша шлюпка, притаились за большим валуном и в полумиле от берега увидели большую черную «рыбу». Разумеется, это была подлодка, явно немецкая. На ее башне можно было разглядеть номер: U–234. В бинокль было хорошо видно, как около башни у открытого люка копошились два матроса в черной униформе. Они вытащили из него большой тюк, который оказался надувной шлюпкой. Спустили ее на воду, туда сели три человека и на веслах пошли к берегу. За спинами у них висели автоматы. Мы приготовились к бою: у Джима и у меня были револьверы, Сэм держал в руках «Томпсон», а матрос Чак – увесистую дубинку, которую он прихватил еще в Эльсиноре. Безоружным был только Горацио.
Когда шлюпка пристала к берегу, немцы втащили ее на песок, один из них уселся на борт и закурил, а двое других пошли в лес. Чтобы не спугнуть их раньше времени, мы решили действовать осторожно, отошли в глубь чащи, спрятались в кустах у тропинки, а Горацио по-обезьяньи ловко залез на пальму. Я дал команду моим спутникам не стрелять, а брать их живыми, без шума и суматохи.
Немцы шли в нашу сторону довольно беспечно, автоматы болтались у них за спинами, один что-то насвистывал, а второй протирал запотевшие очки. Когда они зашли в чащу, увидели тропинку и, поняв, что здесь могут быть люди, насторожились и стали оглядываться. Выждав нужный момент, я махнул рукой, и сразу же на одного из них с пальмы спрыгнул Горацио, сбил его с ног и своей широкой ладонью зажал ему рот. В тот же момент Чак выскочил из-за куста и деликатно, с точностью опытного бейсболиста, долбанул второго дубинкой по затылку. Тот беззвучно плюхнулся лицом в мох. Джим приставил ко лбу первого немца револьвер и знаками дал ему понять, чтобы он помалкивал. Тот утвердительно заморгал, и Горацио отнял руку от его рта.
Сначала немец с испугом уставился на черную физиономию Горацио, но когда перевел глаза на Джима и разглядел его американскую униформу, лицо его расплылось в улыбке. Он что-то зашептал по-немецки, а поскольку я с детства неплохо помнил идиш, на котором говорили мои родители, то смог понять, что он благодарил Бога, что мы американцы. Чак повесил оба их автомата себе на плечо, мы обыскали пленников и увели их поглубже в чащу. Немец, который получил дубинкой по голове, вскоре пришел в себя, не сопротивлялся и лишь оторопело хлопал глазами. Мы посадили их у дерева, а Горацио связал им руки тонкими лианами. Я спросил, говорят ли они по-английски, и тот, что был старше по званию, кивнул и на приличном английском ответил:
– Да, сэр, я говорю. Поверьте, мы высадились здесь с благими намерениями…
– Мы еще поглядим, какие там у вас намерения, – сказал я. – На этом острове расположен американский гарнизон, и вы являетесь военнопленными Соединенных Штатов. Назовите ваше имя, звание, кто командир вашей подлодки и какова цель захода в наши воды.
– Я обер-лейтенант Альфред Клингенберг, подлодкой командует коммодор Йоганн Фелер. Мою группу послали сюда на рекогносцировку, чтобы узнать, есть ли здесь пресная вода. Капитан ищет контакты с американскими представителями, поэтому, сэр, я рад, поверьте, искренне рад быть вашим пленником…
– С какой же целью вы ищете контакты? – спросил я.
– Война проиграна, сэр, это давно всем понятно, – ответил обер-лейтенант, – никто не хочет бессмысленной смерти. Надоело. Мы хотим домой. Капитан принял решение о сдаче в плен, и команда его поддержала.
Я спросил, какое у них было боевое задание, и он ответил:
– Подлодка U-234 не боевая, сэр. Ее конструкция предназначена для перевозки грузов и пассажиров. У нас, правда, есть два торпедных аппарата и две зенитные пушки, но это с целью защиты. Четыре недели назад мы вышли из Кристианзанда в Норвегии с приказом доставить в Японию груз и группу пассажиров. Что это за груз, мне неизвестно. На лодке команда в 14 человек, включая матросов и офицеров, и еще группа пассажиров: четверо офицеров Люфтваффе, один эсэсовец, двое штатских и до прошлой недели было еще два офицера Императорского флота Японии. Штатские – это ученые, их имен я не знаю. Похоже, что они сопровождают груз. Мы шли на юг вдоль берега Африки. Когда капитан принял решение о сдаче в плен, повернули на северо-запад, в сторону американского континента. Днями шли в погружении на глубине шноркеля, ночами всплывали, а вчера перед заходом солнца увидели этот остров, который не обозначен на наших картах. Коммодор приказал встать на якорь, и сегодня утром послал нас троих на рекогносцировку. Это все, что я могу сообщить, сэр.
– Ну хорошо, – сказал я, – если это действительно так, как вы говорите, то дело принимает иной оборот. Я сам не могу принять решение, как поступить дальше с подлодкой и всей командой. Мы сделаем вот что. Я позволю вам вернуться на борт с такой инструкцией вашему капитану: с якоря не сниматься, всем членам команды оставаться на своих местах согласно штатному расписанию, на берег не высаживаться. Над башней поднять белый флаг. Капитану следует одному без сопровождения прибыть сюда на остров. Оружия при себе не иметь; он должен взять с собой судовой журнал, коды для связи с командованием и сопровождающие документы на груз, что находится на судне. Даю на все один час. Если мои требования не будут выполнены, то… Впрочем, сами понимаете.
Пленнику развязали руки, и он побежал к берегу. Вдвоем с тем матросом, что караулил шлюпку, они стали спешно грести к подлодке. Второго пленного Горацио увел в Эльсинор, а я стал продумывать план, как вести себя с капитаном, если он сюда прибудет. Вскоре мы увидели, что над подлодкой появился белый флаг; не прошло и получаса, как от нее отчалила надувная шлюпка. На веслах был один человек. Сэм и Чак вышли на берег, и когда он причалил, помогли ему втащить шлюпку на песок, а затем вынули из нее небольшой кофр с ручками по бокам. Немца они обыскали, а затем, прихватив с собой кофр, повели его ко мне в лес. Это был невысокий худощавый офицер с серыми глазами и глубокой ямочкой на подбородке. Увидев меня, он козырнул и показал на кофр:
– Сэр, я коммодор Фелер, капитан подлодки U–234. Здесь находятся документы, что вы затребовали, и прибор для кодирования связи с германским адмиралтейством.
Этим прибором величиной с пишущую машинку, как я узнал много позже, была сверхсекретная «Энигма»; впрочем, для наших британских союзников она уже давно не была секретом. Я сказал:
– Коммодор, я капитан флота Соединенных Штатов Алан Т., командую гарнизоном на этом острове. Сообщите о цели вашего похода и вообще, доложите о планах.
Он рассказал мне, что по личному приказу Адмирала Деница в норвежском порту на подлодку в полной секретности поместили довольно объемистый груз, включая около сотни каких-то небольших, но очень тяжелых ящиков. О содержимом ему не сообщили, однако он обратил внимание, что на большинстве ящиков были белые цифры U235. Капитан решил, что это ошибка, так как его подлодка имела номер U-234. На борт взяли четырех офицеров Люфтваффе, одного офицера СС, двух штатских ученых-физиков, японского военного атташе и его заместителя. Состав команды был уменьшен до абсолютного минимума в 14 человек. Взяли курс на порт Миязаки в Японии.
После трех недель пути по согласованию с офицерами и командой он принял решение не идти в Японию, а сдаться в плен Соединенным Штатам. Когда он объявил, что более не видит смысла выполнять приказы германского командования и планирует сдачу в плен, японцы сообщили капитану, что в этой ситуации единственное, что им остается, это покончить с собой. Он пытался их отговорить, но безуспешно. Они раздали членам команды подарки и личные вещи, ушли в свою каюту и там сделали себе харакири. Их похоронили в море с воинскими почестями. Короче говоря, этот немец подтвердил все, что до того нам рассказал обер-лейтенант. Коммодор добавил, что идти прямиком к территориальным водам США он не хотел, так как опасался, что они могут быть атакованы или американскими подлодками, или с воздуха самолетами береговой охраны. Решили пока пристать у этого острова, чтобы взять запас воды, и уж потом двигаться на север в надводном состоянии, подняв белый флаг. Сказал, что очень рад встретить здесь представителей США, и просит принять U-234 в качестве трофея, а команду и пассажиров – как военнопленных.
Тут у меня возникла проблема – что мне с ними делать? Я же не мог подать вида, что на острове есть всего четыре американца – какой уж там «гарнизон», – а главное, что у нас нет никакой связи с материком. Тогда я сказал капитану:
– Наш гарнизон не приспособлен для содержания пленных. Для дальнейшей судьбы вашей лично и всей команды будет куда лучше, если вы сами свяжетесь по радио с командованием Второго флота США и открытым текстом запросите принять вас в качестве военнопленных. Обязательно добавьте, что действуете по рекомендации капитана Алана Т., командующего американским гарнизоном острова, мой личный номер такой-то (он записал в нагрудный блокнот), далее укажите координаты этого места и сообщите, что имеете на борту специальный груз и пассажиров. Запросите инструкции. Дайте мне знать, какой вы получите ответ.
Дальше все получилось просто замечательно. Он вернулся на подлодку, там сразу же подняли антенну и передали нашему командованию в Норфолке то, что я ему сказал. Как я потом узнал, там сперва решили, что это чья-то глупая шутка, но велели ждать дальнейших инструкций. Однако когда проверили мой личный номер и поняли, что я выжил после гибели нашего эсминца, то послали по указанным в немецкой радиограмме координатам самолет-разведчик. Пилот с воздуха увидел неизвестный остров и на рейде немецкую подлодку с белым флагом. Тогда к нам направили три корабля: противолодочный, эсминец и буксир.
Противолодочный корабль пришел через день, а у двух других заняло еще пять дней, чтобы дойти от Флориды до острова «Быть», который оказался примерно в 200 милях от бразильского берега. Примечательно, что корабли подошли к острову 10 мая, и тогда мы узнали, что два дня назад война в Европе закончилась полной победой союзников.
Военнопленных немцев перевели на эсминец, оставив на подлодке лишь двух механиков и капитана Фелера. Остальные места заняли наши моряки. Решили своим ходом не идти, а взяли лодку на буксир и потащили ее на базу во Флориду.
U-234 на буксире
Я и мои спутники распрощались с гостеприимными островитянами, оставили им в подарок множество полезных вещей и на эсминце вернулись в тот самый флоридский порт, откуда началось наше столь необычное плавание. Так закончилось мое пребывание в качестве Робинзона Крузо.
– Погодите, Алан, – сказал я, – но вы мне говорили, что, как и в книге Лагина, там была атомная бомба. Это что, правда?
– Ах, да, – ответил он, – бомба была, но не совсем такая, какую вы имеете в виду. Через несколько лет после войны я встретился с одним из тех двух немецких физиков-ядерщиков, что были на U– 234. Сразу после прибытия в Штаты их подключили к Манхэттенскому проекту, хотя и в его последней стадии, направив работать на завод по обогащению урана в штате Теннесси. После войны этот немецкий физик преподавал в Принстоне и пару раз приезжал ко мне в Филадельфию. От него я узнал следующее.
Гитлеровская Германия начала разрабатывать ядерное оружие еще в 1939 году. Американцам об этом стало известно, но серьезно к этому они не относились – никто тогда не понимал, что это такое. Впрочем, и в Германии идеям расщепления ядер урана большого значения не придавали. Однако за месяц до начала Второй мировой войны Эйнштейн по просьбе Лео Сцилларда написал письмо Президенту Рузвельту с предупреждением об опасности и советовал начать работы над атомной бомбой. Он указал, что немцы прекратили экспорт урановой руды из оккупированной Чехословакии, а значит, она им самим нужна для военных целей. Это письмо послужило толчком к Манхэттенскому проекту и созданию в США атомной бомбы.
Немецкие ученые первыми поняли, что расщепление ядра урана должно высвободить колоссальное количество энергии, и нацисты, хотя поначалу не особо верили в военное применение атомной энергии, поручили работу над этой проблемой своим лучшим физикам. Но тут, по американской поговорке, они «выстрелили себе в ногу» – к тому времени из Германии уже были изгнаны практически все крупные ученые-евреи. А как хорошо известно, серьезной науки без евреев не бывает. Разумеется, и среди других народов были и есть прекрасные ученые, но именно евреи, в силу своего исторического развития, выработали большие способности к абстрактному и аналитическому мышлению – главный талант для ученого. Будь Гитлер поумнее и не изгони он из страны евреев, – кто знает, он мог бы первым получить атомную бомбу и с ней завоевать весь мир. Но его эмоции были сильнее мозгов.
– Алан, – спросил я, – вы что, серьезно думаете, что евреи стали бы делать для Гитлера атомное оружие?
– А почему нет? Делали ведь они бомбу для Сталина, диктатора куда более страшного, и не меньшего антисемита, чем Гитлер. Вообще, обе ядерные программы – и в США, и позднее в СССР – были во многом еврейскими проектами. А вот у Гитлера евреев не осталось – уехали Эйнштейн, Сциллард, Ганс Бете, Лиза Майтнер, Макс Борн – вообще все великие физики с еврейскими корнями. Оставались, разумеется, немцы Планк, Штрассман, фон Арденне и Гейзенберг, но это была капля в море. Еще в 1933 году Макс Планк, человек в высшей степени порядочный, встретился с Гитлером и пытался убедить его, что изгнание евреев принесет Германии большой вред, но Гитлер велел ему заткнуться.
Ядерная программа в Германии в основном развивалась на базе Института Кайзера Вильгельма, урановую руду добывали в Чехословакии и Бельгийском Конго, тяжелую воду и обогащение руды делали в Норвегии и других оккупированных странах, но вот саму бомбу они построить не могли – ни мозгов, ни ресурсов не хватало. К концу войны у немцев скопилось большое количество обогащенного изотопа урана 235 (U235), и они резонно опасались, что он попадет в руки русских. Впрочем, часть все-таки попала, но оставался еще солидный запас в Норвегии.
Шли последние месяцы войны, и немцам стало совершенно ясно, что никакую атомную бомбу они сделать уже не смогут. Единственная надежда у них была на своего союзника Японию, которая сдаваться не собиралась. Тогда Геринг решил передать Японии технологию по изготовлению ракет Фау и запас обогащенного урана. Ему подсказали, что сделать атомную бомбу японцы тоже не смогут, но вполне реально изготовить «грязную» бомбу, то есть ракету, начиненную радиоактивным ураном. Ядерного взрыва не произойдет, но разброс такого материала над территорией противника приведет к заражению местности и навсегда сделает ее непригодной для жизни, как получилось сорок лет спустя в Чернобыле. Нацистам терять было нечего, и они хотели унести с собой в могилу весь мир. Геринг приказал адмиралу Деницу погрузить на подлодку запас обогащенного урана и техдокументацию для изготовления ракет Фау (V-2). Таким образом, на подлодке U-234 в Японию везли уран U235 – ну не ирония ли с этими номерами: лодка 234 везет уран 235! Груз сопровождали эксперты по урану и производству ракет – четыре офицера Люфтваффе и два физика-ядерщика.
В это время война в Европе закончилась, и капитан Фелер благоразумно сдал лодку со всем грузом американцам. Таким образом, США получили неожиданный подарок в виде урана и детальных чертежей Фау, что помогло Вернеру фон Брауну, который в те же самые дни тоже сдался в плен, ускорить разработку американских ракет.
Вот вам и вся история с островом «Быть» и немецкой подлодкой. Хотя я все же не могу взять в толк – как про это почти 70 лет назад мог узнать ваш русский писатель? Не верю, что он все это выдумал. Слишком много совпадений…
– Алан, вспомните, может, вы сами про это писали или кому-то рассказывали?
– Ну да, – сказал он, – сразу после возвращения домой ко мне пришли люди из OSS, это в те годы была военная разведка, которая потом превратилась в ЦРУ. Они попросили меня написать подробный отчет о том, что произошло с эсминцем, как я попал на остров «Быть», и про немецкую подлодку. Я и написал, как это все случилось и что я там увидел. В те годы любая информация, как-то связанная с ядерной программой, была строго засекречена, поэтому от меня потребовали, чтобы я держал язык за зубами и никому ничего не рассказывал. Я и не рассказывал…
– Ага, – сказал я, – тогда у меня есть гипотеза. Только гипотеза, не более того, но быть может, произошло вот что. Уверен, вы знаете, что в конце 40-х годов прошлого века многие правительственные учреждения и даже Белый дом были нашпигованы советскими агентами. К примеру, в Госдепартаменте были Алджер Хисс, Лоренц Дагган и множество других, известных и неизвестных полезных идиотов, которые поставляли Советам секретную информацию. Не исключено, что кто-то из них снял копию с вашего отчета и переправил ее в Москву. В то время Железный занавес уже опустили и вовсю разворачивалась холодная война, поэтому советские решили, что из истории острова «Быть» и немецкой подлодки с грузом урана можно сделать неплохой пропагандистский материал для скармливания своему населению, и поручили эту работу писателю Лагину. Вот так мог быть написан роман «Остров Разочарования».
И с п о в е д ь « Г е р м е с а »
( Р а с с к а з ш п и о н а )
В последние годы своей жизни моя теща несколько раз в неделю посещала в Сан-Диего дневной центр для пожилых, который мы между собой называли «детским садиком». По утрам в дом престарелых, где она жила, за ней и другими обитателями приезжал автобус, отвозил их в «садик», а к ужину доставлял обратно домой. Там проводили свои дни в общении друг с другом люди пожилого и очень пожилого возраста. Среди них было немало китайцев, пара поляков, один кубинец, несколько коренных американцев, но большинство – из бывшего СССР. Как-то раз мне позвонила наша приятельница, которая работала в том «садике» психотерапевтом, и спросила, не могу ли я к ним приехать и развлечь старичков: прочитать им какую-нибудь лекцию или рассказать что-то интересное. Отказать было неудобно, и я согласился.
В просторном зале набралось с полсотни посетителей этого клуба, понимавших по-русски. Некоторых вкатили в инвалидных колясках, кое-кто сидел в креслах и дремал, склонив голову, но все же большинство слушало внимательно и даже с интересом. После лекции вокруг меня собралась группа любопытствующих; задавали вопросы. Одного господина с болезненно-бледным, очень морщинистым лицом и глянцевым черепом я приметил еще во время лекции. Он сидел сбоку в первом ряду, слушал внимательно, а потом подошел, но вопросов не задавал и все время покашливал в платок, прижимая его ко рту. Было заметно, что он хочет поговорить и ждет, пока меня оставят в покое. Вскоре публика рассеялась, и он сказал:
– Мое имя Энтони, стало быть, по-русски – Антон. Найдется ли у вас для меня минутка? Хотел вам кое-что сказать. Давайте присядем тут в уголке. Мне тяжело стоять …
Мы уселись у стола в конце комнаты, и он продолжил:
– Меня зовут Антон… Ах да, я уже вам представился… Ваше имя мне знакомо, читал на интернете ваши рассказы. Знаю, что написали вы несколько историй про людей с необычными судьбами. Очень познавательно и любопытно… Книжку вашу заказал. Сейчас по вечерам читаю. Когда тут объявили, что вы будете у нас с лекцией, хотел было эту книжку с собой принести, чтобы вы надписали, но дома забыл… Может, потом… Я когда ее читал, подумал вот что: надо бы рассказать вам про мою жизнь. Это может выйти интересный сюжет для рассказа. Уверен, что вам пригодится. Нет-нет, не подумайте, что это стариковское бахвальство. Ничего такого нет. Слава меня не интересует. Даже наоборот – я ее совершенно не хочу. Дело в том, что мне тоже выпала необычная судьба. По любым меркам. Никому я до сих пор не рассказывал, да и вам не стал бы говорить, если бы… Если бы не знал, что осталось мне совсем мало сроку в этой жизни. Онкология в легких. Четвертая стадия… Каждый день жизни – подарок. Так что, никаких иллюзий и надежд. Жизнь я прожил хорошо ли, плохо ли – как сумел. Однако не хотелось бы уйти без следа и унести с собой все интересное, что произошло. Подумал я: вот если бы вы написали о моей судьбе повесть или хотя бы рассказ – это был бы лучший памятник, что после меня останется. Я расскажу, а вы уж сами все литературно оформите, как захотите. Чтобы читать было занятнее. Не хотите послушать?
Я согласился и сказал, что для разговора нам лучше встретиться не в таком людном месте, как здесь, а может, где-то в парке, ресторане или…
– Знаете что, приходите ко мне домой, – предложил Энтони, – я живу недалеко отсюда, в доме для пенсионеров. Один живу. Нам никто не помешает. Только есть одно непременное условие. Я вам все про себя расскажу, во всех деталях. Как на духу, без утайки. Но вы дайте слово, что ничего публиковать не станете, пока я жив. Не публиковать и вообще никому ни слова о том, что узнаете. Вот когда меня не станет – тогда милости просим: пишите, рассказывайте, публикуйте. А пока я жив – все строго между нами. Когда узнаете подробности, сами поймете, что так лучше. Если согласны, будем разговаривать. Если нет, извините, что побеспокоил.
Я дал слово, и мы договорились, что я приду к нему домой в субботу. Когда через несколько дней я приехал и нажал кнопку звонка, дверь квартиры сразу же открылась – видимо, меня ждали. Я увидел моего нового знакомого в почти праздничном одеянии: белая рубашка, черный галстук-бабочка и наглаженные брюки на сиреневых подтяжках. Он жестом пригласил меня войти:
– Милости прошу. Честно говоря, не был уверен, что придете. Но готовился, ждал… Меня зовут Энтони… Ах да, вы знаете. Впрочем, это не настоящее мое имя. У меня в жизни было несколько имен, а какое из них настоящее – теперь какая разница? То имя, с которым родился, я и сам уж забыл. По причине, что прожил я несколько совершенно разных жизней, и каждая была под своим именем. Точнее – три жизни прожил… Порой думаю – а может, и ни одной настоящей жизни у меня не было? В голову лезут странные мысли: да был ли я в реальности, жил ли я? Вдруг все три жизни мои – это лишь чьи-то сны? Может, не человек я вовсе, а литературный вымысел, плод фантазии? Призрак. Вдруг вы сейчас с призраком разговариваете? В последнее время пытаюсь черту подвести: если я все же жил, то хорошо ли? Я не раз принимал решения, которые разворачивали мою жизнь в новую сторону и превращали меня в кого-то другого. Принесло ли это мне счастье? Не уверен… Не знаю… Ну ладно, не обращайте внимания на старческую болтовню. Это я так… Сперва выслушайте мою историю, а потом сами решайте, что за человек этот «Энтони», и верно ли он собой распорядился? Итак, с чего начнем? Давайте начнем с чая.
Я достал блокнот, уселся к столу и приготовился слушать. Энтони принес из кухни чайник, две чашки, блюдечко с кусковым сахаром и коробку с печеньем. Сел напротив меня, разлил чай; одну чашку пододвинул ко мне, помолчал немного, снял очки и стал медленно рассказывать. Я слушал, делая заметки в блокноте; иногда переспрашивал, чтобы уточнить какую-то деталь.
История меня заинтересовала – такое не каждый день услышишь.
После той первой встречи я приходил к нему еще раз пять или шесть. Рассказывать он мог недолго, говорил короткими фразами, задыхался, быстро уставал. Порой у него случались приступы кашля, после которых он говорить не мог; тогда я уходил, а потом по телефону назначал новую встречу. Однажды мне нужно было недели на три уехать из города по семейным делам. После возвращения домой сразу позвонил Энтони. Телефон не отвечал, и я решил зайти к нему и узнать, в чем дело. Дверь квартиры была распахнута настежь, мебели в комнате не было, там работали маляры.
Я спустился на первый этаж к менеджеру, и он мне сказал: «Хороший был сеньор, деликатный. Жаль его. На прошлой неделе ему стало совсем плохо. Мы вызвали скорую, его увезли в госпиталь, а оттуда перевели в хоспис. Там его поставили на наркотики. Чтобы не мучился. Умер он спокойно, во сне. Два дня как похоронили».
Прошло около пяти лет. За это время я написал много рассказов, а вот к этой истории никак не мог подступиться. Что-то меня удерживало. Скорее всего, не знал, как к ней подойти, как подать, чтобы не испортить авторским отношением. Потом решил: напишу просто, без прикрас и своих комментариев. Пусть зазвучит его голос, как я слышал и запомнил.
– Я родился в Москве. В 1935 году. В прошлом месяце в нашем «садике» справили мое восьмидесятилетие. Поставили на торт свечку, “Happy Birthday” спели. Вот только задуть свечку у меня не вышло – воздуха в легких не хватает. Задули сообща, всем дружным коллективом… Я сюда, в Калифорнию, перебрался два года назад, врач посоветовал. Климат тут для меня подходящий… Как видите, квартирка уютная, живу по-стариковски. Вернее – доживаю. Семьи у меня нет. Почитай, всю жизнь прожил в одиночестве. Ни жены, ни детей… Жаль, конечно. Но так обстоятельства сложились. Сейчас поймете, почему. Сперва расскажу про родителей.
Мать моя была американка, она родилась и выросла в Нью-Йорке, в еврейской семье, в Бруклине. В 1928 году закончила Сити-колледж, получила степень бакалавра в области архитектуры. Сразу же устроилась на хорошую работу в одну проектную фирму. Однако проработала там всего год или чуть дольше. Потом фирма закрылась, и она очутилась на улице. Великая депрессия. Нигде не могла найти места. Жила впроголодь. Полгода оббивала пороги – все без толку. Однажды увидела объявление в газете, что торговая фирма «Амторг» набирает архитекторов в Советскую Россию для работы по контракту. Она пошла по этому объявлению. Там у входа – толпа таких, как она. На квартал. Сотни. Безработные архитекторы, инженеры, рабочие. Удачно прошла интервью. Ее взяли, и она подписала контракт на два года работы в СССР. Условия были замечательные. Зарплата – в долларах, часть в рублях, обеспечивают жильем, питанием, оплачивают дорогу туда и обратно. Казалось, чего лучше?
Приехала она в Москву летом 30-го года. Поначалу русского языка не знала, но он ей не особенно был нужен. Работала она в московском проектном институте. Коллеги были почти все американцы, как и она, – контрактники. Стала ходить на курсы и вскоре уже неплохо говорила по-русски, хотя с сильным акцентом. От акцента она до конца жизни не могла избавиться. Про то, что американка, в те годы говорить стало опасно. Поэтому приходилось объяснять соседям и знакомым, будто она родом из Эстонии, потому и акцент. Кто там понимал в акцентах?
Как только приехала она в СССР, ей сразу выдали советский паспорт. Она брать его не хотела – была ведь гражданкой США и у нее был американский паспорт. Ей объяснили, что поскольку между странами нет дипломатических отношений, ей нужен советский паспорт, иначе она там не может находиться. Взяла. Куда денешься?
Через два года она вышла замуж за своего сотрудника. Этот русский инженер работал в том же проектном институте. Тут как раз контракт у нее закончился, и она сказала своему начальству, что хочет с мужем уехать домой, в Нью-Йорк. Но ей довольно грубо ответили, что она теперь советская гражданка и поехать за границу не может. Пригрозили: если попытается связаться с американскими представителями или станет писать письма своим родственникам в Нью-Йорк, то ее арестуют как шпионку. Такие там начались времена. Что было делать? Потому и осталась она в России до конца своих дней.
Поначалу они с мужем поселились в маленькой комнатке на Никитском Бульваре, в коммуналке. Через пару лет я родился. Отца своего не помню, мне было два года, когда его в 37-м арестовали за связь с иностранкой (его женой, то есть) и вскоре расстреляли. Удивительно, однако, что мою мать не тронули. Только предупредили, чтобы она о своем муже справок не наводила и держала язык за зубами. Узнали мы о его судьбе через много лет, когда в 55-м году ей выдали справку о его реабилитации.
Так и рос я с матерью. Мой первый язык был, естественно, английский. Дома мы с ней говорили только по-английски, а на улице с детьми и потом в школе я говорил по-русски. Знание английского сначала старался скрывать. Впрочем, детей это не интересовало. Таким образом у меня оказалось два родных языка. По-английски я говорю с бруклинским акцентом – моя мать оттуда родом. А в русском, как видите, у меня говор московский. Мать строго следила, чтобы я по-английски говорил грамотно и чисто, как американец. Покупала в букинистических магазинах книги на английском и заставляла меня читать вслух и заучивать на память целые поэмы. Я до сих пор помню большие куски из Эмили Дикинсон, Уолта Уитмена, Эдгара По и других американских поэтов.
Во время войны нас эвакуировали в Пермь, а потом мы вернулись в Москву, опять в коммуналку. В другую, правда. Мать работала в районной библиотеке, зарабатывала гроши, но как-то жили. В 52-м году я поступил в МИСиС, то есть в Московский Институт стали имени Сталина. Учился жадно, даже повышенную стипендию получал, что для нас с матерью было немалым подспорьем. Институт закончил как раз, когда в Москве проходил Всемирный фестиваль молодежи. Это был 57-й год. Мне тогда вдруг ужасно захотелось пообщаться с американцами, поговорить по-английски хоть с кем-то кроме матери. Но это было опасно. Иностранцев крепко «опекали» стукачи и брали на заметку каждого, кто к ним приближался. Мать строго-настрого запретила подходить к американцам. Боялась, что меня постигнет судьба отца… В том же году осенью она вдруг тяжело заболела, стала сильно кашлять. Думаю, было у нее то же, что у меня сейчас. Вероятно, наследственность. Я, однако, болею уже несколько лет. Радиацию прошел, потом химию. Пока еще живой, как видите. Все же современная американская медицина мне жизнь продлила, а вот мою мать всего за два месяца скрутило. Похоронил я ее перед самым новым годом.
После того Московского фестиваля запала мне в голову мечта – уехать на Запад. Ну, может не уехать, а хотя бы съездить. В те годы мозги у меня были основательно промыты советской пропагандой. Я по какой-то инфантильной наивности верил в идеи коммунизма и считал СССР лучшим местом для жизни. Помните, как там у Мандельштама: «…Но люблю мою грешную землю оттого, что иной не видал…» Вот и я искренне любил Москву, русскую культуру, у меня были хорошие друзья, а ничего другого я тогда и не знал. Потому и любил. Однако, когда в дни фестиваля увидел я на улице американцев, французов, англичан, то был совершенно поражен их лицами, манерами, улыбками. От них исходила какая-то незнакомая мне до того аура свободы, что ли. Они были такие другие, что казались марсианами. Была в них непонятная мне открытость и раскрепощенность. Главное заметил: было самоуважение и достоинство. Чего совсем не было у нас. Я не говорил с ними, только смотрел издали, но и этого было достаточно, чтобы в моих мозгах начался тектонический сдвиг. До меня вдруг дошло, что где-то там есть другой мир. Мне захотелось выбраться из клетки, где я жил. Уехать оттуда, увидеть что-то новое. Другие земли, других людей. Быть может, даже встретиться с американскими родственниками моей матери. Но в те годы это был лишь сон наяву. Не имеющий отношения к реальности. Шансы на отъезд были равны нулю…
После института меня распределили работать на авиационный завод, почтовый ящик 1303, где выпускали ЯКи, то есть самолеты Яковлева. Я проработал там более восьми лет, занимался новыми материалами, в основном сплавами титана. Моя специальность – металловедение. Стал ведущим инженером. Вскоре женился, мы получили однокомнатную квартиру у метро «Аэропорт». Однако долго с женой не прожил. Через три года мы развелись, и я опять остался один. Хорошо, что хоть детей не завели.
Как раз после моего 31-го дня рождения меня вызывают в отдел кадров завода. Зашел я в кабинет к начальнику. Там кроме него были два человека. В штатском. Начальник сразу вышел. Старший из тех двоих мне говорит: «Я полковник первого главного управления КГБ, а это мой коллега, он ведает США и Канадой». Если не знаете, первое главное управление – это разведка. Фамилий своих не назвали, только имена, потом я догадался: псевдонимы. Стали они меня расспрашивать: как живу, доволен ли работой, хорошая ли у меня квартира, не собираюсь ли опять жениться, ну и тому подобное. Поговорили некоторое время, а потом полковник вдруг спрашивает: «А не хотели бы вы переехать жить в другую республику – скажем, в Латвию или Эстонию?» До меня сразу не дошло, к чему он клонит, поэтому я совершенно искренне ответил: «Нет, мне и здесь хорошо. Мне нравится жить в РСФСР». Тут он просто просиял и говорит: «Вот такой ответ я от вас хотел услышать! Теперь вижу, что вы советский патриот. Мы хотим сделать вам предложение». После этого они сказали, что видят во мне потенциал разведчика: ценная инженерная специальность, практический опыт, совершенное знание английского, отсутствие семьи, чего-то там еще. «Если согласны, – говорят, – переходите на работу в нашу организацию, будем готовить вас к нелегальной работе на территории нашего главного противника – США. Зарплата останется у вас в том же размере, что вы получаете сейчас на заводе, а когда поедете в командировку за рубеж, будем откладывать ее здесь на ваш счет в сберкассе. Когда вернетесь на родину, наберется кругленькая сумма». Иными словами, предложили мне стать шпионом. Скажу честно – я обрадовался. Вот он, мой шанс уехать за границу! Другого не будет. Долго думать не стал, сразу согласился.
Они сказали, что отныне мой агентурный псевдоним будет «Гермес» – по имени греческого бога торговли и хитрости. Дали на подпись разные бумаги. Подписался я этим псевдонимом, а через неделю уволился с завода.
Мне сразу выделили путевку в санаторий КГБ, что недалеко от Пицунды на Черном море. Я там месяц проваландался, загорел, окреп. А когда вернулся, началась интенсивная шпионская учеба. Прямо в центре Москвы. Это происходило таким образом. Каждое утро я на метро приезжал на Арбат, где недалеко была конспиративная квартира. Как мне объяснили, хозяева находились в долгосрочной заграничной командировке, а их квартиру использовали для всяких секретных дел. В квартире меня ждал один из учителей. Занимались со мной каждый день до вечера, и так месяцев восемь или даже дольше, сейчас не помню точно. Почему, спрашиваете, обучали меня индивидуально? Да потому, что я был очень засекречен, и знать меня в лицо никто из таких же будущих шпионов не должен был. Да и мне никого из них видеть не полагалось. Так надежнее. Я старался быть прилежным учеником, работал в полную силу. Понимал, что без больших успехов мне заграницы не видать как своих ушей. Чем там занимались? Обучали меня всяким шпионским наукам. Если вам интересно, расскажу.
Во-первых, учили, как выявлять слежку на улице. Это важно, когда идешь на встречу со связником или закладывать тайник. Нужно по крайней мере час проверяться, то есть гулять по улицам, заходить в магазины и кафе, в общем, вести себя расслабленно. Не оглядываться, но в то же время скрытно наблюдать, нет ли за тобой «хвоста». Если «хвост» обнаружился, встреча со связником отменяется. Имейте в виду, филёры эти, то есть «хвосты», тоже ведь не лыком шиты. Их обычно несколько человек, с бригадиром в автомобиле где-то на соседней улице. Это называется наружным наблюдением, «наружкой». Переговариваются они по радио. Эти филёры очень опытные, наблюдают тайно, чтобы себя не обнаружить, постоянно сменяют друг друга, да еще могут переодеваться, менять внешность. Ну там парики, шляпы, очки… Правда, обувь менять они не любят, поэтому обувь – главная примета. Различить их среди прохожих совсем не просто. Нельзя подать вида, если ты их заметил, и боже упаси – от них отрываться. Это равносильно признанию, что ты агент. Заметил слежку – спокойненько погуляй еще, как невинный барашек, да иди себе домой. Я для тренировки подолгу ходил по улицам Москвы, а вслед за мной посылали бригады самых опытных филёров, которые, разумеется, понятия не имели, что это тренировка. Следили всерьез. Одной задачей во время таких прогулок было заложить где-то в городе тайник с фотопленкой, да так, чтобы филёры этого не заметили. Потом я должен был писать отчеты: где ходил, что делал, кого из «хвостов» распознал, каким образом. Мои учителя сверяли это с отчетами филеров и ставили мне оценки.
Меня учили разным методам связи. Особенно много времени уходило на тренировки по приему морзянки. Да еще обучали всяким шифрам, чтобы эту морзянку потом читать. Мне дали личный шифр, который ежедневно менялся по определенному правилу. Неделями я сидел с наушниками и до головной боли записывал тысячи цифр по писку точек и тире, которые мне проигрывали с магнитофона. Добивался скорости приема до ста знаков в минуту. Должен был выработать полный автоматизм. Затем часами расшифровывал эти цифры своим кодом. Нудное занятие, скажу я вам. Не забывайте: это все происходило давно, в конце шестидесятых, когда ни компьютеров, ни интернета еще не было и в помине. Передача шпионской информации тогда была весьма допотопной. Современные агенты, полагаю, коротковолновым радио, морзянкой и ручной дешифровкой не пользуются. Я от этих дел давно отошел, так что не знаю, как сейчас…
План связи был такой. Когда я окажусь в Америке, из Центра мне по радио морзянкой будут передавать приказы и сообщения. Однако посылать свои письма в Центр я должен был другими способами. Один такой способ – симпатические чернила; вернее, копирка, покрытая невидимыми чернилами. Причем чернила, как и шифр, были для меня индивидуальные, так что без специального химически закодированного проявителя не прочесть. С виду копирка – это просто лист чистой бумаги. Она накладывалась поверх обычного письма или страницы в книге, и через нее писался секретный текст. Затем письмо или книгу с невидимым текстом нужно было послать по почте на условленный адрес (мне дали такой почтовый адрес в Вене), оттуда это переправлялось в Центр, а там проявляли и читали.
Другой метод связи, которому меня обучили, была микроточка. Это крохотный фотонегатив размером примерно миллиметр на миллиметр. Я должен был готовить микроточку сам. Занятие это весьма хлопотное. Брал кусочек целлофана из обертки на пачке сигарет и пропитывал его светочувствительным раствором хлорида серебра. Просушивал, заряжал его в фотоаппарат, как пленку, и делал снимок секретного текста или документа. Да так, чтобы изображение на целлофане получилось очень маленьким. Затем проявлял в химикатах обычным способом и под микроскопом вырезал крохотный квадратик с негативом текста. Остатки целлофана сжигал. После этого брал простую почтовую открытку. На ней в условном месте скальпелем делал горизонтальный надрез. Получался карманчик. Аккуратно вкладывал туда целлофановую микроточку и заглаживал. Иногда для верности поверх еще наклеивал марку. Если не знаешь места, обнаружить совершенно невозможно. Писал на открытке какой-то пустой текст по-английски, ну, вроде: «Дорогая Хелен, поздравляю с днем рождения, привет из Монреаля», и посылал открытку на тот же венский адрес. Были и другие способы связи, но не хочу вам морочить голову этими техническими деталями. Меня обучали фотосъемке крохотными камерами «Минокс», записи разговоров спрятанными в одежде микрофонами. Много еще чему учили. Тренировали, как вести себя на допросах в случае провала. Говорю вам все это лишь для того, чтобы вы поняли – готовили меня всерьез, а я был прилежным учеником.
Летом 67-го года, в аккурат после Шестидневной войны на Ближнем Востоке, меня опять послали на три недели отдыхать в тот же санаторий на Черном море. Когда вернулся, в квартире, что около Арбата, был устроен прощальный банкет. Какие были там яства! Я подобного никогда не пробовал. Хрустальная ваза, доверху наполненная черной икрой. Всякие копченые рыбы – здесь в русском магазине таких не найдешь. Какой-то особый шашлык, омары, дорогие вина и коньяки… Не помню сейчас, что еще. Пришли двое моих кураторов из Первого главного управления и четверо учителей, которые меня все эти месяцы натаскивали. Пили много, веселились. Я подмечал – они следят за мной: много ли пью, не пьянею ли. На следующий день один из кураторов принес мне пачку американских документов на имя Генри Сэмпсона: свидетельство о рождении, диплом об окончании Нью-Йоркского университета, американские водительские права. «Легенду», то есть свою вымышленную биографию, я уже знал наизусть. С тех пор у меня появилось новое имя – Генри. Снабдили меня по тем временам солидной суммой – около тысячи канадских долларов в мелких купюрах, да еще выдали одежду и обувь, все американского производства. После чего мы с куратором вылетели во Владивосток. В порту меня поместили в маленький отсек на корабле, который шел в Ванкувер с грузом каких-то химикатов. Так я навсегда покинул СССР.
Когда корабль пришел в Канаду, я по трапу сошел на берег с маленьким чемоданчиком в руке. Охраны на причале не было никакой. Спокойно вышел из порта, поймал такси и попросил отвезти меня в недорогую гостиницу. Мне поначалу чудн; было – все вокруг говорят по-английски. Но привык быстро. Утром позавтракал, на такси доехал до вокзала, купил билет и поехал на поезде через всю страну в Монреаль. Согласно плану вживания, я пришел в университет МакГилл, спросил, есть ли там работа для инженера. Повезло. Они как раз искали исследователя в отдел материаловедения. То, что я американец, их в те годы не волновало. Зарплата небольшая, зато интересные проекты. Работа в университете не пыльная, без строгого регламента по времени. Это давало мне возможность спокойно приспособиться к новой обстановке, изучить западную техническую терминологию, приборы, методы испытаний. Главное – учился жить, как все. Вы ведь сами, когда сюда иммигрировали, наверняка тоже прошли через подобную жизненную школу адаптации, с азов. Постоянно за собой следил, чтобы случайно не брякнуть что-то по-русски. Близких друзей я не заводил. Появлялись и исчезали женщины, впрочем, ничего серьезного. Старался быть со всеми в хороших отношениях, но не более того. Знал, что рано или поздно придется нити рвать, а это всегда тяжело. Да и опасно было в моем положении кого-то впускать в свою жизнь. Потому и семью не заводил.
С Центром я связывался редко, только раз в полгода посылал им через Вену открытки с информацией о том, где живу и чем занимаюсь. Писал через симпатическую копирку, которой меня снабдили еще в Москве. Раз в месяц по радио должен был принимать сообщения из Центра. Для этого я купил коротковолновый приемник «Сони». Эти сообщения, кстати, меня ужасно злили. Смысла в них не было никакого, лишь трата времени. Прием шифровок – занятие не только рискованное, но и весьма утомительное: чтобы никто не застал за этим занятием, приходилось запираться у себя в квартире на несколько часов, принимать по радио морзянку, записывать ряды цифр, а потом несколько часов подряд расшифровывать дурацкие сообщения, вроде: «поздравляем с праздником великой октябрьской революции». Кому это было надо? Идиоты!
В Монреале я прожил два года. Полюбил этот город, даже немного выучился по-французски. Потом сказал сотрудникам в лаборатории, что стосковался по родным США и хочу вернуться домой. Уволился из университета, пешком перешел границу у Ниагарского водопада и оттуда уехал на запад, в город Сиэтл. Там снял квартиру, пришел в агентство по найму и сказал, что ищу работу по специальности. Меня направили в знаменитую фирму «Боинг», которая выпускала самолеты, и я стал работать инженером в лаборатории специальных материалов. В отделе кадров «Боинга» мои документы никаких подозрений не вызвали, да их особо и не смотрели – я поступал не в секретное подразделение и потому никакой проверки не было. Американцы в этом плане были довольно беспечны. Впрочем, и сейчас тоже…
На «Боинге» я проработал почти пять лет. В профессиональном плане это были лучшие годы моей жизни. Дом я не покупал, снимал квартиру. Завел несколько друзей-приятелей, в основном из сослуживцев. Увлекся подводным спортом. Купил акваланг, костюм, все прочее снаряжение. Вступил в клуб подводников. Мы с друзьями почти каждую неделю выезжали на погружения – благо океан под боком.
Теперь скажу вам самое важное – сразу по приезде, еще в Монреале, я стал читать. Взахлеб. Каждую свободную минуту. Нет, нет, не подумайте, я и раньше много читал. Важно, однако – что читал? Прежде была классика, иногда популярная беллетристика на английском, которую мать для меня покупала в «букашках». Но тут я стал читать исторические книги, мемуары, публицистику. Проглатывал все, что находил по истории Европы, Первой и Второй мировых войн, и особенно читал про историю СССР. Открыл для себя Оруэлла, Конквеста, Дон Левина, многих других авторов, о которых раньше даже не слыхал. Когда переехал в Сиэтл, стал покупать мемуары на русском, прочитывал их, а потом втихаря выбрасывал. Это ведь был секрет, что я знаю русский, – вдруг кто зайдет в дом и увидит эти книги. Я не просто читал – я думал, сравнивал, старался понять: почему все так вышло, почему нас обманывали? Хотя и раньше я кое-что знал о том, что творилось на моей родине, и о многом догадывался, но все же был, как слепой котенок. А тут от этой лавины информации у меня открылись глаза. Я понял, в каком преступном государстве мне довелось родиться и прожить 32 года. Меня просто трясло. Не мог спать ночами. Думал про мать, которую не отпустили домой в Америку, про безвинно убитого отца. Много о себе думал: что же мне делать дальше со своей жизнью? К тому времени я уже чувствовал себя американцем. Не по месту обитания, а по душевному настрою, если угодно. Полюбил эту страну так, как вряд ли кто из рожденных здесь ее любит. Нет, сказал я себе, никогда вреда Америке приносить не буду. Это мой дом, моя страна. Не стану красть ее секреты. Не хочу работать на преступную советскую власть.
Если помните, в дни моей и вашей молодости в СССР славили разведчиков Второй мировой войны. Это действительно были великие герои, и нам, молодым и наивным, хотелось стать такими, как они, чтобы и нами гордились. Но реальность оказалась совсем иной. В разведке нет никакой романтики, одна лишь нудная работа, риск, ложь и, зачастую, предательство друзей и родных. Мерзкий бизнес. Из книг я узнал, что советские военные разведчики ценой невероятных усилий и своей жизни добывали важную информацию за линией фронта. Только вот польза от нее была близка к нулю. Командование и сам Сталин не доверяли разведке и почти все сведения из немецкого тыла они обычно игнорировали. Решения зачастую принимались не исходя из реальной обстановки, а по политическим или личным мотивам. Например – начать наступление ко дню рождения Сталина, хотя это вело к огромным жертвам и лишь отдаляло победу. Безумие. А как страна потом отблагодарила их за верную службу? После войны почти все выжившие разведчики попали в сталинские тюрьмы и лагеря. Либо за ненадобностью были уволены без средств к существованию. Доживали свои дни в нищете. Награды, даже самой мелкой, ни один не получил. Нечего сказать, хорошо отблагодарили героев! Россия умеет любить только мертвых. А что же делала разведка после войны? Крала на Западе секреты, подкупала политиков, вела подрывную работу – с одной целью: насаждать кровавую утопию в другие страны. Больше ничего. Я вам так скажу: работать на советскую разведку, а сейчас и на русскую, – бесчестное и даже постыдное занятие.
Тогда я решил порвать с моими московскими хозяевами. Но как? Пойти в ФБР и все рассказать? А может, просто перестать выходить с Центром на связь? Нет, это было бы глупо. Московские «товарищи» таких вещей не прощают и руки у них длинные. Рисковать своей жизнью и свободой мне совсем не хотелось. Чтобы не вызвать у Центра подозрений, я решил действовать аккуратно.
В Центре, видимо, решили, что процесс моего вживания закончился, и прислали мне шифровку с моим первым заданием: добыть из «Боинга» секретные документы по новым композиционным материалам. «Хрен вам!» – подумал я. Никаких секретов для вас красть не буду. Но что же им послать? Я хорошо понимал, что в СССР везде бардак, на всех уровнях. Снизу доверху. А стало быть, и в разведке бардак. Как же иначе? Их там, в Центре, что, действительно интересуют новые материалы? Да им просто надо отчитаться, что проведена агентурная операция. Так функционирует бардак – имитация деятельности. Ну что ж, будет вам имитация! И вот что я сделал.
В те времена в американских технических журналах рекламировали открытые научные отчеты. Многие исследования в университетах делались на государственные гранты, то есть на деньги налогоплательщиков, и потому научные отчеты были в свободном доступе для всех желающих. Я заказал копии этих открытых отчетов на микрофишах – если помните, в те годы были такие плоские фотопленки с негативами – и вскоре получил по почте целую пачку микрофишей. В советской разведке не ценили материалы, которые можно свободно купить. Им интересно только то, что добыто агентурным путем, то есть нелегально. А как иначе показать свой тяжелый и опасный труд на благо родины? Что ж, пусть думают, что я украл отчеты в «Боинге». Купил я эти совершенно не секретные микрофиши и послал в Центр письмо: «Удалось добыть то, что просили. Вопрос: как переслать?»
Вскоре получил по радио распоряжение: передать материалы связнику при личной встрече в городке Сусалито. Это в пригороде Сан-Франциско, за мостом. Сообщили время, место встречи и проверочный маршрут, то есть улицы, по которым я должен пройти перед встречей, чтобы группа поддержки из консульства проследила, нет ли за мной наружки, – для подстраховки, если я сам почему-то не заметил. Дали пароль: «Простите, мы с вами не встречались на курорте Марбела в Испании?» и отзыв: «Нет, я в Испании никогда не был, но мы могли познакомиться в Италии».
Приехал я в Сан-Франциско, в назначенный день стал бродить по городу – проверялся, нет ли «хвоста», в условное время прошелся по маршруту. Однако когда подошел к назначенному месту в Сусалито, связник не появился. Я подождал немного и ушел. Запасной день был назавтра. На следующий день я опять побродил по городу, проверился, подошел к месту встречи и на этот раз увидел связника: блондинистого «товарища» с кожаной сумкой через плечо. Обменялись паролем и отзывом. Сели на скамейку, я передал ему пачку с «секретными» микрофишами. Связник объяснил, что накануне, когда он вышел из консульства, заметил за собой наружку и потому не явился на встречу. Сегодня все было чисто. Поговорили минут пять и разошлись в разные стороны. После этой встречи я вернулся домой в Сиэтл и через пару недель получил шифровку с благодарностью за замечательно ценную информацию. Анекдот! Не знал, плакать или смеяться. Однако решил: надо этот «бизнес» сворачивать. И чем раньше, тем лучше. Шпионские «игры» уже сидели у меня в печенках. Добром это кончиться не могло.
А тут приходит новая шифровка, уже с серьезным приказом: уволиться из «Боинга», переехать в город Бурбанк, что в пригороде Лос-Анджелеса, и устроиться на работу в «Локхид». Постараться попасть в “Skunk Works”. Знаете, что это такое? Это секретный отдел под руководством знаменитого авиаконструктора Келли Джонсона. Там разрабатывали новейшие военные самолеты особого назначения. К примеру, еще в 55-м году они сделали самолет-разведчик У-2, на котором летел Пауэрс. Прочитал я шифровку и разобрало меня зло – они там в Москве что, с ума сошли? Да если я буду наниматься в “Skunk Works”, мне устроят такую проверку, что пух и перья полетят! ФБР, без сомнения, обнаружит, что мои документы поддельные, что в Нью-Йоркском университете я не учился, да и все остальное. Одно из двух – или им в Центре на меня наплевать, лишь бы поставить галочку, или же они полные болваны. Тогда я решил – час настал: «Гермес» должен прекратить свое существование.
Я обставил все так, чтобы создать иллюзию несчастного случая. На работе сказал сослуживцам, что на несколько дней еду на океан нырять. Взял с собой снаряжение, рюкзак и комплект запасной одежды. Заехал в клуб подводников, накачал воздухом баллон для акваланга – чтобы там засветиться, – а потом поехал на машине к дальнему краю полуострова, к открытому океану. На пустынном берегу переоделся в машине в подводный костюм, надел на себя снаряжение, заплыл метров на двести-триста, там отстегнул акваланг и сбросил его и маску. Доплыл назад до берега, отодрал от костюма несколько кусков резины и разбросал их в прибое. В машине запихал остатки костюма в рюкзак, надел запасную одежду, а старую с бумажником оставил на сиденье. Когда обнаружат брошенную машину с вещами, а может и акваланг найдут на дне, станет понятно, что произошел несчастный случай. Утонул Генри Сэмпсон, а может, его акула или касатка съела – в то время там у берега как раз шли их стаи. Но что конкретно случилось, неясно. Океан умеет хранить тайны. Полиция искать меня долго не будет – преступления-то нет. Это я так обставил на случай, если вдруг «товарищи» станут как-то наводить справки: куда девался мистер Сэмпсон? Короче говоря, бросил я машину, надел рюкзак, пешком дошел до соседнего городка, оттуда добрался до центральной автостанции и на автобусе «Грэйхаунд» уехал далеко, в город Цинциннати.
Там я поселился в пригородном мотеле и пошел на большое кладбище «Спринг Гроув». Зачем? Сейчас поймете. Стал я ходить среди могил и читать даты на памятниках. Искал могилу какого-нибудь парня примерно моего года рождения, умершего в молодом возрасте. Бродил там два дня, пока не нашел то, что было мне нужно: покосившийся памятник подростку по имени Энтони Маковски. Он родился в 1936 году, а дата смерти была в марте 1947-го. Могила выглядела весьма неухоженной – значит, или он уже забыт, или близкой родни не осталось. Да и фамилия звучала на русский лад. Идеально!
С кладбища я сразу поехал в муниципалитет, в отдел гражданских регистраций. Там сказал секретарше, что мое имя Энтони Маковски, я потерял свое свидетельство о рождении и мне нужна копия. Никаких документов у меня не спросили, проверили по книге регистрации рождений за 1936 год, нашли там имя младенца Энтони, и через полчаса у меня на руках было свидетельство – легальный документ. Взял я его и отправился в полицию. Сказал, что приехал сюда из Нью-Йорка, но по дороге у меня украли бумажник с водительскими правами. Вместо удостоверения показал им свидетельство о рождении, которое только что получил. Сдал экзамен на вождение, и мне выдали права штата Огайо. В результате у меня появились подлинные документы на мое новое имя. Вот как просто было в те годы, когда еще не было компьютеров и народ был куда доверчивее. В моем лице воскрес Энтони Маковски, потомок русских иммигрантов, а у меня появилось еще одно имя, которое осталось до сих пор. Прошу любить и жаловать…. Спрашиваете, почему я хотел быть потомком русских иммигрантов? Да потому, что стосковался я по русской культуре, по языку, общению. Хотел завести знакомых, кто говорит по-русски, открыто читать русские книги, покупать еду в русских магазинах. Для человека с русскими корнями это естественно и никаких вопросов вызывать не должно…
Но вернемся к моей истории. В Цинциннати оставаться было несколько рискованно – вдруг случайно натолкнусь на каких-то родственников покойного Энтони. Все может быть. Поэтому я переехал в Детройт. Там снял квартиру, устроился механиком в авторемонтную мастерскую. Отпустил бороду, покрасил волосы в рыжеватый цвет. Не узнать! Механиком я пробыл недолго, где-то с полгода. Потом перешел на работу в большую фирму, выпускающую запчасти для автомобилей, а там уж…
Впрочем, хватит на сегодня. Очень устал. Пойду прилягу. В следующий раз, как придете, расскажу остальное, там уж не так много осталось…
Но следующего раза не случилось. Это была моя последняя встреча с «Гермесом».
В л а д и м и р Ш н е й д е р
– искусствовед, историк архитектуры. Закончил Санкт-Петербургский технологический институт, а затем – искусствоведческое отделение Санкт-Петербургского института живописи, скульптуры и архитектуры им. И. Е. Репина при Российской академия художеств. До переезда в США работал экскурсоводом в Санкт-Петербурге. В Америке с 1995 года. Занимается антикварным бизнесом. Женат. Живет в Нью-Йорке.
Э к с п е р и м е н т н а д и с т о р и е й
к а к м а т е р и а л о м .
П у ш к и н . « Г р а ф Н у л и н »
Посвящается памяти пушкиниста
Надежды Брагинской
История, как принято утверждать, не терпит сослагательного наклонения. Как в таком случае можно ставить эксперимент над ней? История не химия, где можно заново смешать вещества в иных пропорциях или изменить условия эксперимента с целью получить новый результат. Но именно это было предметом мыслей Пушкина применительно к его поэме «Граф Нулин». Он взялся, по его собственным словам, пародировать историю, задумав по-своему переиграть классический ее сюжет на современном ему материале с целью получить другой результат, и убедился, что подобные эксперименты – вещь весьма коварная и небезопасная, прежде всего для самого автора эксперимента.
Помните, у Булгакова в «Мастере и Маргарите» в сцене на Патриарших, после того как Воланд предъявил свою визитную карточку Берлиозу и Бездомному и объяснил, что его пригласила Публичная библиотека в качестве ученого-консультанта, Берлиоз с чувством облегчения уважительно спрашивает его: «Так вы историк?» «Я – историк, – подтвердил ученый и добавил ни к селу ни к городу: – Сегодня вечером на Патриарших прудах будет интересная история!»
Так вот и Пушкин, задумав пошутить над историей, едва сам не оказался героем истории подобного рода, чудом избежав встречи с тем же самым «историком».
Мы все живем в истории. На наших глазах произошло уже немало значительных событий, ставших для нас историческим прошлым, таких как крах советской империи, объединение Европы, теракт 11 сентября 2001 года, всемирная пандемия COVID-19 и последовавший за ней локдаун.
И хотя сегодня мы имеем возможность наблюдать все эти события в деталях благодаря телевидению, интернету, все же присутствует очень большая степень отстраненности от них по причине самого темпа нашей жизни, информационного напора, повседневной суеты, калейдоскопа сменяющих друг друга событий. И мы нередко ловим себя на ощущении, что все это происходит не на самом деле, а в каком-то фантастическом фильме, в каком-то параллельном зазеркалье, и нас не касается.
Во времена Пушкина было не так. Тогда личная судьба человека была теснее связана с историческими событиями – судьбами государств и народов. На время жизни Пушкина пришлись такие исторические события, как наполеоновские войны, восстание декабристов, польское восстание, греческое восстание, русско-турецкая война.
В 1831 году в стихотворении, которое начинается словами: «Чем чаще празднует Лицей свою святую годовщину», посвященном 20 летию со дня основания Царскосельского Лицея, была одна строфа, впоследствии исключенная Пушкиным, но сохранившаяся в его бумагах. Вот эта строфа:
Давно ль, друзья… но двадцать лет
Тому прошло; и что же вижу?
Того царя в живых уж нет;
Мы жгли Москву; был плен Парижу;
Угас в тюрьме Наполеон;
Воскресла греков древних слава;
С престола пал другой Бурбон;
Отбунтовала вновь Варшава.
Так дуновенья бурь земных
И нас нечаянно касались…
Ни в одном из этих событий ни Пушкин, ни его лицейские товарищи не принимали личного участия. Но у них были все основания говорить «мы», потому что историческая жизнь тех лет в большой мере была частью их личной биографии, так что Пушкин имел полное право сказать: «Мы жгли Москву». В 1812 году, когда «мы жгли Москву», ему было 13 лет, он находился в Царскосельском лицее, мимо которого проходили полки, отправлявшиеся к местам сражения, и юные лицеисты, припав к окнам, видели их шествие Позже он вспомнит об этом как о части собственной биографии:
Вы помните: текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шел мимо нас…
Пушкин, по понятным причинам, не упомянул в этом стихотворении другое великое историческое событие – единственное, прямым участником которого он мог бы быть и в котором участвовали его ближайшие друзья-лицеисты Пущин и Кюхельбекер, – это восстание декабристов на Сенатской площади в Петербурге 14 декабря 1825 года. На момент восстания Пушкину было 26 с половиной лет, и он едва удержался от искушения оказаться в этот день в столице, хотя отбывал ссылку в своем псковском имении Михайловское.
Я предлагаю задуматься над тем, как соотносится путь гениального поэта с общими путями истории (с ролью рока – фатума, как говорили в античности, или случая, как мы говорим сегодня; с вмешательством того, что называют Провидением). Именно этот вопрос, пожалуй, впервые встал перед Пушкиным в Михайловской ссылке, в 1825–1826 годах, и всегда потом оставался важным вопросом, который мог бы решаться не меньше чем ценою жизни.
«Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная», – писал Пушкин в своей повести «Арап Петра Великого».
Давайте именно этим займемся, отдавая себе отчет, что само подобное занятие вещь рискованная. Восстанавливать внутреннюю логику суждений и поступков Пушкина, тем более его мыслей, трудно. То, что для Пушкина было исторической перспективой и предметом угадывания, для нас является историческим прошлым, и наше знание о прошлом не всегда совпадает с пушкинскими взглядами на будущее.
Следует еще заметить, что такое угадывание – дело не простое еще и потому, что Пушкин был человеком скрытным. Он глубоко затаивал свои думы, предпочитая скорее остаться не понятым, чем сделать свою мысль общедоступной.
Поэма «Граф Нулин», о которой пойдет речь, в этом отношении редкое исключение: Пушкин оставил нам ключ к пониманию скрытого смысла этого произведения.
«Граф Нулин» – небольшая поэма или повесть в стихах – была написана в Михайловском, где Пушкин отбывал свою вторую «Северную ссылку», за два утра, как он сам пишет, и закончена 14 декабря 1825 года, что удивительно совпало с восстанием декабристов в Петербурге на Сенатской площади, о котором Пушкин, разумеется, заранее знать не мог.
Что происходит в «Графе Нулине»?
Хозяин поместья, молодой барин, который у Пушкина остается безымянным, осенней порою отправляется на псовую охоту. Молодая миловидная жена, воспитанница благородного пансиона, остается дома одна и скучает.
Автор, то есть, Пушкин, далее размышляя, полагает, что в отсутствие мужа жена должна заниматься домашним хозяйством:
Занятий мало ль есть у ней:
Грибы солить, кормить гусей,
Заказывать обед и ужин,
В амбар и в погреб заглянуть, –
Хозяйки глаз повсюду нужен;
Он вмиг заметит что-нибудь.
Однако героиня, которой Пушкин дает имя Наташа, или Наталья Павловна, всей этой хозяйственной рутиной и не думает заниматься. Она читает сентиментальный роман, потом отвлекается на драку козла с дворовою собакой, за которой с интересом следит через окно. Внезапно слышится дорожный колокольчик. Его звон волнует сердце Натальи Павловны.
Кто долго жил в глуши печальной,
Друзья, тот, верно, знает сам,
Как сильно колокольчик дальный
Порой волнует сердце нам.
Не друг ли едет запоздалый,
Товарищ юности удалой?..
Уж не она ли?.. Боже мой!
Вот ближе, ближе. Сердце бьется.
Но мимо, мимо звук несется,
Слабей… и смолкнул за горой.
Наталья Павловна к балкону
Бежит, обрадована звону,
Глядит и видит: за рекой,
У мельницы, коляска скачет,
Вот на мосту – к нам точно… нет,
Поворотила влево. Вслед
Она глядит и чуть не плачет.
Но вдруг… о радость! косогор;
Коляска на бок. – «Филька, Васька!
Кто там? скорей! Вон там коляска:
Сейчас везти ее на двор
И барина просить обедать!
Да жив ли он?.. беги проведать:
Скорей, скорей!»
Слуга бежит.
Наталья Павловна спешит
Взбить пышный локон, шаль накинуть,
Задернуть завес, стул подвинуть,
И ждет. «Да скоро ль, мой творец!»
Вот едут, едут наконец.
Забрызганный в дороге дальной,
Опасно раненый, печальный
Кой-как тащится экипаж;
Вслед барин молодой хромает;
Слуга-француз не унывает
И говорит: ”Allons, courage!”
Вот у крыльца; вот в сени входят,
Покамест барину теперь
Покой особенный отводят
И настежь отворяют дверь,
Пока Picard шумит, хлопочет,
И барин одеваться хочет,
Сказать ли вам, кто он таков?
Граф Нулин, из чужих краев,
Где промотал он в вихре моды
Свои грядущие доходы.
Себя казать, как чудный зверь,
В Петрополь едет он теперь
С запасом фраков и жилетов,
Шляп, вееров, плащей, корсетов,
Булавок, запонок, лорнетов,
Цветных платков, чулков a jour,
С ужасной книжкою Гизота,
С тетрадью злых карикатур,
С романом новым Вальтер-Скотта,
С bons-mots парижского двора,
С последней песней Беранжера,
С мотивами Россини, Пера,
Et cetera, et cetera.
Итак, Наталья Павловна приглашает гостя к обеду. За обедом идет оживленный разговор. Граф «святую Русь бранит, дивится, как можно жить в ее снегах», рассказывает о театре, моде. Наталья Павловна интересуется всеми новостями парижской культуры. Граф заметно веселеет, даже пытается спеть новую песенку, про себя отмечая, что хозяйка весьма хороша. Та кокетничает с ним, а когда граф на прощание целует ей руку, она жмет ему руку в ответ, как показалось графу, сильнее обычного, что дает ему повод живо представить в своем воображении приятную сцену ночного романтического приключения.
Придя к себе, Наталья Павловна ложится спать. Нулин между тем воспламеняется сладострастными надеждами. Он вспоминает подробности их разговора, особенности фигуры и телосложения хозяйки, ее рукопожатие, после чего решается идти на штурм и отправляется к ней в спальню.
Нулин бросается к ней, «дерзновенною рукой коснуться хочет одеяла». Наталья Павловна, опомнившись, то ли от гнева, то ли от испуга, дает Нулину пощечину. Лает шпиц хозяйки, просыпается служанка Параша. Заслышав ее шаги, Нулин обращается в постыдное бегство.
Наутро Нулин смущается, выходя к завтраку, но хозяйка болтает с ним непринужденно, как ни в чем не бывало. Граф снова веселеет «и чуть ли снова не влюблен».
В этот момент с охоты возвращается муж. Наталья Павловна представляет их друг другу, муж приглашает графа к обеду, но тот, «все надежды потеряв», отказывается и уезжает. Наталья Павловна рассказывает о происшествии мужу и описывает «подвиг» графа всем соседям.
Однако вместе с Натальей Павловной смеется вовсе не муж – тот оскорблен и грозится, что «графа он визжать заставит, что псами он его затравит».
Смеялся Лидин, их сосед,
Помещик двадцати трех лет.
Вот и все, что происходит в этой поэме.
Читая «Графа Нулина», нельзя не заметить поразительное сходство языка, стиля, рифмы, тематики с деревенскими главами «Онегина». Но в отличие от «Онегина», здесь присутствует нарочито приземленное описание реалий сельской жизни:
Шла баба через грязный двор
Белье повесить на забор.
Автор акцентирует внимание читателя на скуке, грязи, ненастье, а кульминацией всего этого служит упоминание о драке козла с дворовой собакой на заднем дворе барского имения. Ничего возвышенного, ничего романтического.
«Граф Нулин» был полностью напечатан через два с небольшим года в «Северных цветах» вместе с поэмой Баратынского «Бал» под одной обложкой с общим названием «Две повести в стихах. 1828 год».
Император Николай I, вызвавшийся к тому времени быть личным цензором Пушкина, передал через графа Бенкендорфа, что прочел поэму с удовольствием, однако при печати велел заменить несколько чересчур смелых, как ему показалось, строк («Порою с барином шалит» и «Коснуться хочет одеяла»).
«Граф Нулин» занимает среди поэтических сочинений Пушкина такое же место, какое занимает «Пиковая дама» среди его прозаических произведений. Несмотря на степень художественного совершенства, они воспринимаются как занятный анекдот, пустяк, безделица, незатейливая зарисовка быта, шутка.
После публикации поэмы критик Николай Надеждин в «Московском телеграфе» упрекнул Пушкина в безнравственности и в легковесности содержания. Точно так же, как позже критик «Северной пчелы» найдет в «Пиковой даме» занимательными некоторые подробности, но важным недостатком – отсутствие идеи и опять – легковесность содержания. Белинский тоже нашел поэму «Граф Нулин» легкомысленной и неглубокой, но все же отметил, что «Только один Пушкин умел так легко и так ярко набрасывать картины, столь глубоко верные действительности».
Пушкин отозвался на критику по-пушкински – едкими эпиграммами, адресованными лично Надеждину, но объясняться по существу критики, как обычно, не пожелал.
Литература, посвященная «Графу Нулину», не столь обширна, как мы привыкли видеть, обращаясь к другим произведениям Пушкина. Вообще у этой поэмы довольно странная судьба. Встреченная при выходе в свет нападками критики, она до сего дня продолжает оставаться недостаточно понятой и не слишком популярной у читателя.
Здесь следует заметить, что сам Пушкин в немалой степени способствовал такому восприятию, неожиданно переменив название поэмы, которая первоначально называлась «Новый Тарквиний». Спрашивается, зачем Пушкин поменял название? Может быть, он хотел что-то скрыть? Наверняка.
Название «Новый Тарквиний» расставляло акценты совершенно по-другому и однозначно настраивало читателя (воспитанного на Ломоносове, Державине, Сумарокове, Озерове) на возвышенный лад «большого стиха» о великих деяниях прошлого.
Но ему – простодушному читателю, которого Пушкин, как мы теперь понимаем, задумал просто одурачить, и ожидающему нечто из древней истории, пришлось бы недоумевать, прочитав две трети поэмы, до стиха: «К Лукреции Тарквиний новый отправился на все готовый…»; впрочем, это никак не помогает связать Древний Рим – и псовую охоту, даму, воспитанную в благородном пансионе, сцену на заднем дворе и так далее.
Просвещенный читатель, знакомый с «Историей» Ливия, «Календарем» Овидия или с их многочисленными переложениями, наверное, без труда догадался бы, что пара муж/жена – это Лукреция (добродетельная жена) и Коллатин (гордящийся целомудрием своей жены воин из числа осаждавших Ардею в 244 году от основания Рима). А Секст Тарквиний – сын римского царя Тарквиния гордого – коварный соблазнитель, который, угрожая кинжалом, насильно овладел Лукрецией в отсутствие мужа. Она же обо всем рассказала вернувшемуся из похода мужу и, не в силах вынести позора бесчестия, на глазах у мужа заколола себя кинжалом. Месть мужа и его друзей, в частности Юния Брута, за смерть Лукреции привела к свержению царской власти в Риме и установлению республиканского правления.
История Тарквиния и Лукреции впоследствии нашла широкое отражение в литературе и живописи. Шекспир написал трагедию «Смерть Лукреции». Но как соотнести идеальную жену Лукрецию и кокетливую Наталию Павловну? К тому же в самом конце повествования неожиданно обнаруживается, что героиня далеко не целомудренна. Какая же она после этого Лукреция? Ведь Лукреция – идеальная жена.
Героиня «Евгения Онегина» Татьяна Ларина – куда более Лукреция, ибо, будучи выданной замуж за нелюбимого человека, твердо и решительно отвергает возможность внебрачной связи с человеком, которого она (в отличие от Лукреции) любит.
Если следствием поступка Секста Тарквиния было изгнание царей из Рима и установление республики, то новый Тарквиний в образе графа Нулина, как и новая Лукреция в образе кокетливой и ветреной помещицы, являют собой карикатурные противоположности своих античных прототипов, и от их курьезной ночной встречи не происходит никаких последствий, кроме негодования оскорбленного мужа и смеха соседа Лидина. Читатель оставлен с носом, критика негодует!
Необычное разрешение известного сюжета усложняло и без того непростые параллели между Римом и Россией, а последующая замена названия поэмы «Новый Тарквиний» на «Граф Нулин» запутывала все окончательно. Ни первые читатели, ни критика не придали этому сочинению Пушкина большого значения. Скажем честно: «Графа Нулина» редко перечитывают.
Прошло пять лет со времени написания поэмы и три года после ее первой публикации, как вдруг в 1830 году, находясь в Болдино, Пушкин решил вернуться к «Графу Нулину» и, как говорится, объясниться: он пишет небольшую «Заметку о “Графе Нулине”». Объясниться с кем? Хороший вопрос!
Как-то у Набокова в одном из интервью спросили: кому адресованы его сочинения? Он ответил за себя и за Пушкина: «Проекции читателя в бесконечность». Похоже, что эта «Заметка» предназначалась нам – будущим читателям.
Итак, Пушкин пишет в Болдино «Заметку о “Графе Нулине”», назначение которой не вполне ясно. Это не запоздалый ответ на критику, не литературная полемика. По существу, это детальное разъяснение своего затаенного замысла, чего Пушкин никогда ранее себе не позволял.
При жизни Пушкина эта «Заметка» не была опубликована, да и вряд ли предназначалась для публикации, и вне исторического контекста, нам сегодня хорошо знакомого, все равно осталась бы не понятой современниками. Очевидно, здесь содержалось нечто, чрезвычайно важное прежде всего для самого поэта, а потом уже для современного или будущего читателя.
Сегодня, по прошествии 225 лет со дня его рождения, Пушкин для нас, вне сомнения, – величайший творческий гений, когда-либо рожденный русской землей. Каждое его слово, каждая строчка имеют особый вес. Даже появление не известной ранее записки к портному может стать значимым событием, не говоря уже о «Заметке», благодаря которой мы можем обнаружить скрытый замысел произведения, столь важного для самого поэта, что спустя пять лет после написания он решил к нему вернуться.
Эта «Заметка» надолго затерялась в бумагах Пушкина. Ее случайно нашел первый отечественный пушкинист Анненков и опубликовал в 1855 году, то есть почти через 20 лет после гибели поэта.
«Заметка» позволяет нам сегодня совершенно по-новому взглянуть на «Графа Нулина» – на это, казалось бы, не слишком важное сочинение, имеющее характер анекдота, сиюминутной безделицы.
Вот что пишет Пушкин в «Заметке о “Графе Нулине”»:
«В конце 1825 года находился я в деревне. Перечитывая “Лукрецию“, довольно слабую поэму Шекспира, я подумал: что, если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? Быть может, это охладило б его предприимчивость, и он со стыдом принужден был отступить? Лукреция б не зарезалась. Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те.
Итак, республикою, консулами, диктаторами, Катонами, Кесарем мы обязаны соблазнительному происшествию, подобному тому, которое случилось недавно в моем соседстве, в Новоржевском уезде.
Мысль пародировать историю и Шекспира мне представилась. Я не мог воспротивиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть.
Я имею привычку на моих бумагах выставлять год и число. “Граф Нулин“ писан 13 и 14 декабря. Бывают странные сближения».
Ни с чем не сравнимы в Пушкине эта выдержка и замкнутость гения, с какою он затаивает свои думы, и даже наедине с собою если и позволяет обнаружить свои скрытые замыслы, то не слишком торопится их обнародовать.
Очевидно, что «Заметка» никак не могла быть при жизни Пушкина опубликована и допущена цензурой, уже в силу того простого факта, что в ней, хотя и косвенно, но все же содержится дата 14 декабря 1825 года – день восстания декабристов. Пушкин прекрасно это понимал, и выходит, что адресовал «Заметку» будущему читателю.
Итак, «Мысль пародировать историю и Шекспира…». Пушкин указывает на шекспировскую трагедию “The Rape of Lucrece” (1594), с которой он был знаком по не слишком удачному французскому переводу. Возможно, поэтому он называет ее в «Заметке» слабой.
Жанр своей поэмы Пушкин определяет как «пародию», имея в виду, очевидно, просто травестийное переложение на современные русские нравы английской возвышенной трагедии с античным классическим сюжетом.
Пародируются вопросы о механизмах истории, проверкой которых служит бытовой анекдот, где все решается смелым личным действием одного человека. «Дала пощечину, еще какую» – здесь скрыта глубокая ирония, ибо пушкинская героиня, в отличие от Лукреции, весьма далека от идеи защиты супружеской верности, а единственный человек, отнесшийся серьезно к ночному происшествию и грозящийся отомстить, это муж-рогоносец Натальи Павловны, карикатурная пародия на Юния Брута, мстящего за смерть Лукреции. Все предстает вывернутым наизнанку.
Есть в «Нулине» и автобиографический эпизод: «Уж не она ли?.. Боже мой! Все ближе, ближе… Сердце бьется…» – намек на приезд Анны Петровны Керн летом 1825 года в Тригорское.
Здесь следует подчеркнуть, что тогда в Михайловском Пушкин серьезно занимался историческими исследованиями, читал исторические сочинения, которые специально выписывал; читал летописи, монастырские рукописи.
7 ноября 1825 года он закончил монументальную трагедию «Борис Годунов», которую писал, как он сам выразился, «по системе отца нашего Шекспира»; в эти же дни пишутся 4-я и 5-я главы «Онегина», уже написано знаменитое лицейское послание «19 октября 1825 года» («Роняет лес багряный свой убор»).
Похоже, что после окончания «Годунова» Пушкину не захотелось надолго расставаться с Шекспиром, и уже в середине декабря того же года он пишет шуточную поэму в стихах, которую называет пародией на историю и Шекспира. Точно так же, как это было в античном греческом театре эпохи Еврипида, когда после высокой трагедии с участием Героев и Богов следовало сатирово действо, где та же трагедия уже пародировалась на местном материале.
Но если следствием истории Тарквиния и Лукреции явилось свержение царской власти в Древнем Риме и установление республики, то в сатирической поэме Пушкина обыгрывается механизм, где подобных последствий можно было бы избежать: «Что, если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию?» В таком случае никаких великих перемен не произошло бы и жизнь продолжалась бы своим чередом. Вот о чем размышляет Пушкин, ставя свой литературный эксперимент над историей. Мысль Пушкина направлена на поиск механизмов, благодаря которым можно было бы избежать великих революционных потрясений.
Но именно в тот самый день, когда Пушкин заканчивает свою пародийную поэму, происходит великое событие подобного рода: восстание 14 декабря, целью которого как раз и была революция, направленная на смену формы правления в России. Разумеется, в те дни, когда Пушкин сочинял «Графа Нулина», он не мог знать наперед ни о каком восстании. Простое совпадение.
Но такое совпадение не могло не поразить Пушкина – человека в высшей степени суеверного. «Бывают странные сближения» – такими загадочными словами он заканчивает свою «Заметку».
Тема совпадений, соотнесенности случайных, на первый взгляд, событий представляет провиденциальное в нашем жизненном опыте.
В области психологии существует теория «синхронистичности», сформулированная более ста лет назад Карлом Юнгом. «Синхронистичность», которую Юнг определяет как «принцип внепричинных смысловых отношений» между событиями, вносит в область психологии и ежедневной жизни то же сакральное видение мира, какое современная квантовая физика открывает в царстве расщепленного атома.
Случайное совпадение событий – это, с одной стороны, возможно, вмешательство свыше, Провидение, но, с другой стороны, – это может быть всего лишь эманация, проекция наших страхов, склонность устанавливать мистическую связь между различными событиями, прежде чем эту связь можно видеть.
Трудно утверждать однозначно. Единственное, что мы твердо знаем, – это то, что Пушкин был в высшей степени суеверным человеком. Этими качествами он наделял и своих героев. Помните: «Татьяна верила преданьям простонародной старины, и снам, и карточным гаданьям, и предсказаниям луны». В «Пиковой даме» говорится о Германне: «Имея мало истинной веры, он имел множество предрассудков. Он верил, что мертвая графиня может иметь вредное влияние на его жизнь…»
У Пушкина имелся список «несчастливых дней», составленный им собственноручно: «Оных дней в януарии семь: 1, 2, 6, 7, 11, 12, 20; в февруарии три: 11, 17, 18; в березове четыре: 1, 14, 24, 25; в травине три: 1, 17, 18; в маие три: 1, 6, 26; в иунии один: 17; в иулии два: 17, 21; в серпене два: 20, 21; в септемвере два: 10, 18; в октобрии три: 2, 6, 8; в ноевембрии два: 6, 8; в декемврии три: 6, 11, 18». Полуславянское-полунемецкое написание месяцев свидетельствует о том, что это был давнишний список из какого-то астрологического календаря. Обнаружив в этом списке день своего рождения, 26 мая, Пушкин чрезвычайно расстроился.
А во время венчания с Натальей Николаевной Гончаровой 18 февраля 1831 года в церкви в Москве он вдруг вспомнил, что нынче – один из трех в этом месяце несчастливых дней, но было уже поздно.
Весьма пристрастный биограф Пушкина, его племянник Л. Н. Павлищев, сын сестры поэта Ольги Сергеевны, пишет:
«Многим покажется очень странным, что Пушкин, при всем своем умственном развитии… придавал подобные значения и февральским дням, и встрече с попами и зайцами. Он также терпеть не мог подавать или принимать от знакомых руку, особенно левую, через порог, не выносил ни числа тринадцати за столом, ни просыпанной на стол соли, ни подачи ему за столом ножа. Почешется у него правый глаз – ожидает он в течение суток неприятностей. Встретит ли, выйдя из дома, похороны, – говорит: "Слава Богу! Будет удача". Если же, находясь в пути, увидит месяц от себя не с правой, а с левой стороны, – призадумается и непременно прочтет про себя "Отче наш" да три раза перекрестится».
Важно заметить, что поэма «Новый Тарквиний» («Граф Нулин») писалась Пушкиным в междуцарствие. Весть о неожиданной кончине императора Александра I в Таганроге 19 ноября 1825 года достигла Михайловского где-то через две недели.
Новый император Константин, живший в Варшаве, слыл либералом, и Пушкин не без оснований полагал, что наконец-то получит долгожданную свободу. Но можно ли самовольно решиться покинуть место ссылки? И что может за этим последовать?
Теперь он в сильном возбуждении надеется на милость нового царя, на освобождение из Михайловского заточения.
До этого момента все мысли Пушкина были сосредоточены исключительно на побеге за границу тем или иным способом. Он пробовал притвориться неизлечимо больным, настаивая на том, что только лечение за границей может ему помочь; но вместо этого ему разрешили поехать на лечение в ближайший губернский город Псков. Он пришел в бешенство.
У него был план бежать за границу с помощью поддельных документов в качестве слуги своего приятеля Алексея Вульфа, бывшего дерптским студентом.
В 1933 году в руки пушкинистов попал удивительный документ, который я приведу полностью:
Билет
Сей дан села Тригорского людям: Алексею Хохлову, росту 2 арш. 4 вер., волосы темно-русые, глаза голубые, бороду бреет, лет 29, да Архипу Курочкину, росту 2 ар. 3 1/2 в., волосы светло-русые, брови густые, глазом крив, ряб, лет 45, в удостоверение, что они точно посланы от меня в С. Петербург по собственным моим надобностям, и потому прошу господ командующих на заставах чинить им свободный пропуск.
Сего 1825 года, Ноября 29 дня.
Село Тригорское, что в Опоческом уезде.
Статская Советница
Прасковья Осипова.
Известный пушкинист Л. Б. Модзалевский установил, что вся эта бумага, или, говоря по-нашему, «въездная виза» в Петербург, от начала до конца искусно подделана Пушкиным. Текст «билета» он вывел писарским почерком, за соседку свою П. А. Осипову подписался другим пером и другим почерком – женским, ровным – и поставил внизу свою печать.
В приметах Алексея Хохлова пушкинисты разгадали черты внешности самого Пушкина, только он чуть занизил себе рост да прибавил три года, считая, что выглядит старше своих двадцати шести.
Только что закончив «Бориса Годунова», Пушкин перенес в собственную жизнь сцену в корчме на литовской границе, где приставы читают царский указ с приметами Гришки Отрепьева: «А ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голубые, волоса рыжие, на щеке бородавка, на лбу другая».
Свой портрет Пушкин составил в той же поэтике, разыграв найденный драматургический прием. А может быть, и наоборот, игра была вначале придумана для жизни (ведь мысль бежать из ссылки и раньше приходила Пушкину) и уж потом вошла в сюжет трагедии.
Второй персонаж поддельного пропуска, Архип Курочкин – лицо реальное, упоминаемое в переписке Пушкина.
Всего этого, кажется, достаточно, чтобы убедиться, что Пушкин действительно собирался тогда в столицу – инкогнито, в сопровождении своего дворового Архипа.
Не реализованный в жизни, этот проект потом, пять лет спустя, опять же в Болдино, получил художественную реализацию в «Каменном госте»: тайное возвращение Дон Гуана из ссылки. Оттого-то Пушкин и перенес действие из Севильи (как было еще в черновике: Севилья – город Дон Жуана) в Мадрид: ему нужна была столица. О короле Пушкин – устами Дон Гуана – говорит: «…Пошлет назад. / Уж, верно, головы мне не отрубят. / Ведь я не государственный преступник». На все это впервые обратила внимание Анна Ахматова в своей статье «Каменный гость».
Было несколько причин, почему Пушкин всерьез намеревался самовольно покинуть Михайловское накануне восстания декабристов, о котором, напоминаю, он наперед знать никак не мог.
В записках декабриста Н. И. Лорера рассказывается со слов брата Пушкина, Льва Сергеевича, следующее:
«Александр Сергеевич был уже удален из Петербурга и жил в деревне своей родовой – Михайловском. Однажды он получает от Пущина из Москвы письмо, в котором сей последний извещает Пушкина, что едет в Петербург и очень бы желал увидеться там с Александром Сергеевичем. Недолго думая, пылкий поэт мигом собрался и поскакал в столицу. Недалеко от Михайловского, при самом почти выезде, попался ему на дороге поп, и Пушкин, будучи суеверен, сказал при сем: “Не будет добра” – [и] вернулся в свой мирный уединенный уголок. Это было в 1825 году, и провидению угодно было осенить своим покровом нашего поэта. Он был спасен!»
Так вот что, оказывается, подталкивало Пушкина на столь безрассудный шаг – письмо друга, позвавшего его в столицу. Письмо это не сохранилось. Пушкин, должно быть, уничтожил его после восстания вместе со своими записками и другими бумагами, которые могли бы скомпрометировать его в глазах властей.
Спрашивается – зачем Пущин теперь позвал его? Тот самый Пущин, который тайно навестил его в Михайловском 11 января того же года. О чем они тогда говорили, никому не известно.
Однако мы знаем, что у заговорщиков было условлено, что смерть царя должна быть использована как момент, удобный для выступления. И письмо его к Пушкину можно рассматривать как продолжение их январского разговора – то, о чем условились при встрече в Михайловском: если не наступит внезапной амнистии, то в следующий же приезд Пущина в Петербург он даст сигнал Пушкину, и тот явится.
В своих воспоминаниях о Пушкине, относящихся к 1858 году, Пущин, говоря о январской встрече в Михайловском, пишет, что при расставании они обнялись, надеясь на скорую встречу.
Какие у них были основания надеяться на скорую встречу? Пушкина уже почти пять лет не пускали в столицы – отчего бы пустили теперь? Очевидно, что-то у Пущина осталось недосказанным, что-то он утаил.
Известно, что тогда, в январе, Пущин привез Пушкину письмо от Рылеева, с которым Пушкин был мало знаком. Нет сомнения, что теперь, в декабре, Пущин, находившийся в самом центре заговора и знавший о готовившемся выступлении, хотел вовлечь в него Пушкина.
Зачем Пущину и Рылееву теперь понадобился ссыльный Пушкин? Ведь раньше члены тайных обществ намеренно не посвящали его в свои планы, считая человеком ненадежным. Возможно, они, будучи уверенными в успехе восстания, хотели, чтобы и Пушкин разделил с ними этот исторический момент, стал его непосредственным участником и летописцем. Но достоверно мы этого не знаем и, наверное, не узнаем никогда.
Но одно дело – самовольно покинуть место ссылки и явиться в столицу, надеясь на милость нового императора, и совсем другое – принять непосредственное участие в антиправительственном бунте.
Существует несколько версий того, что произошло. В чем-то они расходятся, но совпадают в главном: в десятых числах декабря 1825 года, в самый разгар политической смуты, Пушкин предпринял попытку выехать из Михайловского в Петербург, но передумал и вернулся с дороги.
Похоже, что к этому времени нетерпение его достигло предела, и он, подбадриваемый Пущиным, дерзко решился форсировать события и самовольно покинуть место ссылки, надеясь на милость нового царя. Но выехав, встретил на дороге зайца (или зайцев), а потом еще и попа, когда ездил в Тригорское прощаться со своими соседями Осиповыми, – все это было плохой приметой, и будучи человеком суеверным, он вернулся домой.
Можно утверждать, что само Провидение вмешалось в его судьбу в этот критический, смертельно опасный для него момент. Мы сегодня знаем из истории, чем закончилось восстание декабристов, но ни Пушкин, ни его друзья этого тогда еще не знали.
Главное то, что вместо побега за границу или в Петербург он остается в Михайловском и пишет «Графа Нулина», ставя свой эксперимент над историей, размышляя о возможных ее поворотах, зависящих от случайных, на первый взгляд незначительных, событий.
Заметим еще, что в архиве Пушкина бумаг с датами 13 и 14 декабря, о которых он упоминает в «Заметке», нет. Писался ли в действительности «Граф Нулин» в эти числа, нам доподлинно не известно. Пушкин как никто умел разыгрывать свою жизнь по своим собственным драматургическим канонам.
Трудно с уверенностью утверждать и то, выезжал ли он действительно из Михайловского, но можно с абсолютной достоверностью сказать, что замысел такой у него был и что он тщательно готовился к его осуществлению.
Пушкинисты указывают на еще одну причину, по которой он намеревался самовольно покинуть Михайловское накануне восстания декабристов. Это письмо от Анны Петровны Керн. То есть, была еще и любовная причина.
Так что многое тогда, в середине декабря 1825 года, сошлось воедино, и Пушкин, вероятнее всего, выехал, но вернулся с дороги.
Не будучи конкретно осведомлен о планах заговорщиков, он глубинным чутьем художника ощутил не только взрывоопасность момента, но и личную для себя опасность быть втянутым в новый политический водоворот.
За анекдотическими зайцами стоит глубоко осознанный внутренний выбор, к которому Пушкин закономерно подошел в последние годы, во время Михайловской ссылки. Он пришел к твердому убеждению, что любая революция приносит больше вреда, чем пользы. Он не разделял идей декабристов о том, что насильственная перемена формы правления в России есть непременное благо, и мысленно проигрывал возможные механизмы, позволяющие избежать революционных потрясений. Вот о чем он думал, создавая «Нового Тарквиния». Вот зачем он написал «Заметку о “Графе Нулине”», разъясняя свой замысел.
Через семь месяцев после восстания декабристов, 10 июля 1826 года, все еще находясь в Михайловском, Пушкин пишет Вяземскому:
«…Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда; но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков. Все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные ходят под именем Баркова. Если б я был потребован комиссией, то я бы, конечно, оправдался, но меня оставили в покое, и, кажется, это не к добру…»
Пушкин пришел к глубокому убеждению, что применительно к России революционные потрясения – вещь крайне опасная и нежелательная. Об этом он откровенно выскажется в «Капитанской дочке» на примере Пугачевского бунта: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный».
Самоубийственный опыт русской революции 1917 года подтвердил правоту Пушкина. Стало не только хуже, чем было раньше, а просто все полетело к черту. От старой пушкинской России, которую он хотел уберечь от гибели, остались дымящиеся развалины, а то, что мы видим сегодня, вообще не имеет вразумительного словесного выражения. Хотя, впрочем, мне лично по душе короткий диагноз, который поставила путинской России Валерия Ильинична Новодворская еще задолго до «Крымнаша» и нынешней войны в Украине: «нечистая сила».
Гений Пушкина за годы Михайловской ссылки созрел и достиг своего апогея. Может быть, никто так остро, как он, создатель великой исторической драмы «Борис Годунов», не осознавал хрупкости России, ее подверженности действию саморазрушительных стихий, некоей соприродной России метели, и пришел к твердому убеждению, что не на путях революционных потрясений нужно искать то, что защитит ее от неминуемого краха.
«Гений с одного взгляда открывает истину» – таковы слова Пушкина из письма Карлу Федоровичу Толю накануне дуэли.
А тогда, в середине декабря 1825 года, он ясно понял, что все альтернативные варианты самовольного побега в столицу означали для него неминуемую гибель, а для нас с вами – обрыв его творчества на 4-й главе «Онегина», что в контексте национальной и мировой культуры – катастрофа, масштабы которой превосходят возможности воображения. Понял и вернулся с дороги.
Лицейская дружба для Пушкина была свята, но у него была еще и миссия – миссия по отношению к России, и уже тогда, в Михайловском, он твердо встал на путь ее исполнения.
На этот путь служения России направил его В. А. Жуковский – святая душа, добрый ангел Пушкина, человек, который, прочитав первую главу «Онегина», писал Пушкину, уже находившемуся тогда в Михайловском: «Ты имеешь не дарование, а гений… ты более, нежели кто-нибудь, можешь и обязан иметь нравственное достоинство».
Здесь есть над чем задуматься. Почему гений и нравственное достоинство – вещи связанные? И связанные ли? Об этом спорят по сей день.
Пушкин никогда не переставал думать над этими словами Жуковского. Он обыгрывает эту тему в «Моцарте и Сальери», вкладывая в уста Моцарта фразу: «…гений и злодейство – две вещи несовместные. Не правда ль?», которая так поразила Сальери: «…ужель он прав, и я не гений? Гений и злодейство две вещи несовместные».
Благодаря «Графу Нулину», в котором он размышляет о действиях механизмов истории, ставит над ней свой эксперимент, Пушкин счастливо миновал роковой поворот собственной судьбы.
Когда через девять месяцев после восстания, 8 сентября 1826 года, Пушкин по высочайшему повелению был доставлен в Москву для встречи с новым императором, Николай Первый как будто бы спросил его: «Пушкин, если бы ты был в Петербурге, принял ли бы ты участие в 14 декабря?» – «Неизбежно, Государь, все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них. Одно отсутствие спасло меня». В пушкинистике принято считать этот диалог имевшим место, хотя никакой стенограммы беседы императора с Пушкиным не велось. Нам известен ее итог.
Результатом этой встречи с царем стало освобождение Пушкина из ссылки и начало нового, свободного этапа его жизни и творчества, оборвавшегося через 11 лет его гибелью вследствие дуэли 27 января 1837 года. В это время все свои надежды, направленные на процветание и благо России, он связывает с личностью просвещенного правителя, с царем Николаем Первым, и его личная трагедия в том, что эти его надежды оказались тщетными: «Черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом» – строчка из его письма к жене.
После Пушкина остались заветы, к которым, как оказалось, никто не собирался прислушиваться. Пушкин видел Россию всю: ее светлые и темные стороны одновременно – и именно в этой цельности видения за ним никто не последовал. После него Россию любили и ненавидели исключительно по частям. «Может ли устоять царство, разделившееся в самом себе?» – слова из евангельской «Нагорной проповеди» Христа.
Гоголь сжег ради религии второй том «Мертвых душ»; Тютчев в поздние годы сделался проповедником панславянского православного гегемонизма; Достоевский – единственный, кто догадался, что Пушкин унес с собой в могилу какую-то великую тайну о России, разгадать которую он призвал русских людей; но русские люди догадливостью не отличались. Толстой стал проповедником сомнительных нравственных истин и пришел к отрицанию нужности государства как такового. Брюсов вообще полагал, что «все в жизни – лишь средство для ярко-певучих стихов». Александр Блок, размышлявший больше других поэтов о России, о своей мистической связи с ней, приветствовал (так же, как и Брюсов) большевистскую революцию, но когда увидел ее истинное лицо, впал в истерию отчаяния, памятником которой стала поэма «Двенадцать». Он записал тогда в дневнике: «Россия съела меня, как глупая чушка своего поросенка». Чехов в своем творчестве сумел запечатлеть предсмертный образ России без прикрас и негативизма, запечатлеть такой, какой он ее видел: «не ведая ни жалости, ни гнева»; он словно всю ее перед гибелью сфотографировал.
Россия после смерти Пушкина была обречена, и уже ничто не могло ее спасти, ибо в ее недрах неминуемо зрела та самоубийственная революция, от которой Пушкин мыслил ее уберечь, ставя в «Графе Нулине» свой эксперимент над историей как материалом.
Б е н - Э ф
(Ёся Коган) – родился и всю жизнь прожил в Москве, пока в 1992 году не переехал в Штаты. По образованию математик, кончил мехмат МГУ и позже защитил кандидатскую диссертацию. Приехав в Нью-Йорк, читал вводные курсы лекций по статистике в Курантовском институте, потом работал в Чикагском и Иллинойсском университетах, а затем – статистиком в фармацевтических компаниях. Участвовал в девяти сборниках «Страницы Миллбурнского клуба».
Ж и з н ь м о я –
т ы н е п р и с н и л а с ь м н е
« Л е н и н с н а м и ! »
Я заканчивал мехмат МГУ в 1970 году, как раз в 100-летнюю годовщину со дня рождения Основателя и Основоположника (ОО), которая, как помнят мои ровесники, отмечалась, а вернее сказать праздновалась, с необыкновенным размахом и помпой: ритуально-торжественное посещение Мавзолея кремлевскими старцами, их речи на мемориальных заседаниях в кремлевских и прочих дворцах и залах, с хорошей выпивкой и закуской и, конечно, с обязательными концертами в двух отделениях, транслировавшимися по радио и по только что купленным, видать, специально к этому случаю, теликам. Выступали самые лучшие творческие коллективы – танцоры, чтецы и певцы – и со слезами на глазах исполняли незабываемые «духоподъемники» типа: «И Ленин такой молодой, и юный Октябрь впереди», «Будет людям счастье» и «Ленин всегда с тобой» – все уже, к большому сожалению, а может к счастью, не вспомнить, – разве что вот эту прямо к торжествам написанную песню Колмановского на слова Евтушенко «Ленин поможет тебе»:
Все реки от зноя мелеют,
А в стужу уходят под лед.
Но очередь у Мавзолея
Зимою и летом течет.
(и далее почти со слезой…)
И руки на плечи положит
Ильич, наш товарищ в борьбе,
И если никто не поможет,
То Ленин поможет тебе.
И тихо, когда тебе трудно,
Приди за советом сюда.
Все мертвые спят непробудно,
Но Ленин не спит никогда.
Да что там песни – уже были выпущены специально к празднику подарки и сувениры. Где их теперь найдешь? Хотя бы то же мыло: «По Ленинским местам» или коньяк «Ленин в разливе», не говоря уж о мечте всех тогдашних молодоженов – трехспальной кровати «Ленин с нами!»
Как раз незадолго до всех этих празднеств происходило так называемое распределение выпускников мехмата на работу. Я никогда не был круглым отличником, да и первая моя любовь сильно отвлекала меня от всяких там интегралов и функторов, но тем не менее кое-чему я все-таки за пять лет научился, даже сумел решить какую-то мудреную задачку «О массивности множества простых чисел» и опубликовать ее в очень симпатичном журнальчике «Математические заметки», да и в дипломной работе под руководством Стасика Молчанова вроде хорошую задачку решил. Однако, лишь взглянув на мои ФИО, все очень важные представители лучших НИИ и ВЦ Москвы почему-то сразу отводили от меня глаза в другую сторону, но и там, на другой стороне, их взгляд повсюду натыкался на всех этих, простите за выражение, «безродных космополитов»… Тут самое время вспомнить, что из всех «фрешманов», поступивших пять лет назад на мой курс, процентов 10–15, пожалуй, были явными «френчманами», а сколько там было весьма подозрительных половинок или «чекушек» – один Б-г знает. Да и чему было удивляться?! Как раз начались первые выпуски из физматшкол, а там этих френчманов было хоть отбавляй! Ну а через пять лет доля их стала еще больше, потому что довольно многие без всех этих пятен в их абсолютно чистых анкетах потихоньку начали отсеиваться, особенно на младших курсах.
С этим творившимся у всех на глазах «безобразием» нужно было срочно кончать. К тому же после Шестидневной войны все эти сионисты опять начали поднимать голову. На мехмате, да и во всем МГУ, принялись за это дело с настоящим партийным энтузиазмом и рвением. Устроили инфаркты самому ректору Петровскому, нашему декану Ефимову и заведующему кафедрой алгебры Курошу – это только те, кого я знал, и все они были, между прочим, выдающимися математиками! Петровский вроде сумел немного оклематься – его добили через пару лет, в 1973 году; Курош так и не оклемался и умер на два года раньше. Ефимова, говорят, спасла жена: заставила его отлежаться, но с деканства его сместили еще в 1969 году, поставив на его место своего черносотенца – Петю Огибалова, «организатора пионерского движения в г. Кустанае и участника проведения коллективизации» в молодости. Он, окружив себя партийной и комсомольской челядью, быстро навел нужный им порядок. Всех холопов и приспешников уже не вспомнить, вот лишь некоторые, наиболее отличившиеся: Борис Карацуба, Валериан Гаврилов, Виктор Латышев – ну и, конечно, нынешний ректор Садовничий. Их успехи были, что называется, налицо: на мехмат не только перестали принимать всяких там «френчманов», но и тех, кто поступил туда ранее, практически не оставляли в аспирантуре по окончании университета, а если уж, в крайнем случае, вынуждены были оставить круглых отличников, то после окончания аспирантуры, несмотря на любые их достижения и открытия, их направляли в Мордовию или в какую-нибудь еще тьму-таракань.
Тут, пожалуй, пора вспомнить мой старый стишок, посвященный Садовничему:
От лысенки до фоменки,
от лубянки до таганки
науки сад цветет –
садовничий садовник
его блюдет,
недреманым зраком
лет 30 уже с гаком
в садовниках сидит
и удобряет… мраком,
имея важный вид,
все сорняки жидовские
парторгом прополол –
доцентики не броские
желтеют – садик гол…
Еще до пика всех этих событий с мехмата выгнали выдающегося математика и педагога Евгения Дынкина, а чуть позже, в самом начале 1975 года, совершенно обнаглев, во время абсолютно рутинного переизбрания на профессорскую должность не переизбрали многолетнего профессора кафедры «Теория функций и функционального анализа» и прекрасного педагога Георгия Шилова. И он, совершенно не ожидавший такого поворота событий, умер от инфаркта, сидя на скамейке во внутреннем дворике университета, рядом с корпусом, где он жил. Можно лишь гадать, чем он заслужил такую черную месть своих коллег. Чистокровный русский, участник ВОВ, заслуженный профессор, автор многочисленных монографий и популярных университетских учебников и просто порядочный человек, – он, в частности, был одним из подписантов письма 99 в защиту Есенина-Вольпина, и хотя это было шесть лет назад, но, очевидно, ему этого не простили. Вполне возможно, что сказалось также негативное отношение Шилова к «Новой хронологии», воскрешенной графиком-геометром Фоменко, которого он никогда не скрывал. Но скорее всего, это была банальная зависть местных партийных мракобесов и математических импотентов к очень светлому человеку и большому ученому, до которого им было бесконечно далеко. Тут стоит вспомнить, что Георгий Евгеньевич был широко образованным человеком: он проводил музыкальные вечера, которые пользовались большой популярностью у студентов, хорошо играл на рояле и пел. Искали случай и начали ставить ему «всякое лыко в строку»: как-никак, ученик Гельфанда, а среди его аспирантов было очень много евреев – разве такое можно простить? Между прочим, среди них было много очень талантливых математиков; например, только из моих однокурсников – Ирина Дорфман и Аркадий Немировский. Их, конечно, на мехмате не оставили – не те пошли времена. Кандидатские защиты еще кое-как пропускали, а докторские начали сплошь заваливать, причем самые лучшие. Поскольку сделать это было не так просто, то для этого привлекалась самая «тяжелая математическая артиллерия». Так, чтобы завалить блестящие докторские диссертации (по дифференциальным уравнениям) Григория Эскина (ученика Шилова) и Бориса Вайнберга, известный юдофоб академик Андрей Тихонов в начале 70-х пригонял с физфака всю свою кафедральную шайку-лейку, и они в течение всего заседания Ученого совета измывались над бедными диссертантами. Оба этих замечательных математика сообразили, что в совке им делать нечего, и эмигрировали – Эскин вскоре после этого, а Вайнберг чуть позже. А вот с выдающейся докторской диссертацией Эрнеста Винберга вышел настоящий казус. Слепой Понтрягин, то ли науськанный своим директором, академиком Виноградовым, то ли под влиянием второй жены превратившийся к этому времени в пещерного антисемита, решил, по-видимому на слух, что Винберг – это еврейская фамилия, к тому же ученик Дынкина, которого Понтрягин с давних пор ненавидел как своего соперника в области непрерывных групп, и счел своим долгом завалить его. Вскоре после этого Понтрягин, к своей большой досаде, узнал, что Винберг – швед, и долго пенял бестолковым помощникам за эту промашку, но отступать посчитал для себя уже невозможным – так и позорился до конца жизни. Так что Винбергу пришлось писать новую докторскую, которую он сумел защитить уже после смерти Понтрягина.
П о к о с в е н н о й п е р е п и с к е
Поскольку, как всегда, было в совке, спасение утопающих – дело рук самих утопающих, то мне пришлось искать место будущей работы самому. Хорошо, что мне помог мой старший брат, тоже окончивший мехмат. Гораздо более контактный, чем я, он имел много знакомых среди однокурсников и участников математических семинаров, которые посещал. Один из таких знакомых, Володя Калашников, восходящая звезда имитационного моделирования сложных систем (а заодно и – в недалеком будущем – «Новой хронологии» – в одной упряжке с новой звездой русской науки, уже упомянутым графиком-геометром Толей Фоменко), работал тогда в лаборатории у Николая Бусленко в очень крутом «ящике» НИИАА (Автоматической Аппаратуры), который занимался ни много ни мало разработкой и созданием АСУ для вооруженных сил. Полковник Бусленко, тогда уже член-корр., был довольно интересным человеком, хотя лично его я почти не знал. Я учился в знаменитой Второй школе вместе с его сыном Володей, на год старше него. Володя пользовался там в те годы большой популярностью: участвовал в школьных театральных спектаклях, рисовал, играл на гитаре и пел, вроде бы даже свои песни, что в то время было очень модно. Познакомился я с ним немного ближе на лекциях Гельфанда по проективной геометрии, которые Израиль Моисеевич читал классу своего сына, тоже Володи. На эти лекции попросили пригласить и наш класс, а возможно, и еще несколько классов. Это было совершенно незабываемо – мне казалось тогда, что передо мной открываются какие-то абсолютно новые математические горизонты. Оказалось, что Гельфанд, как и многие из нас, хорошо знал Володю Бусленко (или просто Бусло, как все его для краткости звали между собой), а возможно, и его отца, и читая свои лекции и предлагая по ходу их нам какие-то задачки, он часто обращался с вопросами напрямую к Володе Бусленко, сопровождая их своими постоянными шутками и анекдотами. Володя, который пошел впоследствии по стопам своего отца, став со временем известным специалистом в области моделирования АСУ и автором нескольких популярных книжек по компьютерам, да к тому же еще художником, в то время, как мне вспоминается, был далек от всех этих геометрических чудес и был для Израиля Моисеевича, да и для всех нас, такой веселой отдушиной…
Со старшим Бусленко я встречался, по-моему, всего один раз, причем весьма кратко, перед тем как он согласился взять меня к себе в лабораторию. Было это, наверное, уже после государственных экзаменов, где-то в конце мая или даже в июне. По-видимому, ему было вполне достаточно рекомендации Калашникова, тем более что предполагалась, что я буду работать у него. После этого Бусленко – конечно, получив заранее согласие своих кадровиков взять меня к себе в лабораторию, – позвонил в отдел кадров, и я пошел туда заполнять все их анкеты. Тогда их здание, напоминавшее некий бело-серостенный каземат, находилось где-то в районе Кировской. Пройдя по каким-то замысловатым переходам и поднявшись-спустившись несколько раз вверх-вниз по каким-то лестницам, я наконец добрался до кельи-кабинета начальника отдела кадров или его заместителя, где встретил наголо бритого, довольно еще крепкого полковника с характерным для его профессии совершенно смазанным лицом, на котором он попытался изобразить некое подобие улыбки по случаю нашего вроде бы знакомства. Вспомнить это лицо – а скорее, некую надетую когда-то на время, да так и навечно прилипшую к нему маску, – было бы абсолютно невозможно через месяц, а не то что через полвека с лишним. Кто бы мог подумать, что всего через каких-нибудь тридцать лет это совершенно бесцветное лицо-маску напялит на себя вся Россия, да что маску – все это казематно-бункерное мышление. Был мой визави, как пить дать, уже в отставке, переместившись в эту свою уютную келью, по-видимому, не так давно, после праведных трудов, с близлежащей Лубянки, на, как тогда говорили, заслуженный отдых. Предложив мне сесть, а может, подождать в передней, он почти с трепетом достал ворох анкет, которые мне предстояло заполнить… и пошло это первоотдельское таинство заполнения всех этих граф на священный допуск и прочее, с передачей энного количества моих фотографий и снятия/заверения копий со всех моих документов. Пока я, почти вспотев, заполнял всю эту галиматью – «не был», «не жил», «не имею», «не привлекался» и т. д., – полковничек с удовлетворением поглядывал на меня со стороны, изредка давая мне свои ЦУ. Когда где-то через час, а может больше, с этим было покончено, он со всей своей кагэбэшной старательностью аккуратно сложил все эти бумажки в отдельную папочку, запечатал ее, приготовившись, очевидно, отправить в соответствующие инстанции для дальнейшего просвечивания. Уже не помню точно, что он сказал мне при расставании, – наверное, ничего серьезного, что могло бы привлечь мое внимание, иначе я бы запомнил. Опять какое-то подобие улыбочки промелькнуло на этом лице-маске, он вроде бы пожал мне руку, или, вернее, как-то скользнул по ней, и мы расстались. Еще до посещения этого кадровика Бусленко сказал, что они ждут меня где-то к 1 августа или что-то около этого. Возможно, что и старый кагэбэшник подтвердил это, хотя точно я уже этого не помню. Никогда в жизни я никого из них – ни его, ни Бусленко – больше не видел.
Тут, по-моему, самое время сказать еще пару слов о Бусленко как о прикладном математике и его окружении, перед тем как навсегда с ним расстаться. В прикладной, вычислительной математике он, наверное, сделал себе имя, начав еще в конце 50-х – начале 60-х заниматься методом статистических испытаний (Монте-Карло) и его реализацией на цифровых вычислительных машинах и издав совместно с очень колоритным Юлием Шрейдером одну из первых книг в Союзе по этому методу.
О, этот великий метод Монте-Карло, один из краеугольных камней всей вычислительной математики и статистики, позволивший исключительно точно вычислять самые крутые многомерные интегралы! Эта гениальная идея впервые зародилась, по-видимому, в трудах Энрико Ферми, Джон фон Неймана и Станислава Улама, сначала в 30-х годах в Италии, а потом получила дальнейшее развитие в 40-х в Лос-Аламосе, США. Бусленко и Шрейдер были хорошими их учениками и быстро, еще, по-видимому, где-то в первой половине 50 х, освоили и реализовали на ЭВМ этот в принципе совсем не сложный, но очень эффективный метод. Пройдет еще почти 40 лет, пока будет сделан очередной прорыв в этой области, и метод Монте-Карло обручат с марковскими цепями (MCMC) для байесовских вычислений в статистике.
Но это уже совсем другая эпоха, а пока скажу пару слов о Юлии Шрейдере. С ним я, к сожалению, никогда не встречался, только читал, или, скорее, листал отдельные его книги. Кого я немного знал, так это его жену Татьяну Вентцель, которая была доцентом Кафедры дифференциальных уравнений на мехмате, – и, возможно, даже сдавал ей один из зачетов или экзаменов. И, конечно, я знал ее младшего брата Александра, ученика Дынкина и доцента Кафедры теории вероятностей и математической статистики. Татьяна и Александр – дети замечательной Елены Вентцель – математика и прекрасной писательницы И. Грековой. Александр был женат на дочери Фриды Вигдоровой, благодаря детальным записям которой на судилище И. Бродского удалось довольно быстро вытащить его из ссылки, а иначе, наверное, сидел бы там и сидел, сочиняя свои шедевры типа «Мой народ…».
Вернемся к Юлию Шрейдеру. Все отмечают, что он был настоящим вундеркиндом, со всеми присущими таким детям причудами. Кончил школу в 14 лет и, несмотря на дикий сталинский антисемитизм, поступил в 1946-м на мехмат и кончил его за три года. Еще в университете пришел к Гельфанду с решением проблемы Континуума. Гельфанд, правда, нашел ошибку, но конструкция, предложенная Шрейдером, была интересна и стала потом основой его кандидатской диссертации. Был принят в аспирантуру к Гельфанду и в 1950-м защитил под его руководством диссертацию. Позже увлекся философией и в 1981 году защитил докторскую диссертацию по философии. Еще в 1970-м он принял католичество и в 1991-м стал профессором Колледжа святого Фомы Аквинского в Москве.
Так что у Бусленко был очень интересный круг общения, хотя внешне сам он с первого взгляда и не производил большого впечатления. Родившись в 1922 году в Ржищеве под Киевом, он осенью 1940-го был призван в армию, и пройдя всю войну в артиллеристах, оставался в ее рядах еще лет 15, если не больше, уже на довольно приличных должностях, он навсегда сохранил военную выправку и, безусловно, как бы сказать, армейскую внешность. Несмотря на нее, а возможно и благодаря ей, ну и конечно в силу своих способностей, он довольно быстро продвигался по служебной и научной лестнице, став в 40 лет профессором и через пару лет – член-корром. В 50 он возглавил Кафедру прикладной математики и вычислительной техники в так называемой «Керосинке» (МИНХиГП), создал и редактировал журнал «Программирование». Видно, сильно перетрудив себя, он и ушел из жизни довольно рано – в 55 лет. Можно сказать – мол, хорошо, что не дожил до наших дней, когда его родной Ржищев подвергается бомбардировкам и там гибнут люди; но живы еще его сын и внучка.
Вернемся коротко к нему в последний раз. Покинув тогда этот АА каземат с чувством выполненного, пусть и не очень приятного, долга, я вскоре забыл о нем, тем более что мне срочно нужно было подлечить заработанный по молодости лет той весной гастрит, благо мама моей тогдашней подруги, о которой речь впереди, достала для меня очень дефицитную в те времена путевку в санаторий «Красный горняк» в Ессентуках. Это тоже довольно занятная история – почти эпопея, но как-нибудь в другой раз. Так вот, очень хорошо подлечившись и упившись тамошними «Ессентуками № 17» и прочими водами, а заодно понежившись в их ваннах и грязелечебницах (одно слово – здравница!), я вернулся домой, готовый рвануть в этот самый серостенный АА, что называется, с низкого старта. К некоторому моему удивлению, я не получил от них пока никакого вызова, хотя до моего заранее назначенного выхода на работу оставалось всего несколько дней. Не придавая этому большого значения, я решил позвонить Бусленко, чтобы спросить, могу ли я уже выходить на работу. Трубку подняла, по-видимому, его секретарша и довольно сухо, но вполне любезно ответила, что мои бумаги (допуск) еще не готовы, а без них меня туда никто не пропустит… Немного помолчав, она посоветовала мне подождать и, если вызов не придет, позвонить ей через несколько дней или что-то вроде этого. Так я и звонил – сначала почаще, потом уже реже, пока то ли эта секретарша, то ли сам Бусленко не сказали мне, что они, вроде бы, к сожалению, взять меня не смогут – точка (или, как здесь говорят, period!), но причину такого внезапного поворота событий объяснять не стали: мол, служебная тайна.
Как говорится, что ни случается – все к лучшему! Но чтобы это понять тогда, нужно было бы быть намного старше, а я в свои 22 года такого не ожидал и довольно сильно расстроился. Мой брат искренне мне сочувствовал, и поскольку сам втравил меня в это дело, решил узнать, что это за «тайна такая», через своего приятеля Калашникова. Тот тоже ничего не мог толком объяснить, так как людей с такими же «проколами» в анкете, как у меня, они брали не так уж редко, и тогда – наверное, больше из любопытства, – Калашников решил при первой же встрече прозондировать этот вопрос со своим шефом. Бусленко от разговора не ушел, хотя вполне мог бы, а коротко ответил, что он ничего в этом случае сделать не может, поскольку тот кадровичок, которого я уже к тому времени почти забыл, по большому секрету сказал ему, как отрезал: «Косвенная переписка с Израилем!»
Хорошая такая формулировочка – иезуитская, можно сказать, или, по нынешним временам, почти иноагентская. В принципе, ничего ведь и не возразишь. Вот если бы сказали «прямая», – тогда да, можно возразить: поскольку я сам писем, кроме как своим родителям да той подруге, никогда не писал, да и им, по-моему, только пару раз с военных сборов. К тому же никаких родственников или знакомых у нас в то время в Израиле еще не было, так что и писать-то было некому. Другое дело – «косвенная»! Какая сверхгениальная идея родилась в головах всех этих отставных полковничков и их кагэбэшных зонтиков! Комар носу не подточит.
Так закончилось мое путешествие от ОО до АА.
Н а х о з д о г о в о р е
Этот свой немного длинный рассказ я решил разбить на маленькие главки.
Еще одна попытка
Только гораздо позже, оглядываясь назад, я начал понимать, как мне повезло. Не попади я тогда на этих тупоголовых полковничков, мне потом пришлось бы опять долго доказывать им, что я не верблюд, и, возможно, годами сидеть в отказе. Ну а пока я, в силу разных семейных и прочих обстоятельств, еще не решил рвать когти, то мне надо было искать хоть какую-то работенку. Тут я как раз вспомнил, что отец моей подруги – тоже, конечно, наш человек – работает начальником отдела в Институте Радио, опять же очень известном «ящике», и по инерции попросил ее похлопотать за меня перед своим родным папочкой. Она сразу же согласилась, но предупредила, что он, хоть и очень хороший инженер, однако, в отличие от ее мамы, человек совершенно не деловой. Что вскоре и подтвердилось. При очередном моем визите к ним домой он, знавший меня уже несколько лет, отведя меня, как мне помнится, в какой-то угол их скромной квартиры, очень тихим голосом проговорил, что помочь мне не сможет, поскольку у них в институте что-то резко поменялось с приемом «наших людей». (Никак мне не везло с моей милой географиней, а потом и с ее географическим факультетом, но не будем забегать вперед…)
Тут и до меня наконец дошло, что какое-то там наверху невидимое снизу колесико повернулось, и мне бессмысленно пытаться устроиться не то что в такие научные цитадели нашей обороны, как эти ящики, но и вообще в любое более-менее приличное место, поскольку там везде сидели при входе такие же сторожевые церберы. Выбор был не так уж велик, то есть фактически его просто не было. Опять на выручку пришел мой брат, всегда старавшийся мне помочь в самых сложных ситуациях, в которые я попадал тогда с каким-то совершенно идиотским постоянством. Он вспомнил, что один из его ближайших друзей, Миша Н., ученик замечательного математика Р. З. Хасьминского (1931–2024), несколько лет подрабатывал на хоздоговоре у некого Сергея Сергеича М., оснащая – вместе с другими кандидатами и без пяти минут докторами физмат наук, сотрудниками кафедры теории вероятностей мехмата МГУ – его диссер на звание доктора географических наук очень популярным в то время математическим антуражем.
Вот об этом Сергее Сергеиче, или просто Сереже, о его знаменитом в узком кругу хоздоговоре и обо всем его очень интересном окружении пойдет наш рассказ.
Океанолог-акробат
По образованию Сергей Сергеич был океанолог, окончил кафедру «Океанологии» географического факультета МГУ, а работал в АКИНе (Акустическом Институте АН СССР), тоже очень крутом ящике, занимавшемся локацией подводных лодок (скажите мне, какая наука в совке, находящемся в так называемом «кольце врагов», не работала на армию и флот?), и был он там с.н.с., или старшим научным сотрудником. Ну, раз локация подводных лодок, то на такое дело и денег никаких не жалко! Поэтому и было в АКИНе много денежек на всякие там хоздоговора, особенно с МГУ, чтобы подкармливать порой очень умных, но бедных его молодых, а иногда и не очень, ассистентов, доцентов, а порой даже и профессоров, сидевших на своих ставках, которых им никогда не хватало. Так, сам тогдашний зав. кафедрой «Океанологии», профессор Алексей Дмитрич Добровольский, был у Сережи на полставки. По существу он, конечно, ничего не делал – разве что иногда с любопытством просматривал океанские всплески мыслей наших математиков или посещал их нечастые доклады. Он просто был ангелом-хранителем Сережиного хоздоговора, и хотя сотрудники кафедры, как это обычно бывало в советских вузах, жили между собой как пауки в банке, готовые сожрать друг друга при первом удобном случае, – до поры до времени на Сережу и его договор никто не смел покуситься, и казалось, что вотще плетут они все свои заговоры… Ну, а пока Сережин океанский горизонт был совершенно безоблачным, он не терял времени зря. Вместо того чтобы сидеть в этом АКИНе и с тоской глядеть на болотного цвета бассейн, предназначенный для испытаний сверхсекретной подводной аппаратуры, с застоявшейся и отдающей гнилью водой, подступавший прямо к окошкам его крохотного отдельчика, состоявшего из него самого – начальника, его жены, кандидата наук – акустика и еще пары сотрудниц – техников, – он, пользуясь этим же хоздоговором, садился в свой видавший виды «Москвичок» и укатывал по «сугубо научным хоздоговорным делам».
А дел у него было много. Ведь кроме работы в АКИНе и прокладывания курса своего хоздоговорного кораблика по часто штормящим научным морям и океанам, он был еще мастером спорта по парной акробатике и, несмотря на свой безжалостно надвигающийся сороковник, продолжал выступать с молоденькими партнершами-акробатками, и бросить это дело он не мог… Во-первых, давно привык, и, конечно, уж очень было приятно подбрасывать прямо в воздух, а потом обратно, прямо из него, ловко ловить эти тоненькие девичьи тельца, а во-вторых, если он и пробовал, даже на короткий срок, оставить все эти поддержки, сальто и фляки, то сразу подскакивало давление. Хотя он был в очень хорошей для своего возраста форме – поджарый, достаточно высокий, только немного облысел, – все же находить тоненьких и совсем легоньких девочек-акробаток, вдвое моложе него, готовых выступать с таким «папочкой», становилось все труднее. Тем более что его супруга, акустик Вика, стала весьма подозрительно коситься на все эти его отлучки и тренировки с очень тоненькими девочками, годящимися ей самой в дочки, с которыми он часто пропадал – почти все вечера, а иногда и дольше… К тому же эти его девочки, насколько я помню, не были москвичками – поэтому их нужно было как-то устроить с жильем и прочее. Хотя у него была дачка с парилкой в Хлебниково, куда он периодически исчезал после своих тренировок и выступлений, и бедной Вике приходилось его подолгу разыскивать, – этих акробаток нужно было привлечь еще чем-то более существенным. Понимая это, он стал помогать им с поступлением на геофак, а заодно и с общежитием, – так что хлопот у него было по горло!
Пора уже рассказать, как я с ним познакомился. Случилось это, насколько я помню, серым октябрьским деньком, обычным для Москвы в это время года. Миша Н. – с которым я тоже был хорошо знаком, поскольку раньше ходил на их семинар в «Институте проблем передачи информации», а он часто приходил к брату на дни рождения, – защитив диссертацию, уже несколько лет как перестал активно сотрудничать с Сережей. А тот никак не оставлял своей мечты стать доктором наук, поэтому ему нужен был сотрудник, который смог бы теснее увязать весь этот «математический аппаратус», разработанный его очень умными предшественниками, с Сережиными «акустико-океанологическими открытиями». Да и сами эти открытия тоже необходимо было представить в новом свете, поскольку его географы-рецензенты и оппоненты, так и не сумев продраться через частокол математических формул, завернутых в очень увесистый океанографический фолиант, посоветовали Сереже защищаться на доктора физ.-мат. наук. С одной стороны, вроде комплимент, а с другой – достаточно вежливый от ворот поворот. Так что Сереже ничего не оставалась, как пытаться все это причесать и доработать.
В Доме на набережной
Мы встретились с Мишей (который жил тогда на Солянке) неподалеку от знаменитого Дома на набережной, много раз описанного в советской литературе (его еще называли в народе «братской могилой»), сплошь увешанного мемориальными досками с рельефами и барельефами маршалов, крупных партдеятелей и прочих советских героев, получивших там еще до войны совершенно шикарные по тем временам квартиры, а потом там же арестованных, впихнутых в поджидавшие их у подъездов воронки, отправленных на Лубянку, а затем вскоре расстрелянных в ее подвалах или на полигоне в Коммунарке, или на других подмосковных расстрельных полигонах, таких как Бутово и пр.
Мы прошли с ним в глубь двора этого дома, вошли в просторный подъезд, поздоровались с сидящим там при исполнении и сохранившим былую выправку швейцаром и, войдя в большущий с зеркалами лифт, поднялись на одиннадцатый этаж. На площадке было, насколько я помню, всего две квартиры. Миша подошел к давно знакомой ему двери, позвонил, открыла, по-видимому, домработница и впустила нас в прихожую квартиры Бориса Иофана – архитектора всего этого дома, где и обитал наш Сергей Сергеич.
Пока мы не встретились живьем с Сережей, стоит, пожалуй, сказать пару слов о Мише, моем сопровождающем. Потеряв отца (погибшего на войне), когда ему не было еще и двух лет, он воспитывался своей бабушкой и тетей со стороны отца. Жили они на Солянке, в одном из больших шестиэтажных домов, как мне помнится, песочного цвета. Кроме того, что он был хорошим математиком, он был еще необыкновенно обаятельным человеком; всегда стремился одеваться по моде, что не так часто встречается среди математиков, и был, как когда-то говорили, дамским угодником – в самом хорошем смысле этого слова; впрочем, он мог довольно легко находить общий язык почти с любым собеседником. Поэтому Сережа, который, вероятно, давно его не видал, очень обрадовался его появлению, и знакомство его со мной тоже прошло, что называется, как по маслу, так что мне быстро была предложена «солидная научная позиция» м.н.с. на его договоре с окладом 89 р. Так я начал заниматься подводной акустикой океана, а вернее, ее океанографией, и по касательной попал на Кафедру океанологии МГУ, которая находилась на 17-м этаже главного здания, как раз над мехматом.
Учитывая очень напряженный график моего начальника, наши встречи часто проходили в Доме на набережной, причем нередко и по воскресеньям, так что со временем я довольно хорошо изучил эту квартиру и всех ее обитателей. Самому владельцу квартиры – Борису Михайловичу Иофану, Народному архитектору СССР, а главное – одному из ведущих сталинских архитекторов – было в то время уже где-то под 80. Его жена Ольга (дочь итальянского герцога Фабрицио Сассо-Руффо и русской княгини Мещерской), с которой он познакомился во время многолетней учебы и стажировки в Италии и их совместной дружбы там с итальянскими коммунистами, к этому времени уже девять лет как умерла, и поскольку своих детей у него не было, за ним ухаживала ее дочь Ольга от первого брака. Ей было в это время уже чуть за 60. Сережа, ее единственный сын, называл Иофана просто Борей. Поскольку Иофан вселился в эту квартиру в 31 году, а Сережа родился в 32-м, то, похоже, он там жил с самого рождения. Когда я с ним познакомился, там вместе с ним жила его жена Вика и их маленькая дочка Катя. Хотя Борис Михайлович был уже в весьма преклонном возрасте, но полностью от дел еще не отошел. Периодически его можно было видеть сидящим в своей огромной мастерской, речь о которой впереди, или отправляющимся на какие-то совещания, наверное, в свое архитектурное бюро. Отвозила его туда, как и на дачу, на видавшей виды «Победе» Ольга, которая, можно сказать, была и его секретарем, и личным шофером. Весной 71-го, по случаю его 80-летия, ему вручили орден Ленина, и я помню, как Ольга отвезла его на это торжественное заседание, а затем привезла его, очень взволнованного, домой.
Пора сказать пару слов о самой квартире. Располагалась она на последнем, одиннадцатом этаже, в дальнем подъезде в глубине двора. Окна выходили на обе стороны. Небольшая кухня и просторная гостиная с очень большим столом, за которым Сережа с нами работал. Окна гостиной выходили на Берсеневскою набережную, где находилась знаменитая кондитерская фабрика «Красный Октябрь» (когда с той стороны дул хоть небольшой ветерок, в квартире пахло кофе и часто – горелым шоколадом). Дальше по коридору слева были спальни, а справа, на всю протяженность квартиры, – огромная, вся залитая светом из больших окон, выходящих во двор, мастерская Иофана. Она была заставлена кульманами и столами с огромным количеством чертежей на них и удивительно точными макетами грандиозного Дворца Советов со стометровой статуей Ленина наверху, как будто полностью готовыми к немедленному воплощению и не раз уже демонстрировавшимися перед самыми высокими приемными комиссиями. Немного в стороне висели и лежали этюды римских дворцов и памятников античности, выполненные самим Иофаном во время его поездки в Италию в молодости, которые он иногда с гордостью показывал, да они и вправду были, на мой взгляд, великолепны.
Само то место, где после взорванного храма Христа Спасителя должен был быть воздвигнут Дворец Советов, было видно как на ладони из окон иофановской гостиной и спальни. В те времена, когда я впервые попал в эту квартиру, на том месте уже лет десять как дымилась огромная круглая бирюзоватая ванна-лужа открытого бассейна на Кропоткинской, заполненная сильно хлорированной подогретой водой, пар от которой, особенно зимой, поднимался над поверхностью и плотно закрывал многочисленных повизгивающих от удовольствия купающихся. Бывали, однако, и такие деньки, когда ветер с Москвы-реки поднимал все это облако пара с хлоркой над бассейном и нес его прямо в окна квартиры, по дороге перемешивая с краснооктябрьским горелым шоколадом. Если это случалось летом, то обитатели квартиры торопились прикрыть окна или выскочить на улицу, если зимой – то спешили переместиться на другую сторону квартиры, а если это не помогало, то старались поскорей унести оттуда ноги.
Несмотря на то, что Борис Иофан был весьма стойким человеком, прошедшим за свою жизнь через многие испытания, видеть из окна прямо перед собой каждый день эту «зеленоватую парилку» было для него, конечно, незаживающей раной. Хотя, казалось бы, работая столько лет на Сталина, он давно уже должен был привыкнуть к переменам непредсказуемой фортуны. Тут, пожалуй, уместно вспомнить, что Иофан с очень давних времен был близко знаком с самим Алексеем Рыковым, встречался с ним еще в Италии: они дружили семьями, и Рыков помог ему перебраться из Италии в Москву. Наверное, он был хорошо знаком и с другими будущими жильцами Дома на набережной, которые, как и Рыков, сначала получили там квартиры, а потом оттуда же были отправлены на Лубянку и дальше на Коммунарку, Бутово и другие расстрельные полигоны. Во время войны Иофан стал одним из основателей Еврейского антифашистского комитета (ЕАК), а после убийства Михоэлса его даже предлагали назначить на пост руководителя ЕАК. Остается лишь догадываться, как он в числе очень немногих членов ЕАК избежал репрессий. Чтобы немного почувствовать твердость его характера, стоит вспомнить, что почти сразу после войны ему сначала поручили проектирование главного здания МГУ на Ленинских горах, а потом так же быстро отстранили, после того как он наотрез отказался отнести здание МГУ вглубь, подальше от берега реки. Может, и вправду говорят: не ведает царь, что делает псарь.
Прежде чем переходить к рассказу о людях, с которыми мне посчастливилось (и не очень) встретиться, работая у Сережи, несколько слов – о геофаке.
О Географическом факультете
И заодно – о том, что было у меня с ним связано. Вы слышали о географических факультетах в других странах, кроме России? Я – нет. Может, где-то они и существуют, но мне не попадались, а вот в Советском Союзе в каждом университете был такой факультет, а уж в педагогических институтах – обязательно. Что это за наука такая география, или, по-русски, землеописание, что русские без нее жить не могут? Спрашивается, почему? Наверное, потому, что земля, которая им принадлежит – не лично им, конечно, а Русскому Государству, – это для них самое главное. Это то, что впечатано в их подсознание, в ту самую подкорку: земля – матушка! Она им намного дороже родной матушки, не говоря уж об остальной родне, включая детей и своих благоверных (а иногда и не очень), мужей и жен. За нее, за эту родную землю, они готовы послать на смерть не то что мужей, а и своих сыновей, а понадобится – так и дочерей. Так было испокон веков, так оно и сегодня. Поэтому география – это и есть самая русская наука! И изучают они эту свою землю со всех сторон. Поэтому и кафедр на этом факультете – каких только не придумаешь: тут тебе и физическая география, и экономическая, и география ландшафтов, и география животного мира – биогеография, ну и водных ресурсов, конечно: озер, рек и прочих водоемов, а заодно – морей и океанов, омывающих эту родную землю, то бишь океанология. Ну и, конечно, география ледников, всякая там гляциология, ну и картография, конечно, – и какой там картографии только нет: тут тебе и математическая картография, и цифровая, и фотограмметрия, и кодирование, и бог знает какая еще. Только вот в мое время – не знаю, как сейчас, – ни одной советской карте верить было нельзя: все они были специальным образом закодированы и искажены. Впрочем, как и в любой советской общественной, да и не только, науке: все, что так красиво было описано в их статьях и учебниках, – в жизни просто не существовало, было миражом в их коммунистической шизопустыне.
Теперь еще немного о моей, как бы это сказать, личной географии. Как я уже где-то обмолвился, моя первая большая любовь С.Л. была «географиней». Она пошла учиться на кафедру «Экономической и политической географии капиталистических стран» (в центре внимания которой в то время оказалась Латинская Америка по причине большого интереса наших верхов к насаждению там новых Куб и Фиделей) – конечно, не потому, что она так сильно ее волновала, а просто ей, как, наверное, и многим ее сверстницам, мечталось, что удастся наконец как-нибудь вырваться из обрыдшего уже донельзя совка. Ну и, соответственно, вовсю учила испанский язык, который, как неожиданно оказалось через много лет, должен был пригодиться ее братцу в Парагвае. Вот я и бегал на больших переменах между лекциями самых замечательных тогдашних профессоров-математиков к ней с мехмата наверх, на 18-й этаж, при этом пробегал мимо кафедры «Океанологии» – моего недалекого будущего на 17-м.
Вспоминать о первой несчастной любви тяжело и было нестерпимо больно еще много-много лет спустя. Вот несколько строчек из моего старого, не очень умелого стиха:
Любовь во времена застоя…
К тебе я прижимался стоя,
к тебе, к тебе –
моей судьбе,
по закоулкам МГУ,
без слез их вспомнить не могу –
ту бессердечную науку,
пророчившую нам разлуку…
Все делали с тобой не так –
забыть… пустое?
И ты растаяла впотьмах…
застоя.
Чуть подробнее обо всем этом – в моем следующем рассказе. А пока…
Нилыч
Если отвлечься от всяких мелких недостатков, то квартира Иофана в те времена казалась совершенно чудной и, конечно, пользовалась огромной популярностью у Сережиных сверстников, особенно в юности… но не только. Будучи всю неделю в бегах, Сережа часто приглашал всю свою команду поработать к себе домой в воскресенье с утра. Бориса Михайловича обычно в эти дни дома не было. Он, по-видимому, уезжал по выходным на дачу или еще куда-то, так что вся квартира была в полном Сережином распоряжении.
Задав такую экспозицию, добавим еще пару слов о кафедре океанологии и ее сотрудниках. На каждой кафедре в МГУ, да и в любом вузе, были, можно сказать, такие вечные старшие преподаватели и доценты. Студенты приходили и, отучившись, уходили, а они оставались в тех же званиях и должностях. Одним из таких вечных доцентов был однокурсник и друг Сережи Алексей Нилович К., или просто Нилыч, – бессменный парторг кафедры, занимавшийся всю свою жизнь исключительно Каспийским морем, написавший о нем десятки статей, а возможно и пару монографий, и ездивший на Каспий каждое лето со студентами в морские экспедиции, благо у кафедры там, как и в Одессе, была своя база и учебный кораблик. (В Одессе этот корабль назывался «Московский Университет». Такая же база была у них, по-моему, в Мурманске.)
Нилыч, слегка смугловатый, возможно, и сам был из тех прикаспийских мест. В противоположность Сереже, он был довольно маленьким и практически абсолютно лысым, тогда как у Сережи еще сохранилась на макушке кое-какая растительность, несмотря на то что его партнерши-акробатки постоянно делали на ней стойки, опираясь на нее то рукой, то и еще кое-чем. Как и полагается парторгу, он был на кафедре всегда при исполнении, казался очень строгим, все время бегал по каким-то совещаниям, говорил вполголоса, отведя собеседника куда-нибудь в уголок, и выглядел переполненным какими-то партийными секретами. Злые языки говорили, что он, почти уже сорокалетний, по-прежнему продолжал жить один со своей очень строгой мамой. Каково же было наше изумление, когда однажды воскресным утром мы увидели его, очень веселого, выныривающего откуда-то из дальних Сережиных альковов вместе с такой же веселой и радостной блондинкой почти вдвое выше него. (Впрочем, как я совсем недавно узнал, Нилыч на закате своей научной карьеры все-таки сумел защитить докторскую и стал, наконец, д.г.н.)
Тареев
Раз речь идет об МГУ, то пора перейти и к науке. Какой наукой и как конкретно ею занимался Сергей Сергеевич, – рассказ впереди, а пока попробую хотя бы кратко вспомнить безвременно ушедшего в самом расцвете творческих сил Бориса Тареева (1931–1972), в честь которого названо экваториальное течение в Индийском океане. Он появился на кафедре, по-моему, вскоре после меня, где-то в начале 1971 года. Его пригласил на должность профессора сам зав. кафедрой Алексей Дмитриевич Добровольский, у которого он работал в Институте Океанологии, где Борис незадолго до этого защитил очень сильную, если не сказать выдающуюся, диссертацию на звание доктора физ.-мат. наук. Тут следует отметить, что студентам кафедры, готовящимся к изучению чрезвычайно сложных процессов динамики океанских течений, практически не читали соответствующих курсов (а в основном только географию), поскольку на кафедре фактически не было таких специалистов. Прекрасно зная это, Добровольский поэтому и пригласил Бориса Тареева, который, с одной стороны, закончил географический факультет (кафедру гидрологии), а с другой – имея незаурядные математические способности, занимаясь самообразованием и учась в аспирантуре Института Океанологии, стал прекрасным специалистом в этой области. Очень хорошую статью о его опережающих время океанологических открытиях – «Парадоксы Тареева»*, – посвященную 90-летию со дня его рождения, написали его бывшие коллеги по Институту Океанологии. Я же постараюсь вспомнить наше, к сожалению очень краткое, знакомство. Несмотря на то, что он был профессором кафедры, а я – всего лишь каким-то м.н.с. на хоздоговоре, с ним было очень легко общаться, и я, сильно скучая там у Сережи, уже хотел с его помощью окунуться в совершенно новую для меня область: гидродинамику океана. Он, помнится, даже дал мне почитать одну из своих статей, и мы несколько раз встречались и беседовали. Он был полон планов и новых идей, которыми щедро делился со своими собеседниками.
Ничто не предвещало надвигающейся трагедии. В конце 1971 года ученик Колмогорова академик Монин, директор Института Океанологии, а в прошлом инструктор Отдела науки ЦК КПСС, пригласил Тареева, одного из ведущих специалистов по циркуляции океанских течений, принять участие в экспедиции по исследованию особенностей режима экваториальных течений Индийского океана, и он, конечно, с радостью согласился. Научно-исследовательское судно «Дмитрий Менделеев» отправлялось в свой 7-й рейс в Индийский океан из Владивостока накануне Нового года. Предстояла очень сложная многомесячная работа по измерению подповерхностных экваториальных течений и противотечений. Для этого надо было загрузить на судно множество громоздких ящиков с соответствующей измерительной аппаратурой. Чтобы проследить, что все нужное для экспериментов оборудование попало на борт, Борис отправился во Владивосток еще в начале декабря. Как обычно, подготовка судна к рейсу и погрузка всего необходимого для научных исследований оборудования сопровождалась всегдашней неразберихой и проходила в большой спешке. Ученым, в том числе и Борису, приходилось самим затаскивать на борт тяжеленные ящики. В результате он, по-видимому, надорвался, но поскольку до отплытия судна оставались считанные дни, решил перетерпеть, надеясь, что все обойдется. Когда ему стало совсем невмоготу, вызвали скорую помощь. Дело было почти перед Новым годом, и то ли все приличные хирурги ушли в отгул, то ли их там вообще никогда не было, – только обычная операция по удалению аппендицита закончилась полной катастрофой: у него начался перитонит. «Дмитрий Менделеев» вынужден был уйти в плавание без него, и до нас на кафедру стали доходить очень тревожные вести. Мы все еще продолжали надеяться, что его достаточно молодой и крепкий организм победит, и мы вскоре снова встретимся с ним в университете, – но не случилось. В начале января гроб с его телом был доставлен в Москву. Так был потерян один из удивительных и редких талантов советской, а может и мировой, океанологии.
Загоруйко
При всей своей «многогранности», а может как раз вследствие нее, Сергей Сергеич был открыт всевозможным новациям, особенно в науке, но и не только в ней. Впрочем, как и у многих прикладников, занимающихся обработкой больших массивов экспериментальных данных (в этом случае – вертикальных профилей кривых распространения звука в океане) практически вручную, это, наверное, объясняется элементарным желанием, как говорится, “to get a free lunch”. Так мы познакомились с погодком Сережи, молодым доктором технических наук из Новосибирска Николаем Загоруйко, сделавшим головокружительную карьеру на входившем тогда в моду распознавании образов, или той его части, которая называлась автоматической классификацией, а он сам называл ее – таксономией. Чрезвычайно энергичный сибиряк, мастер спорта по пятиборью, легкий, но в то же время напористый в общении и привлекательный внешне, он в 1953 году окончил с отличием Ленинградский Институт Киноинженеров по специальности «звукотехника» и был сразу назначен секретарем райкома ВЛКСМ. Уже в 1960-м он перешел на работу в недавно созданный Институт математики СО АН СССР, в 1962-м защитил кандидатскую, а в 1969-м – докторскую диссертации, не имея математического образования, стал там зав. отделом, но сначала, наверное, – парторгом. В дальнейшем в течение восьми лет был проректором Новосибирского университета по научной работе, а начинал свою жизнь в Академгородке с Совета молодых ученых, потом был Кофейно-кибернетический клуб (ККК) и его продолжение – «Под интегралом». В 1969–71 годах по рекомендации райкома КПСС был назначен Генеральным директором в знаменитое в свое время НПО «Факел», пока его не разогнали по указанию самого Суслова. Известно, что «Факелом» было выполнено более 500 хоздоговоров, при этом себестоимость различных научных работ была в 5–17 раз ниже, чем в других научно-производственных организациях СССР. Ясен пень, главный идеолог КПСС посчитал, что финансово-хозяйственная деятельность «Факела» несовместима с целями комсомола. Ну и, конечно, одной из основных задач Загоруйко как генерального директора было отыскание перспективных научных разработок. Так он, по-видимому, вышел на Акустический институт, тем более что его научным коньком в те годы было АРСО, или Автоматическое распознавание слуховых образов. До распознавания и синтеза речи с помощью скрытых марковских цепей, а тем паче нейронных сетей, было еще по крайней мере лет 30, но для классификации и распознавания подводных акустических сигналов это вполне годилось. Там он познакомился с Сережей и его командой.
Вскоре, в феврале 1972-го, мы с Сережей поехали к нему в Академгородок и познакомились там с его разработчиками/программистами. Яркое солнце, слепящая белизна снежной корки, зверские сибирские морозы, под минус 40° по Цельсию, но абсолютно без ветра, – а за стеклами фойе Института математики жарко, как летом. В основном мы общались там с его, как я понимаю, правой рукой – довольно высокомерной дамой Валентиной Е., написавшей с ним массу статей и штуки три монографии, и молодым аспирантом таджиком Витей Т., который и был к нам, а вернее к Сереже, приставлен. Потом он часто ездил в Москву и так сильно подружился с Сережей, что даже привез все необходимые ингредиенты для фирменного таджикского плова, который сам варил часов пять на Сережино сорокалетие, ну и, конечно, когда пришло время, получил от него акт о внедрении – для защиты своей диссертации. Тогда я и познакомился с их знаменитым алгоритмом таксономии «ФОРЭЛЬ», который на протяжении многих лет был их основной рабочей лошадкой. Как говорится, как корабль назовешь, так он и поплывет, – так вот «ФОРЭЛЬ» поплыла очень далеко.
Еще дальше поплыл Загоруйко. Говорят, что во времена горбачевского сухого закона он в Академгородке стал инициатором создания ДОТ («Добровольное общество трезвости»), в дальнейшем плавно перетекшего в «Память». Бывшие студенты НГУ вспоминают, что в ответ на ДОТ они организовали ТАНК («Товарищество алкоголиков, наркоманов и курильщиков»).
Хотя наркотиками тогда еще вроде не баловались, скучно там не было.
На Каховке
Как я уже говорил, на кафедре у Сережи было полно недоброжелателей, да и места там для нас – его команды – не было. Кроме кабинета зав. кафедрой и комнаты для преподавателей – еще всего две маленькие комнатки, битком забитые секретаршами, аспирантами и сотрудниками одного конкурирующего с нами хоздоговора с тем же АКИН-ом. Поэтому Сережа почел за благо, чтобы не толкаться в этой тесноте и не мозолить своим недругам глаза, найти себе помещение где-нибудь на стороне. Такое место он нашел на южной окраине тогдашней Москвы, на Каховке, арендовав там второй этаж какой-то счетно-решающей станции. Там более-менее постоянно сидели его техники, картограф Боря Селивон, божий человек – акустик Владимир Иванович и пришедший позднее сынок полковника КГБ Дима С., который и подвел Сережин договор под монастырь.
Сам Сережа – обычно с женой, но не всегда – появлялся там на своем «Москвиче» пару раз в неделю на несколько часов и основное время проводил с Борей за разбором и правкой огромных карт, разложенных на больших чертежных досках – столах. Безусловно, он был увлечен океанологией и подводной акустикой. Как он ею занимался? Прежде всего, он изучал и рисовал морские карты вертикального распределения скорости звука в океане (профили) и связанные с ними подводные звуковые каналы. На этих же картах всегда были разными цветами изображены вертикальные распределения температуры и солености морской воды (температура – красным, а соленость, наверное, желтым) и океанские, морские течения. По этим картам с большой точностью можно было вычислить скорость распространения звука в данной точке океана.
Рисование и изучение этих карт, помимо акробатики, было делом всей жизни Сережи. Именно для рисования всех этих карт он и нашел себе где-то картографа-самоучку Борю Селивона, родом из Белоруссии, который вроде окончил рыбную мореходку на севере и пару лет ходил там по Белому морю, а может еще где-то, на рыболовецких судах. Потом он каким-то образом сумел жениться на москвичке, поимел с ней двух дочек и оказался в Москве. Было ему тогда года 23, может чуть поменьше, изредка у него случались запои на сердечной почве, а в остальном он казался всем очень толковым пареньком, особенно в житейском плане. Сережа довольно быстро натаскал его на картографию подводной акустики и потом был без него как без рук. Чтобы отвлечь его от сердечных смут с нашей симпатичной машинисткой, блондинкой Наташей, Сережа даже просил меня подготовить его по математике для поступления на вечерний Географический факультет. Чем я и занялся, все чаще приезжая на Каховку, которая была от меня в часе с лишнем езды. Но все мои усилия были напрасны – видно, какие-то чакры или другие центры, ответственные за обучение, то ли от алкоголя, то ли от ранней любви, навсегда закрылись в Бориных мозгах. Сколько я с ним ни занимался, он подчистую провалил письменную математику, и мы были вынуждены оставить его в покое – выяснять дальше свои отношения с капризной Наташей под бдительным оком Димы С., который только что отслужил год, призванный в армию после окончания Географического. Его, уже члена партии, пристроили к Сереже вместо только что ушедшего аспиранта Володи З., который, только что женившись, решил посвятить больше времени то ли молодой жене, то ли написанию своей диссертации, которую так никогда и не защитил.
Поскольку работа на хоздоговоре, за которую платили сущие копейки, была не бей лежачего, то Сережа легкомысленно подумал, что этот Дима, как и все до него работавшие, займется подготовкой своей диссертации или какими-то другими своими делами. Кроме того, там можно было пристроиться к летним студенческим практикам и поехать с ними на Черное, Каспийское или Белое моря, а иногда и дальше. У Акустического института тоже было много таких баз или его отделений: я таким образом один раз летом провел почти месяц в Геленджике, а на другой год поехал в октябре в Сухуми. Но не тут-то было – Дима, как истинный сын своего папаши, сразу начал вынюхивать и копать под Сережу, желая, очевидно, сделать себе на этом карьеру. Но поначалу, стараясь втереться в доверие к Сереже, он выказывал настоящую собачью услужливость. Живя дальше меня, где-то на севере, возможно в Измайлово, он каждое утро, хоть это и не требовалось, часов в восемь являлся на Каховку и сидел там до конца рабочего дня в одной комнатушке с Наташей и Борей, которые давно привыкли быть там одни и спокойно заниматься своими амурами. Хотя их отношения ни для кого не были большим секретом, Дима, как прирожденная ищейка, стал постоянно следить за ними и был необыкновенно доволен результатами своей слежки, делясь ими, как бы по «большому секрету», почти со всеми подряд. Впрочем, доносительство и склочничество – не такая уж редкая черта русского характера. Как оказалось в дальнейшем, это было для него только началом. К тому же Сережа, по своему легкомыслию, доверил ему доступ к бумагам договора, в том числе и к финансовым счетам. Дима, выказав наконец свои скрытые таланты, вгрызся в них со всей своей страстью и яростью сыскного пса. Впрочем, никаких особых талантов ищейки там и требовалось. Более или менее было известно, что иногда Сережа зачислял своих партнерш в штат, платя им какие-то чисто символические деньги. Никого это особо не трогало, кроме Димы, который сумел раздуть этот факт до крупного скандала. Я как раз в это время начал прибаливать и почти не появлялся на Каховке в течение нескольких месяцев, а может и дольше. Когда я на короткое время вернулся назад, то Сережиного договора в прежнем виде уже не существовало, а Дима с помощью Сережиных кафедральных врагов в знак благодарности был поставлен во главе какого-то нового игрушечного договорчика. Вскоре я вынужден был совсем уйти с Географического факультета и никогда больше не встречался с героями моего рассказа.
У каждого времени года, в каждый сезон – свои плоды и ягоды. Вроде бы те же самые, что и в прошлом, а вкус – немного другой, не такой, как в прошлом году, или мы его за зиму уже забыли, да и по цвету и форме часто другие, обычно поярче да покрупнее, – не скажу, что слаще, но на вид привлекательнее, а теперь, самое главное, без семечек внутри… Вот и в истории любой страны так: в каждый новый период, в каждую эпоху появляются новые люди – вроде бы такие же, как и их родители, а выглядят немного по-другому, и язык у них немного другой, и одеваются по-новому. Такой новой ягодой того времени, созревшей в ту счастливую для него эпоху межсезонья, был Сережа, и язык у него был свой – не совсем такой, как у мамы-Оли или у Бори. Одной из его любимых фраз, которую он то и дело произносил, была: «Отделаться малой кровью…» Не знаю, использовал ли он ее в случае с Димой…
Давно ушло то время, и кровь опять начала литься широкой русской рекой – совсем уже не малая.
Ц в и Б е н - А р и
Олень, сын льва, а по-русски Григорий Львович, родной брат моей первой большой любви, был на три с половиной года младше нее. Я был буквально поражен, когда где-то в начале 90-х, а может чуть раньше, узнал, что тот мальчик из интеллигентной еврейской семьи, которого я знал еще школьником, превратился в матерого афериста.
Но все по порядку. Я познакомился с его сестрой, доверившись, как истинный вероятностник, воле случая, а может провидения, – кто знает? Мне было тогда уже 19 лет, и, как все мои сверстники, я мечтал найти себе подружку. Мехматянки по разным причинам меня не привлекали, а возможно, и сам я был не в их вкусе. С довольно миленькими протеже моих ближайших родственников что-то тоже никак не клеилось. Поэтому я решил взять судьбу в свои руки. В тот вечер в ДК МГУ шла какая-то популярная в то время французская кинокомедия, название которой я давно забыл. Придя пораньше, я купил два билета, а потом вернулся почти к началу сеанса. То ли эту комедию уже все, кто хотел, посмотрели, то ли все заранее приобрели себе билеты, но «стрелявших» билетик было совсем не много. Времени выбирать почти не было, да и, честно говоря, было не из кого. Взглянув на нее и мгновенно догадавшись, что она «наш человек», – я пригласил ее.
Было это 7 апреля 1967 года. Как я узнал пару месяцев спустя, за три дня до этого, 4 апреля, ей исполнилось 19 лет. В этот день шесть лет назад умер мой дед, тоже Гирш, – плохая примета, которая не сулила нам с ней будущего. Но по молодости лет я, хотя всегда был суеверным, старался не придавать этому значения; ведь к нам с ней сразу пришла та самая Любовь с первого взгляда и второго слова – да такая, что я почти оставил свои занятия, что на мехмате весьма чревато последствиями. К тому же у нее было много друзей и с ней было весело. События и вокруг нас развивались стремительно и замечательно, как говорится, на всех фронтах. Ровно через два месяца, к нашей большой радости, Израиль, наш с ней ровесник, всего за каких-то шесть дней разбил в пух и прах пытавшиеся сбросить его в море три армии наших тогдашних сателлитов, не один год натаскиваемых нашим родным отечеством и снабжаемых всем необходимым им вооружением, к тому же под командованием наших же Героев Советского Союза – насеров и амеров.
Как давно все это было:
В Черкизово,
на улице Просторной,
тот дом под снос,
еврейская семья:
сестра и брат –
забытая история
опять мне лезет
в голову
сама.
Нам было с ней тогда по девятнадцать,
весна пылила из-за всех углов,
и до смерти
хотелось целоваться…
Скрипит калитка:
Первая Любовь!
…Дом деревянный
да диван скрипучий, –
ее тогда я так и не узнал:
– За стенкой мама,
ты меня не мучай…
А я не помню, что в ответ сказал.
Нет, ничего
у нас не получилось
(ее братишка стал Авторитет,
после журфака)…
вот опять приснилась
(…хотя воров
среди евреев нет!)
Она была худой и некрасивой,
но Свет Небесный
плыл в ее глазах…
(моим не нравилась –
«семьи еврейской Сила!»)
…Молчала в трубку,
год потом звонила
и десять лет являлась мне
во снах.
Мы расстались с ней осенью 71-го. И ни ее, ни ее брата я больше никогда не видел. Кем он стал потом, можно узнать, набрав его имя в любом поисковике. Чем пересказывать чужие сплетни, я лучше попробую вспомнить, каким он был тогда… Когда я встретил его впервые, ему было 15 лет, и он учился, наверное, в девятом классе. Был он любимцем своей все еще очень энергичной, с азербайджанско-еврейскими корнями, но уже не очень здоровой мамочки, бывшей когда-то в молодости передовой комсомолкой и продолжавшей нередко с гордостью вспоминать о тех «доблестных временах». Юстина Ильинична, так ее звали, в молодости мечтала стать актрисой, но то ли война помешала, то ли просто нехватка таланта. Пусть ей не повезло, но у сына должно получиться: она мечтала увидеть его знаменитым артистом. Ради исполнения ее мечты Гриша много лет, начиная со школы, ходил в какую-то известную театральную студию. Профессиональным актером он не стал, но многие артистические навыки, очень пригодившиеся ему в жизни, полной сумасшедших кульбитов, несомненно, приобрел. У него была ясная, очень хорошо поставленная речь, и он научился легко знакомиться и сходиться с нужными ему людьми, особенно с женщинами, – о чем мне не раз с улыбкой сообщала С., – раз и навсегда избавившись от присущей многим подросткам скованности и угловатости, чем, без сомнения, радовал свою мамочку.
Внешне типичный худенький еврейский подросток, он, к моему полному изумлению, уже тогда был начисто лишен всякой романтической наивности, свойственной большинству из моих друзей, да и, наверно, его сверстникам. Уже тогда он был не по годам трезв и практичен, и, как говорила мне С., сама этому удивляясь, питал, можно сказать, почти трепетную любовь к деньгам. На меня, математика, увлекающегося поэзией и по-мальчишески влюбленного в его внешне ничем не привлекательную сестру, он смотрел – не скажу, что презрительно, но весьма скептически, а лучше сказать – как на упавшего прямо с Луны. Как раз в то время началась травля Солженицына, и у нас как-то зашел о нем разговор. К моему большому удивлению, в ответ на мое восхищение поведением преследуемого А.И.С., он с каким-то скучающим недоумением, как будто разговаривает с ребенком или полным недоумком, не то спросил, не то заметил: зачем ему все это нужно?.. себе же будет дороже, ведь мог бы, мол, «не возникать» и жить, как многие члены тогдашнего СП, припеваючи.
Вспоминается, как он или его мама хотели, чтобы после окончания школы он поступал в ИВЯ и стал то ли дипломатом, то ли переводчиком с японского, чтобы потом не вылезать из Страны восходящего солнца, бывшей тогда для всех нас недосягаемой мечтой. К их сожалению, эта японская мечта не изволила даже появиться на их с мамой горизонте. Деталей я уже не помню – то ли баллов он не добрал, то ли туда уже наших людей перестали брать, – но тогда он, опять же по маминым стопам, оказался на факультете журналистики, которая его совершенно не интересовала. Оживал он только летом в студенческих строительных отрядах, где, будучи активным комсомольцем на хорошем счету у комсомольского начальства, вроде бы сразу устроился снабженцем и потихоньку научился делать хорошие гешефты. После окончания МГУ в 1973 году мама устроила его к себе на работу в издательство «КОЛОС» снабженцем. Писали, что там у него тоже были большие неприятности, связанные с его «хозяйственной деятельностью». Деталей я уже не помню. О его дальнейших взлетах и падениях, произошедших до 2003 года, можно узнать из его интервью, данного им тогда газете «Время новостей» в Израиле, после временного освобождения. Как он там рассказывает, свою первую консалтинговую финансовую корпорацию в России он назвал «Юстин Лев» – именами своих родителей, как, наверно, и должен был сделать «хороший еврейский мальчик», любящий своих родителей.
Здесь, может быть, стоит добавить пару слов о них. Отец, 1919 года рождения, по-моему, еще до войны поступил в Московский институт инженеров связи (МИИС) и потом всю войну прошел радистом. Вскоре после мобилизации он женился на Юстине. Она была года на 3–4 моложе его. Пошли дети, у нее не было молока. На зарплату молодого инженера жить было почти невозможно. Крутиться он не умел. Решил писать диссертацию – у него были хорошие идеи, и вроде почти написал, но жизнь опять засосала, и он так и не собрался закончить ее и защитить. (Бен-Ари, конечно, с пеленок был свидетелем их беспросветного безденежья и, хотя потом вроде все более-менее в этом плане устаканилось, сделал для себя соответствующие выводы еще в раннем детстве.) Даже в те годы, когда я с ними познакомился, было видно, что он все еще безумно влюблен в свою Юсю-Люсю, и она, безусловно, отвечала ему взаимностью, но, мне показалось, чуть более сдержанно. Тут их как раз и подстерегла большая беда. Он, возможно, перестал предохраняться, или она просчиталась со своими днями, но когда ей было уже 40 с лишним, она, выражаясь языком подружек их детей, «залетела». В то время их дети были почти взрослыми, жили уже своими интересами, а через несколько лет, вероятно, могли бы вообще покинуть их очаг… Возможно, чтобы не коротать свой век на старости лет одним, они решили оставить этого ребенка своей любви. К несчастью, беременность протекала очень тяжело: в какой-то момент она почувствовала, что плод перестал шевелиться. В консультации, куда она, сильно обеспокоенная, обращалась несколько раз, самые лучшие в мире советские врачи успокоили ее, что все нормально, и она, продолжая носить уже мертвого ребенка и получив тяжелейший сепсис, с большим трудом из него выкарабкалась, но до конца оправиться, по-моему, так и не смогла и продолжала всю жизнь лечиться. Работая недалеко друг от друга – он на улице Казакова, она в Орликовом переулке, – они вместе ездили на работу и возвращаться тоже старались обычно вместе. По вечерам она готовила ужин, и они, сидя за большим столом, всегда с удовольствием смотрели «Кабачок “13 стульев”» и другие передачи московского телевидения, включая «Спортлото», в которое она с увлечением играла. Остается только гадать, почему в такой правильной советской семье вырос эдакий Цви Бен-Ари. Кто знает – может, у вечно закрученных между работой и домашними хлопотами, а в редкие свободные минуты все еще охваченных своей почти юношеской любовью родителей, – не оставалось ни сил, ни времени, чтобы обратить внимание на уже подросших детей, которым требовались уже не только еда и одежка…
Я точно не знаю, но, кажется, Люся не перенесла всех этих «подарков» от любимого мужа и сыночка, и ей не довелось увидеть средиземноморского волшебного Ашкелона. Лев же увидел, переехав туда с детьми и их семьями, и жил там до весьма преклонного возраста.
«Вики» сообщает, что 11 июля 2006 года наш герой был вновь приговорен к лишению свободы на шесть лет, а также к дополнительному сроку за нарушение режима отбывания условного наказания на 27 месяцев, а в июле 2010 года получил еще один, десятилетний срок, за создание финансовой пирамиды. Возможно, эти сроки уже подошли или скоро подойдут к концу, и он выйдет на свободу.
Что ни говори, а он обладал явными талантами в этой весьма сомнительной для нас, но ставшей такой популярной для нового поколения сфере деятельности и, чересчур увлекшись, сам у себя, а заодно и у своих близких украл немерено лет.
Как сказано: будь целый свет богат родней, а ближе нет, чем брат с сестрой… И сколько бы он ни принес всем им горя, они оставались близки, и она, как могла, всегда помогала ему в самых тяжелых и безвыходных обстоятельствах. У каждой семьи свой язык, любимые шутки, словечки… Были и у них: у моей подружки – «тайны Мадридского двора», «сталинская готика», «без осечки», а над решением брата пойти в журналисты она подшучивала: «вторая древнейшая профессия», – всего уже не припомнить… у Бен-Ари: «птичку… жалко».
С т и х о т в о р е н и я
В Городе Ветров
(Inside the Windy City)
I
Город этот ветреный,
Город ветровой:
Сколько лет живешь в нем –
Все равно чужой…
«Дом – моя ты крепость!» –
Выстрел за окном,
Не пытай на крепость
Белоснежку, гном
Из той самой сказки
Братьев этих Гримм…
На лице две маски:
Live your dream!
II
Тихо. Не стреляют,
Шопинг за углом,
С чем и поздравляю!
Носимся вдвоем
С сумками, с пакетами,
Зимами и летами –
В голове дурдом.
III
Чем занять себя бы?
Под ноги смотри,
Мужики да бабы –
Шоколад for free…
Все мечты о снеди,
Gentlemen and Ladies…
IV
То ли кипяченая,
То ли от дождя
С истиной моченой
Прямо от вождя
Спущена вода…
На плите не выпарить,
Ветром не продуть –
Белоснежку вы…любить,
Выплеснуть всю муть –
Суть, гвоздем торчащую
Криво из башки,
Вылезшей из чащи, –
Где вы все, дружки?
V
…Молотком не выбить,
Только не с кем выпить.
Капремонт
С чердаком давно не все в порядке…
В бейсменте все трубы протекли…
Не рванешь с дружком теперь на бл*дки –
Где деньки веселые мои?
Капремонт. Чердак поставят новый,
В бейсменте протечку уберут…
Медицине дай ты только слово:
GPS проложит твой маршрут.
По нему с закрытыми глазами
Темной ночью свой отыщешь путь –
Чердачок продут насквозь ветрами,
Залезай, чтоб без протечки – вдуть!
Чикагское утро
Сегодня у меня такие новости:
мой белый внук со мной не поздоровался,
мой черный внук меня поцеловал –
без церемоний, глупых строгостей…
Кого люблю я больше?.. Не сказал.
В Америке у них давно свои законы,
Нам, старикам, пора к ним привыкать.
«Смешались в кучу люди, кони»?
(Коней полно, хоть их в автомобилях не видать.)
И школьные стишки пора б не вспоминать
сидящим репою на грядке,
бабулям-дедушкам ни в жисть не поменять
их «новосветские порядки», –
на ус седой, на бороду мотать,
таблетки-та ;блеты под водочку глотать.
Была у меня машина…
Была у меня машина – мой старый испытанный друг,
и звали ее «Сонатой», и я ее слышал звук.
В нем было что-то напевное, мелодия в нем была,
которую мы напевали, пока ты, старушка, жила.
Я много тебя не мучил, в недельку разок-другой,
давно ведь уже на пенсии: к врачу, а потом домой.
Вот раньше когда-то гоняли и тикетов было полно,
давно только это было и все проржавело дно…
Был друг у меня закадычный, что ждал меня под окном,
готовый всегда на помощь, хоть ездил я только днем.
В окошко гляну – там пусто: дружочек мой захворал;
он тоже, как я, стал стареньким, и час тот печальный настал.
…Бока были все поцарапаны и бампер в парковках помят,
Подружки твои скучают, все ждут под окном тебя в ряд.
Когда ты вернешься назад?..
Весточка
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть.
Сергей Есенин
Жужжала муха, воробей скакал,
а я могилку Весточке копал.
С утра в субботу, в уголке двора, –
два фита глубиной и шесть с лишком в длину,
стараясь ее смерть себе в вину
не ставить… Июньская жара
по Цельсию была уже за 30,
Холодною водичкой бы облиться…
Подружка моя ночью умерла.
Весь день она не ела, не пила,
уткнувшись мордою, на карпете лежала,
там, где щенком вчера еще играла…
Надеялись, что обойдется – встанет,
и с нею мы опять пойдем гулять,
а там, глядишь, еще чуть-чуть протянет, –
как знать, как знать…
Хоть старые друзья ее собачьи,
с кем бегала, ловила с лаем мячик,
да и враги давно уже ушли –
цветочки нюхала, пока не отцвели…
Придем домой, воды попьет
и ляжет, так устала:
каким лекарством ее б на ноги поднять?
Врачу сто раз звонили – разбомби их мать!..
А Весточка-подружка умирала.
Судьба-старуха нам попалась злая…
Ты на кого покинула меня,
моя подружка дорогая?
Друг друга понимали мы без слов,
ты для меня была, сама того не зная,
умнее всех ученых дураков,
профессорских их книжек не читая.
Лопатка старая, корней переплетенье.
Слегка кружилась голова,
дыханье бы поймать – такое вот везенье,
Не радость – старость, ты всегда права?..
Соседей не было. Никто нам не мешал…
Чикагский двор с подстриженною травкой:
кто на соседей будет теперь гавкать?..
Как быстро я устал…
В тенек на лестнице присел передохнуть,
попить водички да таблеточку сглотнуть.
– Как чувствуешь себя? – жена меня спросила…
Давным-давно ушла мужская сила,
но говорить об этом не к лицу,
пойди с лопаткой на могилке потанцуй…
Сжигать, кремировать нельзя у иудеев,
ведь ты еврейкой, Весточка, была.
Прочту я Кадиш и зажгу тебе свечу,
потом с женой в холстину заверну,
игрушек парочку в дорожку положу
твоих любимых… ты давно в них не играла.
Одна беда: тебя нам не поднять.
Прости, что волочить тебя придется
по полу, а потом по лестнице во двор…
Вот дотащили. И конец твоим мученьям.
Прости, прощай, моя Весуля!
Я часть себя с тобою хороню.
Свидетельство о публикации №225010200010