Мария Петровых и Павел Антокольский

МАРИЯ ПЕТРОВЫХ

БИОГРАФИЯ В ПИСЬМАХ
1942 – 1958


III

ПАВЕЛ АНТОКОЛЬСКИЙ

Предыстория

Событием на грани мистики стало появление в жизни Марии Петровых Павла Антокольского, созвучного ей поэта и коллеги по переводческому цеху, с которым она долгое время входила в состав Бюро Секции переводчиков национальных литератур.
Познакомились они в Баку ранней осенью 1947 года на торжествах по случаю 800-летия азербайджанского классика Низами Гянджеви; Антокольский приехал туда с докладом на тему «Низами и советская культура» [36:287 – 296]. Даже удивительно, что их личная встреча состоялась так поздно. Ведь они принадлежали к одному литературному кругу. Как и Мария Сергеевна, Павел Григорьевич неплохо знал Пастернака и с юных лет был дружен с Верой Клавдиевной Звягинцевой. В сферу переводов Петровых с Антокольским тоже пришли примерно в одно время. И, тем не менее, до сентября 1947 года в документах личного архива М. Петровых никаких следов ее общения с П. Антокольским мы не находим.
Будучи утаенной сердечной привязанностью Марии Сергеевны, Павел Григорьевич в ее заметках и письмах нередко фигурирует в зашифрованном виде; почти неизученным до сих пор оставалось литературное влияние П. Антокольского на творчество М. Петровых. К моменту знакомства с Марией Сергеевной Павел Григорьевич был много лет женат вторым браком на актрисе Зое Константиновне Бажановой. Но, как показывает наше исследование, именно Антокольскому было суждено вернуть Марию Сергеевну к жизни и вдохновить.
Однако обо всем по порядку.
Попробуем вернуться в начало 1940-х и узнать, какие события в жизни Марии Петровых предшествовали ее встрече с Павлом Антокольским.
Осенью 1943 года от предложенных Фадеевым двух комнат в Переделкине Мария Сергеевна отказалась, опасаясь, что в писательском поселке ей трудно будет ограничить человеческое общение, к которому она в ту пору была совершенно не расположена.
Поселившись вдвоем с дочерью в комнатенке коммунальной квартиры в Гранатном переулке, Мария Сергеевна полностью отдалась работе. А из ее переписки со старшей сестрой мы уже знаем, как трудно было ей сосредоточиться в условиях густонаселенной коммуналки. В этот период у Марии Сергеевны происходит полное эмоциональное выгорание с утратой способности плакать. Внутреннее напряжение доходит у нее до такой степени, что она не может расслабиться, не может отдохнуть, даже когда для этого создаются все условия.
Положение Фаины Александровны немногим легче: после пожара на 5-м Лучевом просеке у нее нет своего угла. Она живет то у сына Владимира на Лесной, то у племянницы Таты в Сокольниках, то у Маруси на Гранатном.
Человеком Фаина Александровна была тяжелым: скрытным, замкнутым, обидчивым, подозрительным. Ужиться с ней было дано не каждому. Но всех детей своих она горячо любила и старалась помочь. А судьба Маруси после трагедии 1942 года тревожила ее непрестанно. Из писем Фаины Александровны к Кате мы узнаем, как протекали будни Марии Сергеевны в первые годы после возвращения из Чистополя в Москву.

Октябрь 1944 г.:

«Маруся жила в Переделкине с первых чисел сентября до 28-го/X, но, на мой взгляд, нисколько не поправилась: ни нервы не стали лучше, если не хуже, и не пополнела. Скоро едет в Армению, как я Тебе писала, – ведь она теперь переводит с армянского языка, и ей прислали оттуда вызов. Умоляю ее лечиться, но почти уверена, что не будет: говорит, я еду туда работать, а не лечиться» [23].

Август 1945 г.:

«... Она больна. Как это тяжело! У нее плохо с сердцем… Была у Егорова, взял за визит 200 р., а осмотрел, как говорит Маруся, очень поверхностно. Так душа болит о ней: уж очень трудна жизнь ее, а здоровье плохое и сил мало» [23].

Октябрь 1945 г.:

«Очень Маруся плохо все себя чувствует, часто болит лоб и вообще недомогание какое-то. Как ее жаль мне и помочь ничем не могу. Хоть какой-либо светлый луч в ее судьбе!» [23]

Сентябрь 1946 г.:

«Сейчас я приехала от Маруси; ездила за карточкой хлебной. Приходится ей из-за меня беспокоиться; она и так загружена всякой работой и хлопотами. 31-го VIII они приехали из Переделкина, где Маруся пробыла август м-ц; но ее работа постоянно требовала бывать в Москве и подолгу. Так что, ничего она не отдохнула.
<…>
Трудно всем живется. У Маруси нет одеяла. Купить нет никакой возможности; спит под пальто» [23].

Еще через полгода в кругу Марии Сергеевны о ней заговорили, как о человеке, которому недолго уже осталось. В апреле 1947 года Екатерина Сергеевна, всполошенная новостями о сестре, которыми поделилась с ней переводчица Разия Фаизова, спешно строчит в Москву: 

«Марусенька, любимая моя! Только вчера твоя знакомая передала мне твое письмо, а сегодня она уже уезжает или уже уехала.
<…>
Сказала она только, что ты очень похудела и продолжаешь худеть и сейчас, но к врачу не идешь. Марусенька, такое отношение к себе, имея ребенка, – преступление. Ты вот заботишься о маме, посылаешь ее к врачам, хотела вызвать врача домой, это все очень хорошо с твоей стороны, но почему же в отношении себя ты так небрежна, так непростительно невнимательна? Кроме очень большого зла себе, а в первую очередь Арине, ты ничего не достигнешь. Надо следить за здоровьем, надо, надо, надо! Это, конечно, трудно и неприятно, но еще больше – это необходимо.
<…>
Большое спасибо тебе за карточки, хотя твоя фотография является печальным подтверждением того, что рассказывала Фаизова» [21].

Отдельные слова Кати можно истолковать так, будто она усматривает в поведении сестры целенаправленное самоумерщвление. Но ее предположения вряд ли можно считать обоснованными. В силу обостренного чувства ответственности Маруся никогда бы не лишила своей заботы несмышленого ребенка и пожилую мать. А к врачам она неохотно обращается просто потому, что в глубине души чувствует бессилие медицины перед своим недугом …

В Баку

Ранняя осень 1947 года не предвещала никаких перемен в жизни Марии Петровых. Все тем же удрученным тоном в начале сентября Фаина Александровна пишет Кате:
«Маруся, по-моему, ничего не поправилась за 15 дней, которые она провела в доме творчества. Не правда ли, и невозможно за такой короткий срок поправиться?!
<…>
Маруся получила приглашение в Баку на какое-то торжество, когда я у нее была за получением пенсии. При мне она не решила, ехать или нет, главное – не из-за Ириночки, а, по-моему, из-за своего здоровья. Она худа и бледна и все курит и курит» [24].

На юбилей великого классика, который предполагалось отмечать в последнюю неделю сентября, организаторы прислали Марии Сергеевне официальное именное приглашение. Отказаться неудобно. Утешая себя тем, что мероприятие продлится всего неделю, Мария Сергеевна решила все-таки ехать. И вдруг случилось невероятное! Из Баку она вернулась совсем другой: помолодевшей, посвежевшей, похорошевшей. Даже маленькая Ариша сразу заметила чудесное преображение матери.

«Дорогие Катя и Ксана! – пишет она тетушке и двоюродной сестре в Алма-Ату. –  Извините меня за то, что опоздала с поздравлением. Я закрутилась с делами. Месяц назад мама ездила в Баку. Там ей очень хорошо было жить. Питание хорошее, часто бывали всякие вечера. Один раз мама была на вечере в 171 бакинской школе. Там состоялся вечер, посвященный Низами. Там мама прочитала свое стихотворение и перевод. Кроме мамы там выступали двое мужчин. После выступления мужчинам подарили по подстаканнику, а маме хрустальную маленькую вазочку.
За время отъезда мама поправилась, а как приехала, опять снова-здорово, закрутилась-замоталась и похудела, осталась, как была» [24].

Бакинский флер с Марии Сергеевны быстро спал, но момент внезапного просветления был очевиден. И у проницательной Кати почти не оставалось сомнений, что жизнь сестры затронули некие «внешние влияния».

«Ты так мало в своих редких письмах пишешь о себе, – осторожно подбирается она к сестре с вопросом в декабре 1947 года. – Я просто ничего не знаю, но каким-то верхним чутьем я чувствую, что у тебя что-то в жизни необычайное. Правда это?» [28]

«В жизни моей и впрямь творится необычайное, – отвечает через некоторое время Маруся, – я счастлива и несчастна, как никогда. Ты не волнуйся за меня, лучше – радуйся! В жизни моей бывают дни прекрасные» [28].

Довольно отчетливо присутствие Павла Антокольского рядом с Марией Петровых в те незабываемые сентябрьские дни ощущается через его литературное вторжение в ее лирический мир, запечатленное в ее дневнике, который для удобства дальнейшего разговора предлагаем называть «Бакинским» [ФМП. Оп. 53. Д. 23]. Записи в дневнике говорят о том, что в этой поездке Мария Сергеевна впервые после длительного перерыва вернулась к оригинальному творчеству. В ряде набросков проглядывают мотивы стихотворения «Назначь мне свиданье на этом свете…», ранняя редакция которого выйдет из-под пера Марии Петровых шестью годами позже.

Выпьем за город Баку!

Это город удачи.

Средоточье богатства, труда и удачи.

Черный город вечером светел душою.

Прикаспийская степь разноцветная…

Семицветные волны Каспийского моря.

Это нефть семицветная, свет и тепло.

Я люблю этот город… [27:5].

Мотивно-образные ряды, которые Мария Сергеевна прорабатывает в этих набросках, созвучны стихотворению Павла Антокольского «Баку» (1938):

Город по ночам лежал подковой,
Весь в огнях – зеленых, желтых, красных.
И всю ночь от зрелища такого
Оба мы не отрывали глаз.
Нам в лицо дышала нефть и горечь
Крупного весеннего прибоя.
Праздничное голошенье сборищ
Проходило токами сквозь нас.

Мне затем подарен этот город,
Чтобы я любил свою работу,
Чтобы шире распахнул свой ворот
И дышал до смерти горячо.

Писано в Баку, восьмого мая,
В час, когда в гостинице всё тихо
И подкова города немая
Розовым подернута еще.

Судя по всему, именно через поэзию Антокольского Мария Сергеевна начала воспринимать Баку как «Город Огней» и прочувствовала связь между нефтедобычей и разноцветными переливами волн Каспийского моря.

Назначь мне свиданье в том городе южном,
Где ветры гоняли по взгорьям окружным,
Где море пленяло волной семицветной,
Где сердце не знало любви безответной.

Напомним, что более двух лет Мария Петровых не писала стихов. Она активно занималась переводами, но оригинальных произведений не было даже в набросках. Поэтому закономерным представляется, что возвращение к собственному творчеству началось у нее с заимствований. Как и восстановление душевных сил, лирический мир ее пришел в движение под воздействием мощного толчка извне.
Антокольский умел увлечь собеседника тем, чем сам был глубоко увлечен. Осенью 1947-го он приехал в Баку не первый раз. Он был влюблен в этот город и знал все самые притягательные его достопримечательности.

«Для того, чтобы хоть что-нибудь понять в гениальном творчестве Низами, – вдохновенно восклицает Павел Григорьевич с трибуны Второго всесоюзного съезда писателей, – надо хотя бы раз в жизни полюбоваться на его ровесницу, на горную красавицу, озеро Гёйгёль, в окрестностях его родного города Гянджи, ранее Кировобада; надо хотя бы раз в жизни ощутить атмосферу азербайджанского базара с его лудильщиками-паяльщиками, с запахами вина, кожи, бараньих шкур, москатели, надо хотя бы раз в жизни вдохнуть прохладу голубых мечетей и развалин в старом Баку, надо услышать гортанный распев ашуга под шмелиное зудение старческой зурны» [8:14].

Схематично прогулки по городу запечатлены и в «Бакинском дневнике» Марии Петровых. Причем наиболее активно она осматривает город 28 и 29 сентября, уже после всех официальных мероприятий, наедине со своим спутником. Скорее всего, эту запись Мария Сергеевна сделала уже по возвращении в Москву, пораженная тем, насколько стремительно развивались новые романтические отношения.

«22-го – открытие заседания в 7 часов вечера.
Мы увидели друг друга.
24-го вечером – выезд в Кировобад.
Встреча в вагоне.
25-го – мавзолей Низами – днем. Вечером – открытие сессии в Академии наук.
26-го – поездка в горы. Крутая дорога. Барашек, кизил. Вечером – отъезд в Баку.
Григорян на вокзале.
27-го вечером – торжественное собрание. Закрытие. Концерт. Ложа.
«Завтра утром Вам позвоню. Вы не сердитесь на меня?» – «Конечно, нет, что вы? Наоборот».
28-го утром звонок. Встреча около гостиницы. Вверх.
29-го утром звонок. Встреча около гостиницы. Через жаркий город вверх – в другую сторону. Мечеть. Сквер. Больница. Сквер. Ашуги.
30-го утро – у меня дома» [27:2].

То есть «в переулке Гранатном».

И снова мы узнаем мотивы будущего «шедевра любовной лирики». Однако читатель, привыкший связывать замысел «Назначь мне свиданье…» с образом Александра Фадеева, может нам возразить: имени своего спутника Мария Сергеевна в дневнике не называет, а Фадеев тоже присутствовал на мероприятиях!
Все верно. На мероприятиях Фадеев присутствовал. Но сразу же после чествования Низами он уехал на охоту в предгорья Большого Кавказа. Воспоминания об этом приключении оставил Николай Тихонов:

«Туманным сентябрьским утром 1947 года небольшая компания на двух машинах покинула Баку и направилась в дальний путь. Всего нас было восемь человек: Александр Александрович Фадеев, Самед Вургун, я, один почтенный пограничник, человек серьезный и понимающий в охотничьих делах, затем ученый муж, специалист по лесному хозяйству, и настоящий егерь, знаток звериного и птичьего мира, два водителя, хорошо знавшие все дороги Закавказья.
<…>
Только что кончилось празднование великого Низами, и в памяти еще жили самые живописные картины юбилейных торжеств» [68:421 – 422].

Обратим внимание на даты. По сообщению Тихонова, Фадеев с группой товарищей покинул Баку сразу после юбилейных мероприятий и при этом «туманным сентябрьским утром». Торжества по поводу Низами закончились 27 сентября. Сентябрьских утр осталось совсем немного: 28-го, 29-го и 30-го. А из дневника Марии Сергеевны следует, что 28-го и 29-го она со своим спутником бродила по горам в окрестностях Баку, а уже 30-го они вместе вернулись в Москву и прямиком проехали на Гранатный.

Из воспоминаний современников

Наиболее ранние наблюдения мемуаристов, подтверждающие знакомство Марии Петровых с Павлом Антокольским, также относятся ко второй половине 1940-х годов.

«Война завершилась, – вспоминает Яков Хелемский. – Я демобилизовался, хотя и не сразу. Все начиналось заново. Постепенно входя в московскую литературную жизнь, я сперва потянулся к своим довоенным друзьям и давним наставникам. Потом привычный круг стал расширяться. Зазвучали имена молодых, пришедших с фронта.
<…>
Знакомили нас дважды (с Петровых. – А.Г.). Первая встреча случилась в писательском клубе, где Антокольский, окруженный друзьями, возглавлял стихийно возникшее застолье. Заметив меня, он издал боевой клич: «К нам, к нам!», подкрепляя приглашение бурными жестами. За ресторанным столиком, где нашлось место и для меня, оказалась Петровых» [59:226].

Разговор не сложился. Слишком шумно было и многолюдно. Но вскоре Яков Александрович вновь встретил Марию Сергеевну в гостях у Веры Клавдиевны Звягинцевой в Хоромном тупике. И один нюанс, возникший в ходе их беседы, напомнил Якову Александровичу о знакомстве Марии Сергеевны с Антокольским.

«… Тут она вдруг рассмеялась, весело, озорно, от всей души. Так же смеялась она в писательском клубе, когда за столом лихо актерствовал неотразимый Павел Григорьевич. Это я еще тогда приметил» [59:228].

Минуя подробности, Хелемский выделяет деталь весьма существенную: Антокольскому удавалось благоприятно воздействовать на эмоциональное состояние Марии Сергеевны. Сходное наблюдение мы находим в мемуарах Давида Самойлова:

«Я впервые увидел Марию Сергеевну через несколько лет после войны, в обстановке для нее необычной: в Литовском постпредстве нескольким переводчикам вручались грамоты Верховного Совета.
За банкетным столом напротив меня сидела хрупкая большеглазая женщина лет сорока, бледная и как будто отрешенная от всего происходящего. Впоследствии я узнал, как мучительны были для нее многословные чествования и официальные мероприятия. Она чувствовала себя здесь чужой.
Она была хороша, хотя почему-то трудно ее назвать красавицей. Во внешности ее были усталость, одухотворенность и тайна. Я попробовал с ней заговорить. Она ответила односложно.
Мы встречались иногда в Клубе писателей, раскланивались. Никогда не заговаривали друг с другом.
Однажды в Клубе Павел Григорьевич Антокольский подозвал меня к столику, где сидел с Марией Сергеевной. Она протянула мне руку, маленькую, сухую, легкую. Назвалась. Назвался и я.
Павел Григорьевич любил оживленное застолье. Еще кого-то подозвал, заказал вина.
Возник какой-то веселый разговор.
Павел Григорьевич был особенно приподнят, остроумен, вдохновен. Мария Сергеевна говорила мало, негромко, мелодичным приятным голосом. Она была другая, чем в Литовском постпредстве. В ней чувствовалась внутренняя оживленность, внимание ко всему, что говорилось, особенное удовольствие доставляли ей речи и шутки Павла Григорьевича» [65:282].

«Мне выпало общаться с Марией Сергеевной в ее уже немолодые годы, – дополняет свои мемуары Яков Хелемский. – И, представьте себе, несмотря на тогдашнюю сдержанность и сложные обстоятельства жизни, я порой наблюдал вспышки ее веселья – возникавшие внезапно. О, как она преображалась, когда за дружеским столом в ЦДЛ лихо актерствовал в роли тамады Павел Антокольский, когда произносил возвышенно-остроумные тосты кто-либо из армянских друзей. Правда, она через несколько минут могла погрустнеть и уйти в себя. Но улыбчивые отголоски давно ушедшей юности, хоть и нечасто, напоминали о давнем свойстве этой щедрой натуры» [70].

Последнее наблюдение Хелемского очень тонкое. Не зная всех обстоятельств трагического прошлого Марии Сергеевны, он почувствовал, что внутри нее как бы затаилась некая подавленная личность, которая лишь изредка давала о себе знать. И Антокольскому удавалось будить и вытягивать на свет эту подавленную личность. В его присутствии Мария Сергеевна становилась похожей на себя прежнюю, какой она была до трагедии 1942 года. В этом и состоял секрет его успеха у Марии Сергеевны.
Но это еще не весь секрет, а лишь зримая его сторона. А если мы копнем чуть глубже, то увидим многочисленные пересечения в биографиях Антокольского и Петровых, которые, вероятно, создавали у них ощущение общего прошлого и долгого совместно пройденного пути. В юности оба они пробовали свои силы в театре, где развили свою природную способность к перевоплощению.

«Культура Павла Антокольского, – вспоминает С.С. Лесневский, – явилась не только начитанностью, но и кровной памятью родства народов и гениев. Подлинный русский интеллигент, советский патриот, он был в высочайшей степени наделен «чувством как бы круговой поруки всего человечества» (А. Блок). И при этом Антокольский имел потрясающий дар искреннего перевоплощения, способность ощущать себя как бы другим человеком. Артист – вот что хочется сказать о нем прежде всего; во всем он был артист. Сюда относится и непосредственно театральное начало, коренящееся в судьбе Антокольского, в природе его поэтического мирочувствия; и виртуозность мастера, у которого все поет, к чему он ни прикоснется; и колоссальный темперамент, сотрясающий залы и сердца; и обращенность к слушателям, к народу – высокий демократизм романтического театра поэзии» [49:521].

Сходным образом характеризует дарование Марии Петровых ее школьная подруга Маргарита Салова:

«Она воспринимала все тонко, всем своим существом. Относилось ли это к литературе, либо к жизни.
И, наконец, еще ребенком она умела перевоплощаться. Передавать чувства, даже неведомые ей, причем чаще это было не подражание, а творческое предвидение.
Вот все это и сделало ее непревзойденным мастером перевода» [9:6].

Работая над стихотворным произведением, Петровых и Антокольский придирчиво следили за тем, чтобы при восприятии текста на слух не получалось нелепостей и смысловых искажений.
Забавное, но весьма характерное свидетельство обостренного поэтического слуха Антокольского мы находим в мемуарах Марка Соболя. Впервые придя к Антокольскому домой, после непродолжительной церемонии знакомства, Марк Андреевич по просьбе радушного хозяина начал читать свои стихи:
– «Фунту лиха понимающие цену…»
– Это что за Фунтулиха такая?! – резко оборвал Павел Григорьевич [47:353].

С такой же претензией обрушилась однажды Мария Сергеевна на свое собственное творение:
«У меня в книге такая накладка, звуковая накладка! – терзается она в письме к одному из своих давних почитателей. – Когда я заметила, я ахнула. В стихотворении “Давно я не верю надземным широтам…” сказано: “Я верю, душа остается близ тела”, получается “блистело”. Я, конечно, исправлю, но как я этого не заметила?» [52:75]

На уровне человеческих отношений общей чертой Петровых и Антокольского было искреннее и бескорыстное движение к людям, стремление помочь ближнему, нередко даже в ущерб самому себе.

«Дед дарил многим, – рассказывает внук Антокольского А.Л. Тоом. – Он дарил вещи, книги, идеи и просто деньги. Любил угощать и подвозить на такси. Легко и просто дарил свой труд, щедро правя чужие стихи и переводы. Если в кармане у него лежало несколько сотен рублей, то он ощущал себя сказочно богатым (влияние нищей молодости), и ему хотелось тут же показать, проявить свои финансовые возможности. Идеальным дополнением к прекрасной щедрости была бы проницательность в отношении людей, но ее не было» [49:514].

К аналогичному выводу относительно Марии Сергеевны приходит ее мать, Фаина Александровна:

«Ты угадала, – пишет она Кате в марте 1951 года, – что Марусе очень трудно работать. Откуда еще силы находятся! Спит мало, курит не переставая. Работу свою, перевод для Тильвитиса, кончила всю. И надо бы непременно ей отдохнуть. Но она взяла для кабардинцев перевод. Это непростительно! Когда я ей говорила, зачем взяла опять, она ответила, что “я не могу не работать”. Это потому, что она в высшей степени неразумно тратит деньги. Это не ее заработка не хватает, а люди так жестоки, что обирают ее “в долг” без отдачи и без зазрения» [24].

Иногда в проявлении щедрости наши герои доходили до полного безрассудства.

«Антокольский был необыкновенно добр и отзывчив, – вспоминает С.Е. Голованивский, – но в своей доброте подчас удивительно наивен. Когда у него были деньги, он не думал о том, что они ему понадобятся и завтра, и раздавал их направо и налево, получая при этом огромное удовольствие.
    Как-то в гардеробе одного министерства, куда мы пришли по какому-то делу, я заметил, что, получая пальто, он вместо обычной мелочи сунул швейцару довольно крупную купюру. Когда мы вышли на улицу, я сказал ему, что это неприлично – так поступать нельзя.
    – А мне не жалко! – воскликнул он.
    – Но ведь швейцар подумает, что у тебя деньги ворованные!
    – Почему?! – искренне удивился Павел.
    – Да потому, что человек, честно получающий зарплату, не в состоянии давать столько швейцару.
    – Неужели подумает? – поразился он. И, минуту помолчав, согласился: — А ведь ты прав. Подумает, что вор, это еще куда ни шло. А то ведь еще и за дурака примет!» [49:238 – 339].

Похожий случай вышел у Марии Сергеевны с домработницей, которая приглашена была для помощи по дому, а превратилась едва ли не в еще одного иждивенца на хрупких плечах добросердечной хозяйки.

«А домработница ест и за себя, и за нее, – с возмущением пишет Кате Фаина Александровна в сентябре 1947 года. – Маруся с ней ненормально деликатна: работы почти не требует, а угощает, как самую дорогую гостью. Сама говорит, что она, наверное, считает меня неумной. Только это, ради Бога, между нами, слышишь, Катюша?! Это очень важно» [24].

В одно и то же время Мария Сергеевна и Павел Григорьевич теряют самых близких людей. В 1941 году оба они похоронили отцов, а летом 1942 года, когда Мария Сергеевна узнала о гибели мужа, Павел Григорьевич получил похоронку на сына. И в преодолении горя они прошли похожий путь. Выплеснув в стихах свою «неоплаканную боль», Мария Сергеевна замкнулась в себе и впала в творческое безмолвие. Созвучные переживания доверил своему дневнику Павел Григорьевич. Написав поэму «Сын», он подолгу не испытывает вдохновения и тяготится нарушением связи с внешним миром.

«Со стихами у меня полный швах и провал, – констатирует он 25 октября 1943 года. – Не только не могу их писать, но и не хочется: всякий язык кажется приблизительным, бедным, чужим. И рифма, и ритм, раздражают, как условность. Я ничего не могу cказать в стихах такого, что не было сказано до меня тысячу раз. Ведь это и прежде бывало, что я подолгу не писал стихов, но так катастрофически дело не обстояло никогда. Я знаю, или вернее догадываюсь, в чем секрет. В отсутствии перспективы… Все, все упирается в гибель Вовы. Как просто и как неожиданно разрешилась сложная история моего существования. Жил – очень интересно и одухотворенно, умел увлекаться и служить другим, написал несколько книг… И все, все перетянула на своих весах гибель рожденного мною человека. Пока Вова жил и рос на моих глазах, я восхищался им безмерно и болезненно любил его, но никогда не думал, что он – солнце, вокруг которого вертится моя вселенная. Оказалось, что это именно так. Вот почему можно прикидываться живым, деятельным, заинтересованным в чем-то. Можно увлечься внешними событиями, чужими словами, но стоит вспомнить о главном, и от всего отшвыривает, как сильным током» [48:198 – 199].

И здесь мы обнаруживаем следующую параллель в биографиях М. Петровых и П. Антокольского. Поэма «Сын» принесла Павлу Григорьевичу всенародное признание и стала одним из самых ярких произведений советской литературы военных лет. Не столь масштабно, но в том же направлении цикл стихов о разлуке Марии Петровых 1939 – 1945 годов повлиял на ее дальнейшую творческую судьбу.
В лирике Марии Петровых 1940-х годов наиболее отчетливо проявилось свойственное ей обостренное ощущение трагического в жизни и искусстве, которое роднит ее с Павлом Антокольским.

«Многие путают трагедию и трагическое в искусстве с пессимизмом, – писал Антокольский в одной из своих критических статей. – Вредная путаница! У трагедии нет ничего общего с пессимизмом». <…> Трагедия может вывернуть человека наизнанку, но человек в конечном счете поблагодарит ее за громовой урок о вечном торжестве жизни» [36:135]

Об этом же говорит Мария Сергеевна в своем дневнике:

«Смысл жизни не в благоденствии, а в развитии души» [60:366].

Близкий круг Марии Петровых сложился во времена ее юности и с годами почти не расширялся. Она тяжело сходилась с людьми. Но Павел Григорьевич стал ей человеком очень близким. Он в курсе всех ее рабочих и домашних дел, он улавливает тончайшие изменения ее душевного состояния.

«Выражение лица у нее бывает разное, – пишет он Екатерине Сергеевне в феврале 1952 года. – Если не слишком замученное за день, то веселое и доброе» [Прил. 3.1.].

Мария Сергеевна не делает для Павла Григорьевича какого-то особого лица. Какое есть, с таким его и встречает. С ним она полностью эмоционально раскрепощена. И – о чудо! – слезы вернулись! В марте 1950 года совершенно неожиданно Мария Сергеевна вдруг расплакалась в присутствии матери будто бы из-за плохого поведения Арины.

«Представь, что Маруся даже плакала, жалуясь на свою дочку, – пишет Кате ошеломленная Фаина Александровна. – Ты знаешь, конечно, как Маруся редко, да почти никогда, не плачет, что бы ни приходилось ей переживать самого тяжелого в жизни. Она мне сказала, что за последнее время Ирина стала еще грубее с ней! Это несмотря на труднейшую Марусину жизнь и здоровье Маруси. Учится плохо; 8 троек за последнюю треть принесла! Ленива и невнимательна – опять потеряла сумку, за которую Маруся заплатила 50 р., и денег 12 руб. Ради Бога, это между нами! Даже Вите не говори!» [24].

Как мы видим, ничего ужасного с Ариной не случилось. Переходный возраст. Скорее всего, Мария Сергеевна под предлогом дурного поведения дочери дала волю слезам по какому-то другому поводу. Важно, что слезы вернулись, что теперь она хотя бы изредка снова может эмоционально разрядиться. В этот же период слезы дважды появляются в стихах Марии Петровых.

Что же это за игра такая?..
Нет уже ни слов, ни слез, ни сил…
«Что же это за игра такая?..», 1949

Друг другу навстречу
по-прежнему выйдем,
Пока еще слышим,
Пока еще видим,
Пока еще дышим.
И я сквозь рыданья
Тебя заклинаю:
Назначь мне свиданье!
«Назначь мне свиданье…», 1953

Антокольский чувствовал свою миссию «эмоционального донора» в отношениях с Марией Сергеевной. Он неотлучно был рядом с ней, когда болела и умирала ее мать. Узнав о кончине Фаины Александровны, Екатерина Сергеевна написала ему:

«Дорогой Павел Григорьевич!

Вы – единственный, кроме Маруси, кому мне хочется написать сейчас.
Простите, что не собралась ответить на Ваше письмо и поблагодарить за все. Как часто мысленно я обращалась к Вам с самыми хорошими словами».
<…>
Я знаю, неуместно благодарить Вас за то, что в эти дни Вы были около Маруси, но, когда я думаю о Вас, самое благодарное, полное нежности чувство охватывает меня» [Прил. 3.4].

И, пожалуй, Павел Григорьевич как никто другой чувствовал Марию Сергеевну как художника. Он сам горел литературным трудом, и ее горение воспринимал через себя, поэтому ее образ жизни с ночными бдениями, который вызывал ужас у многих ее знакомых, Антокольскому казался естественным.

«Под носом у Маруси всегда два или три “срочных” перевода, которые надо гнать и гнать, – сообщает он Екатерине Сергеевне в марте 1952 года, – и с которыми вечно опаздываешь. Это вечный наш удел. Но это держит в такой упряжке, из которой кучер не освобождается даже на ночь, даже в стойле» [Прил. 3.6],

Столь глубокая эмоциональная связь Марии Сергеевны с Павлом Григорьевичем объясняется не только духовной близостью и обилием биографических параллелей. Приглядевшись к Антокольскому с еще более близкого расстояния, мы увидим, что он был очень похож на Виталия Головачева. Внешнего сходства никакого, но по духовному складу и темпераменту они были как две капли воды. Широта интересов, феноменальная работоспособность, красноречие и остроумие, публичность и огромная палитра контактов. Оба обладали повышенным жизненным тонусом на грани человеческих возможностей.
Поселившись в Егорьевске после первого срока, Головачев одновременно работал в технической библиотеке, писал статьи для местной печати, преподавал русский язык, вел литературный кружок, готовился к поступлению в пединститут и еще когда-то ухитрялся читать запрещенную литературу и зарабатывать новый лагерный срок.
За полгода до гибели, на этапе из Медвежьегорска в Соликамск, Виталий начал изучать армянский язык. Познакомился с армянином из числа этапируемых и попросил его стать своим репетитором. А вы наверняка представляете себе условия этапирования осужденных: скученность, антисанитария, нехватка еды, а иногда и воды. И вот в таких вот условиях Виталий начал изучать иностранный язык новой для себя языковой группы.
Ту же запредельность, хотя и несколько иначе проявленную, мы наблюдаем и у Павла Антокольского.

«Невысокого роста, Антокольский передвигался по большой редакционной комнате порывисто и стремительно, – вспоминает Л.А. Озеров, – словно эти порывистость и стремительность могли заменить рост, добавить еще с десяток недоданных сантиметров. Он не шел, а бежал, точно где-то вблизи был трамплин, взойдя или взбежав на который он оттолкнется от грешной земли и взлетит. В дополнение ко всему он вел себя шумно, выбрасывал руки вперед и вверх, будто дело происходило не в редакции, а на митингующей площади. Что-то неистовое и доброе было в нем, рвалось из него. Творческая энергия в нем не угасала. Она лишь меняла свое обличье. Стихи, переводы, речи, воспоминания, статьи, переписка, собирание всего, что относится к “Медному всаднику”, беседы с друзьями, работа с молодыми. Из перечисленного ничто не хотело и не могло быть второстепенным. Все делалось неистово и все – по-доброму» [49:175 – 176].

«И вот, наконец, этот самый Павел Антокольский, – пишет Е.Ф. Кунина, – он вошел победно и стремительно – и с ним, так же стремительно, вошло драматическое действо. Жест, рвущийся наружу из глубин, переполненных эмоцией, волей, ритмами, образами. И ничего нарочитого, ничего от позы – органическая артистичность. Небольшого роста, скорее коренастый и все же стройный, худощавый человек, большеголовый, с пламенными глазами. Очень подвижное лицо, резкие, порывистые движения, какой-то рокочущий, особенный, «его» голос, повелительность фраз, бросаемых словно бы неожиданно и всегда убеждающе» [49:44 – 45]

Антокольский был старомоден и эксцентричен: курил трубку, носил бабочку вместо галстука и начал ходить с тростью в возрасте чуть за сорок, когда в качестве опоры она была ему совершенно не нужна. Он мог отпустить скользкую шутку и выразиться нецензурно. Причем не в подвыпившей компании близких друзей, а в полуофициальном разговоре с коллегами.

«Романтика и высокий пафос, – пишет А.А. Саакянц, – оттенялись в живой, артистичной натуре Павла Григорьевича неким, я бы сказала, антипуританизмом “ёры, забияки”, который он любил порой шутливо выставить напоказ. “Вам приходилось когда-нибудь толкать мешок с мокрым навозом?” – как-то спросил он, имея в виду человека, который ему не нравился и с которым, по его мнению, бессмысленно и неприятно было иметь дело. “Мешок… с чем?” – растерялась я. “С мокрым навозом. Толкаешь его, толкаешь…” – дальше следовала картина во всей своей осязаемости. Но злобы в этом все-таки не было. Был юмор, пусть ядовитый. Сердясь не всерьез, Павел Григорьевич любил употреблять нецензурные словечки, наподобие тех, что в сочинениях Пушкина заменены многоточием. Один раз в телефонном разговоре пригвоздил таким образом какое-то заседание, где, как он считал, занимались пустой болтовней. Слово это он два-три раза (так как я не разобрала поначалу) прогудел в трубку…» [49:421]

«Бросалась в глаза его раскованность и демократичность в поведении, – рассказывает бывший студент Антокольского А.М. Ревич, – свойственная лучшим представителям русской интеллигенции. А то, что он бывал эксцентричен, так в этом, как я уже сказал, выражалась его естественная раскованность, хотя многим она казалась актерством. Его поступки были неожиданными, и сам он был неожиданным. Когда впервые он появился как руководитель поэтического семинара в нашей институтской аудитории, я был поражен полным несоответствием моего представления о нем с подлинным его обликом. Он оказался мал ростом и очень подвижен.
<…>
При первом его появлении в аудитории стоял нечленораздельный, совсем школьный гомон. Взрослые люди двадцати с лишним лет, многие в кителях и гимнастерках при боевых орденах, старались друг друга перекричать, как первоклашки. И вдруг раздался все перекрывающий, пронзительный, в два пальца мальчишеский свист. И, как из-под земли, озорно скаля зубы, над кафедрой возник наш руководитель. И все смолкли. Так началось наше первое занятие в семинаре Павла Антокольского в Литературном институте имени А.М. Горького осенью 1947 года» [49:340 – 341].

«В сущности, мир, в котором он жил, была поэзия, и только поэзия, – так характеризует Антокольского В.А. Каверин, – а то, что происходило вне ее, казалось ему не стоящим серьезного внимания. Он жил поступками. Равномерное течение жизни, ее последовательность для него существовали только в прошлом, а в настоящем не имели особого значения. По правде говоря, подчас он производил впечатление человека, выходящего за естественные нормы человеческого существования» [49:63 – 64].

«Сверхчеловеческие» черты Антокольского подметил и Е.Р. Симонов:

«Можно сказать, что Антокольского посещала вся советская культура тридцатых и сороковых годов. Я помню, сколько нежности и силы отдавал он становлению поэтов, и вообще его дверь всегда была раскрыта настежь. Он находился в том состоянии высочайшей любви к людям, высочайшей любви к стране, такой творческой самоотдачи, что мне иногда казалось, что я не понимаю, как и каким образом человеческая природа может выдержать такое нечеловеческое напряжение» [49:71].

Именно эта «сверхэнергетика» и пленила сердце Марии Сергеевны, натуры робкой, инертной, вечно страдавшей от недостатка воли и жизненного тонуса.

Я всегда дивлюсь тебе как чуду.
Не найти такого средь людей.
Я до самой смерти не забуду
Беспощадной жалости твоей.
«Что же это за игра такая?..», 1949

Однако было между Головачевым и Антокольским одно весомое различие. У Виталия Дмитриевича темперамент был сглажен его глубокой рациональностью, завидным душевным равновесием и устойчивостью мировоззрения; у Павла Григорьевича весь темперамент хлестал наружу. Он был импульсивен, вспыльчив и непоследователен.
Виталий Дмитриевич Марию Сергеевну будоражил, но вместе с тем дарил ей ощущение постоянства и перспективы. Павел Григорьевич – будоражил, и на этом – все. Он был совершенно непредсказуем и в считанные минуты мог несколько раз изменить свое мнение.

«Был крупный случай с Павликом, – рассказывает своей близкой подруге Вера Звягинцева в июле 1934 года. – Он напечатал статью “против сердечности меня и Пастернака”, как сказал он сначала, а когда мне ее прочли (Гудзий по телефону), оказалось, что она против личного в поэзии, короче же говоря: против “небывалого товара”. Павлик сначала сам звонил, не рассердилась ли я на нее, а когда я ее увидела и позвонила ему, он уже отрекался, что она против меня, а говорил, что против Уткина и вообще что он перегнул палку и усиливал линию, как бывает, когда дерешься за что-нибудь» [43:101 – 102].

О легкости, с которой Антокольский отказывался от своих слов, свидетельствует также В.А. Каверин:

«Я однажды слышал его речь, направленную против книг вообще, упрекающую всех в мире авторов за то, что они их написали. Он утверждал это не наедине с собой, но в кругу писателей, и естественно, что некоторые из них не поняли, как этот страстный книжник, всю жизнь собиравший книги и отдавший свою жизнь, чтобы написать новые книги, мог отречься и от тех, и от других. Причем он искренне удивлялся, когда я весьма сурово отнесся к его выступлению. Это не помешало ему вскоре признаться, что он был “просто глуп, безумно, непоправимо глуп”» [49:63 – 64].

Эту особенность Павла Григорьевича Мария Сергеевна не принимала, считая ее проявлением безнравственности. Лживость, коварство и притворство станут основными качествами лирического «ты» Павла Антокольского в ее любовной лирике конца 1940-х – 1950-х годов.

Ты что ни скажешь, то солжешь,
Но не твоя вина:
Ты просто в грех не ставишь ложь,
Твоя душа ясна.

И мне ты предлагаешь лгать:
Должна я делать вид,
Что между нами тишь да гладь,
Ни боли, ни обид.

О доброте твоей звонят
Во все колокола…
Нет, ты ни в чем не виноват,
Я клевещу со зла.

Да разве ты повинен в том,
Что я хочу сберечь
Мученье о пережитом
Блаженстве первых встреч.

Ты позабыл давным-давно,
Что говорил любя.
А мне поднесь темным-темно
На свете без тебя.

«Духовный отец космополитизма»

Если в отношения Марии Сергеевны с Виталием Дмитриевичем равновесие вносила его глубокая рациональность, то с Павлом Григорьевичем никакого равновесия не было. Напротив: два жгучих темперамента наслаивались друг на друга. Ведь с Павлом Григорьевичем Мария Сергеевна ни в чем себя не ограничивала. И будь Антокольский хоть трижды свободен, прочного союза у Марии Сергеевны с ним быть не могло: они постоянно ссорились и расставались «навсегда». Однако первый разрыв был спровоцирован внешними и довольно печальными обстоятельствами.

«Девочка у меня очень хорошая, очень добрая и умненькая на редкость, – пишет Маруся Кате в июле 1948 года. – Ты думаешь, что у меня кроме нее есть в жизни что-то хорошее? Нет, родная. Со мною обошлись очень и очень жестоко, непостижимо жестоко. Я так и не понимаю до сих пор – почему. Я замучила себя догадками, одна другой ужаснее. Теперь уже все прошло, и писать об этом не хочется. Вернее всего, человека оттолкнула моя чудовищная неврастения, я так думаю. Последний наш разговор был по телефону 16-го марта. Он позвонил мне и сказал, что я неверно истолковала его поведение (он со дня маминого отъезда к тебе перестал у меня бывать), что он любит меня по-прежнему и просит отнестись к нему с любовью и терпением.
Это был наш последний разговор. Прошло 4 месяца. Никаких объявлений не последовало. Я пишу об этом только затем, чтобы у тебя не было ложных представлений о моей жизни. А вообще – все хорошо. Была бы здорова Арина и все мои близкие» [28].

«Сестричка моя, душенька! – отзывается Катя. – Какой гнев и негодование охватывает все мое существо, когда я думаю о твоей обиде. Люди, которым много дано, часто сами становятся неранимы. Скользя через жизни других людей, они завязывают безответственно отношения, не думая, а что же дальше. Это можно оправдать только молодостью, а если ее нет, то это преступно и безнравственно. Солнышко мое, твоя обида – моя обида. И чешутся у меня руки, хотя я и не люблю рукоприкладства. Что бы я ни дала, чтобы это отошло в прошлое» [28].

Но вскоре все разъяснилось. «Чудовищная неврастения» Марии Сергеевны оказалась в данном случае совершенно ни при чем. Из нормальной жизни Павла Григорьевича выбила «борьба с космополитизмом, формализмом и эстетством», узконаправленная репрессивная кампания против прозападно настроенной творческой интеллигенции, которая в ту пору стремительно набирала обороты. (Еще одна параллель с Головачевым: Антокольский тоже был репрессирован.)
«В нашей литературной жизни, – вспоминает С.Е. Голованивский, – были суровые времена: для того, чтобы обвинить, достаточно было извратить, своевольно истолковав написанное. Это коснулось и Антокольского: извратив написанное, его обвинили в недостаточной патриотичности, что для писателя является вообще тяжким обвинением, а в отношении Антокольского, отдавшего на алтарь победы единственного сына и написавшего одну из самых патриотических поэм о войне, прямым святотатством» [49:237 – 238].
Обстановка в Литинституте, где Павел Григорьевич в те времена вел поэтический семинар, накалялась постепенно месяц за месяцем. И с конца зимы 1948 года он жил в предчувствии надвигающейся бури. Он продолжал еще вести семинары, давать студентам интересные задания, опекать молодых поэтов-фронтовиков. Но собственная судьба его была уже предрешена. Состояние неопределенности, которое испытывал тогда Павел Григорьевич, хорошо передал в своих воспоминаниях выпускник Литинститута Виктор Федотов:
«Душой присматривался Антокольский к тем, кто вернулся с войны. А были среди нас и такие, которые пришли с руками, висящими на защитного цвета повязках, на костылях. Видимо, хлопоча весной 1948 года о предоставлении мне бесплатной путевки в Дом творчества и творческой командировки, Антокольский не просто так обмолвился: “Посмотрим, что будет осенью. Нам необходимо очень серьезно заинтересоваться судьбой Федотова…” Но случилось так, что осенью этого года Павел Григорьевич вынужден уйти из Литинститута» [49:269 – 271].

Увольнением дело не ограничилось. В середине февраля 1949 года в «Правде» вышла разгромная статья секретаря партбюро ССП СССР Н.М. Грибачева «Против космополитизма и формализма в поэзии», где одним из главных объектов атаки выступил П.Г. Антокольский.

«Советская литература после исторического постановления ЦК ВКП(б) о журналах “Звезда” и “Ленинград” вступила в полосу нового подъема и расцвета, – многообещающе начинает автор. –  Социалистическая действительность, творчество народа-созидателя стали содержанием лучших наших произведений, советский человек, носитель коммунистической морали, является ее любимым героем.
<…>
Советская литература заняла ведущую роль в прогрессивной литературе мира. Но именно поэтому она должна особенно заботиться о чистоте своих рядов, должна быстрее стряхнуть с себя космополитическое, формалистско-эстетское охвостье.
Разоблачена антипатриотическая группа театральных критиков. Но атаки велись не только на драматургию. Формалистско-эстетская, космополитическая группа критиков в литературе нанесла немалый вред творчеству некоторых старых и молодых писателей.
<…>
Критик Б. Рунин, поэт П. Антокольский также насаждали космополитизм, формализм, эстетство, стремились тащить советскую поэзию в болото формализма и субъективизма. И при всем этом П. Антокольскому было целиком доверено дело поэтического воспитания кадров в Литературном институте Союза писателей. Пользуясь бесконтрольностью, П. Антокольский насаждал снобизм, прививал молодым поэтам буржуазные, чуждые взгляды на поэзию. Вот, например, какие темы давал П. Антокольский для практических работ студентов: сонет на тему “бессонница”, французскую балладу; сонет “Хлестаков” и т.п.
Что это, как не издевательство над здравым смыслом? И никто из студентов не помнит, чтобы он давал задания писать на современную тему в традициях русской поэзии. Не случайно ряд поэтов ушел из семинара Антокольского – они поняли, куда может завлечь подобное поэтическое “воспитание”. Антокольский создает поэтические группки по нездоровому принципу.
Не случайно духовные воспитанники П. Антокольского начинали вхождение в литературу с гнилых декадентских или формалистских книг – М. Алигер, А. Межиров (“Дорога далека”). Не случайно воспитанники Антокольского С. Гудзенко и В. Урин не видят или не хотят видеть героических дел советского народа. Когда П. Антокольский написал поэму “Сын”, советский читатель по достоинству оценил ее, но многие стихи, написанные поэтом, скорее напоминают переводы с иностранного, почти не связаны с поэтической культурой русского народа» [Цит. по: Правда. 1949. 16 февраля].

За публикацией последовало несколько «проработок» в Союзе писателей, кульминацией которых стало собрание под нейтральным названием «О проблемах советской поэзии», состоявшееся 15 марта 1949 года в «Дубовом зале» Клуба писателей.

«Кому было поручено воспитание молодых? – разоблачительным тоном восклицает бывший студент Антокольского В.Д. Федоров. –   Воспитание молодых было поручено, не в основном, конечно, но группе космополитов. В числе их оказались Бровман, Федор Левин, Исбах и П. Антокольский. Я об Антокольском буду говорить отдельно потому, что я считаю, что П. Антокольский – это духовный отец космополитизма в нашей поэзии, и у меня к этому есть серьезные основания.
Но до этого я хочу сказать о том, что не нужно думать, что наши студенты спокойно выслушивали то, что говорили эти космополиты. Ничего подобного.
Партийно-комсомольское ядро Института на протяжении двух лет вело борьбу с ними. Это была борьба долгая и, я бы сказал, упорная. Наиболее острой была борьба именно с П. Антокольским; когда он снова пришел в наш Институт, она сразу и началась» [4:3 – 4].

По утверждению Марка Соболя, в те лихие времена Антокольский «держался достойно» [49:355 – 356]. Но ведь как член партии он обязан был выступить с «самокритикой». Посмотрим, насколько его «самокритические замечания» согласуются с общепринятыми представлениями о чести и достоинстве.

«Товарищи, – начал Павел Григорьевич свою речь, – в жизни каждого писателя наступает час, когда, выступая перед своими товарищами, он обязан прежде всего говорить о самом себе.
Так я понимаю свою сегодняшнюю задачу.
Около месяца тому назад в центральном органе нашей партии была напечатана статья Н. Грибачева. В очень важной части, большой и по объему, и по замыслу, статья эта относится ко мне. Она касается моей работы на протяжении лет, и литературной, и преподавательской.
Месяц – это немаленький срок. У меня было достаточно времени для того, чтобы вдуматься в суровую критику Грибачева и в те тяжелые обвинения, которые он выдвигал против меня.
<…>
Что и как тут произошло? И в самом Литературном институте, и вне его стен, и устно, и письменно, и за последние годы, и раньше в своих выступлениях я говорил об необходимости технической профессиональной культуры для молодого поэта, как для любого другого молодого художника, обучающегося своему искусству. Как для пианиста, актера, как для живописца нужна техническая культура, так она нужна и для поэта. И я говорил, что у нас в этом отношении неблагополучно.
Само по себе такое утверждение не вызывало и не вызывает как будто никаких споров и возражений, но моя вина и моя ошибка заключается в том, что, придя в Литературный институт, я с места в карьер начал напирать на технологию, перегибать палку в сторону формы, то есть в сторону элемента второстепенного и подчиненного, и, по сути, – это и называется формализмом.
Отсюда и пошли все эти, получившие уже сейчас печальную известность, сонеты и баллады на ту или другую тему и проч.» [4:35 – 36].

Во второй части выступления Павел Григорьевич критикует собственное творчество за декадентские тенденции и упаднические настроения:

«И сейчас, глядя не на прошлое, а на свою избранную книгу, которая вышла к 30-тилетию Октября, я должен говорить о том, до какой степени некритически, неверно, плохо собирал ее. Одна треть этой книги – это двадцатые годы. Там очень много дряни. Тема этих стихов – распад, гибель буржуазной западной культуры, но автор находится внутри этого распада. Я когда-то называл себя революционным романтиком, – не когда-то, а недавно. Это не революционная романтика. Это символизм, прослоенный безграмотными футуристическими изысками. Я обязан был подумать об этом в 1947 году. Я спохватываюсь сейчас, и для поэта-коммуниста это непростительно.
<…>
Я знаю решение Центрального Комитета о журналах “Звезда” и “Ленинград”, я знаю и много раз читал выступление тов. Жданова. Я не подумал.
В моих послевоенных стихах действовали, разговаривали, размахивали руками мертвецы. Я говорю о таких стихотворениях, как “Сказка о матери”, “Лагерь уничтожения”, “Невечная память”, о котором сегодня очень жестко говорил тов. Федоров.
Это враждебная духу советской поэзии мистика, это декадентская поэзия ужасов.
<…>
Я отлично знаю, что то, что я здесь сегодня сказал, – это слова. Это сейчас единственный ответ, который я могу сюда принести.
Я не буду совсем касаться всяких частностей: то неверно процитировали или не совсем так поняли; все это не имеет совершенно никакого значения. Я говорю не об этом.
Мой ответ сейчас (кто поверил – тот поверил, кто не поверил – не надо) такой: я отвечу на это работой. Мне немного времени осталось, я немолодой, я надеюсь, что я отвечу.

С МЕСТА:
Как Вы исправите вред, который нанесли молодому поколению, которое Вы воспитывали.

Тов. АНТОКОЛЬСКИЙ:
Если мне дадут эту возможность исправить, работать с молодыми…

С МЕСТА:
Как?

Тов. АНТОКОЛЬСКИЙ:
Если не дадут, – тогда тем, что я не буду работать с молодыми, – этим только я могу исправить.
Передо мною есть две возможности: либо работать с молодыми и исправить, либо исправить тем, что не работать. Третьей возможности ни я, ни вы выдумать не можете, ее не существует не только для меня, но ни для кого ее нет в природе. Я готов на любое» [4:37 – 40].

Вспоминая слова М.А. Соболя, читатель из другой исторической эпохи, вероятно, будет недоумевать: где же в этом яростном самооплевывании проявляется чувство собственного достоинства?! Однако здесь важно учитывать ряд моментов.
Антокольский говорил только о себе и весь огонь принял на себя. Ни слова осуждения по адресу коллег или учеников! Стремясь уберечь людей из своего окружения, он наглухо отрицал всяческие «групповые действия», которые ему методично приписывали разные авторы, развивая тезис «установочной» статьи Грибачева о том, что Антокольский-де «создает поэтические группки по нездоровому принципу».
Так, тов. П. Воронько пытался убедить участников собрания в том, что Павел Григорьевич покровительствовал Савве Голованивскому из соображений политически сомнительной идейной общности:

«Может быть, это просто приятельские отношения? Симпатичный парень Савка Голованивский, пришел, понравился, перевели, напечатали тоже потому, что друзья сидели не только в переводчиках. Но нет, это было не это, а это была групповая дружба» [4:17об – 18].

Ораторские способности выступающего не могут не умилять, особенно, когда вспоминаешь, что мы присутствуем на собрании мастеров словесности. Но по сути его выпады звучат довольно грозно. Ведь от публичных обвинений в «групповой дружбе» совсем недалеко уже до «разоблачения банды Антокольского» в рамках уголовного преследования. К сожалению, в те времена такая перспектива была еще вполне реальной. Поэтому в своем выступлении Павел Григорьевич подчеркнул особо:

«Никакой групповщины не создавал ни в Литературном институте и нигде. Мой семинар был очень широко открыт. Каждый, кто хотел, приходил и получал оценку» [4:38об].

А в заключительной части своей речи Антокольский положительно характеризует своего студента Григория Поженяна, недавно исключенного за космополитизм из комсомола и института. Это уже просто очень рискованно для человека партийного.

«Меня спросили здесь о тов. Поженяне. Я считаю гр. Поженяна очень талантливым молодым поэтом» [4:40].

А вот как этот момент запомнился присутствовавшему на собрании М. Соболю:

«Снисхождения Павел Григорьевич не просил, а суровый приговор привел в исполнение своей же речью. Для судей этого было достаточно; самый непреклонный из них с неприсущей ему душевностью заявил: “Я верю Антокольскому”.

Еще секунда – и Павел Григорьевич сойдет с трибуны под аплодисменты публики и президиума. Но именно в эту секунду грянул вопрос из угла зала:
– А какого вы мнения о поэте П.?
 Тот являлся фигурой настолько, сказали бы мы сегодня, одиозной, что его имя в общем-то даже не связывалось с именем учителя.
И была пауза. Все, включая отговоривших свое ораторов и самого Павла Григорьевича, понимали, что вопрос – как мина-ловушка. Мы, задержав дыхание, ждали ответа Антокольского.
 – Я считаю П. очень талантливым человеком! – негромко отчеканил Павел Григорьевич.
Он сошел со сцены в такой тишине, что был слышен скрип каждой из ступенек под его ногами» [49:355 – 356].

Автор этих строк расценивал ответ Антокольского как поступок на грани самоубийства. Согласимся с ним и мы: Антокольский держался достойно. В той мере, в которой можно было тогда сохранить человеческое достоинство, не потеряв при этом свободу и партбилет.

Творческие переклички
Марии Петровых и Павла Антокольского

Влияние Павла Антокольского на художественный мир Марии Петровых довольно многогранно. Сложные и запутанные отношения с Павлом Григорьевичем и отдельные черты его характера привнесли в поэзию Марии Сергеевны образ рокового злодея, который впервые появился у нее в конце 1940-х и расцвел во второй половине 1950-х годов. Этот по-своему цельный и выразительный персонаж обладает прямо-таки жанровым колоритом. Гомерический прелюбодей, вероломный оборотень, он отнял у любящей его героини свет, воздух, сжег ее сердце и обнулил ее личность.

***

Я равна для тебя нулю.
Что о том толковать, уж ладно.
Все равно я тебя люблю
Восхищенно и беспощадно,
И слоняюсь, как во хмелю,
По аллее неосвещенной
И твержу, что тебя люблю
Беспощадно и восхищенно.

***

Развратник, лицемер, ханжа…
От оскорбления дрожа,
Тебя кляну и обличаю.
В овечьей шкуре лютый зверь,
Предатель подлый, верь не верь,
Но я в тебе души не чаю.

Здесь автор преподносит конфликт с изрядной долей юмора. Но есть в этом цикле произведения поистине трагические, где обреченность отношений героев обнаруживает всю свою экзистенциальную глубину.

За что же изничтожено,
Убито сердце верное?
Откройся мне: за что ж оно
Дымится гарью серною?
За что же смрадной скверною
В терзаньях задыхается?
За что же сердце верное
Как в преисподней мается?
За что ему отчаянье
Полуночного бдения
В предсмертном одичании,
В последнем отчуждении?..
Ты все отдашь задешево,
Чем сердце это грезило,
Сторонкой обойдешь его,
Вздохнешь легко и весело…

***

Ты отнял у меня и свет и воздух,
И хочешь знать – где силы я беру,
Чтобы дышать, чтоб видеть небо в звездах,
Чтоб за работу браться поутру.
Ну что же, я тебе отвечу, милый:
Растоптанные заживо сердца
Отчаянье вдруг наполняет силой,
Отчаянье без края, без конца.

1958

Особый интерес представляют многочисленные творческие переклички Марии Петровых и Павла Антокольского, образующие специфический, только им двоим присущий лирико-биографический контекст. Взаимопроникновению художественных миров Марии Сергеевны и Павла Григорьевича безусловно способствовали общие литературные пристрастия, но в еще большей степени – многолетняя совместная работа: чтение, обсуждение, перевод и редактирование чужих произведений. Нередко переклички Петровых и Антокольского оставляют впечатление, что у них сформировалась некая общая «копилка» лирических сюжетов, образов и художественных решений.

Назначь мне свиданье
на этом свете.
Назначь мне свиданье
в двадцатом столетье.

Пожалуй, в этом произведении Марии Петровых поэтическое влияние Павла Антокольского просматривается наиболее отчетливо. Мы говорили уже о том, что из его стихотворения «Баку» (1938) Мария Сергеевна заимствовала ряд штрихов для описания места действия в «Назначь мне свиданье». Но мы не сможем понять, откуда у Марии Петровых, поэта камерного звучания, появился эпохальный пафос и ораторские интонации, если более глубоко не вникнем в систему поэтического мышления Павла Антокольского.

Образ двадцатого столетья

Антокольскому было свойственно острое чувство истории и хронологии. Эпохи, временные отрезки, даты и их последовательность занимают весомое место в его произведениях всех жанров.

«В 1941 году исполнилось сто лет со дня смерти Лермонтова, – так начинает Павел Григорьевич одну из своих статей. – В 1914 году отмечалось столетие со дня его рождения. Таким образом, две эти даты обрамляют эпоху, протекшую между двумя войнами, самыми страшными из всех когда-либо потрясавших нашу планету. А само это двадцатисемилетие – вся жизнь советского поколения» [36:16].

«Поэзия Антокольского всегда отличалась «высоким напряжением» мыслей и чувств, – писал близкий друг и литературный биограф поэта Лев Левин. – Все, что поэт писал в шестидесятых годах, пронизано током вечно ищущей и вечно неудовлетворенной человеческой мысли, стремящейся понять время в его безостановочном движении, в постоянной смене прошлого настоящим и настоящего будущим. Для того чтобы понять время, поэт обращается к прошлому, осмысливает настоящее, заглядывает в будущее, пытается охватить весь современный ему, клокочущий социальными бурями, пестрый, разноплеменный мир.
Поэтическое мышление Антокольского достаточно сложно, но эта сложность непреднамеренна – в ней отражается интеллектуальная жизнь нашего современника, человека второй половины двадцатого столетия, которому ведомы и вечный огонь Прометея, и скульптуры Фидия, и полотна Босха, и яблоко Ньютона, и симфонии Бетховена, и открытия Эйнштейна.
<…>
Давно отмечено, что Антокольский был, как никто из современных поэтов, одарен способностью перемещения во времени и пространстве.
Так, например, оказавшись в бельгийском городе Дамме, поэт тотчас вспоминает гёзов, борцов за свободу Франции».
<…>
Чувство времени, чувство истории – таков тот «магический кристалл», овладев которым Антокольский, собственно, и стал самим собой, тем Антокольским, чья поэзия неотъемлемо вошла в советскую литературу» [33:38 – 39].

Так видели Павла Антокольского его современники из числа литераторов. Так видела его и Мария Петровых.

***

Мы не призраки. Мы не из сказок,
Не труха за музейным стеклом.
Мы – вся толща седого Кавказа,
Мы столетья берем напролом.
«Говорит преданье», 1938

***

Я книгу времени читал
С тех пор, как человеком стал,
И только что ее раскрыл –
Услышал шум широких крыл
И ощутил неслышный рост
Шершавых трещин и борозд
На лицах ледниковых скал.
<…>
Летели дни. Прошли года.
В них слезы были, кровь и дым,
И я недаром стал седым:
Я памятью обременен,
Я старше мчащихся времен.
«Поэт и время», 1951

Образ двадцатого века занимает особое место в поэзии Павла Антокольского. Это и эпоха, и место действия, и действующее лицо.

***

Век знал, что числится двадцатым
В больших календарях. Что впредь
Все фильмы стоит досмотреть, –
Тем более что нет конца там

Погоне умных за глупцом.
И попадет на фронт Макс Линдер,
Сменив на кепи свои; цилиндр,
Но мало изменясь лицом.
«Молоко волчицы», 1920-е гг.

***

Куда ни глянешь – всюду тот же
Зловещий отблеск непогод.
Век свое отрочество отжил.
Ему четырнадцатый год.
«Кусок истории», 1956

***

Пора. Пора. Пора. Смотри на вещи прямо.
Довольно снов, и чувств, и песен, и вранья.
Бей зорю, барабан! А тот с багровым шрамом
Сын своего отца и века, как и я.
«Армия в пути», 1931

***

Стой, выслушай меня! Я жил в двадцатом веке
И услыхал в себе, в ничтожном человеке,
В те годы голода — рев низколобых орд
И страшный ритм машин. И был я этим горд.
<…>
Когда же рухнет мир в моих лесах рабочих,
Я буду, может быть, счастливее всех прочих
И получу взамен возможность быть везде –
В любом мошеннике и на любой звезде,
Как белка в колесе замучен и заверчен, –
Пунктиром в памяти читателей прочерчен.
«Стой, выслушай!», 1920-е гг. (?)

***

Я видел всю страну – Баку, Ростов, моря,
Нефть, трактора, туман и соль полей озимых.
Век надо мной вставал, веселостью даря
И тысячью очей своих неотразимых.
«Я видел всю страну», 1934

***

Горят в бокалах тонкогорлых вина.
И, в синеве неоновой скользя,
Так нежно, так замедленно-невинно
Танцуют пары… Их спасти нельзя.

Всё это было, было, было. Хватит!
Над звоном лир, над звяканьем монет
Двадцатый век стальные волны катит…
Но ты и эту мощь свела на нет.
«Через полтораста лет после взятия Бастилии», 1939 г.

***

А гость косится на коньяк сейчас,
И, с обстановкой свыкшись понемногу,
К обеду в черный смокинг облачась,
Шагает он с двадцатым веком в ногу.

… Двадцатый век! Мой календарь! Мой день!
Ночей моих бессонница! Ты утром
Мне биржевой составил бюллетень,
Поставил парус на корвете утлом.

Да, я богач, но не капиталист.
Я русский! Понимаешь? Это значит,
Что я не начат. Я заглавный лист
В той книге, что тебя переиначит!
«Баллада кануна», 1962

«С самого начала поэтического пути, – писал Антокольский однажды, – с юности и вплоть до сегодня, Время у меня так летело кубарем, выделывало такие фортеля, такие двойные и тройные сальто-мортале, что это вообще не поддается учету. В сущности, вся моя поэзия есть кувырколлегия Времени» [38:29].

Свойственная Антокольскому острота ощущения текущего момента, которой он заражал окружающих, в сочетании с его готовностью в любую секунду сменить время и место действия, и побудили Марию Петровых обратиться к его лирическому «ты» с просьбой задержаться здесь и сейчас: «… на этом свете… в двадцатом столетье… в том городе южном… в переулке Гранатном… на площади людной… пока еще слышим… пока еще видим… пока еще дышим…».

<...>

ПРИЛОЖЕНИЯ


1.
Письмо А.А. Тарковского к М.С. Петровых через полевую почту в Москву.
1 января 1943 года

Милая Маруся!

Не растеривайся от того, что я напишу тебе, мне нужна твоя помощь.
Брось, пожалуйста, все, поезжай к Тоне.
Я был ранен, после этого у меня ампутировали левую ногу. У меня тяжелое состояние не из-за этого, с ногой все хорошо, а из-за нервов и психастении. Я писал Тоне, но боюсь, что письмо ей может затеряться, поэтому пишу и тебе, чтобы ты ей его прочла. Если ее не будет дома – разыщи, или найди ее, что хочешь сделай, но повидай немедленно. Она должна достать ходатайство Союза писателей, Всеславянского комитета, м.б. распоряжение Щербакова, и с ними отправиться в Главное санитарное управление РККА (Красной Армии). Оттуда, из его лечебного отдела, должны дать телеграмму по адресу: 28655-Д (так!), чтобы меня отсюда, где я лежу, немедленно перевезли в Москву. Здесь меня будут держать 10 дней, после чего эвакуируют в глубокий тыл (не Москва).
Врачи говорят, что Москва для меня лучшее лекарство и везти меня не только можно (в Москву), но надо.
Распоряжение Гл. санитарного управления необходимо (оно должно быть сделано по телефону).
Я чувствую себя настолько хорошо, что пишу тебе вот это.
Прости, что письмо такое деловое.
С Новым годом.
Сделай то, о чем я прошу тебя во что бы то ни стало. Подыми на ноги своих подруг, друзей, разыщи Тоню и помоги ей в хлопотах.
Ранен я был 13-го декабря.

Целую тебя.
А. Тарковский

2.
Письмо М.С. Петровых к А.А. Фадееву.
28 июня 1950 года

Л. 1

Дорогой Александр Александрович!

Горячо благодарю Вас за Вашу большую заботу обо мне и моей семье.
Трудно найти слова, чтобы выразить Вам мою признательность.
Мне так нравится жить на новом месте, что уезжать никуда не хочется.
И все же придется поехать в Литву на месяц: Тильвитис, поэму которого я перевожу, очень на этом настаивает.
От всей души желаю Вам здоровья и всего самого хорошего в жизни.
Передайте мой искренний привет Ангелине Осиповне.

Всегда преданная Вам,
М. Петровых
28/VI – 50.

Л. 2
Александр Александрович, сердечно благодарю Вас за книгу.
Очень прошу уделить мне полчаса, если не сегодня, то в один из самых ближайших дней. Мне до крайности нужно поговорить с Вами*.
М. Петровых
[3]

* Скорее всего, М.С. хочет поговорить о Тарковском, который недавно писал ей о своих ужасных жилищных условиях и просил ее напомнить Фадееву о том, что он обещал поспособствовать (См. письмо Тарковского к Петровых от 09.06.1950 г. [ФМП. Оп. 15. Д. 8]).

3.
Переписка Е.С. Петровых с М.С. Петровых и П.Г. Антокольским 1952 года

3.1.
П.Г. Антокольский – Е.С. Петровых из Москвы в Алма-Ату
3 февраля 1952 года

Дорогая Екатерина Сергеевна!

Хочу, хотя и с большим опозданием, но все-таки написать Вам о житье-бытье Вашей сестрицы.
Докладываю, что в знакомом Вам домике на Беговой улице перемен, заметных глазу, не произошло, – если не считать того, что большой Штоковский стол прочно водворился налево от окна, но зато лампа (висячая) перегорела и вот уже пять дней бездействует.
Маруся, правда, сдала книгу Маркарян и тем самым несколько освободилась от тягчайшей заботы, но в силу своего характера постоянно мечется между тремя-четырьмя обязательствами или обещаниями, и поэтому то время зря теряет, то нервничает зря, то еще что-нибудь.
Но это, Екатерина Сергеевна, не должно Вас беспокоить. Ведь я не кляузу строчу, а просто хочу живее обрисовать образ Вашей сестры.
Вообще же, живет она – как надо, неплохо. Выражение лица у нее бывает разное. Если не слишком замученное за день, то веселое и доброе.
Ариша молодчина, характер показывает все реже и реже и очень часто с трогательной нежной заботой обращается к своей матери.
Общие наши дела и заботы (литературно-общественные) растут ужасно, а иногда – лихорадочно. Жаловаться на это не приходится. Так складывается жизнь у всех людей нашего круга. Это уже судьба.
Могу еще сообщить Вам, что при перевыборах в Бюро Секции Маруся получила рекордное число голосов: 46 из 51-го.
Низко кланяюсь Вам, милая Екатерина Сергеевна!  Как же это Вас угораздило повредить себе руку!!! Насчет катка в Москве можете совершенно не бояться: у нас большей частью оттепель, так что рискуешь скорее замараться в рыжей слякоти, нежели куда-нибудь свалиться.
Будьте же здоровы, дорогая, поцелуйте Вашего сынишку.

Ваш Павел Антокольский

P.S. Есть предположение, что мне разрешат тоже посетить Ксану. Тогда напишу Вам подробно все как было.

П.

3.2.
М.С. Петровых – Е.С. Петровых из Москвы в Алма-Ату
5 марта 1952 года

СЕГОДНЯ НОЧЬЮ СКОНЧАЛАСЬ МАМА КРЕПКО ЦЕЛУЮ=МАРУСЯ-

3.3.
М.С. Петровых – Е.С. Петровых из Москвы в Алма-Ату
8 марта 1952 года

Моя самая родная и любимая!

Если бы ты знала, как трудно и тяжело писать.
Вчера, в 5 часов дня, мы похоронили маму на Введенских горах, как она хотела, но, к моему большому огорчению, не совсем рядом с папиной могилой, а через одну могилу, – иначе было невозможно.
Мама последнее время чувствовала себя хуже и хуже. Боли в груди учащались, приступы были все продолжительнее.
<…>
5/III, среда.
Проснулась с чувством выздоровления, с бодрым голосом, с интересом к жизни. В этот день она немного больше поела. Я кормила ее манной кашей, киселем, поила чаем. От бульона она отказалась.
Утром пришла Антонина, нашла несомненное улучшение, сказала, что пришлет сестру снять кардиограмму. Мне сказала, что все обошлось, но нужен покой. Все же обещала вечером быть непременно.
До середины дня все шло хорошо. День был солнечный. Мама любовалась ярким солнцем, говорила: «Совсем весенний день».
<…>
К вечеру я очень устала и прилегла в ее комнате. Проснулась я от ее громкого голоса. Она изумленно и настойчиво спрашивала: «Где же наш Коля? Коля-то наш где?»
Не знаю, во сне или наяву она спрашивала. Когда я подошла к ней, она спала.
<…>
Я все время была около мамы. Она, к моему великому горю, пришла в себя. Я к рукам ее клала грелку, к ногам бутылку с горячей водой. Но она с непостижимой силой вырывала руки свои холодеющие из моих рук и взмахивала ими. Один раз обхватила мою голову и крепко прижала к своей груди. Крикнула один раз: «Маруся!», – и металась, металась. Пришла сестра (мне казалось, что прошла вечность, а оказывается, за ней ходили всего 7 минут) и сказала: «Уже поздно».
Началась агония. Я попросила сделать укол, и сестра его сделала. Но было действительно уже поздно. Мама умерла.
Только через полтора часа приехала неотложка, и врачу пришлось лишь констатировать смерть. Видимо, это был второй инфаркт. Вот и все.
Пока я пишу тебе это письмо, мне кажется, я схожу с ума.
<…>
В мед. заключении районной поликлиники указано, что причина смерти – инфаркт миокарда. Что бы ни было – мамы нет. А так как около нее была я, то вся ответственность – на мне.
Мне тяжело, Катюша. О похоронах тебе, вероятно, писала Вера Иосифовна. Было много моих друзей. Были Петрусь, Юра Бородкин, Павел Григорьевич, Вера Клавдиевна, Вера Аркадьевна, Сёма, Арсений, Наташа Беккер, Лиза, Лёля Резникова с мужем, которого мама прямо-таки любила. Была Ек<атерина> Вас<ильевна>, Коля, Вера. Я всех сейчас не вспомню.
Похоронами ведал наш литфондовский хоронильщик – Арий Давидович. Накануне я с Павлом Григорьевичем ездила на Введенские горы – выбирать место.
<…>
Я напишу тебе еще. А сейчас очень устала, сил нет.

Крепко целую тебя, Витю и Витюшку.

Твоя Маруся

3.4.
Е.С. Петровых – П.Г. Антокольскому из Алма-Аты в Москву
9 марта 1952 года

Дорогой Павел Григорьевич!

Вы – единственный, кроме Маруси, кому мне хочется написать сейчас.
Простите, что не собралась ответить на Ваше письмо и поблагодарить за все. Как часто мысленно я обращалась к Вам с самыми хорошими словами.
До сих пор не могу понять и осознать происшедшего. Смерть – естественный закон, но каким противоестественным представляется он, когда уходит близкий, любимый человек. Я так горюю, что не была около мамы в ее последние дни и минуты.
Павел Григорьевич, прошу Вас, напишите мне о маме все, что Вы знаете. Я думаю, что Марусе сейчас слишком трудно сделать это.
Я знаю, неуместно благодарить Вас за то, что в эти дни Вы были около Маруси, но, когда я думаю о Вас, самое благодарное, полное нежности чувство охватывает меня.
Простите, что пишу так нескладно. Я никогда не умела выразить свои мысли на бумаге, а сейчас тем более.
Будьте всегда и во всем благополучны, мой дорогой.
Ваша ЕкПетровых

3.5.
Е.С. Петровых – М.С. Петровых из Алма-Аты в Москву
24 марта 1952 года

Марусенька, самая родная, самая близкая!

Позавчера я получила твое письмо. Я не хотела, чтобы ты писала мне сейчас и просила Павла Григорьевича, чтобы он сделал это, но наши письма, видимо, разошлись. Друг мой единственный, бесценный, так горюю я, что не была около мамы в те минуты, не пыталась облегчить ей ее страданья, не разделила с тобой все горе. Обнимаю тебя крепко, моя самая любимая!
Нестерпимую боль причинили мне слова о твоей ответственности. Родная, как это ни трудно, сделай усилие над собой и взгляни на все объективно. У мамы были две неизлечимые и смертельные болезни – рак и грудная жаба. <…> И безусловно то, что маму при повторном инфаркте спасти было нельзя. Иногда удается спасти при повторных инфарктах людей с относительно здоровым сердцем. Мамино сердце, помимо сильной возрастной изношенности, уже много лет было поражено тяжелейшей болезнью. И на фоне ракового заболевания! Это случай безнадежный. Так мне сказал очень хороший врач.
Дорогая моя, родная моя! То, что случилось, непреодолимо и надо смириться перед этим. И поверь мне, что маму сильно огорчили бы твои мысли и страданья, если бы она могла их знать.
<…>
Ты, моя хорошая, сделала все, что было возможно. Поверь мне, это не слова утешенья, это – истинно так.

3.6.
П.Г. Антокольский – Е.С. Петровых из Москвы в Алма-Ату
25 марта 1952 г.

Дорогая Екатерина Сергеевна!

Ваше письмо пришло, когда у меня уже несколько дней лежал ответ на Ваше первое. Но теперь он аннулируется. Там я ссылался на то, что Маруся уже послала Вам свое обстоятельное о кончине Вашей мамы.
Сейчас отвечу Вам относительно Маруси. Вам – издалека – все представляется в более тяжелых и болезненных тонах, нежели здесь на самом деле.
Угрызения Маруси, ее самобичевания это, по сути дела, очень обыкновенное выражение горя. Такое выражение горя я и сам испытывал, и видел у многих, очень многих, близких и далеких.
И у Маруси это совсем не назойливые, непрерывные Idee fixe, как Вам могло показаться, а живая, человеческая горечь, которую должен (именно должен) пережить каждый честный и чуткий человек.
По правде, я не вижу в этом ничего невропатологического, из-за чего следовало бы бить тревогу.
Тем более, что в общем все постепенно успокаивается.
Конечно, для Маруси смерть мамы была ударом – внезапным, крайне тяжелым, который должен был Марусю ошеломить. Но ведь на ее плечи легли все житейские заботы – кладбище, разговоры с чужими людьми и т.д. Два или три дня непрерывно на людях! Непрерывно, в необычном для нее темпе. Именно эти заботы, эта нервная обстановка помогли Марусе мобилизовать самообладание и выдержку. Они оказались благодеянием для ее души. В этом Вы можете мне совершенно поверить, дорогая Екатерина Сергеевна!
Завтра ее день рождения. Ей нет охоты справлять его, но какие-то близкие придут наверняка, их надо принимать и занимать. Под носом у Маруси всегда два или три «срочных» перевода, которые надо гнать и гнать, и с которыми вечно опаздываешь. Это вечный наш удел. Но это держит в такой упряжке, из которой кучер не освобождается даже на ночь, даже в стойле.
Недавно у нас происходило обсуждение «Нартов» – сплошные восхваления и фимиам. Пятеро переводчиков чувствовали себя именинниками, дай им боже здоровья!
В общем, в этой части нашей жизни (литературно-общественной) все у нас, как было при Вас, в декабре. Чуть менее напряженно, но все-таки.
Низко Вам кланяюсь, милая Екатерина Сергеевна. Всегда готов отписывать Вам обо всем, что происходит на Беговой, 1/А, 46, кв. 2.
Будьте здоровы, счастливы и по возможности спокойны душой.

Ваш Павел

3.7.
Е.С. Петровых – П.Г. Антокольскому из Алма-Аты в Москву
6 апреля 1952 года

Дорогой Павел Григорьевич!

Большое спасибо Вам за письмо. Конечно, Вы правы: мне отсюда все представляется гораздо тяжелее и главное болезненнее. Теперь я почти спокойна за Марусеньку.
А я здесь в полном одиночестве, если не считать моего сынишку, который очень хорош, но еще маловат. Его заветная мечта – стать шофером и «рулить целый день». У него уже есть проект собственной машины, которая «вся легковая, а сзади кузов», т.е. сочетает в себе все прелести грузовика и легковой.
Мне очень бы хотелось, Павел Григорьевич, чтобы Вы повидали мою Ксанушу. Это, очевидно, легче всего будет сделать на майских праздниках.
У нас очень тяжелая весна: была двадцатиградусная жара, пыль, духота, потом дожди, а сегодня с утра снег, который плотно закрыл молодую, зеленую траву и окутал деревья с налитыми уже почками. Все это сопровождается непрерывной сменой давления, что очень скверно действует на общее состояние.
Не знаю, как и благодарить Вас за Ваше обещание писать мне о делах и днях на Беговой. Скажите, Вы ко всем так добры?

Будьте благополучны во всем и всегда, дорогой Павел Григорьевич.

Ваша ЕкПетровых
[Личный фонд Марии Петровых. Опись 54]

4.
Письмо В.К. Звягинцевой к М.С. Петровых из Коктебеля в Москву
Июль 1956 года

Дорогая сестричка, джан, здесь хорошо, хоть и обилие всякого народа.
По вечерам у моря или перед закатом у Юнговой могилы валяюсь на камнях и реву от тоски по Саше, от всяких мыслей, мыслей о прошлом… Но на солнце и в воде, и в дроковой душистой аллее – блаженно и бездумно.
С Макашиной о тебе говорили хорошо, не свожу глаз с одной девочки… Машеньки… Ходила с ней и ее мамой и сестрой в Лягушачью бухту. Иногда сижу с ними и ловлю в ее косо поставленных синих глазах, и в улыбке, и в жадных и властных губах – сходство с дорогими чертами. Улыбка похожа…. Но она некрасива пока.
Ее мама, конечно, спрашивала о тебе и Павле. Я отрицала, сказала, что я всегда с вами и вижу только дружбу, и что ты вообще не склонна… Так же я перед всеми молчу, когда народ удивляется, какие разные девочки у Маргариты…
Я прошу продлить путевку до 1-го, чтоб уехать 2-го и приехать 4-го. Где-то будешь ты, лань?
Целую.
Вера
[Личный фонд Марии Петровых. Опись 14]

ИСТОЧНИКИ

Российский государственный архив литературы и искусства

1. Ф. 613. Оп. 7. Д. 201. М. Петровых. Стихи. Машинопись.
2. Ф. 619. Оп. 1. Ед. хр. 3090. Петровых, Мария. Стихотворения. Авториз. машинопись.
3. Ф. 631. Оп. 15. Ед. хр. 860. Переписка с членами ССП по творческим и организационным вопросам по алфавиту на буквы «М – П».
4. Ф. 634. Оп. 3. Ед. хр. 37. Стенограмма собрания о проблемах советской поэзии. 1949 г.
5. Ф. 1628. Оп. 2. Ед. хр. 1045. Письма А.А. Фадееву.
6. Ф. 1814. Оп. 9. Д. 2616. П.Г. Антокольский. Воспоминания о А.А. Фадееве. 1960-е гг. Машин. с авт. прав.
7. Ф. 2867. Оп. 1. Ед. хр. 25. М.С. Петровых. «Стихи». Автограф, машинопись с правкой автора. Коллекция В.Д. Авдеева.
8. Ф. 3114. Оп. 1. Ед. хр. 624.  П.Г. Антокольский. «Художественные переводы литератур народов СССР». Доклад на Втором всесоюзном съезде писателей. 1 вариант. Октябрь 1954 г.

Личный фонд Марии Петровых

9. Оп. 11. Переписка Е.С. Петровых-Чердынцевой с М.Г. Саловой по вопросу написания воспоминаний о М.С. Петровых.
10. Оп. 14. Переписка М.С. Петровых с В.К. Звягинцевой. 1946 – 1962 гг.
11. Оп. 15. Переписка М.С. Петровых с А.А. Фадеевым и письма с упоминаниями о нем. 1942 – 1957 гг.
12. Оп. 15. 1. Дневник «Фадеевского цикла». 1956 – 1957 гг.
13. Оп. 16. Переписка В.Д. Головачева с М.С. Петровых и Е.С. Петровых-Чердынцевой. 1926 – 1942 гг.
14. Оп. 16.3. В.Д. Головачев: родные, друзья, сокамерники.
15. Оп. 19. Переписка М.С. Петровых с Л. Мкртчяном. 1965 – 1979 гг.
16. Оп. 19.2. Переписка М.С. Петровых с Н. Зарьяном. 1944 – 1962 гг.
17. Оп. 19.3. Переписка М.С. Петровых с армянскими литераторами. 1944 – 1970-е гг.
18. Оп. 21. Переписка М.С. Петровых первой половины 1940-х годов, включая чистопольский период.
19. Оп. 21.1. Переписка М.С. Петровых первой половины 1940-х годов с упоминаниями о В.Д. Головачеве.
20. Оп. 21.2. Чистополь. События и их отголоски.
21. Оп. 33. Переписка М.С. Петровых с Е.С. Петровых-Чердынцевой. Части I и II. 1920 – 1940-е гг.
22. Оп. 34. Переписка М.С. Петровых с Е.С. Петровых-Чердынцевой. Части III, IV и V. 1950-е гг.
23. Оп. 37. Переписка Е.С. Петровых-Чердынцевой с Ф.А. Петровых. Ч. II. 1944 – 1946 гг.
24. Оп. 38. Переписка Е.С. Петровых-Чердынцевой с Ф.А. Петровых. Ч. III. 1947 – 1952 гг.
25. Оп. 48. Переписка А.В. Головачевой с М.С. Петровых и другими родственниками.
26. Оп. 53. Дневники и записные книжки М.С. Петровых. 1947 – 1970-е гг.
27. Оп. 53. Д. 23. «Бакинский дневник» М.С. Петровых. 1947 – 1948 гг.
28. Оп. 54. Письма П.Г. Антокольского и переписка М.С. Петровых с упоминаниями о нем.
29. Оп. 62. Стихи М.С. Петровых 1960 – 1970 гг. Автографы, машин с авт. прав.
30. Оп. 63. Собственноручный самиздат М.С. Петровых. Машинопись с авт. прав.
31. Оп. 64. Стихи М.С. Петровых 1920 – 1970 годов, не вошедшие в сборники.
32. Оп. 66. «Черта горизонта». Переписка составителей сборника с издательством и авторами воспоминаний о М.С. Петровых. 1984 – 1986 гг.

ЛИТЕРАТУРА

33. Антокольский, П.Г. Стихотворения и поэмы. – М.: «Советский писатель», 1982. –  784 с.
34. Антокольский, П.Г. «Баллада о чудном мгновении». В кн.: Строфы века. Антология русской поэзии XX века. – М.: «Полифакт. Итоги века», 1999. с. 298 – 299.
35. Антокольский, П.Г. Дневник (1964 – 1968) / Сост., предисл. и коммент. А.И. Тоом. СПб.: Пушкинский фонд, 2002.
36. Антокольский, П.Г. Поэты и время. – М.: 1957.
37. Антокольский, П.Г. Далеко это было где-то… – М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2010. – 464 с.
38. Антокольский, П.Г. Путевой журнал писателя. – М.: «Советский писатель», 1976. –  784 с.
39. Багиров оглы Р. Гуссейн. Баку в поэзии Павла Антокольского. – М.: Вестник МГУКИ № 2 (46) март-апрель 2012.
40. Баранская, Н.В. Странствие бездомных. – М.: АСТ: Астрель, 2011. – 637 с.
41. Головкина, А.И. Виталий Головачев и Мария Петровых в письмах военных лет 1941 – 1943: к 115-летию со дня рождения М.С. Петровых (1908 – 1979) / сост. А. Головкина. – М.: Издательство РСП, 2024. – 40 с.
42. Головкина, А. И. Виталий Головачев и Мария Петровых: неоплаканная боль. Девять художественно-документальных очерков. – М.: Издательство РСП, 2024. – 158 с. ил.
43. Дейч, Е.К. Душа, открытая людям. О Вере Звягинцевой: Воспоминания, статьи, очерки / сост. Е. Дейч. – Ер.: Совет. грох, 1981. – 284 с., 10 фото.
44. Звягинцева, В.К. Избранные стихи. – М.: «Художественная литература», 1968. – 272 с.
45. Каверин, В.А. Счастье таланта. Воспоминания и встречи, портреты и размышления. – М.: «Современник», 1989. c. 236 – 252.
46. Кастарнова, А.С. Мария Петровых: проблемы научной биографии: диссертация кандидата филологических наук: 10.01.01 / Кастарнова Анна Сергеевна; [Место защиты: Рос. гос. гуманитар. ун-т (РГГУ)]. – Москва, 2009. – 209 с.
47. Ландман, М.Х. Экспресс времен: Стихи. Воспоминания. Друзья – о Михаиле Ландмане / Михаил Ландман; редактор-составитель Мая Халтурина. – М.: «Волшебный фонарь», 2024. – 336 с., ил.
48. Левин, Л.И. Четыре жизни. Хроника трудов и дней Павла Антокольского. – М.: «Советский писатель», 1978 – 352 с.
49. Левин, Л.И. Воспоминания о Павле Антокольском: Сборник / Сост. Л.И. Левин и др. – М.: «Советский писатель», 1987 – 527 с.
50. Липкин, С.И. Квадрига. – М.: Издательство «Аграф», Издательство «Книжный сад», 1997. – 640 с.
51. Масс, А.В. Писательские дачи. Рисунки по памяти. – М.: «Аграф», 2012. – 448 с.
52. Мкртчян, Л.М. Так назначено судьбой. Заметки и воспоминания о Марии Петровых.
Письма Марии Петровых. – Ер.: изд-во РАУ, 2000 г. –  192 стр. 16 ил.
53. Нагибин, Ю.М. Дневник. – М.: Издательство «Книжный сад», І996. – 741 с.
54. Озеров, Л.А. Воспоминания о П. Антокольском и Л. Первомайском. – М.: Вопросы литературы, 1985/2.
55. Пантелеев, Л. – Чуковская, Л. Переписка (1929 – 1987). Предисл. П. Крючкова. – М.: «Новое литературное обозрение», 2011. – 656 с.: ил.
56. Петровых, Е.С. Мои воспоминания // Моя родина – Норский посад: сборник / ред. и подгот. текстов А.М. Рутмана, Л.Е. Новожиловой; коммент. Г.В. Красильникова, А.М. Рутмана. – Ярославль: Изд-во Александра Рутмана, 2005. С. 7 – 216.
57. Петровых, М. Назначь мне свиданье // День поэзии: сборник / ред. В. Фирсова. – М.: Издательство «Московский рабочий», 1956. c. 70.
58. Петровых, М.С. Дальнее дерево. Предисловие Л. Мкртчяна. – Ереван: Издательство «Айастан», 1968. – 206 с.
59. Петровых, М.С. Черта горизонта: Стихи и переводы. Воспоминания о Марии Петровых / Сост. Н. Глен, А. Головачева, Е. Дейч, Л. Мкртчян. – Ер.: «Советакан грох», 1986. – 408 с., 11 илл.
60. Петровых, М.С. Избранное: Стихотворения. Переводы. Из письменного стола/Сост., подгот. текста А. Головачевой, Н. Глен; Вступ. ст. А. Гелескула. – М.: Худож. лит., 1991. – 383 с.
61. Петровых, М.С. Прикосновенье ветра: Стихи. Письма. Переводы/Сост., подгот. текста А.В. Головачевой, Н.Н. Глен. Вступит. ст. А.М. Гелескула. – М.: Русская книга, 2000. –  384 с.
62. Петровых, М. С. Из тайной глуши / Мария Петровых [сост. А. И. Головкина]. – М.: Издательство РСП, 2025. – 78 с.
63. Ревич, А.М. Записки поэта // Дружба народов, 2006. №6. С. 190 – 191
64. Рубинчик, О.Е., Головкина, А.И. «Ваша осинка трепещет под моим окном…» Переписка А. А. Ахматовой и М. С. Петровых. – М.: «Русская литература», № 1, 2022.
65. Самойлов, Д.С. Мемуары. Переписка. Эссе / Д.С. Самойлов — «WebKniga», 2020 –  (Диалог (Время)).
66. Скибинская, О.Н. Мария Петровых: ярославские проекции / науч. ред. М.Г. Пономарева. – Ярославль: ООО «Академия 76», 2020. – 652 с. + 12 с. ил.
67. Тарковская, М.А. Осколки зеркала / Марина Тарковская. – 2-е изд., доп. – М.: Вагриус, 2006. – 416 с.
68. Фадеев. Воспоминания современников. Сборник. Сост. К. Платонова. – М.: «Советский писатель», 1965. – 560 с.
69. Фадеев, А.А. Письма. – М.: «Советский писатель», 1967. – 848 с.
70. Хелемский, Я.А. Неуступчивая муза. – М.: Вопросы литературы, 2002/3. C. 192 – 213.


Рецензии
Глубоко. Много материала перелопачено. Петровых мощный переводчик. Хотя знакома с приведенными здесь строками автора личными, после пережитых трагедий. И все-таки более Мария Петровых самовыражается через переводы. Может, как раз потому, что ей не хватает собственной энергии, и она черпает её в других. "Он каменный, железный, всё, как в давних Сказаниях неведомых времён, И лишь дверной проём заложен камнем, Из дома нету двери на балкон. Любой из нас его не замечает, Растерянной заботой поглощён. Хозяева и не подозревают, Что за стеной их дома есть балкон

Арина Трифонова   17.01.2025 17:11     Заявить о нарушении
Спасибо, Арина. Далчев Марии Сергеевне и вправду удался. Он был очень близким ей поэтом.

Анастасия Головкина   17.01.2025 22:03   Заявить о нарушении