Земное и небесное. Глава третья. VII
– Вам надлежит 28 октября в 8:00 явиться в комендатуру, товарищ комбат. Распишитесь.
Дежурный по части со строгим и бесстрастным лицом подал повестку. Всем видом он демонстрировал свою крайнюю занятость, а также безмерно высокую цену отнятого у него времени за каждое слово и действие.
Оболеев расписался в повестке и вышел из здания военного корпуса. Укутавшись в шинель, сливаясь с толпой и теряясь в сером бесцветии неуютной осени, он спешил на предстоящий концерт.
Всякий свой выход в город он воспринимал как выход в разведку. Ещё в 20-е годы он гонялся за бандами в Смоленской, Вологодской и других губерниях, и несколько раз в те лихие годы на него происходило что-то вроде покушения. И потому в нём выработалась привычка ожидать опасность на каждом шагу. В городе он всегда работал по секторам, что помогало ему быстро оценить обстановку. Он быстро находил опасные зоны, углы, заранее выделял подозрительных лиц, пьяных и всех тех, от кого можно было ожидать опасность. Он запоминал номера машин, в особенности, когда находился по служебным делам или около дома. Входя в подъезд дома, он невольно держал руку у пистолета, будучи готовым к внезапному нападению. Общаясь с незнакомыми людьми на улице, он всегда держал дистанцию и следил за каждым движением своего собеседника.
Бдительность и осторожность стали его главными качествами, которые, он был в этом убеждён, помогли ему выжить в новом пореволюционном мире. Кажется, что только сейчас, переехав в Москву, он стал дышать свободнее.
Юность, всегда в родстве времени, то с уважением, то с осуждением смотрела на старшее поколение, его вечного пасынка.
Оболеев всматривался в лица новой юности, под напором нахлынувших на него воспоминаний, и находил в них мало общего с лицами своего, родного ему времени. Однако он всё так же ощущал себя мёртвым, находясь рядом как с теми, так и с другими. Жизнь его давно угасла, и он был рад тем суетливым бытовым обязанностям, налагаемыми семьёй и службой, которые помогали ему реже оставаться наедине с собой. Он был командиром Красной армии – и только, он был мужем и отцом – и только. Все его начинания, впечатления, встречи с людьми не были заполнены тем душевным контактом, творческим волнением, которые созидают жизнь. Занимаясь с сыном школьными предметами – он лишь передавал ему знания, находясь на службе – он лишь добросовестно исполнял указания начальства, будучи в семье – он лишь брал на себя роль её добытчика и защитника. Он чувствовал себя комфортно лишь тогда, когда оставался один.
Однако Оболеев не переставал размышлять над жизнью. Разве что его суждения теперь были лишены того сердечного волнения, которое сопутствовало его в юности, до и во время Великой войны. Он продолжал по-прежнему внимательно вглядываться в жизнь и, привыкнув за последние годы к слепому подчинению приказам вышестоящих, он тем не менее с каждым годом всё больше ощущал давление, волю самой жизни, которая из прежней разлитой вокруг однородной хаотичной атмосферы была как бы перекачана в отдельные сосуды: власть, общество, стремительно меняющийся быт, которым было придано огромное давление, и из потока которых человек не в силах был сойти…
Однако Оболеев всё же допускал тайные минуты внутренней свободы, и единственное творчество, которое он мог себе позволить, помимо чтения книг, было рисование – внезапно возникшая в нём страсть как продолжение того краткого увлечения, которое захватило его на втором курсе Алексеевского училища. Но он, тем не менее, понимал, что оставлять даже такие следы, непонятные посторонним, поскольку рождены они были им самим, а не теми условиями, в которых он жил, неосмотрительно, и потому периодически выбрасывал или незаметно сжигал свои портреты. Он хотел было бросить это странное увлечение, но вчера он вновь начал рисовать её…
Оболеев вошёл в кинотеатр «Спорт» и оглянулся. Кинотеатр располагался в историческом здании, построенном в стили классицизма, с лепниной, балюстрадами, высокими потолками и роскошными люстрами. Здесь недавно был произведён ремонт, и новое время прочно обосновалась в его старых стенах: и в масляной краске, которой были выкрашены стены, и в новом полу, ещё пахнувшем деревом, и в агитационных плакатах, своими яркими красками переводящих к себе внимание посетителей с развешанных рядом многочисленных афиш. Культура, что для узкого круга лиц созидалась в этих стенах, стала доступной всем.
В фойе кинотеатра у буфета толпилась публика, скупая газировку и пончики, а за ней на эстраде музыканты готовились к началу выступления. Придав своему лицу ещё больше бесстрастности и осунутости, Оболеев вошёл в толпу, выделяясь в ней только своей военной формой: гимнастёркой, галифе и сапогами. Недалеко от него в небольшом кружке щебетала молодёжь, но её наивное веселье почему-то его раздражало, и он отошёл от неё подальше.
Он прохаживался вдоль афиш, невидимо разглядывая их, и думал о новой встрече с ней. На этот раз она играла в кинотеатре в перерывах между сеансами, и ради того, чтобы вновь увидеть её, он купил билет на ненужный ему фильм «Предательство Марвина Блейка». Он пришёл значительно раньше начала сеанса, и, видимо, поэтому, присмотревшись к эстраде, он увидел, что к выступлению готовился не симфонический оркестр, участником которого была она, а народный ансамбль. Оболеев ещё больше нахмурился, как будто стыдясь своих мальчишеских поступков и вместе с тем злясь тому, что он, по всей видимости, попусту пришёл сюда. Он подумал о том, что ему пора наконец преодолеть в себе это странное влечение и забыть её, оставив в память о ней её портрет. Вдруг поток его мыслей прервал голос руководителя ансамбля:
– Дорогие товарищи, народный ансамбль рабочих Первого государственного автомобильного завода имени Сталина хочет исполнить для вас, и в особенности для находящихся здесь командиров нашей Рабоче-крестьянской Красной армии, песню «Гулял по Уралу Чапаев-герой»!
Оболеев тут же повернулся и, изобразив скупую приятность на своём лице, одобрительно кивнул. Вести себя подозрительно было не менее опасным, чем быть неосмотрительным, и он быстро уловил суть поведения краскомов с их нарочитой суровостью и бесцветностью на людях и на службе. Но при этом краском ни в коем случае не должен казаться нелюдимым или быть «весь в себе». Оболеев старался вести себя подобающим образом.
Заиграла песня. Оболеев по-прежнему ходил вдоль афиш, играя всё ту же незаметную роль на сцене театра, когда актёр обязан запомниться лишь своим присутствием в нужном месте, но не своей игрой. До него доносились слова революционной песни:
Блеснули клинки, и мы грянули: ура!
И, бросив окопы, бежали юнкера.
Оболеев с непроницаемым лицом слушал песню, по-прежнему занимая себя чтением афиш.
Да, он отрёкся от себя, от своего прошлого ради народа и державы ради. И они, то есть те, кто, как и он выбрал тот же путь, и пошёл вместе с народом, спасли целостность страны, что было первейшей обязанностью любого защитника Отечества, невзирая на его политические воззрения. Лучше поступиться личной гордостью и даже честью, нежели поступиться независимостью и целостностью своей страны и ради спасения чести пойти с интервентами на свою родную землю. А что касается власти… То власть приходит и уходит, а народ и Отечество остаётся.
С внешней спокойностью Оболеев дослушал песню, повторив себе его давние суждения, и стал с надеждой дожидаться симфонического оркестра, то есть её.
И вот он услышал за спиной шум струнных инструментов и многочисленных шагов, однако нашёл в себе выдержку на него не оборачиваться, желая видеть её не в суетливом приготовлении оркестра к выступлению, а уже сидящей на стуле и играющей на скрипке, в образе этом неизменно исполненной неповторимой поэзии и красоты.
Дирижёр, приятной наружности мужчина в преклонных годах, по всей видимости выступавший ещё до революции, любезными манерами поприветствовал ожидающую фильм, и потому невнимательную к его выступлению, публику:
– Товарищи, разрешите представить вашему вниманию несколько вальсов из репертуара Иоганна Штрауса-младшего.
На первые звуки вальса «Вино, женщины и песни», который он сразу же узнал, и под который танцевал на одном балу в начале 1914 года, он обернулся. И сразу же он увидел её, и только её, словно сошедшую из того, казалось бы, давно отжившего мира его юности.
Слегка склонив голову, с подёрнутыми задумчивой тоской большими и по-девичьи наивными глазами, она в то же время казалась серьёзной и сосредоточенной. Тонкие пальцы одной её руки мягко подбрасывали и опускали смычок в унисон с другими смычками, а пальцы другой её руки изящно танцевали на струнах. Такой он и начал её рисовать. Но внезапно, стараясь вновь запомнить каждую черту её лица, он увидел, что так хрустально хрупка была её красота, необерегаемая, незащищённая…
И в то же мгновение он вдруг подумал о том, как буднично, как незаметно стали пропадать люди, и всё такие как она, из того мира… И потому каждая их встреча могла стать последней… Но тут же он устыдил себя: почему он смотрит на неё таким жестоким взглядом художника и палача, словно она красивый портрет, а не живой человек? Видимо, и его не обошёл дух времени...
Он стоял среди равнодушной публики с характерным для него в обществе скучным и серьёзным лицом, и никто из тех, кто мог видеть его, не смог бы предположить, какие на самом деле глубокие переживания в эти минуты бередили его душу. Как он без остатка был захвачен музыкой, и как несочетаемо сплелись в нём в одно переживание чувства восхищения, сострадания и раскаяния.
Но вот музыка сняла тяжесть этих чувств, и перед его глаза вдруг пронеслись картины забытых воспоминаний и непроизносимых ожиданий, странным образом возникших в его, казалось, омертвелой душе. И там, и там была она: и в самых его обыденных воспоминаниях были рассыпаны её черты, тогда ещё им неуловимые, и ожидания его были увенчаны её прообразами…
«Мгновения настоящей жизни дороже годов прозябания», – произнёс он про себя любимую фразу юности, с подёрнутым тоской умилением вглядываясь в её облик, и осознавая, что и для неё этот очаровательный вальс звучит из прошлого. Он попытался представить её в мгновении той, настоящей и ушедшей жизни, настроение которого отражал в себе вальс, представить её на балу, без остатка захваченной его лёгкой грустью и весельем, но не смог. Её взгляд, нёсший в себе отпечаток какого-то внутреннего излома, не дозволил.
«Мгновения настоящей жизни дороже годов прозябания», – повторил он фразу, первой вписанную в принципы его жизни, которые он начал составлять как раз перед поступлением в военное училище, и которые он собирался сделать фундаментом своего совершенствования. Этот свой принцип он взял из рассказа Владимира Короленко, читанный вслух его сестрой. И вдруг былую грусть сменила саднящая горечь от осознания собственного излома:
«Да, жизнь мне даровала немало таких мгновений, и за них теперь я расплачиваюсь годами унизительного прозябания, а корабль мой уже давно утратил направление и лишился компаса, и ведёт его теперь разрушительная стихия. Но я сам направил его в эти ветра».
Последние звуки вальса утихли, уступив место тревожному шуму проливного дождя. Оболеев оглянулся – публика, снисходительно похлопав и не считая нужным ждать, пока музыканты им раскланяются, развернулась и пошла в зал смотреть кино. Но он всё так же стоял на месте и аплодировал, глядя на неё. И вдруг он встретил её взгляд, слегка испуганный и как будто укоряющий… Нет, быть может, ему это показалось…
Когда музыканты стали складывать инструменты, Оболеев сел на стул, делая вид, что кого-то дожидается. Однако его внутренний голос воспротивился, и он застыдил себя малодушием за подобную фальшь. Он быстро и решительно встал и направился к гардеробу. Но тут до него донеслись слова дирижёра, задёрнутые звуками дождя:
– Да, конечно, конечно. Гос… Товарищи, прошу вас, не забывайте, что завтра в восемь часов репетиция.
Значит, их рабочий день закончился… Оболеев, надев шинель, вдруг подумал о том, что покидает поле боя. И тут же он снова подумал о том, что каждая их встреча может стать последней...
Он резко развернулся и подошёл к ней, в то время как она, присев на стул, давала бутылку воды маленькой девочке. Он обратился к ней, в это же время доставая из-под шинели зонт:
– Позвольте вас проводить.
Елизавета быстро взглянула ему в глаза:
– Не стоит, благодарим вас, мы переждём здесь дождь. Мы, то есть я, работаем здесь в музыкальном коллективе, и нам разрешат остаться после закрытия.
– Я полагаю, ливень будет идти всю ночь.
Елизавета смутилась и поспешно ответила:
– Что ж, если так, то мы с дочерью перебежками доберёмся до дома. Нам не очень далеко. Ещё раз спасибо вам.
Оболеев только теперь подумал о том, что она мама этой прелестной девочки и удивился тому, какой она кажется юной, какие у неё девичьи движения, и только глаза, трогательные и глубокие, говорили о её трудной судьбе. Видно, что и она из пасынков, вернее, из падчериц времени…
Вдруг его твёрдое лицо смягчилось улыбкой глаз, и он полуопустил их. В этом движении неожиданно высказался в нём тот самый двадцатилетний Лёша Оболеев, бывший юнкер-алексеевец, которого он, казалось, давно и безвозвратно в себе утратил. Он посмотрел на девочку, и мягко улыбнулся ей уголками рта, не видя, как Елизавета так же едва заметно улыбнулась его улыбке.
– Передай после, пожалуйста, этот зонт маме и попроси её беречь тебя и себя, и следить за тем, чтобы ты не промочила ноги.
Оболеев отдал зонт Катюше.
– Какой красивый зонтик! – тихо и как будто про себя, но всё же вслух произнесла она.
– Катя! – Елизавета строго посмотрела на дочь, и, подняв свои прекрасные ланьи глаза, с тревогой взглянула на Оболеева, – А как же вы?
– Мне не привыкать, не думайте об этом.
И после небольшой паузы добавил, внутренне волнуясь:
– Но всё же осмелюсь ещё раз предложить вам свою услугу.
Улавливая согласие в её глазах, и оберегая её от неловкого ответа, Оболеев протянул ей руку:
– Разрешите взять вашу скрипку.
Конец третьей главы
Свидетельство о публикации №225010400073