Морин Ф. Макхью. Дорога Линкольна
Премии Хьюго (Hugo Award, 1996) и Локус (Locus Award, 1996).
Вдоль перрона выстроились солдаты Великой республиканской армии. Это солдаты генерала Доджа, они поддерживают порядок на путях, по которым ходит поезд Линкольна. Если встать правильно, поля моей шляпы, будто шоры, и солдат совсем не видно. Весенний вечер. У нашего дома сейчас цветет сирень. Мама приколола веточку на платье, под камею. Запах слышен даже здесь, в толчее, ожидающей поезд. Я чувствую запах сирени, запах огромного множества согнанных в кучу людей и привкус гари. Домой бы, но дом нам больше не принадлежит.
Я разглаживаю черное платье. Все мы на этой платформе траурные.
Поезд идет на Сент-Луис, а дальше нас ждет Территория Оклахома. Говорят, часть пути придется пройти пешком, и я переживаю за маму. С зимы шестьдесят второго она совсем плоха. Я проверяю при мне ли сумка с водой и продуктами.
— Джулия Аделаида, давай пойдем домой, — просит мама.
— Мы пришли, чтобы сесть на поезд, — напоминаю я.
Меня зовут Клара, а Джулия — моя сестра, она старше на одиннадцать лет. Джулия замужем и живет в Теннесси.
Мама, моргнув, неуверенно прикасается к ветке сирени. С мамой надо порезче, иначе будет продолжать в том же духе.
Жду. Когда была младше, я пыталась воспитывать свою буйную натуру в духе христианского милосердия. Бог не посылает испытаний сверх сил. Теперь я просто пытаюсь держать себя в руках и сохранять внешнюю невозмутимость. А внутри все так и кипит — гнев, который я не могу даже высказать. Что-то натягивается, словно лук, и натягивается, и натягивается, и натягивается.
— Когда мы уже пойдем домой? — снова начинает мама.
— Скоро, — обещаю я, потому что так проще всего.
Она все равно не запомнит и через мгновение спросит снова. И снова, и снова будет повторять этот вопрос всю долгую-долгую поездку в Сент-Луис. Но я должна себя вести как надлежит хорошей дочери и доброй христианке: мама не виновата, что война превратила ее в старуху, что ее память полна дыр, и все новое тут же выветривается. Но и я в этом не виновата. Сдерживать чувства бесполезно. Знаю, что они отражаются у меня на лице. Истинная праведность идет изнутри, а во мне ее нет. Меня переполняют не христианские чувства. Немощь мамы — это ее крест, но не только. Еще и мой.
Как бы я хотела быть кем-то другим!
Пыхтит, затормаживая, поезд. Старый, изрядно отъездивший, но видно, что некогда был образчиком простой и красивой работы. Под слоем пыли он винно-красного цвета. Ходят слухи, что паровоз делали для президента, но после покушения на его жизнь Линкольн слишком плох и больше не путешествует. К краю платформы начинают протискиваться люди, таща сумки со всеми своими земными сокровищами. Не знаю, как мне удастся погрузить саквояж на поезд. Если бы пришел Зеке, он бы об этом позаботился, но негры теперь свободны и не вправе нам помогать. В уведомлении говорилось, что домашние негры не должны приходить на станцию, но то тут, то там в толпе мелькают лица наших бывших слуг.
Поезд останавливается за станцией, чтобы набрать воды.
— Там твой отец? — неуверенно вопрошает мама. — Видишь его на поезде?
— Нет, мама. Нам скоро на посадку.
— Мы поедем к твоему отцу?
Чтобы я ей ни сказала, она позабудет об этом за считанные минуты, и все же солгать я не могу. Не могу пообещать, что мы увидим отца, даже ради нескольких мгновений ее счастья.
— Мы поедем к твоему отцу? — повторяет она.
— Нет.
— А куда мы поедем?
Я ей все уже в подробностях объясняла, и она каждый раз плакала. Люди напирают, стремясь пробиться к поезду. Может, и мне подвинуть саквояж к краю платформы? Почему они так торопятся сесть на поезд? Он увезет нас прочь от дома.
— Джулия Аделаида, куда мы едем? Отвечай сейчас же! — Дрожащий мамин голос не похож сам на себя.
— Я Клара. Мы едем в Сент-Луис.
— Сент-Луис, — повторяет она. — Джулия, нам не нужно в Сент-Луис. Мы не сможем пробраться через кордоны, и я… мне что-то нехорошо. Пошли домой, это глупость.
Домой нам нельзя. Генерал Додж дал ясно понять, что сверится со списком и, если кого-то на перроне не досчитаются, он арестует всех мужчин в городе и расстреляет каждого десятого. Наш город знает: это не шутка. Генерал Додж уже такое проделывал, когда отвечал за железнодорожное сообщение с Вашингтоном. Взял мужчин под стражу и, каждый раз, когда в состав стреляли, вешал человека.
Кто-то кричит, но я вижу только, как толпа перехлестывает за край платформы. Всем страшно, что не хватит места. Я хватаю мать за руку, хватаю саквояж и тащу обоих. Тяжёлый саквояж впивается в пальцы, плечо оттягивает сумка с водой и продуктами. Мама невысокая и худенькая, и когда я вечером укладываю ее спать, она вся такая крошечная, словно ребенок, но сейчас упирается и разевает рот в крике. Я вижу розовое влажное небо, но почти не слышу ее из-за криков толпы. Хоть ты бросай саквояж и тащи маму. Мелькает мысль: а может, ее выпустить? Пусть кто-нибудь другой посадит ее на поезд, а я отыщу ее позже.
Маму сильно пихает сзади какой-то мужчина. Его лицо искажено яростью. На что он так злится? Мать падает на меня, все толкаются. Я пытаюсь удержать саквояж, но перчатки скользкие, к тому же в моем распоряжении только правая рука, потому что левой я не даю маме упасть. Толкучка, людской поток пытается оттеснить нас к краю платформы.
Поезд свистит в гудок, словно вот-вот тронется. Вокруг кричат. Мать упала на меня, прижата лицом к моей груди. Она смотрит на меня, ей так страшно. Ее лицо прижимается ко мне с неуместной интимностью, как будто она мой ребенок. Моя мать, словно мой ребенок. Отвратительно, ужасно. Людской напор начинает спадать. Саквояж по-прежнему при мне. Обошлось. Пусть другие толкаются, а я выжду и как-нибудь подниму его на поезд. Не дам отправить нас в путь без ничего за душой.
Мама зажмурилась. Ее морщинистое лицо обращено вверх, под глазами мешки, похожие на второе слепое веко. Все как в кошмаре. Снова меня накрыло. Жаль, что нельзя оказаться там, где удастся сбежать, отгородиться от всего. С тех пор, как мы узнали о папиной смерти, на меня порою накатывает, и тогда мир кажется ужасным и странным.
Кто-то наваливается мне на спину, и я хочу сказать, чтобы убирался, но не могу. Кругом гам. Не видно ничего, только толчея со всех сторон. Люди по-прежнему пихают друг друга, но теперь они стремятся пробиться не в конец платформы, а к путям, на которых окажется поезд, когда нам разрешат на него сесть.
Постойте! — выкрикиваю я, но понять действительно крикнула или нет никак нельзя. Из-за шума ничего не слышно, но потом его перекрывает гудок паровоза. Поезд тронулся? Он уже на станции? Чтобы выяснить, надо выпустить маму и саквояж. Мать оседает людям под ноги. Я чувствую, как она соскальзывает по мне. Глаза у нее закрыты. Будто держу огромную тряпичную куклу. Мама даже не пытается стоять сама. Уже сдалась.
Удерживать ее и саквояж выше моих сил, так что приходится выпустить саквояж.
Боже милостивый!
И как все это пережить?
Толпа вокруг — сила, что пихает, выталкивает, тянет вниз. Из-за давки невозможно дышать. Перед глазами точки, белые искры… слишком яркие, как металл, как свет. Толпа меня несет, даже не нужно перебирать ногами. Они больше не подо мной. Не могу ни стоять, ни упасть. Наверное мама прижата ко мне, но не уверена, даже не знаю, как она дышит в такой давке.
Похоже, я сейчас умру.
Шум вокруг больше не шум. Это нечто иное — стихия, она подступает ко мне и поглощает, словно вода.
Так продолжается долго, но наконец ноги снова подо мной, и я валюсь на людей. Чувствую, оседаю, но поделать ничего не могу. Перрон жесткий. Все тело болит, словно меня сначала сильно избили, а потом грубо использовали.
Мама не со мной. Мама — черная груда на земле, и я ползу к ней. Но, увы, не потому, что за нее волнуюсь, нет, а потому, что меня сейчас ведет примитивный животный инстинкт, она моя, и больше ничего своего у меня в этом мире нет. Мамина юбка сбилась вверх, выглядывают ноги. Лицо черное. Наверное там что-то из ее одежды, сначала думаю я, но это ее лицо, оно настолько окровавлено, что кажется черным.
Посадка на поезд еще продолжается, но вокруг есть те, кого оставили на платформе. Но это не все. Удивительно много затоптанной обуви. А еще шали. Сумки. Узлы с вещами и люди.
Я пытаюсь поднять маме руки над головой, чтобы вдохнула. Они у нее тонкие, но совсем не слушаются. В газетах писали, когда президент Линкольн получил пулю, у него остановилось дыхание, и личный врач заставил его дышать снова, но… то ли газеты врут, то ли это сложнее, чем кажется, а может, не всегда срабатывает. Мама не дышит.
Я сижу на перроне и пытаюсь решить, что теперь делать. В голове ни одной стоящей мысли. Ни одной молитвы.
— Мэм?
Это солдат Великой республиканской армии.
— Да, сэр?
Тяжко глядеть на него, глядеть против солнца.
Он садится на корточки, но не дотрагивается до мамы. Хотя бы не дотрагивается, уже хорошо.
— У вас еще кто-нибудь есть?
Вроде дальней и ближней родни? Не из «закоренелых рабовладельцев»?
— Не в городе, — отвечаю я.
— Ваша мать поклонялась Господу? — на свой северный лад спрашивает он.
— Да, сэр. Мама принадлежала к методистской церкви, и вам надо бы связаться с пресвитером. Это преподобный Роберт Эвальд.
— Не волнуйтесь, мэм. Я обо всем позабочусь. А теперь вам пора на поезд.
— И бросить ее?
— Да, мэм. Поезд того и гляди тронется. Сочувствую.
— Но я не могу.
Он поднимает меня за локоть. Я не сопротивляюсь.
— На самом деле мы не закоренелые, — говорю я. — Зеке и Рейчел, куда бы они пошли? Мы что, должны были вышвырнуть их на улицу?
Он помогает мне забраться в поезд. Люди кругом таращатся. Наверное, вид у меня еще тот. Стою под их взглядами, пытаясь поправить шляпку и разгладить платье, а сама не знаю, куда девать глаза и руки.
Свободных мест нет. Мне что, стоять до самого Сент-Луиса? Для поддержки хватаюсь за спинку кресла. И вдруг меня бросает в жар, все становится далеким, такое чувство, что вот-вот упаду в обморок. В желудке мутит. Дышу ртом, и даже не сознаю, держусь я за спинку сиденья или нет.
Но, хвала Господу, не падаю.
— Это не Линкольн, — раздается чей-то голос, и, схватившись за этот низкий мужской баритон, как за спасительный трос, я выбираюсь обратно в вагон и привычный мир. — Это Сьюард. А Линкольн больше не способен руководить.
В поезде стоит запах тел и пропотевшей шерсти. Убийственно, так что приходится старательно дышать через рот. Я дышу часто и коротко, как собака. Кожа вся липкая. Душно.
— Конечно, руководить Линкольн больше не в состоянии, но тот актеришка, что его подстрелил, сделал из него святого, — вступает второй голос, — теперь никто не смеет президенту слова сказать. И не важно, насколько разумен его политический курс.
— Вы заблуждаетесь, — возражает первый. — От лица Линкольна руководит Сьюард. Линкольн слаб умом и не может править страной. Достаточно вспомнить, как он вел войну.
— Ну, он все-таки выиграл, — фыркает второй.
— Нет, — не соглашается первый, — не он выиграл, а мы проиграли, разница есть. Проиграли, хотя Север так и не нашел толкового генерала.
Такие, как этот первый, мне хорошо знакомы. Считают себя самыми умными, всегда знают, как следовало поступать президенту Дэвису. Если нужен закоренелый южанин, он перед вами.
— Грант был толковым, просто не хватал с неба звезды. Любой военный, если это не Александр Великий, в сравнении с генералом Ли неизбежно покажется ничтожеством.
— Грант не расставался с бутылкой, — не соглашается второй. — Все решали его подчиненные. И так всю войну. Они знали, что делать.
В поезде так жарко. Когда он уже тронется?
Интересно, преподобный напишет моей сестре в Теннеси, чтобы рассказать о нашей матери? Как жаль, что поезд идет не на восток, туда, а на северо-запад, в Сент-Луис.
Мой саквояж! Все, что у меня есть! Он на платформе!
Я начинаю пробиваться к выходу. Закрыто. Я дергаю ручку, но дверь не поддается. Оглядываюсь в поисках помощи.
— Уже заперли, — объясняет женщина в сером.
Она кажется довольно милой.
— Мой багаж… я оставила его на платформе.
— Ох, солнышко, обратно тебя не выпустят. С поезда никому не разрешают сойти.
Я выглядываю в окно, но саквояж не вижу, зато вижу несколько солдат и стучу по стеклу. Один вскидывает глаза, хмуро сводит брови и равнодушно отворачивается.
Поезд предупреждает гудком об отбытии, и я стучу по стеклу еще сильнее. Жаль, что не выходит его разбить. Солдаты не понимают, понимали бы, помогли. Состав вздрагивает и трогается. Все, что у меня есть, осталось где-то там, на перроне. Одежда для матери и меня, одеяла, вещи, которые нам понадобятся. Которые мне понадобятся.
Поезд выезжает со станции. Я чувствую себя так ужасно, сажусь на грязный затоптанный пол и всхлипываю.
Сначала поезд еле ползет, но вскоре набирает скорость. «Чух-чух-чух» убаюкивают колеса. Спать на полу неприлично, но меня укачивает. Теперь я в руках других, и ничего с этим не поделаешь, остается только терпеть. У меня это хорошо получается, всю жизнь получалось. Я пыталась стать смиренной, но что-то внутри согнулось неправильно, и мне так и не удалось принять христианский образ мышления, зато я, будто курица во дворе, всегда устремляла взгляд на мелочи жизни. Меня влекло то, что прямо передо мной: сначала дом, потом мать. Когда стало невозможно добыть сахар, я научилась готовить с патокой и медом. И вот сижу, а мерный стук колес меня убаюкивает. Разум пустеет.
— Детка! — окликает кто-то. — Детка!
Та женщина в сером уже давно пытается привлечь мое внимание, просто я сидела, и меня укачало.
— Деточка, воды не хочешь?
Да, хочу, понимаю я.
Женщина протягивает кружку.
— Спасибо. Мы брали воду, но потеряли ее в давке на перроне.
— С тобой кто-то едет?
— Моя мама, — отвечаю я и снова начинаю плакать. — Она старенькая, а на платформе началась такая давка… мама упала, и ее затоптали.
— Как тебя зовут?
— Клара Корбетт.
— А я Элизабет Лоудон. Можешь присоединиться ко мне.
Чем-то эта женщина подкупает. В ней есть какая-то простота и приятность, и это вызывает доверие. Она маленькая женщина с маленьким носиком и глазами серыми, как ее платье. И моложе, чем показалась вначале. Около тридцати?
— Сколько тебе лет? Родные есть? — продолжает она.
— Мне семнадцать. Есть сестра, Джулия, но она больше в Миссури не живет.
— А где она живет?
— Бич Блафф, это близ Джексона, в Теннеси.
— Не знаю такого. — Она качает головой. — Хорошие там места?
— Наверное. Судя по письмам, хорошие, но я не видела сестру семь лет.
Еще бы, во время войны никто не мог путешествовать. В Теннеси у нее трое детей. Моей сестре уже двадцать восемь, почти столько же, как этой женщине. Даже не верится.
— Вы были близки?
Близки? Даже не знаю. Но она моя сестра, все, что у меня теперь осталось. Надеюсь, преподобный сообщит ей о маме, только знает ли он куда писать? Придется написать ей самой. Сестра решит, что я плохо заботилась о маме.
— Вы путешествуете одна?
— Мой спутник сидит несколькими рядами ближе к голове вагона.
Ее спутник мужчина? Не муж, но, может, брат? Впрочем, тогда бы она и назвала его братом. Женщина, путешествующая с мужчиной… Аферистка, наверное. Ходят о таких истории… путешествуют, ищут одиноких девушек вроде меня, втираются в доверие, а потом продают в бордели Нового Орлеана.
На мгновение Элизабет предстает передо мной в черном свете, однако поезд полон закоренелых южан, и возможности похитить кого-то нет. Элизабет, как и я, просто женщина, которая потеряла свой дом.
Дорога в Сент-Луис занимает остаток дня и ночь, и мы с Элизабет коротаем время за разговором. Такое чувство, что обмениваемся шифровками: вместо дома речь идет о садоводстве, и я представляю сад у нашего дома и дремотное гудение пчел. Элизабет делает лоскутные одеяла. Я с обрезками не работаю, но раньше вышивала крестиком, так что можно поговорить о рукоделии и том, как трудно порой подобрать цвета. Затем мы переходим к выживанию в трудных условиях. Нам всем так долго приходилось выживать в трудных условиях.
Темнеет, и поскольку я без места, остаюсь у дверей вагона, там, где сижу. Такая усталость, но в голову лезут мысли о мамином лице в толпе и том, как она тогда открыла рот в отчаянном крике. Не хочу о ней думать, но измотана до состояния полубреда, вокруг мрак, грохот поезда и отдаленный гул голосов. Укачивает, и я урывками сплю у двери вагона, видя горячечные сны. Мне снится чужой дом, правда, он вроде и мой, только все не на своих местах и кажется, будто я действительно забралась в чужой дом, скоро вернутся хозяева и меня обнаружат. Вскидываюсь, снова проваливаюсь в сон и, опять оказываюсь в этом чужом доме, рассматриваю вещи.
Просыпаюсь еще до рассвета, почти не отдохнув. Плечи, ноги, спина — все затекло от неудобной позы, однако сил подняться нет. Нет сил ни на что, кроме смирения. Элизабет клюет носом, время от времени ее веки приоткрывается, время от времени она дремлет, но мы обе не заговариваем.
В конце концов ход поезда замедляется. Проезжаем какой-то город, и этот город все тянется и тянется. Сент-Луис, наверное. Мы останавливаемся и сидим. Солнце уже поднялось, вагон накаляется, словно печка. Ни ветерка. В Сент-Луисе столько зданий, и так много высоких, двухэтажных. Может, их высекли из ветра и потому воздух так тих? Но поезд наконец трогается и мы вползаем на станцию.
Я схожу в числе первых, поскольку сидела у двери. Солдат отпирает ее и кричит, чтобы все высаживались, но мог бы не утруждаться, народ и так бросается к выходу. Меня несет в голове людского потока, однако в конце перрона удается остановиться. Похоже, я потеряла Элизабет. Но, нет, вон она, в толпе, держит под руку мужчину в котелке. Спутник ее моложе, и есть в его наружности что-то такое, выделяющее его из толпы — даже после долгой поездки он выглядит весело и, несомненно, свежо.
Я почти пропускаю их мимо, но перспектива остаться одной заставляет меня коснуться плеча Элизабет.
— А, вот ты где! — восклицает она.
Мы присоединяемся к очереди желающих воспользоваться канавой. Вонь страшная, такой едкий аммиачный запах, что слезятся глаза. Мужчины от женщин отделены стеной, но все женщины вместе. Сев на корточки, стараюсь ни на кого не смотреть и держать на весу юбки, чтобы не попадали в грязь. Ужасно! Хуже быть попросту не может. Я чувствую себя так ужасно!
А если бы здесь оказалась мама? Что тогда? Может, и хорошо, что так вышло, может, это рука божья? Впрочем, так думать тоже ужасно.
— Деточка, что с тобой? — озабоченно спрашивает Элизабет, когда я выбираюсь из канавы.
— Это так ужасно, — жалуюсь я. — Плакать глупо, но я просто хочу попасть домой и отмыться. Хочу в постель и поспать.
Элеонор протягивает мне печенье.
— Вы не должны разбрасываться едой, — говорю я.
— Не волнуйся, нам хватит.
Надо бы отказаться, однако так хочется есть. А, подкрепившись, я сразу чувствую себя лучше.
Какой он, форт, куда нас отправляют? Нам выделят место, где спать, или окажется, что это бараки? А то и хуже, палатки? Впрочем, после ночи в поезде кажется, что хуже попросту не бывает. Если и придется пожить в палатке, постараюсь не падать духом.
— Чего мы только не ожидали в конце, но, по-моему, эта неизвестность хуже всего, — обращаюсь я к Элизабет.
Та улыбается и представляет своего спутника, Майкла. Они очень похожи, словно брат и сестра, только вряд ли это так. Лучше не спрашивать, хотели бы, сказали сами.
Мы молча стоим вместе, и вдруг чуть дальше по платформе начинается какое-то волнение. Женщина… ее черное платье, словно дым. Она бежит по перрону в нашу сторону. Вокруг множество людей, и все же такое чувство, будто для нее не существует преград.
— НЕТ, НЕТ, НЕТ, НЕ ТРОГАЙТЕ МЕНЯ! ГРЯЗНЫЕ РУКИ! НЕ ПОЗВОЛЯЙТЕ ИМ К СЕБЕ ПРИКАСАТЬСЯ! НЕ САДИТЕСЬ В ПОЕЗДА!
Люди перед ней расступаются. А куда делись солдаты? Ткань на ее платье настолько выношенная, что расползается и рвется по швам. Юбка грязно-черная, сбившаяся и в пятнах. Лицо такое худое.
— ЗВЕРИ! ТАМ НИЧЕГО НЕТ! ЛЮДЯМ НЕЧЕГО ЕСТЬ! ТАМ НИЧЕГО НЕТ, КРОМЕ ИНДЕЙЦЕВ! ПОСЛАЛИ НАС ТУДА ЖИТЬ, А ТАМ НИЧЕГО НЕТ!
Думаю, женщина пробежит мимо, а она неожиданно хватает меня за руку и заглядывает в лицо. Глаза у нее светлые — бледные глаза на темном лице. Взгляд безумный.
— ВСЕ МЫ ГОЛОДАЕМ, ТАК ЧТО ПОШЛИ В ФОРТ, А В ФОРТЕ НИЧЕГО НЕТ. ВАС СТАНУТ МОРИТЬ ГОЛОДОМ ТОЧНО ТАК ЖЕ, КАК МОРЯТ ИНДЕЙЦЕВ! ВАС БРОСЯТ ПОДЫХАТЬ! ПРАВИТЕЛЬСТВУ ДО НАС НЕТ ДЕЛА! — кричит она мне в лицо, брызгая теплой, как ее дыхание, слюной. Рука у нее — кожа да кости, но такая силища, что не вырваться.
Женщину оттаскивают солдаты. Там, где она хваталась, все еще больно. Я не могу встать.
Элизабет поднимает меня на ноги.
— Не отставай, — предупреждает она и направляется в противоположный конец платформы. Люди на нас не смотрят, их внимание поглощено кричащей женщиной.
Элизабет волочет меня за собой, а я все думаю об этой сумасшедшей и ее черном от въевшейся грязи запястье. У мамы, когда она лежала на платформе, тоже было черное лицо. Черное, словно гниль.
— Здесь, — останавливается Элизабет у старой двери. Когда-то та была выкрашена зеленым, но краска облупилась. Мы входим.
— Где мы?
Глаза привыкли к яркому свету, ничего не видно.
— Ее зовут Клара, — представляет меня Элизабет. — В Теннеси у нее родственники.
— Ступай за мной, — приглашает вторая женщина. Судя по голосу, она старше. — Вот сюда. А где багаж девушки?
Это похищение. Боже милостивый, мне конец, со стоном думаю я.
— Багаж потерялся, а мать Клары погибла в давке на перроне.
— Бедняжка, — сочувственно кудахтает из темноты женщина. — А Майкл уже забрал своего пассажира?
— Скоро будет, — обещает Элизабет. — Нам повезло: на перроне начались волнения.
Глаза начинают привыкать к темноте. Мы в помещении склада, вокруг полно брошенных вещей. Женщина, которая держит меня за руку, старше, чем мы с Элизабет. В комнате есть несколько продавленных кресел и табурет. Она усаживает меня в кресло. Наверное Элизабет какая-нибудь аферистка.
— Кто вы?
— Мы друзья, — успокаивает меня Элизабет. — Мы поможем тебе добраться к сестре.
Так я и поверила! Наверняка кончится Новым Орлеаном. Элизабет аферистка.
Проходит не так много времени, дверь открывается и на этот раз входит Майкл с юношей.
— Эндрю, — представляет он своего спутника.
Мужчина? Зачем им понадобился мужчина? Эта мысль меня останавливает, иначе бы я закричала «беги!»
Эндрю ослеп от разницы в свете, на его лице появляется удивление, должно быть, примерно так же, как происходило со мной.
— Где я? — спрашивает он.
— Ты с друзьями, — успокаивает Майкл и, то ли у него это прозвучало иначе, чем у Элизабет, то ли до меня на этот раз наконец доходит, что это правда.
— Квакеры? — спрашивает Эндрю. — Аболиционисты?
— Просто друзья, — отвечает Майкл, сверкая в темноте белозубой улыбкой.
Аболиционисты. Сумасшедшие. Сначала воруют рабов, а потом отпускают на свободу. Приехали нас похитить? Мы — закоренелые южане. Вот уж не слышала о мстительных квакерах, но аболиционисты сумасшедшие и способны на что угодно, это все знают.
— Придется переждать здесь, пока не начнут выводить людей за город, уйдем не раньше вечера, — говорит пожилая женщина.
Мне так страшно, я просто хочу домой. Может, вырваться и побежать к платформе, где солдаты Севера? Защитят ли? А что потом, форт в Оклахоме?
Пожилая женщина спрашивает Майкла, как им удалось так быстро миновать охрану, и он рассказывает о той сумасшедшей. Беженке, как он ее называет.
— Ее просто отправят обратно, — вздыхает Элизабет.
Отправят обратно… Она что, действительно из Оклахомы?
Разговор переходит на то, какой суровой там будет эта зима. Майкл говорит, в тех местах снова поселились висконсинские индейцы, но им нечего есть, и за пару лет они оголодали на правительственных подачках. А теперь людей станет еще больше, и они не готовы к зиме.
В войну правительству было не до щедрых подачек, и так, попробуй, прокорми армию.
Мне с Эндрю объясняют, что сегодня с приходом темноты мы скрытно покинем железнодорожную станцию. День проведем в Сент-Луисе у семьи квакеров, а потом нас пошлют к следующей семье. И так нас будут передавать из рук в руки, будто ведро в бригаде, пока мы не доберемся до наших родных.
Это называется подпольной железной дорогой.
Но мы рабовладельцы.
— Несправедливость есть несправедливость, — поясняет Элизабет. — Некоторые просто не могут стоять в стороне и смотреть, как люди умирают от голода.
— Однако, из целого поезда только двое, — говорит Эндрю.
Майкл тяжко вздыхает.
— Да, несправедливо, — соглашается пожилая женщина.
Элизабет выбрала меня потому, что моя мама погибла. Если бы моя мама не погибла, я бы оказалась там, с остальными, на пути к голодной смерти.
Слезы катятся из глаз, ничего не могу с собой поделать. Плохо наживаться на смерти мамы. Плохо, что я не смогла ее защитить.
— Так, тише, — шикает Элизабет. — Тише, вот увидишь, все образуется.
— Это неправильно, — шепчу я.
Стараюсь не шуметь: нас не должны обнаружить.
— Что неправильно, детка?
— Не надо было меня вам выбирать, — отвечаю я, но так сильно плачу, что из-за всхлипов мои слова вряд ли звучат внятно.
Элизабет гладит меня по голове и вытирает мне слезы. Возможно, для меня это делают в последний раз. У сестры три собственных ребенка и еще один ей ни к чему. Пищу и кров придется отрабатывать тяжелым трудом.
На складе есть одеяла, и все мы устраиваемся на жестком полу, только Майкл предпочел кресло. На этот раз я вижу меньше снов, но, хоть их не помню, просыпаюсь с ощущением тревоги.
Когда мы наконец выскальзываем со станции, ярко светят звезды. Небо усеяно звездами. В Теннеси они будут такими же. На перроне пусто, поезд и люди исчезли. Пока мы спали, поезд Линкольна уехал на юг за новой партией рабовладельцев из Миссури.
— Ты вернешься и спасешь еще кого-нибудь? — спрашиваю я у Элизабет.
Звезды за ее спокойным лицом, будто стяг.
— Мы спасем сколько сможем.
Нечестно, что меня выбрали, а кого-то нет.
— Я хочу помочь.
— Мы работаем только со своими, — помолчав, отвечает она.
Ее голос как-то изменился. Стал резче, что ли.
— То есть?
— В наших рядах нет рабовладельцев, — холодно поясняет она.
Такое состояние, будто у меня жар; усталость, но ум ясен. Никогда я столько не ходила и не была за городом. На улицах Сент-Луиса ни души. Свет почти нигде не горит. Вдалеке поет женщина, ее чистый голос легко разносится в ночи. Красивый голос.
— Элизабет, — вмешивается Майкл, — Клара всего лишь девушка.
— Пусть знает.
— Тогда зачем ты меня спасла?
— Злом со злом не борются.
— Я — не зло!
Но никто не отвечает.
Свидетельство о публикации №225010500172