О сборнике Александра Мелихова Мудрецы и поэты

Мне немного жаль, что знакомство с творчеством выдающегося современного писателя Мелихова я начала не с Мудрецов. Последующие вещи указывают, конечно, на творческую зрелость автора, но они как бы более нацелены на завоевание читательского внимания, тогда как ранние – это небольшой, спокойный исток реки, который рассказывает, как и почему в дальнейшем река обещает могучее полноводное течение.
Описывая свои впечатления от рассказов, я поймала себя на том, что переползаю в пересказ их содержания, подобно английским литературным критикам, если верить переводам «тысяч», кои мы делали в университете. Почему же столь трудно обобщать впечатления? Да потому, что автор подолгу и максимально подробно запечатлевает свои наблюдения, пересоздавая их попутно в тот или иной художественный образ, сопрягая их с той или иной метафорой. В рассказе «Первая любовь» крошечный мальчуган Олежка противостоит хитромудрым, крепким задним умом Кольбену и Димону. Он предельно отважен и верен – в особенности Димону, как же - «большой мальчишка»! Готов терпеть от обоих незаслуженные обиды и побои. Но временами он «засыпает» с открытыми глазами, уходит в себя, наблюдая за жизнью неба, за какой-нибудь пиявкой и клопом-водомеркой. Кольбен (Колька) издевается над ним, и Олежка безутешно рыдает, безотчётно догадываясь о своём изгойстве, своей особости, которая, однако, есть не что иное, как способность поэтического восприятия мира. Здесь обращает на себя внимание ещё и словесная авторская «лепка» образа Олежки – его детская грудка, тонкие ручонки, потоки слёз, которые приходится вытирать всем на свете, включая плечи и даже маленькие бёдра…
Разумеется, первая любовь Олежки не имеет никакого отношения к противоположному полу, она относится прежде всего к природе, а проявлением любви становится как раз временное «засыпание», и тут на память приходит Марсель Пруст, «зависавший» на целые часы над каким-нибудь цветком либо сидящий всю ночь над расцветающей яблоневой веткой.
Эта лаборатория либо, как ещё говорят, писательская «кухня» особенно явственно предстаёт в рассказе «Трактат о бане». Здесь секреты рождения писательства выглядят, как мне кажется, своего рода программным высказыванием Александра Мелихова. Вначале миниатюра о бане (точнее о разных банях) предстаёт почти безыскусным «письмом к брату». Это опять-таки ассоциируется у меня с первой наивной зарисовкой героя Пруста о церкви Андрея Первозванного-в-полях, где всего лишь одной художественной находкой являются разные ракурсы этой церкви в зависимости от прихотливого рельефа местности. Зарисовка Марселя не имеет успеха у окружающих, письмо же Юрия к брату подвергается жесточайшей критике со стороны самого Юрия. Сначала он иронизирует над своими потугами создать «взволнованный лирический репортаж», над «желанием в каждом предложении сказать что-то остроумное». «Его привлекали, - говорит Юрий о себе в третьем лице, - неожиданность реплик, богатство ассоциаций, острота переходов». Вклинивается сюда и страх от мировоззренческой пропасти между братьями: брат Славка может думать, что Юрий элементарно житейски не умён, и что всё незаурядное в нём просто «дармоедские наклонности»… И тогда Юрий задаёт себе принципиальный вопрос: художник ли он? И отвечает: да, считает, что художник. Тогда он приказывает себе: «Так пиши!» Далее герой разрабатывает и выдвигает критерии литературного творчества: радоваться и страдать, видеть себя со стороны, выразить «трудноуловимый оттенок того, что его занимает» - только это обещает удовлетворение от сделанного. «А писать нужно вот о чём – о том, что он передумал за эти годы».
Трудно переоценить значимость всего сказанного в «Трактате о бане», который предстаёт трактатом о природе и тайнах литературного творчества. После этого мне приходится переосмыслить все те вещи Александра Мелихова, которые я уже прочитала…
Я считаю, что в Мудрецах все рассказы хоть и ранние, но всё равно очень сильные. Однако чтобы чересчур не докучать читателям, воспользуюсь заветом любимого редактора: «Журналистика – это искусство самоограничения». Пройдусь по следующим рассказам фактически поверху, скажу лишь о том, что наиболее ощутимо задело и отложилось навсегда.
Вот «Кошка». Мне тоже встречались такие семьи примитивов, где для самоутверждения оставалась одна пустая похвальба, либо – как здесь – мантра типа «Доронинское – значит выше всяких похвал». Но и невестка, новый член клана, недалеко ушла от родственничков: сначала хамка шпыняла посетителей почты, затем – соискателей учёной степени в некоем ЦНИИ. Это из серии «самый страшный начальник – уборщица». Невестка, чтобы нагадить Дорониным, решает усыпить домашнюю кошку. Как же так – ведь невестка такая сентиментальная, чуть что – в плач? Но мы прекрасно знаем, что сентиментальность чуть ли не верный спутник жестокости. И вот после убийства животного ждёшь от ничтожной дамочки какие-нибудь причитания в виде междометий и всхлипов, но тут в дело вступает воля автора, безоговорочного таланта, и дамочка вдруг частит: «Как на фронте, как на фронте…» Это поражает и безусловно запоминается.
Сложную семейную тему продолжает рассказ «В родном углу». В центре его старый отец и дочь по имени Людмила. Кажется, занудный старик, как говорили раньше, «заедает век» дочки. Но нет, Людмила добровольно вернулась к отцу, чтобы ухаживать за ним. Старикан – типичный резонёр и начётчик, все «авторитеты» с их банальными истинами и проповедями у него ранжированы, распределены по особым папкам, и он требует от окружающих, в особенности от Людмилы, строго следовать их указаниям всегда и везде. Это безумно раздражает дочь, отец оскорблён её непослушанием. Меж тем оба считают, что любят друг друга; отец признаёт честность, добросовестность, прямоту Людмилы, она уверяет себя, что отец добр – хотя не имеет никаких доказательств на этот счёт; она «просто знает это, и всё». Старик действительно ласков и приветлив с посторонними, изводит спорами он только дочь. Зачастую отец ведёт спор ради спора, и это я всё чаще с годами замечаю у своих подруг; моя матушка называла подобных людей «поперечная борозда». Как правило, такая «борозда» противоречит лишь для того, чтобы последнее слово осталось за ней, это тоже элемент самоутверждения. Что старик, что Людмила ни в чём не тверды, все жизненные понятия у них эфемерны, сами их личности выхолощены, и, вероятно, их и держит вместе только иллюзия деятельной интеллектуальной жизни. И вот во имя чего эти люди обитают в комнатах со стеллажами и папками, где в воздухе реют плотные бумажки то с печатными, то с рукописными буквами… И всё равно автор пристально вглядывается в этих существ (включая и тех, что в «Кошке»), проникает в их дни, вслушивается в их диалоги, улавливает их мысли – с такой степенью достоверности, что ты, читатель, пребываешь рядом с ними тоже, и становится не по себе – как наймиту-соглядатаю. Но ведь и жаль этих неразумных обитателей городов, ибо подобных, пожалуй, большинство в человеческом сообществе.
Мне показалась явной перекличка между рассказом «Провинциал» и более поздним романом Александра Мелихова «Исповедь еврея»: и тут, и там герой мечтает любой ценой стать полноправной частицей более престижного в его глазах сообщества – в первом случае сообщества свободных, развитых горожан, во втором – русского народа. Мастерство автора – в том, что в обоих случаях мечта трепещет обнажённым, страшно болезненным нервом – с той только разницей, что в «Исповеди» маленький герой старается примениться к незатейливым ровесникам, в «Провинциале» же ситуация выглядит так, что герой, врач Дима, далёк от независимых, раскованных горожан, как от пришельцев из неумопостигаемых миров. Как говорится, почувствуйте разницу. А всего-то делов: ну, приехал в город из глубинки и тем не менее заполучил комплекс неполноценности величиной со Вселенную. И сразу в голову приходит мысль: так ведь схожим образом, должно быть, мучились и все бесчисленные наши выходцы из провинции в прошлом веке (что отражено в большой литературе о переселенцах в города), а может, мучаются и в нынешнем…
У каждого из встречных горожан, думает Дима, есть присущий только им стиль, все они, горожане, иначе одеваются, иначе ходят, смотрят, рассуждают, говорят, и вряд ли Дима сможет когда-нибудь уподобиться этим бесконечно свободным людям. Замечательный писатель Мелихов обставляет каждое из этих свойств тончайшей словесной характеристикой, подобной грациозному менуэту в музыке. Вот и любимой девушке Юне будто бы присущи особая серьёзность, а также «печальная дымка достоинства». И лишь когда молодые люди прощаются у Юниного дома, у неё возникает типичная холодная улыбка простой вежливости, а Диме-то казалось, что он небезразличен ей… Но главное, у героя появляется тревожное предчувствие: не маскирует ли «печальная дымка достоинства» самое обычное безразличие, фанаберию так называемых «свободных» по отношению к тем, кто как будто ниже их по рангу, кто недостоин их внимания и благосклонности? Так, Юна начисто радостно преображается при появлении своего приятеля Беленко, они без умолку трещат (точнее сплетничают), не обращая никакого внимания на Диму, ведут себя просто по-хамски, и куда только деваются их серьёзность, достоинство и интеллигентность! Правда, и Дима ведёт себя откровенно нелепо: прыгает с балкона, потом зачем-то забегает и выбегает из подъезда, но можно ли ждать чего-то рационального после столь жуткого отчуждения от «свободных»?
Рассказ «Мудрецы и поэты», давший название всему сборнику, предан извечной теме «поэт и толпа». Неслучайно экскурсовод в доме-музее хорошо забытого поэта Нордина предстаёт перед рассказчиком в причёске «кучка», платье в пол – то ли как Смирнова-Россет, то ли как Панаева-Головачёва из девятнадцатого века. И имя ей должно быть Иветта, хотя на деле она всего-навсего Катя, а Борис Яковлевич Нордин – урождённый Лопатко. Катя «наркоманически увлечена литературой» и Нординым, которому в данный день противостоит не простая толпа, хуже того – группа учителей литературы! И тут мы находим как бы настоящий срез общества в образе толпы: тётеньки с авоськами, которые боятся не успеть куда-то, а потому им бы сбежать, но хорошо бы на всякий случай черкнуть в тетрадь пару «фактов» для проверяющих из гороно; равно восторженная и абсолютно безмозглая филологичка; пошляк, готовый говорить только о Нордине с «клубничкою»; эрудит, доподлинно знающий прижизненные провалы Нордина… Куда тут бедной Кате в чём-то убедить данное сборище, ведь она обитает в другом мире, в своём дивном благоуханном коконе под названием «Поэзия» – пусть даже странноватого, слегка нелепого Нордина-Лопатко. На память здесь приходит «перестроечный» фильм Глеба Панфилова «Тема» с прекрасными актёрами Ульяновым, Любшиным и Чуриковой. В нём героиня Инны Чуриковой безумно увлечена личностью и стихами земляка, третьестепенного провинциального поэта. Некоторые его вирши кажутся обычной графоманией; нужды нет – это всё равно Творец, каким бы он ни был! Окружающие его имя сонмы людей ведут муравьиное, блошиное, а то и вовсе растительное существование, а он, поэт, всегда захвачен чем-то несиюминутным, идеальным, надмирным существованием и вдохновением, что уже само по себе заслуживает благоговения. И Нордин такой же, и хотя в минуты сомнений Катя помнит, что она одинока, чудовищно бедна, и диван у неё стоит на стопке журналов «Вопросы литературы»; закрывшись с головой одеялом, она всё-таки снова уходит в свой благоуханный, целительный кокон поэзии…
Завершающий рассказ «Игра с Бонапартом» представлен в виде письма автора  к брату. Это сообщает повествованию особо искреннюю интонацию. Рассказ небольшой, структурирован короткими главками с названиями, но, как ни странно, это придаёт ему, наряду с динамизмом, удивительную временную протяжённость и глубокий объём.
Начинается всё с игры трёхлетнего сына автора в войну пластилиновыми солдатиками в крохотной общежитской комнатке под столом – больше-то негде. Малыш как может подражает звукам стрельбы и разрывов, солдатики схватываются в рукопашной – вплоть до слияния в один пластилиновый комок. Да, но почему всегда только война и смерти, разве нельзя поиграть в правильную, спокойную, созидательную жизнь? – спрашивает отец. И мальчик, немного смущаясь, отвечает: конечно, можно, он пытался, но это… неинтересно.
С этого момента, думается мне, разворачивается эпически мощное художественное исследование происхождения семьи, частной собственности и государства… шучу, конечно, но на деле – разворачивается исследование генезиса общественно-политического устройства автократического государства, причём где угодно на Земле. Посмотрите, уже у этого крохотного мальчугана задатки диктатора, он повелевает всеми: и своими, и чужими; его главная задача – что далее и раскрывается в рассказе – как можно больше вредить окружающим, до полной гибели всерьёз. Это вызывает невольную ассоциацию с «Повелителем мух» Уильяма Голдинга, что только подчёркивает универсальность формулы «интриги плюс сила равно война». И мы помним, что под «повелителем мух» понимается Вельзевул, иначе говоря Сатана. В главке «Явление героя» как раз и возникает верный адепт Сатаны – Валерка Прудников. Как и у Голдинга, лидер придумывает для пацанов божество – это поначалу якобы владеющий приёмами джиу-джитсу, из «читающих пацанов» Генка, затем более старший Георгий Сорокин. Следующий этап – система наград и отличий бойцов, причём выше всего у Валерки ценились не реальные подвиги, а словесная готовность служить. «Теперь Валерка не брал ребят побойчей, а только чтобы в рот ему заглядывали». Ну как же, как же, такое все мы не раз наблюдали в разных конторах с руководителем-сатрапом: «больно умные» для него опасны, куда удобнее те, кто не высовывается и на фоне которых сам сатрап выглядит как бы умнее чем есть.
Обратим внимание: любые власть предержащие почти всегда, за редчайшим исключением, мужчины – хоть взрослые, хоть ещё маленькие. «Главный механизм насилия она (философ Оксана Тимофеева – О.К.)  называет «машиной маскулинности» – эта машина создана, чтобы вновь и вновь воспроизводить то, что мы считаем социальной нормой. В итоге страдают либо животные, либо люди, «приравненные» к животным. Но когда механизм оказывается определен и описан – когда насилие называется насилием, когда оно заметно и обсуждаемо, – находится возможность от него убежать». Ну, до этого светлого будущего нам ещё далеко, так что пока остановимся на «механизме маскулинности». Пусть меня обвинят в сексизме и даже злонамеренном феминизме, я считаю, что во всех мерзостях политики с древности до наших дней повинны именно мужчины. Мужчины – главные интриганы, интриги – их хлеб, посмотрите: они живут в них как хлебные черви; и сейчас, возьмите хоть реальную политику, хоть обсуждения в Интернете с любой стороны – и слева, и справа, – это перебирание, перемывание интриг и сплетен в режиме «двадцать четыре на семь». Интриги при этом имеют самый низменный характер, соперничество идёт не в том, чтобы облагодетельствовать человечество или хотя бы свою нацию, своё сообщество, нет, главное – навредить сопернику так, чтоб выгадать какую-нибудь да пользу для себя, своей партии, своих любимчиков, а в итоге всё равно для самого себя. Кстати, и мелиховский Валерка считает, что самое ценное во власти – возможность вредить…
Впрочем, у удельного князька Валерки хватает ума повязать подчинённых идеей квасного патриотизма «нашего края» (вспомним молодёжные банды в 70-80 годы в микрорайонах Казани), что рассказчик именует «кристаллизованным боевым содружеством», и горе тому, кто выпадет из «края». Пока у Валерки нет реальных достижений в драках, он предоставляет подчинённым возможность «вволю лгать» – конечно же, о «героических подвигах». Таким образом создаётся флёр вовлечённости в самую гущу «сражений», войну всех против всех.
Но флёр этот лживый, невесомый, а хочется придать ему веса и величия. И тут в рассказе разворачивается главка «В игру вступает Бонапарт». Но почему, собственно, Бонапарт? Рассказчик приводит цитату историка Франсуа Олара, где говорится, что Наполеон был как великим полководцем, так и великим оратором. Но полагаю, кроме задачи расцветить повествование «высоким штилем» стилизованных наполеоновских речей и воззваний, писатель, возможно, предусмотрел и задачу подчеркнуть «наполеоновский комплекс» главного отрицательного героя.
Разумеется, Валерка Прудников не дотягивает до наполеоновских высот хотя бы и в речах, тут нужен кто-то пообразованнее и понаходчивее. Завершающий рассказ  неслучайно, наверное, вернул меня к рассказу «Первая любовь», что стоит в самом начале сборника. В «Игре с Бонапартом» действует мальчуган, который вполне мог бы быть подросшим и, естественно, более искушённым Олежкой из первого рассказа! Обоих героев роднит незаурядность, эмоциональная чуткость, подвижный ум, почти писательское острое внимание к деталям. Так история этих двух пацанов как бы «закольцовывает» повествование: вначале это дивный поэтичный малыш, в конце – своего рода лукавый пиарщик Валерки Прудникова. Сам он говорит, что его «согласны держать при дворе в качестве либреттиста и хореографа их спектаклей – и не более того».
Он насквозь видит все козни, замыслы, выверты, интриги Валерки и его друганов, это тонкая, почти мишленовская «кухня» построения диктатуры, её нетрудно усвоить и запомнить, поскольку она предстаёт в ярком художественном исполнении. Запомнить нелишне, ибо в том или ином виде диктатура проходится по всем нам как каток в разных местах и в разные периоды жизни.
Верный себе, Валерка поначалу вводит героя в свой штаб – чтобы держать его под контролем. Ну, и пока речистый интеллигент-пиарщик нужен ему на первых-то  «наполеоновских» порах. Но чтобы «интеллектуал» чересчур не заносился, Валерка выставляет его смешным, приговаривая «делать надо, а не болтать». Далее подаёт его аудитории как чудаковатого – из тех, «которые сами не знают, чего хотят».
Тем временем зло растёт: Валерка повязывает подчинённых условной кровью – находит жертву, безвинного паренька и избивает его при всех, нелепо тыча кулаком в одно и то же место на щеке. Пиарщика от этого едва не тошнит; он из штаба уходит в строй рядовым, ощущая, что не нужны ему ни должности, ни слава у трона диктатора. Меж тем сам диктатор Валерка оказывается колоссом на глиняных ногах – его наказывает более сильный князёк Алфёр. Валерка бесславно тонет в слезах и соплях. Шайке приходит конец. Получается действительно по философу Оксане Тимофеевой: насилие названо насилием, зло распознано, и от него можно убежать. В единичном случае – да, но как это сделать с неопределённо большим количеством людей, с обществом в целом? К тому же недавно я услышала, что учёные-социопсихологи Колумбийского университета (Нью-Йорк) убеждены: в сложившейся, упрочившейся  с и с т е м е   д и к т а т у р ы  диктатором может стать даже самый что ни на есть порядочный, самый демократически настроенный человек. Говорят, на выручку вскоре сможет прийти ИИ: он уже начинает расшифровывать мысли человека по его энцефалограмме. Пока это звучит скорее как курьёз, и всё же на ИИ куда больше надежд, чем на примитивный детектор лжи; уж тут потенциальному диктатору (а также коррупционеру, злодею-интригану) не проскочить.
Да, но не теряется ли за этими моими размышлизмами  – с их, может быть, ложной многозначительностью и наукообразием – собственно художественность рассказа? Ни в коем случае! В моём читательском сознании навсегда поселилась эта каменистая, щебёночная почва, терриконы со взвивающимися с них сполохами пыли, эта единственная на весь край ранетка с её мизерными яблочками… И потом: речь ведь в рассказе о малой ребятне с её деревянными пистолетами, поверженной в прах «шашками» вражеской армадой (пыльной травой), бумажные награды в виде вырезанных из журналов орденов и медалей… Вот именно – малая ребятня, но в ней уже произрос весьма зловещий Валерка Прудников, прикормивший возле себя такого милого в прошлом Олежку (чем не парадигма «власть и интеллигенция»?), и где-то всё это тлеет, а может, уже и разгорается… И тогда вовсе не натянуто звучит в конце рассказа призыв автора: «Будем бдительны!»
 

 

               
    


Рецензии