Суженый

Путь от ложного человека к истинному лежит через человека безумного.

Во дворе, оглянувшись, торопливый прохожий узрел мужика, невысокого, с рыхлой козлиной бородкой, в наспех, видно, заправленных в сапоги широких холщовых штанах и рубахе, надетой навыпуск, сгорбленного, несущего тяжесть креста, якорем лежащего на хилой груди на чёрной от пота верёвке, обутого скромно, но ладно, лет сорока – вряд ли больше. Шёл мужик не спеша, чуть подволакивая развёрнутые стопами внутрь ноги, отчего вся фигура его принимала мальчишеский вид, и держа тремя пальцами правой руки – большим, указательным, средним – за шею убитого петуха, крыльями касавшегося земли, оставлявшими след непрерывного бытия на грязном мирском песке. Его левая рука была неестественно прилеплена к телу, пальцы скрючены, сжаты в неплотный кулак, одно плечо приподнято, другое – падает вниз, торс перекошен, как криво скроенный или неудачно перешитый пиджак, убавленный на размер. Казалось: ему в своём теле тесно – он не может в нём развернуться.
Мужик этот, шедший откуда-то справа и параллельно, вдруг повернулся, описав девяностоградусный оборот поднявшись на пятки, и двинулся навстречу единственному здесь во дворе – идущему – человеку, и когда они, поравнявшись, пересеклись, прохожий заметил острые и живые глаза на его отчуждённом лице и лукавую, не соединимую с ними улыбку. «Дурак, – мелькнуло в его голове, – абсолютный дурак. Глаза – как у сельской свиньи, попавшей в чужой огород: чего бы ещё сожрать. А крест... А штаны... А рубаха...» И, всей своей позой выражая брезгливость, он свысока, испытывая свойственное пустым, но при том неудачливым людям высокомерие, выскакивающее из них в тот самый момент, когда они видят кого-то никчёмнее их самих, уставился на мужика.
– А? Чего смотришь? – сверкнул тот глазами, криво посаженными на лице, испорченном мелкими морщинами, и замахнулся на прохожего петухом. – А ну иди, куда шёл! Вон, говорю! Вон!
Туша петуха, удерживаемая им за шею, взлетев неуклюже кверху, стала враз опускаться вниз, и, поддавшись инерции, влекомый тяжестью птицы, мужик едва не упал, но смог себя удержать, подавшись сильно вперёд и выставив правую ногу. Тяжёлый церковный крест с христианским распятием в центре, висевший поверх домотканой рубахи, тоже качнулся вперёд, описав правильную математическую кривую, и обратным путём вернулся назад, хлопнув о хлипкую плоть.
Резвый прохожий, вывернув наружу ладони, отпрянул, прикрывшись руками, и на полусогнутых оробелых ногах стал обходить сумасшедшего. Петух бездушно болтался в руке идиота и казался тряпичным, и нечего здесь вроде бы было бояться, но прохожий опасливо, смешно выставляя колени вперёд, козлом поскакал прочь с этого странного места: ему стало не по себе, как всегда бывает не по себе, когда увиденное не укладывается в то, что можно понять. Особенно, если рядом нет никого. А никого как раз рядом и не было, только стояли, выпучив незрячие окна, глухонемые дома.

Другой раз юродивого с петухом видели около старой церкви, стоящей на набережной у самой реки. Он сидел, положив дохлую птицу головой на ладонь левой руки, правой рукой любовно поглаживая её – от головы до хвоста.
– Николай, – неожиданно сказал он, повернув голову влево и вежливо её наклонив. – Меня? Николай. Раб божий. А нет, не надо, я обоих вас знаю. Ваши лики вон там висят, если сразу направо свернуть, как в храм войдёшь. У витража, – для убедительности он оторвал правую руку от петуха и указал ею сначала на церковь, а потом действительно куда-то направо.
Проходящая мимо широкая женщина испуганно вздрогнула, высоко подняв плечи, от чего её дородное тело волной покатилось вниз, и прибавила шагу. Мужик же беззлобно крикнул ей вслед, по-доброму засмеявшись:
– Полы свои подбери и шагай быстрее. Не видишь, что ли, я с ангелами беседу веду. Иди себе, куда шла! Да не оглядывайся! – сплюнул и отвернулся. – Душа у тебя коротка оборачиваться.
Однако женщина, не глупая, не бесстрашная, но любопытная, как жена пресловутого Лота, не наречённая именем, торопясь покинуть, как вздумалось ей, полоумного, не смогла-таки справиться со жгучим желанием посмотреть, с кем он там в действительности говорит. Она обернулась – не став соляным столпом, – повернула голову, скосив глаза влево и вслед за шеей разворачивая плечи, но, конечно же, никого не увидела: слева, как, впрочем, и справа от мужика было пусто. Совсем никого. И только мёртвый петух по-прежнему безмолвно лежал у него на коленях.
– Не... А вот вы послушайте-ка, что я вам скажу, – мужик усмехнулся, окладом ладони погладил бородку и, взяв петуха обеими руками, положил, как ребёнка, себе на колени. – Что это – мир? Что он такое? Сон, болезнь, которой болеют люди, не могущие излечиться. А я излечился. Вот как Аннушка моя в тот мир отошла, так сразу же и излечился. Что? – он подставил руку, сложенную ракушкой, к уху, чтобы лучше слышать того, кто не виден. – Кто такая Аннушка? Хо! Ну и вопрос! Какие же вы, к чёрту, ангелы, ежели не знаете мою Аннушку. Жена она мне. Венчанным браком жена. Венчаны мы небесами, – чтобы не быть совсем голословным, мужик поднял руку и указательным пальцем ткнул в центр неба. – Вот так. Всё, как есть, на духу говорю. Проснулся и излечился. А иначе-то как бы я вас видеть мог и с вами беседы вести? Эти-то... Ты куда, глупая курица, смотришь? Пошла вон, говорю! Пш! – как на кошку, крикнул он на сочную девку с котомкой в руках, – эти-то ведь вас видеть не видят. Безумные...
Девка взвизгнула и ринулась прочь. А мужик разразился заливистым хохотом:
– Беги, беги! Пуганая ворона куста боится!
Ошалевшая девка прибавила ходу и скрылась за поворотом.
– Вот куда они все идут? Куда-то бегут, куда-то торопятся... А нам и здесь хорошо, – мужик положил иссечённую морщинами руку на тушу убитой птицы.
Он был незаметной и малофункциональной частью огромного человеческого города, который, если не развлекался, то отдыхал и воровал, если не спал.
Всё в городе находилось в неизбывном движении: по чищеным и нечищеным дорогам на разных скоростях передвигались небольшие, большие и очень большие машины, автобусы, открывая беззубые двери – немые голодные рты, застревали на остановках, но потом продолжали свой путь – без души, никуда не спеша, в небе мигали огнями подвижные самолёты, по улицам, как по лабиринтам, шли разные люди, из рук которых уходили и уплывали немалые и малые деньги, на смену ушедшим их мыслям к ним приходили другие, и даже время – и то не стояло на месте. И было только одно неподвижным – мёртвый петух в руках дурака.
Церковный этот дурак, мелко перебирая пальцами перья добытой им птицы, прислушивался к пустоте. И город – его постоянный шум – мешал ему в этом.
Откуда-то взявшийся ветер погнал иссушенные опавшие листья по тротуару, и те побежали мимо босых ног мужика, добавляя ещё большего хаоса к тому, что имелся в пространстве.
– Эх! Суженый, ряженый, – поймав один запоздалый лист, вдруг запел мужик. – Ненаряженный... – он потянул удвоенную н.
И замолчал.
– А вы что, ещё здесь? – не глядя в сторону, обратился он к пустоте. – Неужто за мной пришли, родимые? Нет? Просто посмотреть, как я тут? А я что? Я нормально, – он выпрямился. – Но, впрочем, готов и уйти. Сам – нет, никак не могу, нельзя. А вот если вы заберёте – тогда можно. Что значит – вы не такие? Какие такие – не такие? Вы не приходите живое делать мёртвым?
Было видно, как искренне он огорчился.
Туша петуха с глазами, затянутыми мёртвыми серыми бельмами, по-прежнему покоилась у него на коленях.
– Отдам тебя кухарке, пусть суп из тебя сготовит, – в сердцах со злости шепнул мужик петуху, склонившись над ним. – А завтра другого добуду, свежего.
– С утра приходи, с самого. А этого давай я с собой заберу, как раз похлёбка из чечевицы поспеет к обеду.
Мужик поднял голову, его прищуренные глаза, казалось, смеялись.
– Забирайте его, батюшка, пока не протух, – и мясистый петух перекочевал из рук мужика к священнику, который, схватив огромной рукой птицу за подреберье, засунул её сверху в пакет, и так до отказа набитый всякой всячиной. Вытер брезгливо пальцы о рясу – всё равно сегодня менять. Посмотрел на сидящего на ступенях мужика: без петуха тот выглядел сиротливо.
– Кстати, тебе мэр привет передал. Так и сказал, передавай, мол, Николаю привет, и спросил, как ты тут у нас живёшь-поживаешь.
Мужик ехидненько засмеялся:
– Эх, знает Господь своё ремесло, вытащил меня из этой содомной гоморры. Всякий там каждого съест, проглотит, сожрёт – не подавится, – он вскинул лохматую костлявую голову с вмятинами на висках на священника, который, смотря на него, стоял положив правую руку на сытый, круто выпирающий живот и внимательно слушал, ибо назидательно помнил всегда, что «слово о кресте для погибающих юродство есть, а для нас, спасаемых, – сила Божия».
Юродивый Николай, церковный дурак, уже сколько-то жил при церкви, когда два года назад местного розлива священник, попавший сюда из села не только по воле Божией, но и по человеческому разумению, приехал в город с нехитрым своим барахлом – служить, получив церковное повышение. Небуйный и незлобивый дурак, то крутившийся около, то на несколько дней пропадавший, никому не мешал. Он был иногда приставуч, иногда, напротив, всех от себя отгонял, однако в растерзанном виде, какой имеют обычно лишившиеся ума, он никогда не ходил – был аккуратен и чист. И батюшка занял нейтральную по отношению к нему позицию, прислушиваясь, однако, почти ко всему, что тот говорит.
И правда: всё, что слетало у мужика с языка, непременно сбывалось. И когда дело касалось «верхов», опекающих церковь, священник внимал с особенной настороженностью, ибо привык в карьере своей плавать по правильному течению.
Помнится, года так с полтора назад церковный дурак наболтал полнейшей ерунды о прибытии ставленного главы региона. Никто тогда к дураку не прислушался – мало ли чего он, полоумный, сказал, но когда полетели высокие чиновничьи головы, а освобождённые кресла стали занимать те, кто был и льстив, и пронырлив, но туп, все тогда побежали к нему – узнавать про свою судьбу. И многие, узнав что им однозначно крышка, успели сняться с насиженных тёпленьких мест ещё до того, как им стали слать одну за другой судебные повестки и известные люди начали приходить в их пустые, холодные, остывшие без людей одинокие офисы, бренча в карманах наручниками, – так и спасли свои шкуры, сохранив в банках далеко не родного отечества накопленные упорным мздоимством, как тяжким трудом, несметные сбережения. И, переждав бурю, поняв, что опасность уже миновала, смеялись над теми, кто сел. Ведь, как известно, смеётся тот хорошо, кого предупредили заранее.
Вот и сейчас, услышав опять про «верхи», молодой батюшка сильно насторожился, потому как был полон вестями, которые, видимо, были известны не ему одному: мужик, приблудный церковный дурак – батюшка чувствовал так, что сам он имеет гораздо большее право на церковь, чем этот юродивый Николай, хотя тот и завёлся здесь раньше него, – как баба, любопытный до всего мирского, впитывал в себя сплетни, как губка.
А тот между тем продолжал:
– Слышал я на днях: старшой-то у мэра в историю какую-то вляпался – очень поганую. И ведь что? – развёл он руками. – Думают, небось, что опять пронесёт. Что как-нибудь рассосётся. Отмажут этого дурня. Думают: умные, – юродивый криво и зло улыбнулся, и лицо его, обращённое к солнцу, сморщилось – стало похоже на сушёную сливу. – Но нет, не отмажут, «ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом». Чёрта с два! Не отмажут! Бог не Микишка, у него своя книжка. На всё Его воля: захочет – освободит, а не захочет – куда ж они денутся? Ничего, пусть посидит паренёк. Пусть посидит.
Священник, отсеяв всё, что не относится напрямую к мэру и его окружению, насторожился:
– Как это так – не отмажут?
– А так, совсем ничего не получится. Посадят годочков так на пятнадцать. Да и папаша за ним скоро последует: нельзя же так воровать. Воровать же надо не так. А хочешь, скажу, как надо? Хочешь, скажу? Наклонись-ка сюда ко мне, – он поманил священника пальцем, прищурив глаза. Лукавая дурная улыбка – не сумасшедшая – тонкой линией губ пересекла его лицо, разделив его на две неравные части. – Знаешь, сколько денег у него на счетах лежит? Тьма! Тьма – это когда ни конца, ни края не видно.
Священник поморщился.
– А кому нужны лежачие деньги? Деньги должны ходить. Иначе какой от них толк? – петух в руках дурака на миг потерял свою значимость.
Мужика теперь было не узнать: лицо его изменилось до крайней неузнаваемости, плечи выпрямились, развернулись, и, кажется, всё тело вывалилось главным местом вперёд – животом, как у людей, не знающих меры в еде, людей, заедающих стресс, живущих в собственной ненависти к себе в проекции на других. Сейчас мужик не казался безумным. Сейчас он казался как все. Казался обычным, чиновным, масштабным, каким и был до того, как случилась беда.
А беда, как это всегда и бывает, случилась внезапно: несколько лет назад у замминистра по строительству Креста Николая Васильевича заболела неизлечимой болезнью жена – единственный близкий ему человек. Страшно промучившись год, она, худая, сухая и пожелтевшая, как лист архивной бумаги, забытой на полке, изгнившая изнутри, изъеденная болезнью, отдала Богу душу, оставив мужа совсем одного. Детей они так и не нажили, всё время тянули – потом, мол, потом, успеется, пока отдохнём, поживём для себя. Вот и пожили. На этом и всё.
Родителей Николай потерял давно, ещё когда в институте учился, – разбились. Раз – и не стало людей. Были – и вдруг не стало. Ни братьев у него, ни сестёр – совсем захудалый род. Ну хоть бы дядька какой-никакой отыскался – так нет, совсем никого. Так и остался один человек – бесхозный, ненужный совсем никому, ненужный по-человечески. 
И понеслось у него – попойки, загулы. Запойные вечера сменялись ночами, ночи перетекали в круглые дни, а те превращались в недели. Пил Николай – не просыхал, всё поминал свою Анну, и допился вконец – до того, что должность свою потерял, а потом потерял и работу – его же прежние друзья вышвырнули его ото всюду. Без денег, без статуса, без привилегий – не нужен он стал совсем никому. На работу его никто не брал, а если и брал, то задерживался Николай там совсем ненадолго – очень уж пил.
Пил он ото всего: от скуки и от безделья, от обиды на жизнь, от зависти и от злости, от того, что больно уж мир несправедлив, от потери жены, от одиночества, от страха перед смертью и от того, что в мире идёт война, и много ещё от чего – всегда находились какие-то поводы. А потом и поводы стали ему не нужны. Он пил – просто пил. С кем-то ли, или один. Пил для того, чтобы просто забыть и забыться, залить своё горе, не чувствовать боль. А больше всего для того, чтобы чувствовать, что всё ещё жив – в этом и крылась причина.
Смерть казалась ему везде. Повсюду мерещилась. Выйдет ли он во двор покурить – она смотрит из-за угла. Пойдёт ли за хлебом – она, глядит он, в очереди стоит через пять человек, за женщиной в красных чулках. Пойдёт ли обратно – тащится за ним по пятам, запинаясь о камни, прячась за спины прохожих.
Вот потому и пил: выпьет – и будто легче. Глаза ничего не видят. А как известно: что око не видит, то ум неймёт.
И однажды допился уже до того, что не вставал с постели. Просто лежал – немытый, в затхлой одежде. На тумбочке – открытые две бутылки: одна – с водой, другая – с разбавленным спиртом. Прямо из горла пить.
День так лежал, другой, третий, неделю. К концу исхудал – одни только кости: колени и локти углами торчат, кадык выпирает, рёберная клетка раздулась, рёбра топорщатся под давлением отравленной алкогольными ядами печени – скелет, обтянутый кожей, как диван гобеленом. Грязный. Бледный, иссиня-жёлтый, словно покойник. Под глазами – землистые синяки. Волосы сальные и воняют. Лицо – если это можно назвать лицом – опухшее и отёкшее, как не от этого тела, как подменили.
Проснулся, а у кровати Анна стоит, руку к нему тянет с укором, будто живая. Лицо узкое, волосы белые с жёлтым отливом. И рука – тоже узкая, бледная:
– Вставай, – говорит, – со мной пойдёшь.
Взяла его за руку и повела. И он пошёл за ней, словно слепой, как послушный щенок, ни слова поперёк не сказал.
Так привела она его в церковь, что у самого края реки, и поставила перед ликом Христа, а сама будто сзади стоит. Николай виновато глянул на образ, а у Христа там такие глаза, столько боли в них – всечеловеческой, будто он за всех людей пострадал. Сжался Николай телом, сжался душой, как высохший ком земли стал, а потом разразился слезами, смягчившими его загрубевшее сердце, сделавшими сердце податливым – лепи из него, что захочешь. А Иисус сошёл с иконы – тело тонкое, белое, будто мрамор, ни кровинки в нём, на лице синева, щёки впалые, скулы торчат, глаза – две бездны горят.
Говорит:
– Бог создал жизнь, и только неверующий возьмёт отрицать, что Бог создал смерть. Принимать жизнь, отрицая смерть, – это верить в Бога наполовину, то есть не верить совсем. Вера – это принятие, а не допущение. Принятие и жизни, и смерти. И смерти даже в большей степени, чем жизни, потому что смерть – это безвратные врата к Богу.
 Николай так и разинул рот.
Две бездны Иисусовых глаз сморят в него, прямо в самую душу. А за спиной Аннушка шепчет:
– Прости меня, родный, не смогла я тебя уберечь... Прости, что ушла...
И шёпот у неё холодный, как из погреба.
Жжёт у Николая внутри, кислотой разъедает, а Христос продолжает:
– Смерть – она всегда за твоими плечами. И всё потому, что ты человек, и ещё потому, что ты воплощение Бога. Отказываться от смерти – не понимать замысел Бога. Только тот, кто при жизни поверил в смерть, сможет прожить истинную жизнь и воплотить божественное в себе. Сказать, что этот путь непростой – ничего не сказать. Иногда он – распятие. Иногда же Бог награждает безумием.
Николай хлоп-хлоп глазами, и весь алкоголь выветрился из него, как вода из пустыни. Иисус же не отстаёт:
– Бог – это всё. Он не дорога, он не дистанция. Дистанция – это ты, от точки своего рождения до точки собственной смерти. И отказ от смерти не значит её отмену, как неверие в Бога не значит отмену его бытия. Принятие жизни и вместе с этим непринятие смерти есть непринятие мира таким, каким его создал Бог. Теперь ты знаешь всё. Иди. Но только, когда пойдёшь, не смотри назад. Не возвращайся в свою тюрьму.
Николай судорожно сглотнул и кивнул головой в знак того, что он в целом невольно согласен.
Иисус же занял прежнее место на распятии и уже оттуда, неподвижный, только шевеля губами, сказал:
– Как ни старайся, ты не можешь изменить своё прошлое. Но твоё прошлое не должно определять, каким будет твоё будущее. И да избавит тебя Бог от незрелости не пребывать в настоящем, – и на этом застыл в своей обычной страдальческой позе.
А потом вдруг всё завертелось, и Николай оказался при церкви. Из квартиры его выписали за неуплату долгов, скопившихся за несколько лет. Жилплощадь – некогда прекрасные в несколько комнат апартаменты – перешла государству. Небольшую сумму, которая осталась от её продажи, вверили храму, который взял на себя обязательства по содержанию бездомного Николая, определив его по статусу как местного юродивого. Правда, Николаю полагалось по закону какое-то мизерное пособие по инвалидности, связанной с его слабоумием, но и этим пособием распоряжался приход, у которого и числился на иждивении умалишённый Николай, а не сам он. Но он не роптал. Всё у него было, что надо. Спать – было где. Еда – в ней тоже никто не отказывал. Местные бабы и комнату его приберут, и бельё постирают. Одежду другую на стол положат – чистую да отглаженную. Кроме того, церковная кухня время от времени давала ему по его настоятельному требованию в личное пользование мёртвого петуха, которого под заказ привозили из ближайшей деревни и который, как правило, за исключением случаев, когда Николай куда-то птицу девал, всё равно потом шёл на суп. Мясо жилистое, да и бульон мутноват – но не плакать же из-за этого.
Мёртвые листья продолжали бежать, гонимые ветром.
– Эх, мэр, шелудивый ты пёс, бессовестная пройдоха... Безбожники и спекулянты... Удобно устроились. Да только игольное ушко...
Батюшка уже давно ушёл. Давно уже двери церкви были закрыты для прихожан – службы закончились, и после обеда туда никто не ходил, редко-редко внутрь проникали работавшие в церкви женщины, гасившие недогоревшие свечи и собиравшие их в особую коробку с тем, чтобы потом, наверное, кому-то продать, а может, и нет, а Николай всё сидел и сидел, перемалывая в голове воспоминания о прошлой уничтоженной жизни.
– А я как открытое окно. Нельзя разбить окно, если оно открыто. Так и живу, пока Бог даёт. Анну – да, вспоминаю. С теплом вспоминаю, с любовью. Очень уж к ней хочу. Понимаю: если она умерла – значит, так того Бог захотел, – на лице мужика просияла улыбка. – Теперь она дома. И я домой хочу. Сделайте милость уже, заберите. А? Не можете? А ну вас к чертям собачьим... Ангелы, называется...
Лицо мужика опять изменилось, он стал поистине умалишённым. Глаза его страшно пылали, руки и губы дрожали, сам он обмяк.
Невысокая бледная женщина, одетая во что-то невнятное, мятое, чёрное, слабой рукой открыла боковую калитку и неслышно направилась к церкви. Массивная церковная дверь была закрыта, но не заперта. Остановившись у двери, женщина три раза перекрестилась, горячо и гневно шевеля губами, – и вдруг дрогнувшая её рука бессильно упала вниз.
– Мужа похоронила? – участливо спросил Николай.
Женщина, не поворачивая к нему головы, только слегка кивнула и, сдерживая слёзы, закрыла глаза. Правой рукой она сжала ткань платья так сильно, что пальцы её, как воск, пожелтели.
– Не убивайся, раба Божья... Надо с благодарностью отдавать смерти то, на что она положила глаз, потому что за её спиной стоит Бог, пославший её сюда.
Женщина, вмиг разрыдавшись – горько, надрывно, болезненно, рывком дёрнула дверь и не вошла – ввалилась внутрь церкви, ноги её не шли. Тяжёлая дверь закрылась за ней, отделив её от мира людей, и ещё некоторое время спустя можно было различить слышимые в глубине церкви истерические всхлипы, стоны и вой прихожанки, убивающейся по усопшему мужу.
– Не осуждай. Было ведь время, и ты своей смерти боялся, – сказал мужик самому себе. – Очень боялся. Не знал, что демоны – они не вокруг, демоны – они у тебя внутри, – он схватил себя на груди за рубаху и с силой её затряс. – Нет смерти для меня!
Крест, сорвавшись с ветхой верёвки, остался в его руке. И мужик смотрел на него теперь так, будто видел его впервые.
– Не вытрясти бы вместе с рубахой душу...
Он надолго замолк.
Вот уже вышла из церкви сопровождаемая какой-то неместной старухой заплаканная прихожанка – выцветшая, восковая. Вот уже батюшка поспешил к раннему ужину, исчезая в неглавной двери. Засуетились женщины, готовившие внутреннее убранство церкви к вечернему приходу грешных людей. Забили и кончились колокола. Один за другим стекались к вечерней молитве безликие прихожане. А мужик всё сидел и сидел, как в летаргии, уставившись в землю, с крестом на уставшей ладони. Вздрогнув, очнулся:
– Не такие, значит, вы ангелы, которые живое делают мёртвым... А может, всё-таки такие? Меня с собой заберёте?

Зима в погостных белых полях была на удивление снежной, хотя временами морозы опускались за сорок, но город удивлял своей бесснежной суровостью и чернотой, его голые мрачные улицы обледенели, и даже бездомные кошки, да что там кошки – собаки, куда-то делись из мёрзлого городского пространства.
За городом не было никого – ни людей, ни машин, ни живности никакой – ни птиц, ни какого-нибудь зверья. Светили лишь редкие фонари – тусклые и ледяные, дававшие слабую видимость света, но было всё равно темно, и поэтому приходилось на всякий случай всматриваться, напрягая глаза, в асфальтную черноту, нет ли кого на дороге.
Водитель лексуса, обдумывая оглушительность и бесповоротность своего финансового краха, дошёл, наконец, до идеи о том, что надо свести счёты с жизнью, потому что будущего у него без денег нет всё равно никакого – в жизнь ему опять не подняться до прежних вершин, но в тот самый момент, когда мысль о самоубийстве обрела в его голове отчётливую и понятную ясность, а рука, держащая руль, – суровую и непреклонную твёрдость, на дорогу, прямо под колёса машины, вывалилось из сугроба какое-то существо в грязных и стылых мочалах и замахало чем-то непонятным в руке.
Этим чем-то оказался дохлый петух, которого мужчина, сидевший за рулём, увидел распластанным на лобовом стекле, наехав на чучело в длинном тулупе. Чучело от удара отлетело и упало на спину, выпустив мёртвую птицу из рук. Водитель лексуса, тут же забыв про всё – про аховое падение рубля, банкротство, грозящую нищету и про наложение рук – выскочил вмиг из машины и, подбежав к упавшему чучелу, стал проверять, живо ли то. Чучело было не только живо, но и, слава богу, совсем невредимо, иначе кроме банкротства и нищеты водителю грозила бы ещё и тюрьма.
Чучелом оказался невзрачный хлипкий мужик, с рыхлой бородкой, без шапки, но в сапогах с высокими голенищами. Он лежал на дороге, головой на восток, растопырив тонкие ноги, раскинув в разные стороны открытые руки, и счастливо улыбался. Увидев водителя, мужик сел, помотал головой, чтобы восстановить в своём восприятии действительность мира, и захлопал веками. Глаза его лукаво и живо блестели:
– Что, смерти ищешь, вечная ты душа? – усмехнулся он, подавая свою худую, изрытую венами руку владельцу лексуса, чтобы тот помог ему встать.
– А ты откуда знаешь, что смерти ищу?
– Так она там стоит, тебя поджидает. Звал же её, – мужик махнул неопределённо куда-то рукой и основательно – с ног до головы – внимательно отряхнулся.
Вблизи он оказался вовсе не чучелом. Почти нормально одет, хоть и потрёпан. Чист, не считая падения в снег на дороге. Странен, но трезв.
– Пьёшь? – спросил его водитель лексуса, сурово щуря глаза.
Но было видно, что мужик был непьющим.
– Ни капли. С тех пор как Аннушка моя умерла – ни капли! Эти вон подтвердят, которые там стоят, – мужик развернулся и указал пальцем куда-то в дальнюю пустоту.
– Кто?
– Да эти, как их там, ангелы.
Владелец лексуса устало вздохнул: ещё один сумасшедший. Откуда только они такие в массе своей берутся?
– Давай, в машину садись. Поедем отсюда. Не бросать же тебя здесь одного. – Он недовольно покосился на мужика. – Как ты вообще оказался в ста километрах от города?
– А я что? Я ничего! Подумаешь – в ста! Я могу и не в ста! Я это, я такой, я нигде не пропаду. Я свой везде.
Мужик хотел было что-то сказать ещё и уже открыл было рот, но вдруг захлопнул его, промолчав. Сдвинул брови, насупился. То, что он здесь оказался, было совсем не его заслугой. Сам-то, своими ногами он едва ли три метра прошёл, а досюда его довезли недобрые люди – хотели убить, изничтожить.
А к чему убивать дурака? Он ведь на то и дурак, чтобы быть дураком. Да только не так всё просто: не каждый дурак реально такой, который совершенно безумен, есть и такие, у которых на всё своё понятное разумение есть.
Длинная цепочка неявных событий привела сюда петушиного мужика. А началось всё тогда, когда ещё ветер гонял по асфальту голые мёртвые листья.
Сначала посадили старшего сына мэра – много за что, не только за краденые деньги: убийство, шантаж, разбой, насилие, воровство – прямо по списку. Действительно посадили. На целых пятнадцать лет. Могли и на больше, но парня отмазывали, кто только мог.
И кто-то вдруг брякнул потом, что никак не могло обойтись это скользкое дело без юродивого Николая – бывшего замминистра, который, если безумен, тогда откуда-то знал наперёд, что парня посадят, а если не безумен вовсе и дураком притворяется, то так отомстил. Скорее же, было и так, и так. В любом случае – его предательских рук это дело.
Слова эти тут же дошли до мэра. Такое ведь быстро доносят. Мэр заревел, как попавший в капкан медведь, поняв, что не выбраться ему из этой петли. Но народец пригнулся. И всё было свалено на дурака Николая. Вот ведь: истинно не угодил человек никому. 
А дальше всё покатилось своим чередом. Мэр набрал батюшку, батюшка, струхнув, прибежал, подобрав полы чёрной рясы, бросился мэру в ноги, ручку стал целовать, а тот отпинывал только его ногами. Выпихнул в дверь, но только после того, как тот, запинаясь, трясясь в трусливой икоте, поведал, что слышал такое: мол, церковный дурак на весь город кричал, что сына мэра посадят. Никак его сглазил церковный дурак!
Мэра одолела ярость. Но только он выдумал месть, как пришли и к нему, но пока не за ним. И тогда он смекнул, что он уже на крючке и рыпаться точно не стоит. Он сочувствовал следствию, разводя беспомощными руками там, где сам уже наследил, и помогал – там, где был точно уверен, что никак не замешан и его не сдадут, но следствие шло, известные люди ходили к нему всё чаще и чаще, ещё и ещё и подбирались всё ближе.
Тогда он снова вызвонил батюшку и снова вызвал к себе, и тот прибежал, и снова упал на колени, согнув свою спину. Мэр уточнил, не говорил ли, случаем, чего-то ещё юродивый Николай. Оказалось, что говорил. Батюшка был выгнан опять, а мэр решил действовать наверняка.
В ночь на рождество – так уж случилось – неизвестные молчаливые люди – большие, квадратные – схватили церковного дурака, когда тот пересекал церковный двор, добыв, счастливый, на кухне свежего петуха, и потащили к машине. Связали, заклеили рот, втолкнули в салон, определив ему место на заднем сиденье, и двинулись, заняв передние места – водительское и пассажирское – за город, чтобы навсегда избавиться от человека, болтающего разную ерунду, которая имеет свойство сбываться.
Мужик сидел тихо – вопреки ожиданиям. Добытого им петуха бандиты швырнули ему на сиденье, чтобы избавиться от обоих и не оставлять следов, и от этого самому мужику было как-то спокойней: хоть не один.
Куда ехала машина, он не знал и не видел. Сидел и сидел.
Похитители всё молчат. Подергал руками – никак. Подёргал ещё, чуток покрутился – и скотч, которым ему обмотали запястья, крепко прилип концом – оборванным, не отрезанным – к кожаному сиденью. Мужик поелозил ещё, пальцами зацепил за мятый конец скотча, ещё потянул и, когда отклеил достаточно, сел не него и начал вращательными движениями кистей разматывать то, что было намотано, – послышался явственный треск. Он замер: услышат. Но сидевшие впереди были заняты тем, что сочувственно внимали тому, как какой-то картавый пацан, не могущий внятно, раздельно сказать, страдал про свою любовь под бешеный ритм трёх минорных аккордов. Музыка рвалась из машины, всё заглушая собой. Для ограниченных людей, едущих убивать, она была тем, что замещает реальность. Но дурные люди вообще чаще других не могут сидеть в тишине, потому что её не выносят. Не могут они пребывать с самими собой наедине.
Машина мчалась вперёд, непонятно зачем. Ведь убить человека можно было и здесь. Но так уж было задумано. В конце концов, хромой собаке верста – не крюк.
И эта музыка, этот, словно бумажный, снег в лобовое стекло, и эта, будто впавшая в кому, дорога, и чёрный лес впереди, и поля – всё это сливалось в одно, в одну настоящую жизнь, которая продолжалась.
Сидящий на водительском месте бандит одним пальцем, словно играючи, справлялся с огромной машиной. Молчал. Молчал и его приятель. Украденный же мужик, освободив-таки руки от скотча, схватил за лапы своего петуха и, дёрнув за ручку двери, выскочил из машины. Дурак? Конечно, дурак.
Выбираясь из пышного сугроба, спасшего ему жизнь, повсемест-но отряхиваясь и думая о том, что в двух километрах отсюда случился обвал, дорога ушла под землю и две машины уже там, под асфальтом, погребены под камнями, он знал, что двое тупых – больших и квадратных – уже не вернутся. И загадочно в пустоту улыбался. В этот счастливый момент и сверкнули ослепительной жизнью фары вынырнувшего из ниоткуда обалденного лексуса, уронившего его навзничь на чёрное полотно дороги.
Насыщенная выдалась ночь, нечего и сказать: дважды подряд и не умереть – это ли не истинное провидение для дурака?
Мужик подобрал с капота своего петуха и стал забираться на заднее сиденье. Он был подвижен и бодр, как будто не было никакой ночи, не было на него никакого наезда – не было ничего, а его самого только что подняли с кровати в собственном доме.
– В больницу? – на всякий случай уточнил, оглядывая его – мало ли что, разорившийся бизнесмен.
– Зачем? – воззрился на него мужик. – Я ангелами храним. Я и сам скоро к ним – к ангелам. Смотри, – он вытянул вперёд руку, удерживая тремя пальцами на весу болтающуюся тушу птицы, – я по этому поводу и петуха приберёг – почти три кило. Видишь? Почти три! И всё для Асклепия. Ну да ладно, ты его всё равно не знаешь. Меня, кстати, Сократом звать, если что.
– Меня можно Славой.
– Славой, – мужик хмыкнул, – это что, Святославом Всеволодовичем, что ли? – уточнил он.
– Им самым, – без удивления отозвался бывший теперь уже бизнесмен.
– Ну, буду знать, буду знать, – мужик изобразил умное лицо и серьёзно добавил. – Да и на что мне врачи? Что они мне против ангелов сделают?
– И то верно... – не пытаясь осмысливать происходящее, потому что всё равно ночь и утро вечера мудренее – оно и покажет, не привиделось ли ему чего лишнего, владелец лексуса сел за руль и завёл машину.
– Стой, – скомандовал вдруг Сократ. Он открыл окно и бешено заревел в темноту: – Пошла вон отсюда! Вон! И косу свою забери! Тьфу, проклятая, – он заелозил на сиденье, – так ведь и зыркает, так ведь и смотрит своей пустотой, – слышалось его недовольное бормотание. – Тошно смотреть, до чего противная....
Наконец он поднял обратно стекло, и в салоне стало теплеть. Слава завёл машину, когда мужик захлопал его со спины по плечу:
– Да, кстати, ты это, слышь, ты прямо-то не езжай, там дорога ввечеру обвалилась. Сразу в овраг улетишь. Ты-то сразу к Богу отправишься – с тобой всё понятно, а машина-то поди не застрахована, что мне с ней делать, налоги ведь ты не платил, на кого её оставлять? Поворачивай давай, я тебе покажу, как отсюда выехать можно. Авось пронесёт. А про смерть – это ты брось. Даже не думай. Какой расчёт на неё? Доверия ей совсем никакого! Ещё поживи. Ты ведь, как и я, всё равно ничего об этом мире ровным счётом не знаешь. Да и не было, в конце концов, ничего.
– Ну это ты слишком загнул, – Слава болезненно вспомнил, с каким болезненным ощущением конца всего он смотрел на то, как обнуляются его банковские счета, как рушится его построенное настоящее, – я теперь многое знаю. Уж точно побольше твоего.
Дороги, почищенные накануне, зияли ночной чернотой, и машина шла плавно, но тусклые фонари совсем не светили, и приходилось смотреть во все глаза, нет ли кого впереди. Однако впереди было пусто, дорога была чиста, и казалось, будто сама судьба благоволит тому, чтобы путники как можно быстрее оказались под защитой невидимых городских стен.
– Ну что вот ты обо мне, например, знаешь? – вскинул голову мужик и совсем не безумно посмотрел на водителя в зеркало заднего вида, висевшее над панелью. Их глаза встретились и разошлись. – Ну скажи.
– Мужик как мужик, очень даже обычный, только с дохлым петухом в руках. Аннушка у тебя умерла.
Мужик хмыкнул. Он сидел теперь склонив голову на грудь и теребил убитую птицу.
– Сократом звать, если не соврал.
– А если соврал, что с того?
– Совсем ничего. Нет так и нет. Пусть не Сократом. Пусть как угодно. Знаю, что ты сидишь у меня в машине, что я везу тебя в город. Знаю, что сбил, не увидев тебя на дороге. И вообще, ты мне помешал. Все планы мои разрушил.
Хмыкнув, мужик посмотрел на водителя так, как смотрят на нерадивого отпрыска его родители, вынужденные по сто раз талдычить ему одно и то же – банальное.
– Планы? Убиться – это и был твой план? Эх, странный ты человек: на одно у тебя чертовский расчёт, а на другое осмысления нет. Говорю же тебе: не было ничего. Забудь. Жизнь – она продолжается.
– Иногда смерть – единственный выход из ситуации, – вздохнул Слава.
– А ты пробовал, что ли, раз так говоришь? – усмехнулся мужик.
– Нет, – Слава пожал плечами. – Если бы пробовал, здесь бы с тобой не сидел.
– Ну вот и молчи тогда. Зачем говорить о том, о чём ничего совершенно не знаешь? Пошла вон, тебе говорю, – тут же, не переключаясь с одного на другое, беззлобно ругнулся опять мужик и махнул по направлению к невидимой смерти внешней стороной правой руки, сгоняя её с капота. – Вот прицепилась, проклятая. Спасу от неё нет никакого. Прямо тащится по пятам. Кыш!
– А знаешь, ты интересный. Вроде маленько тронутый, а резон в твоих словах всё-таки есть. Как будто за всех говоришь, хотя говоришь от себя, – Святослав усмехнулся, глядя на лохматую голову своего нечаянного собеседника.
– Ага, – буркнул мужик и, что-то нашёптывая и мурча, погрузился в рассматривание петуха.
Несколько раз мужчина, отрывая взгляд от дороги, пытался что-то увидеть особенное в своём пассажире, но, одолеваемый настойчивыми мыслями, вскоре бросил это занятие. Да и что ему было сказать? Действительно странным был человеком этот мужик. Один, ночью, зимой, в стужу и в снег, на тёмной дороге, чёрт знает откуда – как с неба – свалился, со смертью и с ангелами разговаривает, опять-таки же дохлый петух какой-то в руках – с одной стороны, а с другой – при памяти и вменяемый. Безумный, блаженный, душевнобольной? Да нет, обычный дурак. А так, глядишь, и не дурак вовсе – потолковее других будет. Да и не буйный совсем. И имя – Сократ. Таких имён простым не дают, просто так таких имён не бывает, а если имя ненастоящее – значит, вычитал где-то. Тоже не просто так. Странный, однако, мужик...
Мужик продолжал бормотать, но водитель лексуса перестал обращать на странного человека внимание. Ему начинало казаться, что всё ни плохо, ни хорошо, а таково, каково оно есть, и что может случаться даже то, что случилось сегодня.
«Ничего не было, – вращалось у него в голове. – А если и было, то было нечто другое».
И вспомнилось вдруг Святославу, выплыло из каких-то глубин, как сон, становящийся явью, одно интереснейшее приключение. Был у него друг – погиб молодым в перестрелке, царствие ему небесное, грешному, – очень уж занимательный человек: то придумает, как самогон из моркови да свёклы гнать, то агентство знакомств за границей откроет, то выдумает деревенскую картошку, купленную за копейки, мыть и сдавать в магазин как египетскую – уже за рубли, то совсем пропадёт – на рыбалку, говорит, мол, ходил, а сам электриком на заводе полгода работал. Таким вот был человеком – мотало его по жизни туда и сюда. Полмира объехал – нигде не прирос. Ни одна женщина рядом с таким не смогла закрепиться. А женщина ему ой как нужна была – очень уж он любил тепло женского тела, но только такая, которая все сумасбродства бы его могла сносить, – стойкая, терпеливая.
Затосковал он в своём одиночестве.
– Пошли, – говорит, – к цыганке. Пусть она мне жену нагадает.
Так они и пошли. Нашли какую-то через знакомых, обычную такую цыганку, цветастую, яркую, пёструю, вздорную, с крупными серьгами в толстых ушах, с длинными чёрными косами чуть не до пят, губы большие, глаза непролазные, только приличную, она на дому у себя принимала.
Глянула она на того мужика и говорит ему чуть не с порога – они только сесть и успели:
– Жена? Какая тебе жена? На такой короткий срок жён, золотой мой, не заводят, – и помотала, поджав губы, головой в знак того, что точка, и всё. – А вот к тебе судьба придёт, – переключилась она на Славу, сидевшего сложив на груди руки на табуретке практически в самом в углу. – Умереть тебе срок придёт, но будет такой человек, кто вступится за тебя, судьбу твою поменяет.
Лицо Славы вытянулось и замерло в нерешённом случайном вопросе:
– Умереть? – из всех слов он почему-то повторил только его. Может быть, потому, что меньше всего готов был услышать именно это: они ведь шли за женой – не за смертью.
– Да. А теперь всё, кончен наш разговор, – цыганка повелительно махнула рукой – и Славу с другом как вымело из квартиры. Как ушли – не заметили. И как ходили туда – не запомнили.
Вот и пришла судьба.
А друга через месяц за что-то убили. Стреляли с разных сторон, и тело его, пробитое пулями, было похоже на плоский кусок эмменталя, прошитого дырами, то есть глазками. Такие дела. Одно хорошо – послушал цыганку он и не женился. А то молодую жену чёрной вдовой бы оставил.
С неба посыпался крупными хлопьями рыхлый рождественский снег, пахнущий яблоками, красным томлёным вином и корицей, который, падая вниз и оседая на землю, начинал повсеместно искриться. И от этого слепящего блеска возникало явственное ощущение, что свет – везде, надо только на него посмотреть.
«Жить – хорошо», – улыбнулся вдруг Слава.
Просто жить – это так хорошо, само по себе хорошо. Вот он едет сейчас домой – в тепло и уют. Он жив и здоров, тело его работает в обычном режиме, душа не изрыта ни драмами, ни трагедиями, ничего в ней не повреждено. Не это ли то, что нужно каждому человеку? К чёрту проклятые счета. Нет, и не надо. Куда ему столько денег? Продаст дом, квартиру можно будет сдать в аренду, соберёт вещи – только самое-самое – и уедет на Мальдивы. Там много денег ему не понадобится. На те копейки, что остались от прошлых времён, замутит какой-нибудь простенький бизнес – из того, что умеет. Люди ведь есть везде, и тамошним что-нибудь да обязательно нужно.
Жара, тишина, вселенский покой, время иное, чем здесь, – тугое, густое, упругое, и океан – вспомнил не по чужим случайным рассказам Святослав. Было как-то дело: отдыхал на Мальдивах. Остров, деревня в пятьсот человек, две улицы вдоль, две – поперёк и низенькие дома. Практически в пол-этажа. Весь остров можно обойти за двадцать минут – и то не спеша. Университета нет, больницы нет, кладбища тоже нет – за этим за всем надо ехать на другой остров, который побольше и понаселённее, поэтому там чаще рождаются и умирают, чаще болеют, чаще страдают. Из всего, что есть, – только школа, мечеть и магазины. Да какие там магазины – маленькие магазинчики.
На весь остров три мотоцикла и две карликовые погрузочные машины, рассчитанные на небольшой овощной магазин. Улицы – для людей. Что такое проезжая часть – никто здесь не знает.
Женщины все – красивые, нет – по домам, мужчины большую часть времени проводят сидя на улице в креслах, сделанных из сеток старых кроватей, похожих на гамаки. Сидят у своих магазинов, лениво перетирают вести, пришедшие из большого мира, жуют какие-то листья. Кто помоложе да пошустрей, тот занят туристами, коих здесь тоже не много. Денег больших не заработать, да денег особо здесь и не нужно.
Шубу, перчатки – не надо. Машину – не надо. Галстуки, костюмы, ботинки – некуда в них ходить. Золото – ненужная вещь. Делать причёску, укладывать волосы – просто смешно. Гуччи и Прада носить здесь – надо совсем быть идиотом. Слепил себе хату – в ней и живи. Вышел на катере в море – считай, что с голоду не умрёшь. Тунец и всякая рыба кормят здесь каждого, даже приезжего. Так и живут – молятся да отдыхают. Некуда им торопиться. Не на что им зарабатывать. Дёшево, просто, удобно – и потому на Мальдивы! Истинно так: рай – на земле.
Жить – хорошо.
– Что ты бормочешь там? Заклинания, что ли, читаешь, чтобы птицу свою оживить? – пошутил Святослав, немного размякнув.
– Суженый, ряженый, – мурчал себе под нос мужик. – По судьбе я тебе. Это она меня сюда бросила, чтобы ты дел всяких дурацких не натворил.
– Так суженый – то ж жених.
– А ты стой придираться-то. Ишь, умный какой нашёлся. Жених! Не нравится – придумай что-нибудь сам, – выпалил петушиный мужик.
И оба они в голос расхохотались.
Город встретил их дружными фонарями, льющими нескончаемый свет, и от этого света казалось, что кто-то включил прожектор и ярким лучом осветил всю жизнь Святослава.
Откуда-то сверху немыслимый голос сказал: «Люди называют умными тех, кто умеет покупать и продавать, вести дела и отнимать у ближнего, притеснять и лихоимствовать, делать из одного обола два, но Бог считает таких глупыми и неразумными».
«Я был неразумен», – заключил Святослав.
Ему чудилось, что он задремал за рулём, утомлённый дорогой, и что этот голос был голосом сна. Он мотнул головой, отгоняя и мысли, и голос, и сон, и, чтобы снова не впасть в забытье, продолжил прерванный с мужиком разговор.
– Тебя куда? – что дальше делать ему с ним, Славе было совсем непонятно.
– Всё есть вода, – заумно заключил Сократ. – Но это не я сказал, а Фалес.
– Тоже блаженный?
– Бери выше – философ!
– Ну, если философ, тогда к реке? Единственная здесь вода – это только река.
– К ней самой. Высадишь меня там, где-нибудь у церкви.
И машина поехала, перебирая проулки, улицы и переулки. От трассы до церкви – езды с полчаса, и мужик, потому что ночь, и зима, и дорога, крепко схватив петуха за щуплую шею, чтобы тот не упал, прикорнув, задремал.
«Всему своё время. Надо просто продолжать жить – жить, непрерывно двигаясь вперёд. Никто не сможет помочь, никто не скажет, как и что надо делать, потому что нет готовых рецептов, как стать богатым, успешным, здоровым, счастливым. Нет готовых способов достичь просветления. Их просто не существует. И даже начать любить мир нельзя по рецепту и уж тем более в одно мгновение». Мысли, которые появлялись у Славы были как будто его мыслями, но в то же время и не его. Они будто бы поступали к нему от кого-то другого. И складывались они ладно и складно, и от них становилось надёжно, понятно, что жизнь – это то, ради чего только и стоит жить, а не это вот всё – яхты, квартиры, машины, дворцы, самолёты. «Единственная ценность – это ты сам, твоя настоящая жизнь. И пока ты есть у себя, ты сможешь чего-то добиться, чего-то достичь. Что точно непоправимо – пресловутая, набившая оскомину смерть. Но пусть она теперь подождёт».
А голос, вернувшись, продолжил своё: «Приходит время, когда люди безумствуют, и, если видят кого небезумствующим, восстают на него, говоря, ты безумствуешь, потому что он не подобен им».
Поистине, в мире, где все богаты, бедный становится идиотом. Поистине в мире, где все лихоимствуют и отнимают, тот, кто стоит в стороне, – непременно дурак.
– Стой, – послышался сзади заспанный голос петушиного мужика в тулупе. – Мне выходить. Ты теперь как-нибудь без меня. Справишься с жизнью, знаешь уже ведь, как надо, – он заелозил, засобирался. Поправил рубаху, по новой уложил штаны в сапоги, пригладил руками нечёсаные вихры волос, протёр глаза. Сунул петуха под тулуп, пуговицы застегнул – и стал больше в два раза, с виду – так мужняя баба на сносях. – Помни только одно: ты ничего не знаешь. И больше того – не желаешь знать. Всё идёт своим чередом. Просто доверь себя Богу. Ему непременно точно уж лучше знать, что тебе надо. Делай, что делаешь, а милость сама проявится. В конце концов, если нет счастья внутри, не будет его и снаружи.
Святослав бросил последний взгляд на заспанного пассажира, и его поразили глаза мужика: в них ощущалась тотальная отрешённость, тотальное отречение ото всего, что есть на земле, – от мира людей и вещей. Так, наверное, чувствует космос себя в отношении всех человеков.
Мужик, ёжась спросонья, вышел из тёплой машины в холод и в темноту и двинулся в сторону наугад. Снег падал ему в спину, заслоняя собой от людей, и вскоре его перестало быть видно. Он растворился в ночи.

Впоследствии, говорят, его ещё видели в разных местах – то на площади, где бьют фонтаны, устроенные так, чтобы мыть небо, то у второй городской больницы, где рядом с рентгеновским кабинетом соседствует морг, то где-то ещё.
А потом он и вовсе пропал.

07.01.2025


Рецензии