Между небом и землёй Глава 6-я
Марк сидел на той самой — заветной скамейке. Много лет назад, в далёком девяностом, в другой, несуществующей теперь стране на этой самой скамейке всё тогда и закончилось. А когда всему этому пришёл конец, начался отсчёт новой эры, по крайней мере в его жизни.
Зажатая между двух озёр заветная скамейка, как камень на распутье, находилась на пересечении четырёх дорог. От неё крестом, в четыре стороны разбегались абсолютно разные направления и перспективы будущей жизни. Долго, очень долго Марк с Эпштейном решали тогда, кто какое направление выберет и по пути ли им дальше. Взвешивали все за и против, соизмеряли все радужные перспективы в будущем с неоспоримыми потерями в прошлой жизни…
И каждый пошёл своею дорогой,
А поезд пошёл своей.
Марк вернулся назад, ему было куда возвращаться, ему было что терять. Эпштейн, не оборачиваясь, пошёл вперёд, его почти ничего не держало — здесь, в этом городе, в этой стране, в этом мире, разве что Марк, но… Высокая в небе звезда звала его в путь. Эпштейн, пройдя между двух озёр, ушёл в ночь, навсегда. в никуда, без надежды на возвращение, даже не обещая вернуться, и вот… Он вернулся.
Марк, как половозрелый малолетка на первом свидании, не сводил взгляда с часов, с огромным трудом собирая бесконечные секунды в минуты. Цифры на экране мобильника высвечивали 18-06: “Шесть минут, шесть минут… Не похоже это на Эпштейна, на того Эпштейна — из прошлого. А может он, как тогда: ”Марк, надо встретиться — дело на миллион”, — и ни миллиона, ни Эпштейна, ни встречи? Это сколько же лет прошло? Двенадцать, тринадцать? Это ж сколько воды утекло? Да и был ли Эпштейн? А может всё это мираж, приснилось? Я же знал его всего один год, правда этот год… В тот год у меня в жизни случилось всё самое главное: Бьянка, встреча с Филоновым, аналитический МАРКсизм и лучшие мои картины. Нет, были потом — ”Дорога”, “Дотянуться до небес”, ”Рабочий стол творца” и кое-что ещё, тоже не плохое, но… Без Эпштейна, положа руку на сердце, всего этого, по всей видимости, не было бы. А после… Ну что я такого написал, чтоб — мне есть что спеть, представ перед Всевышним, мне есть чем оправдаться перед ним? Что у меня, кроме “Эпштейновского стокартинного марафона” и пяти-шести “МАРКсистских” работ? Всё последующее тоже неплохо, но, как говорила героиня старого фильма: ”Не орёл…”. Да где ж его носит или… всё-таки приснился?”
Мимо Марка пробегали легкоатлеты разного возраста и пола. Мускулистые парни и стройные девушки в лёгких футболках с короткими рукавами демонстрировали окружающим всю прелесть молодых, подтянутых тел: “Завидуйте”. Они спешили жить — быстро, легко обгоняя время, они рвались вперёд — к победе, опережая друг друга.
Рядом — не спеша, лёгкой трусцой, почти незаметные на фоне опережающей время молодости, бежали старички. В тёплых спортивных костюмах — чтобы не простудиться, они не спешили жить, они убегали от смерти. Было что-то в этом величественное и безнадёжное одновременно.
Марк, сидя на скамейке на распутье, как верховный арбитр, как беспристрастный судья, наблюдал свысока за пробегавшими мимо него началом жизни и её концом. Безмолвный, беспомощный арбитр, он не подсказать, не предостеречь не может — не имеет права.
Метрах в пятидесяти от Марка — мужчина в возрасте, почти пожилой. Тот жить не спешил. Монотонно, от скамейки к скамейке, от куста к кусту он зарабатывал на эту жизнь, собирая пустые бутылки.
Аккуратный, потёртый пролетавшим мимо временем плащ, выцветшие, но выглаженные брюки и стоптанные башмаки — вот и весь гардероб. Давно не стриженные борода и волосы были чисто вымыты и тщательно расчёсаны. На носу, сверкая высокими диоптриями, огромные очки помогавшие своему хозяину находить жизненно необходимую стеклотару.
Аккуратный старичок был высокого роста, но сильно сутулился, видно прожитые годы давили на плечи, с каждым днём всё больше и больше вгоняя в землю. В “старорежимной” “авоське” “урожай” “кладоискателя” отражал солнечный луч, трансформируя его в маленькие солнечные зайчики. Они, разлетаясь, дарили надежду, дарили веру в сегодняшний день, который, если очень повезёт, подарит хлеб насущный.
Марк пересчитал “добычу” “старателя”: “На хлеб насущный, пожалуй, хватит, а вот на масло—вряд ли. Сколько их, отдавших своей стране лучшие годы, после смерти Родины, как престарелые родители, пережившие своих детей, бороздят по просторам погибшей державы без средств к существованию, без цели, без смысла, без особого желания жить. Как призраки прошлого — и уйти сами не могут, и в настоящем им места нет. Поравняется, надо будет добавить ему… на масло. С меня не убудет. От прошлой жизни, от проданных картин, от лауреатств, премий, наград осталось — дай Боже. И мне, и Бьянке с Тёмой, и родителям надолго хватит, а потом… Потом по стопам старика — “авоську” в руки и вперёд, на “прииски”. Глядишь, найдётся добрый человек и мне подаст… на масло”.
Аккуратный старичок, поравнявшись, подошёл сам. Сиплый голос из недр густой бороды спросил:
— Молодой человек, извините, время не подскажете?
Молодой человек, вспомнив про время, достал телефон и буркнув себе под нос: “Восемнадцать пятнадцать… Ну где его носит?” — положил телефон обратно. После этого, достав бумажник, выбрал купюру побольше и, протягивая её старичку, произнёс:
— Пятнадцать минут седьмого и… Я не хочу Вас обидеть, но… Возьмите пожалуйста.
Но аккуратный старичок благородным жестом отказался от протянутого подаяния и, выпрямив спину, изрёк знакомым голосом:
— Марк, да не всё так плохо у меня, как тебе кажется.
Опешивший “благодетель” потерял дар речи. Знакомая улыбка, спрятанная в недрах седой бороды, и огромные, выпученные глаза, увеличенные стёклами очков, выдавали собеседника с головой.
Знаменитая белозубая улыбка и разведённые в стороны руки молча, без слов, кричали на весь парк: “Ну здравствуй, дружище”. И дружище, как соскучившийся по папке мальчишка, бросился ему на шею:
— Владимир Иосифович, нет, ну… А? Нет, ну что это?! Владимир Иосифович, ну Вы даёте,— слова вылетали, опережая мысли и путались между собой, а огромные очки, свалившись с переносицы, разбились об асфальт.
— Марк, осторожно, задушишь,— Эпштейн смотрел, не отрываясь. Похлопывая по плечу, что-то говорил, умело скрывая волнение,— Ну вот, очки разбил. Как я теперь газеты читать буду? Ладно, дружище, давай присядем, расскажешь — что, как?
Они долго, минут двадцать, что-то говорили, перебивая и не слушая друг друга. Но накал страстей ослаб и пламенная, но бесструктурная речь переросла в спокойный диалог.
Беседа приличного мужчины в дорогом спортивном костюме с пожилым “оборванцем” прохожих не удивляла. Проходящие мимо пережили взлёт и падение империи, смену государственной идеологии и национальной валюты, испытали на себе недопонятые до конца дефолт и инфляцию, девальвацию и деноминацию, а также всеобщее обнищание граждан на фоне жирующей публики, распродавшей народное богатство. Видели прохожие гибель молодых пацанов в бандитских разборках и в гражданских войнах современности. Видели смерть рано постаревших от голода и безнадёги людей, потерявших всё. После всех этих "прелестей" развитого капитализма встреча двух людей из разных социальных слоёв их вряд ли удивила бы.
А доведённый жизнью до крайности собеседник достал свежую газету и постелил её на скамейку. Затем из недр бесформенного плаща появилась бутылка хорошего французского коньяка, плитка швейцарского шоколада и две мельхиоровые рюмочки, вложенные друг в друга. На импровизированном столе шоколад оголился от блестящей обёртки, а рюмочки наполнились благородным напитком:
— Давай, Марк, за встречу.
Выпили, закусили шоколадом и налили по второй:
— Ну, между первой и второй…
И, повторно выпив, оба успокоились. Но журчащий тихой речкой диалог нарушил Марк. Спокойно у него не получалось, ему нужно было выговориться. Он не спрашивал, где все эти годы был Эпштейн, он, как кающийся грешник, вываливал “исподнее" — без стеснения, как родному, как самому себе. Владимир Иосифович не перебивал, он всё понимал — потом, всё потом:
— После того, как Вы ушли, долгие годы всё было по-разному, но в общем — неплохо, скорее даже хорошо, если смотреть с колокольни сегодняшних дней. Я не знаю, в курсе Вы или нет про мои заслуги, звания, лауреатства, награды, персональные местные и зарубежные выставки, и соответствующие всему этому гонорары?
Владимир Иосифович, кивнув ответил:
— Знаю, Марк, знаю. Я внимательно следил за твоим творчеством и твоей карьерой. Сейчас, в век интернета, это значительно проще, ну и кроме того, ты, наверное, помнишь про мои возможности и связи? Так что не отвлекайся.
И Марк не отвлекался:
— Про эту… историю Вы тоже слышали?
— Так, в общем, то, что было доступно из средств массовой информации.
Марк посмотрел на него, и тот чуть не порезался об острый как лезвие бритвы взгляд:
— А-а-а… газеты, журналы? Понятно. Ну да, эти рассказывали — пёстро, в красках. Художники, мать их… Владимир Иосифович, давайте ещё по одной?
— Давай, — налили, выпили, отломили шоколад и продолжили разговор.
— Так вот, я даже не знаю, как всё это получилось? — Марк вертел в руках пустую рюмку, внимательно, не отрываясь разглядывая её. В глазах собеседника смотреть было стыдно и он продолжил разговор, тупо уставившись на порожнюю посуду,— Всё было хорошо, слишком хорошо: Бьянка, Тёма, дом, работа, ученики, творчество… Ну и друзья, конечно… Нет, не сразу, бывали трудности, особенно вначале, а потом, под конец… Вы не представляете — не жизнь, а клубничное варенье: вкусное, сладкое — хочешь на хлеб намазывай, хочешь, ложкой ешь,— ”кающийся грешник”, чего-то не понимая, пожал плечами,— Видно наелся.
Эпштейн его не перебивал. А Марк, взглянув, убедился, что тот слушает и продолжил:
— Была у меня студентка… Марину из Ленинграда помните? — "Американец" кивнул, мол: “Да, помню”, — Ну вот, очень похожа на неё: волосы белые, глаза синие, кожа — бархат, грудь высокая, ноги, талия — огонь. Не девушка — мечта. Правда про “мечту” не очень приличные легенды ходили, но меня это не беспокоило, как к ученице к ней претензий не было — училась она неплохо. Девочка не местная, приезжая, а родители, судя по всему — далеко не олигархи, вот она и крутилась как могла — подрабатывала то ли танцовщицей, то ли ещё кем-то в одном ночном клубе. Ну и кроме этого девочка без ложной скромности за отдельную оплату с удовольствием позировала у нас, в институте. Очереди к ней выстраивались — красивая, зараза, слов нет.
Марк перевёл взгляд с пустой рюмки на Эпштейна и, уже не отводя глаз, продолжил:
— Я даже толком не помню, для каких картин она мне позировала? Точнее, помню, но это не главное, так вот… До этого сколько раз и ничего, никаких дурных помыслов — работа есть работа. А в тот вечер… Звёзды сошлись, обстоятельства, бес в ребро? Не знаю. Я работал, она сидела неподвижно, мы болтали о том, о сём… Голосок у неё — ух! Не голос — музыка, а музыкальный инструмент, да скрипка Страдивари рядом с ней — бездарная подделка. И вот, эта ”Страдивари” подходит, сама подходит, нежно обнимает, что-то шепчет на ухо и целует, целует, целует… Поверьте, здесь гранитный памятник “вождя” не устоял бы. А дальше… Ей и раздеваться не нужно было.
Короткая пауза:
— Давайте ещё по рюмашке,— Эпштейн в знак согласия кивнул, налили, выпили и разговор продолжился:
— До этого у меня никогда, ни с кем, честное слово. Я Бьянку люблю, но… Короче — было и было, мне это афишировать, сами понимаете, никакого резона, а вот она… Она сама всё и рассказала, и всем. Это я потом узнал — есть у нас студентка, дочка одного владельца ”всего движимого и недвижимого”, в институт девочка приезжает на машине — как три мои квартиры стоит. Так вот, пообещала она заплатить приезжей красавице приличные для той деньги, если соблазнит самого Монолита. Без цели, просто так — хохмы ради. Красавица свою часть договора выполнила, а потом вдвоём, так сказать “в четыре руки,” разнесли ”благую весть” не хуже масс-медиа. Повеселились девчонки. Но это не конец, это только начало.
Эпштейн, не скрывая удивления, посмотрел на Марка, тот коротким кивком подтвердил свои слова и продолжил:
— Вы только за моей карьерой следили или за “мистериками” тоже?
“Американец” улыбнулся:
— Тоже, Марк, тоже. И за твоими, и за успехами Худяева с ”Мистерией”, и даже за карьерой Дудинцева. Всё, что касается тебя, мне интересно, поверь.
Марк хмуро улыбнулся в ответ.
— Спасибо, Владимир Иосифович, ладно — продолжу. Значит Вы в курсе, что “Мистерия”, особенно в последние годы, довольно-таки популярная группа, несмотря на их нестандартный репертуар. Особенно после того, как они включили в свою программу вокал. Толик в “Мистере Худой” им неплохой толчок дал. Солистка у них — Бьянка, она же лицо группы, вот и появились у неё фанаты да поклонники. Не Пугачёва, конечно, но Бьянку на улицах стали узнавать, и не только в нашем городе. Во-о-т… Год назад прицепился к ней в Москве один “не самый бедный человек в этом мире”, прохода не давал. Денег у того — купил бы наш город и оптом, и в розницу, и не один раз. Вы Бьянку знаете: “Я другому отдана и буду век ему верна”. А тот не унимался: посещал все её концерты — у нас и за рубежом, и даже за океаном. Я пытался с ним поговорить, но… Там куча охранников, да такие — зароют в землю, заасфальтируют, откопают и снова зароют, и заасфальтируют. Доступ к телу охраняемой персоны был не сложен, а практически невозможен. Цитрус с Ароном, Худой, кто только не пытался с ним поговорить — тщетно. Потом, правда, он сам меня пригласил — сначала предлагал золотые горы, потом обещал все кары небесные. Я его послал, он сказал, что мне хана, но… Не знаю, не знаю, может готовит какой-нибудь особо изощрённый способ избавиться от меня? А Бьянка, он ей не цветы — клумбы, поляны, леса цветов дарил. Цветы она брала, а вот золото-бриллианты возвращала. Тот и через меня пытался, и через её родителей, и через знакомых, а тут такой подарок с моей стороны — я с этой… “Богатенький Буратино” по-царски заплатил и “лже-Марине”, и журналистам, и местному телевидению, а дальше — пошло, поехало. “Невинно оболганная жертва преподавательского произвола” с огромным удовольствием давала интервью, со слезами на глазах рассказывала, как над ней жестоко надругался хладнокровный насильник, облачённый в светлые одежды преподавателя изобразительного искусства. Дальше всё было по списку: растлитель малолетних, бездушный насильник, извращенец, зоофил, педофил, некрофил… Ни одной филии не пропустили. Было пару исков с моей стороны — писали опровержения, но кто в них верит. Да и после всего этого теперь знают меня не как автора известных картин, а исключительно по другим “художествам”. Бьянка забрала сына и ушла. Нет, не к тому, а так — от меня. С родителями я в жёсткой конфронтации — и со своими, и с её. С работой тоже — не слава Богу… Спасибо Натюраеву — отправил в отпуск за свой счёт, на год, пока скандал уляжется. “Друзья-товарищи” отвернулись… Я не про “Мистериков” с Дудиком и Худым. Выставки, встречи, приглашения, частные уроки, консультации, репетиторство — всё ушло. Боялись меня, как прокажённого. А вот картины стали скупать в таких количествах, как будто бы я умер. Скандальная слава — это тоже слава. Правда я писать перестал, покупают то, что в галереях осталось. Так что с деньгами у меня проблем нет, но это единственное, с чем у меня нет проблем.
Эпштейн не отрываясь смотрел на Марка. Глаза у того влажные, набухли как тучи перед грозой. А голос… Нет, не дрожит, но вот-вот сорвётся. Больная тема, не тема — рваная рана. Владимир Иосифович обнял его как родного, как сына:
— Ну, ну сынок, успокойся, всё будет хорошо, обязательно будет, иначе и быть не может.
Марк в объятиях этого, почти постороннего человека почувствовал покой, умиротворение, почувствовал защиту от всех злых сил земных, как в детстве, сидя верхом на папкиной шее на первомайской демонстрации. И он ему поверил: "Это же Эпштейн, он может, он такой". Взрослый, почти сорокалетний мужик, пусть ненадолго, снова стал маленьким.
Окликнет эхо давним прозвищем,
И ляжет снег покровом пряничным,
Когда я снова стану маленьким,
А мир опять большим и праздничным,
Когда я снова стану облаком,
Когда я снова стану зябликом,
Когда я снова стану маленьким,
И снег опять запахнет яблоком,
Меня снесут с крылечка, сонного,
И я проснусь от скрипа санного,
Когда я снова стану маленьким
И мир чудес открою заново.
Взрослый человек, отец школьника, учитель совершеннолетних студентов ненадолго став маленьким, взглянул на взрослые проблемы глазами ребёнка и улыбнулся впавшему в уныние дядьке: “Эх, мне бы ваши заботы”. Взрослый дядька, подмигнув внутреннему ребёнку, улыбнулся в ответ. Только ради этого стоило встречаться с Эпштейном:
— Владимир Иосифович, как это у Вас получается?
Тот протягивал “взрослому ребёнку” рюмку “недетского напитка”:
— Ловкость рук и никакого мошенничества. Давай, Марк — за всё хорошее, которое было, которое будет, которое есть,— и, хитро подмигивая, добавил,— Оно не может не есть.
Отломили по кусочку шоколадной плитки, съели, и “Американец” продолжил “курс психотерапии”, аккуратно сворачивая на автобиографию последних лет.
— Ты вот жалуешься… А у тебя Бьянка. Если не променяла тебя на “московского Ротшильда,” то, сам понимаешь… Помучается, тебя помучает и вернётся — вас больше связывает, чем разъединяет, так что — всё будет хорошо. Да и пацан у тебя какой… бойкий. Я видел его пару раз — издалека. А друзья? Все отвернулись, а они как три мушкетёра — горой. Даже у Д’Артаньяна их только трое было, а у тебя четыре. И с родителями помиришься, и с работой наладится, и творчество, я надеюсь, вернётся.
В раннем детстве Марка мама мазала ему ранки “зелёнкой” и каждый раз дула на них, чтобы не так больно было. Сейчас на его душевные раны дул Эпштейн:
— У меня всё чуть сложнее, чем у тебя. Сын вырос под другой фамилией, другого всю жизнь называл отцом и, возможно, даже не догадывался о моём существовании. Про внуков вообще молчу. Одно радует — есть у меня потомки, есть продолжение рода, пусть даже так — инкогнито.
Глубокий вдох, тяжёлый выдох:
— Ты знаешь, когда мои родители умерли, я не смог проводить их в последний путь, я умер раньше — Эпштейн Владимир Иосифович погиб в автомобильной катастрофе. Родителям сообщили, но… Они не приехали на мои похороны — и далеко, и не молоды, да и не баловал я их вниманием, постоянно что-то мешало. Короче… Ну а Вилли Вольфштейн для них посторонний человек и он не мог появиться на похоронах моих родителей.
Теперь стеклянными стали глаза Владимира Иосифовича, он не на Марка смотрел, он смотрел в прошлое. Марк молча слушал:
— Помнишь тот день, когда мы сидели здесь, на этой скамейке и разговаривали, долго разговаривали? А на следующий день я погиб, сгорел в автомобиле, опознали только по личным вещам. Границу пересекал уже Вилли Вольфштейн — гражданин США.
Марк, боясь перебить, всё таки спросил:
— А Ваши краски, мои картины, дневники…?
— Нет-нет, картины, краски, дневники, расчёты, формулы — всё здесь, в городе, никто их не найдёт. Где? Знаю только я и ещё два человека — на всякий случай. Тебе не скажу, даже не проси — это не просто опасно, это смертельно опасно. Но, насколько я помню, мы этот вопросу ещё тогда обговорили? То, что мы с тобой тогда сотворили — это даже не бомба. Бомба убьёт человека и всё, а при помощи нашего изобретения из человека, как из пластилина, можно вылепить всё, что угодно — как хорошее, так и не очень. Ты, я надеюсь, убедился, что не все люди положительные персонажи, далеко не все. И если наше общее творчество попадёт не в те руки, то… Я даже думать об этом не хочу.
Виноватый взгляд больших, объёмных глаз. “Понятно, будет каяться. Вроде пока не за что, но — посмотрим, посмотрим”.
— Марк, ты извини, но… Ты не один был у меня в разработке. То есть, как автор, как творец, как настоящий художник — ты был один. Если, конечно, не считать Туманяна, но он, как ты помнишь, отказался и посоветовал тебя. Подсознательно я чувствовал тот результат, который у нас с тобой получился и мне нужен был запасной вариант — твой фантом, способный отвести от тебя опасность. Твоим дублёром стал Эдик Ворохов. Безталантливый — пробы негде ставить, но амбициозный — выше крыши. В целом, он неплохой парень, но забитый комплексами, а настоящий Автор должен быть лучше всех, а не стараться быть не хуже других. Даже сейчас, когда всё само упало ему в руки, он ходит обиженный на весь белый свет. И на тебя, кстати, тоже.
— А на меня-то за что?
— Ну как же, с тобой, как с писаной торбой носились Туманян и Натюраев, с тобой с удовольствием общалась вся группа, а девчонки-сокурсницы были почти влюблены в тебя. Твой лучший друг — сам Худяев. А Эдик что? Так — “Ворох”, многие даже не знали его имени. И тут его творчеством заинтересовался настоящий американец, искусствовед Вилли Вольфштейн и на чистом английском предложил заключить контракт на совместную творческую деятельность. Эдик в то время уже на вашем “Арбате” работал, продавал свои шедевры, а тут — настоящий импресарио. С английским у него в рамках школьной программы, но на отлично, а не как у тебя, балбеса. Понимали мы друг друга без переводчика. Пошёл я по той же схеме, что и с тобой — миллион и Америка в придачу. Ох, ты бы видел его глаза. Даже когда Вольфштейн оказался агентом ЦРУ, его это нисколько не смутило.
— Вот гнида,— в Марке проснулось комсомольское прошлое.
— Почему? — не согласился Эпштейн,— Тогда мы с американцами дружили, как нам казалось. КГБ и ЦРУ — братья навек. Хотя, знаешь — ты прав. Ну вот, я предложил ему всё то же самое, только без похода в лабораторию и без остальных подробностей. Так — краткий ликбез для начинающего “продавца Родины”.
— И Вы такой сволочи доверили свои “волшебные” краски? — праведный гнев бурлил, клокотал внутри Марка.
— Доверил, Марк, доверил,— Эпштейн даже не пытался скрыть масштаб своего преступления против человечности,— Но краски я дал ему, изготовленные по тупиковой программе. Бывали у нас в лаборатории не лучшие времена. То, что я ему дал, отличается от твоих красок, как таблетка анальгина от такой же таблетки, но разведённой в столитровой бочке воды, то есть — вряд ли снимет головную боль.
Недолгая пауза и разговор продолжился:
— После того, как я понял, какую страшную силу мы с тобой создали, я полностью переключился на Ворохова. Попав в Америку, прислал ему визу и — мой дядя, его галерея, персональная студия, всё, что готовили для тебя, досталось Ворохову. Нужно отдать должное дяде — он из него такую звезду слепил, любо - дорого смотреть. А с моими красками? У Эдика не хватило таланта, чтобы понять тот подарок судьбы, который я ему преподнёс. Я уверен, ты даже на этих “тупиковых” красках сотворил бы чудо, а у него ничего не получалось. Их спецслужбы пять лет с нами возились, оплачивая выставки, галерею, мастерскую, лабораторию.
— Владимир Иосифович, Вы шпион? — Марк, вставив фразу из известного фильма, в шутку спросил то, о чём боялся спросить серьёзно.
Эпштейн, обнажив в широкой улыбке свои идеальные зубы, шутку оценил:
— Видишь ли, Марк… Знания работника внешней разведки позволяют на многие внутригосударственные вещи взглянуть свысока. Уровень посвященности у нас на порядок выше, чем у рядового гражданина. Где начинается шпион и заканчивается разведчик…? Понимаешь, спецслужбы всех стран мира работают не на государственные интересы, а на глобальные, надстрановые клановые сообщества, коих не легион, конечно, но их хватает, что бы тебе не рассказывали. Как правило цели государства совпадают с задачами служб, кои по определению должны заниматься его безопасностью. А бывает — надгосударственные интересы преобладают, и тогда происходят техногенные катастрофы, начинаются войны и революции, рушатся государства и целые империи. Так Советский Союз разваливали. Одно могу сказать: рядовые работники спецслужб, те, кто “в поле работают” — и у нас, и у них, как правило люди, радеющие во благо государства, как бы они не понимали это благо. Не за деньги ребята служат, за идею. Но от них, как правило, почти ничего не зависит. Хотя подонков везде хватает. После распада Союза наших ребят пачками сдавали.
— А Вы за кого, за них или за наших? — и опять — сквозь улыбку серьёзный вопрос.
— А я? — Эпштейн взгляда не отвёл, — Когда мы последний раз здесь с тобой разговаривали, я почти для всех своих был подонком. А потом я умер — для всех, даже для тех, кто знал, что я не подонок. Нет, с той стороны знали, что к чему. Это они помогли мне так благополучно скончаться и воскреснуть уже Вольфштейном. Пять лет я морочил им голову: формулы, образцы красок, картины — всё пропало в Союзе. Пять лет я вкалывал в лаборатории, а Ворохов в мастерской, но у нас “почему-то” ничего не получалось. Сначала они что-то подозревали, но потом плюнули на нас, как на бесперспективный проект, и переключились на другое. После этого я связался с нашими и, рассказав им о своём “чудесном воскрешении”, заявил, что готов приступить к работе. Поначалу доверия ко мне не было, но потихонечку всё наладилось, вошло в прежнее русло. А за эти пять лет мы из Эдика такого ”гуру” современного искусства сделали — что ты… Теперь ездим с ним по миру с выставками, собираем для их ребят информацию, отрабатываем потраченные на нас деньги. С Ворохова информации, как с паршивой овцы шерсти, я их тоже не балую, а вот наши используют меня по полной. Та сторона давно смирилась с этим. Мы, благодаря брэнду “Vorohoff”, на полном самообеспечении, а информацию, какую-никакую, регулярно поставляем. Вот так и живём.
На донышке бутылки, отражая солнце, блестели остатки янтарной жидкости:
— Давай, Марк, на посошок.
Выпили “остатки-сладки” горького напитка и доели шоколад. Бомжеватого вида старичок достал из своего рубища мобильник, которого даже у Дудика ещё не было и набрал на экране ряд цифр:
— Марк, номер несложный — запомни и не в коем случае нигде не записывай. Если нужно будет срочно встретиться, пошли на него сообщение: всего две цифры — 03, как скорая помощь. Мне передадут, я тебя найду. И ещё — с Вороховым поаккуратней. Последний раз ты соли насыпал на его старые раны, а он обидчивый, как девчонка. Деньги у него есть, может найти ”добрых молодцев”, чтобы “подрихтовали тебе бампер”, — Эпштейн прошёлся профессиональным взглядом по тёмным кругам под глазами Марка и по свежему порезу на лице,— Хотя, я смотрю, ты и сам с этим неплохо справляешься.
— Владимир Иосифович, в настоящий момент ”Ворох” не самая страшная моя головная боль.
Хитрый взгляд серых глаз, а белозубая улыбка загадочнее чем у “Джоконды”:
— Если ты про господина Ржевского, то не переживай, с той стороны тебе ничего не угрожает. По крайней мере в настоящий момент, а потом… Потом — будет потом.
— Так это Вы? — Марк смотрел на Эпштейна с чувством почти религиозного благоговейного трепета,— Что же Вы ему такое сказали?
— Я? Да Боже упаси,— не Эпштейн — сама скромность,— Я просто попросил хороших людей, а они попросили его, вежливо попросили, и он не смог им отказать.
— Понятно,— ответил Марк, ничего не понимая.
Телефон у “Американца” пискнул, он достал его, прочёл СМС-ку и пробежал опытным взглядом по периметру парка, оценивая обстановку:
— Ладно, дружище, бежать мне нужно — очень спешу,— Эпштейн пожал его руку, крепко обнял,— Марк, я не прощаюсь. До скорого,— и ушёл по дорожке налево, вдоль озера, уже не сутулясь.
— Вы бутылки забыли,— крикнул вдогонку Марк, глядя на “авоську”.
— Дарю,— ответил тот, не оборачиваясь.
Марк продолжал сидеть. Эпштейн скрылся во мраке спускающихся на город сумерек, а с другой стороны парка подходил мужчина лет тридцати пяти. Мужчина был чуть выше среднего, здоровенький, нос поломан, а левую бровь рассекал зарубцевавшийся белый шрам — ровно посередине: "Боксёр!" — классифицировал профориентацию здоровячка Марк.
Цепкий, недобрый взгляд “боксёра”, сканируя сумрак, кого-то искал: “Ох не повезёт кому-то сегодня. Кстати, не от него ли бежал Эпштейн?”
“Боксёр” постоял минуты две недалеко от Марка, но, так и не найдя “спарринг-партнёра”, ушёл вперёд, между озёрами.
Марк смотрел вслед уходящему: “Если он за Эпштейном, то поздно, туда он ушёл больше десяти лет назад”.
Вслед за ним за горизонт ушло солнце — красное, с пурпурным лицом. Видно там — далеко, оно встретилось с “боксёром”. Получив хорошенько, светило легло спать — сон лечит.
Звёзды и Луна, как могли, старались быть достойной заменой солнцу. Они очень старались, но у них ничего не получалось. А уличные фонари даже на их фоне казались жалкой китайской подделкой.
Марк долго сидел, очень долго. Тяжёлые мысли мешали встать и уйти. Но всему наступает конец:
— Ладно, Владимир Иосифович, пойду я. До скорого…
Свидетельство о публикации №225010801029