О войне
«Война – самое большое свинство, которое когда-либо изобрел род
человеческий.»
«.....селекция русского народа — бомба замедленного действия; она
взорвется через несколько поколений, в XXI веке, когда отобранная и
взлелеянная большевиками масса подонков породит новые поколения себе
подобных.»
"На войне за убийство человека мы получаем награду,
а не наказание. Мы можем и должны безнаказанно разрушать
ценности, создаваемые человечеством столетиями, жечь, резать,
взрывать. Война превращает человека в злобное животное и
убивает, убивает…"
(Из «Воспоминаний» профессора Николая Никулина)
В последние годы все реже в прессе можно встретить слово «война». Не потому, что наступил мир во всем мире, за который так яростно боролся павший в этой войне СССР, а потому, что в обиход было введено новое понятие «Специальная Военная Операция» (СВО).
Военные события 1941 -1946 годов с большой натяжкой вполне можно назвать СВО.
Моему поколению не пришлось участвовать в кровавых войнах и иных специальных военных операциях. Но еще в школьные годы к нам иногда приходили очень пожилые люди с орденами на груди и что-то рассказывали о своих героических военных годах. Но были и другие ветераны, которые молчали и на все предложения что-то рассказать, отнекивались.
Был только один случай в моей жизни, когда два бывших партизана после двух бутылок водки, выпитой в теплый крымский вечер в лесу близ Старого Крыма рассказывали до поздней ночи о своей войне, как им повезло остаться в живых и не замерзнуть в этом лесу холодной зимой 1942 года после неудачной десантной операции. Но не о них будет рассказ.
Были написаны сотни книг и снято десятки фильмов о героизме и буднях на войне иногда даже с оттенком романтизма и своеобразного военного юмора.
Мемуары, мемуары… Кто их пишет? Какие мемуары могут быть у тех, кто воевал на самом деле? У летчиков, танкистов и, прежде всего, у пехотинцев? Ранение – смерть, ранение – смерть, ранение – смерть и все! Иного не было. Мемуары пишут те, кто был около войны, во втором эшелоне, в штабе. Либо продажные писаки, выражавшие официальную точку зрения, согласно которой мы бодро побеждали, а злые фашисты тысячами падали, сраженные нашим метким огнем.
Симонов, «честный писатель», что он видел? Его покатали на подводной лодке, разок он сходил в атаку с пехотой, разок – с разведчиками, поглядел на артподготовку – и вот уже он «все увидел» и «все испытал»! (Другие, правда, и этого не видели). Писал с апломбом, и все это – прикрашенное вранье.
А шолоховское «Они сражались за Родину» – просто агитка! О мелких шавках и говорить не приходится.
Только в девяностые годы, когда железная хватка цензуры и пропаганды ослабла, на нас обрушился вал документов и откровений еще живых солдат, которые смогли написать и рассказать о тех годах, глядя на войну не из генеральских кабинетов, а из окопа или блиндажа. Эти богом или провидением сохраненные до тех дней... немногочисленные свидетели того ужаса...
Эта заметка основана на воспоминаниях и записях о войне солдата Николая Никулина, профессора, искусствоведа из Ленинграда.
Только один взгляд одного человека, субъективный и откровенный...
Чтение не для слабонервных, но другой войны у нас не было. Такое уж у нее лицо...
Сегодня тебе повезло, смерть прошла мимо. Но завтра надо опять атаковать. Опять надо умирать. И не геройски, а без помпы, без оркестра и речей, а в грязи, в смраде. И смерти твоей никто не заметит: ляжешь в большой штабель трупов у железной дороги и сгниешь, забытый всеми в липкой жиже погостьинских болот...
Чтобы не идти в бой, ловкачи стремились устроиться на тепленькие местечки: при кухне, тыловым писарем, кладовщиком, ординарцем начальника и т.д. Но когда в ротах оставались единицы, тылы прочесывали железным гребнем, отдирая присосавшихся и направляя их в бой.
Оставались на местах самые пролазливые. Честного заведующего продовольственным складом, например, всегда отправляли на передовую, оставляя ворюгу. Честный ведь все сполна отдаст солдатам, не утаив ничего ни для себя, ни для начальства. Но начальство любит пожрать пожирней. Ворюга же, не забывая себя, всегда ублажит вышестоящего. Как же можно лишиться столь ценного кадра? Кого посылать на передовую? Конечно, первого! Складывалась своеобразная круговая порука. Свой поддерживал своего. А если какой-нибудь «идиот» пытался добиться справедливости, его топили все вместе...
Надо думать, эта селекция русского народа — бомба замедленного действия; она взорвется через несколько поколений, в XXI веке, когда отобранная и взлелеянная большевиками масса подонков породит новые поколения себе подобных.
Медленно, но неотвратимо шагали солдаты вперед, к собственной гибели. Поколение, уходящее в вечность. В этой картине было столько обобщающего смысла, столько апокалиптического ужаса, что мы остро ощутили непрочность бытия, безжалостную поступь истории.
Мы почувствовали себя жалкими мотыльками, которым суждено сгореть без следа в адском огне войны.
Их никто и никогда не считал. Их даже не хоронили. Трофейные и хозяйственные команды, мобилизованные «гражданские» — все они занимались «очисткой местности от трупов». Павших помнили и помнят лишь те, кто сумел выжить, вопреки стараниям Мерецкова, Жукова, Федюнинского, Козина и прочих таких же.
Если бы немцы заполнили наши штабы шпионами, а войска диверсантами, если бы было массовое предательство и враги разработали бы детальный план развала нашей армии, они не достигли бы того эффекта, который был результатом идиотизма, тупости, безответственности начальства и беспомощной покорности солдат.
Я видел это в Погостье, а это, как оказалось, было везде. На войне особенно отчетливо проявилась подлость большевистского строя. Как в мирное время проводились аресты и казни самых работящих, честных, интеллигентных, активных и разумных людей, так и на фронте происходило то же самое, но в еще в более открытой, омерзительной форме.
Приведу пример. Из «высших сфер» поступает приказ: взять высоту. Полк штурмует ее неделю за неделей, теряя множество людей в день. Пополнения идут беспрерывно, в людях дефицита нет. Но среди них опухшие дистрофики из Ленинграда, которым только что врачи приписали постельный режим и усиленное питание на три недели. Среди них младенцы 1926 года рождения, то есть четырнадцатилетние, не подлежащие призыву в армию… «Вперрред!!!», и все.
Наконец какой-то солдат или лейтенант, командир взвода или капитан, командир роты (что реже), видя это вопиющее безобразие, восклицает: «Нельзя же гробить людей! Там же, на высоте, бетонный дот! А у нас лишь 76-миллиметровая пушчонка! Она его не пробьет!»…
Сразу же подключается политрук, и трибунал обеспечен. Один из стукачей, которых полно в каждом подразделении, засвидетельствует: «Да, в присутствии солдат усомнился в нашей победе». Тотчас же заполняют уже готовый бланк, куда надо только вписать фамилию, и готово: «Расстрелять перед строем!» или «Отправить в штрафную роту!», что то же самое.
Так гибли самые честные, чувствовавшие свою ответственность перед обществом люди. А остальные – «Вперрред, в атаку!», «Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики!» А немцы врылись в землю, создав целый лабиринт траншей и укрытий. Поди их достань! Шло глупое, бессмысленное убийство наших солдат.
Бедные, бедные русские мужики! Они оказались между жерновами исторической мельницы, между двумя геноцидами. С одной стороны их уничтожал Сталин, загоняя пулями в социализм, а теперь, в 1941–1945, Гитлер убивал мириады ни в чем не повинных людей. Так ковалась Победа, так уничтожалась русская нация, прежде всего, душа ее. Как же будут жить потомки тех, кто остался? И вообще, что будет с Россией?
В начале войны немецкие армии вошли на нашу территорию, как раскаленный нож в масло. Чтобы затормозить их движение, не нашлось другого средства, как залить кровью лезвие этого ножа. Постепенно он начал ржаветь и тупеть, и
двигался все медленней. А кровь лилась и лилась. Так сгорело ленинградское ополчение. Двести тысяч лучших, цвет города. Но вот нож остановился. Был он, однако, еще прочен, назад его подвинуть почти не удавалось. И весь 1942
год лилась и лилась кровь, все же помаленьку подтачивая это страшное лезвие. Так ковалась наша будущая победа.
Утро 14 ноября 1941 выдалось безветренным, но морозным…
Тяжелый марш-бросок, и вскоре мы на передовой, у покрытой
льдом Невы. В походе я сдружился с одесским пареньком Николаем. Под Петергофом он был ранен и после госпиталя сразу попал к нам.
Ночь с 18 на 19 ноября мы с Николаем провели в какой-то норе. Лежали, прижавшись друг к другу, и пытались уснуть. Мороз пробирал до самых костей, и мы ворочались, чтобы не подморозить бока.
Ранним утром нас подняли по тревоге. Было еще совсем темно. Над рекой, словно яркие люстры, висели на небольших парашютах немецкие осветительные ракеты. Бывалые моряки освободились от всего лишнего: сложили в кучу котелки, сняли противогазы и вещевые мешки. Из мешков достали только бескозырки и полотенца. Бескозырки надели вместо ушанок, полотенца прихватили на случай ранения. Мы с Колей тоже последовали примеру бывалых.
Выждав момент, когда погасли немецкие осветительные ракеты, бросились на лед. Двигались перебежками. Но пробежать
незамеченными удалось лишь метров двести. С вражеского берега взлетели красные ракеты, а за ними – десятки осветительных. Стало светло, как днем. И сразу застучали фашистские пулеметы.
Мы с Колей бежали почти рядом. Вдруг он споткнулся и упал вниз лицом. Я перевернул его. Глаза у него были открыты, а изо лба над переносицей струился ручеек крови. Он умер мгновенно. Положив друга меж вздыбленных льдин, я поцеловал его и накрыл ему лицо бескозыркой. А потом рванулся вперед. Так бежал, что из второго взвода очутился в первом. Вокруг падали, сраженные свинцовым ливнем, матросы. Раздавались стоны и крики. Пули отскакивали рикошетом ото льда. Нас осталось человек тридцать, когда немцы пустили в ход мины. Одна из них сбила меня с ног и оглушила. Как выяснилось позже, у меня лопнула барабанная перепонка.
Мы лежали за торосами. И тут меня ударило в правую ногу. Я
перетянул ее ниже колена полотенцем, разорвал клеш и забинтовал рану. Нас осталось восемь человек из ста восьмидесяти двух. А четверо из оставшихся в живых были ранены. До берега было еще далеко. Мы прошли чуть больше половины пути…
Другой эпизод. Выкатили пушку на указанный рубеж... и...очнулся в яме около другой пушки нашей батареи. Сюда меня притащили вчера… Оказывается, мы наехали на противотанковый фугас и взорвались. Из двадцати одного человека осталось двое – я и один легко раненый. Семнадцать человек не нашли. Лишь случайно метров за сорок от взрыва обнаружилась нога с куском живота. Она упала на землянку командира пехотного батальона…
Чувствую себя ужасно, голова разрывается. Контузило. В яме подо мною вода: с вечера был дождь. Приподняться нет сил, лишь ворочаюсь, как тюлень, поднимая брызги. Знобит. Раненая рука пухнет, и не мудрено – столько грязи кругом… Откатом орудия чуть не до кости раздавило палец на раньше раненой руке, и никакой боли! На губах кровавая пена, рубашка мокрая от пота. Сила нечеловеческая, ногти ломаются на пальцах, хрип вырывается из глотки…
По щитку пушки хлещут автоматные пули. Еще и еще стреляем. Немцы залегли… Сосед ахнул и осел. Разрывная пуля вошла в один бок и вырвала другой с рубахой. Совершенно спокойно думаю: «Ну, теперь все!» Сил больше нет, падаю около пушки. Солнышко заходит… Сзади какие-то крики. Слышна родная матерная брань. Бегут наши, со страшно выпученными глазами, паля во все стороны из автоматов… Контратака…Спасен!
На передовой было легче раздобыть жратву. Ночью можно выползти на нейтральную полосу, кинжалом срезать вещмешки с убитых, а в них – сухари, иногда консервы и сахар. Многие занимались этим в минуты затишья. Многие не возвратились, ибо немецкие пулеметчики не дремали. Однажды какой-то старшина, видимо спьяна, заехал на санях на нейтральную полосу, где и он, и лошадь были тотчас убиты.
А в санях была еда – хлеб, консервы, водка. Сразу же нашлись охотники вытащить эти ценности. Сперва вылезли двое и были сражены пулями, потом еще трое. Больше желающих не было. Ночью отличился я. Поняв, что немцы стреляют,
услышав даже шорох, я решил ничего не брать, а лишь перерезал сбрую, привязал к саням телефонный кабель и благополучно вернулся в траншею. Затем – раз, два, взяли! – мы подтянули сани. Все продукты были изрешечены пулями, водка вытекла, но все же нажрались всласть!
Для меня станция Погостье было переломным пунктом жизни. Там я был убит и раздавлен. Там я обрел абсолютную уверенность в неизбежности собственной гибели. Но там произошло мое возрождение в новом качестве. Я жил как в бреду, плохо соображая, плохо отдавая себе отчет в происходящем. Разум словно затух и едва теплился в моем голодном измученном теле. Духовная жизнь пробуждалась только изредка. Именно после Погостья у меня появилась болезненная потребность десять раз в день мыть руки, часто менять белье.
После Погостья я обрел инстинктивную способность держаться подальше от подлостей, гадостей, сомнительных дел, плохих людей, а главное от активного участия в жизни, от командных постов, от необходимости принимать жизненные решения для себя и в особенности за других. Странно, но именно после Погостья я почувствовал цену добра, справедливости, высокой морали, о которых раньше и не задумывался.
Погостье, раздавившее и растлившее сильных, в чем-то укрепило меня – слабого, жалкого, беззащитного. С тех пор я всегда жил надеждой на что-то лучшее, что еще наступит. С тех пор я никогда не мог «ловить мгновение» и никогда не лез в общую свару из-за куска пирога. Я плыл по волнам – правда, судьба была благосклонна ко мне…
В армейской жизни под Погостьем сложился между тем своеобразный ритм. Ночью подходило пополнение: пятьсот – тысяча – две-три тысячи человек. То моряки, то маршевые роты из Сибири, то блокадники (их переправляли по замерзшему Ладожскому озеру). Утром, после редкой артподготовки, они шли в атаку и оставались лежать перед железнодорожной насыпью. Двигались в атаку черепашьим шагом, пробивая в глубоком снегу траншею, да и сил было мало, особенно у ленинградцев. Снег стоял выше пояса, убитые не падали – застревали в сугробах.
Трупы засыпало свежим снежком, а на другой день была новая атака, новые трупы, и за зиму образовались наслоения мертвецов, которые только весною обнажились от снега, – скрюченные, перекореженные, разорванные, раздавленные тела. Целые штабеля.
Однако и вражеским солдатам было не так легко. Недавно один немецкий ветеран рассказал мне о том, что среди пулеметчиков их полка были случаи помешательства: не так просто убивать людей ряд за рядом – а они все идут и идут, и нет им конца.
Убитых под Погостьем стали собирать позже, когда стаял снег, стаскивали их в ямы и воронки, присыпая землей. Это не были похороны, это была «очистка местности от трупов».
Мертвых немцев приказано было собирать в штабеля и сжигать.
По меньшей мере, три дивизии претендовали на то, что именно они взяли Погостье и перешли железнодорожное полотно. Так это и было, но все они были выбиты обратно, а потом вновь бросались в атаку. Правда, они сохранили лишь номера и командиров, а солдаты были другие, новые, из пополнений, и они шли в атаку по телам своих предшественников. Штаб армии находился километрах в пятнадцати в тылу. Там жили припеваючи…
Там «лишали иллюзий» комсомолок, добровольно пришедших на фронт «для борьбы с фашистскими извергами», пили коньяк, вкусно ели…
Однажды, в дни тяжелых зимних боев 1942 года под Погостьем, нашего майора отправили в 311-ю дивизию, чтобы согласовать планы артиллерийской поддержки пехоты, выслушать соображения и пожелания комдива по поводу организации боя. Я с винтовкой за плечами сопровождал майора. На лесной просеке мы нашли охраняемую землянку, укрытую многоярусным накатом. Снаряд такую не прошибет! Когда майор сунулся внутрь, из землянки вырвались клубы пара (был сильный мороз) и послы-
шалась басовитая начальственная матерщина. Я заглянул в щель сквозь приоткрытую обмерзшую плащ-палатку, заменявшую дверь, и увидел при свете коптилки пьяного генерала, распаренного, в расстегнутой гимнастерке. На столе стояла бутыль с водкой, лежала всякая снедь: сало, колбасы, консервы, хлеб. Рядом высились кучки пряников, баранок, банки с медом – подарки из Татарии «доблестным и герои-
ческим советским воинам, сражающимся на фронте», полученные накануне. У стола сидела полуголая и тоже пьяная баба.
В Красной армии солдаты имели один паек, офицеры же получали добавочно масло, консервы, галеты. В армейские штабы генералам привозили деликатесы: вина, балыки, колбасы и т. д. У немцев от солдата до генерала меню было в основном одинаковое и очень хорошее.
Много я видел убитых до этого и потом, но зрелище Погостья зимой 1942 года было единственным в своем роде!
Надо было бы заснять его для истории, повесить панорамные снимки в кабинетах всех великих мира сего – в назидание. Но, конечно, никто этого не сделал.
Обо всем стыдливо умолчали, будто ничего и не было. Трупами был забит не только переезд, они валялись повсюду. Тут были и груды тел, и отдельные душераздирающие сцены. Моряк из морской пехоты был сражен в момент броска гранаты и замерз, как памятник, возвышаясь со вскинутой рукой над заснеженным полем боя. Медные пуговицы на черном бушлате сверкали в лучах солнца. Пехотинец, уже раненый, стал перевязывать себе ногу и застыл навсегда, сраженный новой пулей. Бинт в его руках всю зиму трепетал на ветру. Штабеля трупов у железной дороги выглядели пока, как заснеженные холмы, и были видны лишь тела, лежащие сверху.
Позже, весной, когда снег стаял, открылось все, что было внизу. У самой земли лежали убитые в летнем обмундировании – в гимнастерках и ботинках. Это были жертвы осенних боев 1941 года. На них рядами громоздились морские пехотинцы в бушлатах и широких черных брюках («клешах»). Выше – сибиряки в полушубках и валенках, шедшие в атаку в январе -феврале сорок второго. Еще выше – политбойцы в ватниках и тряпичных шапках (такие шапки давали в блокадном Ленинграде). На них – тела в шинелях, маскхалатах, с касками на головах и без них. Здесь смешались трупы солдат многих дивизий, атаковавших железнодорожное полотно в первые месяцы 1942 года.
Страшная диаграмма наших «успехов»! Но все это обнажилось лишь весной, а сейчас разглядывать поле боя было некогда. Мы спешили дальше. И все же эти мимолетные страшные картины запечатлелись в сознании навсегда, а в подсознании – еще крепче: я приобрел здесь повторяющийся постоянно сон – горы трупов у железнодорожной насыпи.
Вначале мне пережитое казалось важным, актуальным, хотелось рассказать о нем ближнему. Однако у ближнего у самого был ворох подобных переживаний. Скоро все это поняли и заткнулись.
И еще и еще задаю себе страшный вопрос...
Почему же шли на смерть, хотя ясно понимали ее неизбежность? Почему же шли, хотя и не хотели? Шли, не просто страшась смерти, а охваченные ужасом, и все же шли! Раздумывать и обосновывать свои поступки тогда не приходилось. Было не до того. Просто вставали и шли, потому что НАДО! Вежливо выслушивали напутствие политруков – малограмотное переложение дубовых и пустых газетных передовиц – и шли. Вовсе не воодушевленные какими-то идеями или лозунгами, а потому, что НАДО.
Те, кто победил, либо полегли на поле боя, либо спились, подавленные послевоенными тяготами. Ведь не только война, но и восстановление страны прошло за их счет. Те же из них, кто еще жив, молчат, сломленные. Остались у власти и сохранили силы другие, те, кто загонял людей в лагеря, те, кто гнал в бессмысленные кровавые атаки на войне. Они действовали именем Сталина,
они и сейчас кричат об этом. Не было на передовой «За Сталина!». Комиссары пытались вбить это в наши головы, но в атаках комиссаров не было. Все это накипь…
Вряд ли размышляли они об исторических перспективах и величии нашего народа… Выйдя на нейтральную полосу, вовсе не кричали «За Родину! За Сталина!», как пишут в романах. Над передовой слышен был хриплый вой и густая матерная брань, пока пули и осколки не затыкали орущие глотки. До Сталина ли было, когда смерть рядом. Войска шли в атаку, движимые ужасом. Ужасна была встреча с немцами, с их пулеметами и танками, огненной мясорубкой бомбежки и артиллерийского обстрела. Не меньший ужас вызывала неумолимая угроза расстрела. Чтобы держать в повиновении аморфную массу плохо обученных солдат, расстрелы проводились перед боем.
Страх заставлял солдат идти на смерть. На это и рассчитывала наша мудрая партия, руководитель и организатор наших побед. Расстреливали, конечно, и после неудачного боя. А бывало и так, что заградотряды косили из пулеметов отступавшие без приказа полки. Отсюда и боеспособность наших доблестных войск. Иными словами, явно и неприкрыто происходило то, что в мирное время завуалировано и менее заметно. На этом стояла, стоит и стоять будет земля русская.
Подавляет на войне не только сознание неизбежности смерти. Подавляет мелкая несправедливость, подлость ближнего, разгул пороков и господство грубой силы… Опухший от голода, ты хлебаешь пустую баланду – вода с водою, а рядом офицер жрет масло. Ему полагается спецпаек, да для него же каптенармус ворует продукты из солдатского котла.
Под Погостьем, воюя плохо и теряя девять из десяти товарищей, разве думали мы о поражении? Впрочем, тогда мы ни о чем не думали, оцепенев от страха и мечтая лишь об одном – выжить. Это теперь мы думаем и страдаем… Неужели нельзя было избежать чудовищных жертв 1941–1942 годов?
Обойтись без бессмысленных, заранее обреченных на провал атак Погостья, Синявино, Невской Дубровки и многих других подобных мест?
Как прекрасно все это описано в книгах, газетах! Овеяно романтикой и розовым туманом. Знакомая картина! Такое уже
бывало.
Достаточно вспомнить хотя бы описания суворовских
походов. Так все красиво! А ведь «великий полководец», побеждая, терял людей в несколько раз больше, чем его противники. А великий поход 1812 года? И это была чудовищная победа! Сперва развал, поражение за поражением. Понадобилось отдать пол- России и Москву, чтобы, наконец, понять серьезность положения, организоваться и разбить противника, но какой ценой! Об этом забыли, утопив правду в квасном патриотизме.
Выходит, история ничему не учит. Каждое поколение начинает сначала, повторяет ошибки предков. Национальные традиции оказываются сильнее разума, сильнее воли и добрых пожеланий отдельных светлых умов.
Победа 1945 года! Чего ты стоила России? По официальным
данным – 25 миллионов убитых, по данным недругов – 40 и даже более. А сколько преждевременно умерло ветеранов от ран в первые послевоенные годы? Где возьмешь эти цифры? Это невозможно даже представить! Если положить всех плечом к плечу рядом, то они будут лежать от Москвы до
Владивостока! Миллионы и десятки миллионов – звучит
достаточно абстрактно, а когда видишь сто или тысячу трупов,
искромсанных, втоптанных в грязь, – это впечатляет.
Сейчас мы склоняем и спрягаем в печати и по радио цифру наших потерь, даже упрекая западных союзников в том, что они потеряли меньше. А когда речь заходит о конкретных событиях, о Погостье, Синявино и тысячах других мест на других фронтах, мы замолкаем.
Конкретные факты ошеломляют, рассказывая о них, надо называть конкретных виновников событий. А это - «непозволительная тень на Родину» и ее блестящую историю. Так и молчим, а война выглядит в газетах и мемуарах даже очень прекрасно.
О глобальной статистике я не могу судить. 25 или 40 миллионов, может, больше? Знаю лишь то, что видел.
Моя «родная» 311-я стрелковая дивизия пропустила через себя за годы войны около 200 тысяч человек (по словам последнего начальника по стройчасти Неретина, но и это тоже надо проверять, ибо лгали все и всем). Это значит – 60 тысяч убитых! А дивизий таких было у нас более 400. Арифметика простая… Раненые большей частью вылечивались и опять попадали на фронт. Все начиналось для них сначала. В конце концов, два - три раза пройдя через эту мясорубку, они погибали.
Так было начисто вычеркнуто из жизни несколько поколений самых здоровых, самых активных мужчин, в первую очередь, русских. А побежденные? Немцы потеряли 7 миллионов вообще, из них только часть, правда, самую большую, на Восточном фронте. Итак, соотношение убитых: 1 к 10, или даже
больше – в пользу побежденных.
Замечательная победа! Это соотношение всю жизнь преследует меня, как кошмар. Горы трупов под Погостьем, под Синявино и везде, где приходилось воевать, встают передо мною. Только по официальным данным, на один квадратный метр некоторых участков Невской Дубровки приходится 17 убитых. Трупы, трупы…
В пехотных дивизиях уже в 1941–1942 годах сложился костяк снабженцев, медиков, контрразведчиков, штабистов
и тому подобных людей, образовавших механизм приема пополнения и отправки его в бой, на смерть. Своеобразная мельница смерти. Этот костяк в основе своей сохранялся, привыкал к своим страшным функциям, да и люди подбирались соответствующие, те, кто мог справиться с таким делом. Начальство тоже подобралось не рассуждающее – либо тупицы, либо подонки, способные лишь на жестокость. «Вперед!» – и все.
Мой командир пехотного полка в «родной» 311-й дивизии, как говорили, выдвинулся на свою должность из командира банно-прачечного отряда. Он оказался очень способным гнать свой полк вперед без рассуждений. Гробил его множество раз, а в промежутках пил водку и плясал цыганочку.
Командир же немецкого полка, противостоявшего нам под
Вороново, командовал еще в 1914–1918 годах батальоном, был
профессионалом, знал все тонкости военного дела и, конечно, умел беречь своих людей и бить наши наступающие орды…
«Великий Сталин», не обремененный ни совестью, ни моралью, ни религиозными мотивами, создал столь же великую партию, развратившую всю страну и подавившую инакомыслие. Отсюда и наше отношение к людям. Однажды я случайно подслушал разговор комиссара и командира стрелкового батальона, находившегося в бою.
В этом разговоре выражалась суть происходящего: «Еще денька два повоюем, добьем оставшихся и поедем в тыл на переформировку. Вот тогда-то погуляем!»
Впрочем, война всегда была подлостью, а армия, инструмент
убийства – орудием зла.
Нет и не было войн справедливых, все они, как бы их ни оправдывали, – античеловечны. Солдаты же всегда были навозом. Особенно в нашей великой державе и особенно при социализме.
Почему же так получилось? Разве не могло быть иначе? Ведь столько сил и
средств тратилось перед войной на армию! Теперь уже не скрывают, что сил в начале войны у нас было достаточно. Танков было много больше, чем у немцев. Не все, правда, новые, но для обороны – больше, чем нужно. И самолетов немало, но мы умудрились потерять в первый же день войны 2 тысячи машин на аэродромах,
на земле! Одним словом, как всегда, был развал, головотяпство,
негодная организация.
Теперь, через много лет после войны, я думаю, что иначе быть не могло, ибо эта война отличалась от всех предыдущих наших войн не качеством, не манерой ее ведения, а лишь размахом. Здесь сказалась наша национальная черта: делать
все максимально плохо с максимальной затратой средств и сил. Иногда в мемуарах генералов встречаются слова: «Если бы сделали так, а не так, если бы послушались меня, все было бы иначе…» Если бы да кабы!.. Иногда винят Сталина или других лиц. Конечно,
Сталин – главное зло? Но ведь он появился не на пустом месте. Его
фигура прекрасно вписывается в российскую историю, в которой полно "великих преобразователей": Иван IV, Петр I, Николай I, Александр с Аракчеевым и многие другие. И все-то мы кого-то догоняем, все улучшаем, все-то рвем себе кишку, а ближнему ноздри, а в промежутках спим на печи. И все нет у нас порядка… Какая же
страшная будет следующая война, если в эту, чтобы победить, надо
было уложить чуть не половину русских мужиков…
Вспоминаю еще один эпизод времен войны. Одному генералу, командовавшему корпусом на ленинградском фронте, сказали: «Генерал, нельзя атаковать эту высоту, мы лишь потеряем множество людей и не добьемся успеха». Он отвечал: «Подумаешь,
люди! Люди – это пыль, вперед!» Этот генерал прожил долгую
жизнь и умер в своей постели. Вспоминается судьба другого офицера, полковника, воевавшего рядом с ним. Полковник командовал танковой бригадой и славился тем, что сам шел в атаку впереди всех. Однажды в бою под станцией Волосово связь с
ним была потеряна. Его танк искали много часов и, наконец, нашли – рыжий, обгоревший. Когда с трудом открыли верхний люк, в нос ударил густой запах жареного мяса…
Не символична ли судьба двух этих полководцев? Не олицетворяют ли они извечную борьбу добра и зла, совести и бессовестности, человеколюбия и бесчеловечности? В конце концов, добро победило, война закончилась, но какой ценой? Время уравняло двух этих полководцев: в Санкт-Петербурге есть улица генерала и рядом с ней – улица полковника-танкиста.
Наступление 22 июля 1943 года. Утром мы услышали канонаду. Это началась артподготовка под Синявино. Задача наступления – срезать синявинские позиции немцев, взять Мгу и укрепить связь полублокированного Ленинграда со страной.
Войска были хорошо оснащены. Было множество танков, самолетов, катюш, автоматического оружия. Боеприпасы подвозили в огромном количестве. Бывало, что в день выпускали по немцам снаряды, доставленные двумя-тремя эшелонами! Это был адский обстрел. Земля содрогалась, дым заволакивал небо. Но как только пехота шла в бой, оживали немецкие позиции и дивизия за дивизией ложились у подножия Синявинских холмов.
Удавалось продвинуться на сто-двести метров, устлав телами изрытое снарядами пространство. Все было перепахано, ни единого кустика, ни единой
травинки – одна обожженная земля, трупы и рваный металл.
Это называлось в сводках «бои местного значения», а в трудах по истории войны характеризуется как «операция по изматыванию противника и отвлечению сил от Ленинграда». Так оно и было, но ни Синявино, ни Мги мы не взяли, положив несколько корпусов на близлежащих болотах. Хотя мы ко всему привыкли в Погостье, здесь оказалось еще страшнее, так как размах боев и напряженность огня были небы-
валые. Пришедшие на пополнение солдаты из-под Сталинграда утверждали, что там было полегче. Но в истории осады Ленинграда эти бои – лишь забытый эпизод.
Был я как-то в запасном полку, но мне не пришлось там понежиться. Недолгое пребывание там началось с мероприятия стратегического значения. Начальство приказало: «Возьми трех солдат и оборудуй сортир для офицерской столовой!» Солдаты оказались узбеками и ни бельмеса не понимали по-русски. Руководить ими было сущее наказание. Главное – они не понимали цели нашего строительства. Все же часа через три чудо архитектуры было готово. Мы вырыли яму, положили настил с тремя отверстиями и оплели частокол еловыми ветвями для изоляции кабинета задумчивости. После чего я смог наглядно объяснить узбекам, что они сооружали. В благодарность за службу начальник столовой дал нам большой чан с объедками, оставшимися от офицерского завтрака. Мы сожрали их с восторгом, несмотря на окурки, изредка попадавшиеся в перловой каше.
В феврале мы атаковали большое село со странным названием Медведь, но немцы стояли там насмерть: они обеспечивали отход основных своих сил, отступавших из-под Ленинграда и Луги. И здесь, под Медведем, пролилось много крови… Тут я впервые сбил самолет. Не один, конечно, а вместе со всеми. «Лапотники» стали пикировать на нас, загнали в канаву. Лежа на спине, мы стали стрелять изо всех видов оружия – винтовок, пулеметов и даже автоматов. Когда один из самолетов выходил из пике, мы всадили ему в желтое брюхо порядочную порцию металла.
Появился дым, самолет грохнулся на ближнее поле и взорвался. Летчик успел
выскочить и спустился на парашюте. Оправившись от пережитого страха, мы принялись его ловить, несмотря на сильный обстрел. Это оказался матерый вояка с орденами за налеты на Францию, Англию и Голландию. Дали ему закурить, но самокрутка плохо держалась в обожженных дрожащих руках. Прибежали зенитчики, просили отдать им сбитого немца: за это им будут ордена и звания.
Но мы не отдали. Пехота увела его в тыл. Наше начальство доложило по инстанциям о сбитом самолете. Вероятно, то же сделали пехотинцы и уж непременно – зенитчики. Потом армейское начальство удвоило цифру, а в генеральный штаб она дошла еще увеличенная. Такова была обычная практика Великой Отечественной войны… Лет через пятьдесят-сто историки раскопают и опубликуют архивные документы, и на их основе напишут интересные книги о потерях врага и наших победах…
Но зимой 1942 года на некоторых других участках советско-германского фронта было еще хуже. Об одном эпизоде рассказал мне в госпитале сосед по койке: «В сорок первом нашу дивизию бросили под Мурманск для подкрепления оборонявшихся там частей. Пешим ходом двинулись мы по тундре на запад.
Вскоре дивизия попала под обстрел, и начался снежный буран. Раненный в руку, не дойдя до передовой, я двинулся обратно. Ветер крепчал, вьюга выла, снежный вихрь сбивал с ног. С трудом преодолев несколько километров, обессиленный, добрался я до землянки, где находился обогревательный пункт. Войти туда было почти невозможно. Раненые стояли вплотную, прижавшись друг к другу, за-
полнив все помещение. Все же мне удалось протиснуться внутрь, где я спал стоя до утра. Утром снаружи раздался крик: «Есть кто живой? Выходи!» Это приехали санитары.
Из землянки выползло человека три-четыре, остальные замерзли. А около входа громоздился штабель запорошенных снегом мертвецов. То были раненые, привезенные ночью с передовой на обогревательный пункт и замерзшие здесь…
Как оказалось, и дивизия почти вся замерзла в эту ночь на
открытых ветру горных дорогах. Буран был очень сильный.
Я отделался лишь подмороженным лицом и пальцами…
В середине августа 1943 года мы сидели в землянке под станцией Апраксин пост. Я был наводчиком при 45-миллиметровой пушке типа «прощай, Родина», но, потеряв всех своих товарищей и две пушки, одну за другой, отлеживался, контуженный, в этой землянке, у однополчан… Только что после мощнейшей артподготовки остатки пехоты, а также повара, санитары, кладовщики и тому подобная тыловая шушера пошли в безуспешную атаку и остались на нейтральной полосе.
Наступило, если так можно выразиться, затишье.
Вскоре начался невыносимый артиллерийский обстрел наших позиций. Земля дрожала. Сквозь бревна потолка на нас сыпался песок. Особенно противны были две немецкие мортиры калибра 210 миллиметров. Сперва слышался далекий выстрел, потом с минуту с диким завыванием снаряд набирал высоту и обрушивался на нас. Чемодан более ста килограммов весом! Воронка от него глубочайшая и широчайшая! Целый дом туда влезет! Земля от взрыва ходит ходуном. И так час за часом. Мы прислушиваемся к своей судьбе: когда же, наконец, угодит в нас?
Лютый страх осточертел всем, и было решено, чтоб отвлечься, рассказывать по очереди какие-то истории, предпочтительно посвященные самым значительным эпизодам в жизни рассказчика.
Сперва выступил сержант Халудров, храбрый якут, шесть раз
раненый и только что награжденный за это орденом. Он
повествовал о своих голодных скитаниях в тылу немцев, здесь же, под деревней Гайтолово, во время гибели 2-й ударной армии в августе-сентябре 1942 года. Страшный рассказ!
Голод заставил — и кирзовые сапоги пошли в дело. Думал ли он когда-нибудь в свои 23 года, что доведется съесть целую лошадь со всей амуницией, уздечкой и гужами? А ведь пришлось... Жить хотелось, а жизни не было. Умереть бы надо, да смерть не шла.
Голод духовно опустошает человека, превращая его в зверя-одиночку, бездумного и злобного, готового на любое насилие. Этот процесс идет постепенно, по нарастающей, разъедая человеческое достоинство. Человек меняется и внешне: с лица исчезает улыбка — появляется тоскливая хмурь, глаза шныряют по сторонам, зубы плотно сжаты, на щеках — ямы- провалы, речь отрывистая, как у косноязычного...
Голодный не вспоминает прошлого, не думает о будущем. Притупляется всё: чувство долга, любовь к ближнему, к соотечественнику, законы морали, остается одно страстное желание — есть! Не желание смерти, нет, а именно жизни. Как угодно, но жить! Жить физически, потому что духовно такой человек давно уже умер... Такова власть тела над человеком, и преодолеть ее — ох, как трудно!.
Я же вспомнил дьявольскую немецкую атаку под Погостьем.
Нас было шестьдесят семь. Рота. Утром мы штурмовали ту высоту. Она была невелика, но, по-видимому, имела стратегическое
значение, ибо много месяцев наше и немецкое начальство
старалось захватить ее. Непрерывные обстрелы и бомбежки срыли всю растительность и даже метра полтора-два почвы на ее вершине. После войны на этом месте долго ничего не росло и
несколько лет стоял стойкий трупный запах. Земля была смешана с осколками металла, разбитого оружия, гильзами, тряпками от разорванной одежды, человеческими костями…
Как это нам удалось, не знаю, но в середине дня мы оказались в забитых трупами ямах на гребне высоты. Вечером пришла смена, и роту отправили в тыл. Теперь нас было двадцать шесть. После ужина, едва не засыпая от усталости, мы слушали полковника, специально приехавшего из политуправления армии.
Благоухая коньячным ароматом, он обратился к нам: «Геррои! Взяли, наконец, эту высоту!! Да мы вас за это в ВКПб без кандидатского стажа!!!» Потом нас стали записывать в ВКПб.
– А я не хочу… – робко вымолвил я.
– Как не хочешь? Мы же тебя без кандидатского стажа в ВКПб.
– Я не смогу…
– Я не сумею…
– Как не сумеешь!? На лице политрука было искреннее изумление, понять меня он был не в состоянии. Зато все понял вездесущий лейтенант из СМЕРШ а:
– Кто тут не хочет?!! Фамилия?!! Имя?! Год рождения?!! – он
вытянул из сумки большой блокнот и сделал в нем заметку. Лицо его было железным, в глазах сверкала решимость.
– Завтра утром разберемся! – заявил он.
Вскоре все уснули. Я же метался в тоске и не мог сомкнуть глаз, несмотря на усталость: «Не для меня взойдет завтра солнышко! Быть мне японским шпионом или агентом гестапо! Прощай, жизнь молодая!»… Но человек предполагает, а Бог располагает: под утро немцы опять взяли высоту, а днем мы полезли на ее склоны.
Добрались, однако, лишь до середины ската… На следующую ночь роту отвели, и было нас теперь всего шестеро. Остальные остались лежать на высоте, и с ними лейтенант из СМЕРШа, вместе со своим большим блокнотом. И посейчас он там, а я, хоть и порченый, хоть убогий, жив еще. И беспартийный. Бог милосерден. В который раз мне повезло...
В августе 1942 года началась Синявинская операция. В числе прочих в бой пошла N-ская стрелковая дивизия. Бои были
жестокие, и вскоре почти все солдаты были ранены или убиты. Со страшным трудом, каждое мгновение рискуя жизнью, медики, чаще всего, юные девушки, вытаскивали раненых из-под огня, волокли их на себе под обстрелом, чтобы доставить в медсанбат. Этот медсанбат развернули около станции Поляны, в нескольких километрах от передовой, однако ничего для приема раненых здесь не было подготовлено. Не были развернуты даже палатки, которые обычно применялись на войне. Вот
как рассказала одна медицинская сестра о том, что она здесь увидела: «Изнемогая от усталости после долгого ползания по передовой, я вынесла очередного раненого с поля боя, с трудом дотащила его до медсанбата. Здесь, на открытой поляне, на носилках или просто на земле лежали рядами раненые. Санитары укрыли их белыми простынями. Врачей не было видно, и не похоже, что кто-то занимался операциями или перевязками.
Внезапно из облаков вывалился немецкий истребитель, низко, на бреющем полете пролетел над поляной, а пилот, высунувшись из кабины, методично расстреливал автоматным огнем распростертых на земле беспомощных людей. Видно было, что автомат в его руках – советский, с диском! Потрясенная, я побежала к маленькому домику на краю поляны, где обнаружила начальника медсанбата и комиссара – мертвецки пьяных. Перед ними стояло ведро с портвейном, предназначенным для раненых. В порыве возмущения я опрокинула ведро, обратилась к командиру медсанбата с гневной речью. Однако это пьяное животное ничего не в состоянии было воспринять. К вечеру пошел сильный дождь, на поляне образовались глубокие лужи, в которых захлебывались раненые…
Через месяц командир медсанбата был награжден орденом «За отличную работу и заботу о раненых» по представлению
комиссара». А стоило бы его расстрелять....
Однажды летом 1943 года мы сидели среди густых ветвей высокой ели на деревянном помосте, укрепленном почти у макушки дерева. На стволе были прибиты планки, заменявшие лестницу, по которой мы карабкались наверх. Это был наблюдательный пункт артиллерийского полка, километрах в полутора от передовой, с которого открывалась широкая панорама окрестностей. Синее небо расстилалось над нами. Светило солнышко. Сосна слегка покачивалась, ветви ее скрипели и распространяли аромат смолы.
У стереотрубы стоял наш командир – статный, красивый молодой полковник. Свежевыбритый, румяный, пахнущий одеколоном, в отглаженной гимнастерке. Он ведь спал в удобной крытой машине с печкой, а не в норе. В волосах у него не было земли, и вши не ели его. И на завтрак у него была не баланда, а хорошо поджаренная картошка с американской тушенкой. И был он образованный артиллерист, окончил Академию, знал свое дело. В 1943 году таких было очень мало, так как большинство расстреляли в 1939–1940 годах, остальные погибли в сорок первом, а на командных постах оказались случайно всплывшие на поверхность люди.
Полковник внимательно смотрел в стереотрубу, потирал чистой ладонью свой крепкий загорелый затылок и громко, непрестанно, упоенно ругался матом. «Что делают, гады! Ах! Что делают, сволочи!» Что они делали, было видно и без стереотрубы. Километрах в двух перед нами, за ручейком, виднелся большой холм, на котором когда-то была деревня. Немцы превратили ее в узел сопротивления. Закопали дома в землю, поставили бетонные колпаки, выкопали целый лабиринт траншей и опутали их километрами колючей проволоки. Уже третий день пехота штурмовала деревню. Сперва пошла одна дивизия – 6 тысяч человек. Через два часа осталось из них 2 тысячи.
На другой день оставшиеся в живых и новая дивизия повторили атаку с тем же успехом. Сегодня ввели в бой третью дивизию, и пехота опять залегла. Густая россыпь трупов была хорошо видна нам на склоне холма. «Что делают, б…!» – твердил полковник, а на холме бушевал огонь. Огромные языки пламени, клубы дыма, лес разрывов покрывали немецкие позиции. Били наша артиллерия, катюши, минометы, но немецкие пулеметы оставались целы и косили наступавшие полки. «Что делают, гады! Надо же обойти с флангов! Надо же не лезть на пулеметы, зачем гробить людей!» – все стонал полковник.
Но «гады» имели твердый приказ и выполняли его. Знакомая картина! Не так ли командуют из кабинетов, где сеять кукурузу, а где овес? В результате – ни овса, ни кукурузы и вообще жрать нечего. И никто уже не сеет и не жнет, и не заводит коров. И на заводах развал. А главное – извели хороших хозяев, честных, опытных начальников. Развалить то, что создавалось столетиями, просто. Попробуй теперь организовать хозяйство заново! А сволочь, которая вылезла в начальство, будет сопротивляться. Почувствовав опасность, объединится и со страшной силой будет отстаивать свой кусок пирога.
На войне человек лишается всего, чем он жил до этого – родителей, жены, детей, имущества, книг, друзей, привычного общества и привычного окружения. Ему дана обезличивающая, уравнивающая его с другими форма и оружие, чтобы творить зло. Он беззащитен перед начальством, почти всегда несправедливым и пьяным, которое принуждает его, не размышляя, творить бесчинства, насилия и убийства. Иными словами, люди теряют на войне человеческий облик и превращаются в диких животных: жрут, спят, работают и убивают. А между
тем, Богом данная душа человеческая всячески сопротивляется этому превращению. Однако мало кому удается устоять в этом страшном поединке маленького человека с огромной и безжалостной войной!
Войска тем временем перешли границу Германии. Теперь война повернулась ко мне еще одной неожиданной стороной. Казалось, все испытано: смерть, голод, обстрелы, непосильная работа, холод. Так ведь нет! Было еще нечто очень страшное, почти раздавившее меня.
Накануне перехода на территорию Рейха в войска приехали агитаторы. Некоторые в больших чинах.
– Смерть за смерть!!! Кровь за кровь!!! Не забудем!!! Не простим!!!
Отомстим!!! – и так далее…
До этого основательно постарался Эренбург, чьи трескучие хлесткие статьи все читали: «Папа, убей немца!» И получился нацизм наоборот. Правда, те безобразничали по плану: сеть гетто, сеть лагерей. Учет и составление списков награбленного. Реестр наказаний, плановые расстрелы и т. д.
У нас все пошло стихийно, по-славянски. Бей, ребята, жги, глуши! Порти ихних баб!
Да еще перед наступлением обильно снабдили войска водкой. И пошло, и пошло! Пострадали, как всегда, невинные. Бонзы, как всегда, удрали… Без разбору жгли дома, убивали каких-то случайных старух, бесцельно расстреливали стада коров. Немцы, конечно, подонки, но зачем же уподобляться им? Армия унизила себя. Нация унизила себя. Это было самое страшное на войне.
Трупы, трупы… На вокзал города Алленштайн, который доблестная конница генерала Осликовского захватила неожиданно для противника, прибыло несколько эшелонов с немецкими беженцами.
Они думали, что едут в свой тыл, а попали… Я видел результаты приема, который им оказали. Перроны вокзала были покрыты кучами распотрошенных чемоданов, узлов, баул ов. Повсюду одежонка, детские вещи, распоротые подушки. Все это в лужах
крови…
«Каждый имеет право послать раз в месяц посылку домой весом в двенадцать килограммов», – официально объявило начальство. И пошло, и пошло! Пьяный Иван врывался в бомбоубежище, трахал автоматом об стол и, страшно вылупив глаза, орал: «УРРРРР! Гады!» Дрожащие немки несли со всех сторон часы, которые сгребали в «сидор» и уносили.
Грабь! Хватай! Как эпидемия, эта напасть захлестнула всех… Потом уже опомнились, да поздно было: черт вылетел из бутылки.
Добрые, ласковые русские мужики превратились в чудовищ. Они были страшны в одиночку, а в стаде стали такими, что и описать невозможно!
Теперь прошло много времени, и почти все забылось, никто не узнает правды… Впрочем, каждая война приводит к аналогичным результатам – это ее природа. Но это страшней опасностей и смерти.
Вот и наступил год Победы. Ранней весной 1945 года наша армия подошла к Данцигу. Немцы намеревались сопротивляться здесь долго и упорно. Они построили мощные укрепления, приблизили к городу броненосцы, которые с моря огнем своих крупных орудий нанесли нам немалый урон. В бой посылали всех, кого можно. Сопротивление немцев было сильное, наши потери, как всегда, велики, осада города затягивалась.
Но Данциг взяли, хотя почти вся армия полегла у его стен. Но это было привычно – одной ордой больше, одной меньше, какая разница! В России людей много, да и новые быстро родятся! И родились ведь потом!
Было все как водится: пьяный угар, адский обстрел и бомбежки. С матерной бранью шли вперед. Один из десяти доходил.
Потом началось веселье. Полетел пух. То был пух из немецких перин, которые победители вспарывали ножами и выбрасывали из окон на улицу. Это было так интересно и забавно, а победитель, видимо, испытывает возвышенное чувство самоутверждения! Понять глубинную причину этого я не мог.
И, конечно, песни, пляски, вдоволь жратвы, можно шастать по магазинам, по квартирам. Пылают дома, визжат немки. Погуляли всласть! Но меня эта чаша миновала. Я все еще жил тихой жизнью в Команде выздоравливающих.
А когда я научился жрать водку? Именно жрать, а не пить. Я не пробовал этого зелья до зимы 1942 года, пока нужда не заставила. Морозным днем я провалился в замерзшую воронку и оказался по грудь в ледяной воде. Переодеться было не во что и негде. Спас меня старшина. Он выдал мне сухое белье (гимнастерку, шинель и ватник кое-как просушили у костра), натер меня водкой и дал стакан водки внутрь, приговаривая: «Водка – не роскошь, а гигиена!». Опять мне повезло!
Но везло не всем. В том же 1942-м горнострелковая бригада наступала на деревню Веняголово под Погостьем.
Атакующие батальоны должны были преодолеть речку Мгу.
– Вперед! – скомандовали им.
И пошли солдатики вброд по пояс, по грудь, по шею в воде сквозь битый лед. А к вечеру подморозило. И не было костров, не было сухого белья или старшины с водкой. Бригада вся замерзла, а ее командир, полковник Угрюмов, ходил по берегу Мги пьяный и растерянный. Эта «победа», правда, не помешала ему стать в конце войны генералом…
Что же заставляло людей идти на такое самоубийство? Не напрягайте свои мозги.. Ответ убийственный и в то же время простой.
Физический страх, который всегда подогревает суеверия, веру силы удачи, упование на судьбу, на волю чуда. Это умонастроение уместно легло на весь тот мистический опыт нашей страны, где избирательное право наступало с шестнадцати лет, а к смертной казни приговаривали с четырнадцати, к тюремному заключению — с двенадцати.
Даже сегодня многие не понимают, почему русские все же выстояли...
Как ни странно, лучше всех это понял Сталин. Еще в 1941 году, убедившись в том, что в армии развал, а от войск, стоявших на границе, осталось всего семь - восемь процентов и стране грозит реальная катастрофа, он обратился к тем, кого топтал, над кем измывался долгое время – к народу: «Братья и сестры…»
Позже он ослабил пресс, придавивший церковь, ввел погоны в армии, тем самым возродив традиции реальные, а не навязываемые, упразднил абсурдный институт комиссаров, а убедившись, что до всемирной революции еще очень далеко, распустил Коминтерн, реабилитировал многих арестованных ранее военачальников. Признанные полководцы прошлого – Суворов, Кутузов, еще недавно обливаемые грязью самим
Сталиным, вновь вернулись на русские знамена. Их именами были названы новые ордена. И народ сплотился, тем более что немцы своими безобразиями, убийствами, насилием над
мирным населением уничтожили всякие иллюзии, связанные с ними в начале войны: многие крестьяне, загнанные в колхозы, жители ГУЛАГа, да и просто население городов и деревень ждали их, как освободителей. Теперь эти иллюзии рухнули. Немцы увидели перед собой, вставший против них народ.
«Никто не забыт, ничто не забыто!» – эта трескучая фраза наших дней выглядит издевательством. Самодеятельные поиски пионеров и отдельных энтузиастов – капля в море.
Официальные памятники и мемориалы созданы совсем не для памяти погибших, а для увековечивания наших лозунгов: «Мы самые лучшие!», «Мы непобедимы!», «Да здравствует коммунизм!». Каменные, а чаще бетонные флаги, фанфары, стандартные матери-родины, застывшие в картинной скорби, в которую не веришь, – холодные, жестокие, бездушные, чуждые истинной скорби изваяния.
Скажем точнее. Существующие мемориалы – не памятники
погибшим, а овеществленная в бетоне концепция непобедимости нашего строя.
Наша победа в войне превращена в политический капитал, долженствующий укреплять и оправдывать существующее в стране положение вещей. Жертвы противоречат официальной трактовке победы. Война должна изображаться в мажорных тонах.
Откуда же такое равнодушие к памяти отцов? Откуда такая
вопиющая черствость? И ведь не только под Ленинградом такое
положение вещей. Везде – от Мурманской тундры, через леса
Карелии, в Новгородской, Калининской областях, под Старой
Руссой, Ржевом и далее на юг, вплоть до Черного моря, – везде
одно и то же. Равнодушие к памяти погибших – результат общего озверения нации.
Политические аресты многих лет, лагеря, коллективизация, голод уничтожили не только миллионы людей, но и убили веру в добро, справедливость и милосердие. Жестокость к своему народу на войне, миллионные жертвы, с легкостью принесенные на полях сражений, – явления того же порядка. Как же
может уважать память своих погибших народ, у которого национальным героем сделан Павлик Морозов?!
Как можно упрекать людей в равнодушии к костям погибших на войне, если они разрушили свои храмы, запустили и загадили свои кладбища? Война, которая велась методами концлагерей и коллективизации, не способствовала развитию человечности. Солдатские жизни ни во что не ставились. А по выдуманной политработниками концепции наша армия – лучшая в мире, воюет без потерь. Миллионы людей, полегшие на полях сражений, не соответствовали этой схеме. О них не полагалось говорить, их не следовало замечать. Их сваливали, как падаль, в ямы и присыпали землей похоронные команды, либо просто гнили они там, где погибли.
Говорить об этом было опасно, могли поставить к стенке «за пораженчество». И до сих пор эта официальная концепция продолжает жить, она крепко вбита в сознание наших людей.
Победителей не судят. Я понимаю французов, которые в Вердене сохранили участок фронта Первой мировой войны в том виде, как он выглядел в 1916 году. Траншеи, воронки, колючая проволока и все остальное. Мы же в Сталинграде, например, сравняли все бульдозером и поставили громадную женщину с мечом в руке на Мамаевом кургане – «символ Победы» ?. А на местах, где гибли солдаты, возникли могилы каких-то политработников, не имеющих отношения к событиям войны.
Мне пришлось быть в Двинске на местах захоронения наших
солдат. Латыши – люди, в общем-то, жесткие, не сентиментальные, да и враждебные нам, сохранившие, однако, утраченные нами моральные принципы и культуру, – создали огромное прекрасное кладбище. Для каждого солдата – небольшая скромная могила и цветы на ней. По возможности найдены имена, хотя неизвестных очень много. Все строго, человечно, во всем – уважение к усопшим.
И ощущается ужас боев, грандиозность происшедшего, когда
видишь безграничное море могил – ни справа, ни слева, ни сзади, ни спереди не видно горизонта, одни памятники! А ведь в Латвии за короткое время боев мы потеряли в сотни раз меньше, чем на российских полях за два года! Просто там все скрыто лесами и болотами. И никогда, видимо, не будет разыскана большая часть погибших.
Думаю, на территории бывшей передовой следует создавать мемориальные зоны, сохранить то, что там осталось, в неизменном виде. На бывшем Волховском фронте это можно осуществить во многих местах. Поставить памятные знаки, пусть скромные и дешевые, с обозначением погибших полков и дивизий. Ведь ни Погостье, ни Гайтолово, ни Тортолово, ни Корбусель, ни десятки других мест ничем не отмечены! А косточки собирать… И давно пора ставить на местах боев церкви или часовни.
Главное же – воскресить у людей память и уважение к погибшим. Эта задача связана не только с войной, а с гораздо более важными проблемами – возрождением нравственности, морали, борьбой с жестокостью и черствостью, подлостью и бездушием, затопившими и захватившими нас. Ведь отношение к погибшим, к памяти предков – элемент нашей угасшей культуры. Нет их – нет и доброты и порядочности в жизни, в наших отношениях. Ведь затаптывание костей на полях сражения – это то же, что и лагеря, коллективизация, дедовщина в современной армии, возникновение разных мафий, распространение воровства, подлости, жестокости, развал хозяйства.
Изменение отношения к памяти погибших элемент нашего возрождения как нации. Никакие памятники и мемориалы
не способны передать грандиозность военных потерь, по-настоящему увековечить мириады бессмысленных жертв. Лучшая память им – правда о войне, правдивый рассказ о происходившем, раскрытие архивов, опубликование имен тех, кто ответствен за безобразия.
Говорят, что военная тема исчерпана в нашей истории и литературе. На самом же деле, к написанию правдивой истории
войны еще не приступили, а когда приступят, очевидцев уже не
будет в живых, и черные пятна на светлом лике Победы так и
останутся нестертыми.
Но так всегда бывало в истории человечества. Отличие лишь в масштабах, но не в сути происходившего, да и нужна ли по-настоящему кому-нибудь память о погибших?
Скорбь близких, какой бы невыносимой она ни была, длится лишь поколение. А если вспомнить историю, войны всегда превращали людей в навоз, в удобрение для будущего. Погибших забывали сразу же, они всегда были только тяжелым балластом для памяти.
Вспоминали о боях и победах, лишь руководствуясь интересами сегодняшнего дня. Так, 1812 год в своем героическом ореоле способствовал утверждению величия российской монархии. Спартанцы из Фермопил превратились в абстрактный символ геройства и т. д. и т. п. А сами герои тем временем сгнили и ушли в небытие
Вернувшись с войны израненный, контуженный и подавленный, я не смог сразу с этим справиться. В те времена не было понятия «вьетнамский синдром» или «афганский синдром», и нас не лечили психологи. Каждый спасался как мог. Один пил водочку, другой, утратив на войне моральные устои, стал бандитом… Были и такие, кто бил себя в грудь кулаками и требовал матки-правды. Их быстро забирали в ГУЛАГ для лечения… Сталин хорошо знал историю и помнил, что Отечественная война 1812 года породила декабристов…
Ужасы войны в моих воспоминаниях сглажены, наиболее чудовищные эпизоды просто не упомянуты. Многое выглядит гораздо более мирно, чем в 1941– 1945 годах. Сейчас я написал бы эти воспоминания совершенно иначе, ничем не сдерживая себя, безжалостней и правдивей, то есть так, как было на самом деле. В то время страх смягчал мое перо. Воспитанный советской военной дисциплиной, которая за каждое лишнее слово карала незамедлительно, безжалостно и сурово, я сознательно и несознательно ограничивал себя.
Что-то вроде Эпилога...
Через много лет после войны мне довелось встретиться с нашим бывшим противником по фронту в Германии г. Эрвином Х. Он был невысок, с прекрасными искусственными зубами, активно управлял своими подчиненными, отдавая распоряжения через рацию, что была у него на груди. А я представил юного лейтенанта Эрвина Х. с биноклем на груди на бровке изрытой снарядами траншеи у Синявинских высот. Да.. он пройдя победным шагом через Францию, Польшу, Крым, семь раз раненный..
-Я не фашист, -говорит он... я солдат, как и вы.
После войны господин Эрвин X. провел три года в Сибири на лесозаготовках.
– Да, было плохо. Многие умерли. Но я выжил. Я был спортсмен, и это помогло!
28-я легкопехотная гамбургская дивизия, где доблестно воевал господин Эрвин X. в составе армии фельдмаршала фон Манштейна, взявшей Севастополь, летом 1942 года прибыла под Ленинград с заданием – решительным штурмом овладеть городом. Тогда я впервые увидел значок этой дивизии – изображение шагающего пехотинца – на касках убитых немцев.
Ленинград фельдмаршал фон Манштейн не взял, но его армия
ликвидировала наш почти удавшийся прорыв к осажденному
городу в районе южнее Синявино. Тогда, в августе - сентябре 1942-го, здесь шли жесточайшие бои, и вновь погибла
наша многострадальная 2-я ударная армия.
В 1944 году с трудом, ценой многих жертв, отжав господина Эрвина X. и его друзей от Ленинграда, мы приперли их к
берегу Балтийского моря в Курляндии, в районе Либавы, где они яростно сопротивлялись до конца, до капитуляции.
Он холодно вежлив, но в каждом его взгляде и движении я ощущаю плохо скрытое презрение. Если бы не служебные обязанности, он вряд ли стал бы разговаривать со мной. Истоки презрения господина X. к русским – в событиях военных лет. Он довольно откровенно говорит обо всем.
– Что за странный вы народ? Мы наложили под Синявино вал из
трупов высотою около двух метров, а они все лезут и лезут под
пули, карабкаясь через мертвецов, а мы все бьем и бьем, а они все лезут и лезут… А какие грязные были пленные! Сопливые
мальчишки плачут, а хлеб у них в мешках отвратительный, есть
невозможно!
Огонь вашей артиллерии -, это ужасно, головы поднять нельзя! Наши дивизии теряли шестьдесят процентов своего состава, – уверенно говорит он, статистика твердо ему известна, – но оставшиеся сорок процентов отбивали все русские атаки, обороняясь в разрушенных траншеях и убивая огромное количество наступающих…
– А что делали ваши в Курляндии? – продолжает он. – Однажды
массы русских войск пошли в атаку. Но их встретили дружным
огнем пулеметов и противотанковых орудий. Оставшиеся в живых стали откатываться назад. Но тут из русских траншей ударили десятки пулеметов и противотанковые пушки. Мы видели, как метались, погибая, на нейтральной полосе толпы ваших
обезумевших от ужаса солдат!
И на лице господина Эрвина X. я вижу отвращение, смешанное с удивлением, – чувства, не ослабевшие за много лет, прошедших со дня этих памятных событий. Да, действительно, такое было. И не только в Курляндии.
Я сам до сих пор не могу представить себе генерала, который бездарно спланировал операцию, а потом, когда она провалилась, в тупой злобе отдал приказ заградотрядам открыть огонь по своим, чтобы не отступали, гады!
Действия заградотрядов как-то можно понять в условиях всеобщего разлада, паники и бегства, как это было, например, под Сталинградом, в начале битвы. Там с помощью жестокости удалось навести порядок.
Да и то оправдать эту жестокость трудно. Но прибегать к ней на исходе войны, перед капитуляцией врага! Какая это была
чудовищная азиатская глупость! И господин Эрвин X. откровенно презирает меня, сводит до необходимого минимума контакты со мною, не провожает меня в аэропорт, поручив это шоферу такси.
Однако общение с господином Эрвином X. и мне, мягко говоря, не доставляет удовольствия.
Мне неприятны его самоуверенность и чувство превосходства над всем, что есть в мире. Господин Эрвин X. остался таким же, каким был в сороковых годах! Испытания закалили его, ничему не научив. Какой же я был глупый идеалист тогда, в сорок первом, под Погостьем – считал, что в немецкой траншее страдает эдакий утонченный интеллектуал, начитавшийся Гете и Шиллера, наслушавшийся Бетховена и Моцарта.
После краткого свидания с господином Эрвином X. я с удовольствием выхожу из его кабинета и окунаюсь в атмосферу сытого города Мюнхена. Здесь когда-то начинал Гитлер, отсюда вышли многие идеи, погубившие миллионы людей… Это одна из столиц поверженной в прах и разграбленной во Второй мировой войне Германии. Сейчас город лопается от достатка и благополучия. Улицы сияют чистотой, подворотни вымыты мыльным составом. Сверкают зеркальные витрины, ежедневно старательно протираемые. А в витринах горы барахла: одежда, мебель, ювелирные изделия, еда, парфюмерия, книги, картины, музыкальные инструменты, радио и фототовары – все, что душе угодно, и все отменного качества.
Улица – гигантская выставка благополучия и процветания.
Выставка товаров, которые экспонируются продуманно,
красиво, со вкусом. Много талантливых голов работало над этой экспозицией, и она завораживает, мешает видеть что-либо другое и целиком занимает внимание прохожих. Создается впечатление, что немцы тратят уйму свободного времени на упоенное созерцание своего благополучия.
Цель устроителей этой выставки – подчинить и подавить прохожего, безусловно, успешно решена. Лишь дня через три я привыкаю к воздействию витрин, и блеск изобилия надоедает
мне. Теперь лишь что-то из ряда вон выходящее способно удивить меня.
Вот по воздуху летят какие-то радужные шары – большие и маленькие, высоко и низко. Гляжу – на балконе второго этажа сидит здоровенный плюшевый медведь и пускает мыльные пузыри.
Оказывается, это реклама магазина игрушек. Вот приехала
громадная телега с яблоками, и толстая немка в национальном
пестром костюме начинает раздавать их прохожим. Так, даром –
для рекламы, что ли? Немцы чинно становятся в очередь и, скаля хорошо начищенные зубы, берут по одному-два яблока. Ни давки, ни гама.
Толпа гладкая, сытая, отутюженная, излучающая здоровье и
самодовольство. Много инвалидов – кто с костылем, кто с палкой. Они тоже сытые, ухоженные, не свихнувшиеся, не спившиеся. Один, без ног, ампутированных почти до пояса, заезжает колесом своей удобной тележки-кресла в газон и зовет меня.
– Перевезти, что ли, через улицу?
– Нет, только назад, данке.
Выезжает из газона, нажимает кнопку, и его тележка мчится вдоль по тротуару, обгоняя расступающихся прохожих. Все портативно, все надежно, все электрифицировано.
А я вспоминаю Ваську из 6-й бригады морской пехоты. Бригада вся полегла в сорок первом, а Васька уцелел, но потерял обе ноги. Он соорудил ящик на четырех подшипниках и занимался сбором милостыни, подставив для этого морскую фуражку. Сердобольные прохожие быстро наполняли ее рублями и трешками. Тогда Васька напивался и с грохотом, гиканьем и свистом врезался в толпу, поворачиваясь на ходу то спиной, то боком вперед. Происходило это в пятидесятые годы на углу Невского проспекта и улицы Желябова, у аптеки. Тоскливо было мне и стыдно.
Потом Васька исчез…
В те годы добрая Родина-мать собрала своих сыновей – героев-инвалидов, отдавших свое здоровье во имя Победы, и отправила их в резервации на дальние острова, чтобы не нарушали красоты столиц. Все они тихо умерли там.
А по сытому городу Мюнхену ходят толпы сытых довольных жителей, среди них – умытые, обихоженные и довольные инвалиды. Возможно, кто-то из них тогда, в сорок первом, бросил роковую гранату под Васькины ноги.
Всего у них сейчас много, но жизнь напряжена, как натянутая струна. Сильный народ. Работают как звери. Точно,- аккуратно, со знанием дела, с сознанием долга. Считают плохую работу ниже своего достоинства. Не выносят беспорядка, халтуры.
Поздно ночью, когда ветер гнал мокрый снег по опустевшей, но сияющей огнями улице, я услышал звуки флейты. То была бетховенская «Элиза» – мелодия, сотканная из нежности. В дверном проеме сидел музыкант в темных очках, сгорбленный, посиневший от холода, а рядом что-то шевелилось. Я увидел закутанную в ватное одеяло маленькую собачку. Голова ее преданно лежала на колене хозяина, а во взгляде черных глаз была почти человеческая тоска, страдание и безнадежная усталость.
Зашел в костел...
Успокоение нисходит на меня. Церковь эта не наша, но Бог-то у нас один… Беру плошку, зажигаю, и мой маленький робкий огонек тоже теплится рядом с другими, огонек надежды, просветления, очищения. Поднимаю глаза и вижу светлый лик Богородицы… Помоги нам, заблудшим, Дева Пречистая! Очисти нас от зла, успокой измученные души наши…
Что -то вроде Послесловия...
Говорят, что каждое время порождает нужных ему людей. Применительно к России это были люди далеко «не соль земли», скорее ее отходы. Как быстро нашлись опричники при Иване Грозном, как быстро выросли «пламенные революционеры», беспощадные борцы с классово чуждым элементом. А сколько было лагерного начальства в «холодных Освенцимах» Колымского Гулага, подвалах НКВД, стукачей всех видов, рядовых «вертухаев» и много других уродов рода человеческого, нашедших свое призвание в уничтожении и унижении других, не похожих на них. Это был страшный неестественный отбор самого отребья нашей земли. Селекция на крови. Была разрушена и заражена сама Душа Народа. Откуда взялись бандиты в малиновых и черных пиджаках в 90х годах, недавно приличные комсомольцы и пионеры, спортсмены и «интернационалисты - помощники» народам Афганистана, откуда?
Делать все как попало, с максимальной затратой сил и средств стало уже национальной чертой населения при любой власти. Ни одно поколение, выросшее в тотальной лжи властных лиц, массовой шизофрении, не могло породить здоровое потомство. И встречаясь с мерзостями нашей сегодняшней жизни, не задавайте вопрос: «Откуда такие люди?». Они оттуда, из прошлого пришли к нам, как зеркальное отражение в кривом зеркале нашей сути.
Наступил 21 век.
Началась еще одна Специальная Военная Операция. Теперь на территории Украины. Появились и первые «заметки с полей», а не сообщения Генштаба РФ. Это впечатления участника СВО бывшего ЗК Туленкова Даниила. Позволю на основе его повествования несколько цитат.
« Здесь всё против нас, в этой проклятой стране.
Всё ненавидит нас. И даже акация пытается схватить меня за плечо, задержать, не дать мне уйти от стремительно нарастающего свиста сзади. Я падаю на колючие, упругие ветки, они пружинят, пытаясь вытолкнуть меня обратно, навстречу оглушительному взрыву, разбрасывающему комья земли, поднимающему тучи пыли, раскидывающему где-то по верхушкам крон смертоносные, крутящиеся вокруг своей оси осколки с
острыми, как бритва, краями.»
«Фазан, слыша их, подпрыгивал и снова бежал. Он даже не пытался взлететь. Он даже не пытался раскрыть свои крылья.
Мир перевернулся. Всё в этом безумии, сотворённом войной, поменялось местами. Несколько минут назад в поле, в стороне от дороги, на высоту третьего этажа взлетело полчеловечка, взмахивая ручками, будто крылышками.
А по дороге, проложенной людьми, бежала, как человек,
перепуганная птица. Я равнодушно и бесстрастно наблюдал за полётом куска человеческой плоти.
Но мне было стыдно перед перепуганной птицей. Было стыдно за то, что я человек. Стыдно за то, что, если бы даже я мог разговаривать на её языке, я бы всё равно не смог объяснить этой птице, зачем мы это всё делаем. Людям смог бы.
Во всяком случае, попытался бы. А перепуганному фазану, бегущему по дороге, даже не стал бы пытаться.
Не смог бы я ничего объяснить контуженому и глухому коту, которого наши ребята привезли с одного из выездов. Брошенным собакам, которые научились полностью копировать поведение людей при обстрелах. Они ложатся на землю и вжимаются в неё, когда слышат свист. За ними стоит по возможности наблюдать, когда они рядом.
В отличие от человека, собака слышит «польку». Во всяком случае, она раньше распознает её шелест. Не знаю, что бы я смог объяснить посечённой кассеткой кошке. Она попалась мне на дороге вдоль лесополки, в стороне от населённого пункта. Что она здесь делала, непонятно. Охотится кошкам есть на кого, не выходя из дома. Эту зачем-то понесло в лесополку, и там же её посекло кассеткой. Она выползла на дорогу, к людям, и на её обочине умерла.
Люди придумали сраные кассетки, погубившие её, но смертельно раненное животное всё равно ползло к людям. Вы придумали это говно, так вы и спасите меня.
Спасите меня. Спасите.
И невозможно требовать от людей сострадания к какой-то кошке. Но сострадание это всё равно есть. И оно периодически находит выход. Выплескивается из-под бронежилетов и касок, прорывается сквозь коросту огрублённых и притуплённых чувств.
В глубине души мы все понимаем свою ответственность перед
животными и осознаём, что если и есть здесь кто-то абсолютно
невинный, то это только они…
Животные – самая беззащитная форма жизни на этой войне. Даже мерзкие мыши, головная боль по обе стороны фронта, сотнями тысяч лезут в окопы и блиндажи, населённые пункты постольку, поскольку разрушена их естественная среда обитания. Им некуда больше идти.
Мерзкие мыши – тоже жертвы войны.
Селянам в принципе несвойственны сантименты по отношению к собакам и кошкам. Они воспринимают их сугубо утилитарно, что может быть непонятно и дико для городского жителя.
Но в сельской местности России примерно такое же отношение к домашним животным.
Скот – ценность, домашние животные – расходник.
Главное, что объединяет всех животных на войне, – это страх.
И брошенный скот, и коты, и собаки, и дикий фазан – они все
напуганы. Они все подвержены одинаковому стрессу от вторжения в их мир абсолютно непонятного и необъяснимого, с их точки зрения, явления.
Они не видят и не понимают в нём логики.
Война для них – это стихийное, непрекращающееся бедствие.
Фильм-катастрофа, в котором они стали главными героями.
Двуногие – часть этой катастрофы, её деталь.
Они в ней живут, они как-то приспособились к ней. Это их среда и их мир. Двуногие роют себе какие-то ямы, прячутся в какую-то защиту, таскают с собой железные палки, несущие смерть, двуногие определённо имеют отношение к этой бушующей стихии.
Для животных, конечно, очевидно, что двуногие не управляют ею (надо быть совсем глупой курицей, чтобы думать, что этой стихией можно управлять, но даже курица так не думает), но они ей служат. И, пожирая двуногих пачками, кого-то из них стихия оставляет в живых, обслуживать себя.
А животным можно только спасаться от нее.»
« К животным эта стихия абсолютно и тотально враждебна. У животных практически нет мест, где можно спрятаться (если только двуногие позовут к себе в яму), у животных только шкура и шерсть, бессильные перед любым, самым крошечным, осколком…»
«Моё участие в данных событиях носит совершенно микроскопический характер, общую хронологию событий и картину я не знаю, поэтому развернуто и комплексно расписать этот героический эпос у меня не получится. Я знаю лишь то, что Работино было превращено в пылающий ад, снесено с лица земли, обращено в руины, и всё это унесло жизни многих людей с обеих сторон. Каждый квадратный метр его земли пропитан кровью. Сотни людей погребены в его руинах, и их останки лежат там и поныне.»
«У меня есть много вопросов к организации и осмысленности начала специальной военной операции. Я очень критично отношусь к её официально задекларированным целям.
Нахожу их нереальными и недостижимыми. Не верю в успех под началом людей, которые вплоть до февраля 2022
года не теряли надежду, что их всё-таки возьмут на работу в
«Макдоналдс». А кое-кто и сейчас ещё думает: может, получится? Может, всё ещё будет, как в 2013-м?»
Недавно мне позвонила хорошая знакомая, чуть не плача объяснила, что у них с мужем, инвалидов, сняли с банковских карточек все деньги без их ведома. Пришло только несколько смс сообщений об этой новости. Конечно, было мгновенное обращение в банк, милицию, заявление и все, что полагается... Только вот реально найти «крота» среди банковских служащих или в другом теплом месте милиция не торопилась. Более того, им намекнули, что можно о деньгах забыть, таких как они много и с более приличными суммами.
А это записки другого ветерана о свежих событиях...
«В очедной раз меня дроны легко ранили...
Санитары успокоили, пояснив, что осколки лишь поцарапал шкуру. Через неделю уже можно будет опять идти воевать.
Какое там неделя! На следующий день комбат решил послать подмогу. И ему нужен был проводник. Где сидели остатки моего взвода, точно показать мог только я. В пополнении - мои товарищи. Среди развалин тоже сидели мои товарищи. Мы - из луганского ополчения. Стали родными друг другу. Я их не мог бросить. Выдали мне пулемёт. С ним и пошел в обратный путь. Комбат из новеньких не стал слушать советов и приказал двигаться сразу всей группой. А не поодиночке или парами.
Далеко мы не ушли. Дроны-камикадзе напали на нас стаей. Взрыв надо мной сверху-вниз осколком хлестанул по шее. Второй дрон взорвался на земле метрах в трёх от ног. Двигатель раздробил голень, винты пропеллера перерубили мышцы и сухожилия под и над коленом. Понятно, что дальше идти не мог. Кое-как пристроив на бедре турникет и опираясь на пулемёт, поковылял в обратную сторону. К тому времени я оставался на поле один. Кто-то ушел вперёд. А кто-то остался лежать неживой за мной. Вскоре я уже не мог равномерно двигаться. Пройду несколько метров - и остановлюсь. Уже не реагировал на происходящее вокруг меня. Понимал лишь одно: если упаду, то уже не встану. Я перемещался вне времени и пространства. Как потом рассказывали ребята в эвакуационной машине, они не выдержали вида моих мучений и, выскочив на "буханке" в открытое поле, закинули меня в кузов.
И нет больше того взвода, в составе которого мы вошли в Волчанск. Нет и того полка. И таких полков там положили не один и не два. А это тысячи и тысячи жизней русских мужиков! Доколе нами будут командовать тупые бездари? Этот вопрос задаю нашему Верховному ...»
Мы уже даже не удивляемся подобному... А куда идти? Все как в воспоминаниях Никулина.... Образовалась устойчивая группа людей, живущих на чужом горе, а всех «ненормальных праведников» считают просто «лохами»...
Есть мудрое мнение, что каждому народу раз в его истории дается уникальный шанс развития навстречу Создателю, добру и Свету. Оглядываясь на известную нам историю народов России, задумайтесь, когда был такой шанс и как его мы использовали?... У меня нет ответа на этот вопрос...
Свидетельство о публикации №225010901415