Война. Блокада. Дети
В основе литературно-драматической композиции журналиста и писателя, историка по образованию, Владимира Желтова «Война. Блокада. Дети» лежит его книга «Узелки блокадной памяти». К записанным автором более, чем за пятьдесят лет, монологам из «Узелков» добавлены монологи, записанные и после издания книги, благодаря чему, дополняя друг друга, своё блокадное детство вспоминают более двадцати человек. Все они чудом выжили и стали тем, кем стали. Елена Образцова – оперной певицей, Леонид Менакер - кинорежиссёром, Людмила Мартынова - театральным режиссёром, Герман Янсон - балетмейстером, Кира Крейлис-Петрова, Лариса Лужина, Роман Громадский, Юрий Родионов, Иван Краско - артистами театра и кино, Дмитрий Бучкин, Муза Оленева-Дегтярёва, Борис Семёнов - художниками, Вера Вологдина - этнографом, Роальд Тайманов – метрологом, Ирина Зимнева - педагогом, Валентин Портнов - военным моряком, Адольф Груздев - строителем…
Владимир Желтов
Война. Блокада. Дети
***
Ты помнишь, ты помнишь, товарищ,
Пусть память о том тяжела,
Как вьюга сквозь отствет пожарищ
По улицам мертвым мела.
Мы насмерть умели сражаться,
Мы горе испили до дна,
Ведь мы же с тобой – ленинградцы,
Мы знаем, что значит война.
Ты помнишь: руины дымятся
И чей-то оборванный крик...
Но каждый здесь был ленинградцем -
Ребёнок, солдат и старик.
Бессмертно блокадное братство,
Свершившее долг свой сполна...
Ведь мы же с тобой ленинградцы,
Мы знаем, что значит война.
Мы помним с тобою сквозь годы
В разрывах сплошных горизонт,
И как из промёрзших заводов
Шли грозные танки на фронт.
Душе не давая сгибаться,
Мы верили: с нами страна!
Ведь мы же с тобой ленинградцы,
Мы знаем, что значит война.
Мы знали отчаянье и смелость
В блокадных ночах без огня,
А главное - очень хотелось
Дожить до победного дня,
Нам с этим вовек не расстаться,
В нас подвигу память верна...
Ведь мы же с тобой ленинградцы,
Мы знаем, что значит война.
Песня Виктора Плешака на стихи Макса Дахие
Предисловие
Книга «Узелки блокадной памяти» собиралась мною более полувека. Вернее так: я записывал воспоминания жителей блокадного Ленинграда (первая запись была сделана мною в подростковом возрасте, в 1969 году) и публиковал в периодических изданиях. Идея собрать всё под одной обложкой - дело случая. Одному выдающемуся писателю, «блокадная» книга которого по праву стала хрестоматийной, я предложил написать об обнаруженном художником Дмитрием Бучкиным (извините) в мусорном баке альбомчике с блокадными рисунками шести-семилетней ленинградки Юли Луганской, погибшей в 1942-м. И услышал:
- Книга написана, тема закрыта!
Для меня блокадная тема закрытой быть не может, она моя – пожизненно. Не здесь и не сейчас рассказывать, с каким трудом издавались «Узелки блокадной памяти». Упомяну лишь о том, что в двух издательствах отказ, хоть и прозвучавший устно, выглядел, как написанный под копирку:
- Всё это интересно, но проект коммерчески не выгодный.
К сожалению, книгоиздатели оказалось правы. Несмотря на поддержку Комитета по печати и взаимодействию со средствами массовой информации правительства Санкт-Петербурга, доходы расходов не покрыли, однако «Узелки» оказались востребованными, а тираж явно недостаточным.
Книга «Узелки блокадной памяти» без каких-либо действий с моей стороны приобретена библиотеками одиннадцати зарубежных университетов, но я не устаю повторять: это не значит, что за нею там выстроилась очередь, да и вообще – что её там читают. А вот слышать пронзительные монологи ребятишек блокадных лет в трогательном до слёз исполнении их ровесников в первой четверти ХХI века, это - реальность. О спектакле по «Узелкам» я должен сказать обязательно.
Актриса, режиссёр, создатель Драматического театра имени Ольги Берггольц, очень неравнодушный, инициативный и деятельный человек Анна Загребнева организовала и провела не одну презентацию книги «Узелки блокадной памяти», в том числе и для школьников. На одной из презентаций – в Библиотеке им. М. Ломоносова - и зародилась идея поставить спектакль. Поскольку я задолго до издания «Узелков», на собранном материале, начал писать (а потом отложил) киносценарий «Война. Блокада. Дети», сделать литературно-драматическую композицию по готовой книге было делом не сложным.
Благодаря Анне Загребневой возник и коллектив, который взялся за постановку – Студия художественного слова «Начало» при народном музыкально-драматическом театре «Образ» (Красногвардейский район г. Санкт-Петербурга). Особая благодарность художественному руководителю студии Елене Никитиной и юным актёрам.
Уже неоднократно сыгранный спектакль доказал свою жизненность и, я бы сказал, жизненную необходимость.
На мой взгляд, и литературно-драматическая композиция «Война. Блокада. Дети» вполне может рассматриваться как самодостаточное литературное произведение, достойное внимания книгоиздателей и – главное - читателей.
Владимир Желтов,
член Союза журналистов России
член Союза писателей России
Глава первая
«Тот самый длинный день в году…»
Тот самый длинный день в году
С его безоблачной погодой
Нам выдал общую беду
На всех, на все четыре года.
Она такой вдавила след
И стольких наземь положила,
Что двадцать лет и тридцать лет
Живым не верится, что живы…
Константин Симонов
От автора
На 22 июня 1941 года в Ленинграде проживало 848 067 детей от младенческого возраста до 16-ти с половиной лет – официально зарегистрированных, имеющих постоянную прописку. Из них - 455 260 ясельного и дошкольного возраста.
Блокада Ленинграда длилась 872 дня: с 8 сентября 1941 года по 27 января 1944-го. За это время на город обрушилось около 150 тысяч тяжелых артиллерийских снарядов и свыше 100 тысяч зажигательных и фугасных бомб. Бомбёжки, голод, лютый холод - зимой, другие лишения и тяготы войны…
О том, что пришлось пережить детям блокированного врагом города и о жизни юных ленинградцев в эвакуации расскажут вам они сами – те, что выжили…
Лёня.
Я – Лёня Менакер. Помню, как родители в первый раз меня повели в театр - в Театр оперы и балета имени Кирова, на оперу «Сказку о царе Салтане». Потом сводили туда же на «Щелкунчик». На меня театр произвёл такое впечатление, что унылость будничной жизни меня просто убивала! И я родителям заявил:
– В театр ходить не буду!
И стал ходить в... кукольный театр. К Деммени. Маленькая сцена, голубой задник, смешные фигурки – это было не так сотрясающее, но очень интересно.
Почему-то я невзлюбил самого режиссёра. Евгений Деммени важно расхаживал перед спектаклями по залу. С чего я взял, что он обижает моего Михал-Михалыча Дрозжина – Гулливера?.. В спектакль «Гулливер в стране лилипутов» я был влюблён. Я знал его наизусть! И мечтал сделать кукольный театр. Родители мне подарили куклы – стандартные, перчаточные, но они казались мне неинтересными. А как самому сделать куклы, я не знал. Пробовал – из картона вырезал какие-то детали...
И я решил, что должен поговорить с «Гулливером». Однажды набрался смелости и после спектакля пошёл за кулисы. Михаил Дрозжин, ещё не разгримированный, в белой рубашке, сидел, ел яблоко и... курил «Казбек». Ко мне он отнесся по-доброму, внимательно выслушал, спросил, умею ли я лепить. Получив утвердительный ответ, на программке начал рисовать, объяснять, как делать папье-маше.
– Папье-маше смазываешь вазелином, облепляешь пластилином, разрезаешь форму...
Дома вечером похвастался отцу, что познакомился с самим Дрозжиным! На что папа сказал:
– А, Монька Дрозжин! (Монька Дрозжин!) Ты бы мне сказал, и я бы тебя с ним познакомил.
Первую голову куклы я самостоятельно сделал двадцать второго июня сорок первого года...
Дело было на даче, в Лисьем Носу. Отец накануне получил повестку: явиться на командирские сборы. Друзья-кинематографисты, помню, возмущались:
– Какие сборы! Ты картину начинаешь?!
Папа, кинооператор, должен был снимать комедию «Бальзак в России».
Радио на даче не было. В начале первого, пополудни, прибежал его коллега кинооператор Владимир Раппопорт:
– Война!
Грешен, но в свои одиннадцать лет, я так до конца и не понял, что более важно – получившаяся кукольная голова или начавшаяся война.
Отец ушёл на фронт буквально на следующий день. Месяца два не было от него известий. Мать плакала – она считала, что он погиб...
Муза.
А я – Муза Оленева. Родители мои до войны всегда снимали дачу на лето в разных местах Ленинградской области. В 1940-м году после того, как завершилась советско-финляндская война, и граница на Карельском перешейке отодвинулась от Ленинграда, стало возможным, получив специальное разрешение, снять дачу в ещё недавнем приграничье.
На даче в Кавголово летом 1941-го постоянно жили мы втроём: мама, моя старшая сестра Ирина и я. Мне исполнилось одиннадцать лет, Ира была на четыре года старше. В воскресенье к нам приезжал папа.
О начале Великой Отечественной я узнала так. Утром вышла погулять - с бантиками в косичках, в нарядном платьице, в новых носочках. На бревнах сидели знакомые деревенские девчонки. Я, смеясь, стала что-то рассказывать.
- Ты чего смеешься, дура!
Я опешила:
- А чего такого?!
- Война началась!
- Какая война?!
- Война с Германией.
Я побежала к родителям.
- Война началась!
- Тихо! Какая война?! Ты что?! Чтобы я больше этого не слышал! - пригрозил папа.
В Кавголово родители, как всегда, сняли только комнату. Радио – чёрная «тарелка» - висело в соседней комнате. В выходной день соседи радио рано не включали. (Воскресенье – единственный день, когда можно было выспаться.) Но после того, как я влетела в дом с криком «Война началась!», тут же включили. Выступал Молотов.
Каким образом ещё раньше о начале войны стало известно кавголовским девочкам, я не знаю. Но это было точно до двенадцати.
Папа сказал:
- Я возвращаюсь в Ленинград, а вы оставайтесь. Если что, я за вами приеду.
Мы пошли провожать папу на станцию. На платформе и в подошедшем поезде народу было очень много. Обычно в воскресенье в Ленинград так рано с дач не уезжали.
Инна.
Я – Инна Селиванова. День 22 июня 1941 года помню очень хорошо - мне уже было десять лет.
Утром по телефону папу вызвали в редакцию. Работал он художником в газете «На страже Родины». Редакция размещалась в здании Главного штаба. Помню, как папа возмущался: мол, воскресенье, я с женой и дочкой еду на дачу. Ему настолько серьёзно возразили, что он положил трубу и убежал. А меня мама отправила с домработницей на прогулку в Александровский сад. Жили мы на улице Герцена, неподалёку, и, можно сказать, я выросла в Александровском саду. День выдался жаркий, а меня зачем-то одели в пальто. Так в пальто я и скакала через скакалку между фонтаном и памятником Лермонтову.
Вдруг вижу, как по центральной аллее от Дворцовой площади стремительно идёт, почти бежит, папа. Встревоженный. В руках, как обычно, свёрток – редакционное задание. Увидел нас, подошёл, взял меня за руку:
- Быстро идём домой. Война началась.
Времени - около двенадцати. Мы побежали и сразу поднялись на этаж выше, к друзьям, у которых был радиоприёмник (тогда – большая редкость). В комнате полно народу - собрались все соседи. Слушали речь Молотова.
С этого дня началась совершенно другая жизнь и у меня. Меня никогда одну не выпускали ни на улицу, ни во двор. А тут всё изменилось. Папа, как всегда, работал целыми днями, часто и по ночам, а мама вдруг стала чем-то очень занята, уходила надолго. И мне было разрешено гулять во дворе. Естественно, я не могла не замечать изменений, которые во дворе происходили. Сперва заметила пролом в стене у парадного входа, затем он превратился в проход, потом проход закрыли тяжелой дверью – так в нашем доме появилось бомбоубежище. Я не помню, чтобы мы им пользовались - как бомбоубежищем, но иногда с подружками заглядывали - там горела лампочка, скамейки вдоль стен стояли.
Валя.
Валентин Портнов. В 1941-м году отец мой, Григорий Григорьевич Портнов, был помощником начальника штаба зенитно-артиллерийского дивизиона, базировавшегося в окрестностях Таллинна.
Солнечным днём 22 июня мы с мамой прогуливались по Вышгороду и оказались невольными свидетелями того, как немецкие самолёты бомбили военные объекты в Пи;рите. (Это была всего-навсего рекогносцировка.) Так мы узнали, что началась война. Хотя ещё месяцем раньше, где-то в мае, по ночам в городе постреливали. В тёмное время суток на улицу было опасно выходить. Взрослые говорили:
- Это диверсанты!
Через неделю после начала войны рано утром прибежал посыльный моряк:
- Пять минут на сборы! Эвакуация!
Так мы оказались в родном Ленинграде, на улице Гоголя, 22.
Дима.
Дмитрий Бучкин. Сорок первый год, мне четырнадцать лет, я ученик второго курса Средней художественной школы. Летом мы живём в Рождествено, на даче. Папа мой – выдающий русский художник Пётр Бучкин, профессор Академии художеств.
Война! Наш сосед по даче и папин коллега по Академии художник-баталист Михаил Авилов, лично знакомый с Ворошиловым и Будённым, успокаивает нас: «Климушка и Семен Михайлович ещё отдыхают, они тоже на даче. Вот вернутся в Москву, и немцам будет капут!»
Мы ходим к сельсовету слушать радио. Сводки утешительные: «Наши войска переходят на заранее заготовленные позиции». И вдруг сообщение: «Противником взят Псков!» А через некоторое время – «Взята Луга!»
Вскоре до нас стали доноситься раскаты орудийной канонады, в небе появились немецкие самолёты. И мы, четыре семьи ленинградских художников, чуть ли не бегом из Рождествено! До Ленинграда шестьдесят километров! Шли лесами – немцы бомбили и обстреливали дороги. На Пулковских высотах пришлось дожидаться темноты. Впереди – поля! Спрятаться негде. Стемнело, и огромная, скопившаяся за день, толпа беженцев ринулась в город!
А в Ленинграде никакой войны! Ленинградцы свято верили своим вождям, верили в «сталинских соколов» и в «богов войны- артиллеристов».
И вдруг – бомбёжка! Прямое попадание в трамвай и в один из домов вблизи Владимирского собора. Едва ли не весь город устремился на Колокольную улицу – своими глазами увидеть, что и как. С этого дня для меня началась война, а чуть позже началась и блокада.
Папа завёл альбомчик, стал вести дневник и делать зарисовки. – Димка, – говорил он мне, – и ты рисуй! Кто, если не мы…
Кира.
Крейлис-Петрова. Кира Александровна. До замужества – Петрова.
Я никогда не вела дневники. Тем более в блокаду. С той поры вообще мало что сохранилось. Каким-то чудом сохранилась фотография, сделанная 22 июня 41-го года. Кто снимал, не помню. Может быть, сестра Надя - она старше меня на четыре года. На снимке мы с мамой. Дома. На окне тюлевые занавески. Судя по выражениям лиц, мы уже знаем о случившемся.
Тот воскресный день был жарким. Я с сестрой и с другими детьми гуляла во дворе. Вдруг бежит мама, она плачет.
- Война! - сказала мама и упала. Потеряла сознание. Мы, дети, так этим были поражены…
Вскоре отец, он шофёр по профессии, ушёл на фронт.
Инна.
Разговоры об отъезде из Ленинграда начались в середине июля. Мама была председателем родительского комитета моей любимой школы, что на Невском, 14, тогда 5-ой, потом - 210-ой. Школы и детские сады должны были эвакуировать детей, которые не могли выехать из города с родителями. Собрали две группы: самых младших и чуть постарше.
Я не помню дороги, названия места, куда нас привезли. Выбрано оно было крайне неудачно: рядом с колхозом находился аэродром, и немецкие самолёты всё время рвались к нему. Наши лётчики его защищали, и мы всё время слышали звуки воздушных боёв.
Поселили нас в избе с большой печью. Дети спали на полу, на охапках сена, покрытых привезёнными с собой простынями. Колхоз обязан был нас кормить, но, кроме хлеба и молока, мы ничего не видели и всё время чувствовали себя голодными. Маме удалось связаться по телефону с папой, она рассказала, в каких условиях мы живём. Он пошёл к директору нашей школы Басову (вскоре он ушёл на фронт и погиб) и получил разрешение привезти детей обратно. Тем временем вышел приказ: вернуть всех детей в Ленинград.
Папа приехал, нас посадили на высокие возы с сеном, взрослые всю дорогу шли пешком. До станции добирались всю ночь. Начальник станции выделил нам вагон, но предупредил, что днём раньше отправили такой же состав с детьми – его разбомбили. Взрослые всё-таки решили ехать. Мама собрала вокруг себя малышей и отвлекала их играми - играли «в города», разгадывали ребусы. Папа рисовал карикатуры для старших. Мы доехали благополучно.
Вернулись мы в конце июля и до середины августа оставались в городе. Хорошо помню, как по нашей улице военные вели на верёвках аэростаты до Исаакиевской площади. Видела воздушный бой: на большой высоте - два крохотных самолётика, и от одного к другому –красные пунктирные линии. Но серьёзных налётов и бомбёжек ещё не было.
Гера.
Гера Янсон. Жили мы на Рубинштейна, дом 29. Воскресным утром 22 июня 41-го года я, семилетний пацан, вышел на улицу поиграть. Первое что меня поразило – тишина! Даже транспорт не ходил. У Пяти углов под репродуктором – толпа. Слушают Молотова. (Это потом я узнал, что Молотова.) Все – в каком-то оцепенении. Когда закончилась речь, вокруг меня словно зашелестело:
- Война, война…
Я прибежал домой. Мама с дедушкой чай пили. С порога кричу: - Война!
- Ну вот, ждали, а она так… неожиданно, - только и проронил дедушка.
В тот ли день или в один из последующих мама с дедушкой заговорили об эвакуации. Мама сказала:
- Ленинград, наверняка, бомбить будут – граница рядом. (Это она про границу с Финляндией.) Надо уезжать.
Дедушка:
- Куда?
- Да хоть в Васькины Нивы.
До войны каждое лето мы снимали дачу – в разных местах, снимали и в Васькиных Нивах. Это где-то в районе Тосно. Дед помолчал-помолчал и говорит:
- Я никуда не поеду.
Мама:
- Хорошо, остаёмся.
Ваня.
Был я Бахвалов, после усыновления стал Краско. А зовут меня Иваном. Родился и детские годы я провел под Ленинградом, в деревне Вартемяги.
Утром 22 июня 1941 года мы, пацаны, играли в войну. Когда по радио объявили о начале настоящей войны, заорали: «Ура!» - и продолжили игру. А было мне уже десять лет…
Потом, когда деревенских мужиков стали забирать на войну (они, мрачные, рассаживались в грузовиках на лавки, женщины голосили), тем более, когда в Вартемяги стали приходить первые похоронки, конечно, в войну мы уже не играли.
У меня три брата было. Володя – 1923-го года рождения, Коля - 25-го, Васька - 27-го. Я, самый младший, - 30-го.
В 1941-м Володя в Новгороде окончил дорожный техникум - 20 июня получил диплом. Вскоре его призвали в армию. Отправили в Томск, в артиллерийское училище. Проучился он там меньше года. Получил воинское звание лейтенант – и под Сталинград.
Как-то ненастным днём осени 42-го прилетел дятел и стал долбить пустой скворечник - скворцы уже подались в теплые края. Я выбежал из дома с рогаткой. «Ух ты, какой красивый! Чучело сделаю!» Прицелился, а баба Поля говорит:
- Не надо стрелять.
– Почему? – спросил я; глянул на бабу Полю, а у нее в глазах тоска словами не передаваемая.
- Почему нельзя-то?!
- Беду он нам принёс, милый.
– Какую беду?
- Не знаю пока.
Дятел словно услышал эти бабы-Полины слова, вспорхнул и улетел в недалёкий лес.
А весной пришла похоронка на Володю: «19 ноября в Сталинграде смертью храбрых погиб ваш внук и брат…» «Внук и брат». Я - в рёв. А баба Поля говорит:
- Э-э, Ванечка, раньше надо было плакать.
Я растерялся:
- Когда?
- Когда дятел прилетал…
Пожалуй, следует прервать рассказ и объяснить, кто такая баба Поля, почему я жил с ней. Маму я не помню. По рассказам знаю, что её какая-то муха укусила в предплечье; мама то ли расцарапала место укуса, то ли в бане в ранку инфекция попала – началось заражение крови. К доктору обратилась не сразу. Доктор сказал:
- Надо руку ампутировать.
- Да вы что! У меня четверо детей, Ванечка ещё грудной, а муж - пьяница. Как я с одной рукой буду управляться?!
Мама умерла, когда мне было десять месяцев. Отец, Иван Афанасьевич, запил. Крепко он жену любил… Потом - женился. Я жил с бабой Полей и дедом Афанасием, родителями отца. Когда мне было шесть лет, отец умер. Баба Поля взяла к себе и других его детей - Колю с Васей. Умер и дед Афанасий. Стали жить мы вчетвером. Так что баба Поля мне маму заменила.
Однажды баба Поля говорит
- Ой, как же мне воды-то достать из колодца?!
- А что такое?
- Оторвалось ушко у ведра.
Осмотрел я ведро, оторвавшееся ушко и говорю:
- Да здесь, баба Поля, делов-то!
Взял алюминиевую проволоку, отрубил на камушке молоточком кусок, просунул в отверстия, расклепал с двух сторон, подаю бабе Поле ведро.
- Вот мужик растет! Я-то, старая дура, вроде бы, должна такие вещи соображать… А он взял и сделал! Спасибо, Ванюшка!
Адик.
Фамилия у меня – русская, отчество – древнееврейского происхождения (Авенир – двоюродный брат библейского царя Саула), а имя… Мать говорила, что хотела назвать меня Женей, но отец, не посоветовавшись, записал Адольфом. В честь деда. Так что я Адольф Авенирович Груздев.
Дед мой, кстати, был из поволжских немцев; со слов брата знаю, что он работал на Обуховском заводе, дослужился до главного инженера.
В 1941-м Авениру было восемь лет, мне четыре. На лето нас отправили за город: Авенира - в пионерский лагерь в Ропшу, меня – с детским садом на дачу, куда конкретно, не скажу, но в те же места.
Когда немец стремительно стал подходить к Ленинграду, мать помчалась за старшим сыном. Забрала она Авенира. В пригородном поезде неожиданно встретила родную сестру. Тетя Клара точно также ездила за своим сыном, нашим с Авениром двоюродным братом, в какой-то детский сад. Игорьку вообще два года было.
А меня забрать у матери уже не получилось. Произошла вот какая история - её потом рассказали маме.
В моём детском саду нянечкой работала немка, замужем она была за русским, ребенок их воспитывался вместе с нами. Так эта немка что сделала? Ночью забила гвоздями двери на второй этаж, где в спальных комнатах отдыхали дети (около 80 человек!), подожгла дом и убежала. Спасли нас местные жители. Детский сад спешно отправили в Ленинград. Куда конкретно – родителям детей не сообщили.
Мать разыскивала меня – ходила по инстанциям, писала письма – безрезультатно!
Ира.
Бочарова Ирина, в замужестве – Зимнева. Трудовая биография почти всей моей родни – кроме папы – связана с Кировским заводом. Дядя, Жерехов Николай Васильевич, тоже начинал на Кировском кузнецом, затем занимал должность коммерческого директора - тогда должность как-то иначе называлась. Перед войной дядю Колю назначили заместителем наркома тяжелого и транспортного машиностроения РСФСР. Если бы не это его назначение и переезд в Москву, я, наверное, сейчас с вами не разговаривала бы.
С началом войны папу призвали в армию, воевал он на ленинградском фронте. Мама, начальник лаборатории по испытанию стали (так, кажется, лаборатория называлась), работала иногда сутками. Мною занималась няня.
В начале июля няня неожиданно исчезла. Мама пришла домой, а я одна - голодная, неухоженная. Няня была из-под Луги, немцы наступали, и, скорее всего, она поспешила домой, к родне. Маме ничего не оставалось, как пристроить меня в детский сад (тогда их называли «очаг») или даже в детский дом. С этим детским воспитательным учреждением (скажем так) я и эвакуировалась из Ленинграда.
У кого-то из ребят, кто постарше, были с собой рюкзачки, набитые теплой одеждой - предусмотрительные родители позаботились, но в большинстве своём детей отправляли без теплых вещей. А я - совсем ребёнок; мне и трёх лет не было – два года и десять месяцев; кто бы за мной носил мешок с теплыми вещами! Да и вообще тогда никто не думал, что нас увозят надолго. Во всяком случае, разговоры шли, что война закончится через неделю-другую. Но вот что важно. На мне был медальончик с домашним адресом, и на всей одежде вышитые метки с именем и фамилией – и на сарафанчике, и на передничке.
В нашей семье была и есть реликвия – небольшая фарфоровая кукла, немецкого производства, она 1887 «года рождения». Ею играла ещё моя прабабушка. И бабушка играла, и мама. Мне же разрешали на Валюшу – так зовут куклу - только смотреть. Провожая, мама протянула мне Валюшу со словами:
- Не выпускай из рук! Береги её!
Решила, наверное, так: маленькая девочка, одна, в какой-то трудный момент разревётся, сунет руку в карман, достанет куклу и успокоится. Конечно же, маме и в голову не могло прийти, что кукла спасёт мне жизнь.
Лёня.
Эвакуацию я пережил дважды. О той, первой, почти нигде не написано. В конце июня приказным порядком эвакуировали ленинградские школы – с первого по шестой класс включительно. Куда? Естественно, поближе к немцам! Под Лугу и Малую Вишеру... Видимо, в военкоматах вскрыли пакеты с приказами какого-нибудь тридцать четвертого года на случай эвакуации от бомбёжек англо-французской авиации.
Моя школа очутилась в районе Малой Вишеры. В тридцати километрах от станции Бург;, в деревне Кленино. Двадцать дней мы там жили. Семьсот школьников! С учителями-женщинами! Во главе с директрисой Софьей Фирсовной. При мне была ещё двоюродная сестрёнка, первоклассница.
За горизонтом погромыхивало, и полтора мужичка-старичка, остававшиеся в деревне, пророчески говорили:
– Грозы идут.
А это немцы шли! И в один весьма не прекрасный день через деревню... Ни в каких фильмах Алексея Германа, нигде я ничего подобного не видел!.. Я помнил, что армия это – «гремя огнём, сверкая блеском стали...». Через деревню шло что-то грязное, мокрое, в окровавленных бинтах. Бойцы на нас не глядели... Им бы только к колодцу – воды напиться. Подъехала драная «эмка», выскочил мужик, увидел городских детей... Мат стоял – такого я и впоследствии не слышал!
– Уходите немедленно!..
Мы ушли ночью. Когда подходили к станции, появился немецкий самолёт, на бреющем. Лётчик отодвинул фонарь. Я запомнил его очки. Мы, пацаны, оттого, что видим настоящий немецкий самолёт, в восторге орали:
– Немец летит!
К счастью, оказавшаяся на станции морская пехота, нас как щенят, потаскала в теплухи.
Бурга была разбомблена, и спаслись мы случайно...
Очень много детей тогда попало к немцам!
Грязные, голодные, без денег, мы с сестрёнкой как-то добрались до дому. Помню, нас кормили, а взрослые причитали:
– Это вредительство!
Я горд был тем, что я – жертва вредительства. Что спасся сам и Ларку спас. А дед мой – умница был! – слушал, слушал и сказал: – Хорошо, если бы это было вредительство! Это гораздо страшнее! Это головотяпство!..
И ушёл, хлопнув дверью!
Ира.
Родители думали, что спасают своих детей, а нас повезли навстречу немцам. Туда, где, как потом выяснилось, шли кровопролитные бои… Говорят, городское начальство руководствовалось планами эвакуации на случай войны с Финляндией. Это похоже на правду. К тому же, никто не ожидал, что немцы так быстро приблизятся к Ленинграду.
Эшелон наш формировали по ходу следования. Детей забирали из детсадовских дач и пионерских лагерей. Сколько вагонов было в составе, когда его отправили из Ленинграда, не знаю, но, слышала, что в Лычк;во он насчитывал двенадцать. Невозможно сказать, сколько детишек находилось в вагоне; в каком-то – пятьдесят, в такие досаживали на станциях. А в каких-то - больше двухсот. Валентина Гавриловна Лазарева и Виктор Иванович Алексеев утверждали, что в их вагонах было чуть ли не триста. «Битком! Дышать было нечем!» - говорили они.
Сколько детей прибыло в Лычково? Я слышала: свыше двух тысяч. Может, больше, может, меньше. На сегодняшний день, думаю, никто не то, что не скажет - не назовет даже приблизительно цифру. Также неизвестно, сколько погибло, сколько было ранено, сколько уцелело, сколько выжило. Тем более, что умирали дети и в дороге. У кого-то была с собой какая-то еда, питье, а у кого-то ничего не было. В вагоне, где триста детей, не всем доставалась даже вода. Тому, кто посильнее, доставалась, а кто-то оставался и без еды, и без воды. Лазарева рассказывала: ночью пошла в туалет (туалет – дырка в полу, за занавесочкой), а воспитательница выбрасывает из вагона ребенка. Валентина Гавриловна (тогда просто Валя) закричала:
- Что вы делаете?!
- Он – мертвый! - сказала воспитательница.
На каждый вагон полагалась воспитательница и медсестра, ещё - нянечки. В каких-то были воспитательница и медсестра, в каких-то -воспитательница и нянечка. В тех вагонах, где пятьдесят детишек, и обслуживание было другое, не такое, как в вагонах, где триста. На станциях нянечки и медсестры выбегали с чайниками и приносили воду.
Люда.
Я – Людмила Пожедаева, урождённая - Анина. В последние дни июня 41-го года руководители Ленинграда приняли решение: эвакуировать детей из города. Говорили: подальше от финской границы. Теперь говорят, что детей эвакуировали по планам 1939 года. Но спасая от финнов, нас отдали немцам. Этот невероятный факт, скорее всего, говорит о том, что вожди города совершенно не владели обстановкой и не знали положения дел на фронте.
4 июля наши войска оставили город Остров под Псковом, и в этот же день наш город отправил детские эшелоны со школьниками, детскими садами и яслями именно в том направлении. Детские эшелоны из Ленинграда шли потоком. Сохранилась фотокарточка, где я с мамой, а на обороте снимка надпись: «4 июля 1941 года в день отъезда Милуси». Я уезжала со своим детским садом. Мне не исполнилось ещё и семи лет.
Привезли нас в город Демянск. В архивах Новгорода сохранилось «Постановление исполкома райсовета и РК ВКП(б) от 7 июля 1941 года за № 58 об усилении надзора за детьми». В нем говорилось, что воспитатели занимаются собственным благоустройством, дети брошены, и, дескать, могут быть несчастья. Но ведь даже хорошие воспитатели, те, которые были заняты не собой, а нами, детьми, когда в Демянск вошли немецкие танки, что они могли сделать с таким количеством обалдевших от ужаса детей?! Тем более, что было их воспитателей два, и няня, на группу.
9 июля наши войска оставили Псков.
В Демянске бои шли несколько дней. Среди детей было много погибших и раненных. Случилась какая-то несогласованность в действиях армий, и в образовавшуюся на фронте брешь хлынули танки корпуса Манштейна.
Когда я кому-то говорила про танковый десант, никто мне не верил. Я помню, какое-то большое помещение. Не то школьный зал, не то класс. На полу расстелены матрасы, на которых мы спали вповалку. Когда пошли танки, и началась неимоверная стрельба, вылетели все оконные стекла. Воспитательницы пытаются заткнуть окна матрасами и подушками. Дети, мал мала меньше, орут, визжат, ходят под себя - у многих от страха началась «медвежья болезнь». Вонища страшная! Весь ужас маленьких, брошенных всеми, детей словами не передать!
В Демянске бои шли несколько дней. Меня тяжело ранило - был поврежден позвоночник. Да ещё и протащило несколько метров по гравию, и кожа была содрана чулком!
Сколько детей погибло, не знает никто!
Ира.
На восьмые сутки состав прибыл на узловую станцию Лычково. Лычково не являлось конечной станцией маршрута. Поезд должен был следовать куда-то дальше. Видимо, предполагалось, что стоянка будет долгая. До этого продолжительность остановок была не пойми какая: где-то часа полтора, а где-то пять минут. В Лычково детей стали выводить из вагонов. Чтобы подышали воздухом, размяли ноги. Но самое главное: это была единственная стоянка, где нас кормили. Где, как и чем кормили, не помню.
Стоянка затянулась. Ждали детей из Демянска, Молвотиц, Старой Руссы. До Старой Руссы там километров двадцать пять; организованные группы подвозили, а «неорганизованные» родители шли со своими детьми пешком.
Люда.
Нашим войскам удалось на короткое время оттеснить врага на сорок километров. Нас, выживших в Демянске детей, спешно попытались вывезти с передовой на железнодорожную станцию Лычково, чтобы вернуть в Ленинград. В Лычково формировался эшелон.
Ира.
И вдруг налёт немецкой авиации! Массированный налёт! На крышах и стенах вагонов нашего эшелона были крупные белые кресты. Рядом стоял ещё один, не военный, точно. Так что фашисты понимали, кого бомбят. Сколько-то вагонов разбомбили, точное число не знаю.
Люда.
Во время погрузки детей в вагоны и случился массированный авианалёт, и почти весь эшелон из двенадцати вагонов вместе с детьми погиб.
Трагедия произошла, по официальным данным, 18 июля. Более точно сказать, трудно, потому что налёты продолжались несколько дней. Достоверно известно, что железная дорога была закрыта: на Псков – 9 июля, на Старую Руссу – 30 июля, на Новгород – 17 августа.
Телега, на которой меня, раненную и контуженную, с травмированным позвоночником, доставили из Демянска, уже стояла на перроне. Я лежала на мешках с детскими вещами. Взрывной волной телегу опрокинуло, и меня завалило мешками. Наверное, это меня и спасло.
И всё же нас из Лычково сумели отправить в Ленинград. Не знаю только, весь ли эшелон был с раненными детьми или только несколько вагонов. Когда я в трясущемся вагоне пришла в себя, никого знакомого не увидела – ни воспитателей, ни ребят. Не было ни еды, ни воды. Я лежала и тихо плакала. А что я могла ещё делать? Как кукла, вся забинтованная…
Ира.
Всё, что было дальше, помню, урывками и не в хронологическом порядке. Помню: какая-то деревня, чужой дом… Что за деревня и как я в ней оказалась, узнала через сорок с лишним лет. После того, как в 1985-м году мы с мужем, что называется, по случаю купили домик в деревне. В Новгородской области. Года два спустя решили построить баню. Пригласили двух местных плотников. Когда строительство завершилось, пригласили работников за стол - по русскому обычаю «обмыть» баньку. Тогда-то один из плотников, Алексей Осокин, вспомнил, как в самом начале войны он четырнадцатилетним подростком после бомбежки помогал спасать живых и вывозить трупы из разбомблённого эшелона с детьми из Ленинграда.
Я говорю:
- И нас тоже разбомбили где-то под Старой Руссой.
Осокин:
- Это был единственный случай, больше нигде поблизости эшелоны не бомбили.
Алексей рассказал, как из-под трупов вытащил девочку, в руках у которой была красивая кукла:
- Была она какая-то необычная - таких я раньше никогда не видел.
Говорю:
- У меня тоже была кукла. Мама говорила, что она спасла мне жизнь.
- Я хорошо помню куклу, я смогу её узнать. У куклы ручка была перебинтована черной изолентой. Девочку я привез к себе домой, в деревню Белый Бор. Дома захотел куклу посмотреть повнимательнее, она её не отпускала, я дёрнул - ручка и отломалась.
- У моей Валюши тоже ручка обмотана черной изолентой.
- Не может быть!
Алексей захотел убедиться, что моя кукла – «та самая». Приехал в Ленинград. Только глянул на Валюшу:
- Она!
Позже я покажу Осокину и его родне свою детскую фотографию, и Лёшина старшая сестра Таисия Степановна скажет:
- Ты в этом передничке была у нас!
Оказывается, я без признаков жизни лежала под трупами, лежала так, что торчала только рука с куклой. Лёша увидел куклу и захотел её взять. Оказалось, что кукла крепко зажата у меня в руке. И он понял, что я – жива. Леша позвал взрослых, и они вытащили меня из-под трупов.
Во многие подробности того времени, которые я, конечно, помнить не могла, посвятила меня Таисия Степановна.
До прихода в Белый Бор немцев, Осокины смогли только послать маме письмо, что я у них.
Немцы в единственном в деревне каменном доме – Осокиных - разместили штаб. Хозяев выгнали на улицу, и они всей семьей (в семье Осокиных было пятеро детей, я – шестая) вместе с другими сельчанами ушли в лес, в болота. После того, как на болотах от болезней умерли двое детей, мать Осокиных решила передать меня красноармейцам. (Как ее звали, не знаю, потому что никто в доме по имени-отчеству её не называл; для меня она была «бабушка».)
Линия фронта проходила рядом с Белым Бором. Сразу за линией фронта был аэродром. Ну как, аэродром? Одно название! Луг или поле, куда могли садиться и откуда могли взлетать небольшие самолеты. Каким-то образом меня переправили через линию фронта. Дело было где-то в конце сентября – начале октября; как мне потом говорили, Осокина закутала меня в свою шаль – значит, ещё до холодов. Военные сообщили в Ленинград маме: «Ваша дочь находится у нас…» Мама связалась с братом. В распоряжении дяди Коли как замнаркома был самолётик, он на нём часто через линию фронта наведывался в Ленинград. И дядя Коля по пути из Москвы сделал промежуточную остановку на прифронтовом аэродроме, что рядом с Белым Бором.
Полёт не помню. Помню, что после приземления в Ленинграде дядя Коля купил мне пирожное, оно оказалось кислым на вкус, и меня стошнило. Дядя Коля сказал маме, что хочет забрать меня к себе, в Москву. У него тоже была дочка, на год старше меня. Но мама воспротивилась:
- Нет уж! Выживем, так вместе. Умрём - тоже вместе!
Мама пристроила меня в какой-то детский дом или в детский сад, то есть «очаг». Иногда мы не виделись неделями. Но как только у мамы появлялась возможность забрать меня домой, забирала. До конца блокады я была в Ленинграде.
Люда.
Возвращающиеся эшелоны с детьми бомбили на всём протяжении следования. Перед бомбёжкой машинист давал тревожные гудки - предупреждал. А иногда поезд останавливался, да так резко, что люди сыпались с полок на пол. Меня с моим поврежденным позвоночником почему-то положили на верхнюю полку. И во время одной из экстренных остановок я оттуда грохнулась. При этом ещё зацепилась за стоп-кран и порвала вену на руке.
Когда поезд останавливался, дети от страха, кто мог, выпрыгивали из вагонов, разбегались по кустам, прятались. Бомбежка заканчивалась, и поезд буквально срывался с места. Кто успел заскочить в вагон, тот успел…
Однажды, в результате авианалёта, наверное, было попадание и какое-то серьёзное повреждение состава, потребовавшее ремонта. Лежачих раненых вытащили в чистое поле. Поезд тронулся неожиданно, стал набирать скорость. Ходячие раненные нагоняли поезд, на ходу забирались в вагоны. А мы, несколько человек, те, кто без посторонней помощи передвигаться не мог, так и остались лежать под откосом. Сколько времени мы там провели, не знаю. Мы орали до изнеможения, потом засыпали, просыпались и снова орали. Нам необычайно повезло. На нас наткнулись наши солдаты.
Я пришла в себя, когда меня на руках нёс солдат; почему-то запомнились его расколотые очки. Куда нас несли, как долго - не помню, не знаю. Вероятно, солдаты подсадили нас в какой-то другой эшелон, идущий в Ленинград. Помню себя уже дома.
А буквально через месяц, вернувшиеся в город дети, не успев оправиться от шока, оказались в блокаде. Впереди нас ждала холодная, голодная - убойная! - зима.
Папа ушёл на фронт. Мама продолжала работать на Кировском заводе. Она вынуждена была жить на Васильевском острове у родственников. Обихаживала меня соседка Даниловна. Однажды мама зашла домой взять какие-то вещи. Увидев, в каком я состоянии, вызвала врача. Врач потребовал: срочно в больницу! Но мама сказала:
- Нет, я больше своего ребёнка от себя не отпущу. Я уже никому не верю!..
Гера.
В 41-м моя подружка Ира Колпакова уже занималась в подготовительной группе хореографического училища, готовилась к поступлению. Училище эвакуировали. Леонтина Карловна, мама Иры, предложила маме, а когда та согласилась, договорилась, чтобы взяли и меня. Так я оказался в селе Пал;зна под городом Молотов (нынешняя Пермь).
Мама стала переживать, как я там, не выдержала и отправилась за мной в Палазну. Забрала и – обратно, в Питер. Въезд в Ленинград уже был по пропускам. Где-то на подъезде к городу мама меня завернула в одеяльце, засунула в мешок, в котором предусмотрительно прорезала отверстия для глаз и рта, чтобы я не задохнулся и не закричал от страха, и, видимо, чем-то напоила. Пришёл я в себя оттого, что меня целуют и обнимают тётки - в их доме на Фонтанке. Потом мы с мамой уже перебрались к себе на Рубинштейна.
Думаю, случаев возвращения ребёнка из безопасной и относительно сытой эвакуации в предстоящий ад история ленинградской блокады знает немного…
Вера.
Я – Вера Вологдина. Мой папа был инженером, занимался конструированием боевых кораблей; в первые дни войны его как специалиста эвакуировали в Казань. Мама умерла от рака, когда мне было четыре года. Воспитывала меня моя вторая мама – папина сестра, Александра Константиновна. Звала я её Кисой. Хотела называть мамой, но тётя сказала:
- Верочка, у человека бывает только одна мама.
Но после того, как Кисы не стало, называю её только мамой.
Александра Константиновна по профессии была врач.
Жили мы на Большой Подъяческой, 17, угол Римского-Корсакова, во флигеле при родильном доме, там, где квартиры для медперсонала. Жили в отдельной квартире, которая постепенно превращалась в коммунальную.
Первыми к нам во время блокады переселились тётина старшая сестра Мария Константиновна с мужем Виталием Ивановичем, когда их дом разбомбило. Потом - подружка Кисы. В свободной комнате у нас жили разные домашние животные. О животных расскажу отдельно.
В июле я была в Кировском театре на «Лебедином озере». Зрители понимали, что это скорее всего последний спектакль. Аплодисменты долго не стихали. Администрация настояла на том, чтобы зрители освободили зал, рекреации. Но, и оказавшись на улице, мы не спешили расходиться. По законам военного времени это было недопустимо – такое скопление народа. Видимо, администрация театра вызвала пожарные машины. Пожарники стали разворачивать шланги. Слава Богу, до разгона людей водой дело не дошло.
Перед войной я закончила шесть классов, перешла в седьмой. Но 1 сентября 1941 года мы не сели за парты. Разносили повестки к предстоящей эвакуации школьников, помогали учителям готовить помещения, где бы мы могли заниматься. До революции при школе была церковь. Подвалы под церковью мы и готовили для своих будущих занятий.
Алик.
Вообще-то я Роальд. Роальд Тайманов. Меня назвали в честь великого полярного исследователя, норвежца А;мундсена. А в детстве и в семье всегда звали Аликом.
В 1941-м моему старшему брату Марку было шестнадцать, он - студент Ленинградской консерватории. Мне – восемь.
Годом раньше, в 1940-м, наша семья из дома на углу улицы Гоголя и Кирпичного переулка – того самого дома, у которого во время бомбёжки срезало угол, переехала на канал Грибоедова - в отдельную большую, трехкомнатную квартиру. (Вход в парадную – со двора.) Сестрёнка наша с Марком - Ирочка - родилась 15 мая 41-го года, когда мы жили уже в этой квартире.
Папа работал главным инженером в Консерватории; когда враг начал стремительно приближаться к Ленинграду, он занимался эвакуацией профессорско-преподавательского состава, сотрудников и студентов. У нас была возможность эвакуироваться с Консерваторией. Но, когда мама узнала, что до Ташкента предстоит добираться в теплушках, а Ире было – сколько? – два с половиной или три месяца, она отказалась. Не те условия, чтобы в такую даль ехать с грудным ребёнком. Был у мамы еще один аргумент в пользу того, чтобы остаться в Ленинграде. Не так давно, в марте 1940-го завершилась советско-финляндская война; длилась он чуть больше трех месяцев и не особо затронула наш город. Мама, как и многие ленинградцы, надеялась, что и на этот раз всё как-то обойдётся. В августе отец с Марком уехали в Ташкент. Учитывая мамины трудности, прежде всего трудности с грудным ребёнком, родители решили, что к нам переедет мамина мама. Бабушка жила отдельно, на проспекте Добролюбова. Переехала к нам и младшая мамина сестра Лида.
Лёня.
Мы должны были эвакуироваться с «Ленфильмом». Мама надеялась, что отцу удастся побывать дома, и оставила ему письмо. В Новой Деревне стоял «ленфильмовский»» эшелон, которым командовал Леонид Тр;уберг. Трауберг отдал его раненым. И мы две недели просидели на станции, в пакгаузе, на вещах. Нам всё говорили: отправка завтра, завтра, завтра. Потом сообщили, что восемнадцатого последний эшелон – эшелон Мариинского театра – прорвался на Большую землю. Мы так никуда и не уехали.
Когда поступила команда «по домам», мы с братом были просто счастливы. В эвакуацию нам не хотелось. Сели в трамвайчик, чтобы ехать домой...
И вот сколько бы раз я с тех пор ни выезжал на Приморское шоссе, не было такого, чтобы не вспомнил август сорок первого. Стояли трамваи, стояли люди – толпы людей, и черный раструб вещал – я точно помню фразу: «Враг стучится бронированным кулаком в ворота нашего города...» (Информбюро уже не сообщало: «Идут напряженные бои в таком-то районе».) Наши войска оставили город Детское Село... Всё! Стояли люди – по сути дела, покойники... Никто не понимал, что произошло.
Валя.
В августе у нас были ещё какие-то свободные деньги, и мы втроём - бабушка, мама и я - отправились в ресторан гостиницы «Астория», находившейся в нашем же доме, за углом. Мама сказала:
- Поедим в последний раз по-человечески! А то ведь ходят слухи, что введут карточки на продукты.
Кто ж мог предположить, что будет страшный голод! Помню, что заказали тогда три куропатки и ещё пирожные. Но за столиками мы уже сидели с противогазами на боку.
Лёня.
Мы ещё не спешили отоварить карточки – они валялись на пыльном буфете. В магазинах было буквально всё. В коммерческом магазине хлеб стоил на двадцать копеек дороже...
У меня в дневнике есть запись: «Начали делать театр. Пришла тётя Лёля – всё разрушила! Со взрослыми жить нельзя!» Речь о начале июля.
Я прочёл в газете антифашистский фельетон, назывался он «Сон в руку». Сюжет такой: Гитлер спит, а во сне ему являются псы-рыцари, Мамай, Наполеон, – те, кого россияне бивали. Я собрал пацанов: двоюродного брата Мишу, соученика Марика Мандельштама, Славку Капицу, других, и мы сделали кукольный спектакль «Сон в руку».
Со школьных уроков немецкого мы знали песенку: «Шлафт, майн кински, шлафт» – «Спи, мой мальчик, ходит овечка...» Пели её грустными голосами за ширмой. Гитлер – ночная рубашечка у него вся, как в горошек, в фашистских свастиках – спал на ширме. Во сне он дрыгал ножками, похрапывал. И начиналось действо! Появлялся пёс-рыцарь - рогатый шлем, обклеенный серебряной бумагой...
Спектакль мы показывали в жилконторах, в школах. Когда стало известно, что немцы уже у больницы Фор;ля (это равнозначно тому, что сегодня – инопланетяне!), мой дед собрал наши куклы и приказал:
– Сжечь!
Больница Фореля – для тех, кто не знает, находилась неподалёку от пересечения современных проспектов Стачек и Ленинского.
Муза.
Из Кавголово папа забрал нас не то в конце августа, не то в самом начале сентября.
Жили мы на улице Блохина, дом 12. Нашими соседями по квартире были Корольковы. Анна Федоровна Капустина (в замужестве Королькова) с одной стороны состояла в родстве с Менделеевыми, с другой - с изобретателем радио Александром Поповым. В гости к Корольковым приходили интересные люди, преимущественно артисты Пушкинского театра, где Анна Федоровна работала художником-консультантом в макетных мастерских. У нас в квартире устраивались маскарады.
Когда-то вся квартира принадлежала Капустиным. Потом в одну из комнат вселили женщину, портниху. Ещё одна комната была предоставлена моим родителям. Они перебрались в Ленинград из Саратова, где незадолго до этого поженились. Когда родились дочери, нашей семье отошла ещё одна комната.
Мама была адвокат. Папа учился в Академии художеств на архитектурном. С третьего курса его сманил не то Щуко;, не то Фомин в помощники, и он ушёл из Академии. Потом самостоятельно стал заниматься конкурсными проектами. В начале войны в армию папу не призвали. К воинской службе он был негоден по зрению.
Архитекторов привлекли к маскировочным работам стратегически важных объектов и жилых зданий. Они также пропитывали специальным негорючим раствором чердачные деревянные конструкции в домах.
Юра.
Юра. Юра Родионов. Первое, что в памяти моей связано с блокадой, - горячие осколки. Во дворе их было навалом! Горячими осколками мы, мальчишки, набивали карманы.
Отец ушёл на фронт добровольцем в первые же дни войны. На руках у матери – я и моя младшая сестрёнка. Как маме удалось нас обоих спасти, не понимаю, но – это достойно удивления.
Помню, как «зажигалки» тушил. Сбрасывали их с крыши специальными щипцами. Как угорелый несёшься вниз по лестнице, чтобы там, внизу, засыпать «зажигалку», песком…
Валя.
С началом бомбёжек я, семилетний мальчишка, вместе с матерью дежурил на чердаке. Когда зажигательная бомба пробивала крышу, наша задача была схватить её специальными щипцами и окунуть в ящик с песком. Иногда дежурил и на крыше. Там было опаснее, но проще - зажигалку нужно было только сбросить с крыши. Я вёл им счет. Сейчас уже точно не вспомню, но штук 10 - 15 «зажигалок» в августе - октябре мы обезвредили. Потом пришла зима, на крыше стало скользко, и меня туда уже не пускали.
Воздушные тревоги объявлялись по несколько раз в день, и до трех-четырех - ночью. Управдом и бойцы МПВО - местной противовоздушной обороны - ходили по квартирам и проверяли, все ли спустились в бомбоубежище. Обстановка там была гнетущая. Гул самолётов слышен не был, но при разрыве бомбы или снаряда и сотрясении стен всякий раз с содроганием думали: не в наш ли дом попадание?
Гера.
В школу я пошёл осенью 41-го, но проходил недолго. Потом моим обучением занялись мама и тётя. Мама не работала, поэтому она со мной занималась днём, а тётя – вечером. По вечерам было темно, и мы сначала сидели при коптилке – в обыкновенную консервную банку заливалось какое-то техническое или льняное масло, крепился фитиль; а потом откуда-то появился фонарь «летучая мышь».
Мама учила грамматике и математике. Урок начинался с того, что она говорила:
- Так, раскрываем учебник на такой-то странице…
Тётя собиралась обучать меня ещё и немецкому языку. Я наотрез отказался. При слове «немец» меня начинало колотить. А вылечил, кстати, меня, когда я, уже будучи артистом балета, серьёзно заболел, немец, из обрусевших - Виктор Августович Штурм.
Муза.
Года три, до начала войны, я отучилась в художественной школе. Днём училась в нормальной средней школе, а по вечерам – в СХШ – Средней художественной школе, она тогда находилась в здании Академии художеств. Директором школы был живописец Константин Лепи;лов.
В сентябре 41-го в школу мы с сестрой не пошли. Музыкальная школа при Консерватории, где училась Ирина, то ли готовилась к эвакуации, то ли уже эвакуировалась в Ташкент. В моей школе, на Блохина, 31, разметили госпиталь. Одно время в этом госпитале на излечении после ранения находился наш с Ириной старший брат Виктор.
Все не уехавшие в эвакуацию учащиеся продолжили занятия в СХШ. Лепилов объединил ребят разного возраста в один класс.
Константин Михайлович погиб в начале октября 1941 года во время бомбардировки под развалинами рухнувшего дома на Бронницкой улице – на этой улице он жил.
У моих родителей были знакомые «из бывших», то есть дворянского сословия.
- Немцы через какой-нибудь месяц возьмут Ленинград, - тихонько говорили они. - Это цивилизованная нация, ничего страшного не случится.
Однако мы из газет знали, как немцы вели себя в оккупированных странах, например, во Франции.
Первое, что вспоминается из военного времени: «шпионские страсти». Страсти возникали не на пустом месте. Кто-то с крыш домов, с пустырей запускал сигнальные ракеты. Шпионов, диверсантов пытались ловить не только взрослые, но и дети. Однажды произошёл курьезный случай. Дети «задержали» мужчину, который прогуливался около дома и что-то высматривал в наших окнах. Дети не знали то, что знала я: мужчина этот - поэт, он безумно влюблён в мою сестру. Был он намного старше Ирины, и она его сторонилась. Он же преследовал её как тень, а подойти не решался. И вот дети гурьбой окружили «шпиона» и стали допытываться, кто он такой, что здесь высматривает. Пришлось мужчине во всём признаться.
Первая бомбёжка случилась во время моего дежурства у дома. В обязанности дежурного входило: в случае объявления тревоги, загонять прохожих в подворотню. И вот, я загоняю, а прохожие отмахиваются. Такая реакция потому, что тревоги объявлялись и прежде, но налётов вражеской авиации ещё не было.
Я тогда первый раз услышала гул самолётов, он такой протяжный: у-у-у-у-у-у…
В тот день разбомбили Бадаевские склады. По всему городу воздух был пропитан запахом паленого сахара.
Ближе к полуночи - ещё тревога, короткая - бомбили в нашем районе. Целились, видимо, в аттракцион «Американские горки», где находились запасы муки и зерна. Фашистской авиации разбомбить склады тогда не удалось. Разбомбили через два месяца - 7 ноября. Зарево стояло такое, что видно было как днем. На всей Петроградской стороне запахло паленой мукой. Ленинградцы уже тогда между собой поговаривали и удивлялись: почему после первой целенаправленной бомбёжки запасы муки и зерна не были рассредоточены по городу?
С улиц исчезли китайцы, которые продавали незамысловатые игрушки: пищалки «Уди-уди-уди», раскидайчики и прочее. Исчезли мороженщицы с лотками, а вместе с ними и самое вкусное мороженое – между двумя круглыми вафельками.
Немцы подошли вплотную к Ленинграду, и людей с южных окраин города переселяли в центр. В одной из наших комнат обосновалась многодетная семья: отец, мать и четверо детей: три девочки и мальчик. Сразу скажу: выжили только девочки. Умер и Корольков, а жена его и дети остались живы.
Наш рояль оставался в комнате новых соседей. После того, как папа увидел, что они ставят горячий утюг на полированную крышку, пришлось рояль забрать. Места для него не было; открутили ножки и, опрокинув на бок, прислонили к стене. Было у нас ещё и старинное пианино, но в неисправном состоянии. Так что Ирина дома музыкой заниматься не могла.
Первое время, заслышав сигнал воздушной тревоги, мы спускались в бомбоубежище. Потом перестали. Во-первых, настолько ослабли, что с каждым разом делать это становилось всё труднее. Во-вторых, после уничтожения «Американских горок» бомбёжки в нашем районе прекратились. Хотя сигнальные ракеты время от времени с пустыря, что на нечетной стороне улицы Блохина, продолжали взлетать. Того, кто их запускал, думаю, так и не поймали.
Лёня.
8 сентября – первая бомбежка. Тревог и до этого было много, зенитки и раньше то и дело хлопали. А тут – настоящее светопреставление! В бомбоубежище мы не пошли: тётя Галя, жена маминого брата была беременна, у неё начались схватки...
Я хорошо помню дождь в первой декаде сентября, как я шёл домой. Жили мы на Дзержинского, рядом, за углом, улица Гоголя. Окна в нижних этажах домов были забиты досками, заложены мешками с песком. На стенах – фанерные газетные щиты. И вдруг в газете я увидел свою фамилию... У меня есть эта газета – «На страже Родины», то есть не та самая – та была мокрая от дождя. Мама потом где-то купила или достала этот номер с заметкой об отце: «...зенитчики лейтенанта Менакера сбивают Фокке-Вульфы...» Недолго думая, я сорвал газету, чтобы показать матери: отец жив! Какой-то мужик возмутился:
– Ты что, фашистяра, делаешь!..
Пришлось объясняться.
– Ладно, беги – обрадуй мать!
И десятого сентября была страшная бомбежка. И дальше... Страх же у меня почему-то появился после того, как я увидел разбитый Кировский театр. До нас дошёл слух, что в театр попала бомба, и мы, пацаны, побежали посмотреть. А он – как торт! Вот так кусок вырезан... Театр мне казался чем-то незыблемым, и вдруг такое!.. Это меня настолько потрясло, что... меня дома стали звать пожарником! Как только сирена, я – в бомбоубежище. Ну, так недели две, а потом...
Вера.
Считается, что самый страшный авианалёт на Ленинград фашисты совершили 19 сентября. Налетов в этот день было шесть. Около трёхсот немецких самолетов. Бомбы угодили в «Гостиный Двор», в госпиталь на Суворовском – там погибло больше тысячи раненных и сотрудников. Попала бомба и в Кировский театр. Мы побежали смотреть и увидели развалины правого крыла.
С каждым днём в школу приходило все меньше и меньше ребят. Мы несли дежурство на крыше, тушили зажигательные бомбы. Во время одного из дежурств меня взрывной волной отбросило на крышу соседнего дома. Спасло то, что скатиться вниз помешала печная труба. Мама вернулась домой после дежурства в больнице – меня нет. Пошла искать. Я услышала её голос и откликнулась. С крыши меня снимали пожарники. Так как сама я передвигаться не могла - меня контузило, и отказали ноги. Позже, когда во время бомбёжек и артобстрелов все школьники бегом бежали в бомбоубежище, я тащилась последней, еле переставляла ноги.
Самое страшное и неприятное в школьных дежурствах было – убирать со школьной территории трупы. Убирали мы их двумя способами: оттаскивали в ближайший морг в Канонерском переулке на листе фанеры, либо, накинув на ноги покойника веревочную петлю.
Лёня.
Я вёл дневник. Причём, это первый и последний дневник в моей жизни. Он довольно прост по содержанию, без философских обобщений. Так сказать, голая констатация фактов: «Сегодня было четыре тревоги... восемь тревог... сегодня с утра пошли в школу, давали хряповый суп... Сегодня норма снижена до 125 граммов…».
Дневник - две общие тетрадочки, местами закапанные воском. Теперь я стал задумываться: почему я его вёл? Вероятно, как-то интуитивно понял, что становлюсь невольным участником эпохальных событий. Вёл не до самого отъезда в эвакуацию, прекратил, когда опухли обмороженные руки. У меня до сих пор чуть мороз – руки болят страшно! В декабре уже и сил не было, да и сознание угасало, появилось безразличие...
Глава вторая
«Над Ленинградом – смертная угроза…»
***
Я говорю: нас, граждан Ленинграда,
Не поколеблет грохот канонад,
И если завтра будут баррикады -
Мы не покинем наших баррикад…
И женщины с бойцами встанут рядом,
И дети нам патроны поднесут…
Ольга Берггольц
Боря.
- Я – Боря Семёнов. В начале войны мы жили на проспекте Стачек, дом 56 – напротив Кировского завода. В деревянном бараке. Первые детские воспоминания – как отдельные фотоснимки. Вот мимо Кировского завода в сторону Круглой площади, ныне Комсомольской, идут вооруженные люди, как потом я узн;ю, ополченцы; вот грохочущие танки, отремонтированные на Кировском заводе; вот в противоположную сторону, к центру города, военные ведут на верёвках аэростаты. Я помню, как бомба попала в больницу рядом с Кировским заводом, как больница горела. Мама как раз подметала улицу – в то время она работала дворником. На улицу с собой взяла и меня. Во-первых, чтобы подышал воздухом, а во-вторых, не с кем было оставить. Началась бомбежка…
В бомбоубежище мы спешили только в первое время. Было оно в подвальном помещении, под домом. Бомбоубежище помню смутно - мрачное такое помещение, постоянная теснота, даже давка…
В наш дом тоже попала бомба, но, как говорила мама, так удачно, что никто не погиб. Потому что случилось это в рабочее время. Дом сгорел. Куда деваться? Мы переселились на улицу Союза Связи, ныне Почтамтская, дом 6, к родственникам отца. Жили они в небольшой отдельной квартире, в полуподвале, под аркой. Там мы до эвакуации и ютились.
Мама выводила меня погулять, и хотя мне было три с половиной года, я помню капустные грядки у Исаакия, на площади. Это уже конец лета - начало осени 42-го. А суровой зимой 41-42 года я чуть не стал жертвой каннибализма. Несмотря на голодуху, был я пухленький, аппетитный. Не знаю, как так получилось, но в какой-то момент я на улице оказался один. Подходит незнакомая тётечка:
- Ой, какой хорошенький мальчик! Н; конфетку, мальчик. Пойдём со мной!
Я взял конфетку и пошёл с незнакомым человеком. Появилась бабушка и буквально отбила меня.
Дедушка работал кладовщиком на складе строительных материалов. Там, видимо, были какие-то запасы олифы, столярного клея. Этим какое-то время мы и подкармливались.
Нина.
Нина Сазонова. Год моего рождения - 1937-й, я – октябрьская. Это значит, что в июне 41-го мне и четырёх лет не исполнилось. Сестрёнка моя Алла на два с половиной года младше, она - 40-го. Крохами мы были, когда началась война. И выпало нам блокаду пережить – от первого до последнего дня.
Папа был освобождён от призыва в действующую армию, но не от окопных работ. Он погиб где-то под Лугой. Мама на жизнь стала смотреть как-то отстраненно и чисто по-женски: если нам суждено погибнуть, погибнем все вместе, я и обе дочери, неважно где, в Ленинграде – не в Ленинграде.
Лёня.
В самое тяжёлое время мы жили вместе: мамина двоюродная сестра, её сын Алик, их мама. Я помню, как Алику шили из одеяла ватник, а он всё мизинцем подбирал не существующие крошки.
Может быть, это детское восприятие, но у меня от блокады осталось ощущение единства. Единения, вызванного тем, что все мы были обречены на одну смерть. Мы и спали-то все вместе, одетые, на одной двуспальной кровати: если убьют, то пусть уж сразу всех!
Нина.
Маленьких детей в городе осталось не так много. На весь наш дом - пять или шесть, считая нас с сестренкой. А поскольку милиция проверяла, есть ли не эвакуированные дети, какое-то время маме приходилось дочурок своих прятать.
Жили мы в доме 37 по Ушаковской улице, ныне – Зои Космодемьянской, он метрах так в семистах-восьмистах от насыпи окружной железной дороги. За насыпью - Кировский завод. Название завода и хорошо знакомая не только ленинградцам эмблема – буква «К» внутри шестерёнки - были видны из наших окон. Между домом и железной дорогой находился заводской стадион. В блокаду деревянные трибуны растащили на дрова.
На Кировском ремонтировали танки. Отремонтированные, они уходили с завода собственным ходом. Грохот моторов и лязганье гусениц доносились до нас с соседней улицы Поварухина, ныне – Оборонной, но шум этот нас не раздражал. Напротив, радовал. Значит, город защищают!
Муза.
Началось постепенное снижение норм выдачи хлеба. Наш дом «прикрепили» к гастроному на Большом проспекте. Отовариванием хлебных и других продовольственных карточек занималась моя старшая сестра. Иногда Ирина брала меня с собой. Хлеб взвешивался вплоть до грамма! На весы клались даже малюсенькие кусочки. Это потом я узнала, что некоторые продавцы шли на различные ухищрения – даже гири подделывали, а тогда казалось: всё по-честному.
Однажды у Ирины вырвали из рук продуктовые карточки. Слава Богу, не хлебные. А поскольку на них мало что выдавалось, утрата оказалась не такой уж страшной.
С наступлением холодов мы буфетом отгородили в комнате закуток, где стояла печка-буржуйка, на ней готовилась еда, кипятилась вода. Обогреть всю комнату было невозможно. Когда дрова закончились, и взять их было негде, «буржуйку» стали топить рамами от картин, чем-то из мебели.
Замёрз водопровод - воду носили с Невы; у Петропавловской крепости, почти напротив Стрелки Васильевского острова, берег низкий – там удобнее было выходить на лёд. Чаще других за водой ходила Ирина. Для хозяйственных нужд растапливали снег.
Зимой город был завален снегом, но дворники расчищали дорожки на тротуарах. В каждом доме был дворник.
Вначале об эвакуации родители не думали. Когда решились, эвакуация уже закончилась.
Хлебную норму снизили со 150-ти граммов до 125-ти.
Нина.
Кировский завод интенсивно бомбили и обстреливали. Все вокруг было разрушено; что горело - сгорело. Каким-то чудом уцелел только наш дом, стоял он один как на семи ветрах.
Бабушка с двумя сыновьями, девяти и одиннадцати лет, отправилась в эвакуацию. На пароходе. По Ладожскому озеру. О том, что они не переправились на тот берег, мы узнали после войны, а как погибли, неизвестно. И получилось так, что в войну в нашей большой коммунальной квартире мы остались втроём.
Мама по профессии учитель начальных классов. На весь Кировский район во время блокады работали, по-моему, только две школы. Мамина не работала. Учителя занимались консервацией зданий, сохранением имущества, ещё чем-то. Мама возвращалась поздно. Мы с сестренкой целый день были дома одни.
Когда начинала выть сирена воздушной тревоги, мы первое время всем домом бежали в подвал. Подвал у нас был в хорошем состоянии, сухой. Его очень скоро переоборудовали и приспособили под бомбоубежище. А потом мы с Аллочкой во время обстрела просто выходили в коридор и стояли, прижимаясь спинами к стенке. Нам казалось: так безопаснее.
С водой в нашем доме проблем не было. За водой взрослые спускались в тот же подвал. Там был какой-то краник.
Где, как и какую еду маме удавалось достать, мы, конечно, не задумывались. Знаю, что она по ночам ещё и стирала для госпиталя – то ли бинты, то ли бельё. С ней чем-то расплачивались. Госпиталь находился в двух шагах от нашего дома, на противоположной стороне улицы Поварухина.
Было и так: взрослые – мама, соседки – дают нам миску, и мы с сестрёнкой идём под окна госпиталя. У кого из бойцов в горло кусок полезет при виде детей-дистрофиков! Подкармливали солдатики нас с Аллочкой, и не только нас. Чаще всего – кашей.
Случалось, правда, крайне редко, что маме удавалось ещё где-то подработать, и она вдруг принесёт вот столечко, на ладошке уместилось бы, винегрета. Это такое лакомство было! Сейчас не понять…
Лёня.
Отец о фронте, если что и рассказывал, так только смешное! Хотя на его долю выпали самые тяжёлые, первые месяцы войны. В октябре 41-го он был ранен. После госпиталя ему чудом на полуторке через горящий Калинин удалось прорваться в Москву. Прихромал на Гнездиковский, в Комитет кинематографии. Председатель комитета Большаков принял его с распростертыми руками: режиссёр, оператор, красный командир!
Отец говорит:
– Иван Александрович, я хотел бы на фронт в операторскую группу.
– Какой разговор! Послезавтра приходите – будете руководителем группы операторов!
А «послезавтра» было 16 октября! Москва бежала! И когда отец вновь попал на Гнездниковский – никого в Комитете не было. Всё брошено...
– Выхожу, – вспоминал он, – на улицу и попадаю к кому-то в объятья. Крючков! «А говорили, что ты убит!..»
С Николаем Афанасьевичем они дружили. У них была такая странная, растянувшаяся на много лет игра. Началась она году в тридцать четвертом, на съемках. Они будто бы писали книгу «О влиянии фаз луны на рост конских хвостов», якобы, по заданию РККА, и даже лично Будённого. Сидя в каком-нибудь обществе один другому мог запросто на полном серьёзе сказать:
– Исследование показало: третий парсек луны двигает на миллиметр хвосты каурых кобыл!
И начинали перебрасываться какими-то цифрами. На них смотрели как на сумасшедших, а они развлекались как дети!
И вот сорок первый год. Москва бежит... Поцелуи, объятья с Крючковым... Крючков вытирает слёзы:
– Старик, пришла партия меловой бумаги! Надо книгу печатать!..
– И тогда я понял, – говорил папа, – что мы войну не проиграем!..
Вера.
В школе у нас был замечательный завуч, а во время блокады одно время даже директор - Давид Давидович Шухардт. Ему каким-то образом удалось для нас, школьников, доставать дрова, дополнительное питание. Каждый день мы получали по две тарелки «блокадного» супа. Вначале мы всё съедали в школе. Потом что-то стали уносить домой, чтобы поделиться с близкими.
Шухардт был честнейший человек; казалось бы, выбивая дополнительное питание для нас, мог бы и о себе позаботиться. А он - об этом неприятно говорить, но факт есть факт - после детей подбирал объедки. Если они оставались. Давид Давидович мужчина был крупный, грузный. В январе 42-го он умер по дороге в школу.
Зимой 42-го года папа прислал нам вызов, но мама как медработник не могла оставить больницу, больных и раненых. Она находилась на казарменном положении.
Нина.
Мы, дети, по-взрослому терпели и холод и голод. Удивительно, но мы с пониманием относились ко многому, происходящему вокруг нас, в доме, в семье. Как можно просить или даже требовать, ноя, у мамы хлеба, если знаешь, что его у неё нет?! Что нам давали, то и ели. Помню, как глядя на дуранду (это такой жмых), политую не подсолнечным маслом, а водой, чтобы не вязла во рту, я совершенно спокойно спросила:
- Мама, когда это всё съедим, мы умрём?
Зимой на улицу нас не выпускали. На окне была светомаскировка из байкового одеяла. Мы с сестрёнкой под одеяло подлезем, закинем его за спину, стоим и смотрим в окно. Идет человек – упал, подняться нет сил. Но осознания трагедии в наших головах не было…
Мама особенно переживала, когда узнавала, что мы, самовольничая, отходили от дома дальше, чем на «детское» расстояние. После войны, когда заговорили о случаях каннибализма, я поняла, почему. Аллочка была тощая-тощая, а я при всей своей худобе – круглолицая. Но дальше чем до проспекта Стачек мы и не ходили. От нашего дома до Стачек – как до Кировского завода, тоже метров семьсот.
Алик.
Первое время при объявлении воздушных тревог мы прятались в подвале Казанского собора. Взрослые думали, что это хорошее бомбоубежище, да и других бомбоубежищ тогда рядом с нашим домом еще не было. Когда обстрелы и налеты стали регулярными, мы перестали ходить в подвал Казанского собора.
Непосредственные мои воспоминания о блокаде фрагментарные.
В сентябре 41-го в результате массированного налёта германской авиации сгорели Бадаевские склады. Ленинградцы ринулись на пожарище. Помню: мы оттуда вернулись с небольшими мешочками сахарного песка и ещё чего-то.
Помню, как мы с мамой ходили в какой-то институт на углу Кирпичного переулка и улицы Герцена - там вполне официально выдавали дополнительное детское питание.
Кто-то из наших близких или наших близких знакомых работал в госпитале в районе Большого драматического театра – тогда имени Горького. Мы с мамой ходили туда и нам отдавали испитый чай, ещё какие-то отходы от продуктов.
Однажды идём и вдруг - грозный окрик: «Ложись! Самолёт!» Плюхнулись на тротуар, лежим. Самолёт пролетел. Поднялись и пошли дальше.
Через несколько лет после войны отцу предоставили сроком на один месяц дачу то ли в Солнечном, то ли в Зеленогорске – точно не скажу. Дача была относительно большая. На ней жила ещё одна семья – профессора (ещё не академика) Дмитрия Сергеевича Лихачёва. Увидев маму, Дмитрий Сергеевич спросил:
- Серафима Ивановна, помните, в 1941 году на такой-то улице кто-то вам крикнул: «Ложись!»?
- Да.
- Это был я.
Мама удивилась памяти Дмитрия Сергеевича, а он сказал:
- Такие лица, как ваше, не забываются.
Мама была писаная красавица.
Чтобы выжить, мама вынуждена была продавать вещи. Далеко не на всё из них находились покупатели. Помню, как к нам домой пришёл мужчина:
- Мне нужен мужской костюм.
Мама показала костюм отца.
- Я примерю?
- Да, да, конечно.
Мужчина надел костюм:
- Меня он устраивает.
И ушёл. Ничего, разумеется, не заплатив.
Помню, возникший в квартире пожар. Случилось короткое замыкание и мама голыми руками разрывала провода. Отчетливо помню её обожженные руки. Пожар потушили. Электричества в доме не стало. А поскольку окна были плотно закрыты…
Валя.
Зима 41-42-го… Водопровод не работал. Я был единственный в квартире, кто мог ходить за водой на Неву. Брал два литровых алюминиевых бидончика, один свой, другой соседский, и отправлялся в поход. До Невы - рукой подать, а путь оказывался неблизкий. Туда и обратно занимал часа два. На Неве стоял ошвартованный на артиллерийской позиции, окрашенный в камуфляжные цвета и покрытый маскировочными сетями крейсер «Киров».
Толщина льда была приличная, сантиметров 85. Не прорубишь. Но немцы били по крейсеру, не попадали, и таким образом вокруг него во льду образовалось множество пробоин, из которых ленинградцы и черпали воду. К пробоине стояли в очереди. Аккуратно зачерпнуть не получалось, вода проливалась. Вокруг пробоин образовывалась ледяные брустверы. С каждым разом дотянуться до воды становилось всё сложнее и сложнее. Приходилось свои бидончики мне опускать на верёвке.
У нашего дома до сих пор можно видеть два старинных каменных столба, когда-то предохранявшие углы арки от повреждения каретами. Старые петербуржцы называли их тумбами. Однажды, в декабре 41-го или январе 42-го, я отправился за водой. Прислонившись к стене, на одной из тумб сидел мужчина. Сколько ему было лет, трудно сказать. Мне все взрослые тогда казались пожилыми. Мужчина еле-еле дышал, но изо рта у него шёл пар, с носа свисала капля. Возвращаюсь с водой: мужчина лежит в снегу, а капля превратилась в сосульку. Всё, труп!
Мне всю блокаду почему-то снился похожий на масло большой кусок мыла. Я его ел, и было оно, мыло, сладкое-сладкое.
Адик.
Где я нахожусь, мама узнала только зимой 42-го. Совершенно случайно. Работала она в артели художественной росписи тканей на Думской улице. Артель в блокаду не прекращала своей деятельности – там наносили вышивку на знамена, расписывали флаги, шили рукавицы. Не то в январе, не то в феврале мать вышла из квартиры, чтобы идти на работу – на нашей лестничной площадке лежит почтальон, мертвый. Валенки с него уже сняты. А в руке – открытка. На открытке написано, где я. Почтальон чуть-чуть не дошёл, может быть, не дотянулся до кнопки звонка…
Мать пришла за мной в детский сад, а ей говорят:
- Зачем вы Адика забираете? Вам и одного-то ребёнка не прокормить. А у нас здесь детей кормят.
Мама потом рассказывала: незадолго до этого был день, когда она боялась прийти домой – Авенира нечем было кормить! Авенир уже просил:
- Мама, дай хоть водички…
И она оставила меня в детском саду.
Валя.
В январе 42-го одна за другой умерли бабушка, мама. Таня Савичева в своем блокадном дневнике писала: «Умерли все… осталась одна Таня». В моём случае следовало бы написать: «Остался один Валя».
Я уже не вставал. И тут случилось чудо. Открывается дверь и в комнату входит мужчина - в полушубке, с вещмешком за спиной. Я не сразу узнал отца. Отец - участник трагического Таллиннского перехода. К январю 42-го он командовал стрелковой ротой штаба Кронштадтского укрепрайона береговой обороны Главной Военно-морской базы на форту Шанц. О смерти жены и матери, и о том, что умирает его единственный сын, папе каким-то образом сообщили соседи.
Отец достал из мешка продукты, разогрел чайник…
А наутро он на антресолях разыскал мои детские саночки, обернул их старым одеялом, ещё в одно одеяло закутал меня, натёр мне вазелином лицо и руки, и мы отправились… в Кронштадт. Вышли рано-рано, и только к полуночи добрались до Лисьего Носа. На первом КПП отец каким-то образом договорился, чтобы нас пропустили. Там же, в палатке, мы дожидались попутной машины и грелись у «буржуйки». Дождались.
- Документ на сына имеется? - спросил водитель.
- Нет.
- Тогда не повезу. Вдруг он диверсант?
- Какой диверсант! Мальчишке восемь лет!
- Ладно. Сажай в кузов, прикрой брезентом! И пусть голоса не подаёт! Авось пронесёт, - сказал водитель, сжалившись.
На одном из заградпостов, а они были метрах в пятистах один от другого, солдат увидел торчащие из-под брезента суконные боты. Но и он сжалился.
Меня помыли, напоили крепким сладким чаем, накормили печеньем и шоколадом. Три дня я приходил в себя. Через неделю стал выходить из бетонного каземата на свежий воздух.
Муза.
Папа был коллекционер. Фарфор он не коллекционировал, но какие-то понравившиеся ему предметы покупал. Горка вся была заставлена фарфором.
Над нами, этажом выше жила семья: муж с женой и дети. Муж был эпро;новец. ЭПРОН – это Экспедиции подводных работ особого назначения. Эпроновцы занимались подъёмом со дна Ладоги затонувшего имущества, продуктов. Они получали повышенные пайки. Отец и выменивал у эпроновца уникальный фарфор на продукты.
Помогали выжить, казалось бы, сущие мелочи. Например, кулечек клюквы, который был под кроватью, и о котором мы напрочь забыли. Как-то я вспомнила про петрушку. До войны дело было - мама дала мне рубль и велела купить петрушки. Я и купила на все деньги. Приношу домой, мама говорит:
- Ну и что мы будем делать с этим кустом?!
Высушили. В блокаду мама не один раз варила суп из пшенной крупы с петрушкой. Потом я долгие годы не могла есть пшенную кашу. До сих пор чай пью не сладкий - сахар, мне кажется, пропахшим мазутом или чем-то таким.
Пока были силы, я ходила в СХШ. Занимались мы в одной большой мастерской. Окна, из которых при взрывах и обстрелах повылетали стекла, были заколочены, какие - фанерой, какие - досками. Мастерская отапливалась печкой – жгли мольберты и всё, что из дерева.
После занятий мы спускались в столовую, где студентов академии и учащихся СХШ по карточкам кормили обедом. Давали одну большую длинную плоскую якобы мясную котлету, а на гарнир либо макароны, либо кашу. И кусок хлеба. Гарнир я съедала, а хлеб и котлету несла домой, чтобы поделиться с мамой и сестрой. Суровой зимой 41-го-42-го года в СХШ я сходила всего раза два или три.
Под Академией находилось бомбоубежище, там жили художники и сотрудники Академии. Помню Били;бина. Кто-то потом, уже в мирное время, рассказывал: после его смерти у них со Щекати;хиной дома открыли шкаф и ахнули - полки заставлены заморскими спиртными напитками; что-то Билибин сам привёз из Франции, что-то ему привозили из-за границы друзья. В блокаду напитки эти можно было менять на еду, на хлеб. Но Билибин со Щекатихиной были людьми совершенно неприспособленными к быту.
Бывал у нас и некто Тарсу;ев. Он тоже был коллекционер. Тарсуев, по образованию химик, работал на Заводе вин и ликёров; кажется, так называлось это предприятие на Чёрной речке. Во время блокады там для фронта, и, видимо, для высокопоставленных лиц производили настойку из хвои. Тарсуеву полагалось сколько-то бутылочек этой настойки, и он пару раз приносил нам.
Приходил к папе и сын Бориса Михайловича Кусто;диева Кирилл. Коллекционеры постоянно обсуждали, что на что можно поменять. В основном, конечно, меняли на хлеб.
Старшая сестра соседки нашей Корольковой служила в институте растениеводства. Сотрудникам института в блокаду выдали по мешочку крупы. Помню, как я однажды зашла к Корольковым, а у них – каша! Меня усадили за стол. Этим очень недоволен оказался Корольков.
На одной с нами лестничной площадке жила семья инженера Цу;рикова. Каждый вечер глава семейства со службы приносил жене и дочери полагавшийся ему обед. Они выжили, он – нет.
У нас был роскошный сибирский кот Пушок. Был он любимец всей семьи. Когда первый снаряд упал в нашем дворе, дом покачнулся, а Пушок забился в угол, и мы оттуда его три дня не могли извлечь.
Кормить кота стало нечем. Однажды папа сказал:
- Сейчас придёт наш хороший знакомый - у него есть возможность содержать нашего Пушка.
Мы отдавали кота, что называется, в «хорошие руки», а я всё равно ревела. Только потом, в эвакуации, до меня дошло: кота мы отдали на съедение. Папа понимал, что сами мы его съесть не сможем…
И у Цуриковых был кот. Они тоже сами съесть своего кота не могли – отдали нам. У меня долго перед глазами стояла картинка: на оконной раме висит разделанная папой тушка «кролика». Цуриковы не взяли ни кусочка мяса…
По вечерам мы сидели у «буржуйки» и по очереди читали Диккенса. Почему Диккенса? Не знаю. Читаем, как несчастных детей кормили вчерашним или позавчерашним обедом и вздыхаем:
- Вот бы нам сейчас этот вчерашний обед!
Я, девочка романтически настроенная, еще читала баллады Жуковского, Лидию Чарскую. И рисовать я продолжала на театральные сюжеты, придумывала костюмы для балета «Золушка». В то время как бухали зенитки, установленные на стадионе Ленина. Бухали, бухали, но, по-моему, не сбили ни одного вражеского самолёта…
На Новый 1942-й год мы решили «вскрыть энзэ» - неприкосновенный запас. Находился он в небольшом фибровом чемоданчике, с которым мы спускались в бомбоубежище на случай, если бомбоубежище засыплет. Что было в чемоданчике? Из того, что помню: печенье, плитка шоколада, банка с крабами – до войны никакой не дефицит. Папа встречал Новый год с друзьями архитекторами. А мы - этажом ниже, с женщиной, с которой очень дружили. Она – со своей стороны - сварила студень из каких-то ремней. Сидели, разговаривали, играли на рояле.
Алик.
Мамин брат Витя, Виктор Ильин, сражался на Ленинградском фронте. Был он, по-моему, майор. Раненного его повезли в госпиталь. Попросил Витя водителя сделать небольшой крюк, чтобы заехать к нам. Бабушка говорит ему: Лида пропала; кто-то подсказал ей, что карточки можно отоварить в магазине на улице Софьи Перовской, она взяла обе карточки, свою и бабушкину, ушла и не возвращается. Витя по пути в госпиталь заехал еще и в милицию – заявить, что пропала сестра, объяснил, куда и когда она пошла. Потом выяснилось: на улице Софьи Перовской орудовала банда. Витю вызвали в милицию - он опознал одежду сестры. Так мы узнали, что Лиды больше нет. В психике бабушки появились отклонения…
Дима.
Блокадные мои рисунки выполнены тушью, некоторые раскрашены акварельными красками. Почти каждый подписан. «Немецкие самолёты начинают бомбить ровно в семь часов. К этому времени мы уже на крыше. Марию Афанасьеву взрывной волной сбило с крыши… «Любимый город может спать спокойно», – вспоминается с грустью. 7 октября 41-го года».
На крышу не надо было никого загонять. Мы, мальчишки, понимали, что спасаем свой дом. Двухсотграммовая бомбочка кровлю не пробивала. Её ногой просто скидывали вниз. А пятисотграммовая пробивала, и если «зажигалку» вовремя не погасить, дом сгорит! Так сгорел соседний дом. Его никто не тушил. У людей не было сил. Пожарные приехали, но из шланга только сосульки вылетали! Вода замёрзла…
Еще подпись под рисунком: «Папа сказал: в бомбоубежище больше не пойдём! Лучше погибнуть у себя дома, чем под обломками дома, в подвале».
Мы каждую ночь ходили в бомбоубежище. А тут не пошли! И ночью было прямое попадание в дом 27 на улице Рубинштейна, где находилось бомбоубежище, и все погибли.
Продолжаю цитировать.
«Мама обменяла котиковую шубу на 12 кг пшенной крупы и была счастлива. Отец принес из мастерской 15 бутылочек льняного масла. Вместо буржуйки слепили печь из кирпича. Печка из кирпича лучше держит тепло».
«Каждый день снится один и тот же сон: прихожу в булочную, покупаю свежий мягкий батон. Чтобы не забыть, как он выглядит, я его нарисовал. С 20 ноября норма хлеба: рабочая карточка – 250 грамм, иждивенцам и детям – 125 грамм. Мороз не спадает. 30 градусов. Каждый день бомбят…»
«Всю ночь бомбили. Не спали до утра. Есть нечего, а ещё бомбят…»
«Блокада – это бесконечная, черная ночь. Думаешь только о кусочке хлеба».
«Я списал объявления, которые висели у Пяти углов: «Меняю кошку на десять плиток столярного клея» и «Меняю посеребренный самовар, две плитки столярного клея, старинную лампу с абажуром на пайку хлеба рабочей карточки».
«Всем нам один конец», – сказал сосед по квартире Ки;ршин». Он умер раньше всех, 7 января…
«21 января 42 года. Утром выхожу за водой. Идёт навстречу старушка. Упала. Возвращаюсь назад. Старушку запорошило снегом. Кто-то уже снял с нее валенки».
Всё, что было деревянное, мы сожгли. Но отец запрещал жечь книги, и в блокаду мы не бросили в печь ни одной книжки. Жгли паркет, мебель.
Лена.
Елена Образцова. Самое запомнившееся «из войны, из блокады»? Чувство голода! Теперь мне кажется, что мы не боялись ни бомбёжек, ни самолётов, ни тревоги. Был один страх - страх голода. Хорошо помню, как мама нарезала поясные кожаные ремни, свои, но больше папины, и варила из них студень. Вонища на кухне стояла! Но что это по сравнению с голодом!
В Ленинграде были съедены все кошки и птицы. А неуловимые крысы плодились! Однажды мы ехали в трамвае в районе Александро-Невской лавры, там, где какие-то мукомольные заводишки, и вдруг остановились. Водитель решил пропустить поток - целую реку! - крыс, направлявшихся к Неве на водопой.
Помню, как при сигнале воздушной тревоги мы с мамой и тётушкой бежали вниз по лестнице. Я, ещё толком не научившись говорить, кричала:
- Асеница, аога! - «Анастасия Алексеевна, (так звали тетушку), тревога!»
На лестничной площадке лежали трупы. Взрослые переступали через них и не испытывали страха. На нашей улице Маяковского находилась больница, там трупы складывались штабелями. И даже в таком виде и в таком количестве они никого не пугали. В бомбоубежище я продолжала что есть мочи орать:
- Воченно хочеца хъепца!
«Воченно!»
Люди возмущались:
- Опять эту крикуху принесли! Ну не ходите вы с ней сюда! И так сердце надрывается.
Во время одной из тревог мы прятались в подвале, я как всегда орала благим матом. Раздался страшный взрыв. Дом тряхнуло. Взрослые решили, что попадание в наш дом, и нас засыпало. Но нет, ничего, выбрались на улицу, а громадного здания, что напротив, нет! Только пыль клубилась в воздухе!
Гера.
Бабушка жила отдельно. Она умерла до моего возвращения в Ленинград. Из рассказов мамы, я знаю, что везли хоронить её на трамвае – на какой-то грузовой платформе – на Охтинское кладбище. Говорили, что бабушкино сердце не выдержало переживаний. А ведь она и предвидеть не могла тех ужасов, которые выпадут на долю ленинградцев.
Лично меня страшный голод обошёл стороной. Во-первых, жили мы, вся наша большая родня, такой маленькой коммуной. Это нам, наверно, и помогло выжить. Все мои тётки работали. Дедушка и тот работал где-то ночным сторожем. Устроился, чтобы получать рабочую карточку. Даже в самое трудное время, в ноябре-декабре 41-го, все они получали по 250 граммов хлеба. И только мама – 125. Она нигде не работала. Из маленьких детей в нашей «коммуне» был только я, и, конечно, все надо мной тряслись.
Во-вторых, у мамы всегда были какие-то запасы продуктов. Во всяком случае, по щепотке пшена в день для приготовления мне пшённой каши она находила. Вначале каша казалась вкусной, но когда она без масла и без сахара, на одной воде… В общём я возненавидел пшённую кашу на всю оставшуюся жизнь.
Я маме помогал рыть окопы. На Охтинскм кладбище. Или возле кладбища? Точно сказать не берусь. Город, наверное, готовили к уличным боям. Мама так говорила:
- Сынок, идём на окопы.
Она меня одного дома не оставляла. У меня была маленькая детская лопаточка, и толку от меня, конечно, было мало, но я-то – помогал маме!
Однажды при рытье окопов мы попали под обстрел. Снаряды ложились всё ближе-ближе. Когда один разорвался совсем рядом, мама бросилась на меня и прикрыла собой. Я испытал только испуг, а её контузило. Мама лишилась слуха. Какое-то время вообще ничего не слышала, потом слух немножко восстановился, но без слухового аппарата она уже обходиться не могла. В 74-м году, когда маме было 78 лет, она переходила улицу Ракова, и её сбила машина. За рулём сидел 16-летний мальчишка, на которого я не стал подавать в суд. Ну что ему было портить жизнь?! Тем более, что он сигналил-сигналил, а мама не слышала - села батарейка слухового аппарата…
Дед, а тем более, мама меня не пускали на крышу – сбрасывать зажигалки. Я говорил:
- Дедушка, вон Вовка на крыше, пусти меня.
Вовка - это сосед, которому лет было примерно столько же, сколько и мне.
Дед погиб в первую блокадную зиму. Ушёл на работу и не вернулся. Мама его искала. Говорила, что морги забиты до потолка. «Кто будет разбирать смёрзшиеся штабеля трупов?!» Будучи взрослым человеком, я посылал запросы в архивы. Приходили ответы: такой-то в списках не числится. Исчез человек! После войны мы с мамой ходили поминать деда на Пискарёвское кладбище – а куда ж ещё?..
Лариса.
Я – Лариса Лужина. Приезжая в родной город, я постоянно вспоминаю Ахматову: «Сзади Нарвские были ворота, // Впереди была только смерть. // Так советская шла пехота // Прямо в желтые жерла «Берт»…».
Мы жили на Нарвском проспекте. Блокаду я не помню - знаю о ней по рассказам мамы.
Я вчера купила резиновые сапоги производства «Красного треугольника». На «Красном треугольнике» мама работала, и во время блокады тоже. Папа умер от истощения в 42-м. Он был моряк торгового флота, в начале войны защищал форт Серая лошадь. Ранен был, наверное, не очень тяжело, потому что на излечении находился дома. Но мама не смогла его на ноги поднять. Сестрёнка старшая, ей было шесть лет, умерла. Мне меньше было - два года, в 41-м. Бабушку убило осколком, когда они с мамой пошли за дровами. Начался налёт, они упали на землю. В соседний дом угодила бомба. Налёт закончился. Мама поднимается, а бабушка уже не встала…
Много лет назад, теперь уже много, в ресторане Дома кино устроили банкет по случаю какого-то очередного юбилея моего учителя Сергея Герасимова. Одних учеников собралось человек двести-триста. Сергей Апполинарьевич ходил с микрофоном и вспоминал. И вдруг, увидев меня - сколько лет прошло после института! – начал рассказывать про мою кондитерскую фабрику. (После школы я какое-то время работала на Таллинской кондитерской фабрике.) «Вот Лариска зефир делала, а говорит, что не любит его. Поразительно»!
Для этого, наверное, нужно было пережить блокаду – чтобы не любить зефир…
Кира.
В комнате нашей стояла круглая печка. До войны у нас с сестрой забава была: мы прикладывали к печке печенье. Подогретым оно нам казалось вкуснее. Печка долго-долго пахла печеньем, и во время блокады мы ее нюхали.
Жили мы на проспекте Обуховской Обороны. Промышленный район, совсем рядом завод «Большевик». Немцы обстреливали нас с Пулковских высот, по ночам интенсивно бомбили. Конечно же, были и раненые и погибшие. Но наш дом вымер!
Одну из комнат в нашей коммунальной квартире занимал инженер завода «Большевик» Валериан Иванович, жил он с сыном Володей, моим ровесником, и двумя пожилыми сёстрами, старыми девами. Валериан Иванович был мужчина толстый-претолстый. До войны я часто бывала у них. Мы с Володей играли, иногда почему-то под роялем (люди они были обеспеченные). Из-под рояля я видела, как Валериан Иванович, вернувшись с работы, обедал. Один съедал целую курицу. Взрослые говорили, что врачи предупреждали Валериана Ивановича: надо прекратить так много есть, иначе, мол, умрёт от ожирения. А умер он от голода! Во время блокады Валериан Иванович вначале резко начал худеть. Худел, худел, худел и похудел так, что кожа свисала складками. Однажды вечером к нам в комнату постучала одна из его сестёр.
- Катя, Катя, - сказала она маме, - брат умер…
Мама пошла к ним. Я за ней. Оставаться одной было страшно. А там оказалось ещё страшнее. Валериан Иванович лежал с открытыми глазами. Мне казалось, что смотрит он на меня. Жуткое впечатление!
Его долго не хоронили - хоронить было некому. Мы бегали на кухню мимо его комнаты, зажимая нос. А рядом разыгрывалась трагедия еще страшнее.
Юра.
Помню, как по берегу Невы собирали лебеду, из неё варили похлёбку. Мальчишки постарше ели корни репейника. И опухали до неузнаваемости! Сосед Мишка Ножев, парень высокий, сильный, стройный опух так, что вместо глаз только щелочки!
Помню, как мальчик и девочка на санках подвезли к Неве завёрнутые в простыни трупы, вероятно, отца и матери, сбросили в воду и стали драться – из-за продовольственных карточек родителей. Карточки были «рабочие», по ним продуктов отпускалось больше, чем по иждивенческим. Не знаю, уцелели ли карточки в этой потасовке…
Помню, как в мае по Неве шел ладожский лёд, а на льдинах плыли трупы. На всю жизнь запомнился труп лётчика, либо танкиста, с очками на шлеме. Льдины прибивало к берегу. Каждый дворник норовил багром оттолкнуть льдину от своей территории…
Жили мы у Невы, поэтому зимой с водой особых проблем не было. Но число людей, ходивших к проруби, становилось все меньше и меньше…
Бежал как-то я домой из молочной кухни, находившейся в нашем же доме, где в то время ещё можно было получить дополнительное питание для сестрёнки. В руках чашечка, не помню, то ли с соевым молоком, то ли с манной кашкой. И вдруг на меня накидывают мешок! И куда-то волокут. Вначале - по асфальту. Потом – поребрик. Двор, парадная. Поднимаются по лестнице. Выше этажом щёлкнул замок. Это, как оказалось, из квартиры вышли два хулиганистых мальчишки. Похититель бросает мешок и убегает! Мальчишки развязывают мешок:
- Ты что тут делаешь?!..
- Кому-то понадобился…
Всё было так просто и буднично. А чашка разбилась, конечно...
Рома.
Роман Громадский. Сейчас, когда во мне 120 килограммов чистого веса, мне даже неловко говорить, что я блокадник. Не поверят же, что до школы я страдал рахитом, ноги были кривые, а живот большой. Помню я себя с пятилетнего возраста, и о блокаде, конечно же, знаю по рассказам взрослых. В первую очередь, мамы. Мама вспоминала, как однажды в самое тяжёлое время выменяла отцовские бурки (была такая зимняя обувь) на килограмм яичного желтка. А яичного желтка оказалось… только небольшой слой, все остальное – детская присыпка.
- Я думала, с ума сойду от такой наглости! - возмущалась наивная моя мама.
От голода умерла бабушка, дед умер, а мы с сестрой остались живы. Нас с сестрой не спасла бы мамина рабочая карточка. Выжили мы, благодаря отцу. Он воевал на Невском пятачке и с каждой оказией переправлял нам то кусок хлеба, то котелок с кашей. И всё доходило до нас!
Мама меня называла кормильцем и спасителем.
- А спасителем-то почему? - спрашивал я.
- Ой, - говорила мама, - это страшная история.
На углу улиц Большой Пушкарской и Розы Люксембург до войны стоял большой шестиэтажный дом. В этом доме мы и жили: бабушка, мама, старшая сестра и я. Жили на последнем этаже.
У мамы с бабушкой всё было, если можно так сказать, расписано по ролям. Как только раздавался сигнал воздушной тревоги, бабушка занималась моей сестрой, мама - мной. Мне было шесть-семь месяцев. Бабушка одевала Нонку, мама пеленала меня, и они вместе с нами бежали в бомбоубежище.
Очередной налёт. Бабушка занимается моей сестрой, мама занимается мной. Бабушка быстро Нонну одела, они вышли из квартиры на лестничную площадку, ждут маму со мной. А нас всё нет и нет! Бабушка врывается в квартиру:
- Варвара! Налёт! Ты что, хочешь, чтобы нас накрыло здесь!
А мама говорит:
- Посмотри на этого идиота! Я же не могу с ним таким идти в бомбоубежище! Я должна его хотя бы обтереть, перепеленать, тогда и побежим.
Наверное, организм мой соответствующим образом отреагировал на горькое материнское молоко.
Бабушка с Нонной вернулись в квартиру. В тот момент, когда мать меня приводила в порядок, ухает авиационная бомба прямо в наш дом! Бомба попадает в лестничный пролёт и, не разорвавшись, на уровне второго этажа застревает. То есть, не произойди со мной этой неприятной истории, мы бы с шестого этажа бежали по лестнице и, естественно, остались бы навсегда под её обломками.
Поэтому, когда мама называла меня спасителем, я всегда говорил:
- Надо делать всё вовремя! И тогда всё будет хорошо.
Но – шутки в сторону! Блокада - ужасней ничего наш народ не испытывал. Ничего страшнее в мире не было.
Кира.
Сын старенькой школьной учительницы Серафимы Антоновны Каменоградской Борис перед самой войной женился на женщине намного моложе себя. Звали её Вера. Боря был железнодорожником, у железнодорожников - бронь. Боря писал заявления с просьбой отправить его на фронт. Писал, пока были силы. Потом сил не стало, и он слёг. Что делает Вера? Она забрала себе все продуктовые карточки и забила дверь квартиры досками. Всё, никого нету дома! Вскоре из заколоченной квартиры послышались какие-то звуки. Вроде бы кто-то крикнул - как из последних сил, вроде бы что-то стукнуло. Мы ничего не понимали. В конце концов, мама с сестрой - я, конечно, за ними увязалась - оторвали доски и вошли в квартиру. И Серафима Антоновна, и Боря ещё были живы, они лежали в соседних комнатах на кроватях, а по одеялам (или чем они там были укрыты?) ползали огромные вши.
Тогда у нас ещё была дуранда. Блокадники знают, что это такое. Жмых в брикетах твердых как камень. Фуражный корм для скота. Мама размачивала брикет и делала из дуранды фрикадельки. Сварила мама «суп с фрикадельками», и первую миску мы с сестрой понесли Серафиме Антоновне. У кровати стоял венский стул с продавленным сидением. Поставили миску в это углубление, она чуточку наклонилось, и буквально капелька супа пролилась. Серафима Антоновна аж закричала на нас. Покормили мы её совсем немножко - мама говорила: нельзя много давать, пищевод не справится. Потом покормили Борю.
Раз в день теперь они из наших рук ели горячее. Но спасти их не удалось. Первым умер Боря. Зашили труп в мешковину и поволокли по лестнице вниз. Никогда не забуду, как желтая пятка постукивала по ступеням… Серафима Антоновна нашла в себе силы встать. Стояла, смотрела вслед сыну и шептала:
- Боря вернись! Боря, вернись!
Перед смертью она велела позвать управдома и переписала на маму всё свое имущество.
- Зачем, Серафима? - отказывалась мама, - Нам и самим-то недолго осталось…
- Нет, нет, - настаивала Серафима Антоновна. - Эта мерзавка вернётся. Я не хочу, чтобы ей что-то досталось.
«Мерзавка» появилась, когда пришло время получать карточки на новый месяц.
- Какое вы имели право вскрывать квартиру?! Вы меня обокрали! - заявила она маме. А потом спохватилась. - Где я буду ночевать? Я не могу вместе с покойницей. (Серафиму Антоновну тоже долго не хоронили.)
Никто в доме не пустил Веру к себе переночевать. Никто!..
Валя.
Говорят, я во время войны был самым юным воспитанником на флоте.
Приказом командира части полковника Терещенко я был зачислен в состав роты в качестве воспитанника. «С такого-то дня поставить на продовольственное и вещевое довольствие», - гласил приказ. На меня специально сшили форму: брюки, бушлатик, форменку, бескозырку - на лето. И вязаную шапочку, что надевается под каску. Валенок моего размера не нашлось. Какое-то время я походил в самых маленьких, а потом сапожник сделал мне утеплённые сапоги.
Прикрепили меня к краснофлотцу Михаилу Куликову, от него я не должен был отходить ни на шаг без разрешения.
Тогда, в 42-м, на форту Шанц выяснилось, что у меня острое зрение, и мне нашли боевое применение в относительно безопасном месте. На форту сохранились старинные бронированные «колпаки», откуда при помощи бинокля и стереотруб велось наблюдение за противником. Немецкие батареи стояли в районе Терриок – это нынешний Зеленогорск. То есть в 18 километрах от нас. Скорость полета снаряда 960, ну, 1000 метров в секунду. Значит, секунд 15-20 можно выиграть. А это много! Заметив вспышку, нажимаешь на кнопку, и объявляется боевая тревога. Личный состав занимает боевые посты и разбегается по укрытиям.
Однажды не в наше с Куликовым дежурство на НП вспышки не досмотрели. Днём их заметить труднее. Мы услышали свист - снаряд разорвался метрах в двадцати пяти от нас. Куликов схватил меня подмышку, и в долю секунды мы оказались в каземате. За нашими спинами вскрик! Куликов оглянулся. Лежит раненый краснофлотец. Тут же выскакиваем обратно.
- Беги за санитарной сумкой! - скомандовал дядя Миша.
Мы оказали раненному в грудь и ногу краснофлотцу первую помощь.
В другой раз, летом, над Финским заливом вблизи форта на небольшой высоте разыгрался воздушный бой. «Карусель» была такая, что наши зенитчики не решались стрелять. Фрицы всё-таки «Як» сбили. Пламя и дым - в полнеба. Я по какому-то предмету, стоящему на бруствере, засёк место падения самолёта в залив. Тотчас же снарядили лодку. Но лётчика спасти не удалось. Когда его достали, а там метра четыре глубина, он уже был мёртв.
По своим служебным обязанностям Куликов был подносчиком снарядов. Всегда 25-30 снарядов должны были быть в боевой готовности. Помогать подносить снаряды я не мог, силёнок было маловато, а вот снимать с них смазку помогал.
К осени участились налеты авиации, поговаривали о возможном десанте, и командир принял решение отправить меня на Большую землю. Собрали в обратную дорогу за каких-то три часа. Выдали вещмешок с продпайком и формой. Туда же положили документы - копию приказа о зачислении меня воспитанником, справку о том, что я десять месяцев находился на форту Шанц и направление в детский дом. А также письма краснофлотцев для пересылки родным и близким.
Форт я покидал в сопровождении Куликова. Шли в Ленинград на катере средним фарватером. И подверглись авианалёту! Катер потерял ход. К нам подошёл идущий следом катер, взял к себе на борт часть экипажа и пассажиров. Мне было не до мешка с письмами, он остался на повреждённом катере.
Куликов сдал меня в детский дом, и в тот же день, 12 октября, детдом эвакуировали. Я оказался в Сибири, в селе Ярославка Омской области.
Отец и мои бывшие старшие товарищи краснофлотцы присылали мне посылки. В посылках были флотские журналы и газеты. В одном из журналов я прочитал очерк Аркадия Первенцева «Валька». Про одиннадцатилетнего воспитанника с черноморских торпедных катеров. Во время боя, когда вся команда была или убита или ранена, Валька довёл подбитый катер до базы. За это его наградили орденом Отечественной войны.
Нина.
В один из дней конца марта 42-го взрослые в доме всполошились: по Стачек едет партизанский обоз! Что такое «обоз», мы, конечно, не знали, но все бежали смотреть, побежали и мы. «Обоз» - это, оказывается, когда по заваленной снегом улице усталые лошадки волокут гружёные мешками сани. И лошадок, и саней, в нашем детском представлении, было много. Потом, в школе, я услышала потрясающую историю о том, что крестьяне и партизаны на незанятых врагом территориях нынешней Псковской и Новгородской областей собрали продовольствие для ленинградцев, что обозу пришлось преодолевать линию фронта.
Кира.
В каждой квартире была своя трагедия. В первом этаже мужчина съел продукты за всю семью на глазах у жены, дочери и сына. Организм не справился с такой нагрузкой, и он умер.
И в то же время ленинградцы помогали друг другу как могли. Мы с мамой не прошли мимо ни одного упавшего на улице человека. Всегда поднимали.
- Где вы живёте? - спрашивала мама, и мы отводили обессилевшего по названному адресу.
Помню, пошла я однажды за хлебом. Дали кусок с маленьким довеском. Иду и думаю: съесть - не съесть, съесть - не съесть довесок. Вдруг сзади, из-за спины, чья-то рука стала вырывать хлеб. Обернулась - мальчишка. Я закричала. Кто-то подбежал, заступился за меня. Домой я принесла хлебную пайку с глубокими вмятинами от пальцев.
А на рынках как обманывали! Мама что-то продала и купила кулечек сахарного песка. Дома развернула кулек. Сверху - сахарный песок. И внизу тоже песок, но речной.
При советской власти воспевали мужество и героизм ленинградцев, потом вдруг заговорили о чуть ли не поголовном каннибализме. А ведь было и то, и другое. Может быть, в моём рассказе тоже слишком много трагического, но… так было!
И ещё. Даже от своих ровесниц мне приходилось слышать:
- Подумаешь - блокада! Мы тоже в Куйбышеве голодали!
Это говорилось на полном серьёзе. Смешно сравнивать! Люди не знают и не понимают, что такое блокада. Блокаду тяжело вспоминать. Но её надо вспоминать. Хотя бы из благодарности тем, кто умирал за нас.
Вера.
В 43-м, когда стали организовываться пункты усиленного питания, новому нашему завучу Мирре Давидовне Паллей удалось прикрепить нас к такому пункту во Дворце культуры имени Первой Пятилетки. И не на месяц, как полагалось, а до конца года.
Что в себя включало усиленное питание? Стакан порошкового молока, какие-то каши, кусочек чего-то мясного – котлетка, колбаска, сосисочка. Молоко я приносила домой, и мама варила кашу. В то время уже на улице не нападали и не отнимали продукты. А ведь было время, когда получив хлеб, приходилось его прятать за пазуху.
Своё время я делила между стоянием в очереди за хлебом, дежурством в школе и всем остальным. Случалось, что очередь за хлебом приходилось занимать с вчера. Стоишь, а неизвестно, привезут или не привезут. Однажды, когда я стояла в первых рядах, закричали:
- Везут, везут!
И задние стали напирать. Меня прижали к двери так, что ручка давила под рёбра со страшной силой. Меня бы точно раздавили, если бы в это время не рухнула стена недавно разбомбленного дома. Люди в страхе отпрянули, и это меня спасло.
В очередях приходилось стоять не только за хлебом. В 43-м году в Ленинград прилетали Дудинская, Сергеев и Балабина, они давали концерт в Филармонии. Мы с вечера заняли очередь, всю ночь прятались в подъездах какого-то дома, и только утром, когда кончился комендантский час, выстроилась очередь. Если тащиться из дома к открытию кассы, можно было остаться без билета на балет.
Спектакль «Овод» в Блокадном театре на меня произвёл сильное впечатление. У актеров изо рта шёл пар, играли они, надев под сценические костюмы телогрейки. Но спектакль я смотрела как завороженная, забыв обо всём на свете – о войне, блокаде, голоде, холоде.
Много пишется о блокадных новогодних ёлках, как на этих праздниках веселилась детвора. Я была на такой ёлке в Малом оперном театре. Веселья не было. Затейники не смогли расшевелить детвору. Всех, наверное, волновал один вопрос: состоится ли обещанный обед?
Теперь о животных. Первым у нас в доме появился попугай, говорящий. Из породы жако. Жаконей его и звали. Потому что он сам себя так называл. Умнейшая птица! У Жакони был весьма обширный запас слов. Он всё схватывал на лету. И запоминал. А специально учить - ничего не получалось. Жаконя даже песенку сам сочинил! «Голубушка, у, дай головку почешу». Причем, «у» тянул столько, сколько нужно, чтобы получалось складно. Песенка родилась не на пустом месте. Кушая, Жаконя очень смешно поступал с куриной косточкой: обгложет, возьмёт в лапку и чешет ею голову, приговаривая: «Дай головку почешу!». Он постоянно распевал какие-то свои мелодии. Если в хорошем настроении, – радостные. А если в плохом, приговаривал «Охо-хо, жизнь наша тяжкая!» Речь его казалась вполне осмысленной.
В 37-м году в доме появился котенок, назвали Максом. Макс был страшно хулиганистый. Катался на занавесках, прыгал на люстру, чего только ни вытворял! Людей не слушался. Слушался только Жаконю. Когда котёнок появился в доме, попугай на правах старшего стал его воспитывать, приучать к правилам хорошего тона. Расшалится котёнок, а Жаконя кричит: «Попка!..» (Он его почему-то Попкой звал; меня - Кукушечкой, маму - Олей, хотя она Александра.) «Попка, не смей!» И котёнок даже с поднятой лапой замирал. Заботился Жаконя о нём. Приучил есть одновременно с нами. А нас приучил давать Максу отведать всё, что кушаем сами. Жаконя суп не ел, но следил за тем, чтобы коту обязательно дали и первое и второе. И чтобы тот съел и то и другое.
Дружба у них была теснейшая. Особенно она проявилась во время блокады.
Дядя Виталий в самое голодное время всё приставал:
- Давайте съедим кота!
Приходилось кота запирать в комнате, а ключ носить с собой. Однажды я, видимо, забыла закрыть клетку. Возвращаюсь домой после очередного стояния в очереди за хлебом и вижу: кот с попугаем в клетке, прижались друг к другу и трясутся от холода. Кот не тронул попугая! Это так повлияло на дядю, что он больше не приставал: «Давайте съедим кота».
Обычно же в лютые морозы кот спал с нами; возвращаюсь я после долгого стояния в очереди, залезаю в постель, укрываюсь чем могу, Макс пробирается ко мне под бок – лежим и трясёмся от холода.
Мы вначале войны выменяли папино ружьё и охотничьи сапоги на мешочек семечек. Это была основная пища попугая. А дальше чем кормить? То, что ели мы – всякие супы, его не устраивало. И он стал страшный: крылья отвисли, клюв не закрывался. Жаконя замолчал, ни слова не говорил. А однажды тяжело задышал. Мама взяла его на руки, и вдруг попугай изрёк: «Оля… Кукушечка… Попка… Жаконя». Мне показалось, что у него из глаз выкатилась слеза. И он помер. В марте 42-го.
Что делать? Выбросить на помойку рука не поднималась. Он же жил у нас в семье больше 30 лет. И мама решила кремировать попугая в камине. В ход пошла мебель, книги, разожгли камин, но я не стала смотреть – убежала из дому. Кот просидел сутки, уткнувшись носом в погасший камин, и даже от пищи отказывался. Я не знаю, присутствовал ли он при кремации или просто почувствовал…
Макс тоже выглядел не лучшим образом: шерсть клочьями, когти не убирались. У кота от голода периодически наступала куриная слепота, он терял ощущение пространства: идёт, идёт по столу и - падает. Но слепота быстро проходила.
В один из дней я отоварила наши с мамой карточки маслом. Маме полагалась карточка служащего, а у меня - «изможденческая», как я ее называла, – иждивенческая. Впрочем, разницы никакой. На двоих нам полагалось 60 граммов масла. Прихожу домой и застаю такую картину. Кот вдруг страшно завыл и пополз под кровать. «Умирать!» - решила я. Вытащила его за хвост, и скормила ему всё масло. И он ожил! Помогло, значит, масло.
Война ещё не кончилась. Многие маленькие дети блокадного города не знали, что такое кот, что это за животное. И к нам началось паломничество детей. Посмотреть кота. Однажды заявилась сконфуженная учительница; сконфуженная потому, что с целым классом.
Макс прожил по кошачьим меркам долгую жизнь. Двадцать лет. С 37-го по 57-й. После войны мы думали, что он забыл своего друга и учителя Жаконю. Но стоило нам затопить камин, Макс убегал из комнаты…
Ваня.
В 43-м призвали Колю. Васька заявляет:
- А чего – я тоже хочу! Я Кольку побороть могу! (Васька крепкий, жилистый был.) Подамся-ка я в сыновья полка!
Я говорю:
- Я тоже хочу в сыновья полка!
А Васька мне:
- Твой пост у бабы Поли! Понял?
- Есть.
В войну-то до войны мы играли, я знал, как положено отвечать.
Васька стал сыном полка. С полком дошёл до Кёнигсберга.
У меня появилось чувство гордости: мои братья воюют с Гитлером! Коля, между прочим, служил в разведке.
Летом мы, дети, работали на колхозных полях - пололи морковку, свёклу. Баба Поля приучила меня к труду, и я старался быть лучше всех. Мне дали премию – банку консервированной черешни, желтой такой. Я принёс черешню домой. Баба Поля прослезилась:
- Кормилец растет!
Открыли мы банку и поняли: ничего вкуснее прежде не ели!
Вспоминается еще какая история из военного времени.
Баба Поля говорит:
- Ваня, у нас талоны на сахар остались – сходи в магазин, вдруг сахар привезли.
- Тебе чего, Ванюшка? – спрашивает продавщица.
- Да вот баба Поля… талоны на сахар… Не завезли ли сахар?..
- Нет сахара. Знаешь что, Ванюшка - возьми селёдку!
- Как это?! Вместо сахара селедку?!
- Ну да! Бабе Поле понравится, я точно знаю.
Возвращаюсь домой в некоторой растерянности, кладу селедку на стол.
- Умница, - говорит баба Поля. - Молодец! Я сейчас тебе чаёк заварю.
Чай тогда был только грузинский; баба Поля в заварку добавляла ещё какие-то травки.
- А теперь, Ванюшка, откуси селёдочки и пей чай.
Оказалось: очень вкусно. Иногда и сейчас я чай пью вприкуску с селёдочкой.
Баба Поля была из тех женщин, что никогда ничем не покажут, что им плохо. Говорила: приболела.
Но однажды, когда уже была неизлечимо больна, сказала:
- Ванюшка, милый, я тебя доведу до победы, а там заберёт тебя к себе твоя другая бабушка - баба Даша.
- А ты?
- А я помру.
– Откуда знаешь?
- Да сон мне приснился.
– Какой сон?
- Да вот на Керину гору, будто, лезу, лезу из последних сил, думаю: не залезть. Всё-таки вползла, села на вершине - и проснулась.
– Ну так что сон-то этот значит?
- Я же тебе говорю: кончится война, я и помру.
Глава третья
«Куда бы нас ни повела война…»
***
Нам от тебя теперь не оторваться.
Одною небывалою борьбой,
Одной неповторимою судьбой
Мы все отмечены. Мы — ленинградцы.
Нам от тебя теперь не оторваться.
Куда бы нас ни повела война,
Душа твоею жизнию полна,
И мы везде и всюду — ленинградцы.
Нас по улыбке узнают: нечастой,
Но дружелюбной, ясной и простой.
По вере в жизнь. По страшной жажде счастья,
По доблестной привычке трудовой.
(…)
Да будет он любви бездонной мерой
И силы человеческой живой.
Чтоб в миг сомнения, как символ веры,
Твердили имя верное его.
Нам от него теперь не оторваться.
Куда бы нас ни повела война,
Душа его величием полна,
И мы везде и всюду — ленинградцы.
Ольга Берггольц
Лёня.
Блокада, эвакуация – это как общая болезнь! Тот, кто ею не переболел, не поймет...
Когда в январе сорок второго мы уезжали (мама и я, больше мест в машине не было), я уже доходил. Хорошо запомнились на Ладоге машины, встречные, потому что из-под брезента торчали мясные туши – замороженные, красные...
Один из маминых братьев, крупный инженер, заместитель директора танкового завода, жил в Молотове, теперь – Пермь. К нему и направились. Месяц ехали в теплушке...
Поздним вечером вошли в дом. Дядя Даня как закричит:
– Асенька! Вы что, вы с того света?!..
Мы были, как покойники! Мама красивая женщина, но тут – в папином пальто, худая, бледная, не умывавшаяся месяца два... Я тоже еле ноги волок.
Никогда не забуду: тётя Женя давала мне сухарь, и я засыпал только, когда у меня сухарь под подушкой!..
Инна.
Мои родители скооперировались с друзьями и решили вместе - мы с мамой и мамина подруга Зинаида Михайловна с дочкой Любочкой, которые жили рядом, на Дзержинского, ехать. Куда? В Удмуртию. В Глазов. Не знаю, почему они выбрали этот город. Наверное, просто ткнули пальцем в карту.
На вокзале долго ждали поезд, я вцепилась в папу, громко плакала и обливала его слезами. Наконец, нас погрузили в теплушки – это такие большие товарные вагоны. Внутри справа и слева – двухэтажные нары, в середине - пусто, у стены - дыра, заменявшая туалет…
Я запаслась открытками и с каждой станции отправляла папе «открытыми письмами» свои каракули. Первое: «Мы уже проехали Волховстрой, у нас всё хорошо». А было совсем не хорошо - я чуть не потеряла маму. Она заболела дизентерией. Её могли снять с поезда! Но мама всегда и во всем была предусмотрительной, и на сей раз взяла с собой целую аптечку, а ещё огромную бутылку необходимого в таких случаях лекарства. Оно и огромная сила воли спасли её.
В Глазов мы приехали ночью. Кто-то нас проводил в школу, где мы прожили два дня, а потом начали искать себе пристанище. Эвакуированных впускали неохотно, а уж нам, четверым, всё время отказывали. Наконец, удалось снять проходную комнату в деревянном доме в центре города, на улице Молодой Гвардии – бывшей Никольской.
Дом был двухэтажный, на кирпичных подвалах. Мы поднимались по скрипучей деревянной лестнице, на площадке - чуланы, туалет. Вход в комнату, которую мы сняли, был с кухни. В комнате по сторонам от двери на балкон стояли две кровати – наша с мамой и маминой подруги Зинаиды Михайловны. Между кроватями - стол. За большим шкафом - дверь к соседям.
Пишу папе письмо: «У нас хорошая комната, и балкончик». А через комнату туда-сюда ходили семь человек!
Хозяева наши - местная интеллигенция. Мать - учительница на пенсии, две дочери - учительница и врач. Они были выходцами из деревни, и у них часто останавливались крестьяне, приезжавшие на рынок торговать, и оставались ночевать на кухне. У многих была трахома, очень заразное заболевание глаз. Мама покупала в аптеке разные дезинфицирующие средства и постоянно ходила с тряпкой, вытирала перила и ручки дверей.
Зинаида Михайловна работала, а мама вела хозяйство. Однажды её вызвали на общественные работы. Она явилась - в шляпке, в пальто, в лайковых перчатках и в туфельках-лодочках на каблуках. На неё посмотрели, посмеялись и отправили домой. Посоветовали: купите-ка себе сапоги и валенки.
Мама получала за папу аттестат (деньги, которые причитались семьям военнослужащих). Конечно, этих денег нам не хватало. Папа высылал ещё и часть своих гонораров. И всё-таки приходилось на рынке продавать и менять на продукты вещи - этим очень неприятным делом занималась мама. А как тяжело это было делать зимой, когда стояли морозы! Привезённые нами вещи скоро иссякли, и папа начал присылать домашние. Он готов был прислать свои новые костюмы, но мы писали, что нужны старые вещи, иначе никто не купит. Мы писали, чтобы он не смел посылать нам продукты. Мы питались однообразно, но не голодали. Папа всё равно ходил на «толкучки», покупал для нас разные сладости – пряники, шоколад и отправлял в Глазов. Я без ужаса и горечи не могу сейчас вспоминать об этом, ведь он сам голодал: достаточно посмотреть на его фотографии военных лет.
Гера.
К апрелю 42-го мама настолько плохо себя чувствовала (она вся опухла), что решила эвакуироваться. Лёд на Ладожском озере ещё стоял, но машина шла по воде. Мы сидели в фургоне спинами по ходу движения, и из-за спин я видел два буруна от колёс. Полуторка наша словно плыла по Ладоге. Пока не выбрались на берег, казалось: вот-вот провалимся. Жуткое ощущение!
Потом ехали на поезде. А как поезда ходили! На каком-нибудь полустанке можно было чуть не неделю простоять. Пропускали составы, идущие на Запад, в сторону фронта. Вагон у нас был пассажирский, но не плацкартный, а общий. Кто-то лежал на полке, кто-то сидел, кто-то кому-то уступал место – давал какое-то время полежать. Мама с верхней полки не слезала.
Не все выдержали дорогу. Трупы выносили в тамбур – до ближайшей остановки. А один, на моих глазах выбросили в окно. Кто это был, мужчина, женщина, не знаю. Помню только ватник и ватные штаны. Так тогда одевались и мужчины и женщины. Смерть уже и для меня, ребёнка, стала привычным делом…
С горем пополам мы всё же добрались до Павлодара. Отец работал главным бухгалтером треста совхозов. Пока мама болела, ему предложили перевестись в Алма-Ату, а ещё было предложение - в совхоз, главным бухгалтером. Мама настояла на совхозе. Там нам выделили деревянный домик, дали корову, овечек, и мы зажили своим хозяйством.
Лена.
Из Ленинграда мы эвакуировались по Дороге жизни. Весной 42-го. С последними машинами. Лёд уже был тонкий, и то одна, то другая машина уходили под воду. Наша объехала не один зияющий пролом, но останавливаться было нельзя. Так, по-моему, и доехали до города Устюжна на Вологодчине, ни разу не остановившись…
Надо было на что-то жить. Маме и тёте предложили работу: откуда-то куда-то таскать мешки с каким-то зерном. Взяли они по первому мешку и тут же под ними и легли! Совсем обессилевшие были.
Хорошо помню, как хозяйка отдала нам очистки от картошки. Я, возмущенная, так плакала!
- Мама, ну что она нам как свиньям-то очистки!..
(Передаю смысл сказанного мной тогда. На моём детском языке, в моём произношении это звучало немножко иначе.)
А мама успокаивала меня, приговаривая:
- Скажи, доченька, спасибо, что хоть это дают.
В другой раз квартальная… Я уж толком и не помню, что это такое - квартальная, квартальный. Но как звали ту женщину никогда не забуду! Елена Федоровна подарила мне цветущую ветку жасмина. Я, счастливая, побежала к маме. И услышала:
- Дурочка! Лучше бы она тебе картошинку дала!
Картошинку или яичко, а то и пирожок, я часто зарабатывала сама. Встречала стадо и разводила коров по домам. Коровы и без меня дорогу бы нашли, но я-то знала, что за эту работу мне что-нибудь да перепадёт.
Помню, как мы с Марьяшкой, моей двоюродной сестрой, бегали целыми днями по деревне и высматривали в чужих да колхозных заборах плохо закрепленные жерди. Ночью указывали на эти жерди тётушке. Она тихонько произносила:
- Гм.
Это значило: берем. Второе «Гм» означало «пошли». Жердину нужно было не только тайком донести до дому, тихонечко распилить, но и сжечь. Потому что, не дай Бог, кто из местных уличил бы в воровстве. Убили бы! Лес от дома был далековато. Но иногда нам выделялась лошадка с санями и мы всем семейством отправлялись за хворостом. Спилить дерево сил не было. Срубить тем более. Блокадники! Кожа да кости! Мамочку мою вообще звали «Стелька». Ни грамма мяса!
Однажды, когда возвращались из леса, нас с Марьяшкой посадили поверх хвороста, при подъезде к деревне увидели волков. Целая стая стояла на горе! Мы дружно - словно по команде - как заорём! Не знаю, уж не моего ли на высоких нотах крика испугались волки, но отступили. Направились в сторону овчарни. И тогда мама с тётей заплакали! Они понимали, какой опасности мы только что подвергались.
А потом мы с Марьяшкой сделали страшную глупость. Бабушка нам сказала:
- У меня есть кусочек сахара, и пока он у меня есть, буду жить, я не умру. Потому что у меня есть надежда на этот кусочек.
Ну и, конечно, мы как Шерлоки Холмсы, сразу же стали искать этот сахар. И нашли! В бабушкиной подушке. И съели.
Однажды, когда бабушке стало плохо, она принялась ощупывать свою подушку. Сахара, естественно, там не оказалось. Вскоре она умерла. И на нашей совести ещё долго-долго была смерть бабушки. Только годы спустя пришло осознание: бабушка умерла от истощения, и кусочек сахара её бы не спас.
Инна.
Главным в нашей жизни было ожидание и получение папиных писем. Нам нужно было каждый день знать, что он жив и здоров. Если долго не было от папы известий, посылали телеграммы. При всей его колоссальной загруженности, особенно в 42-м, когда он работал в «Окнах ТАСС» один и спал по три-четыре часа в сутки, папа успевал ночью написать нам письмо, а утром - открытку. Папа присылал открытки даже с фронта, где часто бывал в командировках. Почта работала плохо. Особенно в 41-м году. Письмо могло идти две недели. Мама всё время находилась в тревоге, в страхе за его жизнь. Я старалась держаться бодро. Писала папе очень много, подробно. Но долгие ожидания писем были ужасны.
Я пошла в третий класс. Школа носила имя Владимира Галактионовича Короленко – писатель отбывал в Глазове ссылку. Класс - смешанный, то есть вместе учились местные дети, и эвакуированные.
Мне сразу понравились две учительницы - сёстры Косолаповы. Несчастные, бедные женщины. Очень хорошие. Мне было их так жаль: местные мальчишки, оставшись без отцов, распустились, шумели на уроках, не занимались. Сколько ни корили их учительницы: «Ваши отцы воюют на фронте, а вы…» - всё было бесполезно. Я училась хорошо, на четыре и пять. Однажды я написала папе: «Я должна учиться только на «отлично», потому что это мой долг, это то, чем я хоть немножечко могу помочь нашей Красной армии». Я была большой патриоткой.
Самым главным событием 41-го года для меня стал приём в пионеры. Я об этом заранее оповестила знакомых и родственников, оставшихся в Ленинграде. Подробно описала папе, как всё происходило, и даже одно письмо подписала так: «Твоя дочка, пионерка Инна Селиванова». Вскоре папа прислал мне шёлковый галстук.
Бориска.
Борис я, Павлов. Коль у вас уже есть один Борис, пусть я буду… Бориска! Не знаю, пытались ли сотрудников Пединститута имени Герцена, где работал отец, эвакуировать летом или в начале осени 41-го. А возможно, родители не собирались покидать город – тогда многие ленинградцы надеялись на скорую победу над врагом.
В ноябре начала действовать Дорога жизни: с Большой земли в Ленинград машины повезли продукты, из Ленинграда на Большую землю – обессилевших людей. В основном отправляли на Урал, за Урал. Но в декабре 41-го, видимо, кто-то наверху решил: да, немцы под Москвой, но враг остановлен, территорий восточнее Тулы, Ельца, Ростова-на-Дону «не отдадим и пяди». И нас вместе с другими институтскими семьями отправили на курорт. Я не шучу. Мы оказались на курорте Кавказские Минеральные Воды.
Блокадников распределили по частным домам. Нас в еврейскую семью, где - бабушка, мама, две дочки-подростки. Просто так совпало, а не потому что мой папа еврей. Хозяева занимали верхний этаж, а нам выделили полуподвальное помещение.
Кавказские Минеральные Воды - прекрасное место, я вам скажу, для отдыха. А уж после блокадного-то Ленинграда, жизнь в Кисловодске нам казалась райской.
Месяца через три-четыре, в августе 42-го все резко изменилось.
Представьте себе такую картинку: наши отступающие войска уходят в горы или вдоль Главного Кавказского хребта в сторону Грозного, Махачкалы, госпитали спешно эвакуируются – они в начале войны были развёрнуты на базе санаториев, пансионатов, домов отдыха.
Какое-то недолгое время Кисловодск был ничей. Когда нет никакой власти – что делает народ? Грабит! Разграбили всё!
В один «прекрасный» (в кавычках) день окрестные дома оглушает треск мотоциклетных моторов, и в город въезжает два мотоцикла с немецкими солдатами на сёдлах и с пулеметами в колясках. Проехали через город, увидели, что Красной Армии нет, вернулись. Останавливаются напротив нашего дома. А местные жители стоят у заборов, и я стою за забором, и родители мои тоже, а кто-то из окон, из-за занавесок смотрит, что делают немцы. Не сходя с мотоциклов, они снимают каски, раскланиваются, приветливо улыбаются. «Здравствуйте! Мы приехали!»
Да, я пережил самое страшное время блокады и вроде бы должен немцев органически ненавидеть, но элементарное мальчишеское любопытство перевесило все другие чувства.
Мотоциклисты уехали - в город вошли немецкие армейские подразделения.
Началась нормальная жизнь; люди, что постарше, говорили: как до революции! При немцах, должен вам сказать, всё было не так и плохо. В Кисловодске открылась управа. Появилось понятие: частный капитал. «Хотите заняться предпринимательством? Занимайтесь». И вот уже кто-то открыл свой магазинчик. «Вы занимались торговлей? Торгуйте! Если работали на заводе, работайте и дальше». В церквях пошли службы. Немецкие военнослужащие свободно разгуливали по городу. В парке играл духовой оркестр – русские девушки танцевали с немецкими офицерами и, возможно, с солдатами. Открылись приходские училища и гимназии. Мама устроилась в гимназию преподавать химию. Ваш покорный слуга пошёл учиться в приходское училище, во второй класс. Или в третий? Точно не скажу - не помню… А папа вынужден был сидеть дома. Не знаю, насколько я похож на еврея, но у папы, внешность была, если и не славянская, то, я бы сказал, сомнительная.
Алик.
В середине апреля 42-го года нас обязали эвакуироваться. (По поводу эвакуации из Ленинграда нетрудоспособного населения было соответствующее указание сверху.)
Привезли нас на берег Ладоги. Мама увидела: грузовики с открытыми кузовами.
- Я пошла к начальнику эвакопункта!
Меня оставила с вещами.
К начальнику эвакопункта маму не пускали – шло совещание. Но она буквально на секунду открыла дверь кабинета – совещание вел хорошо ей знакомый молодой человек, он ухаживал за Лидой. Мужчина узнал маму. Воскликнул:
- Симочка!
Попросил подождать.
По окончании совещания вышел к маме.
- Я с детьми в открытый грузовик не сяду. Они не выдержат дороги! Ирочке нет и года, - заявила мама.
- Симочка, я вам дам свою машину! – пообещал начальник эвакопункта.
Когда мама ушла к «начальству», ко мне подошел молодой мужчина:
- Твоя мама просила, чтобы я погрузил ваши вещи в машину. Начну с чемодана.
Мне восемь с половиной лет - что я могу сделать? Говорю:
- Чемодан я не дам! Не отстанешь – буду кричать.
Мужчина схватил чемодан. Кричать мне не пришлось – появилась мама. Мужчина бросил чемодан и убежал.
На личной машине начальника эвакопункта мы ехали по льду Ладожского озера. Видели, как впереди идущий грузовик провалился в заснеженную полынью. Водитель выскочил из кабины, через борта выскочили и те, что ехали в кузове, но, конечно же, далеко не все. Я видел тонущих, уходящих под воду, людей…
Возможно, на этой машине должны были ехать мы…
Инна.
Зимы в Удмуртии были суровые - морозы доходили до 43-х, даже до 49-ти градусов. В такие дни мама не ходила на рынок, школы не работали. И мы, соседские дети и взрослые, собирались у горячей печки и пели под гитару романсы и песни Вадима Козина, русские песни и песни из кинофильмов о войне.
В Глазове был кинотеатр - мы не пропускали ни одного фильма.
Моим радостным впечатлением о школе были летние лагеря. Рано утром мы уходили за город. На колхозном поле после комбайна оставались колоски, мы их собирали. И ещё работали на заготовке торфа. Машины резали их на большие брикеты, а мы складывали их в пирамиды. Это была тяжёлая работа. Но, конечно, мы и отдыхали: купались, ходили в лес за ягодами.
Учителя и приезжавшие в Глазов военные рассказывали нам о положении на фронте. Мы сами тоже делали небольшие сообщения. Я по газетам подготовила и прочитала сообщение об обороне Севастополя.
Мы, школьники, шествовали над ранеными в госпитале, писали за них письма, устраивали концерты - пели, читали стихи. Раненые тоже, кстати, принимали участие в концертах. Папа часто присылал нам свои плакаты, и я брала их в госпиталь. Пока шёл концерт, ребята их держали, а потом, по просьбе врачей, я оставляла плакаты в госпитале.
Мы готовили для раненых ёлку и подарки. Мама дала мне очень красивый кусок алого бархата с золотой вышивкой (это была заготовка для туфли), я сшила кисет, положила туда поздравление, карандаши, спички, ножичек, зубной порошок, что-то ещё.
А ещё мы собирали деньги на танк «Пионеры Удмуртии».
Все мои письма папе были полны ласковыми и нежными словами. Одна моя начатая открытка случайно выпала из книжки. В классе у нас всегда было очень шумно. А тут слышу – тишина! Захожу - все стоят. Я насторожилась. Один противный мальчишка подходит ко мне и, как клоун, делает шутовской поклон и, держа мою открытку, провозглашает: «Здравствуй, дорогой мой папуленька!» И - дикий хохот! Я бросилась на него, попыталась отнять открытку. Это моё самое тяжёлое воспоминание о жизни в эвакуации…
Муза.
В феврале 42-го сестра моя через Союз архитекторов оформила документы на наш отъезд из Ленинграда.
Папа оставался.
Собирались мы в дальнюю дорогу спешно. Потом выяснилось, что мама взяла по одной туфле от разных пар. Взяла она с собой и нарядные платья. Зачем-то много постельного белья.
Валенок ни у кого из нас не было, и папа из ковров сшил нам обувку, не знаю, как ее назвать: сапоги – не сапоги, бурки – не бурки.
Пешком с Петроградской стороны отправились на Финляндский вокзал. Слева от вокзала и сейчас стоит большой серый дом, так он был весь ледяной. Прорвало трубы, и дом покрылся ледяной коркой. «Ледяным замком» назвала его я.
В дорогу выдали чёрный хлеб. То ли буханку на троих, то ли на каждого по буханке – не помню. Был хлеб твёрд как камень. Его невозможно было ни ножом разрезать, ни кусок отломить – пилили пилой, рубили топором.
По Дороге жизни ехали ранним морозным утром в открытом кузове. Над Ладогой висело огромное солнце.
Артиллерийский снаряд угодил в машину, что шла впереди, другой – в ту, что сзади. Мы каким-то чудом проскочили.
В Малой Вишере нас пересадили в теплушки. Наш поезд следовал до Вологды. На какой-то станции нас зачем-то пересадили в другой состав. Пошли разговоры, что дальше Вологды больных не повезут. А мы больные! У нас у всех был, пардон, кровавый понос. И вши были. Несмотря на то, что даже в самое трудное время мама старалась держать и себя, и нас в «форме»; каждое утро мы с сестрой умывались, причесывались, завязывали банты.
С поезда мы сошли в Череповце. Оттуда на перекладных предстояло добраться до деревни Ануфриево. Там жила жена знакомого папиного коллекционера, крупного ученого, профессора математического факультета ЛГУ Бориса Извекова.
Потомственный дворянин Извеков был арестован как враг народа и посажен. В тюрьме летом того же 42-го года Борис Иванович и умер. Впоследствии он будет реабилитирован «за отсутствием состава преступления».
В Череповце нас определили - за деньги, конечно, - на постой в довольно состоятельную семью. В доме прямо-таки кустодиевская обстановка. На полке, покрытой вышитыми полотенцами, - самовары, большие и маленькие, пузатые чайники.
Туалета не было - только помост над выгребной ямой. Мы, конечно, часто туда бегали. Хозяйка была очень недовольна тем, что мы слишком часто двери открываем, напускаем холод, а, сообразив, что мы больные, сказала прямо:
- Знала бы, что вы такие больные – не пустила бы! До утра – и убирайтесь!
Затем мы в какой-то каптерке долго дожидались попутного транспорта. Вместе с нами у «буржуйки» грелся молодой солдатик. Я помню его лицо - опухшее, серое.
Солдатик достал большущую луковицу, разрезал её на четыре части и каждой из нас протянул по дольке. Луковица была мороженая, сладкая. Но какое это было лакомство! Могу сказать: слаще в жизни я ничего не ела! Потом мне не раз пришлось есть мороженый лук, но такого счастья больше не испытала.
Солдатик жалостливо смотрел на маму и вдруг сказал:
- Эх, матка, завезла детей на чужую сторонку, а сама-то и помрёшь.
В такой степени истощения уже была мама. Слова солдата не стали пророческими.
Дальше поехали на санях. И вновь, теперь уже над заснеженным лесом, висело огромное солнце!
В дороге Ирина стала замерзать. Остановились в какой-то деревне, крестьяне напоили её солодом, закутали в тулуп и уложили на русскую печку. Сказали:
- Если отогреется, будет жить.
Отогрелась.
Ночью я начала бредить. Как потом мама рассказывала, твердила:
- Здесь такие большие звезды! Таких звёзд мы никогда раньше не видели!
Какие звёзды?! На санях я ехала закутанная с головой и никаких звёзд видеть не могла.
Мама стала переживать ещё и за меня, боялась, что не довезёт до деревни. С Божьей помощью как-то обошлось.
Алик.
На какой-то железнодорожной станции нас посадили в теплушку и повезли в Шую – в Шуе открывалось швейное производство. Для работы на этом производстве набрали вагон эвакуированных ленинградцев, преимущественно женщин. Доехали не все. Помню, как на станции выносили труп… Наши спутницы очень хорошо относились к маме – женщине с двумя детьми. Чем могли, помогали.
В Шуе нас поселили в школе – школа не работала. Под комнату нам выделили класс.
Мама, чтобы получать рабочую карточку, куда-то устроилась. Я оставался с Ирочкой.
Мама была дома, когда в школу вошли какие-то люди, несколько человек, и стали требовать, чтобы мы открыли дверь в комнату. (Она закрывалась изнутри.) Мама сказала:
- Я никого не пущу! Учтите - в руках у меня топор!
- Мы – свои!
- Пусть подойдёт… (мама назвала имя-отчество человека, охранявшего школу), тогда открою.
Названный ею человек вскоре подошёл.
- Серафима Ивановна, не беспокойтесь. Это наши военные, в школе будет штаб. (Или что-то в этом роде.)
Нас из школы не выселили. Военные помогали нам с продуктами, что значительно облегчило нашу жизнь. На одну, пусть и рабочую, карточку выживать было непросто…
Спустя какое-то время приехал Марк. Приехал совершенно диким образом – приобрести билеты на поезд было невозможно, и он добирался до Шуи на крышах вагонов.
Марк отвёз нас в Ташкент, где, как я уже сказал, в эвакуации была Ленинградская консерватория.
В Ташкенте я пошёл в первый класс.
Зимой мы жили в небольшой каморке Музыкальной школы при Консерватории. А летом - на территории её подсобного хозяйства, определили нас к мусульманскому священнослужителю. Преподаватели и студенты, работая в подсобном хозяйстве, обеспечивали себя овощами и фруктами. После уборки урожая с колхозных виноградников охрана снималась. Всегда можно было отыскать отдельные ягоды, а то и гроздь, прикрытые листьями. Мой товарищ Миша Вайман, впоследствии знаменитый скрипач, получил заряд соли в мягкое место за то, что лазил по виноградникам в неурочное время. А вообще-то о Ташкенте, об Узбекистане у меня воспоминания очень тёплые. Узбеки к нам, эвакуированным, очень хорошо относились.
Бориска.
Нормальная жизнь в Кисловодске закончилась также неожиданно, как и началась. На стенах домов появилось объявление: «Всем лицам еврейской национальности собраться в таком-то месте в такое-то время для переселения в малонаселённые места Украины». Деваться лицам еврейской национальности было некуда – все уже были зарегистрированы - и кисловодские, и ленинградские, вывезенные из блокады.
Евреи собрались в указанном месте, откуда их, как было обещано, отправят в малонаселенные места Украины. Всех построили в колонну, и я, опять же из-за забора, смотрел, как мимо нас по улице шли люди – женщины, дети, несколько старичков. И наши хозяева - бабушка, мама, дочки-подростки - в этой колонне были…
Всё! Евреев в городе Кисловодск нет!
Это был первый и единственный раз в моей жизни, когда я видел, как людей ведут на расстрел. О том, что евреев расстреляли, открыто заговорили только после того, как Красная Армия освободила город.
Когда наших хозяев расстреляли, в доме поселился злобный полицейский с матерью.
Муза.
В Ануфриево началась новая жизнь.
Извекова первое время нам очень помогала, можно сказать, спасла нас, но мама решила, что мы не должны быть в тягость, и мы сняли комнату в избе солдатки с четырьмя детьми.
Мама зарабатывала шитьём. Ирина очень хорошо вышивала и зарабатывала тем, что вышивала местной моднице, дочке председателя колхоза, кофты, рубашки - вышивка пользовалась спросом.
Я пошла в школу – сразу в четвёртый класс, перешагнула через третий. Учащимся в школе каждый день давали стакан обр;та - обезжиренного, прокрученного через сепаратор молока. Сепаратор работал плохо, поэтому обр;т получался довольно жирный. Также давали большой кусок каравая. Домой я его не несла, потому что мы сами пекли хлеб.
А ещё мы варили хряпу из зеленой капусты. В одной бочке у хозяйки была хорошая капуста, в другой – зеленые листья, ими раньше кормили скот, а скота в Ануфриево почти ни у кого не осталось…
После уроков школьники бежали на берег озера и наблюдали, как рыбаки вытаскивают сети. Из сетей то и дело выпрыгивала рыбёшка, и кто успевал, хватал её и тащил домой.
Однажды мне подсказали:
- На берегу осталась задохнувшаяся в сети щука.
Ребята брезговали её брать.
Я принесла щуку домой, и мы устроили настоящий пир.
В другой раз к нам пришли – не помню кто – кто-то из служащих:
- Выковыренные (так местные жители называли эвакуированных!), при родах запутался в пуповине и задохнулся телёнок. Будете брать?
Местные брезговали, а мы, конечно, взяли. Представляете: целый телёнок?!
У хозяйки был грудной ребёнок, девочка. Хозяйка уходила на работу, давала ей «тюрю» - размоченный хлеб, завернутый в тряпку, и девочка целый день сосала эту «соску». Была она тяжело больна. Начала пухнуть. Живот раздуло. Мама сварила мясной бульон и предложила хозяйке дать его больному ребёнку.
- Бульон из мяса задохнувшегося телёнка?! – возмутилась хозяйка. И ушла на работу.
Мама всё равно кормила девочку бульоном.
Нам также предложили взять жирнющую курицу, которая перестала нестись. Мама сварила курицу, и этим бульоном тоже кормила больную девочку, и таким образом спасла от верной смерти.
Начались оттепели. Я нашла брошенный огород. В земле, укрытой снегом, сохранился лук. Выкапывала я его и вспоминала череповецкого солдатика.
И вдруг весной мама заявила:
- Надо уезжать отсюда!
Извекова:
- Да ты что! Переживёте трудное время, тогда…
- Нет, надо уезжать – дети должны учиться.
Бориска.
Не полицейский, так мать его приставала к моей маме:
- Нина Сергеевна, по-моему, ваш муж еврей, а вы – коммунистка.
Полицейский донёс куда следует, что в городе осталась недобитая еврейская семья. И папе – «приглашение» в гестапо. Папа поковылял. Я увязался за ним. Мама осталась дома.
В гестапо вопрос к отцу был один – офицер требовал признаться, что отец – еврей. Признайся он, не признайся, допрос закончился бы однозначно. Нас спас Сталинград.
Во время допроса в кабинет вбежал немецкий офицер и что-то торопливо стал говорить офицеру, который допрашивал отца. Я разобрал только одно слово – «Сталинград».
Из истории мы знаем: 9 января 1943 года под Сталинградом немцам был предъявлен ультиматум, который Паулюс отклонил, и на следующий день началось наступление Красной врмии. Если бы это случилось на сутки-другие позже, нас с отцом точно бы расстреляли - из гестапо с почётом домой не отправляли, тем более евреев.
Гестаповцу стало не до нас.
- Пошли вон!
Через считанные часы немцев в Кисловодске уже не было. Вернулась Красная Армия, а вместе с ней и Советская власть.
«Нашего» (возьмем и это слово в кавычки) полицейского арестовали, как с ним разобрались, я не знаю.
Мы продолжили жить в том же доме.
Адик.
Весной 42-го, 5 апреля, – у меня есть документ, подтверждающий дату - наш детский сад вывезли на машине по Дороге жизни на Большую землю. Мать с братом ехали отдельно, с разницей в несколько дней. Мама рассказывала: машины были выкрашены в белый цвет, детей посадили прямо на пол, закрыли тентом – белым материалом. Боялись угодить в полынью, боялись обстрелов и бомбёжек - день выдался по-весеннему солнечный, небо – чистенькое!
В Кобоне или в каком-то другом месте на берегу Ладоги нас, детсадовцев, разместили в землянке. Мои первые яркие, отрывочные воспоминания связаны в этой землянкой. Помню нары, помню земляной пол, залитый водой – весна, солнышко пригревало. Помню, как по нужде из землянки выходил босиком.
На какой-то станции нас посадили в теплушки. Поезд шёл очень медленно. Пассажиры выскакивали из вагонов – сорвать подснежник (люди уже забыли, что такое цветы!) и возвращались. Часов через пять-шесть случился авианалёт. Бомба попала в вагон, что перед нашим, он загорелся. Вагон отцепили. Говорили, что погибли все. Погибших наскоро похоронили и поехали дальше.
Оказались мы втроем – мать, Авенир и я - в Омске, но в Омске поселиться нам не разрешили. Отправили в Калачинск, это ещё километров 150.
Авенир до такой степени был исхудавший, что местные ребятишки, увидев его, сказали:
- О, дедушка!
Для жилья нам предоставили пустующий дом. В Калачинск приехала бабушка с двоюродным нашим братом, с Игорёхой, и с младшей маминой сестрой. Жить стали вшестером. Нужно было чем-то питаться. Выкапывали и ели мороженую картошку. Как-то бабушка кричит:
- Ребята, идите сюда - я вам яичницу приготовила!
Из чего яичница? У нас ни кур, ни яиц не было, и купить было не на что. Оказалось, бабушка «яичницу» приготовила из картофельных очистков. Мы ели и давились – кожура никак не лезла в рот…
Но, конечно же, в эвакуации жилось значительно лучше, чем в блокадном Ленинграде.
Муза.
Не помню, как мы перебрались в Белозерск. Не то на пароходе, не то лодке. Или на барже? Оттуда поездом в Рыбинск. Мама пошла к начальнику станции, положила перед ним шесть серебряных ложек:
- Это всё, что у меня есть. Нам надо ехать дальше. Разрешите сесть в поезд.
Дальше ехали в общем вагоне, на «сидячих» местах.
Были у нас с собой кое-какие продукты, а ещё пассажирам выдавались талоны на горячее питание, они отоваривались на длительных стоянках. На одной из таких стоянок мы с Ириной отправились получать по талонам еду. Выстояли очередь. Получили. И в окно увидели, что поезд наш тронулся. Когда мы выскочили из вокзала, поезд уже набирал ход. Насилу догнали – добрые люди втащили нас в последний вагон.
Пассажиры – преимущественно женщины, мужики – большая редкость.
Ехала с нами беженка не то из Литвы, не то из Эстонии. В пиджаке поверх красивого платья, в шляпке, но без багажа. Другая попутчица расхвасталась, что у нее с собой дорогие вещи. И вдруг ночью – истошный крик! Украли все дорогие вещи…
Ещё из дорожных воспоминаний – бескрайнее колышущееся поле красных маков. Это уже Средняя Азия.
Боря.
Ко времени нашей эвакуации, летом 43-го, с продовольственным снабжением Ленинграда стало значительно лучше.
На Стачек, неподалеку от нас жили друзья родителей - тётя Шура Фёдорова с сыном Васей. Муж тёти Шуры дядя Ваня ушёл на фронт. С войны он вернулся инвалидом, без ноги. Наш дом сгорел; дом, где жили Федоровы, уцелел. В него они, кстати, и вернулись из эвакуации. А эвакуировались мы вместе, две семьи. По Ладоге, по Дороге жизни. На пароходе. Угодили под бомбежку. Пароход, что шёл перед нами, затонул. Куда переправились? Наверное, в Кобону. Погрузили нас где-то в товарный вагон. Поехали дальше. В дороге тоже не раз состав наш бомбили. Никогда не забуду, как во время бомбёжки мы выскочили из вагона, скатились по насыпи вниз, и мама навалилась на меня своим телом. Закрыла. Были тогда, конечно, жертвы, но из нас никто не погиб.
На какой-то станции ночью пересаживались в другой поезд. У билетных касс что-то кошмарное творилось. При посадке в вагоны люди по головам лезли. В этой невероятной толчее меня оттеснили от мамы, бабушки с дедушкой и Фёдоровых, и кто-то затащил под вагон. Мама спохватилась, бросила чемодан, который никогда из рук не выпускала, и вытащила меня из-под вагона. А чемодан с наиболее ценными вещами, конечно, исчез.
Инна.
Что мы знали о блокаде? Очень мало. Мы всё время слушали радио, но передач о Ленинграде не было. Папа всячески скрывал истинное положение дел, всегда внушал нам бодрость и надежду на скорое окончание войны, на счастливое будущее. В Глазове жили семьи ленинградских лётчиков. От жён лётчиков до нас доходила кое-какая информация. Мама в письмах умоляла папу, чтобы он писал правду, уверяла, что знает, как живут в Ленинграде. Но даже если бы папа написал правду, цензура бы не пропустила.
Что такое блокада мы поняли, когда зимой 42-го года до нас добралась мамина младшая сестра, Верочка, инженер-химик, работавшая на заводе «Электросила».
Утром мы услышали шорох, доносившийся с кухни. Выходим - посередине кухни стоит закутанная в платки поверх шубы фигура, которая пытается и не может сдвинуться с места. Когда мы помогли Верочке раздеться, то были удивлены: лицо её как будто бы похудело, и в то же время она вся была налита водой. Такие страшные были отёки, дикий кашель (но, к счастью, это оказалась сильная простуда, а не воспаление лёгких), обморожен палец на ноге, поэтому ей было больно ходить.
Врач нас предупредила, что кормить Верочку нужно часто, но очень понемногу. Мама всё время ей что-то давала: то молоко, то мёд, то кашу. А она плакала и просила есть… Устроили ей постель, связав стулья. На ночь под подушку Верочка прятала сухари. Она пролежала долго, потом понемногу начала вставать и ходить, весной нашла работу в химической лаборатории завода.
Самыми счастливыми днями в Глазове были дни приезда папы. Первый раз в конце в 42-го года он добрался к нам через Ладогу. Тогда мы не понимали, какой это был риск. Помню, с каким трепетом я взяла в руки его партийный билет. Папа привёз много домашних вещей, мама сразу обменяла их на продукты. А папа просил только накормить его картошкой.
Борис.
Была пересадка и на станции Грязи, дожидались поезда в вокзале. Часть зала ожидания была отгорожена, там художник, стоя на стремянке, дописывал большущую картину – копию с известного плаката Ираклия Тоидзе «Родина-Мать зовет!». А неподалеку по полу ползал мальчишка и слизывал мед - у кого-то банка разбилась.
Дальше мы ехали на паровом котле паровоза. Держались за какие-то постромки. Упасть было невозможно: вдоль котла с обеих сторон идут мостки, там тоже сидели и стояли люди, сплошняком. Ну, свалишься кому-то на голову… Обжечься было невозможно - котёл был покрыт матрасами, одеялами. Мы же не первые и не единственные так ехали.
Хотели к родственникам в Майкоп, но Майкоп ещё был оккупирован. Нас высадили на полпути, и оказались мы в Астраханской области. В районе Капустина Яра, где потом устроен был известный на весь мир ракетный полигон. Определили на постой.
Бабушка ходила по деревням, выменивала оставшиеся «тряпки» на еду - когда на кусок хлеба, когда и на кусок сала. А вообще-то под Капустиным Яром мы отъедались помидорами и рыбой. Этого добра было там навалом. Очень быстро стали поправляться. А ещё там в избытке было раков. Дядя Вася рюкзак раков принесёт, на пол вывалит, раки по полу расползаются в разные стороны. Дядя Вася – это тёти Шурин сын. Лет шестнадцать-семнадцать ему было, но для меня-то он – дядя, тем более, что был он крупный.
Под Капустиным Яром я чуть не умер. Подхватил малярию. Трясло меня страшно. Думали, не выживу. Уже приготовили доски, чтобы гроб делать. Спасся чудесным образом. В дом забежал цыпленок – я произнес: «Мято!» Я не мог выговорить «мясо» - получалось «мято». Но взрослые поняли. Несчастному цыпленку отрубили голову, сварили суп. Попил я бульончику и пошел на поправку.
Затем перебрались к родственникам в Брянскую область. Немцев оттуда уже отогнали.
В поезде мне досталось самое козырное место – в туалете, ехал на горшке, обложенный со всех сторон чемоданами да тюками. Туалет так был завален, что пассажиры им пользоваться не могли. Нужду справляли на остановках.
На станции Погар нас встретил дядя Андрей – муж маминой сестры, с лошадкой и телегой. Лил дождь. Я, укутанный, восседал на телеге на тюках, а взрослые месили грязь…
На Брянщине мы жили до победы и даже после.
Муза.
В Ташкенте прошло мамино детство. В Ташкенте они встретились с отцом. В Ташкенте жила её старшая сестра. Муж сестры был известный в городе хирург; в то время, когда мы приехали, он работал на границе с Афганистаном.
В Ташкенте, в эвакуации находилась Ленинградская консерватория и музыкальная школа. Ирина продолжила учебу, её взяли в интернат.
В Ташкенте жить оказалось непросто. Было голодно. Прежде всего, потому, что все безумно дорого. Воспользовавшись большим наплывом эвакуированных, торговцы взвинтили цены.
Узбеки были разные. Кто-то высовывался из окна и подзывал:
- Кизымка, - девочка, значит, и наваливал целые пригоршни урюка или каких-нибудь ягод, а кто-то не позволял поднять на своём участке палый абрикос.
В Ташкенте мы пробыли недолго. Мамина сестра решила уехать в Ургенч, где на маслозаводе работали её дочка с мужем.
Ирина осталась в Ташкенте, а мы с мамой тоже перебрались в Ургенч. В Ургенче нас приютила семья маминой сестры.
Мама устроилась секретаршей на какой-то завод – через Шават нужно было переправляться на каюке.
Я пошла в школу и опять перешагнула через класс. Но всё равно была лучшей ученицей. Рисунком со мной занималась молодая женщина, по-моему, она была из Харькова.
Школьников посылали на сбор хлопка. Там я подхватила малярию. Она меня долго преследовала. И сейчас сказывается на здоровье, потому что пострадала печень от лекарств, хины и акрихина.
В Ургенче нам очень пригодились взятые с собой в большом количестве белые простыни. Белый материал в Средней Азии ценился, из него узбеки шили себе халаты. Мама работала, на рынок продавать простыни ходила я.
В Ургенче всё было дёшево. Персики «арабчата», они тоже перевозке не поддаются, стоили всего рубль.
Все удивлялись – и родственники, и знакомые: мы много едим, и всё время голодные. В ночь на новый, 1943-й год, за кастрюлей плова мы с мамой впервые почувствовали, что наелись. Всё, не хотим больше!
Мама боялась, что я перестану рисовать, хотела, чтобы я продолжила обучение в художественной школе. СХШ вместе с Академией художеств находилась в Самарканде. Мы поехали в Самарканд. Меня восстановили в СХШ. Я поселилась в интернате. Мама жила где-то около железнодорожной станции, куда устроилась секретаршей.
В январе 1944-го Академия стала переезжать в Загорск. Родителей учеников взять не могли. Я уехала - мама осталась.
В первом вагоне мастерская баталиста Михаила Авилова везла ишака. Чтобы и в Ленинграде была возможность рисовать ослов с натуры.
В Москве наш состав поставили на запасные пути, там мы, забравшись на крыши вагонов, смотрели салют в честь полного освобождения Ленинграда от блокады.
В Загорске мы жили в самой Троице-Сергиевой лавре, девочки разных возрастов все вместе – в бывших покоях Елизаветы Петровны, дочери Петра I.
В Загорске пришлось потрудиться на лесозаготовках - топить-то печи надо было. Работа тяжелая, а одеты мы были довольно плохо, во всяком случае, не для такой работы.
В Загорске нам выдали продукты, поступившие по ленд-лизу. По плитке шоколада, что-то ещё. Тогда я узнала, что такое лярд, это такой нутряной жир, на вкус что-то среднее между маргарином и комбижиром.
Потом привезли мешки с одеждой; когда мы разбирали вещи, возник ажиотаж.
Мальчишкам выдали красные свитера, еще, вроде бы, ботинки и новые роскошные серые пальто. Некоторым они были велики, но – ничего не поделаешь, приходилось брать. Как сейчас вижу наших мальчиков – в драных брюках и в роскошных пальто. Девочкам достались шерстяные кофты, еще что-то.
Мила.
Людмила. Мартынова Людмила Николаевна. Великая Отечественная война… Папу, Николая Михайловича Мартынова, призвали в армию, воевал он под Ленинградом, в том числе и на Невском пятачке. Дедушку и бабушку эвакуировали Мы с мамой остались в Ленинграде. Только в начале 1944-го уехали на одной из последних машин через Ладогу, если не на последней…
Уже на Большой земле стояли мы в очереди на самолёт. Они летали часто. Но очередь была большая. К маме подошла женщина с грудным ребёнком на руках. Плача сказала, что ребёнок очень болен, что ему требуется немедленная медицинская помощь, иначе он умрет. И мама уступила очередь. Самолёт поднялся в небо, и на глазах у нас у всех был подбит и рухнул. Все погибли. Так мама рассказывала - я сама-то ничего не помню…
Эвакуировались мы в город Полевской Свердловской области. Потом, в самом начале 1945 года, мама отправила меня в Вологду, к дедушке с бабушкой. Они жили в общежитии пединститута, с которым эвакуировались.
Когда мне исполнилось пять лет, дедушка с бабушкой повели меня в Вологодский драматический театр, посадили в серединку первого ряда. Первый спектакль в моей жизни – «Золушка». Спектакль в деталях я помню до сих пор - такое впечатление он на меня произвёл. Могу забыть спектакль недавнего времени, этот помню досконально.
Пришла домой, собрала во дворе всех знакомых детей, рассказала им сказку про Золушку, распределила роли, себе дала, естественно, главную. Текст все учили с моих слов.
Спектакль был назначен на следующий день. Велела идти по домам и собирать костюмы (юбки, обувь) и реквизит (занавески, скатерти) – всё, что надо. Было велено тащить табуретки, доски, чурбаны. Доска, положенная на чурбаны, это сразу целый зрительский ряд. Были выписаны билеты и розданы родителям, друзьям, знакомым – по всему общежитию.
На следующий день состоялся спектакль.
В середине действа в «зрительном зале» раздался женский вопль - Это же моя бриллиантовая брошка!
Бриллиантовая брошка была приколота вместо пряжки к стоптанным ботинкам Принца. Надо отдать должное актёрам. Никто не растерялся – все продолжили играть. Спектакль не прерывался. Брошка сияла до самого его конца. Конечно же, мы брали «реквизит» и костюмы, ни у кого не спросив разрешения, но потом всё разнесли по квартирам. Мы были «честные воры». Вот тогда, я считаю, и зародился мой Классический театр!
Глава четвертая
«Ты проиграл войну, палач!..»
***
…И снова мир с восторгом слышит
салюта русского раскат.
О, это полной грудью дышит
освобожденный Ленинград!
…Мы помним осень, сорок первый,
прозрачный воздух тех ночей,
когда, как плети, часто, мерно
свистели бомбы палачей.
Но мы, смиряя страх и плач,
твердили, диким взрывам внемля:
— Ты проиграл войну, палач,
едва вступил на нашу землю!
А та зима… Ту зиму каждый
запечатлел в душе навек —
тот голод, тьму, ту злую жажду
на берегах застывших рек.
Кто жертв не предал дорогих
земле голодной ленинградской —
без бранных почестей, нагих,
в одной большой траншее братской?!
Но, позабыв, что значит плач,
твердили мы сквозь смерть и муку:
— Ты проиграл войну, палач,
едва занес на город руку!
Какой же правдой ныне стало,
какой грозой свершилось то,
что исступленною мечтой,
что бредом гордости казалось!
Так пусть же мир сегодня слышит
салюта русского раскат.
Да, это мстит, ликует, дышит!
Победоносный Ленинград!
Ольга Берггольц, Ленинградский салют
Вера.
18 января сорок третьего года прорвали блокаду. В этот день две мои приятельницы и я пошли в райком. Вступать в комсомол. По дороге сообразили, что у нас нет рекомендаций. Поэтому - сразу к секретарю райкома.
- Что вам, девочки, нужно? - спрашивает.
А мы в один голос:
- У нас нет рекомендаций!
- Каких рекомендаций? - не может понять секретарь.
Объясняем:
- Мы хотим в комсомол, а рекомендаций нет.
- В Мучном переулке в дом бомба попала. Под развалинами люди. Их спасают. Подключайтесь. Это и будет вашей рекомендацией.
И мы отправились разгребать завал.
В райкоме нам без разговоров выписали комсомольские билеты. И указали дату - святую для ленинградцев: 18 января.
Лёня.
Мы вернулись в Ленинград. Буквально первым или одним из первых поездов, в самом начале сорок четвертого года. Только-только была снята блокада. Безоблачным солнечным днём выходим с Московского вокзала на площадь Восстания, и – пустой Невский! Пустой! Просматривающийся «от» и «до» - до Адмиралтейста!
Вошли в квартиру. Отодрали всё, чем у нас были заколочены окна: доски, фанеру, картон (стекла-то повышибало, и жили мы в абсолютной темноте), и когда я увидел нашу комнату той, блокадной поры, меня словно опрокинуло туда вот... в зиму сорок первого!..
Инна.
Весной 44-го, кажется, в марте, папа приехал в Глазов за нами. Всю дорогу я тихо рыдала, потому что уже смертельно влюбилась, и надо было расставаться с мальчиком. Рыдала и писала грустные стишки.
В Ленинграде я поняла, что значит «упал угол дома» (так писал папа), думала: кусок штукатурки отвалился. А у дома на углу Гоголя и Кирпичного переулка угла-то как раз и не было. При артобстреле пострадал и наш дом, и наша квартира. Снаряд пробил потолок, ударился о шкаф, смял медный самовар и закатился под кровать. К счастью, папа был на работе…
Адик.
В Ленинград мы вернулись в 44-м. Для возвращения требовался вызов. Нам, выселенным принудительно, таких документов было не получить. Сестра матери, тетя Клара, работала судьёй, она пользовалась уважением не только у коллег. Вместе с нами в Калачинске был её сын Игорь. Тёте Кларе нужно было, чтобы привезли сына, и ей каким-то невероятным образом удалось оформить вызов нам всем.
Наш дом на Якубениса разбомбили. Поселились мы у тёти Клары. Вначале жили пять человек в двенадцатиметровой комнате. Потом наша семья переселилась в кладовку с окном. В кладовке умещались только шкаф, оттоманка и крохотный столик. На оттоманке троим было не уместиться. На ночь рядом с оттоманкой ставили табуреты, поверх клали доски, поверх досок – матрас. Спали валетом. Печки в кладовке не было, а зимой морозы стояли приличные. Обогревались керосинкой. От паров керосина головы болели постоянно.
Чтобы свести концы с концами мать работала по две смены. Авенир закончил шесть классов, и она устроила его в ремесленное училище, учиться на фрезеровщика. В ремеслухе предоставляли общежитие, кормили. Я пошёл в школу, тут и началось:
- А, Адольф! «Гитлер»!
Я бросался на обидчика с кулаками, невзирая на его возраст, рост и физические данные. Потому-то всегда ходил в синяках. А в Калачинске каких-либо неудобств из-за своего имени я не испытывал. Все только: «Адик, Адик!»
Лена.
До войны у нас была громадная и шикарная квартира - квартира расстрелянного в тридцать девятом деда. Возвращаемся в Ленинград, а наша квартира уже наша наполовину. На всю родню оставили только три комнаты - отцу с семьёй, его брату и сестре. Первое, что я увидела, войдя в свою комнату - на подоконнике лежала детская игрушка. «Слон уцелел! - подумала я. - Наверное, мне на счастье». Это было, наверное, единственное, что сохранилось из нашего имущества. Всю мебель растащили новые жильцы. Папа потом ещё долго постепенно выкупал у них собственные вещи. Это было так горько и так трагично! Тётушка Тася увидела дома у дворника наши мраморные каминные часы.
- Это часы моего папы, моего дедушки, это наши фамильные часы! Я готова их у вас купить.
- Идите за деньгами.
Когда тётя Тася пришла с деньгами, часов у дворника уже не было. Ничего вразумительного в своё оправдание сказать он не смог. Видимо, куда-то уже спрятал часы.
К нашим новым соседям перекочевали и наши пластинки музыкальной классики, которые папа купил в 37-м году в Италии. И я делала уроки под музыку «за стенкой».
Во время войны у меня была одна-единственная игрушка - плюшевый пёсик Бобка. Мама купила его, когда ещё была беременна мной. С Бобкой я никогда не расставалась, он со мной объездил весь мир. Во время сложных концертов я непременно кладу его на рояль. Когда он рядышком, мне спокойно. Изрядно потрепанного в годы войны Бобку «подлечили». У него ухо из гимнастерки, глаза - пуговицы от той же гимнастерки. Но это моё детство. Других игрушек в моём детстве не было. И сейчас у меня на этой почве бзик. Вся моя квартира завалена игрушками!..
Муза.
Из учреждений культуры в Ленинград моя Средняя художественная школа вернулась второй. Незадолго до нас - Пушкинский театр.
Я жила в интернате СХШ - он находился в здании на Литейном дворе Академии художеств.
Папа был на фронте, под Ленинградом. Потом он рассказывал, как горел Павловский дворец. Их подразделение стояло на противоположном берегу Славянки. Прибегали местные жители:
- Чего вы не тушите? Немцев во дворце уже нет.
Не тушили, потому что не было приказа. Когда поступил приказ, дворец полыхал вовсю.
Папа из газеты узнал, что в Ленинград вернулись Академия художеств и СХШ, и отпросился на три дня домой.
Первое, что он сделал, войдя в комнату, отодрал доски от оконных рам, и комната осветилась солнечным светом.
У нас была большая библиотека, много книг по искусству. За то время, что комната пустовала, пропала только моя гуттаперчевая кукла и одна книга - про «Мир искусства». (Не понимаю, кому она могла понадобиться?)
Первым делом папа сводил меня в кино. В кинотеатр «Баррикада». Смотрели картину «Тётка Чарлея». Затем папа повёл меня в магазин «Север» и за сто рублей – бешеные деньги! - купил мне моё любимое пирожное «Наполеон».
Возвращаясь к месту службы, папа оставил мне ключи от квартиры и от комнаты, но я продолжала жить в интернате.
Хорошо помню, как через Дворцовую площадь проходили гвардейские части. В город они пришли прямо с фронта. Шинели в скатках, вещевые мешки – всё запыленное. Мы бросали солдатам цветы. Мой букетик попал солдатику в лицо. Я и сейчас зрительно представляю его перекошенное лицо. Было безумно жарко. Асфальт плавился под ногами. Когда солдаты прошли, вся Дворцовая площадь (она же была заасфальтирована) оказалась в выбоинах.
Из эвакуации в Ленинград вернулась мама. Вернулась вместе с Консерваторией сестра.
Помню, как поздним майским вечером (было ещё довольно светло - подступали белые ночи), когда мама уже легла спать, а я ещё за столом делала уроки, вдруг по радио сообщили: кончилась война. Я – к маме, бужу:
- Мама, война кончилась!
Она – спросонья:
- Что ты говоришь?!
- Кончилась война!
На улице поднялся шум. Люди повыскакивали во двор…
Мы стали ждать папу. Папа был в Германии. Из Германии он слал посылки. Помню, прислал туфли. В другой раз - какие-то толстые ремни. Мама была вне себя. Носить нечего, а тут – ремни! Потом папа из этих ремней шил нам босоножки и ещё долго чинил обувь.
Алик.
В Ленинград мы вернулись в сорок четвертом году – вместе с Консерваторией. В нашей квартире жили чужие люди – очень известная впоследствии фамилия. Съезжать они не собирались - утверждали, что их дом разрушен.
Нас поселили в гостинице «Астория». Вначале предоставили очень красивый номер с окнами на Исаакиевскую площадь. (Помню капустные грядки в сквере.) Затем переселили в номер поскромнее, с окнами на улицу Герцена – там мы и прожили где-то год. Там и о Победе узнали. Мне уже было почти двенадцать лет, но родители ночью будить меня не стали. Проснулись мы с Ирочкой утром сами – от шума за окном. Помню толпы ликующих людей на улице, на площади. Радость была действительно всеобщая, и я понимал: страшная война закончилась.
Потом нас поселили непосредственно в здании Музыкальной школы при Консерватории.
Был суд по поводу возвращения нам нашей квартиры на канале Грибоедова. Суд установил, что дом, где жили занимающие её люди, не был разрушен, и они вроде как должны освободить нашу квартиру, но, поскольку у нас уже есть квартира, то суд обязал их только вернуть нам наши вещи. Они вернули.
Я поступил в Музыкальную школу при Консерватории, учился по классу скрипки. Учился хорошо, даже выступал в концертах, как один из лучших учащихся был отправлен в «Артек». Но я настоял, и мама перевела меня в обычную школу. Почему? Потому, что мой педагог, на мой взгляд, был не очень разумен по отношению ко мне. Он все время требовал:
- Спинку! Спинку держи!
А у меня - после блокады - не было сил «держать спинку»!..
Гера.
В сорок шестом тётушки прислали нам вызов, и мы с мамой вернулись в Ленинград. Оказалось: комнаты наши заняты каким-то военным. Добровольно выселяться он не захотел. Пришлось судиться. Пока суд да дело, я поступил в хореографическое училище – началась новая, мирная жизнь…
Боря.
- Для того, чтобы вернуться в Ленинград, надо было иметь вызов. Дедушка до эвакуации работал в строительном тресте. Судя по всему, был на хорошем счету. Из этой организации в 46-м году ему вызов и прислали. В Ленинград он уехал один, а потом, обосновавшись, прислал вызов нам. У нас своего жилья не было. Дом-то сгорел. У деда был ещё племянник, сын его родного брата. Дядя Миша, кадровый военный, в то время служил в Золотоноше, а бронь на жилплощадь за ним сохранялась. У него была большая хорошая комната в восьмикомнатной коммуналке на Максимилиановском переулке, дом 11. В этой комнате мы и жили, пока дядя Миша по месту службы находился. А потом нам дали комнату в коммунальной квартире на Союза Связи, 13.
Ваня.
Друг у меня был закадычный – Колька Пулин, шустрый такой малый. 9 мая 45-го года прибегает Колька:
- Вань, Вань! Побежали!
- Куда?
- К сельмагу.
- Зачем?
- Победа! Войне конец!
И мы побежали к сельмагу. На стене под крышей магазина висела чёрная тарелка. Из этого репродуктора жители Вартемяг узнали о начале войны, собираясь в урочное время, слушали сводки «Совинформбюро», там услышали и о победоносном завершении войны.
Всё село сбежалось. Всеобщий восторг, слёзы радости… А потом народ разошелся по домам. Ушел и Колька Пулин. Остался я один. Сижу на завалинке. Темнеть начало. Продавщица магазин закрывает.
- Ванюшка, ты чего здесь сидишь?
- Колю, Васю жду!
- Каких «Колю, Васю»? Братьев? С войны, что ли?!
- Ну да, победа же!
- Милый мой, а где они сейчас?
Я пожал плечами:
- Не знаю. В письмах не писали.
- Господи! Иди домой, тебя баба Поля ждет.
Такой наивный был, в неполные четырнадцать лет. Думал: война закончилась, и братья сразу же вернутся домой.
Баба Поля умерла 20 мая. Довела меня до Победы и умерла…
А братья мои вернулись: Васька где-то через полгода, Коля через год.
Вернулся с войны и мамин брат – Иван Иванович Краско. Усыновил меня, и стал я его полным тезкой. А до этого был – Бахвалов.
Нина.
Помню, как по Стачек гнали пленных немцев. Мы с сестрёнкой бегали смотреть. Были они плохо одетые, худые, многие стриженные наголо, у некоторых руки на перевязи – раненые…
После полного освобождения Ленинграда от блокады пленные немцы разбирали завалы вокруг нашего дома, а позже строили коттеджи, которые до сих пор стоят – на Турбинной, на Оборонной, на Тракторной…
Не знаю, охраняли ли их. Наверное, охраняли, но не строго - пленные свободно ходили по домам и квартирам, стараясь выменять на продукты какие-то простенькие поделки, игрушки, которые они мастерили из дерева и других подручных материалов. Не боялись ведь, что люди, пережившие ужас блокады, разорвут их на части!
Нам с Аллой жалко было этих дядечек - голодных, заросших. Мы их подкармливали. Чем? Семечками. Одна из наших соседок, приходя домой с работы (не знаю, где она работала), разувалась в конце коридора. Снимала сапоги, и на пол высыпалось сколько-то семечек. Мы подбирали. И сами ели, и пленным немцам с ладошек скармливали – две маленькие девочки. Наверное, со стороны это выглядело очень трогательно…
Лариса.
Стоило мне вчера, пусть и не на долго вернуться в родной город, ступить на перрон Московского вокзала, я почему-то сразу вспомнила Маршак;, его четверостишие о послевоенном Ленинграде: «Я прохожу по улицам твоим, где каждый камень - памятник героям. Вот на фасаде надпись: «Отстоим!» А сверху «р» добавлено: «Отстроим!»
Рома.
Я помню Невский 45-го года, он весь был в лесах. Невский восстанавливали пленные немцы, солдаты и офицеры, были они в своей военной форме. Их, по сути дела, никто не охранял.
Пленные часто ходили по квартирам и, как ни странно, не просили есть - предлагали всякие поделки. Из гильз они делали зажигалочки, из деревяшек какие-то куколочки, ещё чего-то. Выучив несколько фраз по-русски, предлагали нам всё это и просили дать им копеек десять или сколько-то.
- Нас скоро отпустят домой, и нам бы хотелось привезти сувенир,- говорили.
Я не знаю, как в других домах, но в нашем доме никто не плевал им в лицо. При том, что не было ни одной семьи, которая не потеряла бы в это страшное время кого-то близкого. А то и всех. И всё-таки ленинградцы не могли себе позволить плюнуть пленному в лицо. Кто-то заговаривал с ними, кто-то просто закрывал дверь, но никто никого не оскорблял. Ну, не солдаты же политику делают! Вот это мне очень врезалось в память. Хотя я помню, как через весь город маршировала колонна, где были и высокие чины, на площадь Калинина. Смотреть на казнь мама меня не пустила, да я и сам побоялся бы на это смотреть…
Ваня.
В январе 46-го кто-то мне сказал:
- Сегодня за Финляндским вокзалом, у кинотеатра «Гигант», немцев будут вешать.
О предстоящей казни не писалось в газетах, не сообщалось по радио. Сарафанное радио сработало. Я поехал. В центре площади – виселицы, вокруг свободное пространство, оцепление, за оцеплением толпился народ. Близко подойти я побоялся. Стоял в отдалении.
Привезли приговорённых к казни на грузовых машинах - борта откинуты, в кузовах четыре человека, руки связаны за спиной. Послышались проклятия:
- Так им и надо, сволочам!
- Ну что, гады, доигрались!
Вначале все четверо держались мужественно. Затем один вдруг истерично заорал. Другой, наверное, старший по званию, пристыдил его. Что он ему сказал, не знаю. Наверное, что-то вроде:
- Ты немецкий офицер! Перестань, не позорься.
Тот стал хныкать.
Машины подъехали под виселицы. Красноармейцы накинули приговоренным на шеи петли, машины тронулись…
Народ, который только что кричал: «Так им и надо!», как по команде отхлынул назад! Меня чуть не раздавили. Я постарался как можно скорее покинуть площадь Калинина.
В тот день я такой ужас испытал, что и сейчас, если вижу на телеэкране казнь, выключаю телевизор…
Вера.
Весной 45-го года наш город посетила госпожа Клементина Черчилль. Жена премьер-министра Великобритании Уинстона Черчилля, президент «Фонда помощи России Британского общества Красного Креста госпожи Клементины Черчилль». Баронесса пожелала встретиться с блокадными школьниками.
Встреча состоялась во Дворце пионеров. От нашей школы направили меня. Мы долго ждали, выстроившись в каре. И вот, наконец, в сопровождении свиты, нашей и английской, в зал вошла госпожа Черчилль. Была она в военном костюме. Баронесса оглядела нас. Взгляд её остановился на худеньком мальчике лет двенадцати. У него, как у всех остальных школьников, на груди была медаль «За оборону Ленинграда». Госпожа Черчилль спрашивает:
- За что у тебя медаль?
Мальчик широким жестом руки обвёл зал:
- Как у всех, за оборону Ленинграда.
***
Не ради славы, почестей, награды
Я здесь жила и всё могла снести:
Медаль «За оборону Ленинграда»
Со мной, как память моего пути.
Ревнивая, безжалостная память!
И если вдруг согнёт меня печаль, –
Я до тебя тогда коснусь руками,
Медаль моя, солдатская медаль.
Я вспомню всё и выпрямлюсь, как надо,
Чтоб стать ещё упрямей и сильней…
Взывай же чаще к памяти моей,
Медаль «За оборону Ленинграда».
Ольга Берггольц, Моя медаль
От автора
Летом 1941 года численность населения Ленинграда и его пригородов составляла около трех миллионов человек. Блокада Ленинграда, по разным оценкам, унесла жизни до полутора миллионов жителей города. Серьёзные исследователи считают эту цифру заниженной, поскольку не были учтены неопознанные погибшие, а также умершие при эвакуации. По словам американского политического философа Майкла Уолцера, в осаждённом Ленинграде мирных жителей погибло больше, чем «в аду Гамбурга, Дрездена, Токио, Хиросимы и Нагасаки вместе взятых». Статистика может быть неточной и даже лукавой, но вне всяких сомнений одно: каждая человеческая жизнь – бесценна, тем более – детская, тем более прерванная по злому умыслу, да ещё и варварскими способами, «не виданными ни в одной войне».
О том, что пришлось пережить юным ленинградцам в блокированном врагом городе и о жизни в эвакуации рассказали те, что выжили…
Лёня - Леонид Исаакович Менакер. Кинорежиссёр, сценарист, профессор заслуженный деятель искусств РСФСР. Снял кинокартины «Жаворонок», «Не забудь… станция Луговая», «Ночная смена», «Опознание», «Рассказ о простой вещи», «Молодая жена», «Последний побег», «Никколо Паганини», «Завещание профессора Доуэля», «Последняя дорога», «Собачий пир».
Ира - Ирина Алексеевна Бочарова (в замужестве Зимнева). Педагог. Доктор педагогических наук. Член Совета общественного движения «Бессмертный Ленинград». Член Центрального совета Всероссийского общества «Матери России». Профессор Академии русской словесности и изящных искусств имени Гавриила Романовича Державина, почетный член Российской Академии художеств.
Люда - Людмила Васильевна Пожедаева (урожденная Анина). Выпускница филологического факультета Ленинградского государственного университета имени Андрея Александровича Жданова. По второму высшему образованию - гидролог. Несколько лет проработала в экспедициях по изучению водных ресурсов целинных и залежных земель в Казахстане и на Алтае. Была начальником экспедиционного отряда.
Дима - Дмитрий Петрович Бучкин. Художник. Живописные и графические произведения находятся в музеях и частных собраниях в России, Финляндии, Швеции, Швейцарии, Франции Китае, Японии и других странах. Действительный член Петровской Академии наук и искусств.
Нина - Нина Викторовна Сазонова. Какие-либо сведения отсутствуют.
Лена - Елена Васильевна Образцова. Оперная певица (меццо-сопрано), актриса, педагог, профессор Московской консерватории. Солистка Большого театра. Герой Социалистического Труда, народная артистка СССР, лауреат Ленинской премии. Выступала на всех ведущих оперных сценах мира: Метрополитен-опера, Ла Скала, Венская опера, Королевский театр Ковент-Гарден, Баварская опера, Берлинская опера, Опера Гарнье, Мариинский театр.
Мила - Людмила Николаевна Мартынова. Кандидат искусствоведения, доцент, художественный руководитель созданного ею Санкт-Петербургского Классического театра.
Лариса - Лариса Анатольевна Лужина. Актриса. Народная артистка РСФСР. Наиболее известные роли в кинофильмах - «На семи ветрах», «Вертикаль», «Кыш и Двапортфеля», «Совесть» «Ярослав Домбровский», «Так начиналась легенда», «Тайны мадам Вонг».
Рома - Роман Борисович Громадский. Актёр театра и кино, театральный педагог. Народный артист РСФСР. Служил в Ленинградском театре имени Ленинского комсомола (ныне — театр «Балтийский дом»), в Театре имени Ленсовета. Наиболее известные роли в кинофильмах - «Блокада», «Романс о влюблённых». «Строгая мужская жизнь», «Шекспиру и не снилось». Декан факультета искусств Санкт-Петербургского гуманитарного университета профсоюзов.
- Вера - Вера Вологдина. Научный сотрудник отдела Африки Музея антропологии и этнографии имени Петра Великого (Кунсткамера), кандидат исторических наук, специалист по культуре народов Ганы и Того, член Международной ассоциации историков войны и блокады.
Ваня - Иван Иванович Краско. Актёр театра, кино и озвучивания, писатель. Народный артист Российской Федерации. Служил в Большом драматическом театре имени Максима Горького, в Театре имени Веры Фёдоровны Комиссаржевской. Наиболее известные роли в кинофильмах «Сержант милиции», «Конец императора тайги», «Россия молодая», «Таможня».
Юра - Юрий Сергеевич Родионов. Актёр театра и кино. Народный артист РСФСР. Служил в Ленинградском театре драмы имени Александра Сергеевича Пушкина и в Открытом общественном театре «Родом из блокады». Наиболее известные роли в кинофильмах «Болдинская осень», «Капитан Немо», «Звезда пленительного счастья», «Первые радости».
Кира - Кира Александровна Крейлис-Петрова. Актриса театра и кино. Заслуженная артистка Российской Федерации. Служила в Театре Балтийского флота в Лиепае, в Сахалинском областном драмтеатре имени Антона Павловича Чехова, в Ленинградском ТЮЗе, в Ленинградском академическом театре драмы имени Александра Сергеевича Пушкина (ныне Александринском).
Наиболее известные роли в кинофильмах «Окно в Париж», «На кого Бог пошлёт», «Русская симфония», «Тоталитарный роман».
Гера - Герман Петрович Янсон. Артист балета, педагог, балетмейстер. Заслуженный артист РСФСР. Солист балета в Ленинградском театре оперы и балета имени Сергея Мироновича Кирова, в Новосибирском, в Кишинёвском, в Харьковском театрах оперы и балета. Среди учеников Фарух Рузиматов, ЮлияМахалина, Ульяна Лопаткина, Диана Вишнёва. Светлана Захарова.
Муза - Муза Викторовна Оленева-Дегтярёва. Художник. Живописец, график. Как театральный художник более 35 спектаклей в театрах Ленинграда, Фрунзе, Барнаула, Ижевска, Якутска. Работы находятся в собрании Министерства культуры России, в музеях Санкт-Петербурга, Москвы, Ивангорода, Комсомольска-на-Амуре, в частных собраниях, Петербурга, Москвы, Австрии, Великобритании, Германии, Канады, США, Франции.
Боря - Борис Алексеевич Семёнов. Художник (живописец, график). Участник многочисленных художественных выставок. Произведения хранятся в музеях России и за рубежом.
Валя - Валентин Григорьевич Портнов. Капитан I ранга. Председатель Совета Ветеранов краснознамённого атомного ракетного крейсера «Киров».
Адик - Адольф Авенирович Груздев. Строитель.
Инна - Инна Васильевна Селиванова. Педагог. Краевед. Журналист.
Боря (2) - Борис Владимирович Павлов. Кандидат физико-математических наук. Доцент кафедры физики Ленинградского института точной механики и оптики.
Алик - Роальд Евгеньевич Тайманов. Руководитель лаборатории метрологического обеспечения датчиков и измерительных систем. Действительный член Метрологической академии.
***
И радость и рана на сердце открытом…
В день славной Победы звучит, как набат:
«Никто не забыт и ничто не забыто!»
Потомками верных Отчизне солдат.
Ольга Берггольц
Свидетельство о публикации №225011001428