Последние дни Ромена Гари

Жан-Поль Энтовен (фр. Jean-Paul Enthoven) — французский литературный критик, издатель, автор нашумевших романов "Последняя женщина", "Дети Сатурна", "Парижская страсть" (за последнюю книгу получил премию "Книга Европы №1"). Родился 11 января 1949 года в Маскара (Алжир). У каждого инструмента свой собственный звук. Если моя книга может тронуть кого-то, то это потому, что я верен инструменту, которым являюсь...

Жан-Поль Энтовен познакомился с Роменом Гари в конце его жизни. Статья, напечатанная в интеллектуальном журнале "Правила игры", повествует о последних днях большого писателя и великого мистификатора…

Последние дни жизни Ромена Гари

Я был не один, кто заметил в выражении его лица и взгляде угасающие огоньки прежней жизни. Теперь он был не тем, кем был раньше — молодым и блистательным. В прошлом в него влюблялись эксцентричные, красивые и знаменитые женщины, а потом они его бросали. Все эти приключения, в которые он вложил всю широту своей души, со временем превратились в чётки, нанизанные на нитку банальных историй. Он растрачивал свои мечты в заурядных путешествиях, где находил повод для меланхолии — чисто славянская черта. Ему приписывали не слишком лестную репутацию писателя, который если и жив, то не в полной мере, ибо заточён в своей биографии, эпилог которой так и не смог перейти за черту её начала. Почему он не стал героем? Почему не примкнул к рыцарству стиля и мужества? Почему слава внезапно отвернулась от него, оставив в положении человека, обречённого всего лишь на выживание? Он, казалось, не подозревал об этом, хотя его жизнь сложилась именно так. Нелепая насмешка. Ради чего он мирился со своим положением? Ради неопределённого будущего? Было ощущение, что сама жизнь, предназначив ему великие роли, вдруг передумала, лишив его жестов и реплик, без которых публика сначала начинает скучать, а затем просто уходит.

Отныне его неспешный и тоскливый монолог больше не интриговал нетерпеливых. Его волосы, подкрашенные свинцовым гребнем, монгольские усы, боливийская хлопковая шапочка производили впечатление лишь на обывателей, усиливая при этом его аллергическую реакцию на род человеческий. А его сиреневые или зелёные шёлковые рубашки стали символом стареющего обольстителя, смирившегося с длительным разочарованием. Я понимал, как нелегко было ему укротить свои амбиции, запущенные с таким размахом. Что оставалось? Укрыться в менее значительной идентичности, не имея надежды на завоевание той, о которой он мечтал. Закат его жизни не был равен её восходу. Ромен Гари оказался одним из тех, кто не смог смириться, что прожив начало легенды, не сумел её удержать. Это был лишь эфемерный успех. Теперь ему не суждено было стать тем, кем он хотел быть, — покорителем звёзд. Мне самому не хотелось разочаровывать его. Поэтому я по-прежнему обращался к нему так, словно он оставался тем, кем был когда-то. Хотелось избавить его от столь неприглядной реальности.

Когда я встречал его около полудня на улице Бак, он тут же пытался оживить мелодию своей прошлой жизни. Почему? Из-за заслуг в Лондоне во время войны? Или из-за того, что он однажды сыграл в Софии несколько партий в покер с Димитровым и парой шпионов? Может, из-за того, что Уолтер Вангер предложил ему роль Юлия Цезаря в пеплуме с продюсером из Fox? Или из-за дуэли на пистолетах в Риджентс-парке с польским офицером? Или из-за немецкой гранаты, раздробившей ему челюсть и оставившей на лице застывшую улыбку? А может быть, потому что, прилетев из Ла-Паса, он узнал, что ему присудили Гонкуровскую премию? Или невероятные романы с Мэй Уэст и Долорес дель Рио наполняли его гордостью? А, может быть, воспоминания об осенних венецианских балах у фальшивой графини, недавно прибывшей из Салоник? Все это напоминало старую киноленту, где человека уже нет, но создаётся впечатление, что он всё ещё здесь. Это когда человек жив, но его душа уже не горит.

В те времена многие считали его тем, кого  обокрали на пути к славе. Полагали, что это был  Мальро, который присвоив себе как голлизм, так и эпоху. А Моран, его соперник по «Восточному экспрессу», забрал у него эту  очарованность космополитизмом. Да и  Кессель, в Академию вместо которого он так и не смог попасть, властвовал над русскими душами Парижа. Что до Хемингуэя, его двойника и наставника, -  за что он его и ненавидел, то можно сказать, что ученик  превзошел своего учителя, будучи высокомерным и властным.  Мог ли он рассчитывать на успех в литературном мире, зная, что там не так уж много стратегий, позволяющих занять желаемое место?

Иногда, в минуты откровения, Ромен Гари выражал о себе не самое высокое мнение. Его талант? Он никогда в него не верил — разве что после пары бокалов вина. Его вымышленное племя? Он знал, что оно слишком экзотично, слишком открыто для людей из ниоткуда, слишком перенаселено безродными скитальцами, неспособными принять ту французскость, по которой он так тосковал. Его романы? Он воспринимал их как собрание заурядных гуманистических басен, способных заинтересовать разве что дрессировщика медведей — достаточно жёсткого, чтобы не поддаться сентиментальности, но при этом изворотливого.

И всё же он верил, что провидение приготовило ему место среди великих. Его хвалили Сартр, Камю, Арон. Оставалось лишь — как он полагал — ухватиться за удачу и, подобно Толстому, Чехову, Тургеневу, устремиться к высотам литературы. Но Гари, как он сам признавался, не смог удержать тот блеск, что однажды прикоснулся к нему. Все это было подобно воде, утекшей сквозь пальцы. Порыв сменялся растерянностью, компромиссами, тоской. Он осознал, что смог лишь приоткрыл завесу рая, однако вернуться туда он больше  не сможет.

Тогда он начал примерять свои  первые маски: два псевдонима — Шатан Богат и Фоско Синибальди — чтобы поупражняться в искусстве исчезновения. Затем он надел дипломатический мундир, вступил в спор с авторами нового романа и предстал в образе богемного консерватора. Его желание стать послом? Это была ещё одна роль — писателя-дипломата. Но лётный китель, герб его ушедшей молодости, удушал его, и он бросил его в гроб матери вместе с наградами.

Из всех этих моментов отчаяния каждый видит лишь внешнюю сторону — фасад. Кто-то жалеет уставшего писателя, а кто-то сторонится его, полагая, что он выбился из сил. И все это в тот самый момент, когда он готовит свой последний розыгрыш.

2 декабря было днем коротким и незначительным — одним из тех дней, когда задумываешься над тем, зачем вообще нужны эти дни, лишенные событий. Они лишь захламляют существование. Низкое дождливое небо. Обычное время года, разделяющее два мира. Конец посредственного десятилетия.

В тот день, во вторник, Ромен Гари обедал с издателем в ресторане, ставшем с некоторых пор его излюбленным местом. Укутанный в макинтош, придающий ему вид ночного воздушного змея, взлохмаченный, с мутным взглядом, он заглядывал сюда по вечерам. По словам очевидцев, говорил он громко, искренне возмущаясь критиками, разгромившими его последнюю книгу, проклинал налоговые службы, преследовавшие его, поносил голлизм, с которым — уже не впервые — он рвал связи. Он жаловался на свою первую жену, которая, судя по слухам, предпочитала носить свое обручальное кольцо на цепочке, ближе к уху. Именно таким был Гари в мрачные моменты жизни — тщеславным, вздорным, готовым сражаться с незамечающими его противниками. Он был подобен старому льву, потерявшему свою мощь, но тщетно пытающемуся вернуть себе былую славу.

Все это происходило в те времена, когда почти никто не знал, что он стал участником некой драмы, которая якобы не имела прецедентов, даже если вспомнить золотую легенду. Никто и предположить не мог, что этот уставший писатель, неспособный убедить, что он все еще способен на порывы вдохновения, мог прибегнуть ко лжи и на протяжении четырех лет вводить в заблуждение всех тех, кто поспешил его отвергнуть. Мог ли я всерьез воспринимать этого дрейфующего конкистадора? Как я мог поверить в эту его извращенность? Неужели он уничтожил самого себя, превратившись в другого, лишь потому, что не мог примириться с самим собой?

Вполне вероятно, что в тот самый день Ромен Гари решил положить конец всем этим лихорадочным мистификациям, начавшим переходить за рамки здравого смысла. Наблюдая за ним, складывалось впечатление, что он не мог мириться с «лишней жизнью», которую ощущал внутри самого себя. Возможно, что это была та самая часть, которая все еще принадлежала стареющему щеголю, продолжающему насмехаться из-за кулис, подобно Просперо из пьесы Шекспира «Буря», — и это несмотря на то, что он был уже в другом временном промежутке. А может быть, это была та часть, которая продолжала ассоциироваться с его молодостью и дерзостью, то есть с его псевдонимом, который изначально он придумал, как шутку. Не он ли сам оживил этот образ собственными высказываниями до такой степени, что умные люди начали противопоставлять псевдоним ему самому?

В самом начале это была лишь безобидная шутка, которая, начиная со Стендаля или Мериме, была лишь малой частью головокружительных литературных мистификаций. К ним прибегали писатели, уставшие быть самими собой и растерявшие любовь своих почитателей; тогда они начинали скрываться за маской, то есть прятаться за вымышленной личностью. Именно этот прием им позволял затрагивать те области, что были запретными для их настоящего имени. Что касается Гари, то, несмотря на то, что многие в этом увидели лишь огонь — ведь по-русски «Gary» — это «Гори», что символизирует жар и пламя, а взятый им псевдоним «Ajar» скрывал за собой не тот самый жар, а лишь тлеющие угли, позволив писателю ненадолго погрузиться в льстящие ему обманы.

А что, если эта игра зашла слишком далеко, так далеко, что кто-то из сыщиков смог напасть на его след? А что, если подобное желание узнать правду угрожает ему? Ему ничего не оставалось, как выйти на арену, освещенную яркими софитами, и начать собственное представление. И вот он приглашает журналистов, притворившись, что не понимает, о чем идет речь. Тем не менее все его ответы продуманы заранее. Все это происходит перед огромным количеством микрофонов с целью получить еще одну порцию наслаждения, усилившее  присущий ему нарциссизм. Это тот самый прием, который помогает порвать с временной анонимностью. Однако Ромен Гари, захваченный собственным безумием, не задумывается над этим. Замурованный в собственный образ, обманутый своей же иллюзией, он теряет себя в то время, как его двойник получает лавры и триумфы. Отныне это лишь маска, прячущаяся за лицом и сдерживающая движения, которые ее и породили. Впервые писатель соглашается предстать перед публикой еще более вымышленным, погружаясь тем самым в сумрак, которым, как он полагает, он в состоянии управлять.

Зачем же, в таком случае, появляться в последнем акте, в апофеозе, достойном журнальной статьи, при этом бросая вызов слепым и глухим? Зачем лишать себя вот этого недоразумения, которое, если и не гениально, то хотя бы соответствует  его страсти к абсолюту? Иногда мне кажется, что всего несколько слов могли бы его успокоить и вернуть к жизни. Вероятно, сказав ему, что он намного шире придуманной им хитрости и что столь великолепная комедия никого не обманет, тем более тех, кто его внимательно читал. Захочет  ли он это слушать?

Совершенно очевидно, что Ажар уже был в «Тюльпане» — те же самые речевые обороты, те же самые страсти пронизывают «Большой гардероб» и «Жизнь впереди», те же пророческие и фантастические персонажи с невероятной легкостью пересекающие  границы всех его произведений.  Но с того момента, как он положил конец собственной интриге, приписав свою судьбу и эмоции псевдониму, при этом описывая себя таким, каким его устали видеть — танцором танго, тонтон-макутом, беспомощным авантюристом, облезлым павлином, — он все ещё надеется, что сможет познать  неизведанную сторону славы. Как видно, в тот самый день Ромен Гари готовился к посмертным ликованиям. Насколько мне известно, он не отказался бы от почестей, даже если бы они пришли намного позже: спокойная старость, окутывающая нежностью и уважением, его дерзость, в лучах трепетной мифологии, все это  могло бы омолодить его.

Несколько лет до этого — на самом пике фарса с Ажаром — Гари присутствовал на похоронах Мальро. Там, в центральном дворе Лувра, под взглядом греческой богини, он подумал, что именно подобных почестей он хотел бы и для себя. Он жаждал признания, поклонения и обещания места в пантеоне. Он задавал себе вопрос: как Мальро мог знать тот самый путь, который позволяет наилучшим образом вписаться в величие? Каким божественным даром он владел, чтобы так виртуозно пользоваться собственной славой, в то время как он - Гари оставался вечным любителем?

Однако Гари сделал все, чего обычно ожидают от храбрецов: он смог слиться с той Францией, которая воплощала в себе голлизм, хотя его представление о ней было весьма абстрактным. Более того, он верил в то, что эта Франция больше не является символом баррикад, что это уже другая Франция, обновленная такими эмигрантами, как он. Его псевдоним предназначался именно для этой обновленной страны. Он писал свои истории с тем же ожесточением, как когда-то бомбил нацистские заводы, олицетворяя своим образом преданность, благородство и возвышенность  чувств. Однако все эти качества в большей степени соответствовали скорее республиканской добродетели, чем написанию великих романов. Но было бы несправедливо упрекать его в этом. Напрашивается вопрос: а что было бы, если бы он открыл для себя Францию через Лакло и Монтеня, а не через La Condition humaine («Человеческое состояние») Мальро?

Что касается всего остального, то у меня сложилось впечатление, что он был похож на человека, застигнутого  врасплох: в самом начале его романы понравились тем, для кого они как раз и не предназначались. А когда Гари впервые увидел де Голля во время войны, то это произошло, когда писатель  выступал на сцене театра в гарнизоне, переодевшись в женщину, танцующую французский канкан. А ведь именно ради того, чтобы достичь величия, Ромен Гари и хотел изменить свое имя. В детстве, среди русских эмигрантов в Ницце, он составлял список благозвучных французских фамилий, которые ему нравились, ибо само звучание этих фамилий предвещало великолепную судьбу. Как сложилась бы его жизнь, если бы он унаследовал фамилию отца — Кацев, который был часовщиком из Курска? Он отверг эту фамилию. Ему хотелось, чтобы его звали Александр Наталь, Ролан де Шантеклер, Васко де Ла Фернай, Ромен Кортес или Ролан Кампеадор. И вот столь невротическое отношение к собственной фамилии говорит нам о его сущности — как реальной, так и воображаемой.

С другой стороны, именно эта невротическая натура и подталкивала его к созданию романтических произведений. Это правда, что он хотел, чтобы его прекрасная мать была женой  не его отца, а другого — знаменитого шекспировского актера Ивана Мозжухина, чьи брови и лоб азиата напоминали его собственные. Он считал, что столь аристократическое генеалогическое древо ему  больше подошло бы. Без этой аристократической опоры он оказался  в положении человека, сомневающегося в собственном рождении.

Да и его голлизм был ничем иным, как тягой к имени, миражу, способному высвободить в нем великую гармонию. Возможно, будь он аристократом, он скорее бы смог влиться в универсальность. Иудейство ограничивало его в этой возможности. Имя Гари он выбрал во время опасной миссии в Германии.

И вот это имя стало некой формой надежды, волшебством, вполне достаточным для того, чтобы оказаться в словарях между Гарибальди и де Голлем. Имя, рожденное из его мечты и вмонтированное в мрамор его творчества, дало ему ощущение освобождения от затерявшихся краев его родины — между Вильно и Москвой. Он — Ромен Гари, наконец-то стал героем той виртуальной действительности, которая и является единственной родиной настоящих романистов.

Возникновение Ажара, возвращающего его к иудаизму ошеломило его. Не означает ли это, что невозможно возродиться по собственному усмотрению? Понимал ли он, что память и происхождение держат воображение намного крепче, чем нам это кажется? Узнаем ли мы, о чем думал человек, потерпевший неудачу в тот самый дождливый день?
Теперь всё заканчивается: завещание, рукописи, прощальные письма.

И вот Ромен Гари, который не курил уже три месяца, зажигает «Монте-Кристо», как и раньше, когда он появлялся в Пальм-Бич с Даррилом Зануком и Сид Шарисс. Он не хочет, чтобы его провожали до дома, ибо даже  дождь кажется ему нежным и легким. Он покончит с собой в конце дня — с браунингом в руке, который не покидал его с тех самых пор, как он решил, что за ним следят американские спецслужбы.

По дороге домой, на бульваре, он покупает красный халат. Когда хочешь уберечь тех, кто любит тебя, то приходится думать и об этих деталях: лучше быть в одежде, на которой кровь будет менее заметна. Ромен Гари всегда любил рисовать в воображении ту  сцену, в которой он участвовал. Для него было важно представить, как всё это будет выглядеть со стороны. В конце концов, не так ли поступают самые отчаявшиеся из нас, всё ещё пытаясь доказать, что с точки зрения бессмертия можно продолжать лепить собственную жизнь даже тогда, когда больше нет иллюзий по поводу собственного творчества?

День шёл к своему завершению. Город, умытый дождём, казался странно безмолвным, будто в ожидании какого-то значительного события, о котором никто не осмеливался говорить вслух. Вечернее небо отражалось в мокром асфальте, и огни витрин смешивались с лужами, образуя причудливую, почти магическую картину. Но для Ромена Гари магия давно утратила свой блеск.

Он возвращался  домой медленным шагом, словно пытаясь оттянуть неизбежное. В кармане его пальто лежала новая книга, ещё пахнувшая типографской краской, — последнее напоминание о том, что он оставляет этому миру. В подъезде дома было пусто. Был слышен лишь скрип ступеней, подобный едва уловимому упрёку за все неиспользованные возможности.

В своей квартире Гари не включил свет. Он знал её на ощупь, словно старый театр, где он разыгрывал свои последние сцены. Он прошёл в гостиную, где на столе стояла фотография матери и недопитая бутылка виски. За окном шумела дождливая ночь, приглушённая тяжёлыми шторами.

Гари сел в кресло, закурил ещё одну сигару и на мгновение задумался. Ему вспомнились первые годы в Ницце, материнская вера в его величие, бесконечные мечты о славе, о признании. Тогда всё казалось таким простым, таким достижимым. Но жизнь была другой. Она оставила шрамы — как видимые, так и невидимые. Она забрала многих, оставив его одного — с книгами, с воспоминаниями, с бесконечным ощущением недосказанности.

Гари медленно встал и направился к письменному столу. Там, в ящике, лежал тот самый браунинг. Он вынул его, почувствовав тяжесть оружия в руке. Всё было подготовлено: письмо, прощальная записка. Всё, кроме внутреннего покоя.
На мгновение он остановился. А может, стоит ещё раз попробовать? Ещё раз возродиться, как Феникс из пепла? Но тут же посмеялся над собой. «Нет, мой друг, это конец спектакля», — прошептал он, глядя на своё отражение в окне.

Когда прозвучал выстрел, ночь не содрогнулась. Никто, кроме пустой комнаты, не стал свидетелем финальной сцены жизни Ромена Гари. Только красная ткань его халата впитала в себя эту трагедию, завершив историю, которая, возможно, никогда и не начиналась во всей своей полноте.

На следующее утро газеты напишут о его смерти. Кто-то будет потрясён, кто-то останется равнодушен, но мир продолжит двигаться вперёд. И всё же память о Гари, о его книгах, его парадоксах, его страстях — останется. И, возможно, в этой памяти, в этом бессмертии он обретёт то, что так долго искал.

Перевела с французского Элеонора Анощенко

11 января 2025 год, Брюссель


Рецензии