Жили-были
Валентина Васильевна, женщина серьёзная, кралась огородами. Было неприятно и унизительно. Но что из того? Жизнь полна сюрпризов. Сейчас она заходила с тылу с единственной целью – щёлкнуть Никанора Ивановича по раскрашенному водкой носу.
***
Причины, которые заставили Никанора Ивановича и Валентину Васильевну разъехаться, когда то казались уважительными, но сейчас выглядели нелепо, и у обоих ничего, кроме сожаления, не вызывали.
Впрочем, Валентина Васильевна навещала супруга. Привозила ему чистое бельё и сладости, до которых он был большой охотник, но приезды эти требовали одного условия, которого Валентина Васильевна понять не могла.
За день или за два она должна была позвонить Никанор Ивановичу, и предупредить о своём визите. Эта его просьба — и в самом деле только просьба — превратилась в сознании бедной женщины в непреодолимое препятствие, с которым душа её никак не могла примириться.
Ей казалось, что Никанор Иванович отдаляется от неё, делается чужим. За долгую совместную жизнь Валентина Васильевна хорошо узнала своего Никанора Ивановича. Изучила его привычки, умела держать под контролем его заначки, но вот сейчас, на склоне лет, столкнулась с какой-то страшной и не понятной силой, наводившей на бедную женщину «чёрную немочь».
Страдала Валентина Васильевна невыразимо. Вечерами она подливала в лампады маслице, правила щепотью нарезанные из старой фланелевой рубахи чёрные от нагара фитили, и медленно, как-то неуклюже, по-женски, чиркала спичкой о коробок. Когда вспыхивал огонёк, она, целясь, будто вдевала нитку в игольное ушко, сажала огонёк в лампадку. Сначала в красненькую, потом в зелёненькую, отчего огоньки делались красными и зелёными и, поиграв весёлым светом, успокаивались.
Просила Бога:
- Послабь! Измаялась! Что думать, не знаю... Может «делает» кто?
Её низкий и будто совсем не женский голос сильно волновался. Глаза – эти добрые, светлые глаза, окружённые множеством тонких солнечных лучиков, плача роняли драгоценный бисер на новенький зелёный фартук. Ладонью она размазывала слёзы по щекам и всё не могла успокоиться. Не хотела. Слёз своих не стеснялась.
Старые образа глядели на старушку из другого мира.
Бог глядел пронзительным оком Своим строго и страшно. От этого неумолимого взгляда Валентина Васильевна делалась былинкой и, теряясь в просторной комнате, не смела ни о чём Его просить.
Стесняясь своей нерешительности, и не зная как лучше поступить: не то на колени стать, не то остаться как есть, (молитвенница из неё была никудышная), она обращала свой взгляд к иконе Богородицы.
А Богородица была ласковая, как маменька покойница, — царствие ей небесное, — глядела, будто грела, и всё понимала в её земном бабьем горе. Понимала без слов, просто, как родная. И если бы икона умела говорить, то, наверное, что-нибудь сказала, что-то жалостливое, как маменька прежде: «Пёрышко моё, кузнечик мой, потерпи».
И то ли от этого взгляда, то ли от мысли о покойной родительнице, Валентине Васильевне становилось хорошо. Ненадолго, но всё же хорошо.
Стоило же ей вернуться на «своё», как воображение начинало рисовать неприятные картины: то гримаса незнакомой бабы с пустыми вёдрами, то лицо соседки – доброй женщины, отчего то раз вымывшей за нею полы…
Беспомощным взглядом скользила она по божничке, цепляясь глазом за образа, как кровоточивая за ризу Господню, но ум был рассеян, не твёрд, мысли путались. Навязчивые они утомляли старушку, и та, совсем обессилев, оставляла молитву, и искала, чем занять себя, лишь бы не думалось…
Но стоило Валентине Васильевне провести время в обществе Никанора Ивановича, как жизнь шла на лад. «Немочь», ещё недавно такая страшная, оставляла её. Снова горячо и искренне жалела она «своё родное», прощала ему Бог знает какие обиды и не хотела никуда уезжать: её место было рядом с ним.
***
День пролетал быстро. Никанор Иваныч по обыкновению рассказывал о грядках, и парниках, об изумрудной рассаде в горшочках, о ровных рядках зелени искрящейся бусинками воды. Непременно говорил о козах, в которых души не чаял.
Старшая, Маруська, с головой, похожей на битый сапог, жила у него с незапамятных времен, и такого нагляделась своим единственным уцелевши глазом, что и не всякому человеку привидится в его долгую жизнь. В те дни, когда была в «охоте», она, жутко надсаживаясь, каким-то неистовым, лично своим – козьим надрывом, заставляла Никанора Ивановича думать о ней ни как о козе, а как о чём-то небывалом, что взялось непонятно откуда, поселилось у него в сарае, и живет там.
Не найдя сладу с козой, Никанор гнал её на задворки, и Маруська, пущенная на все четыре стороны, бродила по округе с раннего утра до поздней ночи, вселяя суеверный ужас в баб и малых детей.
Бабы, как им и положено, жаловались Иванычу на рогатое чудовище, а самой Маруське желали околеть, утопнуть, лопнуть, попасть под Витькин «трахтор». Но только ни одна холера не брала её и от того слыла она заговорённой, дурной приметой и недобрым знаком далеко за пределами своего села.
Детишки, посланные родителями в сельпо, дойдя до Никанорова двора, замедляли шаг, складывали пальцы в дулю и, держа её в кармане, давали такого стрекача, что после долго не могли отдышаться, жадно глотая воздух сухим ртом: во рту ломило зубы, и тянуло в боку.
Рассказывая Валентине Васильевне об этом, Никанор хлопал себя ладонями по острым коленкам, и, передразнивая козу, блеял самым диким образом, пощипывая жену за бочка, как когда-то в молодости, и они весело смеялись.
Валентина Васильевна отирала платком потешные слёзы и довольная говорила:
-Какой ты, Никанор, молодец. Какой у тебя порядок во всём!
Так они сидели часами и пили чай. На сладкое слетались осы - лезли в варенье, тонули в меду, вились у лица, стараясь сесть то на губу, то на нос.
Старый чайник шумел на раскалённой каменке в летнице, и казалось, посмеивался над безобидной болтовней Никанора.
И было хорошо! Было покойно и ладно.
А осы всё лезли к старикам. Валентина Васильевна по-купечески благодушно, отмахивалась от них ладошкой, не боясь, что цапнут, а Никанор, дождавшись пока одна из них сядет на стол, давил назойливую ногтем сочно и с хрустом, приговаривая:
- Хря-ясть, подлая...!
Потом шли гулять на Красный луг. Оттуда по овражку спускались к огородам и к старенькому колодцу, где пахло свежескошенной травой и душистой таволгой, стрекотали кузнецы и томило горячее солнце. Жаркие, в испарине, они едва возвращались обратно, садились в саду под яблонями и там отдыхали.
Никанор был единоличником, и свою простую и неискушенную душу вкладывал во всякое собственное дело сразу, без остатка и размена, как это умели делать его благочестивые предки. Огороды, которые он обрабатывал, яблони, под которыми любил отдыхать, дом, в котором они с Валентиной Васильевной прожили жизнь и состарились, были наследными, родовыми. Здесь всё помнило заботливые руки отца и деда, везде ступали их натруженные ноги. А теперь вот и ноги его детей и внуков толкли туже самую тёплую, нагретую солнцем, поросшую травой-муравой землю.
В наследство ступил Никанор твёрдо, пророс в него глубоко, и заботился о нём поболе, чем о своей бабе. Верность наследству хранил свято, так, что когда брат его родной Клим решил продать отцовский дом со всем, что было, Никанор вступился за отцовское. С братом рассорился, но отстоял. И никто не знает, примирился ли с ним Клим перед своей смертью или нет?
Любил Никанор землю. Если видел брошенные поля, нутро его ныло.
- Болеет земля, - говорил он, кивая в сторону бесчисленных муравьиных холмиков, похожих на болячки.
Хозяйка напротив, была далека от этого. Не чувствовала и не понимала землю как супруг, но уж очень ей нравилась обстоятельность Никанора, основательность, с которой он вёл свои дела. Может потому и слюбилось у них с Никанором, потому и сладилось, что умела помалкивать и никогда ни выговаривала ему за эту его вторую любовь.
Сидя под яблоней и обмахиваясь лопушком, Валентина Васильевна говорила:
- Старые мы стали, Никанорушка. Переезжал бы ты ко мне.
И голос делала мягкий, чтобы потрафить деду. Говорить говорила, но знала, что всё одно, не послушает, ничего не бросит, а так и будет ковыряться на своих грядках, пока не свернётся.
А впрочем надежда была.
Заметно «сдал» Никанор. Держал его дом родителев на привязи и, как клещ, тянул из него последние соки. Не по силам стало ему хозяйство (девятый десяток старику). А тут ещё Валентина досаждает ему своими просьбами, то так, то по телефону: «Брось ты всё. Приезжай ко мне». Но Никанор был упрям, и упрямство его, как у всякого сильного человека, простиралось порой до безрассудства.
Сверстников у них не осталось в деревне. И она проживала каждый день как последний. И так их было жалко, эти дни, когда сидела она и со скуки в окно глядела. И что только не пригрезится? И какие странные и нелепые мысли не обеспокоят её за день? А вдвоём кажется лучше.
Не приметно для самой себя Валентина Васильевна стала ревновать мужа к дому, к хозяйству, к деревне... Сроду не ревновала и не знала, какая тяжёлая бывает ревность. Научилась ненавидеть это бездушное, и, как ей казалось, никому не нужное, что отнимает у неё Никанора, потому и мучилась.
А Никанор и в самом деле стал пенять на здоровье. Долго таился от жены, и про своё больное сердце ничего не говорил - жалел старуху. А в последние месяцы самого себя жаль стало. «Давит… вот тут… И страх по вечерам такой..!». Хотелось, чтобы пожалела его Васильевна: уткнуться бы в подмышку её тёплую, как в детстве в мамкину, да и позабыть все на свете. Раньше себе того и думать не позволял, стеснялся как будто. Сейчас бы и можно, но прямо сказать, мол, пожалей меня, нельзя – срамно. Не по мужски как-то...
Никанор Иваныч молчал, думал о детях. О младшем думал так: «Моя вина. Не доглядел, вот он в мать то и пошёл, а она городская, понимаешь, квартирная…». О старшем думку гнал. Тяжёлая была думка.
Было у них с Валентиной общее горе. Лет восемнадцать назад пропал старший сын их, Алёшка. Сложилось ему тогда сорок лет. Богатырь. Красавец. В тот злой день он сильно повздорил с отцом. И уж что ему отец наговорил один Бог знает, но только сына они больше не видели. Ушёл. Как в воду канул.
Сильно страдала Валентина Васильевна. Порой ей казалось, будто отец и младший сын, что-то от нее скрывают, чего-то не договаривают. В глубине души она винила в той ссоре упрямый и гордый характер мужа. Горько плакала по ночам в подушку. Ушла на квартиру, чтобы не слышал Никанор, как она по ночам зубами скрипит и воет тихонько от горя, как зверь раненый. Бабье горе молчаливое и незаметное. Оттого может и невыносимое такое.
Потом был инсульт, больничная койка и тяжёлая обида на саму себя. Да много чего было за пятнадцать потомашных лет, но только совесть её чиста. Никанорушку своего она ни разу словом не попрекнула, и укора ему не сделала. Жить легче, когда совесть у человека чистая. У Валентины она была, как пушинка, лёгкая, и как облачко, светлая. И не то, чтобы нарочно чистоту её берегла, а как-то само собой вышло. Жизнь прожила одним днем. И вся её жизнь – Никанор и дети. Даже больше Никанор. Он её первая и, наверное, уже единственная любовь. А Алёшеньку жаль. Знать бы только где могилка его. И есть ли она?
Никанора Ивановича эта история тоже надломила – запил он. А главное, в отношениях с женой будто какая трещина легла. Чувствовал её немой укор, оттого и пил. Пил жадно. Тайком. Будто приворовывал. И не любил, чтобы приезжала она без извещения и стыдобу его видела. Жить тяжело не с бедой, а со стыдобой: вот с этим самым немым укором. Мало ли было бед? Солены ими. А она как нарочно всё ковыряет и ковыряет: то с задов зайдет, то в позарань приедет. И всё хочет дёрнуть его побольнее. «Устал я!» - думал Никанор, – «Сильно устал! Размяк… Обабился… Ни к черту жизнь кончил! Оно может и хорошо, что надзирает. Может, ежели не она, давно бы спился. А приедет вот так, поговорит, да слово какое ласковое женское скажет, и тогда тает душенька, как воск, и вот хоть не отпускай её, Вальку-то, хоть вяжи да держи. Эх, голубица моя! – думал Никанор, - Я может и любить тебя раньше не мог по-настоящему, что не знал, что такое эта любовь. Стока годков прожили вместе, а я смотрю на тебя и лишний раз дотронуться боюсь, потому как ты у меня вроде святыньки. Трепетно с тобою. Вот и впрямь была бы там… — он поглядел на глубокое синее небо, и незаметно, вроде как внутри себя самого вздохнул, — была бы там жизнь, как про неё говорят, то я бы с тобой ту жизнь прожил, хоть бы и цельную вечность она длилась. Может и мало бы сталось.»
*****
Разрезая крыльями сбитый воздух пролетела пара диких уток, шумно скатилась на воду и стихла. Поднялись дымы над крышами. Ночь, наверное, станет прохладной, - думал Никанор. И редкий лай праздной собаки, где-то аж на другом конце деревни, еще сильнее подчеркивал тишину вечера.
Валентина Васильевна села в последний автобус: светлый и тёплый. Везла домой собранную Никанором кладь: Маруськино молоко, творожок, яйца, и вот рубашки постирать, а в сердце притаилась то ли тоска то ли печаль, чего Валентина Васильевна разобрать не умела. Так что с улицы Никанору хорошо была видна её грусть.
Автобус зашипел, и хлопнув дверьми, медленно стал удаляться. Некоторое время его огоньки ещё виднелись в прозрачном вечернем воздухе, пока не скрылись за поворотом.
От терпкого запаха молодой листвы кружилась голова. Хотелось бежать – бежать босиком по нагретому за день асфальту, чтобы догнать и обнять её – крепко, по-молодецки и приказать остаться с ним, здесь и на всегда!
А Никанор всё стоял, заложив руки за спину, ссутулившись - совсем старик: слушал, как тукаются о дорожный знак майские жуки, которых в тот год было на удивление много – в последний год его жизни на земле...
На 147-ой Конкурс прозы для начинающих http://proza.ru/2024/11/15/360 Международного Фонда Великий Странник Молодым
Свидетельство о публикации №225011400749