У озера
Сергей Дмитриевич Николаев - для удобства, просто Николаев - решил пойти в Русский музей. Наступившие после Нового года («пятьдесят семь процентов века», как шутил сосед Николаева, у которого он скромно праздновал) слякотные дни оказались коварными. Он простудился, несколько дней хрипел и лежал с температурой. Вызывал врача. Но не для советов в лечении, а ради больничного. И вот сегодня, в пятницу, Николаева выписали. На работу в понедельник, целый день ещё впереди, он «насиделся» дома, поэтому нужно предоставленную судьбой возможность использовать. То есть, оказаться там, где давно уже не был, но где очень любил бывать. Так ведь обычно и получается – суета, мелкие заботы и нужды поглощают главное. То, чем живёт душа.
Душа одинокого Николаева жила многим. В том числе, любовью к живописи. Любовью дилетантской, без искусствоведческих изысканий и экскурсоводов, убивающих, по его мнению, непосредственное восприятие обыкновенного «посетителя музея».
Почему Николаев одинок? А почему люди женятся, как впоследствии оказывается, не на тех? Почему одному достаточно рюмки вина в праздник, а другой становится ежедневным пьяницей? Почему хотел стать музыкантом, а стал, допустим, инженером-электриком? Так получилось. Так распорядилась жизнь, хотя нам кажется, что это мы ею распоряжаемся.
«Но сегодня-то я уж точно распоряжусь ею сам! – радостно думал он, повязывая галстук и рассматривая в зеркале худое, пахнущее одеколоном лицо. – Давненько я не наряжался, давненько не брал в руки шашек…»
Кроме желания, никуда не торопясь, не толкаясь, походить по пустым из-за пятницы залам, наслаждаясь картинами (конечно, не всеми и не вообще), была в Николаеве надежда на «встречу». С той, которая может стать его, если не женой, то близким другом. Очень близким. С которым можно говорить обо всём – а так много этого «всего» накопилось! С которым можно и не говорить, совершенно не обязательно, но непременно находиться рядом, зная, что ты этому человеку дорог. Гулять, чёрт возьми, по вечерам! Даже, если после прогулки им придётся расстаться. До нового свидания - разные могут быть обстоятельства (их Николаев никогда не придумывал), главное «встретить». Конечно, такое может произойти, где угодно, не обязательно в музее. Но лучше там – уже что-то общее. Да и повод для знакомства прекрасный, если он не испугается заговорить.
«Наивно? – думал Николаев, сидя в трамвае. - Как сказать. А если и так, что плохого в наивности подобного рода? Что плохого в том, что сорокалетний почти дядя фантазирует, как девица? В чём изъян?»
Раздевшись и выбирая в коробке смешные суконные тапки (нога у него небольшая), Николаев решал, с чего начать. «Так я уже начал. Гениально - паркет бережём, и полы натираем! Прежде к Айвазовскому, потом Грабаря. Или сразу к Левитану? Впрочем, какая разница? Всех обойду, каждого поблагодарю…»
За что благодарить? За чудо, первый раз случившееся с Николаевым ещё до войны, когда он вдруг ощутил реальность полотна. «Волны», перед которой он сел, и… надолго замер. Оказавшись в штормовом море, чувствуя его смертельную мощь, свист и вой холодного ветра, шум и движение воды, её солёные брызги, её пенистую и мутную, но всё же прозрачность. Взбесившаяся бездна! Сколько раз он эту картину видел, а тут вдруг… До дрожи. Внезапно поняв значение слова «подлинник» - только через него, никакая репродукция или копия на подобный эффект не способны. И последующий грустный опыт: такое бывает единожды, больше «Волна» не оживала.
Но без предупреждения ожил Грабарь. Его «Дельфиниум». А вернее, летний день, зной, жужжание пчёл, вялая прохлада шевелящихся теней, пахнувший мёдом ветерок с поля, в ответ ему легкое шуршание берёзовых листьев…
Потом был Шишкин, лесная дорожка, на которой очутился Николаев. К нему, прячась под зонтиком, его не замечая, идёт девочка, за ней изнывающая от жажды собачка. Густой хвойный воздух, безмятежность. Где-то гулко «кукает» кукушка. Если он ещё немного постоит, то узнает у подошедшей девочки, как её собачку зовут. Наверное, как-нибудь по-французски.
Недавним, относительно недавним (в прошлом году, во время отпуска) потрясением стал Левитан. Его «Озеро». Подарившее Николаеву не только восторг от возникшего ощущения несомненной действительности. Не только желание сесть в лодку, оказаться на другом берегу, а потом пешком до колокольни и дальше, назад не возвращаясь, в просторы. Но и приятную, щемящую боль, всплеск любви к «метафизической» Родине.
***
Как и предполагалось, залы были почти пусты: согнутые возле табличек с называниями, держащие друг дружку под руки плешивые старички и очкастые старушки; группы скучающих (такое впечатление) иностранцев с фотоаппаратами на груди и тараторящими заученный текст гидами; изнывающие от сонливости смотрительницы на стульях; подобные ему одиночки, либо медлительно-сосредоточенные, либо неизвестно, куда быстрым шагом направляющиеся.
Где-то Николаев тоже почти не задерживался, чтобы не расходовать «внутренние силы» – мимо не вызывающих отклика иконы, тусклых портреты допетровских времён, лубочного Сильвестра Щедрина, ставших картинками из учебников Сурикова, Васнецова, Репина…
Часа через полтора Николаев, жалея, что его внимание уже устало, входил в отведенный Левитану зальчик с его волшебным «Озером».
В зальце кроме женщины и мужчины никого не было. Женщина, вскользь замеченная взглядом, стояла у окна. Мужчина же находился вплотную к «Озеру». Деревенского вида (сапоги, смешно обмотанные длинными завязками музейных тапок, светлая косоворотка, жилет), тотчас названный Николаевым «председатель колхоза». Он переминался у холста, его старательно разглядывая. Не понимая, что именно этим лишает себя возможности схватить композицию в целом, а ведь только так, издалека, не замечая грубых мазков, выпуклостей краски, нужно смотреть на крупные полотна.
«И даже не понимает, что мешает другим. Ладно, подождём…» - остановил раздражение Николаев, и о деревенщине забыл. Потому что женщина, как бы самой себе, но вслух произнесла:
- Удивительно… Я словно на берегу, слышу плеск воды, шуршание камышей, вдыхаю осенний воздух. Шедевр! Стою уже, не знаю сколько, и отойти не могу.
Прошла секунда, в течение которой Николаев был поражен красотой и элегантностью (синее платье, голубой шарфик, забранные в высокую причёску светлые волосы) этой, сделавшей поразительно точное замечание женщины.
Он глубоко вздохнул и решился:
- Со мной тоже случалось… Я имею в виду подобное впечатление. Как я понимаю… как понимаю, оно - это отклик души. Случается же! Знаете расхожее выражение «вложил душу»? Левитан вложил в работу свою душу, а моя… - ладони Николаева вспотели, - Сказать «резонанс» - грубо, но нечто подобное.
Женщина (теперь она смотрела на Николаева) улыбнулась:
- Я поняла. Конечно, именно так – отклик души.
- Меня... - это был самый трудный для Николаева момент, после которого робость исчезла, и ему стало легко и радостно, - зовут Сергеем Дмит… Сергеем. А вас?
- А меня Натальей. Очень приятно.
«А мне-то как!» - подумал Николаев, и после этого всё для него исчезло. Таящаяся в углу бабка-смотрительница, проходящие мимо, колхозник, теперь подобравшийся препарировать «Сумерки», да и сам музей. В мире остались только он и она.
- Я больше всего люблю пейзажи, - говорила ему Наталья. - Мои любимые «Март»; естественно, саврасовские «Грачи», «Пруд» Серова. В Третьяковку бегаю почти каждый месяц. А теперь будет и «Озеро». Экспромт Шуберта номер три. Всё прекрасное немного грустно.
- Шуберта?
- Да. Такая ассоциация - я ведь учительница музыки, получается невольно.
- Интересно, очень интересно, никогда не пробовал сравнивать.
Они говорили (больше она), и Николаев узнавал, что Наталья в Ленинграде на «каникулах», собирается в филармонию слушать Мравинского, хочет съездить в Павловск. Он слушал, кивал, украдкой Натальей любуясь, гадая замужем, она или нет, и что будет, если после музея он предложит пойти в кафе.
Потом они ходили по залам – Николаев показывал своё любимое, Наталья, что ей особенно понравилось, объясняя, почему. И почему осталась равнодушной к тому, чем принято восторгаться – «Лунной ночи на Днепре», например.
В зале с Суриковым они сели. Предложила Наталья:
- Ещё немного, и я упаду. Так обидно – хочу ещё, а ноги не двигаются.
- Конечно, конечно. Простите, что не предложил раньше.
И там, на мягком бархате скамьи, которая и сама произведение искусства, случилось то, что лучше бы не случалось. Или наоборот – и хорошо, что случилось, хотя и очень горько. Очень.
Пропасть, куда ухнуло очарование Натальей, разверзлась после того, как они коснулись неприятной для Николаева темы. Темы, которую лучше не касаться, - вторжение Китая в Тибет.
- А это «Героическая симфония», - Наталья кивнула на «Покорение Сибири Ермаком Тимофеевичем».
- Согласен. Бедные аборигены. Но герои, несомненно.
- Эти дикари?! Нет! Я имею в виду русское войско. Как передано!
Слово «дикари» Николаева кольнуло. Какие же дикари? Люди, жившие своим несложным укладом, до тех пор, пока не появились уничтожающие их казаки с ружьями. Ружья против стрел… В чём геройство?
- Какие же это дикари?
- Да такие же, как тибетцы. Упрямые, глупые, отвратительные. Дикари и есть – курят опиум, молятся на своего Далай-ламу. И никак не могут понять, что Тибет – исконная территория Китая. Дикари! Своего блага не понимающие. Что они дали миру? Конфуция? Шёлк? А их язык? Это же изуродованный китайский.
Лицо Натальи стало некрасивым и каким-то «плакатным», плакатно-убеждённым.
- Странно, - продолжала Наталья. – Что до сих пор китайцы, китайские товарищи, не могут дойти до Лхасы. Три года! Хотя понято – Тибету помогает весь капиталистический мир. Фашисты!
Николаев пытался возражать, пытался сказать, что фашизм - явление иного рода, что как бы ни было – в политике он не разбирается, но сам способ… - а обстреливать из дальнобойных орудий мирные поселения нельзя!
- Вот вы… – Николаев почти шептал от волнения, глядя в пол, поскольку смотреть на Наталью сейчас не мог. - Вот я… Новый год, ёлочка, шампанское. А они там прячутся, кто куда может. И сколько смертей?! За что? За то, что не хотят входить в состав Китая, который подобно немцам напал на них на рассвете. Я…
Он остановился. Очнулся.
- Простите. Я должен сходить в гардероб – забыл в кармане носовой платок, простите.
Николаев вскочил и быстро покинул зал. В гардеробе дрожащей рукой подал номерок, оделся, рванул к выходу из подземелья, но заметил, что не снял с ботинок тапки.
…Шёл мелкий, медленный, похожий на тополиный пух снежок. Начинало смеркаться. Николаев посмотрел на часы – почти четыре.
Минут десять он ходил вокруг памятника Пушкину, успокаивался: «Никогда! Я больше никогда…И как жаль. Александр Сергеевич, почему?»
На чугунной, поседевшей от снега голове поэта сидел голубь и, чуть взмахивая крыльями, какал…
Свидетельство о публикации №225011400961