Дим Димыч. Моя родословная
И вот это обстоятельство было по-своему удивительно, так как имя «Денис» в тех местах, откуда он был родом, и в тот исторический период, в какой суждено ему было родиться, такое же необычное и редкое, как, например, было бы имя «Паисий» либо «Онуфрий».
В родительской семье его звали «Донюк», что было, по-моему, в польской-белорусской народной традиции сокращённым именем от полного имени – «Доминик». И вот это-то последнее католическое имя ему явно и абсолютно не нравилось. В конце концов, когда подрос, он сам выбрал себе имя и сам назвал себя «Денисом». Но об этом я расскажу позднее. А покамест, как говорили древние, – ab ovo: «от яйца», - что в переводе с латыни означает: – по порядку.
Лично я запомнил его лет с пяти, когда он приезжал в отпуск из далёкого узбекского Чирчика (город-спутник Ташкента), и при первом же нашем знакомстве подарил мне большую мягкую игрушку «с намёком»: – пушистого тёмно-коричневого мишку с чёрными пластиковыми глазами на выкате, с приятельски-лукавой мордочкой и способностью утробно рычать, когда из положения сидя перевернёшь его на спину.
Хорошо помню, что это был весьма и весьма значительный на то время подарок. Я это немедля «оценил», и уже больше никогда не забывал, что у меня есть где-то очень далеко очень добрый и щедрый дядя: – родной младший брат моего отца, - дядя Дима.
Из того давнего пятилетнего возраста, когда дядя Дима довольно продолжительно гостил у нас в Лиде, – а жили мы тогда на улице Гагарина (на съёмной квартире в доме у наших близких родственников: тёти Гали и дяди Тадика, Будревичей), – он не раз и не два утром отводил, а вечером забирал меня из детского садика железнодорожников, что и по сей день находится напротив «одиннадцатой школы».
Сейчас посмотреть, ходу там было метров семьсот в один конец, но дорога казалась мне довольно долгой, так что можно было вволю наговориться со вновь обретённым и уже родственно-близким дядей. А оба мы, надо признаться, от природы с ним большие говоруны. Вот почему и не скучно, а даже очень и очень интересно нам было с ним вместе, взявшись «рука в руку», идти рано утром в садик, а ближе к вечеру, – домой. Я, конечно же, рассказывал ему свои детсадовские новости, события, игры, а может даже – и сочинял что-нибудь занимательное, по объёму значительное, как частенько это проделывал в раннем, – да и не только раннем, – детстве. Он же, в свою очередь, рассказывал мне что-нибудь из своего далёкого детства, взрослой армейской – и не только армейской – жизни, но что именно: – уж это давно с неизбежностью канувшего в лету прошлого провыветрилось, поистёрлось из моей памяти; совсем позабылось… О том далёком детсадовском времени я даже не помню, покупал ли он мне конфеты вечером, по дороге домой, или же угощал меня ими, забирая из садика. Одно знаю наверное: непременно покупал. Иначе как же бы я мог так полюбить его именно тогда, – в тот счастливый промежуток времени, поскольку года через три-четыре, когда они всем семейством переехали из Чирчика-Ташкента в Лиду, а я уже ходил в первый (будучи «восьмилеткой-переростышем») класс. И я уже уверенно-твёрдо помнил и с нетерпением ждал «своего любимого дядю Диму».
Помню его в милицейской форме: ладно сложенного и по-мужски красивого, крепкого и подтянутого: та форма очень шла ему. А потом, вдруг, он стал носить только "гражданку"; и сразу вскоре как-то «сошёл с небес», что ли, – «приземлился»; - и стал ближе.
Очень хорошо и душевно близко помню его со своего десятилетнего возраста, когда он каждое лето и почти круглосуточно ловил на Лидском «третьем» озере «донками» (донными удочками) рыбу.
Начинал, помнится, ещё простыми «донками-закидушками», без резинок. Но рыба в те времена вырастала такая, что при активном клёве, – и особенно по ночам, – не только срывала с лески сигнальные колокольчики, и те отлетали метра на полтора-два назад и в сторону, но и, бывало, просто вырывала донку из песка… И если прозевал поклёвку, лёжа на боку рядом с «закидушкой», ненароком «заклевав носом», разомлевший от тёплой темени и убаюканный под тихие всплески мягко набегающей ласковой волны, следовало немедленно прыгать в воду и ловить, - спасать уносимую крупной сильной рыбиной снасть.
А уже года через два, следуя за местной модой любительски-рыболовного прогресса, Димыч стал ловить исключительно на донки с резинками. Этот способ рыбной ловли оказался в разы добычливей. Во-первых, осторожная рыба уже так часто не пугалась периодических бултыханий тяжёлых грузил в воду. Во-вторых, никто не мог дать гарантий, что всякий раз, вновь забрасывая ранее вытащенную и вновь наживлённую донку, ты точно попадёшь на то же прикормленное, уловистое место. Резинка же одна избавляла от первого и второго негативных моментов. Но зато был и у неё свой «жирный минус»: она имела свойство рано или поздно рваться, всякий раз оставляя на дне озера немалую частицу себя, а также грузило с поводком – в придачу.
Помню, как небритый в течение двух-трёх суток после почти непрерывной рыбалки, деятельно-наполненный сознанием отнюдь не даром проведённого времени, притащит Димыч под вечер летнего предзакатного дня свой доверху полный металлический светку-садок, а в нём – килограммов двадцать шесть, а то и все два пуда крупных линей, карасей, где каждый «экземплярчик» от 0,4 до 1,5 – 2,5 кг живым весом. Как возьмёт: – высыплет этот «неподъёмный» садок в наполненную выше половины ванну холодной воды, поскольку сразу же почистить, выпотрошить, разделать и оприходовать такой объём свежесловленной рыбы бывало ему «не с руки»… Тётя Вера, жена, как и почти большинство женщин, чистить живую рыбу то ли боялась, то ли попросту брезговала. К тому же и мы с братом Эдиком, видя съимпровизированный в ванной большой чугунный аквариум с живой плавающей рыбой, так и норовили сунуть в него руки: поддеть «крупняка» за бок, погладить, а то и, подцепив, поднять из воды, чтобы ещё раз вполне насладиться его немалым весом, скользкой упругой силой, при которых, лишь лениво вильнув крупным телом и раз всего, как бы нехотя, вильнув хвостом, он так и окатит тебя брызгами с головы до пояса… Остаётся лишь невольно-ненароком радоваться жизни и мечтать самому поскорей научиться ловить такую же крупную рыбу.
Да и поели же мы её тогда от души!.. И не только мы. То, что не съедалось в семье, дядя Дима раздавал наиболее близким душевно соседям, знакомым по дому, чем, не мудрствуя лукаво, заслужил по себе неприметную и неброскую, однако же добрую живую память. Когда мы все, собравшиеся напоследок соседи-старожилы подъезда, родственники, общие знакомые и все те, кто пришёл к нему отдать «последний поклон», с особенной теплотой и чаще всего прочего вспоминали как раз именно про это, отражая данный момент в своих поминальных речах…
Хорошо помню, что уже лет в одиннадцать-двенадцать мы с Эдиком (моим, можно сказать, ровесником и двоюродным братом; на тот ещё момент единственным сыном дяди Димы и тёти Веры), в долгие летние каникулы частенько помогали дядьке управляться с донками. Когда же он, не будучи в летнем отпуске, к семи-восьми утра уходил на работу, мы с удовольствием заменяли на его излюбленном, – так называемом «коронном», – месте. И хотя мы не столько увеличивали его ночные и утренние трофеи, сколько бдительно стерегли–охраняли до его окончательно вечернего прихода основательно прикормленное уловистое место.
В итоге, он мог спокойно, если было надо, уйти по каким-нибудь своим неотложным делам, не лишившись при этом своего «оккупированного острова», поскольку желающих «закинуть донки» в «дим-димычевом секторе обстрела» на «первом» городском озере, всегда хватало. Ведь с мая по август-сентябрь, пока активно клевала у нас рыба, дядька, без прикрас, прям-таки дневал-ночевал на берегу. Естественно, что все сколько-нибудь заядлые рыбаки-«дончатники» знали и реально уважали его за опытность и мастерство в излюбленном способе ловли карася, карпа, линя.
Поначалу карпа в Лидском озере, почему-то, не было. Либо не хотел брать ещё на традиционный «дим-димычев» блин. Зато караси, лини брали, порой, такие, что и не выводить… От сильного натяжения лески при сопротивлении крупной рыбы, натурально, «резались пальцы» в прямом и переносном смысле, так что Дим-Димыч, рассказывая о своих наиболее удачливых рыбацких подвигах, в знак доказательства правдивости своих слов, частенько показывал нам шрамы на сгибах своих указательных пальцев на обеих руках. Они так, наверное, и остались у него на всю оставшуюся жизнь…
Это именно он научил нас с Эдиком ловить донками рыбу, тем самым привив и настолько стойкую привязанность именно к этому способу ловли.
Но пора перейти к его личной биографии в том объёме, в каком она мне известна от него самого, из воспоминаний родных и близких и впечатлений совместно прожитых рядом с ним дней.
Самый ранний и весьма занимательный, на мой взгляд, эпизод из его раннего детства рассказан мной в очерке об его отце, а моём «Деде Михале». Это случай с внезапным и максимально бережным подвешиванием его за нижнюю челюсть на древесном суку, что протянулся над дорогой во время поездки на спине отцовского жеребца на речку. Было ему тогда около четырёх-пяти лет.
Подрастая, он стал всё больше и больше «впрягаться» в домашнее хозяйство, и до того, говорил, «напахивался» за день, что едва добредал до постели и валился, как сноп, замертво. А наутро мать долго не могла его добудиться. Разозлившись на сыновье непослушание – так, видимо, ей казалось, – она, потеряв терпение, брызгала ему в лицо холодной колодезной водой, что, естественно, тому очень не нравилось. В сердцах он грозился ей, что когда подрастёт, то обязательно сбежит из дому, чему она, по-видимому, не верила, если вспомнить то тяжёлое послевоенное время.
Однако же стоило верить. Впервые он задумал сбежать лет в двенадцать-тринадцать. Но сумел лишь добраться до Лиды, где на автостанции его нагнала и поймала мать. Будучи женщиной властной, а при необходимости, – и весьма строгой, - она в сердцах строго отчитала его, «всыпала» пару-тройку «горячих» и, завязав на шее бечёвку в виде поводка, пешком привела домой. А это не меньше двадцати километров, если идти по грунтовой дороге вдоль «железки»: – наиболее прямым "коротким" путём. И вновь для малого потянулись томительно-однообразные, тягостно-безрадостные будни…
Димыч, хотя напрямую и не признавался в этом, с детства завидовал моему отцу, который был от природы явно хитрее, изворотливее умом его. Умел вовремя подластиться, подойти-угодить их суровой матери, которая, за это, гораздо больше того любила и меньше нагружала работой, желая с малых лет «уберечь» его от тяжёлого крестьянского труда, видимо, мечтая для того совершенно иной судьбы и доли. Отсюда становится ясным, почему у Валентина, моего будущего отца, с детства была семейная кличка - «Панок». У его старшего на два года брата, дяди Гены (по метрической записи – Генриха), – «Пахарь». А у младшего на два с половиной года Донюка – героя моего рассказа, – «Коваль» (кузнец, - бел.). Не умеющий вовремя приласкаться к матери, зачастую нарочно поступающий ей вопреки, он вслед за «покорной тягловой лошадью» Геной тоже тянул лямку вседневной крестьянской работы, но делал это уже не столь усердно, как выполнял старший. Частенько, видимо, самовольно убегал к кузнецу, жившему на краю деревни, – посмотреть и поучиться у того столь интересной для детского воображения и такой необходимой в крестьянском обиходе работе. За что, видимо, и получил от старших братьев или от матери с отчимом соответствующую кличку. В любом случае было ясно, что не для сельского тяжкого пахотного труда был рождён этот человек...
Доказательством этому послужила вся его дальнейшая жизнь, и особенно, – буйная молодость.
Димыч мне рассказывал, как ещё в годы юности он верховодил среди деревенских пацанов-ровесников во всех драках, в стычках «стенка на стенку» на танцах, на «урочных святах» (ранее установленных праздниках, – бел.), когда по окрестным деревням собиралась гулять молодёжь. Он даже мог запросто побить старшего брата Валика, который, сдаётся мне, тоже был далеко не робкого десятка. К тому же был старше Димыча на два с половиной года.
Эта удаль молодецкая и сподвигла его в неполные шестнадцать лет окончательно вырваться из дома. Да и сделал он это не совсем тривиальным образом, сумев так и оставшимся нераскрытым мне способом то ли метрику подделать, то ли получить справку сельсовета, где возраст был указан на год либо полтора постарше, что по «тем» законам давало возможность поступить в фабрично-заводское либо ремесленное училище.
Подговорив двух самых близких друзей на побег из-под строгой трудовой домашней «лямки»-опеки, решил он бежать как можно дальше из родной деревни, из родного дома. Что же толкало, что руководило им решиться на такой чересчур смелый и, я бы сказал, авантюрный план?..
Причин, как всегда, в столь решительных – переломных – жизненных поступках, было несколько. Назову главные, какие представляются мне очевидными, исходя из «знания материала» и собственного жизненного опыта.
Первая - уже названа мной. Это неизбывная обязанность ежедневного домашнего труда, требуемого от сыновей и домочадцев строгой матерью. И если её старший сын Генюк принимал это как должное, от природы будучи более покладистым, покорным и ответственным сыном, то Донюк этими качествами бойкого характера явно похвастаться не мог. К тому же сполна «намозоливший глаза» пример среднего братца - Валика-"панка" – "всю дорогу" не давал Димычу покоя: всё зудел, всё свербел в душе, заставляя думать и искать пути, как избавиться от домашней «каторги». То была вторая и не менее значимая причина “побега из дома”. Ну и третья, – хоть это не столько причина, сколько необходимое условие реализации двух предшествующих, – был неукротимый авантюрный характер младшего из трёх братьев, неисповедимыми путями доставшийся ему в наследство в значительно большей мере, нежели Генке и Валику, от отца его - "деда Михала" (см. рассказ о нём).
Однако несовершеннолетний возраст мучительно долго не позволял исполнить давнюю мечту: быстренько собраться и отбыть в широкий свет - туда, куда глаза глядят и ведёт беспокойное сердце.
Ему предстояло предпринять сверхординарные меры, чтобы устранить грубое несоответствие желаемого и действительного. И пацан решается на те кардинальные меры.
Как-то вскользь, будучи в «особливо приятственном расположении духа», Дим Димыч намекнул мне, каким образом удалось ему вырваться из «тесных объятий» бдительно-строгой маменьки.
И вот сейчас, когда пишу эти строки, будучи сам уже немолоденек, сдаётся мне, что смогу худо-бедно представить себе ход тех событий и хотя бы бегло, фрагментарно реконструировать их.
Итак, вот как это было или могло быть в самом деле.
Собрав всеми доступными способами достаточно денег на приличную, по тем временам, взятку, он договорился с председателем колхоза или секретарём сельсовета, чтобы тот «выписал» ему новую метрику с изменёнными именем и годом рождения, а уже на основе неё и выдал справку о составе семьи, в которой, помимо «ФИО», указывались и другие - важные сведения, заменявшие несовершеннолетним гражданам паспортные данные: дата и место рождения, место проживания и состав семьи. Само собой разумелось, что такую справку мог получить только член семьи, достигший шестнадцати либо семнадцати лет: - возраста ограниченной дееспособности. Возможно даже, что и подделки метрики не потребовалось. Просто Донюк клятвенно пообещал партийно-советскому функционеру «навсегда и глубоко» спрятать метрику дома и не брать с собой в дорогу, тем более это было в его интересах. А то и попросту порвал либо сжёг компрометирующую его бумаженцию прямо у того на глазах, – единым махом превратившись из Доминика в Дениса Михайловича.
Примерно так или почти так всё это и происходило. А впрочем, какая нам, нынче, разница! Факт, что называется, на лицо. И главный доказательный аргумент этого факта заключается в том, что ни Генка, ни Валик на подобный «финт ушами» даже способными не были. То ли более осмотрительны и осторожны, то ли менее отважны и решительны, от природы, они были. Да и Денис не совсем уже «конченной оторвой» был на самом деле. Ведь поехал же он в дальнюю дорогу "на чужую сторону" не один, а с двумя лучшими дружбанами, слушавшимися его, как правило, во всём: - признававшими его своим неформальным лидером.
Напоследок, как узнал я значительно позже, он жестоко отомстил матери за все её «притеснения и унижения», не позабыв про бечёвку на шее на обратном пути из Лиды в Петюны.
Он тайком забрал все её деньги, прикопленные многолетним рачительным трудом и хранившиеся, как говорится, про запас – «на чёрный день». Вот тот долгожданный день «побега из отчего дома»: - тот уж поистине "чёрный день" в жизни его матери, и наступил. Друзья уехали подальше от родных мест: - на Донбасс, в столицу тамошнего трудового региона, в город Донецк, – и разом поступили в шахтёрское ремесленное училище.
О жизни в Донецке Димыч вспоминал и рассказывал только в добром подпитии, – чаще со скрежетом зубовным и «белыми» от бешеной ненависти глазами… В частности, вот что запомнилось мне. В туалет, который находился на краю заднего двора и метрах в ста от общаги, можно было ходить, только вооружившись кастетом или доброй финкой в кармане, – да и то, желательно, не одному.
В училище в ту пору было множество «инородцев»: – чеченцев, осетин, ингушей, представителей других северокавказских народностей, с которыми у поляков, литовцев, латышей и всех прочих «не-славян», а также истинных «русаков», никогда не прекращались межэтнические «тёрки» - стычки-разборки. Много тогда бывало подранено, подрезано, покалечено с той и с другой стороны. Иные, наверняка, бывали и убиты. Правда и то, что по советской строго законспирированной традиции, «история об этом умалчивала».
Дядька рассказывал, что бились они тогда сладострастно. С воплем и воем, со скрежетом зубовным и хрустом ломающихся костей, треском черепушек и отнюдь не «до первой крови», – а до крови великой… Именно оттуда, как видится мне, вынес Дим Димыч способность к безрассудно-неукротимому бешенству, – и особенно находясь в пьяном угаре, если вдруг какая-нибудь «шлея залетала ему под хвост». Зрелище было жутковатое, особенно для тех, кто не хлебнул ни ложечки лихой околозэковской жизни и не видал ни разу чисто зэковских фокусов, таких, как «побелевшие» от бешенства, остановившиеся в бессмысленной пьяной мути глаза, пузырящаяся пена в углах перекошенного рта, дикий ор и мат, срывающийся на поросячий визг... И со всем этим, – резкое хватание за что ни попадя с явственно выраженной целью: - если не убить тут же, то хотя бы больно покалечить обидчика.
Но подобные «фокусы», признаюсь, пугали меня лишь до службы в армии. Пройдя ту «школу жизни», я стал относиться к подобным всплескам пьяного дядькиного бешенства совершенно бесстрашно, даже, я бы сказал, с некоторым чувством юмора, то есть так, как и следовало к ним относиться начально: - как к мастерски разыгранным представлениям, «исполнять» которые он научился именно тогда и наверняка «от них»: – в кровавых схватках с кавказцами. А вот людей малознакомых либо совсем незнакомых с Дим Димычем подобные «вспышки справа» приводили в действительный страх и трепет, а порой, – и в неподдельный ужас.
Да что там незнакомых либо малознакомых!.. Ешё сын Эдик, вторая жена Настя, «по молодости лет», достаточно долго боялись подобных «припадков» отца и мужа, пока «не раскусили», наконец, ловко запрятанной в них истинно актёрской игры.
Но бывало и так, - особенно в долгом пьяном угаре, если недооценить степени Димычева «возврата в прошлое» и легкомысленно «перегнуть палку», - тогда начинавшийся «как игра» припадок бешенства мог и перескочить «за черту», - то есть перерасти в аффект бешенства (гнева, ненависти), - и уже тогда, если вольный либо невольный виновник психологического расстройства вовремя не смылся с мысленного дядькиного горизонта либо вовремя не увернулся, то мог и вполне реально пострадать… Порою - и тяжко.
Сам я, однако же, всегда как-то тонко чувствовал эту психологическую грань, и всегда старался не переходить «за черту невозврата», - даже в подпитии. Впрочем, и сам Димыч в отношении меня всегда чувствовал эту «грань дозволенного», и всегда умел вовремя остановиться.
В том донецком ремесленном училище на последнем году их учёбы произошло невероятное по тем временам ЧП. Из-за взрыва метана в их шефской шахте, в той самой, что курировала их РУ и куда, по окончании учёбы, должны были они пойти работать, за раз погибло порядка шестидесяти «с хвостиком» человек. Их группа старшекурсников, довольно многочисленная, узнав о гибели шахтёров, тут же взбунтовалась, наотрез отказавшись по окончании учёбы «лезть» в шахту. И сколько ни прорабатывало их начальство, сколько ни уговаривало, обещая «золотые горы» в виде высокой зарплаты и досрочного выхода на пенсию в будущих, но пока далёких, пятьдесят лет, те «дети войны» прекрасно понимали уже тогда две простые вещи: на «том свете» деньги не нужны, а до пятидесяти лет ещё дожить нужно. Так и не добившись положительного для себя результата, начальство РУ отчислило весь курс без свидетельств (аттестатов, дипломов) об окончании училища.
Впрочем, если следовать логике событий, они им были не нужны. Заправскими шахтёрами среди тех ребят никто уже становиться не собирался. Потраченного на учёбу времени в те поры жизни, понятное дело, никому из них жалко не было, ибо времени жизни, остающейся впереди, в молодом возрасте, всем понятное дело, никто не считает, неосознанно ощущая его бесконечность.
Рванули тогда три друга в Казахстан – в Карагандинский угольный бассейн: всё-таки кое-какие знания-навыки о шахтёрском деле они в «ремухе» получили. Но о шахтёрской работе, о спуске в забой Димыч ни разу и ничегошеньки мне не рассказывал. Зато всякий раз, как начинал вспоминать далёкую свою молодость-юность, добрым словом поминал некоего поволжского немца, сосланного с семьей «на восток» году в 1940-м, кажется, – как раз накануне Великой Отечественной войны. Подробности их знакомства опускались, но всегда говорилось о главном: о том, что тот пожилой уже немец научил дядьку качественно класть печи.
Очень пригодился ему этот жизненный навык, особенно в период с конца 80-х («закат перестройки»), развала Союза, «лихих 90-х», – вплоть до начала 2000-х, – выхода «на заслуженный отдых». Помимо повышенной пенсии за вредные условия труда по «Списку № 2» («Список производств (цехов), профессий и должностей с вредными и опасными условиями труда». С изменениями и дополнениями он применялся со времён Советского Союза. Не знаю, применяется ли теперь – в 2016-м), периодически подворачивающиеся ему «шабашки» по строительству печей и каминов на дачах знакомых горожан весьма существенно помогали дядьке не только «сводить концы с концами», но и, по-своему, «шиковать».
А дальше была Советская Армия. Срочную службу проходил он в «ТуркВО» (Туркестанском военном округе) – в Центральной Азии. За три года (тогда служили, кажется, все рода войск такие «моряцкие» сроки) дослужился до звания старшины-танкиста, а, войдя в раж, и на сверхсрочную остался. Исколесил на манёврах и учениях почти все степи и пустыни Казахстана, Узбекистана, Туркменистана. Был ли в Таджикистане и Киргизии – точно не скажу. Кажется, не был. Ведь там горы. Навряд ли. Да и про горы он почти не вспоминал.
Зато на сверхсрочной службе познакомился со своей будущей женой – Верой – дочерью командира своей части, полковника. Закрутился «роман»: «фигли-мигли» там всякие, вздохи-свидания при луне да в жарком климате, «где под каждым под кустом был готов и стол, и дом». Закончился он прозаически, как и водится в жизни. Они поженились и остались жить в том же городе, где располагалась воинская часть. Тесть-«полкан» помог получить просторную трёхкомнатную квартиру в городе Чирчике Узбекской ССР, недалеко от Ташкента.
«Дембельнувшись», года два дядька проработал в местном санатории или пансионате ведущим радиорубки: забавлял отдыхающих музыкой, ретрансляцией всесоюзных и республиканских радиопередач; зачитывал необходимые сообщения-объявления от лица администрации. Этот «сладчайший» период жизни Димыч всегда вспоминал с нескрываемым удовольствием и наиболее часто. Доверительным тоном, невольно понижая «громкость звука», говорил о том, что так много перебывало там «свободных» молодых женщин разных этнических групп и многочисленных национальностей со всего необъятного Союза, что он как-то не удержался и сам себе установил «повышенное соцобязательство» – «переспать» хотя бы по одной представительнице каждой из «большой и дружной семьи советских народов», национальностей, не исключая малых народностей Крайнего Севера, Сибири и Дальнего Востока. «Остановился» он, кажется, на цифре «двадцать шесть». Да и то потому, что пришлось, к сожалению, уволиться: тётя Вера дико его ревновала «к работе», а ему в один нелучший день пришлось не только поклясться, что «такое больше не повториться», но и написать заявление об увольнении, которое немедленно подписали. Место-то было «сладчайшее»…
Хорошо зная Димыча, сомневаюсь, чтобы всё в этой истории было «истинной правдой». Однако, если вспомнить способности к похождениям его сыновей, особливо младшего, то пикантная история отца вполне могла иметь место.
Видимо, полюбив в период продолжительной воинской службы дисциплину и порядок, Димыч пошёл служить в милицию – участковым. И здесь ему особенно повезло. Местные «баи-басмачи», как в шутку называл он тамошних сельских старост, иных «уважаемых дехканей», имевших, обычно, непосредственно с ним дело при всевозможных «разборках» и «ЧП районного масштаба», настолько «полюбили» «Дэнис-Уруса», что просто заваливали с верхом коляску его служебного мотоцикла всевозможной снедью – бараниной, фруктами, овощами, благо этого добра в любом узбекском кишлаке было тогда вдосталь: два, три, а порой и четыре урожая за календарный год куда-то же надо было «сплавлять». Так что дядьке, порой, приходилось с русским матом и отчаянно решительным видом хвататься за пустую кобуру с вложенным туда, ради приличия, огурцом вместо «тэтэ» или «макарова», недвусмысленно давая понять обнаглевшим вконец «несунам», что терпение у «товарища начальника» не резиновое. И ежели «в сей-секунд» не прекратят нести, то он «вынужден будет примененять оружие». Хитрые «баи-басмачи» тут же, широко разведя руки в стороны, вставали между разгневанным «начальником» и «бесконечно благодарными в его лице родной советской власти дехканами», что-то «гергетали» по-своему хриплыми голосами, «гневно» махали на тех одновременно обеими руками: дескать, убирайтесь вон, такие-сякие-всякие, – и тем самым быстро «тушили» могущий вот-вот «вспыхнуть» служебно-социальный «конфликт».
Похожие спектакли повторялись практичеки в каждом кишлаке, куда направляла Димыча его «опасная» служба. А посему, в конце концов, стал он выезжать в кишлаки лишь в крайне-безотлагательных случаях. Однако, надолго оставлять без всякого внимания иного «басмача-приятеля» также не выпадало. Испугавшись, что «дорогой начальник Дэнис-Урус» почему-либо обиделся, а, стало быть, и разгневался на него: «Наверно, маленького барана в последний раз положили? Или же мало персика, винограда? Арбуз плохой, неспелый и несладкий подсунули?..» – обеспокоенный длительным невниманием к нему «товарища начальника», сельский староста сам ехал в Чирчик и, пользуясь частым отсутствием «участкового» дома, складывал обильные дары к ногам тёти Веры. Та, охая и причитая, не зная, куда девать столько навезённой снеди, вечером задавала незадачливому «корешу» всех окрестных «баев» капитальную взбучку. Так что зачастую гораздо удобнее было Димычу самому съездить в кишлак, забрать подношения и затем отвезти излишки продуктов кому-нибудь из «русских» друзей-знакомых, в том числе, и в первую очередь, «любимым» тестю с тёщей, благодаря которым жил он с семьёй в шикарной светлой и большой трёхкомнатной квартире.
Первый этаж, длинная лоджия во всю длину кухни, зала и детской с лицевой, фасадной, стороны дома. Спальня же выходила на другую, тыльную, сторону. Эдик рассказывал, что лоджия была настолько просторная и длинная, что в ней запросто можно было играть в футбол вдвоём и даже вчетвером.
Тётя Вера никогда, кажется, и нигде не работала, поскольку с детских лет страдала ревматизмом сердца. Получала, наверное, небольшую социальную пенсию по инвалидности. В девочках и девушках жила на содержании родителей; в замужестве – на содержании мужа, который, несомненно, её любил, поскольку, имея буйный порой и неукротимый нрав, особенно когда «перебирал лишку», её, тем не менее, всегда слушался и руку на неё, насколько мне известно, не подымал. Разве что отношение его к супруге резко изменилось в окончательный период их совместной жизни, пришедшийся на 1977-78 годы… Он тогда стал работать на «лакокраске» («Лидском заводе лакокрасочных изделий») и особенно часто и помногу выпивать с вновь обретёнными друзьями. Ну а с затуманенным алкоголем сознанием чего-чего только не способен натворить человек. Тут уж разница «приключений» и всевозможных «положений» прямо пропорциональна «высоте налитого стакана».
Тётя Вера, пока была молода, как-то смогла родить себе и подарить мужу единственного сына, назвав его, по желанию супруга, в честь его любимого и очень популярного в те года советского певца – Эдуарда Хиля. Случилось это памятное событие 17 августа 1964 года. А в январе 1972-го, на зимних каникулах, они всей семьёй переехали в Лиду, обменяв свою трёхкомнатную на двухкомнатную «хрущёвку». Но зато в одном с нами общем дворе.
Переезд был вынужденным. Просто от того слишком жаркого и сухого климата сердце тёти Веры стало всё чаще давать сбои, барахлить. Врачи настоятельно посоветовали сменить климат Средней (ныне – Центральной) Азии на «среднюю полосу России», Прибалтику или Белоруссию. С помощью моего отца и некогда существовавшего в Союзе «стола междугородних квартирных обменов», был найден среди иных-прочих этот вариант. И хоть в плане равноценности предлагаемых жилищных условий он был весьма далёк от совершенства, зато его большим преимуществом являлось месторасположение: в одном общем дворе с домом семьи родного, немногим старшего, брата, с которым выросли некогда в родной деревне, в родном родительском доме.
Я на сто процентов уверен, что именно благодаря этому обстоятельству мы с Эдиком выросли, как родные братья, потому что практически каждый день детства, особенно на каникулах, были с ним вместе, как два не двоюролных, а родных брата. Да и тётя Вера вместо обещанных чирчикскими докторами двух лет после перемены климата прибавила себе четыре или даже пять от общего числа отпущенных ей судьбой и долгой хронической болезнью жизни.
Да и с Димычем, благодаря их возвращению на родину, прожили мы рядом почти сорок лет и так взаимно попарно сроднились, сдружились, что стали он и я чуть ли не ближе друг другу, чем он с сыном, а я – с отцом. А может, нас просто взаимно притягивало друг к другу ввиду некоего сходства характеров: меня – к Дим-Димычу, а Эдика – к моему отцу?
Останься же они в Узбекистане, – не будь болезни тёти Веры, – я, возможно, когда-нибудь и побывал бы у них в гостях – раз-другой; и это было бы замечательно: вдосталь поел бы любимых персиков, арбузов, винограда и дынь с абрикосами, шашлыков узбекских и знаменитого одноимённого плова. Увидел бы красивый город Ташкент – «звезду востока, столицу солнца и тепла», как пел некогда знаменитый ВИА «Ялла». Могло статься, побывал бы на экскурсиях в Бухаре и Самарканде – на могиле Тимура-Тамерлана в величественном мавзолее «Тимуридов» в Гур-Эмире. Повидал бы пески и барханы Каракумов; две знаменитые их реки – Амурдарью и Сырдарью. Ну и они семьёй, возможно, приезжали бы к нам в гости раз в три-пять лет. И то не факт, а всего лишь предположение.
Когда же в конце 80-х – начале 90-х гг. прошедшего века при внезапно начавшемся развале Советского Союза почти во всех среднеазиатских республиках вспыхнули «национально-освободительные» бунты против «старшего бледнолицего брата» – Российской Федерации, – кто бы смог поручиться, что вчерашние раболепные Димычевы друзья – «баи-басмачи», вспомнив о том, что жена его не только исконно русская, но и дочь «оккупанта» – бывшего командира расположенной в городе воинской части, а сам «Дэнис-Урус» тоже служил в той же части, да не простым солдатом-рядовым, а до старшины дослужился, после чего перешёл на службу в милицию; и там немало «обид» натворил местному населению (одни только «непрекращавшиеся поборы» натурпродуктов чего стоили), – кто смог бы поручиться, что именно эти его «дружки», насосавшись в чайхане чаю с водкой не пошли бы по давно знакомому адресу и не стали бы «резать на ремни» и самого давнего «друга», и жену его, и сына?..
А так родина-мать как могла – приютила и сберегла от возможных и, к счастью, не сбывшихся трагически-жестоких испытаний слепой ярости национал-шовинизма. Хотя и здесь «бабушка надвое сказала»…
Была у нас с Димычем крепкая духовная связь, какая часто возникает у людей близких по духу, родственников либо друзей, настроенных, что называется, «на одну волну». Помнится, как ни приду к нему, он, открыв дверь, с порога радостно-охотно протянет мне для рукопожатия руку, улыбнётся и непремено скажет: «А, Мишута! А я только что о тебе думал!..» Или, как вариант: «А я вот только что о тебе вспоминал!..» И видно, что действительно рад моему приходу.
А то, бывало, и так встретит: «А, советский юрист! Ну, проходи!» Но это, чаще, если до меня кто-то «третий» уже пришёл и сидит у него в гостях. Видимо, невольно гордился тем, что его родной племянник до юриста доучился. А может, давно в привычку вошло здороваться со мной «при чужих» таким вот манером. Не знаю. Скорее, пожалуй, второе. Ведь он нисколько, не удивился и ничуть не расстроился, узнав (это было в августе 2001 г.), что я, наконец, «завязал» с «юридистикой» и перешёл в промышленные альпинисты-строители. Он ведь и сам в своей жизни довольно-таки поменял профессий и областей применения способностей, поэтому и для меня не видел в этом ничего необычайного, а тем более трагичного.
Во второй половине нашей с ним «близкорасположенной» жизни – в 1990-2000-х годах, вплоть до его внезапной смерти, – лучшим времяпрепровождением у нас была рыбалка на Дубровенском озере. Рыбалка на давно любимую обоими снасть – на донки.
Он приезжал первым «первомайским» рейсом, – что-то около шести утра, – и своим широким ныряющим шагом с большим и всегда нагруженным под завязку туристическим рюкзаком на спине, с алюминиевым самодельным штырьком в одной руке, сделанным то ли из лыжной палки, то ли из ручки мужского зонта и использовавшимся, с одной стороны, как тросточка, а с другой, – как штырёк для наживления («заряжания» – его словцо) донки, шёл на своё любимое со стороны деревни место. Я приезжал велосипедом: когда раньше, когда позже него, – и хорошо, бывало, если наше место оставалось свободно, и никто из чужаков не мешал нам расположиться рядом друг с другом. Тогда, как правило, и рыбалка у нас двоих удавалась, и выпить «по маленькой» очень даже приятственно получалось… Ну и ловили мы с ним, бывало, и день, и два напролёт.
А однажды, – ещё у него не болели ноги, и штырёк для наживления донок более тонкий в диаметре и складной он носил в рюкзаке, – где-то в конце мая - начале июня мы с ним ловили двое или даже трое суток на другой, противоположной стороне озера. Карасики клевали хорошо, азартно, хоть и были все, почитай, с «малую пядю», как называл этот размер Димыч. Зато и наловили мы их что-то около двухсот сорока пяти штучек, – что живым весом тянуло килограммов на восемнадцать-девятнадцать. Разделив общий улов поровну, помню я, привезя домой более ста двадцати штук, засолив половину, чтобы потом подвялить и есть «как семечки», – мы другую половину жарили на пару с женой дня три или четыре кряду. Одним словом, наелись тогда «от пуза»: до чего же вкусненькими, сладенькими были те незабвенные карасики!..
А что делал со своим мешком рыбы Димыч – мне доподлинно не известно. Думаю, почистил и положил в морозилку пакетика три-четыре – «на жарёнку» (опять-таки, его же словцо): это штук сорок-пятьдесят. Остальных, по его же обычаю, раздал соседям.
Не так часто, как на рыбалку, и когда подходила пора, ездили мы с ним за грибами. Всегда в Яцуки: – полустанок по «барановичской ветке» железной дороги. Это были его излюбленные грибные места.
Там действительно были обильные грибные леса на многие вокруг полустанка «неметрянные» километры. И хотя Димыч уже далеко не тот был ходок, но благодаря накопленному за долгие годы знанию «залегания добротного «промыслового» гриба» (а это уже моё), всегда меня оставлял «с носом». Я, неофит, обойду-облажу великие десятины-гектары на местности и насобираю, при этом, с полрюкзака «курочек», лисичек, моховиков, польских боровиков, сыроежек, – в основном, представителей «третьей пищевой категории». Если крупно повезёт, сверху положу по несколько «белых», подосиновиков, подберёзовиков, – чтобы не стыдно было в поезд садиться.
Димыч же, как всякий уважающий себя Мастер «тихой охоты», никогда не опускался до сбора «всякой там шелупони», если только в лесу можно было хоть где-нибудь обнаружить славных представителей «первой» или «второй» грибных категорий: –настоящего боровика, рыжика, подосиновика, подберёзовика, польского боровика, моховика, маслёнка. Лисичками, правда, тоже не брезговал, – но и это уже после того, как в первой половине 90-х годов их стали массово заготавливать и вывозить в Германию для производства, якобы, какого-то ценного антигистаминного лекарства. Увы, лисичка, которую прежде не всякий грибник и за гриб-то считал, в рассматриваемое время стала встречаться чуть ли не реже боровика либо рыжика.
А дефицит, как известно из недавней истории человеческих отношений, создаёт повышенный спрос. И уже поздней осенью, когда сходил на нет всякий теплолюбивый – и в пищевой иерархии – более ценный гриб, брал Дим Димыч и зелянки, и подзелянки, и ежовики с сыроежками, – всё то, что годилось, в основном, для зимних «закаток»-заготовок: соления, маринования. Насушить же «благородного белого» гриба для варки супов, выпечки рождественских и пасхальных «ушек» он, обыкновенно, успевал ранней осенью, – в сентябре-октябре, в те календарные месяцы, на которые приходился их наиболее дружный и по времени продолжительный урожай.
Умение находить грибы у них с моим отцом было натренировано с детства: там, где почти всякий сторонний человек пройдёт и ничего не увидит, не заметит, – ни батя мой, ни Дим Димыч, эдак нехотя, нарочито небрежно и никуда не торопясь, наклонятся да подымут с отсутствующим видом – аккуратно смахивая лесной сор-шильник с боровичка, рыжика, маслёнка… Соревноваться с любым из них в «тихой охоте» не было никакого резона: ты всегда оставался в проигрыше. А может, это им по наследству от матери с отцом передалось?..
Вспоминается один интересный эпизод из моего детства. Провожает нас с мамой бабушка Лена в Бастуны на вечерний дизель-поезд. Мне лет шесть-семь, не больше. Идём мы все рядом неровной шеренгой: я, мама, бабушка с велосипедом. Идём вьющейся лесной дорогой. Вдруг бабушка замедляет шаг, прислоняет свою «дамку» к сосне и делает несколько шагов назад и вправо – в лес. Метрах в шести от нас разгребает почти неприметный бугорок шильника у ствола сосны и вынимает оттуда крепкого молоденького боровичка. Аккуратно счищает с него остатки присохшего шильника и кладёт его в свою коричневую дерматиновую сумку, висящую на руле велосипеда. И проделывает всё это молча, без тени каких-либо эмоций.
Мы с мамой всю оставшуюся лесом дорогу таращим глаза во все стороны: я, время от времени, подбегаю к подозрительным местам, разгребаю мох, шильник, но, увы, там всегда, почему-то, либо старая сосновая, либо еловая шишка, или сучок древесный, но никогда никакого, ну хотя бы самого завалящего, гриба.
А бабушка идёт себе и идёт, прямо глядя перед собой, и как-будто бы по сторонам и не смотрит. Да вдруг, ни с того ни с сего, остановится на месте, обопрёт на ближайшее дерево велосипед, чуток вернётся назад и в сторону, нагнётся и непременно подымет из лесной подстилки аккуратненького боровичка или обабка. А тебя, при этом, так и раздирает неподдельная зависть: почему и в этот раз не я нашёл тот гриб!..
Значительно позже, спустя лет сорок после того случая, я наконец понял, что подобное умение легко находить грибы, попросту тренируется с годами, как и всякое другое умение. Ныне и сам я не такой уже полный профан в этом деле, каким был в детстве, в юности, в свои молодые годы. Бог даст, когда-нибудь и я, как некогда моя бабушка, блесну перед внуком своей «грибной приметливостью». Будем мы, например, идти как-нибудь втроём по лесной дороге: – Богдашик, Лёха-сын и я. И я буду вести в руках свой старый дорожный велосипед. Будем мы о чём-нибудь постороннем говорить либо просто молчать. Я буду провожать их на поезд или автобус. И вдруг… Может, на том же самом месте или на каком-то другом – неважно, – и в такую же грибную пору, я увижу в сторонке малый бугорок с чуточку приподнятым мхом, шильником, из-под которого будет виднеться краешек светло-бежевой шляпки или беловатой ножки боровика, прошедшей ночью приподнявшего своей шляпкой «коврик» лесной подстилки. Богдашик обрадуется, «засветится» весь и, быть может, запрыгает и захлопает в ладоши. Лёха искренно, от души, похвалит мою «зоркость». Я же снова вспомню тот давний день моего детства: – другой, более молодой и редкий лес; бабушку Лену – её платок, её коричневую хозяйственную сумку, велосипед-дамку. Вспомню и свою молодую и очень красивую маму… И вновь всё промелькнёт перед внутренним взором, и вновь повторится то вечное дежавю бытия… И слава Богу!..
Не ведаю: судьба ли «индейка», жизнь ли «злодейка» не дали Димычу насладиться собственными внуками. Старший внук Вадим – сын Эдика, – с детских лет оторванный от матери, от её деревенских родителей; выросший в суровой мужской среде с отцом и дедом Димычем, – как-то исподволь и незаметно превратился сперва в мелкого бытового воришку, а затем – всё больше и больше «скользя по наклонной вниз», превращаясь в какого-то асоциального типа, склонного к ненормальному, а по сути своей – преступному поведению, – особливо в пьяном чаду… Вот где материнские гены её сказались во всей красе, и воспитание, – а точнее, полнейшее отсутствие какого-либо воспитания в фальшиво-эгоистической мужской среде… И хоть отец мой, ясно предвидя результаты «димычевой опеки» в деле воспитании того внука всячески уговаривал младшего своего брата и Эдива-племянника не брать к себе на иждивение с воспитанием малого внука, оставляя его с матерью, с её деревенскими родителями, – ни Димыч, ни Эдик его советов не послушали. А зря.
Вот лишь один эпизод из серии «воспитательных приёмчиов» Димыча, многие из которых остались вне нашего с отцом кругозора, поскольку жили мы всё-таки порознь.
Как-то десятилетний, примерно, Вадим принёс домой «тикующие» мужские часы с металлическим браслетом и, по детской доверчивости, имел неосторожность похвастать ими перед выпившим дедом. На вопрос, где взял, малый ответил, что нашёл во дворе. Димыч требовательно протянул руку. Внук послушно вложил в неё предмет своего внутреннего ликования. «Это нам сгодится!» – констатировал некстати для внука «подогретый» дед, не забыв «наградить» чересчур удачливого, как ему показалось, внука полновесным подзатыльником. Тот, матерно взревев, тут же убежал из дома: – то ли «зализывать» душевную рану, то ли снова «пытать счастье» по карманам и запястьям очередного спящего в траве заблудившегося пьяницы.
Да и каким таким чудесным образом смогли бы воспитать в правильном русле «человеческого детёныша» два взрослых мужика-эгоиста, – два любителя выпить да поболтать на кухне, покурить, не вспоминая при этом ни о внуке, и о сыне, – предоставленного попечению улицы? Отвечаю: никоим и никогда.
Хорошо помню, как сам я, посмеиваясь на риторические жалобы дядьки по поводу плохого поведения подрастающего «человеческого зверёныша», от рождения, якобы, подверженного дурному влиянию материнских генов, излагал самонадеянному «последователю Макаренко» про то, что внук его «с младых ногтей по тюрьмам пойдёт» и что тюрьма, в конце концов, станет его родным домом… Увы, напророчил. Правда, входя в раж от собственных «чревовещаний», я, бывало, «обещал» незадачливому «псевдо-Сухомлинскому», что когда-нибудь его «воспитанник», придя домой после пятой или седьмой «ходки» в краткосрочный «отпуск», подарит любимому деду последнюю модель «Мерседеса» или «БМВ», чтобы было на чём, не напрягаясь в ходьбе, ездить на рыбалку… Увы. И Вадим оказался «жидковат» для вора в законе; и Дим Димычу Господь жизни зело не намерял.
Своего же второго, младшего внука от сына Дениса, дядька мой знал и видел редко и мало в силу того, что официальный брак родители его не заключали; а вскоре и вовсе разошлись – физически и фактически.
Отсюда, пожалуй, и «росли ноги» у его нежной любви и дедовой ласки к моим – тогда ещё малым – детям. Во второй половине 90-х – начале 2000-х, когда ноги ещё его «слушались», не подводили, он довольно часто, можно сказать, еженедельно заходил к нам в гости с небольшими незатейливыми гостинцами детям: чаще – с яблоками, апельсинами, бананами; реже – с мороженым и конфетами. Сразу с порога, здороваясь со мной и привычно улыбаясь, громко спрашивал, чтобы малые слышали его ещё из детской: «А где же мои жулиманчики?!.». И те с великой радостью, предвкушая неминуемое удовольствие, бежали на его голос, если, конечно же, бывали, по случаю, дома.
Такие же гостинцы непременно приносил Димыч и Анюте – моей единокровной сестре от второго брака отца, которая была на три года младше моего старшего и на год старше моего младшего сына.
Беда была лишь в том, что почти всегда разлюбезный мой дядюшка бывал при этом навеселе, а приход в гости к «жулиманчикам» был лишь пристойным поводом» для маскировки острого желания «продолжить банкет». Я же, как нарочно, весьма редко в подобных случаях был расположен его поддержать. Посидев с час на кухне, потрепав вволю языком и вдосталь “наплямкавшись” (Димыч, когда бывал в добром подпитии, произнося речь, начинал часто причмокивать языком, – мы с женой промеж себя в шутку называли это, по-белорусски, “плямкаць”; на это бывало забавно глядеть и слушать со стороны, поскольку трезвый он никогда ничего подобного не делал); не дождавшись от меня ни грамма, ни миллилитра «подпики»; не дождавшись, притом, и «жадно» ожидаемого возвращения домой своего старшего, щедрого на угощение брата, который, если заставал меньшего на нашей общей кухне, непременно сам бывая вечером «под шафе», никогда не отпускал того домой, «не утопив в водке», а также «не захлебнувшись» в ней сам… Не дождавшись ничего такого, плохо скрывая досаду, дядька, наконец, убирался восвояси, в душе, наверное, страстно клянясь себе никогда впредь не переступать порог «негостеприимного дома». Но, не выдержав, зачастую, и недели, вновь, как ни в чём не бывало, являлся с пакетом гостинцев «для своих жулиманчиков».
Одно из любимых крылатых выражений его было такое: «Почему же не выпить?! Выпить всегда можно, и даже, порой, нужно! Но не напиваться же до скотского состояния!» И при этом частенько, пока дозволяло здоровье, добрый мой дядюшка нарушал свою «правильную» заповедь. Помня, что о почивших должно говорить либо хорошо, либо ничего, не стану вдаваться в подробности таких «нарушений».
Вместе с тем следует отметить, что году, эдак, в 2008-м Дим-Димыч почти совершенно с водкой «завязал», остепенился. Как ни забежишь к нему в какое угодно время, а дядюшка трезв, бодр и положительно смотрит на жизнь этаким селезнем-гоголем. Ему бы и с куревом так «отрезать» – раз и навсегда! Да увы, не мог… С глубоким сожалением, бывало, признавался мне: «Сколько раз пытался бросить – ни черта не получается! День, два, ну – три – выдержу, а там – снова за сигарету. И такой сладкой она мне покажется!.. Что ж ты хочешь?! – всю жизнь курил: лет, наверное, с пяти»… Или: «Вот Валик бросил курить – молодец, а я не могу! Пить бросить – запросто. Валентин же – наоборот. Курить бросил, а пить – никак у него не выходит. Вот и гляди: два брата, а такие разные…»
Лет за семь-пять до кончины стали подводить его ноги. Даже в магазин за продуктами за двести-триста метров от дома стал выходить с палочкой – самодельной тростью. Видно, от чрезмерного курения длиной в шестьдесят пять лет сильно сузились кровяные сосуды, и в отдалённые части тела перестало поступать достаточное количество крови, несущей клеткам кислород и питательные вещества, чтобы они по-прежнему продолжали нормально жить и работать. Появились почти постоянные боли при физической нагрузке – элементарно: при ходьбе. На любимую рыбалку стал он выезжать всё реже и реже. От «тихой охоты» почти полностью вынужден был отказаться. В то же время – правда, совсем ненадолго, – припал, было, к религии; даже вызывал ксендза на дом: “пасьвеньціць вуглы ў хаце”; но в костёл не ходил: видно, не мог перебороть самого себя – собственную гордость: «Как же! Всю жизнь ни ногой в храм, – только по торжественным «урочным» случаям: отпевания там, венчания да крещения, а тут – нате-ка вам: опамятовался – о Пане-Боге вспомнил!..»
О ту пору и в библиотеку записался: брал, обычно, пять-шесть довольно «толстых» книг, чтобы на месяц хватило, и прилежно, иногда запоем, читал их в «свободное от телевизора» и, как правило, холодное время года. В тёплую же пору по-прежнему оставался верен себе: как только позволяло здоровье – он с удочкой либо донками в Дубровню либо на «третье Лидское» озеро. Летом и осенью – в Яцуки, за грибами.
Он и умер, отдав, накануне, «последний поклон» любимому хобби.
Был сентябрь 2011 года. Настя Кожухайло, родная Маринина племянница, выходила замуж. Я приехал из Сочи в очередной краткосрочный отпуск: погулять на её свадьбе и, если удастся, половить рыбу, пособирать грибов…
Свадьба была назначена на вечер пятницы 23 сентября в новом тогда ещё, а потому и «модном» кафе «Пантера», что находилось на первом этаже общежития завода «Электроизделий», расположенного на пересечении улиц «Советской» и «8-го Марта». Помню, приехав чуть ли не в тот же день, я часа в четыре дня заходил к Димычу, но того дома не застал. Мобильный его то ли молчал, то ли я ещё не звонил ему, собираясь сюрпризом зайти после свадьбы.
Уже ночью, часу в четвёртом утра, нагулявшись, по обычаю, на свадебной пирушке вволю, отправив ранее жену с детьми домой, я один, даже не будучи на «крепком подпитии» (так мне казалось, ибо «при полной памяти» шёл я домой). Метров за двести до Димычева дома явилась ко мне «чудная» мысль: «А не зайти ли к дядьке в гости прямо сейчас – эдаким нежданчиком»?.. Я даже свернул в проулок к его дому, решив про себя: если будет в кухне или в зале гореть свет, то зайду. Если же нет, то и нет. Света не было. А может, луна отражалась в двух окнах своим мертвенно-голубоватым светом?.. Толком не разглядел, пожалуй. То ли уже терялась резкость зрения под отсроченным действием спиртного, то ли «остатки разума» шепнули мне, что заявиться в гости «под градусом» да глубокой ночью к дорогому-любимому дядюшке, которого не видал больше года, будет, пожалуй, верхом неприличия в свете толкования правил хорошего тона. Да ещё и разбудить его неурочно, крепко, быть может, спящего… И я, дурачина, послушался «правильного» совета своего внутреннего голоса, и продолжил путь домой.
О, если бы я поступил наоборот!..
Утром в субботу, 24 сентября, проснувшись в начале девятого с больной от «передоза» головой, в скверном, неопохмелённом, состоянии, сходив в туалет, умывшись и почистив зубы, я снова прилёг на постель в ожидании часа, когда надо будет собираться ехать в деревню, в Кривичи, «догуливать свадьбу» уже в более тесном кругу родственников и наиболее близких друзей «молодых». Я лежал, ни о чём таком памятном не думал, продолжая, с похмелья, мучаться, как вдруг, совершенно неожиданно, отчётливо привиделось мне, будто в эту самую минуту где-то – не понять где – умирает мой отец… И так горестно-больно, так муторно-тяжко сделалось на душе, что я прямо взрыдал в голос и тут же залился пьяными, воистину «крокодильими» слезами… Марина-жена проснулась, тревожно спросила: «Что с тобой»?.. Я только махнул рукой, – не смог и слова вымолвить… А минут через пять, – как «гроза промчалась над лесом»: последние капли упали на влажную землю; вновь выглянуло радостное солнышко и всё вокруг озарило сияющим светом; птички разом отхряхнули свои мокрые пёрышки и все дружно запели... Моя пьяная истерика оборвалась так же внезапно, как и началась. Стало как-то печально-хорошо и тихо-ласково на душе… На часах было около «восьми-двадцати». Время, почему-то, запомнилось…
Вскоре мы уже ехали в жениховом «бусике» в Кривичи. Я, конечно же, вспоминал дорогой о Димыче и даже, помнится, сильно пожалел, что не застал его в пятницу дома, – ещё до свадьбы. Пожалел и о том, что из-за этого неожиданного «второго дня» (нас известили о нём лишь в субботу утром) час долгожданного свидания с любимым дядюшкой ещё на день будет отсрочен. При этом было и неспокойно на душе, и я в пути позвонил Дёне – его младшему сыну, который в последние годы гораздо чаще навещал отца, нежели Эдик: попросил его непременно и как можно скорее навестить-проведать отца, а о результате сообщить мне.
В ту субботу мы опять же прогуляли до поздней ночи. В воскресенье утром, как только «пришёл в себя», я позвонил Денису, спросил: был ли он у бати. Да, говорит, заезжал; долго звонил в дверь, – не открыли. Постоял, послушал, приложив ухо к замочной скважине; показалось, что на кухне разговаривают (может, ему очень хотелось убедить себя в этом); решил: ай, не буду мешать; и ушёл, уехал… А телефон Димыча всё это время – кажется, ещё с вечера пятницы, – находился «вне зоны доступа», что уже само по себе угнетало и настораживало, поскольку на моей памяти ещё никогда не было случая, чтобы дядюшка по двое-трое суток оставлял его незаряженным либо выключенным.
В понедельник, 26 сентября, в первой половине дня мне предстояло идти в стоматологию: поставить пломбу взамен недавно выпавшей, – и поэтому я не стал настаивать ехать к Димычу прямо с утра, когда часов в восемь Дёня позвонил и предложил сделать это часу в шестом вечера – уже по возвращении его с работы. Впрочем, мне интуитивно уже хотелось «оттянуть время», чтобы отсрочить встречу с неизбежным. Я уже на девяноста восемь и девять десятых процента был уверен, что случилось непоправимое…
Позвонив, а затем и крепко постучав в дверь, мы по очереди приложили наши «ухи» к двери. Дёне вновь, будто бы, почудился некий приглушенный говор или шум, шедший из кухни. Я же более не тешил себя надеждой: за дверью была абсолютная тишина…
Мы выбили дверь; вошли в прихожую, – тихо… И никакой, чёрт побери, радиоточки!.. Ни звука тебе, ни грюка. Дёня первый ступил в зал и тут же инстинктивно и как-то по-бабьи вскинул ладонь ко рту, словно стремясь зажать так и не вырвавшийся крик. Димыч полусидел-полулежал на самом краю дивана, откинувшись спиной назад и чуть только не съехав на пол. Уже разбухший, с неестественно огромным животом, тронутый тленом и разложением. Казалось, будто из последних сил тянулся он к таблеткам на столе, но не дотянулся: острый сердечный приступ остановил его. Тяжёлый трупный запах уже давал о себе знать.
Тут как раз, вслед за нами, пришли Таня с Мариной, но Денис поспешил остановить их в прихожей и не пустил дальше, чтоб не видели они столь ужасных следов одинокой, «заброшенной», смерти, так нелицеприятно обезобразившей привычный нам облик родного, близкого человека.
Как позже, уже на поминках, со слов соседей выяснилось: в пятницу, 23 сентября, Дим-Димыч, как обычно, поехал в Дубровню на рыбалку. Там, к сожалению, хорошенько «поддал» с кем-то знакомым (подозреваю, что это был местный житель и тоже заядлый рыбак Антон-«без-двух-пальцев). Дома, наверняка, дядька ещё добавил. Причём, кроме водки, пил и пиво, поди, и, возможно, вино... Может, кто-то был у него в гостях?..
Ночью долго не ложился. Как всегда, выпивши, чересчур много курил, выходил на балкон, с кем-то громко разговаривал. Под утро, вроде бы, затих. И умер, вероятнее всего, именно утром 24 сентября с пяти до девяти утра: именно в такое время суток «сердечники», обыкновенно, и «уходят». Вполне вероятно, как раз в те несколько неожиданно и непонятно странных минут, когда вдруг – нежданно-негаданно – ещё не протрезвевшая, больная душа моя так горько-горестно взрыдала…
Причиной смерти, согласно заключению врача «скорой помощи», была признана острая сердечная недостаточность.
Я же корил себя тогда, корю и сейчас, вспоминая его смерть и всё то, что было вокруг неё и рядом с нею, что не пошёл тогда навестить его в четвёртом часу ночи, когда возвращался со свадьбы домой, и когда пьяненькая, но чуткая душа моя так, к сожалению, ненастойчиво и так вяло подталкивала меня к нему. Ах, зачем я тогда не послушал её тихий голос?.. Зачем послушал не её, а свой подленький, осторожненько-опасливый рассудок?.. Хоть бы простился с дядкой по-людскИ!..
Послесловие
В ходе редактирования второго варианта рассказа в 2019 году у меня появилась возможность подробнее расспросить маму и Настю, вторую жену Димыча, о нём и его жизни. Вот что ранее неизвестного, абсолютно нового для меня удалось разузнать.
От мамы: «Веру Дима бил с молодости, постоянно – она мне не раз жаловалась. Особенно пьяный. Когда жили в Чирчике, не раз, пьяный, делал попытки утопить её в арыке, но она, слава Богу, всякий раз убегала.
Ну и «кобелина» был страшный!.. Однажды попытался завалить меня на диван в зале, когда жили на Ломоносова… Валентин пошёл в магазин за водкой, а он как набросится на меня!... Едва вырвалась!.. Бр-р-р!.. Вспоминать гадко! Худобы все «кобели» были... Помню Генка, порубанный Вандой, только из больницы выписали: обезображенный, страшные шрамы на лице – смотреть было больно и жутко… Стелю ему постель в том же зале, а он одежду снял, член из трусов вынул и ко мне… Тоже едва убежала…».
Я, с лукавой улыбочкой, ей в ответ: «Это не они такие уж «грозные кобели» были, это ты красавицей была – на японочку похожая!.. А ещё – на Надежду Ивановну Попову, первого секретаря Лидского горкома партии в 80-х годах. Помнишь такую?».
Мама, разумеется, помнила. Кстати, эта самая Надежда Ивановна 7 мая 1990 года расписывала нас с Маринкой в Лидском отделе загса, будучи его заведующей. – после ухода на «заслуженный отдых» из «железной когорты» партийно-советской элиты. Маменьке моей единственно образования не хватило, чтобы сравняться с Надеждой Ивановной. А то бы она ещё фору той дала!
И вот что рассказала мне о похождениях мужа Худоба Анастасия.
«…Веру он бил по-страшному: жутко пьяный, не рассчитывая удары. Он-то и в могилу её свёл. Так мне соседки рассказывали. Часто слышали в их квартире его пьяный мат, её крики о помощи, плач, стоны…
Когда в милиции работал, – они охраняли разные предприятия города, – как-то раз с напарником ехали на мотоцикле с коляской через жд-переезд: там сейчас мост-путепровод стоит, а тогда путепровода не было. Худоба был пьяный или добра выпивши. То ли захотел похвастаться перед напарником, как он метко стреляет, то ли какой-то прохожий почему-то стал убегать от них, – сейчас никто не скажет… Короче, Дима выстрелил в мужика и попал… То ли убил, то ли сильно ранил… Тогда же его из милиции и выгнали.
А вскоре после того случая, – это мне рассказывал Федя, муж Бэни, – пошёл он как-то в Петюнах в лес, по грибы, и совершенно случайно нашёл Димыча, связанного по рукам и подвешенного на суку дерева головой вниз, с кляпом во рту. Кто его повесил, за что – он никогда не говорил; об этом можно только догадываться…».
Вот такие нелицеприятные факты довелось мне услышать уже после того, как очерк о любимом дядьке был написан. Поэтому и не стал я дополнять им вторую редакцию – «публичную», а решил сделать третью – «непубличную», чтобы в ней записать их и ещё подумать, порассуждать над всем.
То, что он бивал тётю Веру, будучи пьяным, говорит мне о том, что он не любил её никогда, а женился либо «по залёту», либо из корыстолюбия, помноженного на молодецкое тщеславие. Достаточно вспомнить, кем был тёти Веры отец. Именно тот мог настоять, надавить на волю «старшины Худоба», заставив того «расписаться» со своей «вечно больной» дочерью, пообещав устроить получение трёхкомнатной квартиры в центре города.
Полагаю, что, вероятнее всего, так оно и было, и именно отсюда «растут ноги» у Димычевой закоренелой нелюбви, а в пьяном чаду – просто ненависти к нягеглай (неказистой – бел.) своей супруге. Ведь недаром говорится: «что у трезвого на уме, то у пьяного – на языке».
А вот с выстрелом в прохожего разобраться будет посложнее. Учитывая те обстоятельства, их последствия для моего «героя», сдаётся мне, то был эксцесс ничем неоправданного пьяного бахвальства. Как говорится, дядька «из берегов вышел», «рамсы попутал» и напрочь «нюх потерял». За семнадцать лет службы в милиции настолько «забурел» от вседозволенности повседневной власти в отношении рядовых граждан, что просто голову потерял, будучи пьяным – «при исполнении». А весь строй послевоенной советской жизни, какая прошла перед его глазами вдали, от родины, от родного тепла близких людей, друзей, самой земли, на которой вырос, говорил о том, что здоровье и сама жизнь простого советского человека мало что стояли в той стране: – особливо в столкновении с государственной машиной, с реальными представителями власти.
Конечно, будь то преступник, убегающий от преследователей, думаю, начальство закрыло бы глаза на неподобающее образу советского милиционера – стража социалистического порядка – физическое состояние Дениса Михайловича в момент «задержания с превышением полномочий». Ну а будь то «опасный преступник», рецидивист, находившийся в долгом и безуспешном розыске, так ещё и медальку бы на грудь повесили, и в звании повысили…
Увы, ничего этого не было. Вот почему и турнули Дим Димыча «из органов», не дав дослужить всего каких-то три года до вожделенной пенсии «за выслугу лет». Именно в этом кроется истинная причина его увольнения, а не в той байке, какую он постоянно рассказывал мне и другим слушателям на вопрос о причине ухода из «ментуры». Дескать, на очередном отчётно-выборном партийном собрании Лидского горотдела милиции ему предложили вступить в партию, на что он, рисуясь перед товарищами, возьми да и ляпни: «Нету такой партии, в которую бы я вступил!». И эти необдуманно легкомысленные словеса, якобы, «повисли в воздухе» и, в конце концов, стоили ему карьеры.
Признаюсь, я слабо верил в это изначально: когда уже сам стал соображать, что в нашей стране есть и было устроено не так, чтобы правильно, а скорее – и вовсе не правильно. Подспудно всегда казалось, что этого слишком мало было для настолько внушительных последствий: ведь не хрущёвские и не сталинские, упаси Господи, стояли на дворе времена: Брежневские! – «Народ пил и закусывал!». Многое тогда спускалось на тормозах… Многое, да не всё. Вот и Димыч, – как всегда и всё «судьбоносное» бывало у него по пьяной лавочке: – попал под раздачу… Да признаться честно: кто из нас, положа руку на сердце, первым бросит в него камень?..
Свидетельство о публикации №225011701466