Эпизод Пятый Насу. Глава 5

Паршивая овца

Неразумно было надеяться, что давешняя непогода сойдёт на нет и утихомирится: кажется, буря лишь набирала обороты, при том злобно подвывая, будто бы тот вой был проклятием всему роду людскому. Горизонт уж совсем заволокло молочной пеленой; а прохожему, — коли такой случился бы на скособоченных улочках города, — не удалось бы и в пяти метрах разглядеть неприметный поворот или какой мотивирующий плакат, наклеенный на стену кирпичного дома. В тот вечер будто бы сама ледяная бездна, доселе удерживаемая лишь мёрзлыми кистями языческого идола, вырвалась на поверхность и вцепилась стёсанными зубами в агонирующее тело Лаценны: последние вздохи слабеющими раскатами всё ещё громыхали вдали, но нельзя было вообразить, чтобы туловище в подранном белоснежном саване могло исцелиться.
Подле одного из панельных домов по Б-й улице, в восьмом часу вечера выросла человеческая тень и, воровато поглядев по сторонам, тихонечко прошмыгнула во мрак подъезда. Уже внутри, прижимая полы шерстяного пальто к телу и попутно стряхивая нападавший снег с волос, тень бросилась на верхние этажи, будто бы спешила как можно скорее добраться до квартиры и при том, как и прежде, остаться незамеченной. В её движениях не было изящества, — они были неловки; тень двигалась быстро, короткими рывками вверх по бетонным ступеням.
Взобравшись на площадку третьего этажа, призрак растерял остатки тайны: болезненный свет уличного фонаря сквозь мутное подъездное стекло, выхватил черты таинственного незнакомца. Это был Наволоцкий.
На этаже разило сыростью, тянущейся, вероятно, из худых труб в стенах. Григорий Александрович поморщился и отмахнулся от зловония, будто бы то могло поправить ситуацию. Опасливо поглядывая по сторонам и силясь угадать невидимый взор, Наволоцкий запустил руку в карман пальто, извлёк оттуда брякающую связку и, выбрав один из ключей, воткнул в замочную скважину. Раздался мерзкий скрежет старого замка, дверь распахнулась.
Ломаный коридор злополучной квартиры принял вечернего гостя совершенной темнотой и тошнотворной вонью. Внутри было тихо; ни один звук не смел нарушать согласие похоронной скорби и безмолвной печали, царивших в этих мёрзлых комнатах, что стали самым настоящим узилищем для Анны Гурьевой.
Наволоцкий переступил через порог и тихонько притворил за собой дверь. Смрад, всё это время тянувшийся в проём, неожиданно наткнулся на препятствие и теперь витал подле, словно не находя, куда же возможно было ещё проникнуть. Вероятно, то был запах забродившей еды, которую Григорий оставил подле Анны Евгеньевны в своё последнее посещение; то был запах человеческих экскрементов, исходящий от смердящего пластмассового ведра, служившего пленнице «отхожим местом». Правда, в момент прошлого свидания наш герой почувствовал смрадный дух мочи, исходивший прямо от Анны. Наволоцкому тогда стало досадно глядеть на низость, коей не погнушалась пленница, и он всё-таки пожалел несчастную. О, эта Анна Гурьева! Девушка с тёмными, будто бы смоль, волосами и своими недосягаемыми жизненными целями, вполне заслуживала, чтобы её пожалели, поставили бы пред ней таз с водой, дабы она помыла заплаканное и грязное лицо.
Не зажигая света в коридоре, Григорий прошёл в комнату. Одинокая пленница встретила его, скрючившись на кровати. Мужчина окинул взглядом тщедушное тельце, облачённое в грязную майку и неприглядные шортики (и сразу же припомнил, как спустя два дня после того происшествия швырнул тряпки перед Гурьевой, заставив переодеться). Увидел всклоченные засаленные волосы, которые Анна уже давно не мыла. Увидел серебристую полоску плотной изоленты, которой неизменно заклеивал рот перед уходом, дабы девушка не вздумала позвать на помощь, а какой-нибудь чересчур любопытный ротозей не забрёл на огонёк.
Наволоцкий легонько потряс пленницу за плечо: Анна Евгеньевна в ответ встрепенулась, словно давешнее прикосновение причинило ей невыносимую боль. Одним быстрым движением перевернулась на спину и взглянула на посетителя: кажется, внутри зрачков затаилась неподдельная злоба, перемешанная с презрением, и коли бы не изолента, то из уст посыпались бы разнокалиберные ругательства.
Григорий хотел было возразить, но скоро передумал и отошёл к противоположной стене. На полу были раскиданы вещи Анны: виднелись и куски недоеденной пищи, и различные элементы посуды, что были, несомненно, грязны. От здешнего хаоса незваный гость лишь брезгливо поморщился, порешив в голове, что обращать на обстановку внимания не станет, ибо человек он захожий и явился в эти стены лишь по слепой неосторожности.
— А снег снаружи всё идёт, будто обязался валить до самой кончины греховного мира, — сообщил Григорий, взяв с письменного столика расчёску, украшенную десятками тёмных волос. Там же лежала раскрытая косметичка, небольшое треснувшее дамское зеркальце и была навалена внушительная куча потрёпанных книг. Наш герой поначалу захотел посмотреть, что за литературу раньше читала Анна Евгеньевна, но после передумал, заслышав, что хозяйка фолиантов попыталась сесть на кровати.
Бросив расчёску обратно на стол, Григорий поглядел на барахтающееся тело: пленница ворочалась с боку на бок, силясь присесть на своём ложе. От нахлынувшего желания помочь, Наволоцкого удержала некоторая гордыня: нашему герою хотелось видеть, настолько же узница дойдёт в молчаливом бессилии, дабы в итоге всё же испросить помощи у своего истязателя.
Громко вздохнув, Григорий всё же подошёл к извивающейся Гурьевой и, подхватив страдалицу под руку, помог сесть. В ответ девушка злобно мотнула головой и стрельнула в гостя искрами из серо-зелёных глаз. В тот момент Наволоцкий захотел высказать какую-нибудь скабрёзность или безвкусную шутку, но мысленно себя остановил. Вместо этого он нащупал на затылке у Анны краешек серой изоленты и с силой дёрнул, выдрав немного тёмных волос. Гурьева завопила.
— Да не кричи ты! — шикнул Григорий и приложил палец к губам, тем самым показывая, что следует вести себя как можно тише, дабы случайно не узреть сокрытый гнев, который должен оставаться таким же сокрытым и недосягаемым. В ответ Анна Евгеньевна скривила лицо, будто сдерживала неумолимый поток злобы внутри себя, но не обронила ни слова.
Отбросив в сторону серую полоску, Григорий выпрямился. Было понятно, что девушка сердится, и стоило бы несколько смягчить создавшееся напряжение, но вместо этого Наволоцкий решил потешить своё самолюбие.
— Ну, бог и с тобой, и желчью твоей, — проговорил он и натянуто улыбнулся. — Бросаться с кулаками или с оскорблениями, дабы справедливость соблюсти — глупость несусветная! А ты, моя ненаглядная, уже с порога своими злобными глазёнками уставилась! Я, может быть, для другого явился, а ты уж выводы какие-то соорудила и даже противодействие придумала! Так что, коли произойдёт чего — вини себя...
Но Григорий Александрович не сумел договорить.
 — И в чём же я виновата? — сквозь зубы процедила Анна Евгеньевна, вонзив серо-зелёные глаза прямиком в лицо Наволоцкого. — И он ещё имеет совесть мне о вине заявлять! Да и пусть я была бы виновата перед известными людьми или даже перед тобой, но то не повод! Слышишь? Не повод человека верёвкой за шею привязывать, будто обезумевшую скотину! И света не показывает, и смерти не дарит! Не справедливо!
— Не кричи, говорю, ибо к дурному приведёт... Анна...
— Отпусти меня, — Анна Евгеньевна проигнорировала заявление гостя и решила перейти к требованиям. Стоит заметить, она просила об этом на каждом свидании (если то можно было назвать свиданиями). Молодой человек обратил взор к занавешенному окну и глубоко вздохнул, будто бы раздумывал над поступившим предложением.
— И как бы ты сама ответила на моём месте? — поинтересовался Наволоцкий, деловито поглядывая на бежевые шторы, прятавшие за собою свет уличных фонарей. В ответ Анна подалась вперёд, видимо, рассчитывая добраться до своего мучителя, но натянувшаяся бельевая верёвка угрожающе сдавила шею пленницы, тем самым несколько остудив пыл.
— Знаешь, я нашёл намедни кое-что. Только то до поры и до времени... Скоро сообщу тебе о своей, так сказать, задумке, дабы и ты приобщилась к идее...
— Сейчас же прекрати говорить через три забора! — выкрикнула девушка, видимо, получив достаточный повод для очередной истерики. — Слышишь, Наволоцкий? Говори прямо! Хотя бы раз в жизни! Ибо я сыта по горло твоими этими... загадками! Да и что я тебе сделала-то!
Гурьева всхлипнула и опустила свою немытую голову. Капля за каплей, слёзы падали на загаженную простыню, на которой девушка спала уже около месяца, и на которой проведёт ещё больше, коли не случится чего-то из ряда вон выходящего.
Наволоцкий присел на край кровати. Руки устроил на коленях, а взор устремил на Гурьеву, что в своём несчастье не желала утихать.
— Ничего ты не сделала, — задумчиво отвечал он. — Только тебе всё равно не понять... Могу ручаться, что вновь о свободе и ясном небе запоёшь! Но послушай, а после уже отвечай: на кой тебе свобода сдалась? Ты и до того ею распорядиться не умела, а теперь так и подавно не сумеешь! Ты сжигала дни в дурных утехах, в пламени безделья! Послушай! Всё, что было... ровным счётом всё — лишь жалкая попытка напитать собственную изодранную душу удовольствиями да мимолётными страстями! Наслышаны! Можешь не распространяться!
— Но позволь... — Анна попыталась остановить оратора, но тот не сдавался.
— Да плевать! Не перебивай! Я на тебя смотрел и всё воспоминаниям предавался, мол, так оно и так было на самом-то деле; но теперь вижу, что за девка передо мной! То есть настоящая её личина! Самый натуральный червь!
Анна всхлипнула.
— И что же теперь будет? — со слезами простонала девушка, даже не подняв головы.
Григорий подался вперёд, и тут же противный запах застоявшейся мочи ударил ему в нос. На то наш герой сдержался и даже не поморщился, сохранив невозмутимость.
— Ты ведь понимаешь, что заявленный ужас такой гротескный только лишь по причине, что он прост? Простота ужасна в том плане, что трущобная потаскуха торгует честью за жалкие копейки, теряя собственную душу, а разжиревший дебошир и садист гложет несчастную и лапает своими сальными пальцами... Он замучит её, а в конце лишь плечами пожмёт, мол, сама померла, и моей вины в том никакой! И выхода ведь оттуда нет! Лишь мнимые надежды плодятся, ровно в их существовании есть хоть какой-то смысл! Вот о том я и заявлял давеча, понадеявшись, что ты сможешь ухватить мою мысль и, возможно, согласиться с нею... Теперь же вижу, что разума в твоих мутных глазёнках никакого, и ты, ровно падальщик, ободранный и голодный, поглядываешь на меня и ждёшь, когда задохнусь в собственных восклицаниях и издохну прямо на месте! А вот и не дождёшься, взбалмошная девка! Радуйся тому, что имеешь!
Анна в ответ не сдержалась.
— И что же я имею? — вскричала она, подняв мокрые глаза на истязателя. — Замаранную постель? Смердящее ведро с экскрементами или, может, эти бетонные стены, обратившие меня в пленницу? И вот это я, по-твоему, имею? Да не смеши! Ты же меня и за человека-то, поди, не считаешь, уже и не говоря о том, чтобы глядеть, как на девушку... Не позорься, Наволоцкий... Ни свежего воздуха, ни горячей ванны, дабы грязь смыть с тела... Ну и гордись! Меня сюда затащить-то сумел, правда твоя! Дальше-то что у тебя на уме? Знаю, что говорил давеча, только лица перепутал! Это ты ждёшь, когда я помру по какой-либо известной причине, а ты потом так важно повздыхаешь наедине с собой, мол, случилось оно, как Господь распорядился, и ушла Анна Гурьева в лучший из миров, где ей, стало быть, лучше будет по всем пунктам! Свинство!
— Ишь, разошлась! Но знаешь что, Анна... Я сделаю вид, что давешней истерики не заметил, и потому перейду к заявлению: ты будешь сегодня свободна от пут, ибо меня уже утомили твои вопли... А что до известных страхов, то мне придётся довериться в том смысле, что ты не побежишь с жалобами к полицейским. Не побежишь же? Нет уверенности, но и выбора тоже нет...
Анна Евгеньевна качнулась на кровати: девушка с презрением изучала своего мучителя, будто бы силилась в заявленном отыскать следы обмана. Кажется, она совершенно не верила в скорое освобождение, душою готовясь навечно остаться узницей в этих бетонных казематах. Григорий Александрович, приметив недоверчивый взгляд, расплылся в лицемерной улыбке и задорно передёрнул плечами.
— Не веришь, — протянул молодой человек, опустив глаза в пол. — Я бы на твоём месте тоже, может быть, не верил бы в услышанное, ибо причин для веры никаких. Но мне, Анна, всё осточертело в немыслимой степени. Знаешь, я бы хотел просыпаться по утрам и не мучить себя мыслью, что в моё отсутствие в этой квартире произошли определённые события, или же какой деловой специалист засунул свой длинный нос в известную щель... Кажется, уж более невозможно разум терзать! Да и что толку в сдерживании бунтующей души, когда и булавки-то подходящего размера не сыскать...
— Можешь мне довериться, — Анна немного подалась вперёд, ровно намеревалась приблизиться к Григорию Александровичу, но ввиду болезненности не могла. — Я никуда не обращусь. Заявляю, что тут же забуду о произошедшем в этих стенах... Лишь бы свободу ощутить, лишь бы к солнечному свету обратиться... Невыносимо уж более темень выносить, эту звенящую тишину, в которой ни звука, ни шороха! Я ровно умерла уже, а эта комната — мой гроб; и пусть разум ещё цветёт мнимой яркостью пожухших красок, но мысли давно погибли. Проси чего хочешь; я на любые условия согласна без предварительных уговоров: мне то без разницы. Я не хочу умирать, Григорий, ибо полыхает же огонёк, что обращён к вздымающейся груди с живым и горячим сердцем! Я не хочу умирать! Слышишь?
Григорий Александрович внимательно слушал узницу и попутно размышлял. По его лицу бродила еле заметная тень, придававшая загадочное выражение. Наконец, пробормотав что-то о предстоящем выборе, наш герой поднялся и, на ходу извинившись, побрёл в кухню. Анна Евгеньевна провожала гостя ядовитыми взглядом.
Конечно, Григорий догадывался, как именно Гурьева глядит ему в спину. Ещё бы ему не знать! Хотя наш герой и понадеялся, что заявление о перспективах скорого освобождения приободрит Анну, но тем не менее отрицать действительность было бы неразумно. Ни о каких дружеских чувствах между ним и Гурьевой речи не может идти, ибо в её глазёнках кроме ненависти, ничего и нет! Именно такие мысли звучали в голове, когда Наволоцкий кидал на шипящую сковороду замороженный шницель, найденный в морозилке.
«Травлю себя мучительными размышлениями касательно известного выбора,  — думал Наволоцкий, — но по-прежнему мешаюсь, будто всё же намерен отказаться от замысла и молча выйти из смердящей квартиры... Но ведь не могу отступить, ибо нет за мной больше дороги! Пускай и было время, когда в неразгаданную пропасть готов был погрузиться и тем пресытить собственный эгоизм, но теперь слишком много вопрошаю, ибо давно усомнился в неизбежности происходящего и действую исключительно в достижении лучшего исхода... И пускай мне скажут, что до тех дебрей путь далёк и следует немедленно сворачивать, дабы сознание в целости сохранить... На то лишь в морду плюнуть могу и бранью послать куда подальше! И то не бахвальство и не ложь, ибо верую в заявленное, как в бесспорную правду! То мой выбор, я на него собственную жизнь поставлю, даже если старания и будут напрасны... А касательно известных изречений скажу, что нет ни одной совершенно одинаковой жизни! Каждый рождается и проходит свой уникальный путь до самого конца, когда пред лицом смерти будут вспомянуты все деяния человеческие, все мысли! Да ведь и дороги разные: кто-то силой своей веры рвётся к свету, не имея права на грех, а кто-то силой крови пробивается к заветной цели. Все эти дороги различны, и нет права одним судить других, и лишь Бог на свете людям судья. И всё же, не преминули великие завоеватели воспользоваться силой, дабы подчинять народы? Не побоялись же они проливать кровь человеческую! Разве можно назвать их деяния преступлением? Нет! То всего лишь дорога, что была избрана, чтобы достичь великой цели, сломить стену обыденности и перевернуть весь мир с ног на голову. Это преступление лишь для тех, кто пожинает жалкие крохи, преподнесённые судьбой. Но великие жертвы во имя великой цели — не преступление, а благодеяние».
Григорий Александрович принялся за макароны: налил в кастрюлю воды и поставил на огонь. Как только вода забурлила, высыпал туда содержимое пачки, а после отправился в комнату. Гурьева сидела на кровати всё в той же неудобной позе. Наволоцкий рассудил, что в таком непотребном виде трапезничать будет невозможно, оттого и порешил дать пленнице немного свободы: выудил из кармана брюк маленький раскладной ножик и срезал им одну из бельевых верёвок. Пленница негромко цыкнула и встряхнула свободной рукой.
— Благодарность можешь при себе оставить, — съязвил Григорий и покинул комнату, дабы вернуться к готовке. Да, на этот раз он вкладывался, ведь Анна Гурьева в любом случае должна сегодня поесть, ибо для особого дела требовалось быть сытой.
Григорий ложкой выловил одну макаронину, попробовал и пришёл к выводу, что всё готово. Навалив гарнира в тарелку доверху, украсил кучку жареным шницелем и вернулся в комнату.
Поза Анны никак не изменилась, лишь свободная рука теперь сжимала уголок изгаженной простыни. Завидев Наволоцкого в дверях, девушка еле заметно вздрогнула и отодвинулась к стене. Григорий же деликатно поднёс тарелку с едой и натянул на лицо улыбку, в которой не было ни капли искренности. Анна мешалась, переводя взгляд с тарелки на Наволоцкого и обратно. Кажется, в мученице боролись два чувства: животного голода и человеческого достоинства.
— Бери, — слащаво пропел Григорий Александрович, поднеся тарелку ближе к затворнице, дабы запах еды поборол бессмысленную гордость. Девушка не решалась принять пищу: рука теребила несчастный уголок простыни, сухие губы дрожали. Григорий всё так же притворно ухмылялся, точно надеялся на свой хилый номер, хотя и догадывался, что фальшивый оскал не вселяет никакого доверия.
— Да прекрати ты комедию ломать и просто поешь, — не выдержал он и поставил тарелку на кровать. Заприметив, что мучитель больше не контактирует с пищей, Анна Евгеньевна неохотно протянула руку и придвинула тарелку к себе. Девушка неловко взяла вилку, насадила на зубец несколько макаронин и отправила их в рот.
Григорий, кажется, был доволен. Он пододвинул к себе стул, сел рядом с Анной и отвернулся, не желая наблюдать, как девушка ест.
— Вкусно, поди? — поинтересовался он, всё ещё не глядя на пленницу.
— Собака жрать не станет, — отозвалась Анна, старательно пережёвывая пищу. Григорий лишь усмехнулся.
— Однако же ты ешь! Природу не обманешь и рефлексы с потребностями никуда не денешь, хоть бы и захотела как-то иначе вывернуть! Претензии ещё, но в том спорить с тобой не стану, ибо, по моему мнению, право имеешь. Но то, что на еду накинулась — знак хороший; просто ты сама о том ещё не подразумеваешь...
Гурьева ничего не ответила, словно не желала дальше вести беседу. Наволоцкому и не требовался ответ, ведь было достаточно, что появился слушатель, хотя бы и подневольный.
— Занимательно всё это... в определённой степени. Мамаша-то учила одному, но теперь вижу перед собой совсем иное... Про мою мамашу, конечно, разговор отдельный требуется, но не о том речь! Ведь мне, сколько живу, всё время кто-то пытался внушить, как должно быть... И откуда только они могут знать, как же это «должно быть»? Видно, то поведали зеваки, что мимо брели да решили сумничать... Но я вот о чём: отчего одно позволительно, в то время как другое девиантно? Хм, вот что думаю...Ты кушай, кушай, просто послушай немного. Это же, выходит, целая система пресловутых норм, что нам кидают в тарелку: принимай и не болтай лишнего, ибо подобное право тебе не давали! Делай так, но не делай по-другому... Человеку нужна свобода! Нужно пространство для деятельности, иначе что же выходит... Куклы деревянные, повисшие на верёвочках общества! Ну, честное слово... Если человек не стремится ни к чему, не работает над собой, то он же останавливается в духовном росте. Куда идти, когда ничего не требуется? Вот верно, что идти-то и некуда... Выходит, так сказать, тупик... Ты, конечно, уже слушала мои речи, но я напомню, что была у меня идейка одна... Мизерная такая идейка, что таила в своём нутре систему о лучших и худших исходах. Вроде как по возможностям твоим и результат пророчат, определяют его качественность. Но это я отступил, ведь совершенно о другом речь вёл! Вот и отвечай: почему никто не работает ради лучшего исхода? Разве устраивает и обыкновенный? Но то ещё вступленьице, ибо взглянешь на некоторых, так те и худшим довольствуются! Эх... Те покровители своими же руками ограничивают человека в развитии, устанавливают рамки, по которым жить требуется, а потом вопят, дескать, народ какой тёмный! А отчего вопят? Вопят, потому что должны вопить! Вроде как ругаться нужно, а менять ничего не требуется... И очень, между прочим, хорошо для общества выходит: людей народилось в избытке, и притом каждый знает своё место, понимает, чего не дозволено... И вот в эти дебри человек-то и не лезет... Боится... А чего боится? Осуждения людского да тюрьмы! Вот боится чего! Но осуждения больше всего, ибо это самое страшное для человека! Остаться одному, когда каждый в лицо плюнул, да к чёрту послал! Куда деться? И здесь, знаешь, пропасть выходит: упадёшь туда, и подняться к свету уже невозможно! Руки никто не протянет, ибо кому ты нужен, оборванец с особенными взглядами! И даже коли на ноги встанешь, потянешься, а руки твои коротки и колени ходуном ходят! Боишься, что не выберешься... А ведь и не выберешься, честное слово! В таком деле рука требуется! Пусть, конечно, не крепкая, но уверенная рука! Схватит тебя за шиворот и потащит наверх, к свету ближе! Без того пропадёшь во тьме, и не вспомнит о тебе никто!
Анна всё это время слушала Наволоцкого, но продолжала орудовать вилкой, ибо голод одолел сильнее, нежели отвращение к зазнавшемуся посетителю. Теперь же она подняла глаза и смотрела на бывшего возлюбленного, стремясь постичь смысл его монолога. Григорий тоже поглядел на Анну, и в том взгляде читалась жуткая печаль. Его сухие губы были плотно сжаты.
— Да ведь здесь истина скрыта. Как ты полагаешь, что случилось бы, коли люди имели беспредельную свободу и творили любые деяния, какие им только в голову взбредут? Человек стал бы элементом неуправляемым и никому не подчиняющимся! Творил бы всё, чего пожелает! А ведь некоторые желают такого... Даже боязно произносить! Какое там общество, если каждый сам себе товарищ? Мешает человек — убей! И нет тебе наказания! Нужны финансы — укради! И ничегошеньки тебе за это не будет! Как тебе подобные взгляды-то? Эти люди даже не просят... они требуют, чтобы ими управляли... Им нужна крепкая рука, которая покажет, куда идти и что делать, ибо они-то себе не хозяева. Знают уж наперёд, как нужно... Посмотрят на других, да узнают. И зачем самому стараться, коли уж за тебя решено? Потому все как бы свободны, но нет натуральной свободы ни у кого, ибо никто ею воспользоваться не в состоянии, и никому не нужна она... А отчего же так? Да по своей глупости! Ещё и радуются тому, что глупы! Погляди только: в человеке такой великий потенциал скрыт, что он может собственную судьбу изменить в два счёта, но тратит силы лишь на повседневность! Но так и должно происходить, ибо вопят и не делают ничего... Свободный человек опасен, как наточенное лезвие ножа: одно только неверное движение — и кровь обагрит холодный металл! Да, сущность того ножа неуправляема: может зарезать одного, а может и тысячи... Но то лишь абстрактные размышления об одной философской идее... Ведь общество не позволит оружию покинуть ножны, не даст права, задавив неугодного, прежде чем тот успеет расправить тщедушные плечи и почувствовать вкус желанной свободы на своём языке...
Анна замерла с непережёванным куском полуфабриката во рту. Её глаза несколько округлились.
— Для чего ты мне всё это рассказываешь? — поинтересовалась Гурьева, отложив вилку в сторону. Тарелка была уже пуста.
— Я хочу, чтобы ты тоже послушала, — ответил Григорий Александрович. Его несколько распалило недоумение на лице Анны. Он хотел добавить ещё что-нибудь резкое и даже грубое, но в последний момент сдержался.
— Уверена в том, что Виктория не знает, какая ты скотина, — процедила девушка  сквозь зубы, раздражённая уклончивостью Наволоцкого. Её глаза сузились до мизерных щёлочек.
— Правда твоя, и переубеждать не собираюсь, — отозвался Григорий, не обратив внимания на дерзость Анны. — Но не в том суть... Лучше ответь мне на вопрос: смогла бы ты стать свободной?
Анна Евгеньевна сидела неподвижно: кажется, она не понимала к чему Наволоцкий задал подобный вопрос. Но внезапно её лицо исказилось гримасой злобы.
— Посмотрите на него! Видно, давешнее, что ты заявлял в самом начале уже всё, отмерло? Ведь это ты грозился меня на улицу вышвырнуть, ибо, как было заявлено: надоела! А теперь иную песню завёл и всё, знаете ли, со своим философским уклоном! — кричала девушка. — Прекрати издеваться надо мной, ибо пусть я и глупа в определённой степени, но не животное всё же! Хотела бы я быть свободной... Не могу быть свободна, пока ты держишь меня взаперти!
— Не ври! Можешь ты всё! Просто отказываешься, — парировал Григорий, наклонившись к пленнице. — Ведь смогла же отыскать меня, на хвост усесться тоже смогла! Что глаза потупила? Это не я притащил тебя в свои смердящие пенаты, а ты заволокла меня! Это я твой пленник был, что давеча, что по сию минуту! Из-за твоей персоны я нынче в неугодном положении, и кто его знает, чем там всё кончится... А ты только сидишь да верещишь, что я тебе в чём-то задолжал!
— Замолчи уже! — заголосила что было сил Гурьева и, рванувшись вперёд всем телом, попробовала достать свободной рукой до Наволоцкого. Пальцы девушки проскользили буквально в двух сантиметрах от лица Григория Александровича: расстояние, на котором истязатель сидел, казалось, было с точностью рассчитано. Гнев обуял измученное тельце затворницы: она рвалась, норовя добраться до Григория, но усилия не приносили никакого результата. Вконец отчаявшись, девушка опустила голову и вновь зарыдала.
Когда спонтанное представление закончилось, Наволоцкий молча поднялся и скрылся в полутьме кухни; вернулся оттуда со стаканом, наполненным водой, и бесшумно поставил на стул, на котором давеча сидел. Заслышав движение, Анна Евгеньевна подняла заплаканное лицо и поглядела на гостя.
«От выбора готов захлебнуться и мёртвым рухнуть на этот нечищеный ковёр, — так размышлял Григорий Александрович. — Проклятая нужда! И кто только выдумал, что нужно на развилке становиться, да руку протянувши, выпрашивать помощи у сил незримых, могучих и неподвластных простому человеку! Видит Бог, что я разглядывал пыльные углы, стремясь обнаружить сокрытое, рвался к справедливости и чистоте, но заявился в изношенных лохмотьях на панихиду, что случилась после кровавой расправы! Хотя то я в своей голове представляю, как случайный исход, ибо спонтанности в нём нет! Всё предсказуемо, коли понимать, к какому результату движется, и не гадать понапрасну о фантастических идеях... Я-то ведь, простой глупец, не хотел крови... Не хотел! Шёл же уверенно к этой проклятой квартире и в пути всё размышлял, как сорву цепи с грязного тщедушного тельца Анны и заявлю в лицо тут же: ухожу я, моя старая знакомая, и обещаю не появляться вновь! Ведь решено же было наверняка! И даже подумал, что коли арестуют и к ответственности приставят, то будет справедливо и для меня малозначительно... Пускай арестовывают! Пускай несут к своим судам и законам! Мне уже дела никакого! Устал! И то всё правда, и я не увиливаю, не лукавлю! Однако же, пока обдумывал, всё равно держал в голове такую мыслишку: всё не так однозначно! Лелеял же! И явился, припрятав те таблеточки в кармане брюк, как припрятал в своё время то самое... Но ведь была же идея, уверенность была! И зачем только взял? Будто подозревал; будто уже видел всё, как оно и должно произойти!»
Молодой человек выпрямился, одновременно с тем выуживая из кармана брюк ярко-оранжевый блистер. Выдавив оттуда две розовые таблетки, положил их на стул подле стакана с водой и, прижав пальцами, пододвинул ближе к девушке.
— Если я скажу, что они спасут от мук, которые в настоящий момент ты испытываешь, — проговорил Наволоцкий, пристально глядя в глаза пленнице. — То, что сделаешь?
Произнеся те слова, он оторвал кончики пальцев от таблеток. В одну минуту вопрошающее лицо изменилось до неузнаваемости: в неподвижном взгляде проявилась обнажённая брезгливость, а в уголках сухих губ заиграла омерзительная ухмылка. Видно, Наволоцкий возомнил себя патроном пред изнеможённым и грязным существом: жизнь Гурьевой теперь лежала в ладони у непрошенного посетителя, и тот, кажется, даже не старался этого скрывать.
Не дождавшись ответа, Григорий презрительно хмыкнул и направился прочь. Каждый шаг мучителя разливался гулким эхом, будто отсчитывая минуты, отведённые несчастному существу, привязанному к кровати бельевыми верёвками. Но на пороге гость внезапно остановился и, не оборачиваясь, произнёс:
— Я уйду на пять минут, а ты в это время прими таблетки. На том всё и кончится. Но если струсишь, то подобного шанса больше не получишь, — и вышел, скрывшись в полутьме кухни.
Среди холодного кафеля, напускное самодовольство мигом сползло в лица Наволоцкого. В тот момент Григорию казалось, что откладывать решение уже некуда и действовать необходимо здесь и сейчас, ведь завтра нахлынут очередные выдуманные обстоятельства, и очередные сомнения вольются в сосуд пустеющей души, дабы наполнить неуверенностью и желанием выжидать.
Наволоцкий понимал, что смертельно устал. Один необдуманный шаг вылился в одиозные обстоятельства, и теперь от навалившегося ощущения безнадёжности наш герой не знал куда и деться. Даже подумалось, что разумно было бы стянуть с Гурьевой верёвки и после выбежать с квартиры прочь: бежать, и бежать, только бы подальше от тягучего ужаса, созданного руками самого Григория!
«О, эта проклятая нерешимость! Сколько бед ты принесла за собой! — мысленно кричал Наволоцкий, облокотившись спиной о холодную стену кухни. — Ты поразила язвами тысячи девственных душ, изодрала нити незримых судеб, а теперь заявилась на пир к угасающей человеческой жизни... Мне так больно от осознания безысходности! А ведь только давеча высказался, что в человеке сокрыт великий потенциал! Это как ящик стола, в который никогда не заглядывают, оттого и не знают, что там хранится... И здесь нет надобности прыгать выше головы, коли всё устраивает; а ведь время, эти драгоценные часы, могут быть отданы в угоду подлинным желаниям! И где же мечты и стремление к лучшему? Неужели всё разбилось о скалы обыденности, и от давешних грёз остались лишь осколки, покоящиеся на дне океана жизни человеческой? Но позвольте! Разве выйдет отречься от заявленной цели и превратиться в человека обыкновенного? Неужели обыденность так сладка, дабы отказаться от той жизни, о которой написано столько книг? Нет уж! Вера погибнет вместе человеком, но никак не раньше! Ведь этот самый человек может всё поменять, пока кровь струится по его жилам, и лёгкие расправляются после каждого вдоха! Но то страшно, и нужно иметь смелость... Страх цепляется за душу, да цепляется крепко, и сложно его скинуть, избавившись раз и навсегда... Иногда достаточно одного лишь шага, первого движения, и паразит начнёт визжать во всю глотку, пытаясь спасти свою жалкую жизнь! А ведь с течением времени уж и глаз привыкает! Думаешь, что так и должно быть, а иное — вымысел, понапрасну пугающий! И бежишь, прячешься под весом обыденности с намерением не выходить оттуда, пока всё не образумится там как-нибудь само собой... Вот здесь-то и нарождается тот самый обыкновенный исход, о котором я уже язык стесал рассказывать! Страх неизведанного — причина! Но кто не убоится перемен и не испугается сделать шаг, тот и будет вознаграждён в конце пути! Там и будет ожидать лучший исход!»
Доподлинно известно, что пока Григорий Наволоцкий размышлял на кухне о судьбах неназванных людей, в комнате, Анна Гурьева, не отрываясь, глазела на стакан воды и розовые таблетки. Кажется, два чувства боролись у неё внутри: страха и надежды. Любой бы на месте Гурьевой смекнул, что тот препарат, несомненно, принесёт за собою смерть, ибо каким методом он мог ещё служить избавлением от мук? И то было страшно, ибо жизнь, дарованная просто так, ценнее самого дорогого приобретения! Даже Гурьевой, что долгими ночами лежала и взывала к высшим силам, дабы те забрали никчёмную жизнь затворницы, — даже ей было страшно эту самую бесценную жизнь терять. Но ведь и чувство надежды ещё теплилось в груди, будто в один миг всё могло измениться: не ровен час, Григорий вернётся в комнату, ухмыльнётся да заявит, что всё произошедшее — глупая, несуразная шутка, рождённая от скуки в его голове.
В комнате повисла мёртвая тишина. Анна Евгеньевна протянула руку и зацепила таблетки. Припомнила, как Наволоцкий давеча заявлял о конце мук и выборе совести...
«Отрава, — могла бы подумать Гурьева. — Да только не осведомлена я в некоторых бытовых вопросах, особенно что касается лекарств и медицины в целом. Может быть, отличу несколько известных препаратов в собственной аптечке, но то ещё не точно... Да пусть и так!»
Она отправила в рот таблетки и, схватившись за стакан, сделала внушительный глоток.
Кажется, Анна Евгеньевна в том беспросветном ужасе хотела обратиться к какому-либо эфемерному существу, которое могло бы поддержать своей незримой мощью, но так и не смогла припомнить ни самой коротенькой молитвы, ни одного из имён святых.
Тем временем на кухне Григорий Александрович взглянул на часы и понял, что из отведённого срока минуло уже три минуты, и более ждать не имеет смысла: если приняла Гурьева таблетки, так всё и кончилось, а коли нет, так и продолжит напрасно оттягивать назначенное время.
Наволоцкий направился в комнату. Застал он девушку в давешнем положении, но уже со стаканом воды в руке. Взгляд Гурьевой тоже изменился: теперь вместо напускной свирепости там скрывалась нежная детская наивность, что бесконечно выискивала сострадания в надменных лицах прохожих. Григорий Александрович поглядел на стул и не обнаружил на нём оставленных таблеток. Ничего более не говоря, Наволоцкий схватил своё пальто.
— Хватит, пожалуйста, — простонала Гурьева, будто тем выпрашивала пощады. Её голос больше не звучал, как давеча. Нет! Он, как и серо-зелёные глаза, был исполнен показного простодушия. Неужели плутовка решила надавить на жалость?
Григорий уставился на Анну, пытаясь разгадать, что у той было на уме. Девушка сидела неподвижно и с отчаянием глядела на своего убийцу. Невольно всхлипнув, она выронила стакан, а освободившуюся руку поднесла к губам. Стакан плюхнулся на постель, расплёскивая вокруг себя воду, которая сразу же впиталась и в без того посеревшую простыню.
Наволоцкий ощутил, как тягучий страх наполняет комнату. И что, Анна Гурьева пыталась спасти свою ускользающую жизнь? Ему был весьма хорошо известен сей механизм агонии, дабы расстилаться и терять бдительность. Сделанный выбор обязан стойко торчать из земли, и ни случайное слово, ни затихшее эфемерное чувство не должны повлиять, ибо стоит сделать шаг назад, и всё, ради чего ты жил, рухнет под тяжестью непредвиденного участия!
Кажется, к тому моменту у Григория в голове уже погибли все мысли. Подобное ощущение он испытывал лишь тем вечером, когда случайный незнакомец повстречался ему среди погребальных теней Елоховской площади. Конечно же, разум вновь набрал обороты через некоторое время, но несколько минут всё внутри будто умерло безвозвратно. О боже!
Наволоцкий взял со стола моток серой изоленты, которой пользовался, чтобы заматывать рот Гурьевой перед уходом. Подойдя к девушке, он посмотрел пленнице в глаза, давая понять, что для него ничего не изменилось и другого варианта развития событий просто не может существовать.
Анна Евгеньевна не сопротивлялась, когда Наволоцкий заматывал ей рот несколькими слоями изоленты; она не шелохнулась, когда он вновь накручивал верёвку на её свободное запястье. Григорий ушёл, не оборачиваясь и без единого слова: ровно как тогда на Высокоякском мосту, он исчез, будто растворяясь в промозглой серости Лаценны. И, конечно же, не попрощался и не обещал прийти вновь: он молча покинул комнату. После него осталась лишь немытая тарелка, из которой давеча ела Анна Евгеньевна, и опрокинутый стакан на серой от грязи простыне.
Григорий Наволоцкий выскочил в пропитанный сыростью подъезд. Под ногами нашего героя замелькали бетонные ступеньки, а рука вцепилась в металлические перила. Григорий знал, что в последний раз спускается по этим ступенькам, последний раз держится за эти перила... Он больше не вернётся в ту квартиру никогда.
«Отобрал жизнь, ибо право имел, — думал Наволоцкий. — Не оправдываюсь хотя бы потому, что не перед кем! Нет здесь никого, кроме смрада и чёрных тараканов, что снуют под лестницей! Да пускай и был бы кто, так я бы в лицо заявил: имел право! Ведь я ждал сколько мог; но всё обречено было с самого начала! Поганым глазом увидал, что душа её измазана кровью и уже потихоньку сползает в мрачную бездонную дыру... И кто мне судьёю будет за попытки, пусть и были они тщетны? Заставишь ли пить овцу из загаженной речушки, коли животина не хочет? Как бы не так! Это ведь, можно сказать, её личное, и я совершенно не при деле... Не прикасался к тому изгаженному убожеству, ибо оно само вынесло и привело приговор в исполнение! Отсеки или выкинь! Вот как! Разве стал бы я убивать несчастную Гурьеву, коли она за жизнь ухватилась бы и визжала о помощи? Никогда! Я же не убийца! Но как бы то ни было разговор не обо мне! Хотя теперь видится, что никакого выбора у Анны и не было, ибо кого я зрел пред собой сегодня? Доведённую до исступления паршивую овцу, что со своей грязной шерстью стояла поодаль от стада и жалобно блеяла? И что же та животина могла сделать, кроме как вспороть себе брюхо?»
И если бы Григорий Александрович вернулся тогда в квартиру к Гурьевой, обратив на несчастную пленницу свой взор, то всё, вероятно, закончилось бы иначе. Несомненно, не шло бы речи о любящем горячем сердце и о мечтаниях, коими тешилась Анна Евгеньевна, лёжа на грязной простыне: то было бы по справедливости, о которой так много накануне разглагольствовал сам Наволоцкий. Но наш герой не вернулся, хотя бы и держал в уме известные обстоятельства, из которых Гурьева не способна была выбраться самостоятельно. И, само собой, так и не увидел Григорий Наволоцкий ужасающей кончины бывшей возлюбленной, ибо молодой человек страшился того и всеми силами постарался отделаться от скверного знания. А таинственный белёсый глаз видел произошедшее и, кажется, при том задорно крутился в своей орбите (Григорий Наволоцкий уже после описал всё в трактате, представив произошедшее единственно как совершенную выдумку больного ума).
А в мрачной квартире, по разгорячённым щекам у Анны Гурьевой катились слёзы, но утереть их девушка не могла, ибо руки сжимали тугие путы. Несчастная попыталась устроиться поудобнее на изгаженном ложе, но в стеснённом положении это оказалось весьма затруднительно, и она лишь сильнее вывернула запястья.
Анна не могла принять мысль, что тот кроткий Григорий Наволоцкий, когда-то прельстивший девушку своей улыбкой, изменился до неузнаваемости и теперь представлялся неким гротескным подобием самого себя. Как же он давеча нависал над несчастной пленницей... И неужели человеческое сознание способно на такое перевоплощение?
«Вера в нерушимость повседневности во мне необычайно сильна, — думала Анна. — И до последнего момента я верила в предначертанный путь, где мы с Григорием ровно две части одной композиции глядим в небеса... Господи, а ведь сколько разговоров было между нами! А теперь и они погибли, ровно давешние мечтания, сгнив на дне выгребной ямы... Но это лишь мои мысли, и то не скрываю: может быть, у Григория всё и не так было, и мнение он иное имел. Нынче я будто открываю дверь, за которой таится неизвестность! Открывать не страшусь, ибо сердце моё не трепыхается от грядущего: кажется, умерла я давно, и в том никакой тайны... Благо бабушкин кулон остался у него... С трепетом о том сообщаю, ибо хочется, чтобы от меня на память что-то осталось! Идеи, конечно, были иные, и о том я даже сообщала, но теперь... пусть хотя бы что-то остаётся!»
С такими мыслями и лежала Анна Гурьева на своём ложе, навсегда покинутая Наволоцким. Она прикрыла глаза, понимая, что скоро заснёт в последний раз, дабы больше никогда не проснуться. Невообразимая грусть и разъедающее чувство несправедливости потонули в робких объятиях сна; несколько подводило живот, но Анна пыталась поскорее выбросить возникшее неудобство из головы, чтобы не омрачать мягкое погружение в забвение.
Но напряжение в животе нарастало, всё более отстраняя эфирные прикосновения нарождающейся дремоты. Девушка открыла глаза и попыталась сесть. Голова шла кругом, взор затянулся мрачной пеленой: казалось, сознание через секунду покинет измученный ум. Анна Евгеньевна рванулась в сторону, ровно то могло её спасти, но верёвка крепко держала в объятиях, не давая и шанса на освобождение. А между тем необычайной силы спазм сковал живот, в горле встал ком, и во рту почувствовался привкус кислой желчи... Господи! Не ровен час, вырвет!
Анна Евгеньевна плюхнулась на спину и, извиваясь, пыталась выдрать кисти из крепких пут, но те старания оказались напрасны: кольца верёвок лишь плотнее врезались в хрупкие ручонки. Девушка силилась раскрыть рот, дабы завопить от навалившегося ужаса, но изолента намертво сжимала губы. Глотку словно распирало изнутри, и выхода не было тому необъятному потоку, что так жаждал высвободиться! Анна выгнула спину и дёрнула руки изо всех остававшихся сил, всё ещё уповая на сумрачную надежду, что могла вырвать девушку из цепких лап смерти. Гурьева металась, будто в припадке, пальцы на руках неестественно скрючились, серо-зелёные глаза расширились от необъятного страха и налились кровью, ровно могли в любую секунду лопнуть от напряжения. О, этот ужасающий взгляд! Лишь необъятное безумие царствовало в нём! Такими страшными глазами только человек на смертном одре способен смотреть!
Из-под серой изоленты потекла струйка полупрозрачной жидкости. Анна вздрогнула в последний раз, а после, повалившись на изгаженную простыню, уж более не шевелилась. Она навек замерла в неестественной позе, со скрюченными руками, вывернутыми запястьями и выпученными от мучений глазами. Те мёртвые глаза продолжали глядеть в потолок лишь оттого, что больше некуда им было глядеть. Загаженный насекомыми, с осыпавшейся местами штукатуркой потолок стал последним, что видела Анна Гурьева в своей жизни. В этой квартире время словно остановилось вместе с её смертью, и лишь проснувшаяся муха, пытавшаяся вырваться в ноябрьский мороз через прозрачное оконное стекло, ещё некоторое время наполняла помещение жизнью, но скоро и она замёрзла, погрузив мрачную комнатушку в поистине мёртвую тишину.


Рецензии