Любовь вне очереди

Она уже давно ощущала где-то на донышке своей души непрерывно тянущуюся нудную боль, похожую на предвестие мигрени. Порой, казалось, вспыхивал согревающий внутреннее пространство лучик солнца и становилось легче дышать, слышались как будто совсем наяву капель и тремоло струнных, но очень скоро взор закатывался, глаза опускались, к горлу подкатывался комок и опускались руки. А на диван или на пол падали – порой разбивавшиеся – тарелки или чашки. Тогда, если дело происходило дома, она снимала миниатюрные часики, кофту и прилегала на диван «вздохнуть». Не заботясь даже о том, чтобы одёрнуть юбку – в соответствии с негласно принятым этикетом. Книжки – разные, по учёбе, вроде Тургенева, и так – любовные романы – стояли рядом, на надкроватной полке, парочка-другая из них с обгрызенной обложкой валялась прямо в опасной близости к краешку стола, тогда как набор гелевых ручек с серовато-розовым ластиком и циркулем, пузырёк називина, бумажные салфетки и – в довершение картины – изящные, как у модной телеведущей, очки лежали и ждали хозяйку в пенале в боковом кармашке бежевой сумочки – или поверх пенала, рядом с носовым платком, у самого изгиба столешницы, свешиваясь книзу то одним, то другим заушником и всячески угрожая упасть, но она, как правило, не обращала внимания ни на то, ни на другое, ни на третье.

Бледно-зелёные комнатные туфли на изогнутом каблучке, чуть надорванные и стоптанные в районе пяток, стояли в изголовье, дожидаясь своего часа. Однако голова Оли была занята другими проблемами. Как, впрочем, и пятки. Насморка уже (или сейчас пока) не было, циркуль и ластик без особого повода не пригождались, умная колонка не работала без дополнительной подзарядки, на которую не хватало батареек, времени и средств; книги она читала как-то рассеянно, бессистемно и не целиком, сколько позволяло свободное от пар, практикумов и семинаров время второкурсницы, лёгкий или, скорее, средней тяжести туман, в котором искажались и искривлялись очертания предметов, витал перед глазами межпланетной дымкой, вызывая в памяти обширный круг ассоциаций – от символистской поэзии до фэнтези-сериалов от «Марвел», на которые Оля и подсела сравнительно недавно, а очки… Разве что очки, да ещё передовой смартфон с зарядным устройством, да временами французские духи с туфельками из старых маминых запасов вкупе с модными жакетиками и пиджаками покуда давали ей какой-никакой повод для гордости – в каком-то особом, эрудитско-университетском смысле, как бы направляя будущую траекторию её самобытности и идентичности. С этими аксессуарами, а по праздникам – с украшениями, состоявшими из пары колечек и мамой подаренных колье –  Оля и фотографироваться любила, и на спорт ходила в неделю раз или два. Ведь учёная ты или нет, каков бы ни был твой вид, а кроссфит не повредит! Но всё ж таки пришли другие времена, иные волнения, другая облачность души. Вряд ли специалист назвал бы это депрессией в классическом смысле слова – скорее, последствиями не вполне удачно сданной сессии; однако проблема оставалась проблемой – Оля осунулась и похудела, после завершения экзаменов в конце января оказавшись даже не в состоянии смотреть и пересматривать свои любимые фильмы. Лень? Но это не была ни лень, ни – тем паче – обломовская апатия или граничащая с обмороком нежность, как у фон Мекк и героинь девятнадцатого столетия (причём самых разных сословий). В хорошем настроении, как бывало некогда (теперь уже в далёком прошлом), Оля слушала и трэш, и кислотный рок. Перемежая всё это с Малером или Брамсом – и чашечкой ванильного рафа с чизкейком. И укладыванием в кровать в чём мать родила – и после полуночи. Тогда жизнь начинала ей представляться сказкой, чьи огни мерцают в отдалении, словно шум уходящего поезда. Она не страшилась своего одиночества, да и одинокой, по сути, не была. Однако в последние недели и месяцы всё стало как-то неожиданно меняться. Но это всё было – Господи, сколько раз мне повторять это слово – до, до, до… До-минор. Вот что это было, определённо.

Оля жила с бабушкой в её старой двухкомнатной квартире – родители расстались очень рано, и как ушёл папа, сегодня не сказала бы и сама владелица жилища. Мать, миниатюрная пианистка, которая постоянно красилась и чистила зубы три раза в день, доведись ей оказаться у плиты, гордо вскидывала плечи и восклицала:

– На моих пальцах держится всё хозяйство в этом доме!

В конце концов, пальцы оказались важнее, и мать съехала на другую квартиру, а потом и вовсе перебралась в Москву, где, по преданиям, у неё случился роман с проректором гнесинской академии, а потом и с вице-президентом известного банка. О дочери она вспоминала примерно каждые вторые или третьи выходные, да вдобавок по праздникам, и присылала денежные переводы. Но в общем и целом Оля была предоставлена себе – и, невзирая ни на какие трудности, пусть и не доходившие до масштаба абеляровских, росла спокойной и тихой девочкой. До поры до времени в её жизни не было даже ни одной несчастной любви. Хотя целоваться миловидную и достаточно высокого роста русую красавицу с завораживающим взором иссиня-фиолетовых, почти чёрных глаз звали, как минимум, с четырнадцати лет. И ножка у неё была при этом достаточно миниатюрной и на высоком каблуке, и подол юбки – школьной, затем университетской, или бального платья – достаточно приподнят и подобен бегущей волне. Прибавьте к этому общую олину живость и приподнятость настроения, юмор и то добрую, то – порой – ироничную улыбку, варьировавшуюся буквально от альфы до омеги и передавашую на её лице обширный спектр эмоций, и вы поймёте, что одной лишь Оле известно (если не брать в расчёт Господа Бога), сколь многие из этих попыток увенчались успехом; как бы там ни было, а я полагаю, что подобного рода альковных тайн бурная память и воображение девушки хранили немало, и если она пока ещё так и не оказалась в интересном положении, то виной тому либо благородство избираемых ею героев – русских же парней приличного возраста, статуса и происхождения, либо особое о ней смотрение – поскольку девушкой она была, в первую очередь, отзывчивой и доброй – небесных сфер.

Своими чертами лица, как и смешанным астигматизмом, шедшим бок о бок с любовью к крепкому кофе и рафам со всевозможными добавками, Оля тоже была обязана матери.

Вернёмся, однако, к теме нашей беседы. Итак, до-минор. Как Оля сама объясняла впоследствии – ощущение не из приятных: словно бы ты стоишь в ненастный день на глухой остановке в лесопарковой зоне и ждёшь трамвая – без зонта и без шарфика, и даже без платка и берета на макушке – стоишь минут так сорок, пока тебе не делается холодно в ноги, начинает накрапывать дождь, а он всё не едет и не едет, более того – ты каким-то шестым чувством понимаешь, что сломала каблук и у тебя нет денег на проезд. Оштрафуют? Ну и пусть, в тюрьму же ведь за это не кинут. Что делать? Садиться всё равно (лишь бы, главное, номер разглядеть). Вдруг даже какой-нибудь мужчина расшедрится и место тебе уступит, а то так – бывало – и билет тебе приобретёт. Многим, многим такое лёгкое приключение с девушкой, даже не флирт – только в кайф; уж это-то она точно знала. Иные умудрялись в такой ситуации и телефон спрашивать, а она то отвечала, чуточку смеясь своими большими и выразительными глазами, что забыла дома блокнот, или что сам телефон у бабушки на даче, или взят в рассрочку или кредит – да мало ли, что фантазия нафантазирует, было бы желание?..

И хотя Оля всегда догадывалась, что бытие – не карцер и не тюрьма, этой зимой в её светлую и, в общем-то, почти миниатюрную головку всё чаще залетали подобные описанным в начале разухабисто-приторные мысли. Теряла ли она веру или нет, но что-то тонко- и трудноуловимое в её манере есть, спать, объясняться с окружающими, мыслить, умываться – окончательно и бесповоротно изменилось. И самое главное – куда уйти от этой скуки, куда мне деться в этом январе? Уж не закурить ли?.. Но нет, тяги к табаку, как и к новомодным смесям и вейпам, у нашей героини не было.

Не помогали ни кроссовки, ни возобновлённый было кроссфит, ни периодические, под сенью ламп, созвоны с несколькими остававшимися у неё со школьных лет подружками (в том числе – с одной сокурсницей), ни новенькие смарт-часы. Было ли тайной подоплёкой происходящего с Олей неизбывное женское желание выносить и родить ребёнка? – В этом она не то что боялась себе признаться, но даже – на уровне, так сказать, первичного чувства жизни – ни разу и не ставила вопроса в такой плоскости. Мир мужчин всё-таки ещё до конца не стал её миром; она была девушка открытая, но осторожная. И тем не менее, миг ответа на него наступил, и – как всё важное в жизни – совершенно внезапно.

В тот день – один из серых, пасмурных деньков в начале февраля, под неизбывным на русских просторах, в полях и городах пронизывающим и до полуобморока леденящим ветром – она гуляла под окном, среди родных осин и блатного пения под гитару, доносившегося от третьего подъезда (Оля жила во втором). Залаяли собаки, подул ветер, с улицы донёсся гул клаксонов и гудков машин – и вдруг на Олину машинально поднятую на какой-то шцм голову упало что-то сверху, зацепив прямо за берет на макушке и чуть не расстегнув последний остававшийся у неё цельным и неповреждённым бежевый крабик, купленный в Москве в переходе (а до стипендии ещё далеко, сказала она себе мысленно). Сверху – с балкона, кажется, третьего этажа – упало что-то похожее то ли на палку, то ли на сухой хворост; Оля подняла вверх глаза (по счастливой случайности, в этот вечер обрамлённые новыми сапфировыми очками в литой золочёной оправе, заказанными и полученными из-за границы) и обнаружила, что к эполету на правом плече прибило ветром изящно лакированную палку-трость из красного дерева, явно мужского фасона и размера. Она всё вспомнила: на третьем этаже, в квартире пятьдесят два, действительно жил старичок-профессор, вроде бы, отставной преподаватель математики в одном из институтов (так всегда говорила бабушка, перекидывавшаяся с ним «фразочкой», по её собственному выражению, в течение ряда лет) – Самуил Игнатьевич Э. Делать  было нечего – надо было всё равно отдать любезному Самуилу Игнатьевичу трость («А он ведь тоже плохо видит и слышит… зато хорошо думает», – сказала Оля себе), и она решилась. Кому повем печаль мою? Вот и рассказать бы о своей хандре раз и до конца Самуилу Игнатьевичу – и как рукой снимет! Решившись на невероятное, она подтянула гамаши и платок, расправила волосы пальцами правой руки, поправив заодно и заушник на очках, побрызгалась поспешно с этой целью извлечёнными из сумочки духами «Императрица», подтянула закрутившуюся уж чересчур было колготину на правой ноге («ну всё, кажется, они дали зацепку… выбросить придётся») – и, пушинкой взлетев по не столь уж отвесной лестнице не совсем старинного брежневского дома, уже звонила в уютный чёрный звонок («как будто Гуамоко отсюда вылетал») стариковской квартиры.

Владелец помещения не заставил себя долго ждать. Обитая чёрной филёнкой дверь стремительно распахнулась, и на пороге возник высокий и стройный, с седыми бакенбардами обитатель и владелец данного жилища – Самуил Игнатьевич Э. собственной персоной.

– Ах, это ты, Олюшка! – Самуил Игнатьевич любезно распахнул Оле объятья, как будто она была именно его – а не бабушки Марии – внучкой. – Какими ж такими судьбами к старичку-то?! Ну, проходи, проходи. Располагайся-ка. Уменя и чай, и кабинет… Тебе варенья налить вишнёвого или абрикосового?

Вчера приезжала бывшая супруга, снабдила его всем. Теперь дело было – за решением девушки.

Оля немного смутилась и закивала головой, сняв сапожки:

– Ой, что Вы, Самуил Игнатьевич! Право слово, не стоит беспокоиться… Я на секунду всего.

Но он кивнул ей откуда-то из-за угла буфета, перебирая различные мелочи в футляре:

– Садись, садись! У меня к тебе как разговор есть. Давеча с Машенькой, – так он называл бабушку Марусю, – как раз о тебе думали, внучков перебирали. Дай, думаю, Олюшке позвоню, спрошу чего. Узнать мнение-то молодое, свежее. Как свежее вино оно, а?.. А тут и ты сама. Ну проходи, проходи. Да ненадолго ведь я…

Вымыв – сообразно с указаниями хозяина – руки и особенно тщательно промылив пальцы, Оля вошла в несколько затемнённую просторную комнату, где для ориентации приходилось прищуриваться («Какая ж ты молодец, что взяла очки», – мысленно шепнула себе), бывшую, очевидно, как кабинетом, так и библиотекой. И почти сразу же её внимание привлекло расплывчатое тёмное пятно на стене; вглядевшись, девушка поняла, что это – фотография покойной первой жены Самуила Игнатьевича, о которой не раз приходилось слышать из бесед бабушки.

По телевизору, который, впрочем, Самуил Игнатьевич тотчас же выключил, шла какая-то спортивная программа; за окном накрапывал дождь. Хозяин квартиры был одет в стёганую куртку-кардиган на молнии и штаны академического покроя; он сел на диван, указав Оле на стоявшее напротив, у окна, просторное плюшевое кресло, и заговорил первым (Оля машинально взглянула на наручные часы – было 18.49): 

– Олечка, я тут решил было поговорить с тобой о философии. – Так и начал, с места в карьер; Оля сама не заметила, как изумилась – и подивилась собственной изумлённости. – Я знаю, я тебе об этом не говорил, но мы тут с Машенькой («так он называет бабушку») общаемся, и она давеча сетовала мне, что ты грустишь… Невесёлая такая ходишь…Нет-нет, сиди, – заметив олино спонтанное движение, он решил было, что девушка уходит, и жестом пригласил её оставаться в кресле, – я не собираюсь тут зудеть, как это делают родители, о «единственно правильном учении» и тому подобной чепухе, что столь щедро выпала на долю людей нашего поколения. – Сделав паузу, оратор откашлялся. – Но пару вещей от сердца я всё же хотел тебе сказать. Собственно, о сердце-то и идёт на самом деле речь. – И как-то особо доверительным тоном, наклонившись к пришедшей и прикрыв уста ладонью: – Между нами говоря, меня тут попросили написать рецензию на одну… гм-м, книжку, учебник по русской философии, да ещё и люди из Академии (Оля обомлела, она и знать не знала, что их сосед связан с Духовной академией, что на Обводном канале), так что я, как ты понимаешь, не мог отказать… Нет, похоже на какой-то роман… И всё же. Сердце, сердце. Именно оно, именно сердце и выступает… и оказывается в нас самым главным, именно оно и видит всё, а без него мы – как кролики слепые… Я тебе не предложил чаю, – вдруг спохватился он, – извини. Хочешь глотнуть?

Оля настолько внимательно вслушивалась в речь Самуила Игнатьевича, что у неё даже вспотели пальцы на ногах. Несмотря на то, что гостья несколько раз – впрочем, не очень уверенно – мотнула головой, хозяин дома всё-таки поставил перед ней чашечку горячего чая с мелиссой, пришедшегося в самый раз.

– Ты там смотрела на фотографию на стене, – продолжил Самуил Игнатьевич через пару мгновений. – И, полагаю, неспроста. Это моя…, – он помолчал несколько секунд, – покойная жена. Аглая Ивановна. Эх, святая была женщина. – Вновь молчание. – Если бы не она, мне сейчас было бы очень и очень туго. Кто знает, выкарабкался бы я после того инфаркта, в тринадцатом… – Он вздохнул, перевёл дыхание. – А так – сижу, стою, бегаю, преподаю. В Технологическом. Иногда – в Приборостроительном, на Большой Морской. Да вот с соседками общаюсь, да внуки ездят, Толя с Лёнькой, да с бабушкой твоей заигрываю. Так жизнь кругом и шкворчит. – Он посмотрел на свои тапочки, потом снова перевёл взгляд на Олю. – Олечка, печенья не хочешь, нет? Ты не стесняйся…

Оля смущённо прошептала слова благодарности, покраснев, словно розовый бутон. Вдохновлённый этим, Самуил Игнатьевич включил радио (кажется, «Орфей», потому что передавали фрагмент из оперы Леонкавалло в классическом «термальном» исполнении), вновь взглянул на Олю и предложил ей проглядеть тоненькую пачку семейных фотографий, что наша героиня с радостью и сделала. Однако видно было, что ум его – как и её – занимает не это. «Сейчас он достанет Библию, как Раскольников в сцене с Соней, – подумалось вдруг Оле. – У него удивительно тонкий ум и чуткое сердце».

Библия, действительно, лежала на столе, рядом с проспектом новейших выставок Русского музея. Среди книжных полок, вглядевшись, Оля заметила и Достоевского, и Золя, и Диккенса с Бальзаком и Теккереем. Она вздохнула: она тоже читала если и не всё это образно-гуманитарное богатство, то, по крайней мере, существенную его часть. Недавно открыла для себя неоконченные фрагменты и наброски Стендаля и Флобера, а также переписку Беккета и, отдельно от него, Целана – из того, что было переведено. Вообще, ей было удивительно хорошо в этой колыбели культуры, настоящем культурном урочище, хотя и расположенном ближе к современной окраине старого – и вечно молодого – города на Неве. Самуил Игнатьевич, между тем, взволнованным тоном старого меломана, оперомана и балетного конферансье продолжал:

– Ты вглядывалась сейчас в фото… в старое фото моей жены (извини, как видишь, я всё ещё волнуюсь, говоря о ней; дня не прошло – нет, какое там – дня: мига), чтобы я о ней не думал; значит, я всё ещё люблю её…– Он смахнул слезу, тихонько покатившуюся вниз по крылу носа. – Смотришь на проспекты, книги… и думаешь о красоте. Что и ты ещё встретишь своего героя – и полюбишь. И я хочу сказать, – он перешёл на совсем уж тихий, трудноразличимый шёпот, – и полюбишь, как и я, и твоя бабушка, и папа, и все мы… и правильно сделаешь. Так устроена жизнь на земле. Но у сердца, видишь ли, свои ритмы. Служенье муз не терпит суеты. Что же делать? – извини, что так дидаскальствую…

– Нет, что Вы, что Вы! – прошептала Оля, глубоко тронутая вниманием немолодого уже человека. – Самуил Игнатьевич, простите, может быть, я вам тарелки помою?

– Сиди, Олечка, сиди… Ты уже мне здорово помогла, принеся мой посох…– Самуил Игнатьевич запустил руки в лысину. – Сердце – это тоже посох, со своими радостями и ритмами… – Он внимательно посмотрел на неё. – Ты поймёшь, когда это случится. Оно обязательно даст тебе знать. О себе знать, Олечка, и о твоей будущей жизни. Не грусти, не надо. Грусть – привилегия стариков. Хотя бы они прожили всю жизнь у Христа за пазухой. Слезами горю не поможешь.

Оля подняла взор: синие с прожилками глаза собеседника смотрели на неё с нескрываемой нежностью, но и без нарушения дистанции, не претендуя на сверхдопустимые сближения и не провоцируя её на спонтанную реакцию. Так хорошо она себя не чувствовала в последние дни уже довольно давно. Постепенно, расправив плечи и вытянув ноги, она начала себя ощущать если не бабочкой или странствующей звездой, то, во всяком случае, более расслабленно и свободно. Куда-то мало-помалу начало уходить безумное («во всех смыслах», – не преминул бы заметить Самуил Игнатьевич) напряжение последних дней. И свинец из плеч. Улыбнувшись, девушка потянула шею влево, вправо. Самуил Игнатьевич заметил это и, в свою очередь, ответив улыбкой юной посетительнице своих пенатов, продолжал:

– Ты молодая, красивая, общительная… Сейчас надо просто подождать. Но не сидя дома на кровати с двумя телефонами («да я и в одном-то редко бываю», – сказала себе Оля), а… лучше что-то делая для сохранения памяти рода, предков… молясь о них…

– Да, извини, ты не ослышалась. Молиться – это и значит почитать память предков наилучшим образом, – продолжал Самуил Игнатьевич, с выразительным взглядом отвечая на изумление Оли, так что та, в свою очередь, сощурилась, вглядываясь в него. – Прости, ты, кажется, думала, что мне бы с моими… сверстниками и внуками, равно как и друзьями – впрочем, их почти не осталось, но не суть, – он смахнул слезу, – давно пора гулять по пажитям Моисея, в смысле – питаться кошерной пищей на территории исторической Родины…

Говорящий на секунду прервался. Было видно, что ему непросто совладать с собой. Оля, до того сидевшая как мышка – тише воды, ниже травы, вдруг решилась на жест: грациозным движением подплыла к нему, словно в балете, и, изящным движением пианиста сняв очки, ткнулась лбом и верхушкой носа («и всей межбровной зоной», – добавил бы профессор анатомии) в правое плечо старого иссиня-сереющего кардигана, попахивавшего табаком (Самуил Израилевич ещё недавно обильно и размашисто курил, но медикам всё же удалось довести запрет на никотин до его персонального центра принятия решений), и – растерявшись от неожиданности сама – шмыгнула носом. Тем временем обретший опору в таком поведении девушки наставник собрался с духом, мысленно, казалось, перекрестился, воздел взор горе и продолжил с изрядным самообладанием:

– Глашенька… моя… же-на (от слёз у него перехватило дыхание)… была… очень верующая… ты, может, и не знаешь, но мы… с ней… ездили… ездим… да, ездим… всегда будем ездить и в Дивеево, я и она… и… и…

Он уткнул лицо в ладони, проведя краем пальцев по кромке олиных светло-каштановых волос. Пришедшая моментально переменила положение, откинулась назад, найдя опору в спинке кресла, и, бережно поддерживая Самуила Игнатьевича под локоть, тихонько сказала:

– Нет-нет, Самуил Игнатьевич, пожалуйста, прошу Вас, не…. я Вам очень благодарна, честно-честно! правда! но… Вы себя поберегите. Я знаю, вижу, – она широко улыбнулась, от чего ямочки на её щеках сделались особо ощутимыми и почти по-детски, подростково-привлекательными, – что Вы – добрая душа. Поверьте, она всегда будет с Вами. – Теперь Оля утешала собеседника. – Вы говорили… про молитву. Я… я слушала и вспоминала, где же это я такое читала про неё… что-то прям запоминающееся… у Достоевского… Да, право, у Достоевского! – Она засмеялась колокольчиком и захлопала в ладоши. – Вы не поверите, но где-то с год назад я хотела быть такой, как Сонечка… Мне так хотелось ответственности, жертвы за кого-то, кто меня… любит и полюбит… и для кого я буду как она.

– «Она повторила моё местоимение, – подумал Самуил Игнатьевич. – Но, очевидно, с другим детерминантом – романным, или, вернее, денотатом, как это бишь теперь называется? Жаль, Юрка, Юрий-то Иосифович, мой старый друг, философ-математик, отошёл к праотцам – кроме словарей, спросить не у кого… Осень, Таруса… Как мы с ним обсуждали Шестова и Лотмана… не воротить теперь…»

Но очень быстро он успокоился, приобрёл, как и прежде, солдатскую выправку, твёрдой рукой, однако же вполне почтительно обхватил стан девушки, чуть отстранив её руки и плечи от себя и придав её телу – и, надо полагать, душе – точку опоры, и продолжил увещание. Оно и вправду в этой ситуации было потребно и необходимо. Простая мудрость, тёплая, бесхитростная и неизысканная теплота человечности («не осложнённая иронией») слышалась в произносимых обоими словах. Как будто – так и хочется написать – потрескивал огонёк в камине, а в окна были видны рождественские ели и сказочные зубастые волки. И была Россия, и была любовь. И была вера. Только добро, на сотни и тысячи вёрст вокруг – доколе хватит глаз. И всюду – и в пургу, и в буран – родные люди. Как мне кажется, именно эта картина представилась мысленным взорам обоих собеседников: того, что почтенных лет и уже по большей части своё отжил, и той, что помоложе. И Самуил Игнатьевич невинно Оле подмигнул:

– Глашенька, ты знаешь, умела молиться. И верила в Промысел Божий. Она всегда говорила, цитируя Мудрейшего («это он о Спасителе», – поняла духовным чутьём Оля), что без Его воли и ведома ни единый осиновый лист не упадёт. Так и есть. Знаешь, Ольга, – впервые он употребил эту полную форму имени, словно отметив, что перед ним – уже не ребёнок, а взрослая, выросшая девушка, способная принимать на свои плечи бремя мира, – я давно искал, кому бы мне сказать? – Машенька понимает – такую мысль. Мысль она, конечно, не моя. Может, у Дамаскина встретил или у Златоустого отца, не так уж и суть важно. Так вот. – Он откашлялся и, тронув рукой область сердца, продолжал: – Молитва, уж извини за каламбур, – это то, что всегда и везде пригодно всем. Особенно женщинам. Вот ваш род, бабоньки, ты уж прости старого перечника – они что любят? – Оба синхронно улыбнулись краешками губ. Словно совершили строевой шаг в ногу. – Ну, красоту там, разумеется, платья, помады… Духи. Во-от. Духи. Так вот, молитва – и есть своего рода духовные духи, привлекающие Бога, понимаешь… Только ещё сильней. Эх, неудачная это аналогия, неудачная…

Ещё уходя из квартиры Самуила Игнатьевича и закутываясь в тёплый шарфик на пороге, а также – по инерции – напудривая нос при помощи содержимого маленькой коробочки, лежавшей на дне сумки, Оля слышала и вспоминала это: «неудачная аналогия, неудачная…» Она с глубоким трепетом отнеслась к мыслям и советам Самуила Игнатьевича и постаралась запомнить их практически все и в неизменном виде. Однако был в его назиданиях и практический аспект. Перед уходом, уже прощаясь с Олей в двери, старый мыслитель (в котором она и раньше уже с достаточно давних пор предполагала интересную личность) сказал ей:

– И напоследок, Оленька… Верь мне, не верь, но лучше верь, – в ответ на её кивания и заверения: «конечно, конечно», – что самым хорошим выходом для тебя из уныния было бы принесение своего этого… состояния в жертву через исповедь.

– О, это же как раз то, о чём я думала, – невольно вырвалось у Оли – да так она и застыла на пороге квартиры с открытым ртом, не успев дозастегнуть молнию на сапожке. Молния была в следующую секунду застёгнута, а взор переведён на Самуила Игнатьевича, продолжавшего свою мысль:

– … у хорошего священника. Есть у меня в Георгии – в храме Победоносца – один такой. Тут, недалеко по Бухарестской, да ты и сама знаешь, – Оля усиленно закивала. Глянула на часы: 19. 16. То есть, они и получасу не проговорили, а уже столько всего случилось и произошло между ними за эти короткие минуты! Как же сильно, думалось ей, духовные интересы сближают людей! – да так наша героиня задумалась, что едва не пропустила самое главное:

– Отец Михаил бывает в храме каждый день, кроме вторника (тогда он занят на другой службе), с раннего утра – ну как? часов с восьми, с полдевятого уже тут как тут, но можно и попозже подойти – и вплоть до вечера… Вот его визитная карточка со всеми данными и, главное, с фото (и правда, на карточке совершенно нетипичным образом был фотографически воспроизведён портрет священника: высокий, с мужественным лицом и роскошной бородой, чем-то похожий на Мусоргского с хрестоматийного портрета, только не в зелёном с красным подкладом сюртуке, а, понятное дело, в строгом чёрном подряснике – и камилавке)… – Самуил Игнатьевич тем временем уже протягивал Оле руку. – Увидишь – скажи: от меня, он помнит старых друзей…

– Спасибо, – прошептала Оля. – Спасибо, Самуил Игнатьевич, за всё, чем я Вам обязана.

– Да брось, ничем ты не обязана, – Игнатьич приветственно помахал ей рукой и согнулся в радостном поклоне. – Всего тебе хорошего, и бабушке привет передай! И помни: всё будет хорошо. Потом, будет желание, заглянёшь – расскажешь. А уж отец Михаил поможет тебе гораздо компетентнее меня…

Оля улыбнулась. Затем, при всей своей всегдашней сдержанности, она сделала то, чего ещё за секунду не ожидала бы от себя самой: бросилась на шею к Самуилу Игнатьевичу, так что у неё несколько задралась даже от этого порыва пола пальто, обнажая прелестную ножку, и послала ему, столь же моментально отстранившись, воздушный поцелуй. В эту минуту она готова была расцеловать старого профессора.

«Ну вот, начала оживать, – подумал тот. – Далеко пойдёт».

И на прощание ещё раз Оле улыбнулся.

Десять метров до своего подъезда Оля не шла – летела на крыльях ветра. Словно одним большим прыжком преодолела она это расстояние. Пришла, кинула сумочку в прихожей и пошла в ванную принимать горячий душ. В неё уже начала закрадываться уверенность, что всё будет хорошо – во встрече с Самуилом Игнатьевичем ей виделось что-то провиденциальное. «Как будто и он расцвёл, провожая меня, – подумалось девушке. – Как важно быть внимательным к людям. Завтра же спрошу у бабушки, как он. Может, надо что. Ей, ему. Всем нам, грешным…»

С этой мыслью она и заснула – чтобы через день отправиться навстречу приключениям. Точнее, самому, как выяснится впоследствии, важному приключению своей жизни.

На следующий вечер, выходя из метро на обратном пути из университета, Оля заспешила домой, понимая, что час уже поздний. Окрылённая, она не чуяла под собой земли, а потом радостно неслась по ступенькам, стирая и подгибая каблуки французских полусапожек, но не придавая данному обстоятельству ни малейшего значения. Оле было хорошо, как никогда. Хотя наша героиня не могла бы сказать наверняка, когда ей в последний раз удалось поесть, вся боль куда-то исчезла. Осталось только сходить к священнику. «Это мы сделаем завтра, в четверг, после установочной лекции», – сказала себе Оля, стоя под душем, и тихонечко заплакала. Она направила струю душа на низ живота и между ног и мечтательно задумалась о чём-то своём, девичьем. Было приятно и тепло, и хотелось, чтобы эта минута никуда – вот просто никуда – не уходила. Старая луна, заглядывавшая в окошко не столь уж старой брежневской ванной, была, казалось, её давнишней собеседницей и лучшим другом.

Так прошла среда. А в четверг, после установочной лекции по ИЗЛ (истории зарубежной литературы), немного вспотев от бега за троллейбусом, от проблем реализма в искусстве и от духоты в метро, но зато в чистой, распаренной куртке, в сиреневом платьице, в платочке, с аместистовыми серьгами матери и в тонких очках – Оля стояла перед новым храмом Георгия Победоносца и собиралась с духом. Войти она не боялась, но…

По пути – ровно в центре купы знатных тополей цвета износившегося пледа – ей встретился состарившийся Буратино. Он был в выцветшем жёлтом костюмчике и с проседью в бакенбардах, но ещё хорош собой.

– Куда идёшь, милая Алиса? – прокричал он, поправляя указательным пальцем слуховой аппарат.

Оля улыбнулась, поддёрнула шарфик и бодрой весенней походкой взошла в храм.

Впрочем, едва она успела войти в церковный притвор, священник – словно по щучьему веленью – сам поманил её пальцем, сопроводив свой жест согревающей душу улыбкой. 

Отец Михаил уже знал кое-какие подробности – ему сообщил об Оле в деталях Самуил Игнатьевич, старинный знакомый его и его покойного отца. Он любезно пригласил Олю прямо к месту исповеди – к ветхому денми, но при этом покрытому свежими веточками и хвоей аналою – и, пригладив бороду и предложив юной собеседнице («но ведь всё равно исповеднице, правда, Господи?» – подумалось ей в этот момент) сесть, начал беседу с пары наводящих вопросов. И Олино сердце расположилось к беседе.

Женщины обожают исповедоваться. Не мне вам рассказывать, как это греет их сердце, какую исполняет важную психотерапевтическую функцию, наполняя общение теплом и смыслом и почти физиологически разгружая душу от накопившегося в ней бремени (да что там, я и сам убеждён, что метафизически так оно и есть), что Лев Толстой советовал маленькой девочке для самоконтроля и улучшения душевных ощущений и чувств вести дневник. Оля дневника не вела, но при этом, не читая специально никакой особой литературы по психологии (хотя «базовый» Фрейд вкупе с «Камасутрой» был ей проглочен ещё в тринадцать лет – видимо, тогда-то и испортилось зрение; она вспомнила, как долго и с какой необычайной щепетильностью выбирала первые очки, ещё квадратно-неуклюжие, не то что сейчас; но уже и тогда – ценимого ею золотисто-горчичного цвета) – так вот, без психологов и Фрейда (глубинно усвоенного уже) благодаря необычайной мягкости и податливости душевной конституции, совмещавшейся, впрочем, с необыкновенной напористостью и устойчивостью в отстаивании того, что она считала правдой, она необыкновенно тонко чувствовала душевную – а быть может, уже и духовную? – подоплёку всякого, даже и не относящегося к ней, трудного дела. Её было практически невозможно ни провести, ни обмануть. И даже воспитатель старшей группы детского сада об этой особенности маленькой миндальноволосой Оли Шапошниковой хорошо знала.

И теперь, слушая спокойный, размеренный и чуточку убаюкивающий голос уже более чем сорокалетнего священника, Оля вдруг расслабилась всеми фибрами души, словно альбатрос над водным покоем, и исполнилась к произносимому – и к миру в целом – любви и доверия. Оставалось возгреть в душе любовь и доверие к Богу, которое – в зародыше – также у неё наблюдалось. Одним словом, к девушке мало-помалу возвращалась гармония. Оставалось лишь сыграть финальный аккорд.

И вот что – текуче, нараспев – говорил отец Михаил:

– …такие люди – гордые – первыми же либо последними, да проигрывают. Не стоит подражать им – даже и в этом. Потому что не таков должен быть исход наших действий, если только они ориентированы на Бога и благодать Его. – Оля кивнула. – Ну да ладно. У меня сейчас будет исповедоваться мой собственный сын, Георгий, – продолжал между тем отец Михаил, – мы с ним давно уже договорились, но это ничего. Он уже большой мальчик, старше тебя на пару лет. Он электронщик, но в то же время вольнослушатель на философском. Прямо Стив Джобс. И если бы ты только не была против, – высокая фигура священника в каком-то необъяснимом порыве нежности повернулась на девяносто градусов, прямо к Олиным глазам и переносице, – он бы попробовал вначале – чисто предварительно – доводить свои проблемы до тебя? Ты ведь чуткая…

В это время к аналою подошёл высокий молодой человек в иссиня-чёрной куртке, с запахом хорошей туалетной воды и ванильного печенья, почтительно испросил благословения у отца и вопросительно взглянул на Олю. Та стала было волноваться, теребить платочек, сумочку, аметистовое колечко на пальце – подарок мамы на выпускной… Но во взгляде молодого человека было что-то, способное растопить межзвёздные миры. Словно бы это и вправду был свет иных планет, шедший сквозь галактику долгие годы. И этот удивительный, цвета нежной лазури (какую встретишь разве что весной или ранним летом), ореол света успокоил сердце девушки. Она поправила платок, приняла подобающую осанку и больше уже не боялась. Уверенность вернулась к ней, как перед самым важным экзаменом… в жизни. И даже надетая на грудь, поверх обычной кофты из синтетики, простая нейлоновая куртка и ботиночки из не знаю-там-чего её больше не смущали – ведь люди сближаются по зову сердца. Надо только найти своего человека. И тогда уже не будешь ни напуганной курицей, ни амазонкой, не знающей любви. (Типаж, выявленный Феллини, которого она всегда боялась.) Никем неправильным. И тогда уже нечего – и некого – бояться, кроме Бога Всевышнего (в религиозном смысле – но это если согрешишь. А так-то и Бог добрый, Всеблагой – Океан любви). «Вот это – то, что мне надо, а сейчас особенно», – подумала Оля и улыбнулась. Все фибры её окрепшей и в одночасье оправившейся души пели неумолчный гимн Творцу. Как и вся церковь, и всё творение в столь знаменательный день.

Оля уверенно взглянула в глаза молодого человека.

– Да, – сказала она полубеззвучно, одними губами прошептав, как молитву, – и заплакала от радости. Георгий взял её за руку и вывел тихонечко в притвор. И не было в мире приятнее объятий. Через оконницы на них – как и на всех прихожан – светило большое и, казалось, выкатывающееся на небосвод во всю свою глубь и мощь солнце.


Рецензии