Мёд поздних цветов. Часть 4. Госпиталь
Под госпиталь был отдан бывший Казанский монастырь, который располагался на большой московской дороге, мощенной булыжником на южных окраинах Мокшана. Обитель связывала собой две территории, примыкавшие к ней с двух сторон. На западные стены налегло вековое кладбище, а с востока, дотягиваясь до центральных ворот, наседала ярмарочная площадь, где по субботам шумно и весело шла торговля. Добирались сюда даже рязанские, саратовские, казанские подводы. Монашки и послушницы для пополнения монастырской казны продавали изделия своей тонкой ручной работы, молясь и объясняя нерешительным покупателям, что и сама Богородица была искусной швеей.
После революции и с началом войны ярмарка продолжила свою жизнь, хотя уже не бушевала прошлыми красками, не было прежнего гвалта, который прежде могли заглушить только колокола пятиглавого Троицкого собора. Да, и сам собор уже был разрушен. Из бывших построек монастыря сохранились трехэтажный жилой корпус и двухэтажная трапезная со складом для продуктов. Эти строения, не имея внешних примет объектов религиозного культа, постоянно использовались новой властью в хозяйственном обороте.
У стены, отделявшей бывший монастырь от старого кладбища, также уцелела кирпичная часовенка. Мало кто из часто чередовавшихся в довоенное время управителей монастырской территорией знал о ней. Но тропинка через заросли к часовенке все же была протоптана. Зимой, точнее сказать – на Николу и Рождество, по направлению к ней иногда появлялись снежные следы, а внутри ее долго не выветривался мягкий и плотный запах сгоревших церковных свечек из пчелиного воска.
В начале второго года войны в госпиталь стали доставлять тяжело раненных красноармейцев. Веленский мед действительно, как и говорил прежде Пане председатель колхоза стал для бойцов лучшим средством излечения ран и помогал восстановлению не только физических сил. Мед добавлял свою частицу в радость бойцов, которые шли на поправку.
Другим же, при всей его сладости, казался разбавленным горечью: его запах и вкус невольно уносили их в родные просторы, куда они прежде стремились вернуться победителями, а не калеками, способными разве что на жалостливые песни в общих вагонах.
Встречались среди них и такие, битые-перебитые, которые уже получили заключения медкомиссии о непригодности к военной службе. А возвращаться было некуда, поскольку родные земля и семьи все еще находились под немцами. Были также такие, кто имел другие причины остаться при госпитале. Из них образовалось некое подобие инвалидной команды для хозяйственных работ.
В царской России когда-то инвалидными командами именовались нестроевые подразделения из покалеченных войной солдат для последующего использования их в караульной или охранной службе. А затем название закрепилось в народном обиходе как образное обозначение никудышной артели.
Старшим в такую команду был поставлен Тихон Фролович Екимов.
На фронт он ушел из лесной деревни Непрядино, что разместилась на полпути из Карачева в Брянск, городов юго-западной российской окраины у белорусских и украинских границ.
Ощущение того, что он родился и умрет на войне, у Тихона появилось уже после первой сотни километров от смоленских окопов, где каждый день отступления к Москве начинался и завершался боями на истощение всех телесных, духовных и других сил, данных природой и мудрым влиянием родителей.
Пряников в его детстве было не так много, куда чаще юный Тихон попадал под раздачу плетей.
Перед его глазами был пример Ромки, старшего брата, который сбежал из-под отцовой опеки в Брянск. Там он выучился водить автомашину, был принят в дежурную часть городского управления НКВД. С того времени беглец стал наезжать в свою деревню на служебной машине, каждый раз привозя с собой больших начальников на охоту, рыбалку и до девиц из Фроловки, деревни по другую сторону близкой дороги на Орел. Пару городских невест он также привозил в родной дом. Ни отец, ни Тихон так и не узнали от него, на ком он женился, и женился ли вообще. И мать в его дела не влезала:
– Не ушел бы Ромка в город, одним пастухом на деревне больше было. А теперь у него всего много – и денег, и дамочек не в пример нашим, и почета в обществе, – говорила она соседкам, хвастаясь очередным платком, привезенным ей из Брянска.
Младший сын не слыл большим гуленой, но также не спешил с созданием собственной семьи. Хотел выучиться в городе на хорошую профессию.
Тихон не был человеком тихим и спокойным, что, казалось бы, вполне соответствовало его имени. Свою роль здесь сыграли иные обстоятельства, связанные с участием его отца, Фрола Екимова, в русско-японской войне. В первый день Цусимского сражения им были пережиты моменты большой и яркой славы, которые затмили собой историю с последовавшей вскоре позорной сдачей царскими адмиралами своих кораблей японцам при полной готовности матросов повторить подвиг «Варяга». После появления на свет второго сына старший Екимов не заглядывал в святцы и не вспоминал своих прадедов в догадках, как назвать новорожденного, а связал его имя с Тихим океаном.
С тех времен в морском рундучке, подобии легкого сундучка для личных вещей, что он вынес с корабля, сохранил в японском плену и с чем вернулся в Непрядино, хозяин дома хранил парадные фотографии своего эскадренного броненосца, бескозырку с надписью на ленточке «Орелъ», кожаный широкий ремень. Это был флотский ремень с латунной пряжкой и былым гербом России, где лапы двуглавого орла разом удерживали имперские скипетр, державу и неимоверно большие якоря. На дне его сокровищницы лежал также японский веер, который жена, приняв от него при возвращении из дальнего края с большим подозрением, тут же проявила показушное разочарование. Демонстрируя никчемность подарка, взялась отгонять им злых слепней и оводов от Зорьки:
– Все ж не седло корове привез. Польза какая – никакая, но есть.
Появившийся тотчас кровоподтек под глазом жены был ярче всякого подарка. Будучи уже матерью, она затем никаким образом не препятствовала выбору повзрослевшими сыновьями своей судьбы, привычно черпая из своего кладезя житейской мудрости подходившую к конкретному случаю пословицу или поговорку, чтобы мягко высказать несогласие с бывшим царским матросом крутого нрава:
– Счастье - вольная пташка: где захотела, там и села.
– А твое счастье я ремнем подле себя держать буду, – отвечал он ей.
Фрол никогда грязно не ругался и не курил.
Того же самого требовал он от сыновей.
Следы якоря от латунной пряжки оставляли на теле Тихона глубокие отметины, будто намечали курс, каким дальше предстояло ему плыть по жизни.
Он женился лишь тогда, когда отец загнал его, как зайца, в высокую траву и исхлестал ремнем в лоскуты. Потом успокаивал назидательными беседами:
– Не надо было к девке подходить без серьезных намерений. А теперь или я тебя прибью или сами Аверковы дух вышибут. Я же с ними уже все сговорил. Хочешь учиться? После свадьбы за три месяца выучишься на мастера леса. И никуда уезжать не надо будет от молодой жены. Три километра напрямки в Белые Берега и к вечеру из поселка обратно. Лесхоз тебе еще деньги будет платить за учебу.
– А лес...– на несколько секунд Фрол Екимов затих и явно погрузился в картины прошлого.– Это почти что твой океан. Там все есть и все сможешь взять за полцены с умной головой и при чистой совести.
Как бы между делом Тихон не только выучился на мастера по лесу, но и в несколько приемов отслужил в Красной Армии, а именно в территориальной войсковой части с подготовительными курсами молодого бойца и чередовавшими затем краткосрочными сборами в промежутке четырех лет.
Родились две дочки и сын. Лесхоз помог ему со срубом отдельного от родительского дома жилища. Новый дом еще до того, как был выведен под крышу, вытянул из Тихона все жилы, но одновременно и прирастил его любовь к молодой хозяйке. В отношениях с Марьяшой из фроловских Аверковых у Тихона получилось все применимо к одной из поговорок его матери: «Стерпится – слюбится».
А затем привычный ему мир, налаженный его руками и новыми сердечными чувствами, разрушила война.
Стрелковая дивизия формировалась в сельских районах, захватила в свой план Непрядино, а вместе с ней и Тихона, как мобилизационную единичку тридцати пяти лет. На сборном пункте его спросили, насколько метко стреляет. После своего рассказа, как он за убитую с одного выстрела рысь получил мешок пшеничной муки, его приписали к полковой разведке.
С учетом прошлой службы младший Екимов сразу был поставлен на должность заместителя командира взвода разведки. Запас немецких слов для вылазки за «языком» осваивал уже на фронте. Но чаще применялась разведка боем, когда приходилось во вражеских цепях искать наиболее уязвимые места для прорыва из окружения.
При отступлении к Москве дивизия едва выжила, поочередно переходя в подчинение трех армий, которые со злой частотой расформировывались из-за больших потерь.
Судьба последней для Тихона Екимова, армии также оказалась незавидной, когда в завершение московского контрнаступления она, без отдыха, пополнения и военного снабжения, вклинилась вглубь вражеского тыла. Командование вместе со штабами попало в окружение – там и сгинуло. Но об этом тяжелораненый разведчик уже узнал при своем перемещении из одного полевого медсанбата в другой, пока не оказался в Мокшане. Только там, в госпитале, Екимов осознал, что у его жизни было довоенное начало, и сейчас можно было выстраивать перед собой мирные планы с довеском в виде сохраненной, но безжизненно повисшей левой руки.
Похожие обстоятельства удерживали при госпитале Быкевича из белорусской деревни Быкевичи под Гродно. Он своим характером, не оправдывая свою фамилию, не был упрямым, грубым. Правда, иногда, казалось бы, безобидное зубоскальство над его лицом, изуродованным огнем, переводил в потасовки, в которых во всех случаях одерживал верх своей крестьянской мощью.
Накануне войны его, передового механизатора, в составе большой делегации пригласили на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку в Москву, где больше всего ему понравилась скульптурная группа «Пограничник и колхозница» у входа в павильон Белорусской ССР. Он даже сфотографировался рядом с этими изваяниями показать затем своей молодой жене, насколько она и девушка в бронзе были похожи одна на другую лицом и статью.
Через день началась война. На третий ее день немцы заняли Гродно. Об этом Быкевич узнал на железнодорожной платформе в Смоленске, где поезд на родину прервал свой маршрут. Белорус пошел в ближайший российский военкомат, записался добровольцем в танковые войска.
Он дивным образом спасся из горящей боевой машины. Еще большим чудом для себя Быкевич посчитал то, что в кармане испепелившегося во многих местах комбинезона сохранилась сделанная на московской выставке фотография бронзовой девушки – все, что напоминало сейчас о жене.
Быкевича и Екимова сближали общие разговоры об оставленных в оккупации семьях. Никто не сомневался, что родные им люди примут их такими, какими вышли из войны. Оба верили в мудрость и смирение своих женщин. Когда Быкевич накануне войны уезжал в Москву, жена была беременной, и ребенку в эти дни могло быть уже больше года. Не зная, кто появился на свет, мальчик или девочка, Быкевич распытывал Екимова о его дочках и сынишке, особенностях их воспитания, и редко когда соглашался:
– А я бы сделал иначе.
Третий боец инвалидной команды в родительских баталиях не участвовал.
С рождения звали его Изатуллой. Для простоты обращения к бойцу таджикское имя на фронте в момент поменялось на сходное по своему звучанию прозвище Туляк. Фамилия же была настолько длинной, что она, если замерить рулеткой, могла превысить размер его роста.
Туляк еще не создал свою семью, и главным образом это объяснялось бедностью маленького таджика. К тому же для описания его фигуры девушки родных гор и долин не находили ни одного красивого слова. Фронтовое ранение добавило уродства: он волочил за собой правую ногу и радовался тому, что сумел уговорить полевого хирурга не ампутировать ее из-за осложнений с прострелянной коленкой.
До войны он занимался починкой чайников, которые передавались из поколения в поколение и из которых вполне могли утолять жажду приходившие на его родные земли с завоевательными походами древние персидские и греческие цари, арабские шейхи, великие ханы Монгольской империи. Чаще всего мастер находил заказчиков в сельских кишлаках, по которым он разъезжал на старой верблюдице. Неся ему разбитые чайники, люди совсем не стремились воссоздать прежний вид исторических реликвий – просто не хватало денег на приобретение новой кухонной утвари. Он же за несколько минут мог с помощью металлических скобок и шпаклевки восстановить сосуды любой сложности и красоты из глиняных черепков или осколков фарфора.
По дороге назад маленький таджик останавливался у разрушенных временем и разграбленных мавзолеев, и, пока в их тени верблюжья кляча накапливала силы на следующий отрезок пути, он искал в песках поблизости частицы старинной посуды.
На фронте Туляка определили в конно-артиллерийский дивизион, где он, не способный даже в паре с другим бойцом подносить снаряды к гаубицам, занял должность ездового и тем самым взял на себя заботы о содержании конной тяги. Оседлав лошадь, он мог подчинить себе еще пять таких же в одной запряжке при перемещении тяжелых орудий. В этом ему помогал прежний опыт в обращении с капризной верблюдицей.
После того, как врачебная комиссия признала его негодным для армии, он задержался в Мокшане в поисках невесты. На родину не хотел возвращаться, Убедил начальника госпиталя, что со своей инвалидностью он уже никогда там не соберет денег на калым.
Под любым предлогом Туляк тащился на рынок, искал себе женщину, которая должна была быть воспитана в исламе и ее семья не требовала бы выкупа. Каждый раз возвращаясь ни с чем, он оправдывался перед Екимовым и Быкевичем:
– Нескромная какая! Кричит на весь рынок. Людей легко обманывает, чтобы несвежую рыбу продать. А передо мной она разве плутовать не будет? Я не о рыбе сейчас говорю…
Туляк не мог признаться, что приезжавшие по воскресеньям казанские, башкирские торговки не были рады ему, инвалиду, неспособному таскать узлы, зарабатывать деньги, защитить от приставаний местного блатного сброда и милиции.
Однажды Екимов на мокшанском лесоторговом складе, отбирая доски для прогнившего в одном месте пола, проявил свои познания в породах и качествах дерева. Он был замечен, а затем часто приглашался туда напрямую или через начальника госпиталя Мурашова для приемки лесовозов на площадке, где раньше местные купцы накапливали пеньку и деготь в обозы на Москву.
В последний раз на пути к складу он долго ждал, пока колонны военнопленных под конвоем не пересекли московский большак в направлении центра Мокшана.
Погода была теплая, и путь от железнодорожной станции Симанщина, за двадцать километров отсюда, явно утомил немцев. Но теплые, неизвестной природы, тряпки поверх шинелей они не снимали. Военнопленные едва передвигали ноги, и обильно утыканные коваными гвоздями короткие сапоги издавали от соприкосновения с булыжником противный для ушей звук. Рисунок подошвы немецкой обуви Екимов на фронте несколько дней носил на своем лице после того, как однажды получил удар от дико лягавшегося «языка».
Теперь же фронт был за полтысячи километров от Мокшана.
Сюда были перемещены военнопленные из разбитой под Сталинградом шестой армии вермахта. Первое время они содержались там же на Волге, в Тракторозаводском районе, где почти все строения, кроме частично разрушенного цирка, были сметены до фундаментов немецкими бомбами и снарядами и лагерь продувался насквозь холодными ветрами. Не меньшей причиной большого числа смертей среди взятых в плен была и глубокая депрессия, когда любая деталь на месте недавних боев напоминала о гибели однополчан, а осознание личной причастности к величайшему посрамлению Германии доводило до безумного отчаяния.
Видимо, что-то из атмосферы сталинградского цирка было принесено в Мокшан: местная ребятня уже с утра собиралась у сараев старого пенькозавода и до вечера гоготала над немцами, кто был наиболее нелеп своей фигурой или одеждой.
Цирка хватило на три дня. Почти всех военнопленных колоннами перегнали за два десятка километров на строительство автодороги союзного значения и связанные с этим проектом песчаный и каменный карьеры. На месте остался небольшой отряд с командой конвоиров. Отбор военнопленных для Мокшана не был случайным: каждый до войны имел профессию, которая могла бы вернуть жизнь райцентра к довоенному разнообразию бытовых услуг. Местной элитой, часто гостившей в Пензе и столице, особо ценились механики и женские парикмахеры c умением делать модные европейские прически.
Заявка на пленных оформлялась заранее. С утра следующего дня конвой разводил немцев по адресам, где с отметкой в своей тетрадке передавал пленных под надзор администрации, а к вечеру собирал их в обратной последовательности по пути в лагерь. Иногда местные жители за поллитровку водки или самогона для конвоиров перехватывали немцев на пару часов для работы на своих огородах.
Военный госпиталь также запросил двух пленных на уборку бывшей монастырской территории от разбросанных повсюду остатков разрушенных храмов, а также от пней и поваленных деревьев, которые уже были настолько прогнившими, что не годились на дрова.
Б О Р З Ы Й И В А З Е Л И Н
Так в инвалидной команде появились новые работники с похожим вознаграждением за свой труд в виде тарелки госпитальной похлебки.
Медперсонал и раненные красноармейцы первоначально именовали их так, как на фронте звали всех без разбору немцев, – Ганс и Фриц. Причем, какое имя первым приходило на ум при виде пленного, то и произносилось. В таких случаях немцы никак не реагировали на призывы, топтались на месте в полном замешательстве. Екимов, расписываясь за каждого пленного в тетрадке конвоира, нашел объяснение такой ситуации: немца с мягким нравом и чересчур говорливого действительно звали Гансом Вайзелем, а его товарища, высокого и резкого в движениях, с упругой походкой кавалериста, – Фридрихом Борзигом, уменьшительное имя которого звучало как Фриц.
Оба были связаны с Баварией. Для Вайзеля родными местами являлись ее западные окраины, где в большинстве своем проживали швабы. Он и сам был швабом со всем набором особенностей национального характера – при большой скромности, трудолюбии и любви к чистоте был несколько тугодумен и прижимист. Но последнее качество человеческой натуры явно формировалось под воздействием местных, с теплым климатом ландшафтов, изрезанных границами мелких наделов по причине своей густой заселенности. Швабы в этих условиях издревле бережно относились к каждому клочку земли, росточку и зернышку. Вайзель стал агрономом, но после обучения уехал на север Германии создавать оазисы пышной и плодоносной растительности на широких холодных просторах, богатых на озера, болота и глинистые равнины в окружении холмов. Реализуя свои агрономические идеи, он освоил навыки многих попутных работ – легко мог заменить ветеринара и кузнеца.
Борзиг же был франконцем с восточных предгорий Баварских Альп и, как все другие здесь, был неразговорчивым и замкнутым в себе. Чопорности ему добавляла принадлежность к некогда именитому роду, от которого в наследство досталась небольшая конюшня. Перед военным походом на Францию у него оставался лишь один скаковой рысак. С ним он и был зачислен в кавалерийскую дивизию. Уже на Восточном фронте постоянно отстававшее от передовых наступательных линий конное подразделение было распущено. Кавалеристов вернули в Германию, где они после обучения пересели на танки, в форме и в званиях сохранив прежнюю атрибутику. Новая танковая дивизия с эмблемой скачущего всадника усилила наступление на Волге. Этот барьер она, однако, не смогла преодолеть.
В сталинградском плену Борзиг, благодаря встрече с Вайзелем, избежал смерти от переохлаждения. Январские и сменившие их затем февральские морозы опускались до минусовой температуры в сорок градусов, а то и ниже.
В лагере ежедневно хоронили замерзших пленных. Снятая с них одежда на время спасала оставшихся в живых. Распределением занимался капитан, который в любые холода оставался в своем форменном обмундировании.
Предполагая, что этот стойкий к морозам офицер вырос на немецких островах Северного моря среди штормовых волн и ветров, круглогодичного холода, Борзиг искренне удивился, услышав его речь, обилием уменьшительных суффиксов с головой выдававшую шваба тех же южных широт, где рос он сам.
О чем Вайзель говорил тогда, бывший кавалерист-танкист так и не понял. Он молча наблюдал, как шваб сбросил с себя шинель. Затем снял безрукавку. Эту теплую вещь, подбитую собачьим мехом и еще хранившую тепло собственного тела, Вайзель протянул Борзигу. Тот даже забыл поблагодарить капитана, поскольку на пике своего страха перед холодом, переживал приступы паники, явственно ощущая, как начинало коченеть сердце, леденело дыхание, любая мысль уже в начале полета падала замерзшей птицей.
С тех пор Борзиг далеко не отходил от Вайзеля, продолжавшего совершать для своего окружения спасительные подвиги – мог даже развести костер практически из ничего и на пустом месте.
Вайзель не обижался на Борзига, когда тот, пережив холода и уже в Мокшанском лагере вновь наполнив себя спесью франконца, в отношениях между ними ставил пограничные столбы.
Сообразно с характером каждого немца и его фамилией, вначале в инвалидной команде, а затем по всему госпиталю к первому пленному стали обращаться как к Вазелину, а ко второму – как к Борзому.
Утром пленные входили в райцентр. По внутреннему предписанию на сопровождение такого числа лагерной группы выделялось два конвоира. В нарушение той же инструкции охранники, не опасаясь побегов, сходились вместе в конце небольшой колонны и болтали между собой обо всем, о чем можно.
Пленные шагали понурым строем. В памяти еще держались картины последних снов, которые дарили им возможность провести время в семейном кругу, наполненном довоенной атмосферой любви. Болезненное возвращение в реальный мир омрачало первые часы независимо от того, какие погоды плескались в небе.
Обратная дорога в лагерь также была безрадостной. Случалось так, что к ним со своими проклятиями и еще не просохшими слезами после получения похоронки подходили женщины Мокшана, а то и близких деревень.
Пленные не постигали смысла русских слов. К концу таких встреч взгляды с двух сторон становились одинаково пустыми. Матери и вдовы выплакивали последние слезы. Немцы в своей массе еще не были способны на сострадание. Но только через него, сострадание, они могли приблизиться к раскаянию, которое еще никогда в германской истории ими не овладевало.
Конвоиры, в конце рабочего дня собиравшие пленных по Мокшану, будто проникались этим настроением, не кричали зря и не зубоскалили.
Исключением на маршруте конвоирования являлся невзрачный ефрейтор. В обращении с военнопленными он лютовал, приговаривая: мол, они должны молиться своему немецкому богу за то, что раньше не встретились ему в окопах.
Картину однажды подпортила загостившаяся до вечера в Мокшане разбитная Комунада из Веленки.
В шумном и сердитом стражнике она не сразу, но узнала бывшего колхозного счетовода.
Форма на нем была похуже той, в какой прежде ходил по селу. Защитного цвета хлопчатобумажные гимнастерка и штаны были мятыми настолько, что их никогда нельзя было отгладить утюгом. Солдатская грубая обувь, не в пример прежним сапогам из мягкой хромовой кожи, не могла блестеть, сколько ее ни начищай. А вот с фуражкой все сложилось хорошо: она была красивой, с верхом василькового цвета, краповым околышем и, главное, не висела на ушах, а была подобрана точно по размеру маленькой головы хозяина.
Комунада покричала ему:
– Комета, ты что вертухаем заделался? Или с самого фронта фрицев к нам в деревню ведешь? Вместо быков запрягать? Или на развод нашим бабам?
Бывший счетовод молча и со знанием дела похлопал по прикладу карабина. Этот жест напугал Комунаду больше каких-либо словесных угроз и оскорблений.
О своей встрече с Кометой, уже добравшись до Веленки, она рассказала зашедшему к ней на огонек председателю колхоза, у которого после Крали не было другого места для тихих бесед.
Барсуков не изумился такой метаморфозе с Кометой. Он объяснил давно известную ему причину, будучи уверенным, что его рассказ не пойдет дальше Комунады, имевшей опыт тюремной жизни с ее строгим правилом отвечать за свои слова. Но он не знал, что бывший счетовод сделал оплошность, погрозив оружием совсем непростой женщине. Та же умела мстить. Через день вся деревня обсуждала историю Кометы.
Он оказался побочным сыном героя гражданской войны, известного своим участием в обороне Царицына в одно время со Сталиным и Ворошиловым. Отец, будучи при власти в одном из городов на Нижней Волге, никогда не приближал Комету к себе, остерегаясь ненужной огласки своей прошлой неосмотрительности, но и не терял его совсем из виду, помогая в некоторых случаях телефонными звонками в кабинеты любого значения. Таким образом, счетовод увернулся от первой мобилизации, а в другой раз вместо фронта попал в конвоиры недавно появившегося в системе НКВД управления по делам военнопленных и интернированных.
Предупредил ли Барсуков кого-либо из командиров конвойного подразделения в Мокшане или все произошло по случайному стечению обстоятельств, но Комету с той поры реже стали назначать в конвой по поселку.
Инвалидная команда же при мокшанском госпитале продолжала честно отрабатывать свой хлеб.
До нее похоронными делами занимались два дюжих санитара. Они сами были из числа раненых. По направлению полевого медсанбата своим ходом дошли до железнодорожной станции, где формировался военно-санитарный поезд. При угрожающе близкой артиллерийской канонаде их помощь оказалась как нельзя кстати. Они переносили носилки с машин и подвод с таким расчетом, чтобы в каждый вагон попадало несколько красноармейцев, способных передвигаться и при нехватке медперсонала откликаться на просьбы о простенькой помощи тяжелораненым.
У новоиспеченных санитаров уже в дороге между тем появилось скорбное бремя. Когда поезд останавливался, те копали братские могилы и хоронили умерших на межстанционных перегонах – без гробов и пирамидок с фанерными звездами наверху. Сведения о местах захоронения вместе с заключениями о смерти передавались затем военному коменданту первого крупного железнодорожного узла на пути следования.
На Мокшанском кладбище за монастырскими стенами для скончавшихся уже в госпитале красноармейцев был выделен отдельный участок. Санитары на время брали в кладбищенской сторожке «дежурный» гроб. После прощания в клубном помещении госпиталя под портретами Ленина и Сталина несчастные останки на садовой тележке выкатывали через задние ворота, на краю могилы гроб освобождали, тело заворачивали в застиранные до дыр простыни и так опускали вниз. При возвращении инвентаря в сторожку санитары и кладбищенский смотритель не забывали помянуть бойца, принявшего в муках свою смерть.
Начальник госпиталя, старый полковник Мурашов спохватился, когда получил секретной почтой копию докладной записки секретаря ЦК ВКП(б) Андреева, одновременно возглавлявшего Всесоюзный комитет помощи раненным, по итогам проверки госпиталей в Туле и Калуге с перечнем недостатков при захоронениях – все будто списано с Мокшана! Даже карусель с "дежурным" гробом была упомянута.
Предельно суровый текст был адресован Сталину. Отсутствие резолюции больше всего напугало Мурашова: могло показаться, что вождь не стал торопиться с выводами в ожидании результатов инспекций по другим госпиталям. Сталинские резолюции уже давно превратились в инструмент оперативного управления огромной страной, нередко они сводились к строке, начерченной красным карандашом: "Виновных расстрелять!"
Санитары со своими тайнами солдатских захоронений были направлены на фронт. Изготовление гробов и пирамидок на могилу с того момента стало делом инвалидной команды.
С лесоторговым складом был быстро заключен договор на поставку пиломатериала. Обрезной сырой тес трудно поддавался рубанку и пиле. Немало материала ушло в отбросы.
Привлеченные шумом на рабочую площадку к инвалидной команде однажды завернули Мурашов и иногда приезжавший к нему в военной форме без знаков различия Ветров, давний сослуживец по германской войне, которая относительно недавно, после новой агрессии Германии, стала уже именоваться Первой мировой войной. Оба были в то время в небольших офицерских чинах царской армии. Мурашов служил военврачом войскового лазарета. При нехватке инструмента, медицинских препаратов и персонала он сделал сложную операцию артиллерийскому поручику Ветрову. И спустя много лет тот, будучи уже в руководстве расположенного между Пензой и Мокшаном порохового завода, не забывал, кому был обязан своей жизнью.
Ветров, казалось бы, мельком взглянул на то, что мастерила инвалидная команда, не стал оценивать качество работы, а кивнул на кровавые мозоли горе - гробовщиков:
– Мертвым уже все равно, а зачем живым так надо было надсаживаться?
Он предложил Мурашову направить госпитальную команду на заводской полигон, где отстреливались опытные партии боеприпасов по тяжелым металлическим пластинам, похожим своими параметрами и составом на броню появившихся недавно на фронте немецких «тигров». Пустые снарядные ящики из ровных, выкрашенных снаружи в болотный цвет и чуть ли не звенящих после камерной просушки легких досок затем списывались и на том же полигоне сжигались.
На бывших фронтовиков Ветров был готов выписать пропускные документы как на консультантов. Кто бы сомневался в верности их суждений, если Быкевич в танковом бою испытывал на прочность вражескую броню, Туляк, пусть и служил при лошадях, но числился артиллеристом. Екимов не понаслышке знал типы немецких танков, их особенности и мощь. Сейчас же ему, бывшему полковому разведчику, предстояло оценить обстановку на полигоне, уже самому, без помощи Ветрова, найти нужного человека, а также способ с ним все уладить полюбовно, уравновесив значение снарядной тары, которой предстояло бесследно пропасть в костре, и медицинского спирта.
Нужным человеком стал начальник военизированной охраны из вооруженных тяжелыми винтовками женщин, фигуры и возраст которых скрывались широкой, не по размеру, форменной одеждой.
– Ну, если только для протирки капсюлей, – хитро улыбнулся лысеющий сутулый капитан, забирая спирт и тем самым соглашаясь с обменом.
Одновременно были выдвинуты встречные условия. Ящики необходимо было разбирать на доски, и делать это надо было непосредственно на стрельбище как можно быстрее, пряча под брезентом вывозимый груз. Все замки-защелки, сбитые с тары, надо было сбрасывать в костер на случай, если бы кто вдруг занялся проверкой утилизации отходов после отстрела боеприпасов.
Быкевич отпугивал сотрудниц охраны заторможенной реакцией на их острые шутки о женских запросах периода войны, а еще больше – обгоревшим лицом. Туляк с ногой, которая не сгибалась после ранения, также во всем не успевал.
С запасом чужих слов, которого было достаточно на фронте для пленения «языка» и последующего выяснения его военной ценности, Екимов в бытовом общении Вазелином и Борзым мог сойти за сносного переводчика. Эти обстоятельства подвинули бывшего полкового разведчика на опасную авантюру.
Он переодевал Вазелина и Борзого в форму красноармейцев и с тем, чтобы они никак, прежде всего словом, не выдали себя, заставлял их молчать с первого шага на военном объекте, а немоту новых бойцов объяснял следствием их тяжелой контузии.
Немцы, уже отъевшиеся в плену, внешне выглядели привлекательнее Быкевича и Туляка, и, не в пример тем, работа у новичков шла скоро и ладно. Но женщины явно избегали общения с Вазелином и Борзым.
Сутулый капитан объяснил такое поведение:
– Мои бабы без рентгена всякого человека насквозь видят. Мне они говорят, что твоих контуженных совсем переконтузило. Словно рыбы из речки – со стеклянным взглядом и слова не скажут.
– Еще год без мужиков поживут, и не такое твоим рентгенам почудится, – Екимов постарался женские подозрения перевести в шутку.
В дни, когда немцы выезжали на полигон, Быкевич и Туляк находили себе занятия по интересам. Быкевич с рассветом приходил к начальнику госпитального склада Стасевичу, с которым, как белорус с белорусом, уже успел подружиться, и который в такую рань уже был на ногах, отпуская продукты для столовой.
Каптерка земляка с небольшим громкоговорителем-тарелкой «Рекорд» на это время была доступной для Быкевича. С карандашом в руках он слушал сводку «От Советского информбюро» о положении на фронтах к началу нового дня.
Левитан читал медленно, выговаривая названия населенных пунктов по буквам. Таким был в большей мере технический способ одновременной передачи текста для срочного газетного набора во всех уголках СССР. Быкевич с трудом, покрываясь потом от болезненного напряжения, также успевал записать сводки, где в последнее время речь главным образом шла о событиях на Орловско-Курской дуге с географией, близкой к родным местам Екимова.
Таджик Туляк в дни, когда немцы подменяли его на полигоне порохового завода, помогал заготовителям продуктов для госпитальной столовой с выбором южных овощей и фруктов на местном рынке.
Но Екимов с немцами все реже и реже выезжал за досками из снарядных ящиков. Постоянной нужды в гробах в госпитале уже не было. Как сообщал Мурашов наверх по своим медицинским инстанциям, семь бойцов из каждого десятка, лечившихся в Мокшане, возвращались на фронт. И если кто умирал, то никакой закономерности в частоте таких случаев не прослеживалось. За одну неделю смерть могла забрать с собой почти полное стрелковое отделение, тогда как за последующие две-три недели сюда она могла вообще не заглядывать: нежилась где-нибудь на берегу Мокши и с тем, чтобы совсем не растерять силу своей мертвой хватки, насылала мор на лягушек и мелких рыб.
Наконец-то военнопленные занялись уборкой территории, делом, ради которого они, собственно, и были затребованы госпиталем.
При этом Борзый занимался любой работой, не требовавшей большого мастерства и навыков тонкой работы с каким-либо инструментом в руках, кроме лопаты. Даже беря в руки кисть, он по нескольку раз все перекрашивал, пока за эту работу не брался Вазелин.
На участке, без малого четыре гектара, оставались еще не вывезенными на строительство новых зданий и дорог остатки двух некогда величественных храмов, шести корпусов и множества хозяйственных построек. Завершить расчистку бывшего монастыря помешала война. Большие руины в дальних углах остались ждать лучших времен.
Мелкими же обломками краснокирпичных стен, что были разбросаны у госпиталя, занялась инвалидная команда.
Вазелин и Борзый кувалдами крошили крупные монолиты в щебень, а остальная инвалидная команда устилала им дорожки, вымощенные прежде булыжником, который местный люд, после революции посбивав с куполов кресты, незамедлительно растащил по своим дворам. Ландшафтный рисунок монастыря на старой почтовой открытке, случайно обнаруженной в ящике стола Мурашова, помогал в работе.
Из сохранившихся под ударами молотов кирпичей военнопленные воссоздавали ограждения различной формы клумб. При этом красные угловатые вершины кирпичей напоминали собой военнопленным островерхие крыши германских городков в бушующей зелени садов, если бы смотреть на них с высоты альпийских предгорий.
На клумбах, освобожденных от зарослей высокой и жесткой травы, обнаружилось несколько скрюченных корней экзотических цветов. Сорняки сыграли здесь благодатную роль: летом спасали диковинную для этих мест флору от испепеляющих солнечных лучей, а зимой закрывали ее собой от морозов.
Борзый не разбирался в цветах. Он следовал за Вазелином по бывшему монастырю с дырявым тазиком, в которые шваб укладывал вырытые с землей редкие находки.
– Сильванер! - вдруг произнес франконец и сделал это с трепетным восторгом, на что мог быть способен коллекционер бабочек при встрече с редкостным образцом, занесенным неизвестно какими ветрами из неизвестно каких окраин живой природы.
По сморщенным от недостатка воды листьям небольшого отростка узловатого остатка виноградной лозы Борзый узнал белый сорт ягод, который франконский аббат в глубинах средневековья привез с собой из крестового похода. Вначале виноград считался кисл¬ым недоразумением, но в руках монахов католического ордена приобрел райский вкус. Полученное из него вино, вайнштайн, стало источником вдохновения литератора Гете и композитора Вагнера. Они приезжали в винные погреба Нижней Франконии с той же периодичностью, с которой другие немцы посещали минеральные источники Карлсбада или баварские пивные погребки.
С тем, чтобы ничем не навредить диковинному для мокшанских сезонов растению военнопленные не стали пересаживать его в другое место. Все оставили так, как было. У винограда появилось подобие стойки для опоры.
Ухоженная площадка у виноградного побега стала любимым местом для Борзого, где он проводил редкие минуты отдыха.
Недалеко отсюда Вазелин также нашел занятие для своей созерцательной и одновременно созидательной души, совмещая его с уже привычной уборкой территории от кирпичных нагромождений. Вспомнив свой довоенный опыт с устройством японского сада камней в скудных на разнообразие ландшафтах северной Германии, он решил повторить этот проект на участке Мокшанского госпиталя.
У массивного остатка монастырского храма, не так далеко от лозы немецкого винограда, шваб и франконец вырыли глубокую яму. Туда кирпичная глыба рухнула под нажимом ломов. Сверху ее присыпал грязновато-серый слой земли, а прежде нетронутая горка желтого песка была ровно распределена по всей площади, размеченной под японский сад. Пятнадцать обломков, куда меньшими размерами, были расставлены здесь в хитром порядке. Таким образом, чтобы затем, кружа у этой площадки, человек не смог увидеть все камни разом. В каждом случае один из них обязательно должен был выпадать из поля зрения, с какой бы стороны не устремлялся любопытный взгляд.
Подобная головоломка побуждала японцев к медитативным практикам. Немцам, на примере Вазелина, она могла доставить такое же удовлетворение, какое они получали, разобрав до винтика и вновь собрав механизм любой сложности. Красноармейцы, уже способные выходить из лечебного корпуса на прогулку, нашли здесь себе забаву: с новичками заключали пари на табак, трофейные бритвы и зажигалки, утверждая, что те обязательно ошибутся при счете камней. Результаты спора были ожидаемыми – но хотелось пошуметь и посмеяться, чтобы на какое-то время оторваться от невеселых мыслей и госпитального быта!
Когда инвалидная команда взялась за расчистку монастырского колодца, любопытных стало куда больше, чем у сада камней.
Были среди них те, кто хотел поближе посмотреть на живых немцев и себе в удовольствие заметить любую их неловкость в работе и при ее громком обсуждении объяснять ею просчеты Германии и лично Гитлера в сражении на Орловско-Курской дуге, ход которого горячо обсуждался в госпитальных палатах. Но здесь встречались также бойцы, которые, пережив близость смерти, совершив не один бесстрашный подвиг, оказались уязвимыми перед историями о кладах, а также о призраках монахов, якобы замурованных в стенах монастыря после их молчания под пытками о сокровищах и подземных ходах к ним.
Эти лабиринты могли брать свое начало в глубине колодца, а его дно должно было быть усеяно драгоценностями и золотыми монетами, которые монахи, не исключено, сбрасывали в воду при набегах степных кочевников, а через семь веков – и перед приходом красных комиссий для изъятия монастырских ценностей.
Для инвалидной команды важным было восстановить питьевой источник.
Мокшанские старики еще помнили, как в летние знойные дни уже с ярмарочной площади выстраивалась длинная очередь к монастырю за холодной, сводящей зубы, ключевой водой, заодно и помолиться. Теперь же воду в бочках возили в госпиталь с Мокши. Пригодной для питья вода становилась после того, как в нее сыпали щепотку хлорной извести или марганцовки, а затем вытравливали остатки и запах этой химии составами другой химии, долго кипятили в медных котлах на кухне.
Специалистом по колодцам оказался таджик Туляк. Он, подперев рукой свою маленькую бритую голову, лежал в тени ветвистой ивы. Это был для него редкий случай поблагодарить судьбу за то, что она тумаками, щипками и тычками заставляла его когда-то опускаться на дно самых глубоких и заброшенных колодцев под все испепелявшим южным солнцем в поисках воды или старинной посуды. Иногда Туляк вставал и с покалеченной ногой тащился к колодцу. Проверял, насколько полно были выполнены его прошлые указания. Затем раздавал новые распоряжения.
Екимов не оспаривал такое положение. Он не раз убеждался в том, что таджик своими советами предвосхищал возможные трагедии в инвалидной команде.
Когда опущенное ведро, казалось бы, уперлось в дно колодца, Туляк потребовал обвязать обломок кирпичной стены так, чтобы на земле оставался большой запас веревки, а ее свободный край был закреплен за дерево неподалеку. Этот снаряд, сброшенный вниз, проломил и увлек за собой мусорную преграду, принятую ошибочно за дно колодца, несколько мгновений летел в пустоте и, вдруг натянув до предела веревку, резко дернул ее, освободился от пут и только затем, но опять же не сразу, глухо шлепнулся в жижу.
К веревке, удлиненной уже до самого дна, таджик подвязал два помятых в боках ведра и дырявый тазик Борзого. Эта гирлянда, засновавшая вверх-вниз, несколько часов громыхала пустой жестью, пока не выветрила из колодца возможные ядовитые газы. Было бы иначе, опущенный затем на дне ведра тлевший сухой мох для проверки воздуха в одном случае, с болотным газом, вызвал бы взрыв, во всех других случаях с удушливыми смесями незамедлительно бы погас. Но мох, когда вновь был вытащен из глубины наружу, продолжал живо дымиться и потрескивать,
Вазелину и Борзому предстояло работать внутри колодца. Не только потому, что к ним, как недавним врагам на поле боя, не испытывалось какой-либо жалости. Были и другие очевидные причины. Однорукий Екимов, если не принимать во внимание его другую руку, перебитую осколком и повисшую плетью, Туляк при волочившейся второй ноге и на голову контуженный Быкевич, даже объединив свои рабочие усилия, не могли сделать большего, чем один военнопленный.
Немцы смиренно отнеслись к своей участи. В далеко небезопасной работе они понимали друг друга с полуслова и доверяли один другому. Вазелин и Борзый, на самодельной люльке поочередно залезая в жерло колодца, вытаскивали наружу всякий хлам и осколками красного кирпича оттирали засохшую грязь от стен из старых булыжников. Когда подошла пора вычерпывать придонную грязь, в рядах любопытных объявились охотники, пожелавшие помочь немцам потянуть наверх грузное ведро. Но добыча была невеликой: в почерневшем иле попадались лишь медные монетки царской чеканки и латунные нательные крестики с остатками оборванной бечевки.
В нише стены у самого дна Вазелин обнаружил внушительную затычку. Из подвешенного к люльке ведра с инструментом шваб извлек тяжелый молоток и расшатал деревянный кляп. С последним ударом тот вылетел под напором воды из родниковой жилы.
Вверху было шумно. Быкевич только что со своего листка зачитал текст Совинформбюро о быстром продвижении Красной Армии после Курской битвы, освобождении Орла и близком завершении боев за Белгород. Громко кричали красноармейцы. Екимов радовался пуще других: он ни разу не был в Орле, но знал, что от его родной деревни до этого областного центра менее ста километров.
В этом гвалте Борзый едва услышал из глубины колодца истошный немецкий зов о помощи.
Это спасло Вазелину жизнь.
Отполированный до блеска новый ворот, устроенный над колодцем и укрытый сверху двускатной крышей «домиком», придал значительное ускорение откачке воды дважды, а то и трижды в день. Ближе к завершению недели вода устоялась, восстановила прежнюю чистоту и ключевой холод. Исчезли запахи санитарной обработки.
Ранним утром, когда Быкевич записывал читаемую по радио с большим замедлением фронтовую сводку для газет, на склад пришел хлеборез с жалобой на качество местных булок. Контуженый танкист название освобожденного города не услышал полностью. Стараясь исправить свою оплошность, он выпросил у Стасевича на время репродуктор и моток телефонного провода. Закрепил эту радиоточку у колодца и включил ее в сеть ближе к полудню, в момент передачи предназначенного уже всему населению СССР сообщения Левитана:
– От Советского Информбюро. Оперативная сводка за 15 августа,– торжественно начал Левитан и сделал паузу, будто давая радиослушателям возможность убедиться, что его слова звучали не слабее боя курантов на Спасской башне Кремля. – 15 августа наши войска на Брянском направлении, сломив сопротивление противника, после упорных уличных боев овладели городом Карачев.
Екимов оторвался от воды, приспособившись наклонять и удерживать ведро на свежеструганном бревенчатом оголовке колодца одной здоровой рукой.
– На этом же направлении наши войска, продолжая наступление, продвинулись вперед от 6 до 10 километров, заняли населенные пункты Песочня, Бошино, – железный голос диктора на этом прекратил чеканить слова.
Екимов нагнулся и, по-прежнему удерживая ведро на краю колодезной постройки, опрокинул его на себя. Студеная вода взбодрила.
Собираясь вернуть провод и динамик на склад, Быкевич увлек с собой Екимова и Туляка:
– Там Стасевич обещал по чарке. Все ближе к Белоруссии подходим.
Екимов согласился, но прежде отвел немцев на кухню, где пленных кормили, не запуская в общий зал, а в подсобке для чистки картошки и других овощей.
По дороге к складу Екимов, как будто его только что осенило, здоровой рукой небольно ткнул Быкевича в грудь:
– Непрядино – это ведь совсем небольшая деревня, в одну улицу. Куда ей до Песочни или Бошино. Могли освободить и не заметить.
На снимке: Раненые. О Вологде прифронтовой.
Свидетельство о публикации №225012100145