К. Д. Носилов. На родине Спасителя
НА РОДИНЕ СПАСИТЕЛЯ
Из путешествия по Палестине
Я вышел вместе с толпой наших паломников, — громадной серой толпой наших мужиков и баб, с белыми котомками и белыми лаптями, с тросточками в рухах, с обветрелыми, загорелыми, но знакомыми русскими лицами, с обнаженными головами, развевающимися по ветру волосами, — теми самыми паломниками, странниками, которых мы часто видим по большим дорогам шествующими куда-то по святым местам, по гладкоутоптанной тропиночке, которые тихонько идут, переваливаясь с ноги на ногу, и что-то несут и в суме, и в сердце.
Было несколько тысяч человек, и вся эта толпа во главе со священником, добровольными певчими, как только открыли ворота нашей духовной миссии, как лавина какая устремилась на иерусалимскую улицу, разлилась по ней живым потоком и двинулась по ней стремительно к старым, зубчатым темным стенам этого священного города, по направлению к Вифлеему.
Именно лавина, быстрая и колышущаяся, торопливо подвигающаяся вперед, заполняющая всю узкую улицу, словно надвигающаяся на Иерусалим, с пением — громким, стройным пением рождественского псалма, с пением «Христос рождается — славите!..». Должно быть, что это была величественная, редкая картина, потому что в ожидании ее смуглолицые жители Иерусалима стояли уже давно и на самой многолюдной, теперь оживленной улице, и в окнах, на балконах домов, и даже высоко на крышах, на зубчатых стенах этого города, с удивлением смотря, как какой-то темный, плохо, ненарядно одетый народ, пришедший сюда из какой-то далекой, снежной и бедной страны, вдруг двинулся к родине Спасителя.
Должно быть, мы походили на крестоносцев, — совершенно чуждые этой теплой стране, этим белым, блестящим под солнцем Юга домам, этому синеватому южному небу, с незнакомым громким пением и чуждым говором, с редким восторгом в лицах и глазах, с тем, с чем только сюда приходят, в эту страну, верующие люди.
Сколько удивления, неожиданности, робости было видно в лицах этой иерусалимской толпы, сколько восторга, радости в лицах, фигурах детей и женщин, которые кричали нам что-то на непонятном своем языке, хлопали в ладоши от радости, махали нам белыми платочками! Сколько неподдельной радости было в смуглых лицах Абиссинцев и Коптов, словно приветствовавших единоверных людей; сколько было словно какого-то недоумения среди других, словно застывших при виде этого северного, неизвестного народа с его верой.
Вот палестинские, обработанные человеком исстари, еще со времен, быть может, самого Спасителя, хлебные поля; вот палестинский, знакомый по библейским картинам, ландшафт; вот палестинские небольшие, белые под солнцем, холмики с далеким, погрузившимся в какую-то мутную синеватую дымку, горизонтом.
*
В далекой снежной родине — зима, а здесь с полей, межей, у самой дороги, с канавочки нам весело кивают красными головками цветы, словно приветствуя северную Россию. Поля, как озими наши, покрыты нежной весенней зеленью пшенички и овса; над ними, словно приветствуя нас, вздымаются высоко в сияющем воздухе серые жаворонки, с знакомой весенней песнью; в воздухе — испарения, пар весны, и чувствуется новая просыпающаяся сила; в самом небе сияющее весеннее яркое солнышко, освещающее нам белую торную дорогу к Вифлеему.
Весна, цветы — и Рождество! Совсем не русская рождественская картина. Мысль невольно уносится назад, — в далекую, снежную, пустынную родину; вспоминаются как-то невольно лица знакомых, милых и родных; глаза невольно затуманиваются, на них выступают и капают на пыльную дорогу слезы.
Когда улетают эти думы, невольные движения души, когда проходит это первое впечатление, невольно как-то начинаешь оглядываться по сторонам и искать, искать эту картину, что когда-то, чуть не две тысячи лет назад, сопровождала шествующую, быть может, по этому же пути Деву Марию.
Ей так же, как нам, вероятно, кивали, приветствуя, красные и синие колокольчики.
Ей так же, как нам, пели с сияющей высоты весенние неумолкающие птицы. Ее так же, как нас, грело это весеннее, яркое, сияющее солнце.
Вероятно, так же и под Ней бежал, торопливо постукивая о каменную дорогу своими острыми, маленькими, аккуратными копытцами, послушный, терпеливый ослик, с плоским седлом на спине, как вот, рядом со мной, под этою белокурою, бледною русскою женщиною, с простеньким белым платочком на голове, с непослушными, выбившимися из-под платочка локонами, с восторгом и слезами в лице и глазах, которая, я вижу, переживает редкие душевные минуты.
Вероятно, так же, вот, как ее проводник, - какой-то смуглый бородатый Араб, с белой повязкой на голове, который, опустивши голову вниз, сопровождал ее, шагая сзади, понукая ослика, направляя его на путь, бросаясь в сторону за ним, когда он протягивал уже пушистые губы свои к зеленой траве в канаве, или к качающемуся цветку, - шел блаженный Иосиф.
Вероятно, Ее так же, вот, как нас, встречали на пути изредка попадающиеся гордые всадники, сидящие на тонконогих красивых конях, с висящею пышною гривою, с звенящею серебристою сбруею, со смуглыми лицами под белой повязкой.
Наконец, вероятно, Дева Мария так же, как и мы, всматривалась в этот мутный горизонт, синеющий при свете солнца, ожидая скорее увидеть белые стены города Вифлеема.
Только не так, как нас, встретил Ее этот маленький скромный Вифлеем, шумно высыпавший на крыши своих домов, на балконы, убранные восточными, яркими коврами, с цветами в руках детей, шумно, восторженно приветствующий нас еще за самым городом, у каких-то одиноких и бедных смоковниц, и радушно пропускающий нас сквозь толпу по узкой, с каменными домиками, улочке, с криком привета, пальбою из оружия, с криками радости и восторга.
Эта толпа вифлеемских жителей как-то прервала мои мечтания о прошлом, святом и далеком; она как-то вдруг оторвала меня от той картины прошлого, которую я всю эту дорогу нес в сердце своем и берег, и с которой я думал дойти и опуститься, и поклониться у места рождения Спасителя.
Как только мы вошли в этот шумный и приветствующий Вифлеем, я словно потерял фигуру Девы Марии на ослике, — словно Она неожиданно своротила с пути в какой-нибудь узкий каменный проулок, затерялась в этой толпе, или осталась позади среди еще диких, пустынных полей, в сумерках этого вечера, остановившись под смоковницей со своим старым проводником.
*
Я, как во сне, помню этот храм, не впустивший и половину пришедшего к нему русского народа. Я, как во сне, помню это громкое греческое пение и служение, только местами напоминающее немного наше славянское. Я, как во сне, помню эти тысячи горящих свечей и разноцветных лампад, висящих под сводами и мраморными колоннами, освещая этот громадный храм Рождества Спасителя разноцветными колеблющимися огнями…
Когда окончилось это долгое шумное служение, я поднялся на высокую террасу храма, и только тут вспомнил святую картину Спутников, которых видел всю эту дорогу, невольно вспомнил, смотря на незнакомые ярко-ярко блестевшие на темном небосклоне звезды, на тихо-тихо плывущую среди высоких, редких облаков, сияющую своим серебристым светом луну, застыв от восторга, от созерцания этого незнакомого звездного неба, которое когда-то, чуть не два тысячелетия назад, так же, вот, смотрело над головами святых этих Спутников, полное тишины и мирного спокойствия и величия, освещая эту страшную темноту улиц города, который только кой-где светил далеким огоньком, или еще далее того, заревом костра на своей окраине где-нибудь в поле.
Как живо при виде этого далекого зарева мне вспомнилась картина пасущих в поле ночью овец пастухов, как я живо представил себе священные ясли, где родился Спаситель!
Я подошел к самому обрыву высокой каменной террасы, вгляделся в этот потонувший во мраке незнакомый, но такой родной город, отсвечивающий под светом луны своими плоскими крышами и террасами, всмотрелся в эту узкую, извилистую темную улочку, и мне захотелось сойти туда, двинуться по этой улочке и непременно найти этих Спутников, которых мое воображение оставило в поле.
Но я не знал, как сойти с этой высокой террасы монастыря, не решался пуститься один-на-один по этой темной, незнакомой улочке и только позавидовал какому-то ночному прохожему, который тихо проскользнул по ней мимо меня с маленьким ручным, с слабым светом, фонариком, и быстро скрылся за первым углом или поворотом.
*
В полуосвещенном теперь храме почти не было уже наших паломников, и я застал там только несколько человек, запоздавших с своими душевными заботами, которые, медленно и тихо ступая, ходили по храму. Одни из них покупали себе целебный бальзам, другие обвязывали высокие белые мраморные колонны какими-то белыми тесьмами, чтобы потом их унести на северную родину своим близким и родным, третьи молились, еще стоя в углу на коленях, поминая родных...
Стройное, знакомое пение доносилось из глубокого подземелья; я направился по звуку его, и неожиданно спустился в священную пещеру.
Она была полна молящегося народа; какой-то седобородый священник отправлял раннюю литургию празднику, стоя у престола на месте рождения Спасителя; все присутствующие, сколько могла впустить в себя эта низкая пещера, стояли с ярко горящими свечами, и в самой пещере было тепло и душно. Я взял себе тоже восковую свечу, и мне невольно пришло в голову когда-то слы¬шанное мною суеверие, что, когда свеча в этот праздник зимы гнется, как живая, в руках, теплая и мягкая, это — благополучие, когда дрожит в руке, застывшая, холодная — этот год грозит смертью. Я с трепетом зажег ее от рядом стоящей со мною какой-то раскрасневшейся от теплоты и душевного волнения молодой красивой женщины, и тут же заметил и обрадовался, когда почувствовал, что свеча моя гнется, как живая.
Я, как во сне, простоял эту святую литургию. Я, как во сне, помню художественную картину из восковых или мраморных фигур — Деву Марио с Младенцем на соломе, на левой стороне этой священной пещеры, дорогой по воспоминаниям человечеству. Я, как во сне, помню серебряную, блестящую звезду, отмечавшую самое место рождения Спасителя, над которым служил литургию священник.
Только не та была обстановка рождения Спасителя, которую я представлял себе из библейской истории.Мне хотелось видеть настоящую пещеру, какие, быть может, еще сохранились в этом Вифлееме; мне хотелось видеть настоящих пастухов, которые, быть может, еще теперь пасут овец в окрестностях; мне хотелось видеть настоящих палестинских женщин с младенцами; мне хотелось заглянуть хоть на один час в настоящий Вифлеем, родину Спасителя. Казалось, что-то толкало меня туда, в эти темные улицы города. Но пуститься в этот город было нельзя, и я решил дождаться утра, чтобы удовлетворить свое желание.
*
Всю эту долгую ночь шло богослужение в храме Рождения Спасителя. Всю эту ночь доносились до меня звуки громкого пения греческого клира и порою пения общего — всех паломников, которое странно как-то звучало в толстых стенах этого монастыря, отдавалось под его низкими греческими куполами, и порою словно доносилось откуда-то из подземелья. А я сидел на террасе и все смотрел на восток, дожидаясь зари, чтобы выйти из этого монастыря и пустить¬ся по улицам неизвестного города к его окраинам и полям. Луна медленно катилась к горизонту; звезды тихо подвигались туда же, делая обычный свой путь, темнота долго не уступала свету раннего утра, и как-то вдруг на востоке показался светлый отблеск далекого солнышка. Быстро стала расти и разрастаться заря, не скользя по горизонту, как на родине, и в каких-нибудь всего полчаса — небо уже сияло красным полымем, и вдруг показалось яркое, красное, прыгающее, как у нас в пасхальный день, радостное солнышко, и под ним загорелись розовым огнем белые выступы домов, башни и крыши.
Спящий Вифлеем как будто сразу проснулся: заалел дымок, поднимающийся из труб, воздух самых улиц как будто очистился, и кой-где на высоких белых с ажурною каменною решеткою террасах показались белые фигуры встающих и спускающихся в дома людей, и на улочке города послышался говор.
Я спустился с своей наблюдательной террасы, где провел эту ночь, и спешно направился к тяжелым каменным воротам под башнею монастыря и попросил, чтобы меня пропустили.
Какой-то суровый, черный греческий монах, сторож этих ворот, не сразу понял мое желание; но все же пропустил меня, глядя на меня с удивлением, куда я пускаюсь, иду в эту раннюю пору.
Я словно из тюрьмы выпорхнул на главную улицу этого города, бодро пошел по ней и своротил в первый же узкий переулок.
Как темно и прохладно было еще в нем, как глухо отзывались мои шаги по его влажным от ночного испарения камням, как жутко было среди его тишины! Стены, стены и стены, —голые, темные и белые, выкрашенные известью, и только изредка в них была старинная деревянная дверца, со ступенечкой из камня. Вероятно, думал я, в такие двери стучался Иосиф перед рождением Спасителя, отыскивая приют, чтобы укрыться на ночь, но безнадежно. Городок, и теперь еще маленький, был полон народа, прибывшего для переписи, и этим странникам не было приюта. Он бесприютен и теперь, — этот каменный город, с глухими, пустынными улочками, с запертыми дверями, с занавешенными редкими окнами, выглядывающими на улочку с жуткой пустотой. Там, за этими толстыми старинными стенами, была жизнь, но она была совершенно недоступна взору проходящего. А как хотелось, хотя на минуту, проникнуть за эти запертые, с тяжелыми железными и медными кольцами, двери и хотя мимоходом взглянуть на ту жизнь, среди которой когда-то был Спаситель!
В одном проулке мне как будто посчастливилось: перед самым моим проходом вышел из двери какой-то Араб, с удивлением остановившийся при виде незнакомого, чуждого человека. Я приподнял свою шляпу перед ним, он заинтересовался более, но когда я стал его просить хотя на минуту впустить меня в его дом — он не понял меня, затворил свою дверь, и я слышал, как щелкнула его тяжелая задвижка. Но был я доволен и тем, что мы пошли с ним рядом. Он любовно осматривал меня любопытными черными глазами, бесшумно шагая рядом со мной по камням улочки, а я оглядывал его и продолжал говорить на разных языках, стараясь, чтобы он понял меня и мое любопытство. У меня в кармане был красный лексикон с его языком, но, должно быть, я так выговаривал слова, что он только мне улыбался в свою черную бороду, продолжая интересоваться мною и заглядывая мне в глаза и в красную книжечку.
Вдруг мне пришло в голову вынуть золотую турецкую лиру, показать ее и в то же время произнести со всею ясностью подчеркнутые слова в словарчике: «ясли, стадо овец, хижина Араба». Мой спутник сразу остановился. Затем приложил руку к своему белому лбу и, сделав красивый жест рукою, повел меня за город.
Скоро мы оставили Вифлеем окончательно и взошли с ним на первый голый холмик. Недалеко от него на другом холмике стоял в задумчивости утра, опершись на длинную свою пастушескую палку, пастух, а кругом паслось стадо баранов, — белых палестинских баранов.
Это была красивая картина, — с блуждающими на полусклоне холма белыми овцами, озаренными ранними лучами солнца, с темной фигурой пастуха, застывшего на возвышении холмика, при виде города с белыми стенами и с высокой белой башней храма. Я запечатлел ее живо на желатинную пластинку.
Мы не стали с моим спутником тревожить пастуха и овец и возвратились снова к городу, где я стал указывать ему на красную книжку и на слова: «семья, дети, женщины» и пр., стараясь его уговорить хотя на минуту завести меня в какой-нибудь дом. Он понял и улыбнулся доброю улыбкою. Я тут же передал ему свою золотую монету.
*
Он привел меня к своей, знакомой уже мне теперь, двери, громко постучал в нее тяжелым кольцом, и через мгновение щеколда щелкнула, и к нам высунулось красивое личико девушки, которая с удивлением смотрела на меня восточными, большими глазами своими, словно желая узнать, что мне тут надо.
Отец ее буркнул что-то из-под своих темных усов; девушка сорвaлась с места и бросилась в комнаты, и только защелкали по каменным плитам ее деревянные сандалии, обнаруживая ее смуглые пяты.
Щеколда за нами звонко защелкнулась; мой спутник большими шагами зашагал по лестнице, которая вела, мне казалось, на террасу, и я с разочарованием посмотрел вслед убежавшей девушке, которая еще остановилась в дверях и бросила на меня взгляд своих черных очей, все еще размышляя о моем раннем и неожиданном визите.
Но мы поднялись не на террасу, а в обширную, чистенькую, с белыми стенами комнату, в которой стояла тахта, висели по стенам ковры и лежали на полу маленькие яркие коврики. В комнате чем-то пахло, не то мятой, не то ароматом каких-то трав, и мой спутник усадил меня на тахту, а сам быстро вышел из дверей, оставив меня в ожидании, что будет.
Наступила мертвая тишина, и я смотрел то на странную обстановку комнаты, то на открытую дверь, за которою видно было полутемное крылечко с отверстиями, чисто выбеленное известью, где лежали темные полутени и синело небо. Эта белизна стен, эти тени, это синее небо казались мне знакомыми и глядели на меня чем-то таким уютным и приятным. «Это первые цвета Палестины, — думал я, — это фон, на котором появлялась фигура Девы Марии».
И только что я подумал это, как фигура женщины появилась на фоне этого крыльца, — белая вся, повязанная легкой шалью, с подносом в руках, и тихо подошла ко мне и что-то проговорила. Я узнал ту же девушку, которая встретила меня в дверях, но только приодетую по-праздничному, и с маленькою чашечкою душистого кофе, и с другой, полной какого-то варенья.
Сколько красоты было в наряде ее, белом и простом, сколько грации чисто-восточного человека было в ее движениях, сколько смирения было в ее смуглом лице! Я смотрел на нее и решительно не знал, что принять ранее: варенье или кофе, когда вслед за ней вошел в комнату ее смуглый отец, тоже переменивший по случаю прихода гостя одежду. Он вывел меня из затруднения, и я принял кофе и варенье вместе с ним, а девушка быстро исчезла.
Когда я выпил кофе, она снова появилась с подносом и приняла от меня чашечки и снова исчезла. Я пробую разговориться с хозяином; но он решительно, казалось, недоумевал, что мне еще нужно, и повел меня на свою террасу, с которой открывается красивый вид теперь на освещенный уже, ослепительно белый, но пустынный еще в раннюю минуту утра Вифлеем.
Видя, что больше мне нечего ожидать, я прощаюсь с хозяином и тихонько спускаюсь с террасы. Когда мы были уже снова на его маленьком и чистом дворике, я нарочно толкнулся в одну запертую дверь, за которой оказалась жилая комната. То, что я увидал, было так неожиданно, что я и смутился, и остановился.
В глубине комнаты сидела молодая женщина с ребенком на руках и кормила его грудью. Одна ручонка младенца была в ее губах, но губы эти раскрылись от удивления и неожиданности, и она стыдливо прикрыла свою обнаженную грудь прошитым золотом покрывалом. Ребенок заплакал, встревоженный хлынувшим на него светом из дверей. Я поторопился закрыть эту дверь, поклонившись женщине, и быстро направился к выходным дверям, сопровождаемый моим недавним спутником.
Щеколда снова звонко щелкнула за моей спиной, и я остался один на улочке, почти удовлетворенный.
Я видел то, что мне хотелось. Я узнал и окраины Вифлеема, и быт людей. Я видел и стадо, и пастуха. Я видел женщину, девушку и младенца. Я видел обстановку этих людей, быть может, еще мало изменившуюся со времени рождения Спасителя, и хотя эта было так кратко, но мне довольно было и того, чтобы составить себе впечатление о том, что было чуть не два тысячелетия назад в этом маленьком Вифлееме.
И я сложил эту картину в сердце своем и унес ее на свою родину с родины Спасителя, довольный этим. И где бы я ни был, где бы ни встречал это Рождество Спасителя — в путешествии или дома, я невольно вспоминаю эту картину и пережитое, и радуюсь тому, что я видел и знаю.
Не это ли самое, читатель, слагает в сердце своем наш народ, тысячами стекающийся на Рождество в Вифлеем, и потом уносит в свою далекую, все еще бедную, но богатую своим духом святую Русь!
К. Носилов.
(Иллюстрированное приложение к газете «Новое Время». 1913. № 13574. (24 декабря /6 января 1914). С. 6–7).
Подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой.
Свидетельство о публикации №225012200071