Нет, не в этом городе я, ребята, рос...
Под Красными знамёнами с ребятами пойду.
Нет, не в этом городе я ребята рос.
Не по этим улицам я знамёна нёс.
Проходил я весело со своим звеном
По знакомым улицам в городе родном.
Здесь в апреле месяце только сходит лёд,
А у нас на праздники всё кругом цветёт.
Клёны распускаются в парке городском,
Можно днём по улице бегать босиком.
Облака весенние ходят над рекой.
Здесь у вас, товарищи нет весны такой.
Только в нашем городе теперь не до весны.
Улицы разрушены, клёны сожжены.
По знакомым улицам родного городка
С песнею победною двинутся войска.
Молодые кустики распустятся в саду
По знакомым улицам я ещё пройду.
Я до самой пристани добегу бегом
Обнимусь с танкистами, оглянусь кругом.
Вот она знакомая, шумная река,
А над ней весенние ходят облака.
Это стихотворение Агнии Барто из детской книжки Май. Её, одну из первых, купил в Ульяновске нам – внукам - дедушка. В книге с неясными коричневыми картинками было много стихов о весне, самых знаменитых русских поэтов. Но стихотворение Барто «Весной» было буквально про нас. И на картинке – дети. Лиц особо не разобрать. Но мы решили, что это – мы.
Итак, после дорожных мытарств, мы оказались в Ульяновске. Встречавшие разобрали наш скудный багаж, и повели вверх по деревянной лестнице. Лестница оказалась бесконечной. Бабушка насчитала 735 ступеней. Во время подъёма было не до разговоров, как и по дороге, которая оказалась, к счастью, не длинной. Недалеко от бульвара на Новом Венце в ряду таких же, типичных для Ульяновска домов, стоял двухэтажный бревенчатый, потемневший от старости дом. Он показался мне мрачным. Даже резные наличники и крылечко с навесом не оживляли фасад. Парадная дверь не открывалась никогда. Войдя через калитку в высоком глухом заборе, мы уже без институтской общественности, руководимые тётушками, через тёмные сени поднялись по деревянной, пахнущей кошками и керосином, лестнице на второй этаж.
Две длинные смежные комнаты чем-то напоминали трамвай с прицепом. Помещение показалось пустым и запущенным. Во многих местах со стен отвалилась штукатурка, обнажая перекрестья дранки. На потолке разводы после протечки. Пол, давно некрашеный, рассохся.
Гнетущее впечатление усилилось с появлением хозяйки, уплотнённой по законам военного времени, жившей теперь на первом этаже и всем своим хозяйским сердцем ненавидевшей этих проклятых «выковыренных», налетевших, как саранча. Из-за них и жить негде, и на базаре цены взлетели - ни к чему не подступиться. Осведомилась, думает ли дедушка, наведший такую ораву в её дом, думает ли он платить за квартиру сверх тех грошей, что даёт институт? Он, говорят, профессор и у него, конечно, куры денег не клюют. Если же платить нечем, во что она не верит, то пусть мы тут же и убираемся. Куда? А куда хотим. Подумаешь, ночь! Подумаешь, дети! Она не нанималась пускать тут всяких. Она пока ещё в своём доме хозяйка. И так далее. Никто из взрослых не стал ей возражать. Просто не было сил. А я испугалась хозяйку больше, чем немецких самолётов и, даже плакать не смела. Когда она ушла с проклятиями, мы поужинали кипятком и хлебом и легли спать прямо на полу.
Хозяйка нас, конечно, не выгнала, но возненавидела, всячески изводила, говорила гадости. А мои интеллигентные родные были совершенно бессильны против её воинствующего хамства. Для меня же слово «хозяйка» до сих пор ассоциируется со злом.
Из разговоров с родными мы узнали, что директору института удалось вывести из горящего уже города колонну студентов и многих сотрудников под самым носом у немцев и благополучно довести пешком до Анны. За это директора – Ефима Никифоровича Ковалёва («Ефим неистовый» - звали его за глаза) наградили орденом. Хоть всё институтское имущество осталось и погибло, потерь в личном составе не было. В Ульяновске институт не ждали. Всё же разместили учебный корпус в бывшем губернаторском доме, очень тесно и неудобно. Часть сотрудников и студентов живут в единственном трёхэтажном в городе здании - в общежитии педагогического техникума. Одно крыло там отдали под госпиталь. Коридорная система, общие кухни с печками, но паровое отопление, вода, тёплые туалеты. Те, кому мест там не хватило, поселились на частных квартирах, арендованных институтом. Наша ещё приличная. Многие живут на чердаках и в сараях. Тётушки, покинувшие Воронеж раньше нас, добирались до Ульяновска самостоятельно и относительно благополучно. Обе уже работали в госпиталях - тётя Лиля инфекционистом, тётя Таня хирургом. Обеим уже удалось списаться с мужьями. Дядя Саша и дядя Миша находились в 7-й дивизии под Сталинградом, служили в одном госпитале. Дядя Миша начал регулярно писать своей любимой Лилечке и в каждое письмо вкладывал упакованный, как аптечный порошок, сахар-песок. И приписывал в конце письма: «Прошу цензора оставить сахар для моего ребёнка». Дядя Саша тоже присылал аттестат семье. От многих и мы начали получать письма. Фронтовики, потерявшие нас в эвакуационной неразберихе, писали в Москву бабушкиным родным. А бабушка, в свою очередь, сразу же, как только мы обрели почтовый адрес «Ульяновск. Площадь Пролетарская д. 8 кв.2» немедленно отправила его москвичам. Так мы обрели друг друга. И полетели фронтовые треугольнички. Тётя Таня и дядя Юра присылали аттестаты - часть денег, полагавшимся им, как офицерам. Деньги, конечно, небольшие, но они нас выручали. Тётя Таня писала особенно интересные письма. Эти добрые вести придавали сил. Только судьба моего папы и младшего бабушкиного сына Андрея Андреевича так и оставалась неизвестной.
Неожиданно к дедушке вернулась его фетровая шляпа. Та самая, что он оставил в лесу – она была белая и, по его мнению, «демаскировала». Как я уже писала выше, когда мы ушли из леса, шляпу подобрали работники института и потом показали тёте Тане, присовокупив: «Вот всё, что осталось от вашей семьи!» Почему уж им так показалось – кто знает. Но шляпу они сберегли и вот – вернули владельцу. Одетый в военную форму, дедушка её носить пока не мог, но потом носил до самой своей смерти. Такая, вот, история.
Нужно было обживаться на новом месте. Дом наш стоял недалеко от берега Волги. С обрыва открывался вид на полноводную реку с зелёным островом посредине, на длинный ажурный железнодорожный мост, состоявший из множества арок. Мы так никогда и не сумели их сосчитать. Паровозики с султанами пара над трубой, тащившие разноцветные вагоны, казались такими маленькими, просто игрушечными. По Волге плыли бесконечные плоты. Пароходы – редко.
Рядом с домом находилась гимназия, где учился Ленин. Памятник ему – высокий – стоял у общежития, лицом к Волге. Были и два дома–музея, где жила семья Ульяновых. Туда нас так и не сводили.
Зато бабушка показала нам на улице Гончарова, на белой стене одного особняка, чёрный профиль, объяснила, что это Пушкин, стихи которого мы с сестрой уже знали. Так что с интересом смотрели на балкон, где, бывало, стоял поэт. Мы любили гулять в Карамзинском садике. Там среди круглой клумбы, склонив головку, стояла бронзовая, позеленевшая от времени, странная женщина с палкой в руке - Муза. Бабушка объяснила, что это не палка, а жезл. Почему-то сказала, что Муза только с виду такая добрая, а если будешь шалить, так выдерет своим жезлом, что зад загорится. Когда я потом сообщала эти сведения взрослым родным, они очень смеялись.
По дороге на базар я увидела удивительный деревянный дом с башенкой, оканчивающейся зелёной луковицей и крестом. Под протяжный звон шли к дверям какие-то тёмные фигуры. Кланялись, совершали странные движения руками. Бабушка сказала, что это церковь. Мне хотелось внутрь, но бабушка не повела.
Иногда мимо наших окон пробегали стайки девушек, одетых одинаково в зелёные куртки и зелёные же юбки, мелькая ногами в белоснежных чулках. Почему-то тогда все носки и чулки были белыми. Наверное, краски не хватало. Это были студентки мединститута, которым город смог выделить такую одежду. Первое время на новом месте было особенно трудным. Институт старался помогать, чем мог. Завезли топку. Мокрые брёвна добывали бригады студентов, вернее, студенток, вылавливая баграми из Волги остатки разбитых плотов.
В жилище нашем было тесно и убого. В первой комнате печка, две солдатские койки и грубый стол занимали почти всё пространство. В другой комнате хватало места только на дедушкину узкую кровать и тумбочку. Бабушка пыталась создать хоть какой-то уют. Застилала стол и подоконники газетами, красиво, фестонами, обрезая их края. На окно повесила марлевые занавески – «раздергушки». Бабушка всё умела. В нашем обиходе очень много было самодельного. Кружки и бидончик из консервных банок делала бабушка. И скалку из круглой палки, которую долго шлифовала стеклом. Мне, помню, поручила сделать тёрку. Я трудилась долго, аккуратно пробивая гвоздём дырочки в дне консервной банки. Тёрка получилась вполне функциональная, чем я весьма гордилась. «Веселко» для размешивания теста и «толкушку» для разминания вареной картошки сделал нам сосед – солдат Рязанов. Пожилой, усатый, он был ординарцем у кого-то из временных постояльцев – офицеров. Нас, детей, он всегда привечал и угощал сухарями. Очень мы жалели, когда он уехал.
Братьев моих отправили в санаторий. Нас с сестрой определили в детский сад. Как тогда говорили, «в очаг». «Очаг» был образцово-показательный, организованный ещё Крупской, назывался «Венок Ильичу». Он располагался в специально построенном доме среди фруктового сада. Группа имела три просторные комнаты с удобной и красивой детской мебелью: спальню, столовую и игровую с чудесными игрушками. Каждый ребёнок получал свою картинку. У меня на шкафчике для одежды, на вешалке для полотенца, на стульчике, на кроватке, даже на ночном горшке изображалась курочка. До сих пор помню. Кормили очень сытно и вкусно из хорошей посуды. Но я отвергла всё это великолепие. Я не хотела ходить в детский сад. Даже не то, что не хотела, не могла. Пришлось меня оттуда забрать.
Конечно, условия в «очаге» не сравнить с нашим нищенским существованием. Но я ощущала необходимость не в условиях, а в родных людях. В нашем пустом бедном доме я чувствовала себя счастливой. И не завидовала сестре Наташе, когда она хвалилась обедами из трёх блюд, играми и весёлыми утренниками. Я была домашним ребёнком. «Неколлективным» оказался и мой брат. Очень быстро он сбежал из санатория, оставив там смену белья, а, главное, продуктовые карточки. Это была весьма ощутимая потеря. Мы жили очень скудно, почти в нищете. Зарплату выдали не сразу. И за все эти деньги на базаре можно было купить буханку хлеба или стакан соли, или бутылку постного масла. В магазине продукты стоили очень дёшево, но выдавали их по карточкам. Самой лучшей считалась карточка рабочая. У нас же были карточки служащих и иждивенцев. Обычно за пайком «отоваривать» карточки ходили мы с бабушкой. Отпуская продукты, продавщица отрезала от карточек соответствующие талоны на крупу, жиры и прочее. Очень часто предлагалась замена, при чём, совершенно неадекватная. Вместо сахара давали, например, сушёную рябину, правда, в огромном количестве. Вместо мяса – суфле: какая то тягучая белая жидкость, совершенно несъедобная, даже для нас, вечно не сытых. Однажды на крупяные талоны получили большой мешок сырых зеленоватых кофейных зёрен. Мы, дети, тут же попытались их грызть, но разочаровались. Бабушка долго поджаривала зёрна. Потом у кого-то попросили ручную мельницу и, с непременным моим участием, смололи сразу все. Весь период Ульяновской жизни по утрам у нас пахло хорошим кофе. Отказываться от замены было можно, но, в этом случае, вы рисковали не получить вообще ничего. Денег у нас катастрофически не хватало. К счастью, мы получали много хлеба. Так, что мама могла продать часть его на базаре, чтобы иметь возможность оплатить паёк. Несколько раз мама хотела продать тёти Танино пальто. Но бабушка категорически запрещала. Верила, что пока мы храним пальто, ничего с тётей Таней не случится. Она ведь теперь была уже под Сталинградом.
Надвигались холода. В комнатах имелась печка. И дров мы достали. Но, когда затопили, дым повалил изо всех щелей. Бабушка своим кусочком хлеба замазала трещины, и стало терпимо. Ненадолго. Мы – внуки – тут же отколупали и съели эти, испачканные в мелу, пахнущие дымом, сухарики. Печку так и не смогли исправить. Для тепла и стряпни поставили нам железную печурку. Называли её «буржуйкой» или «черепашкой». Прямоугольная, присевшая на четырёх суставчатых ногах, высунувшая коленчатый хобот – трубу - в окно, она казалась нам добрым зверем. По вечерам мы, все внуки, собирались вокруг. Топили «черепашку» длинными тонкими лучинками, которые с бабушкой сами щипали не только десятилетние братья, но и мы – девочки, едва перешагнувшие трёхлетний возраст. Щипали из поленьев специальным косарём. Бабушка нам доверяла. А уж если кто-то ранил палец, мазала «бриллиант грюном» – так она называла зелёнку, и бинтовала, приговаривая: «Смотри, какая получилась куколка».
Когда лучинок бывало приготовлено достаточно, бабушка добывала огонь. Именно добывала, потому что спичек у нас не было. Их заменяли трут, кресало (или огниво) и кремень, Как в сказке, кресалом высекали искры из кремня. Попав на фитиль из горючего материала, искры его поджигали. Маленькое пламя бабушка подносила к растопке. Загудев, вспыхивали дрова. Становилось тепло и уютно, особенно, когда «черепашка» раскалялась докрасна. Комната наполнялась красным мерцающим светом, в котором терялся слабый отблеск коптилки. Бабушка разрезала кусочек хлеба на четыре части, подсушивала на печке. В ожидании этого лакомства, бабушка учила нас французским словам. Благодаря этим урокам у нас на всю жизнь остался определённый словарный запас и хорошее произношение. Однако, ни читать, ни писать по-французски мы не выучились. Русскую азбуку мы постигали и быстро постигли у той же «черепашки».
Из длинных, розоватых, пахучих лучинок бабушка учила нас с Наташей складывать буквы. Легко получалось: «мама, папа, Таня». А на дедушку и Андрюшу лучинок нужно было много, да и места на полу не хватало.
Готовя обед, или бесконечно штопая и латая одежду, бабушка одновременно занималась и с нами. Учила нас устному счёту и, скоро освоив эту премудрость, мы уже считали на десятки, особенно полюбив числительные с буквой «р», поскольку наконец-то могли произносить её, пока ещё грассируя с особым шиком. Приставали ко всем: «Хочешь, я тебе посчитаю!» И, как соловьи, заливались, считая до ста, потом до тысячи. Вряд ли взрослым это было так уж интересно. Но терпели. Цифирь нас буквально заворожила, и мы всё приставали к братьям и к бабушке: «А что дальше?» Узнали, что после сотен тысяч идут миллионы, биллионы, триллионы, квадрильоны, квинтильоны, секстильоны.
Нас, девочек, бабушка учила делать реверанс. Она его нам показала и при этом, даже в своей затрапезной одежде, выглядела грациозно. У всех внуков стремилась выработать правильную осанку. Укладывала на детские головы дощечки и устраивала соревнование – кто дольше не уронит, ходя по комнате. Бабушка охотно играла с нами в игру, принесённую Наташей из очага: «У медведя на бору грибы, ягоды беру! А медведь не спит и на нас рычит!» - напевали мы с сестрой, подпрыгивая перед бабушкой. Игра эта бабушку устраивала тем, что от неё требовалось только зарычать пострашнее, не прекращая своего дела. Мы же кидались спасаться с непритворным визгом. Нам очень хотелось и нравилось скакать и бегать даже на крошечном свободном пятачке. Для меня эти подвижные игры были единственной возможностью разрядки, спасением от гиподинамии, как теперь говорят. Не имея тёплой одежды, я с наступлением холодов лишилась прогулок, как, впрочем, и бабушка. Конечно, в тесноте жилища наши подвижные игры не всегда проходили благополучно. Однажды, шаля на подоконнике, мы с Наташей выдавили стекло. Это было ужасно. На звон и наш рёв вломилась хозяйка, безобразно орала, обещая вызвать милицию или на крайний случай собственноручно выдрать нас с сестрой, как Сидоровых коз. Мы с Наташей спрятались под кроватью. Но бабушка спокойно сказала, что детям необходимо движение, они должны бегать и выпроводила хозяйку. Стекло взять было негде. Окно заткнули тряпьём. Стало ещё холоднее.
Немного успокоившись, мы спросили бабушку: не хочет ли и она побегать. «Ну, где уж мне бегать! – Ответила она. – Вот только если за мной фашист погонится, тут уж я припущусь!». Представив ситуацию, мы с Наташей бросились к бабушке, с дружным рёвом обхватили её ноги, стараясь своими детскими телами защитить её от гипотетического фашиста. Долго бабушка не могла нас унять. Это уже начали проявляться психологические последствия войны.
С одеждой у нас дело обстояло плохо. Правда, дедушку, как бригадного врача и маму, как капитана медицинской службы, обрядили в форму. А брат Андрюша долго бегал в школу в лёгкой курточке, страшно мёрз, но учиться не бросал. Наконец удалось получить по ордеру ватник - стёганную ватную куртку – телогрейку. Брат ходил в обновке по комнате, хлопал длинными рукавами, как крыльями. Напевал в такт: «Ой, теплынь, теплынь, теплынь!». Куртка была ему очень велика, как и валенки, которые он именовал «лапитупцами» и набивал в их носы всякие тряпки, чтобы ноги не выскакивали. Брат Юра летом ходил в отслуживших свой срок, маминых туфлях. На зиму достались ему огромные сапоги и не по росту большая синяя шинель. Носы у моих братьев вечно были мокрые и красные, но дух боевой. Им часто приходилось отбиваться от местных ребят, которые налетали стаей и избивали чужаков. У Наташи оказалась с собой тёплая меховая шубка. У меня никакой тёплой одежды не было, выходить было не в чем, и я томилась дома.
Моя жизнь текла размеренно. В первой половине дня мы оставались вдвоём с бабушкой и она, встававшая затемно, будить меня не спешила. Я просыпалась сама, когда серый свет уже сочился сквозь стёкла, как занавесом, подёрнутые пушистым инеем. Обязательно бабушка обтирала меня до пояса неприятной, холодной, но очень полезной водой. Помогала одеваться и кормила. Но предварительно говорила: «Накрой на стол». И я, для себя одной, накрывала стол по всем правилам. Эта культура стола привилась мне на всю жизнь. Чаще всего на завтрак бывала «тюрька» - хлеб, размоченный в воде. Иногда в молоке. Молоко, замороженное кругами, приносила с базара мама. Подавалась «тюрька» в белой армейской кружке, без ручки, но со звездой и буквами «КА», что означало, Красная Армия. Кружку подарила тётя Таня ещё в Тамбове. Кружка эта жива до сих пор, плавно перейдя, вместе с нами, в новый век и в новое тысячелетие.
Бабушка готовила обед, а я вертелась рядом, с интересом глядя, как изящно режет бабушка овощи. Иной раз мне попадала кочерыжка или кусочек морковки, такой сладкой, какую я потом на протяжении всей жизни не пробовала. Особенно нравилось мне, как бабушка творила (затворяла) тесто. Насыпав горку муки, она постепенно подливала воду, вымесив тесто, раскатывала его тоненько самодельной скалкой – на лапшу. Или делала колбаски, из которых нарезала галушки. Только редко бывала у нас мука. Да и овощи не часто. Несколько раз нам доставалась селёдка и бабушка, предварительно хорошо вымочив, варила из неё суп. В каждую порцию клала кусочек варёной рыбки. Это было так вкусно, что все взрослые изумлялись: «Почему же в мирное время мы никогда не догадывались сварить такой суп! Вот кончится война, будем варить часто». Конечно, во времена сытые никто и не думал варить такой суп.
Обычно вся готовка сводилась к приготовлению кулеша и пшённой каши. Тогда у нас появлялось свободное время для игры. Игрушки были всё те же лучинки, чурбачки, одетые в бумажные воротнички пузырьки от лекарств. Редко бабушка давала мне ту миниатюрную железную дорогу, что я донесла в своей корзиночке до Ульяновска.
Порой мы с ней доставали немногие фотографии, что сумела бабушка захватить из Воронежа. Мы расставляли их полукругом и с любовью смотрели на родные лица. Потом бабушка фотографии прятала. Вешать на стену она их не рисковала – слишком часто случались нашествия клопов. Как не посыпали их пиретрумом, как не изводили кипятком, они возвращались с удручающим постоянством.
Второй завтрак бабушка старалась разнообразить: «Иди, я приготовила тебе селёдочки!». Это она просто нарезала кусочек хлеба на тонкие, длинненькие брусочки и посыпала солью. Этот же, слегка поджаренный на печурке, кусочек хлеба, именовался петушком. Пить давала бабушка настой шиповника или напиток, приготовленный из какавеллы. Насколько я теперь понимаю, это был жмых, оставшийся после приготовления масло какао. Некая латиноамериканская страна щедро его нам поставляла. Бабушка кипятила это вещество и поила нас. Если добавить молоко и сахарин, получалось почти какао. Но и после завтрака чувство голода не исчезало. Мечтали: вот кончится война, все приедут. Каждый вечер будет гореть электричество. Никакого затемнения. Никаких карточек и ордеров. Можно будет пойти в магазин и купить булку. Да не одну. Сколько захочешь. Хоть каждому по белой булке. Я слушала, как сказку, не верила. Булку я последний раз ела очень давно. Институт выдал детям сотрудников в подарок по круглой белой булочке в честь Октябрьской годовщины. А уже приближался Новый Год.
К обеду накрывали стол заранее. Приходили дедушка и брат. Часто прибегал и Юрочка. Мы ели наперегонки. Существовали титулы: «Первый – военный, второй – никакой. Третий – в золотой карете, на пути Ленина и Сталина встретил». Почётнее всего было оказаться первым-военным. Но и третьим тоже неплохо. Только бы не вторым. Тут уж надо было рассчитывать, а то до следующего обеда будешь «никакой». Очень обидно. Братья приносили «вести из внешнего мира». Например, песни из кинофильмов: «Остров сокровищ» или «Три мушкетера». Мы с Наташей в кино не бывали никогда, даже не представляли что это такое. Но рассказы братьев слушали с огромным интересом. Иногда стихи, например о том, как Фриц, решивший стать гестаповцем, сдавал экзамены:
Вопрошает жрец науки:
«Для чего фашисту руки?» -
«Что б носить двуручный меч,
Что б рубить, колоть и жечь!» -
«Для чего фашисту ноги?» -
«Чтобы топать по дороге:
«Раз и два, раз и два!»
«Для чего же голова?» -
«Что б носить стальную каску
Или газовую маску,
Что б не думать ничего!»-
«Принимаем мы его!»
Рада мама, счастлив папа –
Фрица приняли в гестапо.
Или переделки, тоже патриотические:
По военной дороге
Шёл Борьбей кривоногий
И в кармане две бомбочки нёс.
Подошёл к гестапошке,
Кинул бомбы в окошки
Гада Гитлера в клочья разнёс!
Мы это распевали с энтузиазмом. И, как не странно, помнится до сих пор. Если братья были в добром настроении, они с нами играли. Но, случалось, что обижали и дразнили. Всё же сказывалась разница в возрасте. Мы с сестрой твёрдо знали, что жаловаться нельзя. Больше никогда не возьмут в игру, не позволят катать «самоходную тачанку». «Тачанки» очень ловко делал Андрюша из пустых катушек, резинки и лучинки. Сооружение это, как ни странно, резво ездило по полу. Помню, закручивая лучинкой резинку, я «тачанку» сломала, за что немедленно и очень чувствительно получила по шее. Конечно, я не пожаловалась. Рассказывать о наших недоразумениях взрослым называлось у нас презрительно: сексотить. «Смотри, не просексоть!» - предупреждали братья. У нас это было ругательством, как и «фискал». Итак, я не жаловалась. Но всё произошло на глазах у бабушки. Андрюша был посажен в наказание на табуретку, ибо свободных углов в комнате не имелось. Я зарыдала от боли и сознания вины, он от несправедливости наказания. Как раз в это время пришла мама. От неё, как всегда, сильно пахло эфиром, карболовой кислотой, йодоформом, вообще – больницей. «Да что же это такое! – воскликнула мама – придёшь, усталая, как собака, а они оба воют! Одна «гы-гы-гы!», второй «бу-бу-бу!»! И так похоже передразнила, что нам осталось только рассмеяться и помириться. Тем более, что мама принесла тыкву. Бабушка тут же научила, как сделать из тыквы чудесного жёлтого слона с зелёным хоботом. Поставили тыкву на 4 катушки, и слон получился – загляденье, хоть и куцый. Пережить такую радость в одиночку я не могла. Выбежала в коридор. В соседних двух комнатах жили какие-то военные. Я потащила одного из них за руку – смотреть слона. Он посмотрел, сказал почему-то: «Бедный ребёнок!» Вышел, скоро вернулся и протянул мне пластинку в зелёной бумаге. Это оказалась небольшая плитка шоколада. Лакомство, почти экзотическое. Бабушка строго разделила плитку на четыре части. Каждому внуку по кусочку.
Сладкого мы почти не видели. Иногда пили кипяток с сахарином. Однажды, когда к нам пришла в гости женщина с девочкой, ещё более нищие, чем мы, у нас был пир: к кипятку с хлебом каждому дали по кусочку рафинада. Его поштучно продавали на базаре и накануне как раз мы получили деньги по офицерскому аттестату тёти Тани. Пришедшей девочке тоже дали беленький кубик и посоветовали бросить в стакан. Она бросила и вскоре начала безутешно плакать: «Где мой сахарок!?» Напрасно ей объясняли, предлагали попробовать кипяток, уверяя, что он сладкий. Она не верила и рыдала так горько, что кто-то из взрослых отдал ей свой сахар.
Мама приходила поздно. Порой приводила к нам ночевать Наташу, когда её мама дежурила. Ложась третьей в нашу с бабушкой кровать под грубое суконное одеяло, Наташа говорила, вздыхая: «И когда только в этом доме появятся простыни?» В комнате бывало холодно. И мы, продрогнув, складывали на бабушку свои ледяные ноги. Как ей-то, бедняжке, было холодно. Но она никогда не возражала.
Питались мы все вместе. Бабушка из дома не выходила, на ней было всё хозяйство: уборка, готовка, стирка, пригляд за нами. Ели мы из котелков и мисок, но серебряными ложками с бабушкиной монограммой. Этих, чудом сохранённых, ложек было много. Но постепенно становилось всё меньше, иногда женщины ходили в ближние сёла менять на продукты то, что у нас ещё было. Тогда питание становилось получше.
Неожиданно, буквально на часы, сопровождая транспорт с ранеными, приехал в Ульяновск дядя Саша. Помню, как он сидел у стола, измотанный, серый, небритый. Рассказал, что госпиталь их находится в «коридоре». Впереди и сзади наши, а по бокам узкого, длинного простреливаемого пространства-коридора - немцы. Качал на коленях Наташу. Она, в свою очередь, держала на коленях тряпичного зайчика – папин подарок. Мне подарка не оказалось. Хотя я, в надежде хоть на коленях посидеть, вилась вокруг него. Помню, что я ощущала, идущие от него волны отчаяния и тоски.
Из всех взрослых, окружавших меня в то время, я более всего помню бабушку и дедушку. Дедушка приходил с работы, обычно ничего не ел, говоря, что обедал в госпитале, вел нас, детей в свою комнату, которую делил с мальчиками, и читал те немногие книги, что были у нас. «Белеет парус», «Детские годы Багрова-внука». Эту я особенно любила. Там описывался Ульяновск, тогда – Симбирск. Потом стал приносить из библиотеки, прежде всего своего любимого Л.Н. Толстого: «Кавказского пленника», «Войну и мир». Последнее читал нам отрывками – именины у Ростовых, ранение Николая и приезд его домой. Потом увлекался сам. И читал всё подряд, не переводя французские фразы и целые страницы. Больше всего я любила слушать про охоту. Во-первых, волка не убили. А потом это угощение в доме дяди. Каждый раз так жалко мне было, что Петя заснул и не попробовал стольких вкусных вещей. Даже жальче, чем, когда его убили.
С тех пор и навсегда герои «Войны и мира», дети из рассказа «Бежин луг» Тургенева, многие персонажи Чехова стали моими самыми лучшими друзьями. Нравился нам и «Евгений Онегин», хотя понимали мы не всё, но музыка стиха пленяла нас. С тех самых пор я научилась открывать книгу, как дверь в иной мир. Чтение поддерживало нас в то трудное время. Пусть выл симбирский ветер, пусть было холодно, и колыхалась от дедушкиного голоса тускло горящая коптилка, мы переносились в чудесную страну искусства, безраздельно нам принадлежащую, в страну, которую никто не мог у нас отнять. Дедушка читал артистично, каждый персонаж имел свой голос, всегда определённый. Судьбы героев так волновали дедушку, что он, порой, не мог сдержать слёз. Голос его дрожал и прерывался. И мы, зная дедушку, как человека бесстрашного и сдержанного, понимали, что слёзы, вызванные искусством, совсем особые слёзы. Все мы, люди твердые, с сухими глазами переживающие бытовые экстремы, можем растрогаться и заплакать над любимой книгой. Особенно это проявляется в пожилом возрасте. Слёзы эти не признак слабости и их не надо стыдиться.
Если совсем не было света, дедушка рассказывал нам сказки. Интересные, таинственные, необычные. Я их нигде, никогда после не читала. В зрелом возрасте всё собиралась записать, да так и не собралась. Если же вдруг давали электричество, дедушка писал в своих заветных тетрадях, которые он вынес из Воронежа. Пачку облигаций и даже деньги бросил, а тетради не забыл и спас. Я часто просила дедушку: «Почитай!» И он читал мне своё описание нашего бегства из Воронежа. Какие яркие картины вставали в моём сознании! И как крепко запомнилось. Лет через тридцать, когда уж не было ни бабушки, ни дедушки, я начала перепечатывать дедушкины записки на машинке. Почерк, местами почти не читаемый, я понимала, потому, что помнила. Казалось, дедушка мне диктовал.
Электричество давали всё реже. Над Ульяновском появились немецкие самолёты-разведчики. Ввели затемнение. Стало ещё голоднее, холоднее и очень тревожно. В ту страшную зиму, когда немцы, заняли пол России, когда наш Воронеж был захвачен, дом разрушен, все дети воевали, в ту зиму дедушка подал заявление в Партию и был принят единогласно. Если дедушка был занят своими писаниями или подготовкой к лекциям, бабушка в другой комнате собирала нас у «черепашки» и читала наизусть стихи своего любимого Лермонтова. И про гладиатора, и про русалку, и про три гордые пальмы. Мы слушали, как заворожённые.
Наташа в детском саду заразилась корью. Заболели и братья. Наташа болела особенно тяжело. С высоченной температурой выбегала она в ледяной коридор, искала свои довоенные игрушки. Бредила, металась. Наташину маму никто, конечно с работы не отпускал. Бабушка, буквально, сбивалась с ног. Ещё не отступила корь, как налетела ветрянка. Наташа и братья ходили в зелёных крапинках, чесались, стонали по ночам. И снова я не заболела. В то трудное время скитаний и лишений я вообще ни разу не болела. Ни простудными, ни кишечными, ни инфекционными заболеваниями. Мама объясняла это тем, что я - в папу. Он никогда не болел ни одной детской инфекцией.
В это время освободилась комната в общежитии. И снова дедушка решил по-своему. К теплу, воде и свету, переселил тётушек с детьми. Мы остались зимовать на месте. Становилось всё холодней. Маме моей сразу стало труднее. Добыча продуктов, топлива, воды – всё свалилось на неё одну. С помощью десятилетнего Андрюши она пилила толстые сучковатые брёвна. Бегала за водой к колонке, а, когда колонка замёрзла, – на Волгу, на прорубь. Либо приносила снег, который мы растапливали на «черепашке». Приходилось маме продавать на базаре пайковую водку. Много в маминой жизни было страшного и трудного, но ни о чём она с таким отвращением не вспоминала, как об этой вынужденной унизительной торговле.
Мы могли бы жить роскошно. Ведь мама состояла в призывной комиссии. И ей неоднократно прозрачно предлагали огромные взятки за освобождение от военной службы. Но, конечно, об этом не могло быть и речи. Порой она рассказывала какие-то случаи из работы в призывной комиссии. Часто в её рассказах звучало: «Годен к строевой по статье 102». Я это понимала по своему, как имя и фамилию: «Годинг Строевой». Всё спрашивала – кто это и какой он, этот Годинг?
Тяжело заболел дедушка. Болезнь его называлась интересно: «люмбоишалгия». Мы с Наташей заучили это слово, то и дело мелькавшее в разговорах взрослых, и маршировали под него скандируя по слогам, не понимая, естественно, смысла. Боли в спине и ногах были столь сильны, что дедушку на носилках увезли в госпиталь. Бабушка не могла ни проведать его, ни передать еды. Наоборот, он, от своей госпитальной пищи, присылал нам, внукам, гостинцы.
Сколько радости было, когда дедушка вернулся! В самые трудные дни, в тяжёлой бытовой обстановке в нашей семье царила любовь друг к другу, желание помочь, скрасить тяжесть бытия.
Приближался Новый Год. Сочельник, как говорила бабушка. Дедушка принёс из библиотеки несколько книг и читал нам вслух «Детство Никиты», «Ночь перед Рождеством». Читал соответствующие отрывки из других книг, например, из «Записок Пиквикского клуба», Святки из «Войны и мира». Мы только вздыхали. Но мы недооценили наших больших. В глубокой тайне шли соответствующие приготовления. И в положенный срок нас, всех четверых, отправили в дедушкину комнату и закрыли дверь. Мы сидели в темноте, перешёптываясь и гадая – что будет.
Распахнулись двери, и яркий свет ослепил нас. Нет, этого не описать. Ёлка, настоящая ёлка стояла на столе, сияя огоньками свечей. Поблёскивали на ней серебряные ленточки, чуть шевелились снежинки из белой бумаги. Висели даже две или три картонажные игрушки. Мы все стали в ряд – хоровод из-за тесноты не получился. Держась за руки, спели про ёлочку. Немного попрыгали, поглядывая под ёлку, где лежали подарки. Каждому ребёнку новогодняя открытка, щедро усыпанная блёстками. Самодельные куклы девочкам, мальчикам по карандашу. Подавалось и угощение: подслащённая вода, тыквенные семечки, морковка, самодельные шарики – конфеты из жареной муки (чего только не умела моя бабушка)! И, наконец, по шоколадной конфете только детям. Я проглотила свою, как живоглот. А Андрюша ножичком срезал все 6 шоколадных граней, каждую съел отдельно. А потом уж - розовую помадку. Как же я жалела, что не продлила удовольствия. Но вернуть уж ничего нельзя было. Привычка именно так – по частям - есть конфеты, осталась у меня с тех пор. И самым изысканным я предпочитаю простую «Весну» - за розовую начинку-помадку.
Свечки догорели быстро. Неудивительно, если учесть, что это была одна церковная свечка, разрезанная на 9 частей. Мы пошли спать совершенно счастливые, оставив даже часть угощения, именно тыквенные семечки, на завтра. И утром доедали «запасы», как сказал дедушка. Маленькая ёлочка, ну не выше полуметра, очень нас радовала и развлекала. Но простояла недолго. И осыпалась, и в нашей тесноте мешала. Но праздник, праздник ещё долго жил в душе.
Дедушка в своих дневниках пишет о жалком и скудном торжестве. Нам оно таким не показалось. Это одно из самых ярких положительных впечатлений в моей жизни. И я всегда была благодарна нашим большим, сумевшим в той тяжкой обстановке сохранить для нас детство.
Новый 1943 год быстро принёс радостную весть. Наши наступают, наши взяли Воронеж! Все целовали и поздравляли друг друга. День освобождения – 25 января - совпал с моими именинами. Я получила в подарок ещё одну самодельную, из лоскутков сшитую, куклу. И когда бабушка успела её сшить? Кроме того, подобно месье Трике, бабушка поднесла мне куплет, на создание которого её явно вдохновила наше жилище:
Квартира, где жила Татьяна,
Была прелестный уголок.
В пределах города Ульяна
Найти похуже кто бы мог?
Повисли клочьями обои,
Извёстка отвалилась прочь.
В дымящей печке ветер воет
И бьётся в стёкла день и ночь.
Далее там говорилось об общежитии - «но где-то есть приют священный, где тёплый ватер и вода, но не пускают нас туда». Как-то так. Не записал тогда никто, а теперь вот не помню. Хотя, очень гордясь таким подарком, я тут же затвердила его наизусть и не замедлила прочесть «с выражением и жестами», - для наглядности указуя перстом на все огрехи нашего жилья руководству института, как тогда говорили - «треугольнику» - директору, парторгу и профоргу, пришедшим поздравить дедушку с освобождением Воронежа. Получилась, как сказала бабушка, «неловкость» и «треугольник» быстренько сократил свой визит.
Начались разговоры о возвращении в Воронеж, который немцы, по слухам, сравняли с землёй. Ближе к весне выехала первая партия студентов и преподавателей помоложе. Мама очень хотела поехать, но бросить нас не могла.
В марте 1943 коллектив института получил англо-американскую помощь. Вдруг и мы получили американский подарок. Теперь это называется гуманитарная помощь, а тогда с горькой иронией говорили: «второй фронт». Сухое молоко, яичный порошок «Эгго», две банки консервов, так непривычно и ярко упакованные, что сам их вид создавал ощущение праздника. Эти жестяные банки, конечно, уже пустые, долго использовались в нашем бедном хозяйстве. Особенно великолепна была картинка на синей плоской коробочке. Блюдо с ветчиной, украшенное зеленью. После того, как вкуснейшее содержимое огорчительно быстро исчезло, я часто с тоской любовалась на картинку и даже пыталась пробовать её на зуб. Полагались и некоторые вещи. Каждый научный работник получил подержанное осеннее пальто, и такие же ботинки, джемпер, суконные брюки, тёплую рубашку, двое шерстяных кальсон и двое шерстяных носков. Это было настоящее богатство.
С приходом весны совпало ещё одно приятное событие. Московские наши родственники – семьи бабушкиных сестёр и братьев - собрали для нас большую посылку. Конечно, продуктов из голодающей Москвы они послать не могли. Собрали, что могли, из поношенных вещей. Сумели встретиться с академиком Бурденко, который, хорошо зная нашу семью, велел передать посылку с санитарным поездом. С каким интересом наблюдала я, как бабушка аккуратно распарывает солидный тючок. Там была ношеная одежда, в том числе «осеннее пальтецо», как сказала бабушка, для меня. И детское ватное одеяло, долго согревавшее меня, а потом перешедшее по наследству к следующему внуку, рождённому после войны. Прислали немного постельного белья, старое зимнее пальто для бабушки и – трудно вообразить! Трёх кукол! Целлулоидный негр Гага, резиновый голыш Гриша и кукла Катя в длинном платье, с кудрявыми волосами и закрывающимися голубыми глазами. Мы думали, как разделить это богатство между мной и Наташей. Но тут нам пообещали переезд в общежитие, а там у нас всё будет общее. Установилась тёплая погода, и возобновились наши прогулки.
Ближе к моему дню рождения мы получили по ордеру оцинкованный круглый таз. Такой большой, что бабушка не смогла его нести, и нам помог знакомый подросток. Бабушка, в благодарность, угостила его хлебом. Он отнекивался сперва, но потом съел с большим аппетитом.
Нагрев воды, бабушка посадила нас с Наташей в этот таз обеих. Мы упрямились, стеснялись Андрюшу, кричали: «Когда девочки купаются, мальчики уходят»! Хоть сами и не понимали, почему. Однако бабушка приняла нашу сторону, и брат отправился гулять.
Итак, я, чисто вымытая, встречала день своего рождения. Конечно, получив уже столько подарков, я ни на что не надеялась. Но мама подарила детскую книжечку – альбом. На цветных картинках были и лётчики, и парашютисты, и пулемётчики и танкисты. Я спросила, что же написано в этой книжке. Увы, написано ничего не было. Я огорчилась. Бабушка тут же огрызком карандаша сделала подписи под каждой картинкой: «Пограничник наш спешит и собачка с ним бежит». «Санитарный наш отряд – каждый видеть его рад». «Вот кубанец молодой и конь его удалой». Я удовлетворилась. Тем более, что бабушка снова одарила меня по-царски. Она подарила мне кастрюлечку, не новую, она была у нас давно. Но всё же теперь эта зелёная кастрюлечка стала моей. И бабушка в дальнейшем никогда не забывала сказать: «Будем готовить в твоей кастрюлечке! А подай-ка мне твою кастрюлечку»! Из чехла посылки бабушка сшила мне очень приличные тапочки. Ещё подарила лошадку, тоже самодельную. Картонный лошадиный профиль прикрепила к гладкой палочке. Даже уздечка была у этой чудесной лошадки. А уж хлыстик я нашла себе сама. И ещё один удивительный подарок получила я на рождение. Лично мне пришло письмо с фронта от любимой моей тёти Тани Её полевую почту – 39390 я помню наизусть до сих пор. Так и стояло на открытке: Русановой Татьяне Николаевне. Открыток было две. И где она их на фронте достала?
На одной с жёлтым утёнком целое письмо: «Милая Танечка! Посылаю тебе этого утёнка. Он тот самый, который был гадким, а потом стал лебедем. Это его ещё детская фотография. Видишь, какая шапочка на нём хорошенькая и палочка – он хромал немножко, и пришлось взять палочку. И нос он кверху поднял, что бы тебя лучше видеть, и глазки у него голубенькие, как у тебя. Ещё пришлю тебе портрет моей собачки – помнишь, стояла у меня на тумбочке в Воронеже. Целуй бабушку, Наташу, мамочку и всех. Будь умницей. Дядя Володя тебя целует. И я тоже. Тётя Таня».
Смешной щенок на задних лапках, с вытаращенными глазами, одетый в зелёный киримон (закрытый купальник) и красную шапочку. Совсем он не был похож на плюшевую собачку с тумбочки. Собачку я помнила очень хорошо и жалела, что её захватили немцы. Но и щенок меня порадовал. На обороте стояло: «Милой маленькой Танюшке в день её четырёхлетия от тёти Тани».
Это просто удивительно, что на фронте тётя Таня помнила о наших днях рождения. В сентябре и брат Андрюша получил поздравление, да какое! На рождение брату моему Андрюше тётя прислала лист формата А-4 с рисунками. Теперь бы это назвали «комикс». Нарисовала сама и стихи написала тоже сама. Потом, много лет спустя, она мне рассказала, что её в штабе ругали. Она, как топограф, чертила карты. С карандашами были проблемы. А она на рисунки извела последние огрызки карандашей. Именно карандашей чёрного, зелёного и красного, столь необходимых для ежедневного вычерчивания карт. Картинок было девять и, соответственно, девять четверостиший.
Татьяна Андреевна Русанова.
Письмо с фронта 11.9.1943 Полевая почта 39390
Милый Андрюша! Посылаю тебе эту историю. Боюсь только, что не дойдёт, уж очень она интересная. Тогда страшно жалко будет, если кто-то сопрёт. Это тебе вместо подарка на день рождения, мальчик. Вот так нужно бить фрицев, что бы неповадно было лазить по нашей земле. Ну да теперь им и их собаке – Гитлеру действительно «капут». Вот он, небось, мечется там в своём гнусном погребе, куда забился от бомбёжек. Крепко целую. Твоя тётка Татьяна. 11.9. 1943 г. Обязательно напиши, как только получишь, как понравилось?
Т.Н.Русанова
Свидетельство о публикации №225012601069