Неприкаянный

– Фимка, – ко мне, иди ко мне! – хлопая ладонями по коленям, манил коричнево-белого спаниеля Володя.

 «Ты мне? – пёс подбежал к мальчику лет семи, принюхался. – Странно, ничем не пахнешь».

– Роська! – Чего тормознул, пошли, не отставай, – пожурила собаку хозяйка, стараясь идти в потоке походной экспедиции.

– Что значит, Роська? Ты Фима, – не унимался мальчик, обнимая пса. – Собака, моя собака, как долго мы с тобой не виделись.

«Тут ты прав, не припомню, чтобы виделись. Ты, явно с кем-то меня путаешь. Прощай, побегу догонять своих, не то попадёт».

– Что значит путаю? Ты мой пёс, – стараясь поспеть за собакой, твердил мальчик. – У тебя на правой лапе розовые подушечки, ты любишь приносить палку с обломанной ветки груши, а когда ставлю миску, завязываю твои ушки резинкой, чтобы не замарались.

«Насчёт подушечек он прав, – подумал Рося. – И палку я люблю приносить, и уши Таня завязывает. Но я всё равно не припомню этого человека».

– Ну, хватит тебе, Володька я, Володя Шабунин. – Мы с тобой жили на Михизеевой Поляне. Ты с отцом ходил на фазана и перепела. Правда, было это давно. Вы ведь, на Михизеевку идёте? Раньше я туда с Колей Копаневым ходил, его Боженька спас, после войны Коля на караулке жил, туристов водил, а теперь только на дорогу смотрю. Можно с тобой?

«А мамка отпустит?»

– Один я, нет у меня мамки.

Пёс опустил голову. Свою мамку он помнил смутно, но у него была Таня.



Дорога, разъезженная лесовозами, рытвинами и ухабами петляла посреди лесной чащи. Какой её видели летящие V-образным клином гуси, Володя знать не мог, но ему казалось, что оттуда – с высоты птичьего полёта – она похожа на дедову руку со вздутыми венами или кору дуба, что рос неподалёку от школы.

– Папка говорил, дубы долгожители, вот интересно, наш то жив? – рассуждал про себя мальчик, вспоминая родителя.

В августе 1941 года Володя вместе со старшим братом Толиком этой же дорогой провожал телегу, что увозила отца на сборный пункт станицы Ярославской. Спустя три месяца, гостя у бабушки Ани, он приметил шершавый жёлтый лист бумаги со страшным словом «Извещение».

«Ан-не Ива-нов-не Ша-бу-ни– ной. Из-ве-ще-ние. Ваш сын, стар-ши-на Иван Андре-евич Ша-бу-нин, на-хо-дясь на фрон-те Оте-чес-твен-ной вой-ны, про-пал без вес-ти»,– прочёл он по слогам и заплакал.

Бабушка успокаивала, как могла, украдкой утирала слезу. Твердила, чтобы ни словом не обмолвился маме.

– Молчи, унучик, ничего не говори мамке, – увещевала она. – Узнает горемычная, перегорит молоко, маленького Бореньку нечем будем кормить.
И Володька молчал. А ещё он стал жалостливее к мамаше, без лишних слов брался за домашние дела, да украдкой посматривал на фото: на нём не было Бореньки, но были живы папка, мама, Толик, он сам и четырёхлетний Жора.



Группа шла неровно, рвано. Те, у кого был опыт хождения с рюкзаком, выдвинусь в авангарде – разбивать палаточный лагерь, остальные делали привалы.
Володька усталости не чувствовал, бежал рядом с собакой. В группе все звали неугомонного русского спаниеля Росей. Мальчик решил не выделяться: Рося, так Рося.

Пёс привык к присутствию нового человека, не по погоде одетого в нательную рубаху и подвязанные пеньковой веревкой брюки: Володька не только бежал рядом, он громче всех смеялся, когда собака со всего маха плюхнулась в лужу глубокой колеи и не хотела из неё выбираться; восторженно хлопал в ладоши, когда Роська взял след и принёс перепела.

За птицу псу здорово досталось, потому как хорошие собаки – по словам его хозяйки Тани – без разрешения на охоту не ходят. После взбучки Рося, словно невидимой цепью, привязался к её левой ноге и, какое-то время, смирно трясся рядом. Игру в послушную собаку прервал Володя.

– А хочешь, покажу бук, на который приземлился лётчик сбитой «Пешки»? – неожиданно спросил мальчик, кивая в сторону леса. Представляешь, та чинара такая высоченная, что никто не мог снять парашют.
Пёс опустил голову и, не поднимая на хозяйку виноватых глаз, рванул вслед за Володькой.

Мальчик лавировал между деревьев, перемахивал через валежник, изредка останавливался. Осматривался. В конце концов, он сдался, сел под дерево, голым стволом упирающееся в крону и опустил голову.

– Здесь так всё изменилось, не узнаю свой лес. Видать, парашют снял ветер, или за давностью времени он истлел, – всхлипывая, признался Володя, крутя в руках чинарик, эти трехгранные орешки очень вкусно жарила его мама.
Рося прилёг рядом. Он положил голову на вытянутые лапы и, время от времени, посматривал на поникшего товарища.

– Я издали видел лётчика, когда нас с мамкой гнали к школе. У него ещё волосы зачёсаны назад, как у папки, – мальчик машинально провёл по пепельным коротко стриженным волосам. – Это я хорошо запомнил. Взрослые шептались, что две недели лётчика укрывал комиссованный фронтовик, дядя Андрей Москаленко. Потом его, стариков, старосту Ивана Литвинова расстреляли у кладбища. Там знаешь… там по весне цветут горные пионы, мамка их больно любила. Так вот… расстреляли значит, сначала мужиков, потом их жён и детей. Пятилетнюю Ниночку и её маленькую сестренку Галинку, дочек Ивана Егоровича, тоже убили. Не веришь? Пошли, покажу.
Рося верил, но трусил рядом. Он готов был идти вслед за этим мальчиком, даже если получит очередной нагоняй и останется без пайка.

– Тут мы с мамкой грибы собирали. – Володя присел перед пнём, усыпанным большой и дружной семейкой опят. – Услышали, значит, за спиной треск ломающегося сушняка. Думали кабан. Притихли. Потом голоса послышались. Оказалось, полицаи на нашу Михизеевку фашистов вели. Бежать было поздно. «Попался, комунячий отпрыск?», выворачивая мне ухо, злорадно скалился полицай Зубов. Мамка заступилась: «Отпусти, чертяка!», – пригрозила она, замахиваясь посохом. Отпустил, значит, а потом вскинул ружьё и приставил к мамкиной спине. Так и гнал до самого посёлка. Страха я натерпелся, не передать. Потом стало только хуже. В посёлке стоял рёв, те из наших, что покрепче, рыли ямы. Даже дети.

Какое-то время мальчик и собака шли молча. Они слышали стук топора, «иди, иди» – в трели синицы, отдаленные голоса людей. Подходя к посёлку, Володя остановился.

– Беги, к своим, – сказал он. – Позже увидимся.



На привале Росе в очередной раз перепало. Таня сначала ему обрадовалась, обняла, потом долго корила в непослушании, делала вид, что не замечает.
Какое-то время пёс без дела слонялся по лагерю, заглянул в палатку к Алексею Николаевичу – улыбчивому парню в берцах и каракулевой кубанке. Ему нравился его тёплый взгляд и то, как пальцы перебирали барашки шелковистых ушей. Нравился запах кожаного чехла на поясе. Хорошо пахла книжка в его руках. Для гостя он даже почитал вслух. Это была история о Павке Корчагине, комсомольце, который вместе с товарищами строил узкоколейку.

Когда Алексей повёл юнармейцев косить траву у семи крестов, Рося тоже пошёл. На этот раз, у него была отпроска: Таня предупредительно пожурила, но с Кучеровым отпустила.

Шум мотора триммера, запах краски, которой ребята покрывали кресты и скамейки, гнали пса прочь. Возвращаться в лагерь он не хотел. Лёг поодаль. Потянул носом землю – стало легче: земля пахла перегнившей листвой, мокрыми камнями, мышью-полёвкой, полынью и чем-то ещё. Это что-то не давало покоя, в ход пошли лапы. Он рыл до тех пор, пока не показалась подошва детского ботинка.

– Похоже, моя, – услышал Рося голос Володи и поднял голову. – Хочешь, знать, как он сюда попал? Пошли, к реке, там тихо, расскажу.



Временами, лапы собаки путались в зарослях ежевики, приходилось останавливаться, перекусывать колючие плети. Мальчик терпеливо ждал, а ещё жалел.
 
– Запоминай, здесь была школа, там трибуна, колодец, а тут баня, – рассказывал он по дороге, лохматому попутчику. – Ты не думай, мы хорошо жили. У нас и клуб был, и магазин, и пекарня, а ещё – кузня, бондарня, лесопилка, узкоколейка. В войну на заводе и я работал: старшие ребята со стариками лес валили, бревна на шпалы распиливали, я с погодками помогал складывать доски, подметал опилки.

Уже на берегу неспешно текущей реки Володька рассказывал о том, как с поселковой детворой ловил в Фарсе огромных сомов, усачей и голавлей, как по теплу ребята купали в реке лошадей, да как на Ивана Купалу девицы венки по воде пускали.

– Шумно и весело у нас было на Купала, Рося!.. Девчата и ребята на кургане через костер прыгали, песни пели. Петь-то оно и старшие были горазды. Гости со всей округи приходили. Правда, старухи ворчали: говорили, бесовство всё это, у иконки Иоанна Предтечи надо постоять, да молитовки почитать. Храма-то у нас в посёлке отродясь не было.



Володя рассказал и о том, как осенью 1942 года сел за парту. Вернее, за деревянный ящик. В учебных классах, учительской и даже кабинете директора, к тому времени разместили эвакуированных из ленинградского детского дома ребят. Для учёбы оставалась одна комната. Чтобы все поместились, парты вынесли, занесли деревянные ящики. Чернил и тетрадок не было, писали, в чём придется и на чём придётся.

Володя и его старший брат Толик сидели напротив друг друга. Вместо пера – заточенные буковые палочки, вместо чернил – краска из бузины. Писали на широких полях книги в твердом сером переплете. Володя не раз водил указательным пальцем по очертаниям выпуклых рисунков обложки и даже сейчас видел перед собой изображение флага, кирки и нагана.

– Книга та, Рося, называлась «Как закалялась сталь». Папка дюже её любил, говорил, писатель Островский написал книжку за год до моего рождения. В школе мы в ней писали, дома, при свете керосинки, читали вслух. Вернее, читал Толик, мы с Жорой слушали. Она о…

«О Павке Корчагине», – вспомнил пёс, памятуя о недавнем времяпровождении в палатке Алексея Николаевича.

– Так ты помнишь? – подхватился Володька, – и тут же осел, – А… с Алексеем Николаевичем читал… Хороший он человек, как папка. Так жалобно поёт «Не для меня придёт весна», что терпежа нет, как плакать хочется. Особенно вот это:
– А для меня кусок свинца,
Он в тело белое вопьётся,
И кровь горячая польется.
Такая жизнь, брат, ждет меня.
Нас ведь всех расстреляли: меня, мамку, братьев, соседей, ленинградцев и севастопольцев, что подрабатывали на лесопилке. Летчика. Всех-всех расстреляли. Я выжил. Последнее, что помню – плач, крики, мольбы, стоны. «Мама, мамочка, я не хочу, чтобы нас убивали!..», «Папка, родненький, защити!» – причитали ребята. Заступилась учительница Нина Викторовна. «Что вы делаете, ироды? Наши вам этого во век не простят!», – убеждала она полицаев. А пулеметы и автоматы строчили. Воздух до дурноты пропах порохом. Я упал от резкой боли в коленке. Сверху повалились ребята. Помню, приходил в себя и снова забывался. Рядом лежала мертвая мама. От горя и запаха крови переворачивалось нутро. Хотел позвать братьев, но только, как рыба, беззвучно открывал рот. Я слышал, как полицай всё ковырялся в нашей верхней одёже и обувке – горой лежащей возле расстрельной ямы – причитал, как бы коричневые ботиночки были впору его семилетнему сыну.
Среди мертвых родных и односельчан Володя пролежал до ночи. Он слышал треск горящих домов, пьяную ругань полицаев, что делили награбленное добро.

Рассказ прервал голос Алексея Николаевича. В поисках собаки, он дошёл до реки.

– Вот ты где, беглец! – взволнованно воскликнул он.– Как не стыдно подводить товарищей? Я ж тебя на поруки взял. А ты? Убежал. Сидишь один. Разве это дело?
«Как один? Выходит, этого мальчика вижу только я?» – размышлял Рося, приближаясь к человеку в каракулевой кубанке.

Получив порцию поглаживаний, он тоскливо посмотрел на сжавшегося в комок Володю и подумал:

«Мне нужно идти. Пошли с нами!»



Дежурные по биваку варили гречку с тушёнкой, кипятили воду на чай. Те ребята, что наводил порядок в местах расстрелов михизеевцев, приводили одежду в порядок. Поисковики раскладывали артефакты, найденные на месте сожжённых бараков.
Рядом с гильзами от немецкого Маузера, аккумуляторными батареями, рожком ухвата, кованными гвоздями, лежал стеклянный флакончик из-под «Тройного одеколона».
Флакон был пуст, но Володя отчётливо припомнил знакомый цитрусово-пряный аромат с мятно-лавандовыми нотками. По утрам, после бритья, отец умывал им лицо. Зимой 1942 года, когда захворал Толик, мама из «тройного» дела компрессы.

Стальной звук рельсы, приспособленной под било, звал на ужин. Когда-то по рельсам узкоколейки этих мест ходила вагонетка, груженная бревнами. После войны в поселок никто не вернулся, железную дорогу распилили, сдали на металлолом.
Росю тоже угостили кашей. Утолив голод, он лёг у палатки Тани. Володя присел рядом.

– Хочешь узнать, что было дальше? – спросил он своего единственного собеседника.
Пёс приподнял ухо.

– А дальше было вот что. Я выбрался из ямы. Стать на ногу не могу. Ползком, ползком – до леса. Голодное брюхо урчит. Нос щекочут стебли пожухлой травы, запах грибов и улиток. Жалко было себя сироту, жалко было мамку и братьев. Хотелось выть. Не получалось. Только мычал. Дополз. Нашел палку с рогатиной. К утру допрыгал до Погуляево. Заря в тот день разлилась по небу багряной краской. Вот и дедова хата. Окна ставнями закрыты. Постучал в дверь. Открыла бабушка. Глянула на меня – запричитала, вопросы задаёт, а я сказать ничего не могу – мычу, плачу. Потом на похоронке печатными буквами написал: «Всех убили». День пролежал в сарае, баба с дедом боялись, что фашисты не досчитаются, хватятся меня искать, спрятали. Пока лежал, простреленная нога разбухла, потемнела. Примочки и компрессы не помогали. Делать было нечего, дедка отвёз в ярославский госпиталь. В дороге рассказал, что до Гражданской войны госпиталь из красного кирпича был купеческим домом, его хозяин на Фарсе кирпичный завод построил, евонная жена языки в приходской школе преподавала. Потом дом забрали, мебель топорами порубили, купца на Синей круче расстреляли.

На этом месте рассказ мальчика прервало уханье филина, с реки донёсся крик выпи.

– Потом был предатель в белом халате, – продолжил свою историю Володя. – Он признал во мне сына руководителя партячейки. Иуда. Внес в список расстрельных. Потом – чёрный воронок гестапо, раненые красноармейцы, крутой берег Фарса, запах пороха. Меня, Роська, убивали дважды. Второй – наверняка. Только вот, маюсь неприкаянный на этом свете. Слыхал, завтра у расстрельного камня батюшка будет молебен служить. Молюсь, чтобы Боженька принял на Небеса.

Пёс протяжно завыл. Филин сорвался с ветки, захлопал крыльями и скрылся в просвете «воротин» Ачежбока.

Воющую собаку Таня завела в палатку. Сон Роси был беспокойным: он поскуливал и плакал, временами куда-то «бежал».
В ожидании утра, Володя приткнулся под бок Алексея. Он чувствовал, их разлука будет недолгой: следующей осенью – встретятся.

Посвящено Володе Шабунину и
всем жителям Михизеевой Поляны,
расстрелянными фашистами 13 ноября 1942 года.
30.12.2024


Рецензии