Мёд поздних цветов. Часть 6. Долгие проводы

М О С Т
    
     Вазелин и Борзый почувствовали, как к ним поменялось отношение   среди раненных красноармейцев. Многие из тех, кто прежде, наблюдал немцев в работе по обустройству территории госпиталя с разбивкой  японского сада камней, пчелами и виноградом, возвращению в бывший   монастырский колодец воды  в своем чистейшем виде и  первобытной прохладе, уже были поставлены на ноги и отправлены на фронт.
     Немецкие военнопленные впервые за время работы при госпитале вдруг ощутили на себе   ничем неприкрытую,  лютую ненависть.
     Природа этого чувства  не была у всех  красноармейцев, получивших ранения  под Гомелем, похожей. Многие за время  оккупации своими глазами видели, на какое зло  были способны фашисты. Не абстрактное зло, которое не разглядишь из своего  окопа даже через мощный прицел, а реально творимое, иногда у тебя на глазах, в ходе мучительных  расправ над  твоими родными  и близкими – женщинами, стариками и детьми.
     Но были и те, кто скрыл от полевых военкоматов свою  прошлую службу на Германию, сам безмерно  лютовал   и теперь при первой же возможности демонстрировал, какую ярость вызывали у него немцы. Бывшие полицаи  не были взяты в немецкие отступавшие колонны, и теперь вымещали на пленных  свое разочарование, раздражение этим предательством, а также своим нынешним  состоянием жить дальше в липких лапах животного страха под постоянной угрозой разоблачения.
     Борзый и Вазелин уже не перемещались свободно по территории госпиталя, далеко не отходили от инвалидной команды, держались близко к Екимову.
   
     В этот раз конвоир Комета так изменил свой маршрут, что они стали последними лагерными немцами в его утреннем разводе по объектам Мокшана. Екимов расписался за них в тетрадке.
     Но Комета не торопился уходить. Он основательно уселся у входа на склад, расстегнул шинель до пряжки  ремня на животе, сдвинул со лба к затылку серую утепленную буденовку: ее в войсках НКВД продолжали донашивать рядовые бойцы, в то время, как  офицеры уже давно примерили круглые шапки-финки, внешне  похожие на кубанки, а на фронте уже  перешли на ушанки. Пристроив рядом карабин, конвоир широко раскинул  руки поверх  скамеечной спинки.
     – Кого-либо  ждешь? – спросил Екимов, не заинтересованный  в наблюдателе за работой немцев на территории госпиталя.
     – Вежливее надо быть. Привыкай  к гражданской жизни, обрубок, – процедил Комета.
     На всех покалеченных, независимо от увечья,  он теперь цеплял обидное прозвище, услышанное им раз  на улице в адрес безногого  попрошайки. Судя по  ничем не  скрываемому хамству, одутловатому красному  лицу конвоира и едкому запаху перегара,  конвоир явно находился под воздействием  вчерашней обильной пьянки.
     – Смотри, какая гора перед нами! Не объехать, – Екимов не стал перед пленными немцами выяснять отношения с едва вменяемым охранником. Тот мог выместить на них свою злость при возвращении в лагерь.
 
     Немцы потопали за Екимовым на хозяйственный   двор,  где мастерились гробы и пирамидки.
     Там их уже ждал Быкевич с двуручной   пилой. Ни Вазелин, ни Борзый не могли  потягаться с ним на равных в работе. Каждый из них держал отполированную до блеска рукоять пилы двумя руками, часто меняли друг друга. Быкевич  же легко  таскал  их вместе с пилой, как бы они ни упирались сапогами в землю.
     Туляк не помогал инвалидной команде,  был занят в обувной мастерской. Вместо него пришлось уже самому Екимову сбивать заготовки, держа молоток в здоровой руке.
     Запас досок от снарядных ящиков  еще не иссяк под пилой, когда  раздался звук, как будто железные зубья вскользь проехали по гвоздю.  Это был женский крик. Екимов догадался, кому он мог принадлежать, и что могло быть ему причиной.
     Его предположения оказались верными.

     Кричала Паня. Она привезла на склад последний для сдачи мед, и там ее встретил Комета. Он немедля предложил ей  выйти за него замуж, пока, мол, свежа его вчерашняя договоренность с начальником местного  отделения ЗАГСа, которое, как и его служба, принадлежало одной и той же системе НКВД. Договоренность была неофициальной и она потребовала от Кометы  некоторых затрат на обильное угощение.
     Получив отказ, Комета   поймал Панину руку и, несмотря на то, что мед еще не был перегружен на склад, потащил девушку из госпиталя.
     Екимов грозно встал на его пути.
     – Прочь, – взревел  Комета и  было потянулся  к карабину, который тот перед нападением на Паню закинул за спину, перевесив его ремень через шею.
     Заметив молоток в руке бывшего разведчика,    конвоир прервал  свою попытку как  безнадежную в этой ситуации, ослабил хватку. Девушка вырвалась и  спряталась за спину Екимова.

     Шум привлек внимание раненых нового пополнения. Они  от госпиталя передвинулись поближе  поглазеть  на назревавшую  драку, своими выкриками поддерживая Екимова. Кое-кто, очевидно, из числа бывших заключенных, поносил Комету грубыми ругательствами, которыми люди называли охранников   со времени появления первой российской тюрьмы.
     Но до боя дело не дошло.
     Поправив шинель и разобравшись с  карабином, конвоир двинулся к монастырским воротам:
     – Я за твоими фрицами сегодня на час раньше приду, –  бросил он  Екимову.
     Не забыл и Паню:
     – А ты теперь ходи по земле да оглядывайся.
     Уже проходя  мимо зевак, громко добавил:
     – Смотри-ка  ты, какую  недотрогу из себя строит.      
     Сказал что-то в адрес девушки непонятное Екимову, явно рассчитывая на уши бывших «зеков». В спину «вертухаю» прозвучал хорошо поставленный свист в  два колена.
     Свидетелями этой сцены, вернее ее завершения, стали  также Быкевич и немцы. Белорус разжал руку бывшего разведчика и  разоружил его, забрав  молоток.  Вазелин и Борзый помогли с повозки перетащить мед  на склад. Они затем вновь  вернулись к прежнему занятию на хоздворе, предполагая, что  Екимов теперь не скоро  появится там.

     Паня никак не могла успокоиться, иногда, без плача, всхлипывала.
     Екимов забрал у девушки вожжи. Управляя повозкой и не спросив прежде, желает ли  Паня себе такого провожатого,   пошел  с ней рядом  на другой край Мокшана, где начиналась   дорога на Веленку.
     Спутник заговорил не сразу. Он начал со своего наблюдений, способность к которым выработал в полковой разведке:
     – А ведь этот тип знал заранее, что ты приедешь сегодня мед сдавать. Теперь думай, кто мог знать о твоих маршрутах.
     – Вся  Веленка знала – от Феденьки, Дичка до председателя колхоза. У нас все на виду и на слуху,–  подавляя всхлипы, ответила  Паня.
     – Даже Графиня в курсе всех  наших дел, – добавила она и кивнула на лошадку. 
     На лице девушки промелькнуло нечто, похожее на улыбку. 
     Окончательно Паня успокоилась во время своего рассказа о причудливых   односельчанах.
     На выезде из райцентра простились.
     – Вот ведь как  могло выйти сегодня. Чуть не стала чужой женой, –вздохнула она.
     Прикрыв ладошкой глаза от солнца, она посмотрела мимо него. Екимов сопроводил  Панин взгляд и заметил, что тот, устремляясь  выше крыш мокшанских строений,  был направлен на темный, величественный  силуэт  знакомого ему храма из села Богородского, которое располагалось через поле  напротив госпиталя.
     Той же ладошкой  девушка затем помахала  недавнему спутнику.
     На обратном пути Екимов не раз мысленно, иногда и вслух, переспрашивал  себя:
      – Чужой? Она сказала «чужой женой»?
     Екимов находил это слово неуместным, неловким.
     «Оговорилась девочка от пережитых только что страхов»,– подумал он.
     И между тем поймал себя на том, что одновременно  испытывает чувство ревности к неизвестному ему человеку, который уже мог завладеть сердцем Пани, и  робкую  надежду уже своего сердца – а вдруг это не просто оговорка?
     – Опустись на землю, дуралей! А то ведь опять  флотский  ремень  на тебе примерю, – он вдруг как  будто явственно услышал голос своего отца, старого матроса Фрола  Екимова.
     – А я что? Даже думать об этом не смею, – возразил ему  сейчас младший сын Тихон.
 
     Неиспытанное прежде чувство любви, прибитое  к земле отцовским   ремнем, еще никак не могло пойти в рост. Но Паня уже привлекала его тем, что своей внешностью, манерами говорить и одеваться, естественными от природы,  простыми и ясными чертами характера, она создавала знакомый  ему образ  девушки русской деревни, который  не разрушили еще ни город, ни война.
     Бывший полковой разведчик  прекрасно понимал, что девушка не отталкивала  его  от себя только из жалости.
     Он, калека и в таком возрасте, что оставалось только отрастить  бороду и записаться в старики, не мог поставить себя рядом с Паней. Да еще и не распрямился  после свалившегося на него горя тяжестью большой горы. Когда успокоишься, придешь в себя, привыкнешь к своему убогому состоянию, сиди и жди, что какая-нибудь  мокшанская вдова возьмет тебя на своих детей.
     Екимов  не заметил, что рассуждает с собой вслух. Иногда встречавшиеся ему прохожие  молча скользили мимо с пониманием того, как опасно даже словом задеть контуженного солдата. 
     Он же сам был оглушен, похлеще вражеского снаряда,  словами  Пани о  том, что  чуть не стала чужой женой. А ему, значит, могла  быть  не чужой?

     С того дня Екимов стал  часто уходить за пределы госпиталя для  встреч с  Паней. Девушка  с закрытием сезона сбора  меда перестала сдавать его   раненным красноармейцам, свои маршруты  подчинила райзо, куда ее  чуть ли не ежедневно вызывали для документального закрепления итогов работы пасеки, участия в кустовых и районных совещаниях  пчеловодов, оформления заказов на централизованную закупку инвентаря на следующий год. Без Береговой все там проходило для Пани трудно. Требовались дополнительные  затраты  времени.
     Екимов сопровождал Паню, по-прежнему напуганную угрозами Кометы,   в ее обратном пути, каждый раз, пешком или на подводе, невольно прибавляя расстояние  для завершения  своих бесед. Так они однажды добрались   до старого моста у самой деревни. А затем уже постоянно  прощались на этом месте у реки.
     Но в последнее свидание  не получилось просто так расстаться.

     На середине моста сломалась доска  и колесо под тяжестью кирпича, приобретенного в Мокшане  по поручению Барсукова для ремонта печки в Асином доме, провалилось  чуть ли  не  полностью. Передок телеги задрался вверх.
      Уже изрядно уставшая в пути Графиня попыталась освободиться от упряжи, а после неудачи  нервно  застучала  подковами по мосту. Екимов нашел, что и сам оказался в похожем состоянии.
     Он имел богатый опыт вызволения армейских повозок из дорожной хляби и провалов на полуразбитых бомбежками мостах при осеннем отступлении на Москву. Сейчас же им овладело смятение,  когда ситуация  потребовала от него проявить не требовавшую большого ума  недюжинную силу, а он оказался не  способным даже  на ее малую часть.
     С одной здоровой рукой,  не желая показать Пане свою никчемность, Екимов даже и не  пытался выдернуть   колесо. В то время, когда девушка, разгружая подводу, перетаскивала кирпич на берег, он, изрядно вспотев, вывернул из моста  наружу  большую часть сломанной  доски. При этом ржавым гвоздем  глубоко царапнул лоб.
     Паня речной водой промыла рану. Оторванным с подола платья  лоскутом перебинтовала голову.
     Обломок доски Екимов приспособил  под рычаг поднять колесо из провала. При первом же нажиме и это приспособление  переломилось надвое.
     Бывший разведчик стал надеяться на чужую помощь, но, как назло, никто  в этот час не шел  по мосту – ни в одну, ни в другую сторону. 
 
     Но вот со стороны Веленки  обозначилась фигура, чем-то напоминавшая собой средневекового монаха из католиков – в просторном балахоне до пят и с глубоким капюшоном по самые глаза.
     – Бог в помощь,– сказал путник и широко перекрестился, по–православному, через правое плечо,
     – Дядя Дичок, прости, не узнала сразу, – поприветствовала его Паня.– Ну ты  и вырядился! Будто на дождь.
     Когда Дичок  приблизился, Паня   в  его одежде узнала некогда потерянный при ревизии на пасеке брезентовый плащ Кометы. Дичок же, судя  себя по всему, не переживал по этому поводу.  Он считал, что  присвоив однажды чужую и очень нужную для сторожевой    работы одежду,  он тем самым не совершил  ничего богопротивного – плащ достался ему в качестве завоеванного пчелами трофея. Перехватив удивленный   взгляд  Пани, он ушел от объяснений и продолжил  погодную тему:
     – Дождь вот-вот начнется. Пчелки мне так нажужжали. А еще сказали: «Иди  скорей, божий человек, на реку, спасай всем нашим пчелкиным мамкам мамку!» То есть тебя, дочка,  я  пришел спасать.
     – А пчел на кого оставил?
     – На Тошку. Хоть и собачонка, но за пчелами приглядывает  будь здоров!
     Дичок, который прежде был знаком Екимову лишь по рассказам Пани,  приблизился к нему:
     – Вижу, опередили  меня другие спасатели.
     И неожиданно, будто певчий с церковного клироса, густым басом пропел:
     –  Голова обвязана, кровь на рукаве.
     Никаких следов крови на рукавах  ватника Екимова не было. Дичок такими словами из песни о красном командире Щорсе явно намекал, что догадался  об  убогой руке  незнакомца.
     Уже втроем  взялись вытаскивать  колесо из провала  на мосту. Настал момент  еще кого-то звать в помощники.
     –Дядя Дичок, дошел бы ты до Барсукова, –  предложила Паня.   
     –Здесь председатель не нужен. Его речами телегу не поднять. Да и не тронется Барсуков с места. Даст мне же поручение людей по деревне собирать.  А я уже сейчас знаю, в чей двор  идти. Ждите. Без меня, думаю, вам скучно не будет, – Дичок спрятал свой лукавый взгляд под капюшон. 
     Едва он скрылся за поворотом на Веленку, как полил дождь.
     Екимов  предложил Пане спуститься  к реке и  укрыться  под настилом моста.
     Но намек Дичка на существование между Екимовым и ею  близких отношений явно смутил девушку, изменил  тон былого обращения:
     – Вы идите, прячьтесь. А я вот тут под телегой устроюсь. Заодно и Графине спокойней будет, когда человек рядом.
     Не ожидая ответа Екимова, Паня ловко юркнула под приподнявшийся  впереди  возок, какое-никакое  убежище от дождя.
     Екимов посчитал зазорным для себя сразу бежать под мост. Но усилившийся дождь все же загнал его  туда и он, насупившись, сжавшись в комок для сбережения тепла  и бережно прижав к себе  покалеченную руку как маленького ребенка, просидел там сычом  до той поры, пока не услышал голоса и  шум тяжелых шагов  по настилу.

      С возвращением Дичка, замахавшего  во все стороны хворостиной, как делают на селе, чтобы  укротить взбунтовавшееся вдруг стадо, дождь прекратился.
     «Вот и думай, поп он бывший или ведьмак какой, – сказал про себя Екимов.– Но тучи разгонять может. И с пчелами разговаривает».
     Вместе с Дичком пришел невзрачный с виду мужичок с короткой  слегой на плече. Паня тепло поприветствовала его.
     – Это мой дядя Степан, Малой. Я тебе о нем уже рассказывала, –  тихо пояснила Екимову вновь  обретшая прежнее  расположение духа Паня, радуясь тому,  что  своим поведением в дождь дала понять  Дичку ошибочность ранее высказанного им  подозрения.
     Малой и Дичок, который  для удобства  в работе снял с себя плащ, легко  подчинили себя командам Екимова, угадав в нем человека, знавшего, что  делать. Установленная под повозку слега избавила  их от долгой мороки с подъемом колеса.
     На берегу в телегу   собрали выгруженные прежде кирпичи. Малой там же закрепил  слегу.
     – По дороге завези на свой двор. Это ваше добро, – сказал он Пане и, наполнив голос суровым звучанием, продолжил,– А мне еще  задержаться надо.
     Малой  спустился к реке почиститься от грязи.
     Дичок тут же   подхватил разговор о  Шугае:
     – Я к твоему батьке  сразу  завернул. А он не всполошился тебя выручать, а все про этого товарища расспрашивал, – Дичок кивнул  куда-то в сторону. Взгляд Пани скользнул в этом направлении и  задержался на Екимове, потеряно стоявшем  на мосту и чем-то похожим на беспомощное, без листьев, дерево поздней осенней поры.
     Дичок между тем продолжал:
     – Он, твой батька, устроил мне полный допрос. Затем с Малым еще шушукался. Сам не пошел, его послал. Ты бы, дочка, побереглась батьку своего сердить. Крутой  он у тебя, если даже нынешняя власть его гнула, гнобила, но с ног не сбила. Ну, а я к пчелкам  нашим пошел. Считай, это они в моем образе помогли тебе, мамке  всем пчелиным мамкам.
     Дичок подался к пасеке коротким  путем вдоль реки. Ни с того ни с чего появившийся попутный ему ветер раздувал парусом  некогда реквизированный у Кометы  широкий плащ и  явно облегчал движение.
     Паня между тем  удобно устроилась  на возке, чуть отпустила  вожжи и застоявшаяся  Графиня тяжело, под грузом кирпича, шагнула в  направлении Веленки,  над которой   кружили галки,  напрасно пытаясь задержать наступление темноты.
     Екимов развернулся в обратную сторону, чтобы также уйти.
     – Постой! – Малой,  уже поднявшийся от реки, прервал его маневр.– Забыл твое имя, не спеши! Разговор есть.
     Екимов усмехнулся, поскольку  прежде на мосту никто не интересовался его именем. Сам же он никому  здесь не навязывался  в друзья. 
     – Я вот, как ты слышал уже  от племянницы, Степан, –  Малой продвинулся к нему.
     – Тихон, – Екимов протянул навстречу здоровую  руку.
     – Э-э-э, Тихон! Да ты, друг, промок до нитки. В придачу с лицом таким в  кровище. Ну, точно, вурдалак! И дорога через луг  такая теперь, что если только вплавь по ней до Мокшана доберешься.  Пойдем ко мне! В тепле и договорим. Найдем, что выпить и чем закусить. На  печке отогреешься. Ну, а утром вернешься к себе.
     Екимов, потрогал повязку на лбу,  затем посмотрел на ладонь, перепачканную кровью,  и последовал за Малым.
     Что одинокий хозяин обещал не менее одинокому гостю, то и было приготовлено.
     Но прежде Малой нагрел большой чугун воды. Черпая ее, Екимов, помылся и в  цинковым корыте, в котором он стоял босыми ногами, постирал гимнастерку и форменные брюки. Малой, прежде чем наложить гостю  новую повязку, закрыл  рану прожеванной им целебной травой.

     После стирки Екимов оставался в кальсонах. В них и  сел за стол с  Малым. Тот, будто опасаясь, что его    рассудительная речь   может  скоро уступить место пьяной болтовне,  пытливо посмотрел на Екимова:
     – А почему не спрашиваешь, какой разговор у меня?– и сам же  ответил,– А он неприятный  для тебя разговор. Брат Мишаня просил передать, чтобы отстал ты от его дочки. За километры ее обходил. Один дурень, Комета, по всей деревне разнес, что Паня приняла ухаживания больничного калеки. А   тот – это, значит, ты, Тихон,– ей в отцы годится.  Ко всему – вдовец. Своих жену и детей  загубил и все ему мало! За Паню теперь взялся. Что скажешь теперь?
     – Что это  за Комета? Конвоир из Мокшана?
     – Ну да! Наш  бывший колхозный счетовод Коломятый. Видный теперь человек. В форме и при оружии. Понимаю, что мстит Пане. Не каждому  принародно пожелают  пулю  в лоб. Но сегодня  Дичок рассказал брату, что оставил вас на мосту с шурами-мурами. Надо было скорее не телегу вызволять, а его дочь. Я также заметил, что не случайно вы встретились.
     –  Это Комета вынудил меня охранять Паню от него же самого. Если бы я не вмешался, то у твоего брата зять уже мог бы нарисоваться – в жены ее насильно хотел записать! Убить грозился!
     Выпили и Екимов, потянувшись к горячей картошке в мундире, как бы подытожил разговор:
     – Спасибо, конечно. Теперь не  к чему  будет ходить следом за  вашим сокровищем.
     Пили еще, но время пустой пьяной болтовни не наступало. Слишком тяжелые пошли беседы.

     Екимов рассказал о печальной судьбе своей семьи.
     У трагической истории семьи Малого  были  свои иллюстрации – развешенные  по стенам  рамочки с фотографиями умершей жены и четырех погибших на фронте  сыновей. Но прежде, чем  приблизиться к ним,  хозяин  задержал гостя  у угла, который  выглядел  похожим на небольшой иконостас: 
     – Образ  Спасителя рисовал Серафим, а Троицу  – Савва. Богородица – Сережиной  кисти, а  Всех Святых  писал Павлуша.
     За иконой Богородицы лежали похоронки. Малой  перебрал  их в руках, чуть ли не в  похожей последовательности вслух считывая  имена  своих  погибших сыновей.      
     Точное место смерти   было обозначено только на одном стандартном бланке. От руки  в него было вписано, что  красноармеец Павел Степанович Репин погиб в бою за Родину у деревни Покровки Наро-Фоминского района Московской области.
     – Покровка…– протянул Екимов, пытаясь выяснить, в связи с чем название этой деревни не так прочно, но все  же закрепилось в его памяти.
     Всплыли обрывки воспоминаний, и они сложились в  картину, которая дала Екимову повод выпалить:
     – А я там был!

     На рассвете декабрьского дня его группа разведчиков с «языком», захваченным по другую сторону линии  фронта у Покровки, вышла на позиции соседнего полка. С тем, чтобы они, добираясь до своего штаба, не заблудились в разветвлениях мерзлых траншей, в провожатые им был занаряжен старшина Долин.
     Полк готовился к атаке. Красноармейцы снимали поочередно трехпалые рукавицы и согревали дыханием руки, ввинчивали в гранаты карандаши детонаторов  и подсумки с  ними перевешивали со спины так, чтобы легко можно было дотянуться до них в бою. Расступаясь  перед разведчиками, некоторые бойцы из еще хорошо не обстрелянной молодежи, норовили любым образом ткнуть плененного немца. Слыша его болезненные вскрики в потоке непереводимых ругательств, они приободрялись, гнали от себя страхи.
     Екимов вдруг услышал четкие слова  молитвы. Вскоре он поравнялся с  красноармейцем, который плавным движением крестил себя  и посылал крестные  знамения  в каждую из сторон траншеи.
     – Вроде бы и парень здоровый, а как боится, если Бога вспомнил, – пройдя несколько шагов, заметил Екимов.
     – Зря ты так, говоришь, разведка, не зная человека,– с некоторой досадой  отозвался Долин.– Он так ребят на атаку настраивает.
     Старшина оглянулся по сторонам и в полголоса продолжил:
     – Похлеще, чем у всякого политрука, у него получается. Не просто так люди  говорят, что на войне безбожников не бывает. Наш поп, он сам первым  и  в атаку  поднимается. Стреляет ли он из винтовки, не видел. Но  лупцует ею немцев знатно, как дубьем. Будто заговоренный – ничто его не берет! Ему известные силы его  оберегают. Мы  то же всегда рядом.
     Все еще удерживая в здоровой руке похоронку с деревней Покровкой, Екимов передвинулся к фотографиям  ребят и стал пристально всматриваться  в их лица.

     Снимки  были  детские и сделаны  неумелой рукой – с размытыми контурами,  засветкой от солнца.
     Малой  объяснил:
     – А взрослыми они у нас и не фотографировались.  Мать сама сторонилась людей. Будто в затворничестве жила. Сыновья   в нее характером пошли, а своими талантами – не в меня лично, но в нашу породу. А когда иконами занялись, в  священники  решились идти, у них свои соображения появились  не лезть в фотокамеру.
     Екимов дольше обычного задержался у чуть перекосившейся рамочки с изображением крепко сбитого мальчугана с гусенком  на  руках. Поправил  ее:
     – А это и есть Павел Степанович Репин, – сказал он, не сомневаясь в верности своего заключения. – Его я видел у Покровки. Лицо похоже, взгляд. Выходит, не сумели ваши ребята, товарищ  Долин,  уберечь своего попа.
     Уже с половины рассказа Екимова об обстоятельствах  его встречи  с Павлом, Малой  судорожно зарыдал.
     Екимов попытался успокоить хозяина дома:
     – Может, я ошибся. Скоро два года будет с того времени. А, если уже известно, что он погиб, скажу, как думаю:  в хорошее место Павел Степанович Репин лег. Деревня на холме ближе к небу – Покровкой ее не просто так назвали. Внизу река протекает. За ней, напротив деревни,  заливной луг. За ним – много леса,  насколько хватает глаз. И ровный он, будто в один год высажен. Зимой я видел эту природу,  было чем восхищаться. Могу представить, что за  красотища  там  бывает летом.
     – Ты меня туда отвезешь?– перестал плакать Малой. Он посмотрел на печную лежанку, куда Екимов уже успел залезть.
     – А почему нет? – не сразу отозвался тот. – Доживем до лета, тогда собираться начнем. Зимой там  не пролезть. Если только на животе проползти  по снегу.
     Засыпая на хорошо разогретой  печи,  Екимов на мгновение испытал прошлое ощущение холода.
     Утром после ухода Екимова Малой долго вспоминал, успел ли он  вчера передать ему все предостережения Шугая насчет Пани.



П А Д Е Н И Е     К О М Е Т Ы
    
     Екимову  в госпитале  рану  на лбу обработали  и зашили. Пластырь  поверх раны  не так пугал как прошлая повязка.
     – Девушка царапнула  тебя, как надо, – неодобрительно заметил Быкевич.– Но, видно, недолго сопротивлялась, если ты только утром заявился.
     – Скажу тебе одно, Быкевич: не надо додумывать то, чего не было, – беззлобно ответил Екимов  на его подозрения.
     Бывший разведчик с первых дней своего общения с Паней наблюдал косые взгляды белоруса в свою сторону. «Не ревнует ли?» – задал он себе вопрос и тут же, уже хорошо зная Быкевича, не согласился с собой. Мораль этого горевшего в танке человека была заповедной, сохранялась бережно, будто доисторические,  мощные и  в той же мере пугливые  зубры в Беловежской пуще. Разделив с Екимовым свалившееся на того горе после потери всей семьи, он полагал, что вдовец должен был  оставаться верным  погибшей семье  до конца своих дней. В любом случае так близко и быстро не допускать к себе  даже мысли о Пане.

     Через неделю после происшествия на мосту девушка вновь появилась на территории госпиталя. Забрала в бухгалтерии итоговый акт по сдаче меда. К ее приветливости, как и прежде проявляемой при встрече с Екимовым, за это время добавились новые тона, которые можно было объяснить  общими для них секретами.
     Паня поинтересовалась, как  Екимова принял Малой,  о чем говорили:
     – Об одном. Вернее, об одной. О тебе. Там какой-то болван  наговорил, что  я тебе проходу не даю. Сгубить вроде как собираюсь. Но при этом он не мне мстит, а тебе.
     – Ну, это Комета. Не поймешь, то ли губит, то ли любит.
     – Жалеешь, что не сбылось твое злое напутствие?
     – Конечно, сгоряча сказала. Но возвращать слова не буду. Фронт еще не так далеко ушел от нас. Все может быть.
     Напрасно Паня надеялась, что ее судьбу  больше  не опалит человек, сравнимый с  космическим телом, со своей чуть ли не  природной предрасположенностью  если не к катастрофам вселенского масштаба, то обязательно – к различным  козням и каверзам.

     Уже скоро через  Асин дом в Веленке Пане  под роспись вручили  повестку Мокшанского райвоенкомата. Минувшие три мобилизации  обошли  Паню по причине ее юного возраста, и этих призывов, должно быть, не хватило для восполнения женщинами нехватки красноармейцев после больших потерь первого года войны.
     На сборы было дано три дня. Но уже в день вручения повестки  к Пане на пасеку, где она для колхозного правления заполняла бумаги на передачу  пчел под ответственность Дичка  со ссылкой на свою мобилизацию, прибежала Надейка:
     – Меня на  селе Комета встретил.  Говорит, чтобы срочно за тобой бежала.  А сам к нашему двору направился. С чего это он к нам? – Надейка посмотрела на сестру так, будто  ответ ей   уже  и не нужен был: сама  догадалась о причине  появления счетовода в Веленке.
     Паня  также полагала, что счетовод мог направиться к Репиным  с одной целью. С той, ради которой тот  ей руки выкручивал во дворе госпиталя, таща в ЗАГС. Девушка все же поспешила  домой предупредить вероятное побоище между ее  отцом и нежеланным гостем.
 
     – Вот и дочь пришла. А то сидим и ждем твоего появления, словно чуда какого,– недовольно  встретил  ее  Шугай.
     Он сидел за столом, откинувшись назад до спинки стула и  скрывая руки  под мышками, не желая выдать нечаянными жестами  явную  неприязнь к гостю.
     Комета же, как встал с лавки у окна с редкими для ноября  цветами при появлении Пани, так и продолжал стоять оловянным солдатиком – уже без шинели, аккуратно уложенной рядом на лавке, в парадном мундире, весь наглаженный, в сапогах, начищенных настолько, что в ясный день те могли бы пускать солнечные зайчики. Но сейчас небо было обложено серыми тучами и с каждым часом темнело, наливаясь неминуемым дождем.
     Что пытался Шугай скрыть, пряча  руки, легко слетало с его  языка в сторону  бывшего колхозного счетовода:
     – Ты садись, свет  собой не загораживай. Случайно не ты лавку Татарова на Ханщине обнес? Говорят, немало одеколона пропало, даже больше, чем водки.
     Полугодовой давности история с этим преступлением была знакома Пане и, должно быть, знал о ней Комета, поскольку по его лицу скользнула кислая улыбка. Виновными тогда оказались местные  подростки, которые предпочли водке парфюмерию из-за  стремления  сократить пути к получению у односельчанок любовного  опыта. Намеренно уподобляя  гостя, обильно опрысканного одеколоном,  этим сопливым ухажерам старший Репин  сделал первый шаг навстречу баталии.
     Одно обстоятельство сдерживало Шугая, и он  решил со своим вопросом   не тянуть:
      – Скажи мне, дочь, у тебя с этим, не знаю, как назвать, уже что-либо было? Должен я твой стыд свадьбой прикрыть? Или как?

     Комета опередил Паню с ответом:
     – Ничего между нами не было. Просто услышал о Паниной мобилизации. Вот и решил помочь, пришел с предложением выбрать для вас меньшее из двух зол: идти ей на войну или за меня замуж. Понимаю, что я – не сладкий пряник, но освобождение от  мобилизации  она, как моя жена, получит за три дня.
     – Ишь ты! – в голосе старшего Репина уже не ощущалось прежнего напряжения, обозначились широкие просторы для натиска.– Говоришь так, будто эту повестку уже держал в своих  руках. Не без твоего ли участия она писалась? Люди говорят, что твой батька – большая величина во власти, хотя и не дал тебе свою фамилию и  к себе на порог не пускает, но двери  любых кабинетов перед тобой легко открывает.
     – Мой отец дорожит мной. В большой город зовет. Вот вместе с Паней и поедем жить туда.
     Комета выдержал паузу, чтобы Репины оценили  свое неожиданное счастье, и продолжил:
     – Конечно, были между нами недоразумения. Мне надо было самому прежде поступать осмотрительнее. Все, может, тогда и решили бы мирно. Люб я ей или не люб? Не время сейчас таким вопросам. Главное – ее  сейчас от фронта уберечь.  Бог и жизнь помогут затем  нам вместе разобраться.
     – Вот и Бога к своей брехне подтянул! Мне собачонка с пасеки будет милее такого зятя. Она же доносы  на нас  не писала. Твоими стараниями дочку, как вредителя, чуть в тюрьму не упекли. Вот бы сейчас над ней поизмывался! Ты же  сейчас по своей службе, считай, тюремный надзиратель? Или есть отличия? – Шугай не переставал распаляться.– Моя дочь – вредитель?! Если кто и вредитель, так это ты и есть. Дуста не хватит, чтобы вытравить вас таких с этой земли!

     – Это я славно посватался! – Комета встал и отряхнул свой парадный мундир, будто сам и съел тот самый сладкий пряник, который упомянул в начале  встречи в доме Репиных.– Укрепляй собой фронт, Паня! Как говорят в таких случаях, всей грудью!  А вдруг еще успеешь в госпитале обрубка  какого-либо себе найти! Я уже вижу, как сухорукий  вокруг тебя кругами ходит. Передай, я ему другую руку вырву. Нечем будет в носу ковыряться.
      На этот раз отец ответил за Паню, непривычно вежливо, поскольку упоминание Кометой госпитального  инвалида погасило  прежний боевой пыл – пусть и дурак, но с виду краше  калеки, к тому же еще и вдовца отнюдь не молодых лет! Но и перед дочерью пасовать не хотел:
     – Спасибо, учтем. И тебе  совет. Если не терпится жениться и пока такой наряженный, заверни к Комунаде. Хороша будет парочка – баран да ярочка. Только поспеши! А то  ведь многие мужики на селе сейчас  придут к ней от дождя укрыться.
     Паня так и просидела молча. Противостоявшие стороны в словесной  перепалке вроде бы и обращались к девушке, но сами же за нее и отвечали.

     Следующим днем судьба Пани также решалась  без ее участия.
     Обильный дождь накануне пролился также и в Мокшане. Большая лужа заняла половину хоздвора госпиталя и за ночь замерзла. Инвалидная команда получила  на  складе две штыковые лопаты и лом пробить в мерзлой земле канавку  для стока воды.
     Екимов в ожидании Вазелина  и Борзого согревался  бойкой ходьбой с одного края двора в другой. Быкевич  же нашел себе занятие сродни детской забаве: разгонялся и долго затем катился по неокрепшему льду, который, треща, проседал под  его тяжестью, но уже не ломался.
     Совсем неожиданно на хоздворе появились братья Репины. Малой сердечно и долго приветствовал Екимова, тряс его здоровую руку, заглядывал в глаза, словно пытался на их дне отыскать  следы недавнего разговора с обещанием бывшего разведчика отвезти его на могилу одного из четверых сыновей у деревни Покровки.
     Шугай  же стоял, насупившись, рядом. Наконец он дождался момента  начать свой разговор:
     – У тебя серьезные намерения?
     – О чем речь?– спросил Екимов.
     – О свадьбе, конечно.
      –Уже объяснял  вашему брату – он не даст соврать – я не преследую  вашу дочь и не претендую на нее. Паня сама просила меня защитить ее от счетовода. Вы предупредили меня? Я услышал. Обхожу ее стороной. От меня отстаньте  все со своими подозрениями и свадьбами.
     – Женихи возраста  Пани полегли на фронте. Вдов же  на селе стало больше числом, чем ворон на ветках. А сама пойдет на фронт – замуж уже никогда не выйдет с такой славой. Тебе ли мне объяснять, в кого бабу превращает фронт!
     – Зря вы так,– Екимов кивнул Малому и тот, мотнув головой в сторону старшего брата, тихо подсказал его полное имя.– Зря вы так, Михаил Федорович. Как женщина на фронте себя поставит, так себя и сохранит.
     – Фронт, фронт... Не надо ей на фронт! Тебе фронта хватило?  Вот пусть дочь не пробует этот пирог!  А я нашел  ей другой путь.  И этот путь ты и есть,– теперь уже старший брат повернулся к Малому узнать, как зовут собеседника, и получил помощь. – О тебе, Тихон Фролыч, я говорю. О тебе. Но прежде дай-ка мне на твою справочку взглянуть. Не соломенный ли ты вдовец?
     Получив от Екимова письмо сельсовета, Шугай достал очки из старого кисета, который продолжал хранить запах табака. С особой тщательностью изучил печать, даже просмотрел ее на свет.
     – Свадьбу играть не будем. Не за принца дочь выдаю. И зачем  «горько» кричать, если горя с избытком вокруг. Паня продолжит жить у нас, ты – у себя при госпитале. Надю, следующим летом  собираемся  отправить  к Лиде в Пензу. Пусть там доучивается. Устроится затем работать на военный завод, а затем, как Бог даст. Это – дальние дела. Вы же, когда младшая дочь освободит  свое место  в доме, тогда съезжайтесь.
     – У меня могут пожить,– предложил было Малой.
     Шугай так глянул на него, что тот сразу умолк.
     – Быстрее свой дом построят, если вместе жить  по-людски захотят,– Шугай  объяснил свое решение.
     – По воскресеньям будем рады тебя видеть у себя. Сегодня и завтра решай сам с ЗАГСом и военкоматом. Не сумеешь справиться, послезавтра Паню уже не увидишь.
     – А саму Паню насчет меня  спросили? – прокричал Екимов вслед  братьям   и не услышал ответа.

     У старых  монастырских ворот Репины посторонились, чтобы  пропустить конвой с пленными немцами. И те, и другие, казалось бы, обменялись безучастными взглядами. Только  глаза  конвоира  Кометы вспыхнули бешеной  яростью.
     На пути к хоздвору он часто поправлял ремень карабина, углубившись в свои мысли.
     При приближении конвоя Екимов из кармана ватника достал затупившийся карандаш и стал затачивать его складным ножичком, чтобы  расписаться за получение немцев на работы. Но Комета не спешил с  тетрадкой. Он явно не собирался передавать немцев, оставив их еще на подходе к Екимову у  лопат  с ломом для наступления на  замерзшую лужу. О чем  сразу и заявил:
     – Я к тебе, обрубок, пришел исключительно по доброте своей души сказать: «Беги!». Прямо вот так взял и побежал. Чтобы тебя уже здесь не было, когда я  с твоими   фрицами до дверей НКВД  дойду!
     Комета посмотрел на Екимова, увидеть на его лице ожидаемый испуг, но тот невозмутимо продолжал острить конец карандаша.
     Конвоир снизил тон своей возбужденной прежде речи:
     – Мне тут одна немецкая вошь, всего за пачку сигарет, нашептала, что  вот этот гусь, – Комета  кивнул на Борзого, – болтал по лагерю о своих переодеваниях  в нашу форму. Были затем вылазки,  как я понимаю, на пороховой завод, где перезрелые тетки  с ружьями легко давали ему себя потрогать во всех местах.
     Вот тут Екимов, и вправду, оторопел: история могла подтянуть к себе имена Мурашова и его боевого товарища Ветрова.
     Комета же продолжил хвастать своим талантом дознавателя:
     – Поднажал я на него,– конвоир уже открыто указал на Борзого. – Он все подтвердил. О тебе сказал как о пособнике фашистских диверсантов  в их проникновении  на важный военный объект.
     Тут  между военнопленными возникла перебранка и она дала Екимову повод думать о том, что один из них, скорее Вазелин,  научился понимать чужой для него язык.  Могло случиться, что и оба немца  овладели подобной способностью. В свою очередь и Екимов поднаторел в немецкой речи. Вазелин упрекал Борзого в негласном сотрудничестве с лагерным начальством и  выдаче  Екимова  на расправу этому рыжему безумцу. Оправдывая свое предательство, Борзый ссылался на цепенящее  воздействие собственного страха перед морозами. Конвоир же грозил ему этапом в Сибирь.
     Перебранка грозила перерасти в потасовку. Екимов было двинулся  развести немцев в разные стороны. Но Комета преградил ему путь и вскинул  карабин:
     – Не приближайся к ним. Предупреждаю, что буду стрелять. Твое время  здесь уже истекло. Или тикай, или  я сейчас положу тебя здесь, обрубок.

     Он не ожидал, что его байка о намерении идти с докладом в НКВД,  заставит Екимова бежать от Пани сломя голову.  Комета сам не собирался идти к чекистам с докладом: те  могли  передать конвоира военному трибуналу  за недосмотр за пленными. Но отступить от Екимова просто так Комета уже не мог. Оставалось всячески   провоцировать своего противника    сделать шаг навстречу  своей смерти:
     – Твою … –  Комета  подобрал для Пани самое грязное ругательство, – вдовой сделаю, а  затем  легко превращу ее во вторую Комунаду. А, может, что похлеще  получится.
     Заметив, как от дальнего угла  хоздвора к ним  побежал Быкевич, совсем ненужный свидетель тому, что сейчас должно было случиться, Комета передернул затвор, дослав патрон в патронник.
     Выполняя этот  прием, лагерный конвоир на какое-то мгновение отвлекся от  своего противника. Но и этого хватило Екимову  провести  упредительную атаку.
     Он опрокинул Комету подножкой. Бывший разведчик в довоенной жизни усмирял быков, сошелся раз в смертельном поединке с медведем, когда ружье дало осечку. На фронте Екимову как-то пришлось одной рукой крепко удерживать «языка», а   другой – отбивать попытки немцев  выручить своего соратника. В общем, без больших усилий  он  придавил Комету к земле и  сделал это так быстро и мягко, что  буденовка поверженного конвоира осталась на его голове.
     Поднявшись на ноги и отряхнув себя здоровой рукой,  Екимов направился к монастырскому колодцу охладить студеной водой жар скоротечного поединка.
     Прошел всего несколько  шагов, как за своей спиной услышал истошный  вопль Кометы:
     – Нападение на конвой!
     Грохнул предупредительный выстрел вверх. Не надо было ожидать, когда повторно лязгнет  затвор. Екимов знал, что карабин с выстрелом перезаряжается автоматически. Патрон для   него уже был в патроннике.   Вот-вот  пуля должна была  оборвать  нескладную жизнь бывшего  разведчика под  небом, которое ничем не могло сейчас ему  запомниться – выглядело тускло, как  старая оловянная ложка.
     Вместо выстрела раздался громкий, быстро угасавший  крик.
     Обернувшись, Екимов увидел  Комету, лицом уткнувшегося в землю, из разрубленной сзади  буденовки натекала лужица крови.
     Лопату, которой был нанесен удар, Борзый отбросил от себя и поднял с земли  карабин конвоира. 
     Тишина вдруг установилась  такая, что  чуть ли не шепотом произнесенная и  дважды повторенная мольба Вазелина  была понята Екимовым. Шваб  не  обращался напрямую к товарищу по плену, а просил немецкого Бога, чтобы тот  вразумил Борзого не делать «этого». Чего именно не делать, Вазелин при этом не указывал.
     Борзый ответил  длинной фразой и ударил Вазелина прикладом в лицо. Тот  устоял на ногах и  не стал запрокидывать лицо кверху, когда из разбитого носа потекла кровь. Размазывая  ее по щекам, он наблюдал  картину, которую, должно быть,  намеревался носить при себе в любые погоды  и любую пору своей жизни: Борзый снял правый сапог и, уперев ствол карабина себе в подбородок, нажал ногой на спусковой крючок.
     Уже позже, когда в операционную госпиталя отнесли Комету, нащупав в нем слабое биение жизни, а лютеранина Борзого бросили в могилу за оградой старого кладбища  по православной традиции  погребения самоубийц, Екимов спросил Вазелина, о чем были слова погибшего.
     – Примите, небеса, меня с миром!– ответил  немец, совершенно раздавленный происшедшим.

     След от удара прикладом  оказался спасительным  для него. По результатам следствия он не был обозначен  соучастником нападения на конвой. Напротив, его порыв остановить Борзого от самострела, был оценен как содействие в пресечении побега.  Чтобы оградить его от возможной расправы, Вазелина перевели в другой лагерь. Не в Сибирь, но куда-то ближе к   полярному кругу.
     Перед прощанием  у ворот лагеря он признался Екимову –  последнее, что произнес Фриц,  являлось не обращением  к небу. Прозвучала   заносчивая  фраза и она  явно не была в тот момент искренней, а, по мнению Вазелина, скрывала  сердечные привязанности  и  должна была избавить боевого друга от болезненных и жалостливых воспоминаний о нем:
     – Смотри, трусливый  шваб, как умирают храбрые франконцы!
     Вазелин показал пальцем на Паню, которая уже была женой Екимова и сейчас о чем-то живо разговаривала с Туляком, пришедшим  также проститься с немцем:
     – Не потеряй ее в своей жизни.
     – Когда-нибудь меня ведь отпустят домой. Остановлюсь у вас и всю  ее обувь за час перечиню. Пусть только не сдает ее в ремонт этому маленькому азиату. Привезу  вам мандарины и дыни. На своих северных землях до войны  я уже был близок к тому, чтобы собрать такой  урожай.
     В агрономических знаниях Вазелина об особенностях  земель и климата севера Германии и  Русского Севера обнаружился пробел. А, может, он, как и в случае с Борзым, делал для себя допустимой святую, пусть и для человека иной веры, ложь.

            


В    Н А Ч А Л Е    Н О В О Г О    П У Т И
   
     Еще до масштабного наступления  по всей Белоруссии госпиталь из Мокшана перевели ближе к фронту, чтобы сократить время на оказание срочной и квалифицированной медицинской помощи.
     Раненых, без перспективы возвращения на фронт, после военно-врачебной  комиссии долечивали в обычной районной больнице. Окончательно еще не окрепших  для передовой бойцов на время восстановления сил  направили в часть по охране порохового завода, где они получали  усиленное питание при повышенном внимании к себе со стороны одиноких женщин. За месяц отпраздновали несколько  свадеб, на которые иногда приглашали Екимова.
     К тому времени он уже устроился на лесоторговый склад. Здесь занимался приемкой  дерева, ночами  и весь день  по воскресеньям  охранял пилораму и площадку с готовым  материалом. Жильем Екимову стала сторожка, неказистая, поскольку была собрана из остатков древесины, но крепкая и теплая.
     В Веленку он наведывался редко. Куда чаще  к нему приезжала Паня.

     От нее Екимов узнал, что  Комета после нападения выжил. Он вернулся  в Веленку, поселился у Дичка. Удар лопатой повернул сознание бывшего  счетовода в  другую сторону. Он стал героем детской загадки на селе: «У Дичка – два дурачка. Один сам Дичок. Кто второй дурачок?».
     Комета уже  в своем брезентовом плаще  в любую погоду, видимо, из-за опасения, что Дичок вновь может забрать себе эту одежду как оставленную без присмотра, чуть ли не каждое утро ожидал  Паню у калитки, не решаясь зайти во двор Репиных. Когда же девушка проходила мимо, угрожая  ему палкой как кусачей собаке, Комета уступал дорожку, почти по пояс проваливался в наметенные сугробы. Он  таращил глаза из-под  капюшона. Узнав Паню,  снегом  бросался  ей вслед.
     Был у Дичка третий жилец, Феденька, поселившийся здесь гораздо раньше Кометы. Местные  же  не обижали его  даже словом. А тот, кто пусть и ненароком, уязвлял его, получая в ответ мягкую в своей беспомощности  улыбку, должен был  дальше жить в ожидании лиха – для себя, родного ему  окружения или домашнего  скота и птицы. Несчастья и без того с каждым в Веленке  приключались нередко. Но  в случае с обидчиками Феденьки  все беды объясняли небесной карой.

     Быкевич стал явно избегать молодоженов Екимовых и при первой возможности  перебрался за тысячу километров к тетке в белорусский Гомель, ожидая  освобождения родной деревни.
     Иногда в сторожке Екимова появлялся Туляк. Он так и остался в мастерской после передислокации госпиталя в западном направлении  и размещения на этом месте трудовой школы-интерната для инвалидов. Таджик стал   ответственной единицей  системы социального обеспечения, что позволяло ему  приходить на работу, пусть с небольшим, но портфелем. Теперь ему не было нужды тащиться  на рынок. Татарочки  сами к нему приходили под предлогом  починки обуви, но  первым делом  ради того, чтобы показать себя завидному жениху. А его однажды развернуло так, что он совсем  по-мальчишески  влюбился в якутку.
 
     Она была за рулем  крытого старым брезентом фургона. Машина   остановилась у ворот бывшего монастыря, когда Туляк, подтаскивая за собой покалеченную ногу, готов был войти в них.  Девушка приоткрыла дверь кабины  и, совсем не удивившись, что в российской глубинке встретила маленького таджика, спросила  у него, дорогу к ветеринару,  непременно   с опытом лечения лошадей, – надо было показать  ему перевозимую в фургоне и захромавшую  вчера лошадь.
     Туляк  сослался на свой опыт ездового в артиллерии, когда ему помимо всего приходилось  восстанавливать коней после небольших травм и ран,  и  сам вызвался помочь.
     Вначале  он удивился тому, как выглядела спрыгнувшая с подножки кабины  молодая женщина,– на голову выше его, с черными как  смоль волосами и раскосыми глазами необыкновенно яркого   бирюзового  цвета, которым на его горной  родине  в изобилии были украшены  древние  купола мечетей и чайная посуда. Лошадь, когда со всеми предосторожностями была   по покатому настилу  опущена  на землю, поразила не меньше. Она  была  на коротких ногах и с неимоверно большой головой, рыжая с белой гривой. Длинная шерсть производила такое впечатление, как будто на создание  диковинной кобылки  потратили  до  сотни клубков пряжи. Втроем, кто как мог, дошли до обувной мастерской. Лошадка была привязана к ближайшему дереву.
     Туляк нашел причину травмы, выстриг это место, срезанную шерсть поставил вариться на керосинке. Растопил резиновый клей, на том же огне прокалил сапожный нож и, переходя  со своего родного  языка на узбекский, киргизский, русский – все языки, какие знал, пропел нечто похожее на колыбельную песню. Лошадь, и правда, будто уснула и находилась в таком состоянии, пока таджик не вскрыл и не вычистил загноившуюся  опухоль. Затем искусно, как мог делать только обувщик, зашил рану, закрепил на ней  отваренную шерсть, залил все клеем. Пока нехитрый бандаж  подсыхал, якутка Айаана  и таджик Изатулла  пили чай. Они уже  успели перезнакомиться между собой, упростив  взаимные   обращения к себе  на русский лад   до   Ани и Туляка.

     Красавица с бирюзовым цветом глаз в этом  занятии пошла  еще дальше,  наделив Туляка  иным, более милым  именем.
     – Толя, ты действительно по-якутски назвал мою лошадь богиней?– спросила Аня.
     Туляк кивнул. Между тем он не знал сам, на каком языке, не раз  во время операции в своей многоязыковой магической для лошадей формуле  произносил слово «богиня». Безусловно, это  сравнение относилось к самой гостье, не к ее косматой спутнице. Но Аня явно обрадовалась  тому, что Туляк  согласился с ней.      
     Всхлипывая, она рассказала о своих путевых мытарствах.
     Оказалось, что Аня  еще три  дня назад отстала от передвижного цирка и, в попытке  догнать  основную колонну, окончательно заблудилась. В небольших городках она показывала свой номер  из цирковой программы, гарцуя и танцуя на диковинном для этих мест создании, заранее договариваясь о местах, где  может поесть сама, накормить сеном  свою четвероногую  спутницу и заправить фургон бензином. Аня не могла сейчас объяснить, как оказалась в пензенском Мокшане вместо тамбовского Моршанска, где ей предстояло передать рыжую кобылку местному конезаводу для племенной работы. Цирк уже получил оплату  за  животное, чтобы погасить  накопившийся долг  перед труппой и тем самым сохранить ее.
      Без номера с якутским конем  цирк уже не стал бы  нуждаться в наезднице. Возвращаться в Якутию Аня  не  хотела. Не из-за холодов, дальней дороги. Она хотела выйти замуж. Ее женская красота могла быть  по достоинству оценена в этой части России. У себя же  на родине она до конца своей жизни оставалась бы изгоем, «сахаляркой», плодом случайной встречи якутки и голубоглазого геолога.

     Когда клеевая повязка подсохла на ноге лобастой лошадки, Туляк скормил ей, такой же, как и он, хромоножке, буханку хлеба. Рассказал якутской богине  о дороге до конезавода, набрал сумку продуктов  и дал денег, чтобы добрались до Моршанска без приключений и концертов. Еще и хватило бы для возвращения в Мокшан.
     Страшась оставаться один на один со своими ожиданиями при неизвестном для него исходе, Туляк приходил к Екимову, чтобы часть своих сомнений каждый раз оставлять у него в сторожке.
 
     В большую слякоть,  с мокрым снегом в промежутках  между затяжными дождями,  остановился подвоз древесины. Никто на пилораме не знал, когда поступит задел для работы, были  готовы включить рубильник в любой час, а когда этот час настал, двигатели оказались не готовы к нагрузке. Не убранные  прежде пыль и опилки в  их корпусах  отсырели за время простоя и сбились в одну клейкую массу. При попытке  набрать прежние обороты перекашивались валы, трещали щетки, что вело к перегреву   электродвигателей  –  их было три,  и все сгорели в один  день.
     Месяц ушел на безрезультатный в итоге поиск замены, а затем на охоту, даже в самой  Пензе, за умельцами восстановить оборудование. Перемотка  двигателей и сушка  лаковой пропитки заняли почти столько же времени. С тем, чтобы не пропала древесина, Екимов  взялся собрать сруб для новой конторы лесного  склада, иногда прибегая к помощи пильщиков, которые прежде сидели без дела. 
     Переселение, однако, не состоялось. На красивый сруб быстро нашлись покупатели. Со следующей  постройкой   произошла похожая история. Спрос на новое жилье  в  Мокшане разрастался с переселением обитателей мелких деревень, что, напротив, хирели и умирали, уподобляясь  немощным старикам.
     В счет оплаты за свою работу  Екимов  начал ставить сруб для своего будущего дома. Он  уже оформил участок для него  на въезде в Веленку с тем, чтобы не понадобилось Пане уходить с пасеки, а  ему менять работу, пусть и дальнюю, но знакомую и неплохо оплачиваемую. Строительство собственного дома и ожидаемый ребенок в семье вдохновляли Екимова, прибавляли  ему сил.

      В  дни ожидаемого Екимовым семейного счастья  Туляк занес ему в сторожку  письмо.
     – Что за почта? – спросил Екимов.
     – Вроде бы как мне написано, а получается, Фролыч, – тебе.
     – Сколько знаю тебя, Туляк, ты ни на один мой вопрос прямо не ответил.
     – А чего рассказывать?  Бери сам и читай.  Время сбережешь себе и мне.
     Екимов закончил  оттирать смолу с ладоней бензином. Долго мылил и вытирал их насухо.  Только затем потянулся к письму, положенному Туляком по центру стола для обозначения  важности послания.   
     Рукой  Мурашова на конверте был выведен почтовый адрес по бывшему местонахождению   госпиталя на имя  Туляка с безошибочным указанием его длинной фамилии. Внутри лежали  обращение полковника к маленькому таджику и сложенный пополам другой  конверт.  Мурашов не скрывал, что предварительно  ознакомился  с его содержанием.  Просил Туляка обязательно разыскать  Екимова для  адресованных ему очень важных новостей!
     Хозяин сторожки здоровой руки распотрошил  второй конверт.
     Начальнику госпиталя писал дед Аверков, тесть Екимова, из большого села на лесной окраине. Сразу объяснил, что  номер полевой почты узнал из единственного  письма Екимова своей семье после освобождения Непрядино.
     Председатель сельсовета, у кого старик  забирал письмо, при этом сильно расстроил Аверкова, сказав: «Уж если после получения справки о смерти своей семьи зять не приехал в деревню, то, значит, были на то причины». Мог, мол, после излечения в госпитале вновь оказаться на фронте. А там, что с ним могло произойти, уже никто бы в Непрядино  не узнал: Екимову самому некому  уже было писать и похоронку на него, в случае чего,  некуда было бы  послать. Если же из госпиталя ушел при здоровье, то уже, должно быть, подобрала его какая-нибудь местная баба.  А  списали вчистую  из-за полного отсутствия даже малой пользы, то свои дни  проводит в  трактире, пока пить и жить дальше    станет совсем невмоготу.  Не вернется Екимов сейчас, если сразу в деревне не появился.
     И все бы ничего, но Аверкову  после изгнания немцев стали   возвращать внуков. Оказалось, в день, когда в дом Марьяши попала бомба, дети резвились в разных концах  улицы. Их  затем  растащили родственники по своим деревням. При немцах, занявших дома под свои квартиры, все ютились  в сараях и подвалах и к Аверкову через лес не шли, чтобы немцы их не приняли за партизан или связных.
     Дед принял внуков – двух девчушек  и мальчика. А теперь, где  им  одежду достать  для  школы, портфели, книжки, тетрадки, тот же кусок хлеба?
     – Живы! – выдохнул Екимов и постарался поскорее дочитать письмо, чтобы на подступавшей  волне радости не упустить какие-либо важные детали в предстоявшем разговоре  с Паней.

      Дед Аверков, обращаясь к начальнику госпиталя как к командиру Красной Армии, просил найти фронтовой адрес Екимова, а если живет уже другой семьей, то  передать ему, чтобы скорее или забирал своих ребят к себе или помог бы деньгами.  Жаловался на свое плохое  здоровье и уверял  в том, что, пока жив,  никого в детский дом не сдаст. Екимов между строк прочитал то, что предназначено было только для него: если не объявишься, то с детдомом он тянуть не будет. А его здоровье? Это уже как Бог даст.
     Екимов  знал, что своих детей  он никогда не бросит. Но в одиночку он не  хотел решать – перевозить ли их сюда или  с новой семьей переселиться в родную деревню, где можно было бы сразу въехать в, должно быть, пустовавший с войны родительский  дом. Он не сбрасывал со счетов и перспективу одному и навсегда возвращаться к детям. Все зависело от того, как ко всему отнесется его молодая жена.

     Паня же после новости об отыскавшихся детях Екимова  похоже, как и он, испытала  чувства шумной радости  и  сменившей ее растерянности.   
     На отдалении друг от друга они затем решали, как жить дальше. Каждая сторона запрашивала советы близких им людей, и, как круги на воде, пересуды  расходились от лесоторгового  склада  в Мокшане  и от двора Шугая в Веленке  и, встретившись через неделю, грозили  вызвать шторм, одинаково опасный для Пани и Екимова.

     Бывший разведчик в  селе появился сентябрьским холодным утром. В  дом второго по счету тестя  он не стал заходить. Причина тому  пробивалась  наружу  через открытую форточку   вместе со струей   густого пара, намешанного на запахе  гари  и громкой  ругани Шугая. Явно не подгоревшая еда  вызвала ссору между отцом и дочерью.
     – Лучше бы ты тогда на фронт пошла. По крайней мере, одного  солдатика   бы с фронта в  вещмешке  принесла. Не сразу трех. Да еще чужих!  Ты еще собственного пискуна сумей родить и выходить!– гремел Шугай.
     Екимов не стал заходить в дом, постучал в окно. Появилось заросшее бородой лицо  хозяина:
     – Что? Забыл, где дверь?– рявкнул Шугай, забыв о приветствии.
     – Зачем в дом лишний раз грязь нести? Что хотел услышать, я сейчас услышал. Дочь позовите!
     – Какую из четырех? – Шугай  не поменял свой тон. Но от окна отошел, явно не желая продолжать перепалку.
     Его место тотчас заняла Паня,  вытиравшая  слезы рукавом  пестрой кофты:
     – Этот лук любого заставит плакать,– сказала она.
     – Собирайся, – сказал Екимов. – Поживешь со мной на складе. Пока я билеты не куплю на поезд.
     – Какой поезд! – оттеснил Шугай свою дочь от окна с готовностью вновь обрушиться на зятя.
     Грохот падавшей  посуды  заставил   его отступить  в глубину избы.
     Вскоре Шугай вновь возник в окне и  голосом, своей умиротворенностью, без гнева, похожим  на  голос Малого, отправил Екимова к председателю колхоза просить лошадь отвезти  Паню в Мокшанский  роддом.

     Екимов забирал Паню  с малышкой  уже к себе в сторожку. Дров на зиму было заготовлено в избытке. Буржуйка щедро делилась  теплом. Вода для купания ребенка  была под рукой. Выручала пожарная  колонка у лесопилки с отводом для бытовых нужд и хорошо  утепленная от промерзания. Больница к тому же  находилась не так далеко. Опытный детский врач, женщина-божий одуванчик, иногда приходила даже без вызова. Екимов всегда был рядом с Паней  и мог помочь  с уходом за малышкой в любое время дня и ночи. В Веленке бы такого рая не было!
     Екимов определился с тем, что уже точно вернется в Непрядино.  Паня теперь  на удивление легко согласилась на переезд. С этим решением всем стало легко.
     Деду Аверкову  Екимов отправил телеграмму, умоляя  не отпускать  от себя внучат. Перевел ему деньги и там же, чтобы лишний раз не приходить  на почту, написал длинное письмо о том, что стал калекой и живет уже в другой семье. Просил понять правильно: из-за    рождения ребенка  и зимы с ее рисками  простудных заболеваний переезд в Непрядино отодвинулся для него на полгода, до устойчивых теплых дней.
 
     Некогда грозный Шугай приезжал в сторожку всегда притихшим, привозил запасы с огорода. За девочкой наблюдал издалека после того, как  напугал ее раз  козой из своих корявых к старости пальцев, сопровождая приближение этой несуразной фигуры  басовитым сюсюканьем. Надейка, которая еще на год задержалась в Веленке, забегала куда чаще, понянчиться с ребенком и потрещать сорокой о деревенских новостях.
     Неожиданным было появление Дичка. Он принес несколько баночек с  разными видами  меда  от  детских заболеваний.
     – А это для вас с Тихоном,– Дичок поставил на стол двухлитровую банку, вдруг загоревшуюся янтарным цветом, когда отблеск пламени из открытой  на минуту  двери буржуйки подкинуть дров ее  достигнул.   
     – Это мед самых поздних цветов. Твой любимый, как знаю. Ты, наверное, и мужа себе нашла по этой причине. Чтобы ты у него была  последней и единственной любовью.
     – Ну, вы и  скажите тоже, дядя Дичок! Мои погодки уплыли на лодке. Одной же на берегу не хочу вековать.
     – На все вы, бабы, отговорки найдете. Вы тогда хоть глаза свои закрывайте в этом случае. Через них я вижу, чем заняты   ваши души. Посмотри-ка  вот на меня.
     Паня отвела взгляд.
     Дичок тихо засмеялся:
     – Вот и попалась на притворстве. А то придумала: «Погодки там, лодки…» –  посерьезнев, Дичок  перекрестился.– Любовь я вижу, дочка, в твоей душе. Какую ни на есть любовь,  соль всех добродетелей.

    Он  рассказал Пане, как Барсуков недавно  приходил на пасеку:
     – Говорит мне: «Я помню, кто Паню Репину на пасеку нашел». Думает, что я и другой раз не промахнусь. Но просил меня и с тобой посоветоваться. Барсуков мне что сказал?  Иди, мол, дед, к Пане, пока она еще не уехала. Вдвоем ищите замену на пасеку. Что до меня, видит Бог, лучшей замены, чем твой Тошка,  я на деревне пока не видел. Пчела жалит людей грешных. А нынешняя молодежь ходит в грехах, как в шелках.
     После ухода Дичка в сторожке еще долго держался запах меда,  и обнаружилась, вероятно, занесенная им пара пчел.

     В эти дни по-восточному мудрый и степенный Туляк от радости совсем потерял голову – якутка Айаана, его Аня, вновь появилась в Мокшане! Свое долгое отсутствие  женщина объяснила  необходимостью остаться при якутской лошадке: своей большой головой, сильными ногами и крепкими  копытами та  принималась  яростно  разрушать конезавод, едва  Аня исчезала из виду. Пострадали несколько жеребцов, стоимость каждого из которых  равнялась красной цене  всего предприятия.
     Уже скоро Туляк привел Аню в складскую сторожку  показать  Екимовым. Женщины быстро нашли общий язык за чаем в то время, как хозяин жилища и маленький таджик многозначительно переглядывались, явно  оценивая  Аню. Паня  перехватила взгляд Екимова и ревниво посмотрела на бывшую циркачку. Помимо  всего поражали необычайно для этих мест  длинные пальцы якутки. Не меньше удивили пчелы, некогда  занесенные в сторожку в  в складках одежды  Дичка. Они по подобию божьих коровок заползали вверх  по  приподнятым над столом рукам якутки и с кончиков ногтей перелетали к ее пышным волосам.
     Паня вспомнила  слова Дичка о себе как о мамке всем пчелиным мамкам. Видать, нашла   себе пасека новую маменьку!
     Он же, Дичок, через месяц привез  в сторожку новогоднюю елку. С любопытством  выслушал предложение Пани  насчет Ани. Порадовался созвучию имен:
     – Паня-Аня. Пчелам легче запоминать.  Остальному научить несложно. И якутку, и японку, если вдруг и та   к нам от  цирка прибьется.
     Уже через полгода Аня по традиционному маршруту в райзо с акациевым медом, открывавшим новый сезон, завезла его и Пане.
     Это произошло перед самым отъездом Екимовых, чтобы  молодая мачеха  смогла подсластить встречу с  двумя  падчерицами и пасынком.

     В середине апреля в Мокшане и Веленке все жило ожиданием победы над Германией. Явно менялось  отношение к просьбам Екимова. 
     Барсуков, после переуступки Екимовым колхозу  земельного участка, приобретенного  под сруб, часть его стоимости закрыл Шугаю трудоднями.  Екимову с готовностью была  выделена  подвода для перевозки семьи до Симанщины, ближайшей железнодорожной  станции от Мокшана.  Председатель помог также  заранее приобрести билеты.
     Лошадь, управляемая Феденькой,  все полтора часа пути шла тяжело. Много места занимал большой чемодан с металлическими уголками и  жесткими ребрами, а также  баулы с  тем, что в дороге должно было быть под рукой,  прежде всего – с  детским питанием и одеждой.
     Екимов  не стал отвлекать Паню от ее игры с маленькой Алиной.
     У Феденьки  же спросил:
      – Что, о чем я не знаю, заставляет вас жить под одной крышей – тебя, Дичка, Комету? Вот ты с Дичком – люди мягкие и безвредные. Комета же  озлоблен на весь мир. Мог ведь меня положить из карабина.
     Не дождавшись ответа, Екимов уснул и спал до самой станции.
     Уже прощаясь, Феденька  долго выговаривал  трудную для поврежденного ума фразу, смысл которой являлся ответом на уже забытый Екимовым вопрос  и был близок к  философскому заключению: батюшка Дичок, мол,  просвещает вас на нашем примере: не может быть на свете только добро или только зло, они   должны уживаться вместе. Господь через зло испытывает человека, насколько его душа восприимчива к добру.

     До  прихода поезда оставался еще час. Екимов пошел к дежурному по   станции узнать, откуда начинается нумерация вагонов – с головы или с хвоста состава, а заодно договориться о помощи   в погрузке вещей  за  довольно короткое время стоянки. Тот  Екимову  не отказал, но денег не взял, выяснив, что оба  в начале войны отступали  чуть ли не по одним  и тем  же  смоленским дорогам на Москву.
     Молодая жена осталась  на платформе. Она сидела на ребристом чемодане  и, предугадывая массу неудобств малышке в  плацкартном  вагоне, давала ей  выспаться на свежем и уже потеплевшем  в конце апреля  воздухе. 
     Паня  взглянула  на  небо, куда из глубин космоса с началом  ночи  поднимались   все новые и новые звезды. При всем желании  сейчас она не смогла бы вспомнить их названия из уроков  Комарева в следственной камере.
     Звезды желтели на глазах, как пчелы, невзрачные  в начале вылета из улья,  с каждым последующим  плесканием   в яркой пыльце  цветов при сборе нектара. Уже через час звезды устремились за поездом, долго летели, пока не оказались на последней станции и  не  заполнили  собой  небесную пасеку над новыми  для Пани землями, как  пчелиный рой, благополучно переселенный  ею.


Фото из открытых интернет-источников.


Рецензии
Николай!
Благодарю Вас за
прекрасный роман
о жизни замечательных
людей в период тяжёлых
военных испытаний ...
Творческих Вам успехов и
всего-всего самого наилучшего.
Храни Вас Господь!
С благодарностью, Галина.

Галина Дударева-2   04.03.2025 16:00     Заявить о нарушении
История жизни моих родителей до того, как я попал в детский дом под Брянском. Затем была совсем иная история, в которой много потерь, и за нее никогда не возьмусь. Названия деревень, пензенской и брянской, на букву подправил, с именами героев поступил также. Но колхозного счетовода оставил с реальной фамилией и прозвищем – в обществе доброго нрава и христианской морали зло всегда наделяет себя четкими контурами. В злой среде заметны чистые люди, к сожалению, как мученики или изгнанники. Признателен Вам, уважаемая Галина, за отклик, ко многому меня обязывающий.

Николай Исаков   04.03.2025 17:00   Заявить о нарушении
Николай!
Никто никому не обязан...
Живите долго и будьте
счастливы...
Народ говорит , что на
всё "Божья воля".
Нашим родителям
досталось трудное
время. Теперь оно
испытывает наших
детей и внуков.
Держимся!!!
Господь с нами!
Берегите себя...
Всё будет хорошо.
С благодарностью и
уважением, Галина.


Галина Дударева-2   04.03.2025 18:54   Заявить о нарушении