Грибоедов в элегии Кюхельбекера и Одоевского
В поэтическом творчестве декабристов В.К. Кюхельбекера и А.И. Одоевского вырисовывается идеальный, по-романтически цельный образ А.С. Грибоедова — натуры драматической и сложной, возвышенного поэта и «незабвенного» друга, «певца свободы» и дипломата с трагической судьбой. Стихотворения декабристов написаны в традиции русского романтического элегизма, в котором ведущая роль отводилась оценкам душевного состояния и всех чувственных проявлений (В.Э. Вацуро, М.Л. Гаспаров, К.Н. Григорян, С.Р. Охотников, В.И. Козлов). В посвящениях, видениях, элегиях «на смерть» восстанавливались творческие судьбы и символически осмыслялись личности одаренных «божественным даром» современников — Пушкина, Дельвига, Рылеева, Баратынского, Грибоедова. Романтиков 1820-х гг. менее всего интересовали частные проблемы и детали биографии творческих личностей. Предметом пристального внимания они становятся только в исследованиях ХХ в., когда на первый план выдвигаются отдельные события и факты жизнетворчества человека романтической эпохи. В это же время в центре внимания исследователей оказываются полная загадок судьба Грибоедова, его неожиданная смерть и противоречия тегеранского дела, его официальной трактовки. Как отмечает современный исследователь, «исключительный интерес» к личности и судьбе знаменитого драматурга был во многом обусловлен вниманием к пушкинской эпохе и неординарному «романтическому образу», который обеспечили ему «литераторство, связь с декабристами, участие в дуэли из-за прекрасной танцовщицы, дипломатические успехи, его брак за несколько недель до смерти и трагическая гибель» [Аблогина, с. 106]. «Исключительным интересом» к частным вопросам и к проблеме тегеранской резни 1829 г. отмечены исследование Д.П. Святополка-Мирского, посвященное Грибоедову, и книги Ю.Н. Тынянова о поэтах пушкинской поры. Прошлый век, век модернизма и постмодернизма, подготовил и создал «гротескный образ» Грибоедова, вызванный исключительно «скандальным» интересом к нему как участнику англо-русско-персидских отношений 1828–1829 гг., по убеждению современных исследователей, сохранивших актуальность по сей день [Аблогина, с. 214]. Отсюда тыняновская характеристика эпохи Пушкина, Грибоедова и Лермонтова как «винного», «уксусного» и «гнилостного» брожения [Тынянов, 1983, с. 17], по мнению М.В. Строганова, «яркий и художественно убедительный образ», но уместный только «в рамках поэтики модернизма», но в своих символико-экзистенциальных обобщениях весьма далекий и от пристального «человековедческого» метода исследования истории литературы [Строганов, с. 251–284], и, на наш взгляд, от метода изучения литературно-археологических частностей.
Грибоедов поступил на службу в Коллегию иностранных дел в 1817 г. В 1821 г. он прибыл на службу в Тифлис и был назначен дипломатическим секретарем при генерале А.П. Ермолове. Тогда же состоялось знакомство Грибоедова с Кюхельбекером и Н.Н. Муравьевым. К этому времени относится послание Кюхельбекера «Грибоедову». Написанное в Тифлисе задолго до декабрьского восстания 1825 г. и тем более до трагических событий в Тегеране, стихотворение представляет собой восторженный панегирик, адресованный другу и поэту, и его лирический дискурс не выходит за границы орфической парадигмы «поэзия – таинство» и романтической концепции поэта-вождя, учителя и провидца, заимствованной романтиками в учении сен-симонистов. Однако Кюхельбекер переносит акцент с социально-утопической концепции вождизма на идею о провидческом даре поэта и объявляет «незабвенного друга» «Пророком Свободы». Размышления о поэзии, анализ жизнетворчества и оценка собственного поэтического дарования в этом послании встроены в общую символическую судьбу поэта-визионера, для которого положение одаренной личности в мире становится сквозным мотивом.
В элегиях, посвященных поэзии и творчеству, Кюхельбекер создает своеобразный пантеон поэтов — провидцев и глашатаев свободы. Поэт всматривается в будущее и видит в нем неутешительные перспективы, отсветы приближающейся жизненной драмы; он предчувствует печальные события и опасается, что «неумолимый рок» может встать на полпути к лавровому венку — символу вечной славы в латинской традиции. В страстном монологе лирического героя, «жильца возвышенного мира», чуждого «земных цепей», за которым стоит сам автор, слышатся тревога и сомнение: «…меня спасет ли лира? / Избегну ли расставленных сетей?» (c. 239). Образ «гнусных змей», что прячутся «внизу», символизирует скрытые испытания, затаившееся зло, коварство и интриги, которых не избегли лучшие из людей. Однако «незабвенного» поэта автор возносит над «толпой» завистников и преследователей, перечисляя данные ему «рукой судьбы» необыкновенные качества и достоинства: живую душу, «пламень чувства», «веселье тихое и светлую любовь», «златые таинства высокого искусства» и «резво-скачущую кровь» — жизненную энергию, живость ума и сильный дух. Хотя Кюхельбекер пророчит поэту победу над превратностями судьбы: «Но ты, ты взлетишь над песнями толпы!» (c. 239), послание заканчивается предсказанием в духе орфической лирики, возвеличивающей поэта над прозаическим бытием ценой его земной жизни:
Я излечу на зов твой из могилы,
Развью раскованные крилы,
К златому солнцу воспарю
И жадно погружусь в бессмертную зарю! (с. 239).
В последней строфе поздней элегии «Участь русских поэтов» автор вновь затронет тему поэта и толпы, «черни глухой» — кровожадных, алчущих крови, посягнувших на человеческие жизни. Он напоминает о смерти поэта от рук взбунтовавшихся религиозных фанатиков, сожалеет о преждевременной кончине Грибоедова, не называя его имени, но намекая на блистательного поэта, «чей блещущий перунами полет / Сияньем облил бы страну родную» (с. 265). Сослагательное наклонение в этих строках красноречиво; оно передает мысль об угаснувшем светоносном гении.
К теме остракизма поэтов и преждевременной смерти гениев Кюхельбекер обращался на протяжении всей своей жизни. Начало этому было положено в элегии «Поэты», написанной в защиту А.С. Пушкина в 1820 г. и прочитанной в Вольном обществе любителей российской словесности. Эпиграфом к стихотворению послужили строки из послания В.А. Жуковского «К кн. Вяземскому и В.Л. Пушкину» (1814–1815 гг.): «И им не разорвать венца, / Который взяло дарованье!» (с. 227). В стихотворении «Поэты» Кюхельбекер, обращаясь А.А. Дельвигу — одному из «товарищей» по лицейскому «тройственному союзу», усиливает ностальгические акценты, наметившиеся уже в стихотворении «Царское Село», написанном двумя годами ранее (1818 г.). В «Поэтах» Кюхельбекер сокрушается о том, что в нынешнем Дельвиге не узнает недавнего «ленивого», беззаботного счастливца и баловня судьбы. Восторженные воспоминания о «златых годах», о привольной царскосельской жизни и лицейской дружбе потеснили безрадостные размышления о нынешнем положении поэта, обремененного повседневностью, преследуемого завистниками и глупцами. Как романтик, Кюхельбекер не знает компромиссов, не мыслит образами «золотой середины» и представляет участь гениев в резких романтических контрастах. Мифопоэтические иносказания на тему войны титанов с олимпийцами служат созиданию образов «младых избранников харит», «чад Мельпомены», «сынов огня и вдохновенья», осуждаемых, гонимых при жизни и возвышаемых после смерти. Кюхельбекер видит только два пути, которые определяют судьбу поэта: один из них ведет «неизвестной, немой тенью» по нисходящей – к «брегам туманной Леты», другой – по восходящей, возвышая «любимцев таинственных сил», вдохновенно воспаряющих к небесам.
В «Поэтах» автор перечисляет имена прославленных романтиками бардов, драматургов и писателей. Используя сатирическое иносказание, он выстраивает парадигму знаменитых несчастливцев, гордо называет поэтов «орлами», которых преследуют бездарные их хулители — «сычи» (с. 227). Подобный прием в поэзии не нов, но именно романтики применили его в диахронии и синхронии, подчинив тезис об изгнанничестве гениев социально-политическим идеалам, вписав лирико-философский образ поэта-страдальца в триаду «герой, жертва, толпа». С большим вниманием к деталям романтики выстраивали длинный ряд исторических личностей и легендарных персонажей, которых постигла участь печальников и изгоев. В несчастных судьбах романтические авторы видели доказательства и иллюстрацию бедственного положения талантливых людей, на которых с неизменной силой обрушивалась лживая и бездарная «посредственность». Классическим примером и идейным итогом апологии поэта в романтизме является роман А. де Виньи «Стелло, или Голубые бесы», изданный в 1831–1832 гг. в Париже и в 1835 г. в России. В «Небе Гомера», 38-й главе этого романа, автор подвел итог романтическому исследованию судьбы «париев общества», заявив об «извечном остракизме» поэтов.
В списке авторов, отобранных Кюхельбекером в «Поэтах», находим имена из разных эпох — античной, средневековой, современной. «Сонм священный» в романтической традиции возглавляет Гомер — «божественный певец» и «всемогущий чародей». Кюхельбекер обращается к древнему гению как восторженный ученик к великому учителю. Это крик его души:
Ты пишешь страсти и людей
И возвращаешь нас Природе
Из светских, тягостных цепей (с. 30).
За Гомером идет «сумрачный Эсхил», «жрец ужасных оных сил» — богинь мщения Эринний, сакральных жриц, действующих в возвышенных трагедиях. За Эсхилом идут: «гроза тиранов», римский сатирик Ювенал; легендарный кельтский бард Оссиан; Мильтон и Тасс (Торкватто Тассо) — «святые барды Туискона», мифического родоначальника германцев. Сонм «священных певцов» запада заключает Шиллер — «бард чудесный», «скорбных утешенье». Следующий этап развития поэзии Кюхельбекер гордо связывает с «краем отчизны», «святой Русью». Русскую ветвь «любимцев небес», «певцов и смелых и священных», «пророков истин возвышенных», достойно возглавляют два высочайших поэта: «Отец великих, Ломоносов, / Огонь средь холода и льдин, / Полночных стран роскошный сын!» и «единственный философ», «дивный исполин» Г.Р. Державин (с. 231). В стихотворении «Ермолову» (1821 г.) Кюхельбекер, частично повторив эту характеристику Державина, скажет о нем: «бард дивный, исполин Державин» (с. 238). Кюхельбекер почитает в русском классике создателя высокой поэзии и следует заданному им возвышенному архаизированному стилю: обильно использует античные аллегории, мифонимы и теонимы, вводит в текст устаревшие грамматические и фонетические формы глагола (узрит, развью, воспарю, излечу, внемлют, презрим, вспрянул, возблещет), украшает поэтическую речь архаическими существительными (крила, брег, длани, град, брань, вселенна, младость, капище, глас, сеча, стяжанье) и проч.
В списке жертв, между Мильтоном и «Тассом», Кюхельбекер располагает своего старшего современника — известного драматурга В.А. Озерова (1769–1816), утратившего к концу жизни популярность, лишившегося рассудка и умершего в нищете. Позднее Кюхельбекер пополнит ряд несчастных поэтов, страдальцев и изгоев, именами «невинно убиенных» знакомцев, друзей и единомышленников: вслед за Дельвигом и «Евгением» (Е.А. Баратынским) следуют Грибоедов, Рылеев, Пушкин, сосланные в Сибирь товарищи. В этом ряду нашел свое место лирический герой Кюхельбекера — романтическая копия автора, измученного десятилетним тюремным заключением, сибирской ссылкой, болезнями, семейными неурядицами и материальными заботами. О духовной усталости Кюхельбекера и поработившем его унынии, по причине физической слабости и усилившихся болезней, узнаем из его стихов и переписки последних лет. И.И. Пущин в письме от 13 июля 1846 г. пытался поддержать измученного и обессилившего товарища, подбадривал его, напоминая о том, что он всегда был для него образцом поэта, не поддававшегося «прозе жизни»: «Мне это тем более неприятно, что я привык тебя видеть поэтом не на бумаге, но и в делах твоих, в воззрениях на людей, где никогда не слышен был звук металла. Что с тобой сделалось?» [Пущин, с. 217–218].
Мотив смерти и темницы появился в творчестве Кюхельбекера уже в далекие лицейские годы. Запись в «Дневнике» от 14 августа 1832 г. гласит:
На днях я припомнил стихи, которые написал еще в 1815 году в Лицее. Вношу их в дневник для того, чтобы не пропали, если и изгладятся из памяти; мой покойный друг их любил.
НАДГРОБИЕ
Сажень земли мое стяжанье,
Мне отведен смиренный дом:
Здесь спят надежда и желанье,
Окован страх железным сном,
Заснули горесть и веселье —
Безмолвно все в подземной келье <...>
[Кюхельбекер, с. 259].
Юношеские стихи, написанные под впечатлением от прочитанного, спустя десятилетия воспринимаются Кюхельбекером буквально, актуализируются в его сознании как лично пережитая трагедия — поражение в декабре 1825 г., казни соратников и гибель друзей, многие годы тюрьмы и сибирской ссылки, наконец, испытания лишениями, болезнями, отчаянием. Сквозные в творчестве Кюхельбекера мотивы смерти и темницы, страдания и одиночества, некогда почерпнутые из книг и вынашиваемые в воображении, переосмысляются в контексте реальности, конкретного жизненного опыта. Перед сильным чувством, вызванным собственными потерями, отступают переживания о невзгодах старых поэтов, знания о далеких исторических эпохах, и на первый план выдвигаются личная драма, несчастья близких людей, друзей и единомышленников, как сосланных, так и погибших — «от петли», от пули, от рук толпы безумцев.
В позднейших элегиях, в списках преждевременно ушедших из жизни талантливых людей, о которых особенно сокрушается Кюхельбекер, неизменно присутствует Александр Сергеевич Грибоедов. Имя его не всегда упоминается, но в чертах портрета, коротких характеристиках, штрихах биографии безошибочно угадывается его образ и судьба.
Арестованный по месту службы на Кавказе в январе 1826 г. по делу декабристов Грибоедов был отправлен в Петербург, но вскоре был отпущен за отсутствием доказательств и с «очистительным аттестатом» вернулся на дипломатическую службу на Кавказ. Но многие друзья Грибоедова были осуждены, в их числе Вильгельм Кюхельбекер и Александр Одоевский — молодые члены «Северного общества» и участники восстания. Оба принадлежали к поколению тех, кто «опоздал родиться», но явственно слышал «гул битвы» 1812 г., показавшей «мощь и величие русского народа» [Немзер, 1987, с. 4]. После поражения и казни лидеров декабристы перенесли жестокие испытания в казематах и прошли «суровые и мрачные этапы» «во глубине сибирских руд»: Нерчинские рудники, Читинский каторжный острог, тюрьма Петровского завода и затем — разбросанные по необъятным сибирским просторам заснеженные медвежьи углы, места ссылки и поселения — Шушенское, Нарым, Туруханск, Мертвый Култук, Якутск, Вилюйск, Березов, Братский Острог, Верхнеколымск, Витим Пелым…» [Гессен, с. 5]. После десятилетнего заключения Кюхельбекер был сослан на поселение в Баргузин. Одоевский, приговоренный к пятнадцати годам каторги, был отправлен в Читу, затем переведен в Петровский завод. С 1833 г. Одоевский находился на поселении под Иркутском, а в 1836 г. был отправлен в Ишим Тобольской губернии [Лорер, с. 449]. После окончания ссылки, сокращенной до 12 лет, Одоевский был переведен на службу на Кавказ, где скончался от малярии, спустя десять лет после смерти Грибоедова.
Весть о гибели Грибоедова в Тегеране 30 января 1829 г. пришла с большим опозданием и к Кюхельбекеру, и к Одоевскому. Кюхельбекер, находившийся с октября 1827 г. по апрель 1831 г. в арестантских ротах при Динабургской крепости, пытается связаться с Грибоедовым, не зная о его гибели, и тайно передает для него записку с князем С.С. Оболенским, которого после окончания срока заключения отправляют рядовым на Кавказ [Пухляк, с. 55–56]. О смерти Грибоедова Кюхельбекер узнает из письма от родных только 20 августа 1829 г. и в порыве отчаяния пишет элегию «Памяти Грибоедова». События и горестные переживания этого периода, как справедливо отмечено исследователем, приобрели в этой элегии символическое значение [Мазья, с. 177].
Элегия-плач «Памяти Грибоедова» начинается обращением к ушедшему в иной мир «незабвенному» другу, «брату милому». В вопрошаниях лирического героя слышны глубочайшие эмоции — крик души, боль «сердца», горькое сожаление о невосполнимой утрате. С одной стороны, Кюхельбекер, «взятый заживо могилой», как поэт сам говорит о себе, осмысляет страшную смерть товарища сквозь призму орфического мифа о поэте, растерзанного толпой (Орфей, по одному из преданий, был растерзан вакханками) и обретшего небесное жилище, с другой — наполняет стихи драматизмом действительных событий, описывает горечь страдания от осознания вечной разлуки с другом, печаль из-за невосполнимой утраты, тоску по дружескому общению, как в прежние годы, сетование на тяжесть житейских ограничений, безысходность одиночества в заточении. Элегия-плач сохранила семантическую парадигму, интонацию и ритм элегии-видения, повторив мотив ускользания и призрачности знакомого образа, идею невозвратности прошлого, явленного во сне: «Любезный образ твой ужели / Без слез, без скорби звал к себе? Вотще я простирал объятья, / Я звал тебя, но звал вотще; Ты был незрим моей мечте» (c. 249).
В этой элегии лирический герой Кюхельбекера еще активнее выступает от лица автора, часто в роли «медиума» и визионера. Пересказывая необычное ночное видение, примерно совпавшее с датой смерти друга, поэт усматривает его эмоциональную связь с печальным событием, вспоминает о нахлынувшем во сне предчувствии беды, задним числом угадывает смысл предсказания той «вещей ночи», возможно, «в страшный <…> час <…> кончины» друга. Автор развивает мистический мотив «возлюбленного призрака», представшего в ясном образе «избранного славой» «Певца, воспевшего Иран» и «сраженного Ираном». Очевидно, что этот парадокс поэт переживает как глубочайшее потрясение. Романтический образ Грибоедова резонирует с живым воспоминанием о нем как бесстрашном, честном, преданном отечеству человеке, поэте и деятеле, павшем жертвой клеветников, заговорщиков, интриганов и злоумышленников. Здесь речь идет не о символических преследователях поэта, как «вечного парии общества», а о реальных антагонистах Грибоедова как политика и дипломата. Кюхельбекер, вероятно, уже знал о том, что недоброжелатели постарались запятнать репутацию друга, а враги поспешили очернить героическую биографию. Создавая гротескный портрет дипломата, противники называли «наглостью» и «несговорчивостью» его смелость, прямоту и преданность делу защиты православных людей; в твердом характере Грибоедова, в его взыскательности и несгибаемости перед лестью они усматривали «невыносимую грубость» и «оскорбительную непочтительность» по отношению к его величеству падишаху и его верноподданным. Противники политики Грибоедова вынашивали версию о его виновности в тегеранской трагедии, тенденциозно интерпретируя и выпячивая детали, трактуя в выгодном для себя свете мысли и наблюдения из донесений и записок выжившего в тегеранской бойне секретаря русской дипмиссии Мальцова [Дмитриев, с. 343–388].
Элегическая антитеза Кюхельбекера, построенная на взаимоисключающих характеристиках и противоречивых событиях, не содержит конкретных сообщений об исполнителях (сказано лишь: «сраженный Ираном»), причинах и подготовке убийства. Но символическая недосказанность, обобщенность, интонационная нагрузка этих строк лишь усиливают впечатление запутанности интриги, атмосферы подозрительности и таинственности, возникших вокруг расследования по делу Грибоедова.
Видение, вставленное в стихотворение, призвано подтвердить мистическую связь, существующую между поэтами и духовными братьями, чистоту помыслов и деяний Грибоедова как честного человека, неподкупного дипломата и близкого друга. На явленных во сне лике и теле, как сообщает поэт, не было видно ни «глубоких ран», ни следов «борьбы кровавой».
Одеян не был ты туманом,
Не искажен и не уныл,
Не бледен... Нет, ты ясен был <…> (с. 249).
На ясный образ друга из ночного видения накладывается столь же ясное воспоминание о живом Грибоедове: черты «духа из области сиянья» сравниваются поэтом с некогда реальными чертами (с. 250). Словесный портрет Грибоедова окружен романтическим ореолом и в общих чертах совпадает с дошедшими до нас описаниями и характеристиками, данными современниками; с помощью метафоры выделена особая деталь внешнего облика друга, подмеченная и другими, — «орлиный взор», говорящий о благородстве, проницательности и прямоте характера. Впечатление жизненной достоверности портрета и характеристики усиливается упоминанием поэмы об Иране, над которой в последнее время работал Грибоедов (сказано: «Певец, воспевший Иран»). Об этом факте знали лишь несколько человек из близкого окружения поэта. Уточняющее пояснение содержится в примечаниях Кюхельбекера: речь идет «о поэме Грибоедова, схожей по форме своей с Чайлдом-Гарольдом; в ней превосходно изображена Персия. Этой поэмы, нигде не напечатанной, не надобно смешивать с драмой, о которой упоминает Булгарин» [Декабристы, т. 2, с. 249].
Биографические подробности и особенности портрета, в котором доминируют реальные черты «брата и друга», снимают мифический ореол, окружавший Грибоедова, но не ослабляют его культ как романтического героя и романтической жертвы. Культ дружбы и любви Кюхельбекер пронес через всю свою жизнь. Он хранил верность лицейской дружбе, привязанность к Дельвигу и Пушкину, высоко ценил и превозносил их поэтический дар; он сохранил восторженные чувства к Рылееву и Грибоедову, отдавая дань их памяти, глубоко переживая гибель поэтических дарований, масштабность и катастрофичность трагедии.
В элегических воспоминаниях Кюхельбекер часто называет Грибоедова «братом». Это говорит о его доверительном отношении к Грибоедову и дополняет утверждение исследователя о том, что Грибоедов называл «братом» только С.Н. Бегичева и А.И. Одоевского [Мещеряков, с. 104]. Известные факты говорят сами за себя. Кюхельбекер бережно хранил память о Грибоедове, ревниво защищал после смерти друга его драматургическое наследие от нападок «гг. Писаревых, Дмитриевых и подобных молодцов», «Белугина и братии», обрушившихся с критикой на пьесу «Горе от ума». Об этом свидетельствуют записи в «Дневнике» Кюхельбекера от 7 и 8 февраля 1833 г. и др. [Мазья, с. 178–184].
В поздних стихотворениях Кюхельбекера имя Грибоедова упоминается среди попранных русских поэтов, рядом с именами лицейских товарищей — рано умершего Дельвига (в 1831 г.), А.С. Пушкина — «жертв сердца», «страдальцев и поэтов», продолживших славный ряд поселенцев «небесного края» («19 октября 1837 года» от 19 октября 1838 г.; «До смерти мне грозила смерти тьма…» от 25 и 26 октября 1845 г.). В визионерском стихотворении «Три тени», написанном 13–14 июня 1840 г. под влиянием элегии К.Н. Батюшкова «Тень друга» (1814) [Декабристы, т. 2, с. 528], призраки Грибоедова, Дельвига и Пушкина являются лирическому герою в действительных, топонимически конкретизированных местах изгнания — в степях Забайкалья, на берегу реки Онон. Далее раскрывается характерная для поэзии Кюхельбекера времен сибирского поселения тема «небесных теней» и «звездной» встречи с друзьями юности:
<…> Я вспрянул, облитый потоком содроганья,
И в ужасе студеном, как во сне,
Вскричал и произнес любезных имена:
«Брат Грибоедов, ты? Ты, Дельвиг! Пушкин, — ты ли?»
Взглянул — их нет; они уж вдаль уплыли <…> (с. 262).
Обобщение «горькой судьбы поэтов всех племен», среди которых особое место отведено поэтам России, находим в элегии «Участь русских поэтов» (1845 г.). Лирический герой сокрушается о бедах тех, кого считает лучшими из лучших, талантливейшими из талантливейших, кому Бог дал «огонь — сердцу, свет — уму» и кого «бросают в черную тюрьму, / Морят морозом безнадежной ссылки» (с. 265). Список поэтов, обреченных на смерть, возглавляет Рылеев, поплатившийся головой за страсть к свободе, — ему «стянула петля дерзостную выю». В следующей строфе Кюхельбекер вспоминает «прозорливцев вдохновенных», утративших зрение, к которым относит и самого себя, и тех, кто пал от пули «любезников презренных». В напоминании о жертвах дуэли очевиден намек на смерть Пушкина, хотя здесь слышится более широкое обобщение, выходящее за рамки темы поэта, — напоминание об иных убитых, возможно, о Чернове, которому была посвящена элегия Кюхельбекера «На смерть Чернова». Написанная до декабрьского восстания, она начиналась решительными словами: «Клянемся честью и Черновым: / Вражда и брань временщикам…» (с. 246). Последние проводы офицера лейб-гвардии Семеновского полка, длинное погребальное шествие на Смоленское кладбище, по словам декабриста Оболенского, стали молчаливым, но красноречивым выражением «идеи о защите слабого против сильного, скромного против гордого» [Оболенский, с. 85]. Похороны Чернова, состоявшиеся 27 сентября 1825 г. и организованные Рылеевым, «вылились в настоящую общественную демонстрацию против всесилья аристократии» [Мемуары декабристов, с. 338] и были своеобразной репетицией восстания декабристов.
Ответом Одоевского на известие о гибели близкого друга стала «Элегия на смерть Грибоедова», созданная на поселении в Чите в 1829 г. В воспоминаниях декабриста Н.И. Лорера, написанных на «на 70-м году от роду», читаем: «Мне приятно поместить здесь несколько строк в воспоминание этих прекрасных людей. Одоевский воспитывался с Грибоедовым и был его другом. Оба были поэтами и сошлись одинаковыми вкусами, наклонностями и дарованием. Одоевский служил в конногвардейском полку и на 23-м году жизни был сослан со мною в Сибирь в одной категории». [Лорер, с. 448]. После окончания сибирской ссылки Одоевский и Лорер вместе с шестью другими товарищами были отправлены солдатами на кавказскую войну. Лорер выехал из Кургана, Одоевский — из Тобольска. Из Кургана в Тобольск Лорер ехал с Назимовым, Лихаревым, Фохтом и Розеном через Ялуторовск, в котором они навестили «товарищей Читы и Петровского завода»: Тизенгаузена, Пущина, князя Оболенского, Муравьева-Апостола, Якушкина и Ентальцева с женой [Лорер, с. 448]. В Тобольске к ним присоединились Одоевский и Черкасов, также назначенные солдатами на Кавказ [Лорер, с. 448]. Лорер точно указал топографию путешествия на Кавказ, но ошибся в числе отправленных на войну ссыльных и в датах смерти отца и сына Одоевских, на что указал в комментариях А.С. Немзер. Последний привел также ссылку на письма Грибоедова, в которых дипломат ходатайствовал за своего друга Одоевского, особо отметив письмо к И.Ф. Паскевичу от 3 декабря 1828 г. [Немзер, 1988, с. 570]. Уточняя факты в отношениях Грибоедова и Одоевского, О.П. Мещеряков сообщает, что знакомству Грибоедова с Одоевским предшествовала встреча с его двоюродным братом князем-«любомудром» В.Ф. Одоевским. Впервые Грибоедов упомянул А.И. Одоевского в своем письме к Бегичеву от 10 июня 1824 г., назвав его в списке новых лиц из своего окружения. Но уже к концу августа Грибоедов настолько сблизился с Одоевским, что переехал к нему на квартиру, «на Исаакиевской площади, в дом Булатова, угол Почтамтской улицы», куда окончательно перебрался после «знаменитого наводнения 7 ноября, лишившего его крова» [Мещеряков, с. 124]. С тех пор до самых трагических событий на Сенатской площади друзья были неразлучны.
В «Элегии на смерть Грибоедова» Одоевским запечатлен трагический образ поэта и друга, отданного на заклание «под иными небесами»:
Где он? Кого о нем спросить?
Где дух? Где прах?.. В краю далеком! (c. 342).
Автор элегии намекает на невыясненные обстоятельства гибели русской миссии в Тегеране. Тегеран молчал, а официальный Петербург ограничился «поверхностным расследованием» иранского дела, в котором осталось много «белых пятен» и невыясненных вопросов. Элегия Одоевского, «поэта декабристской каторги», как его называли единомышленники [Немзер, 1987, с. 531; Дмитриев], содержит в себе и скрытые вопросы к расследователям дела русского посольства в Тегеране, и сетование на неблаговидную действительность, и упрек несправедливой судьбе, жестоко и незаслуженно распорядившейся жизнью друга, и негодование по поводу насилия над чувствами близких и друзей погибшего, которым было отказано в праве попрощаться с телом умершего и проводить его в последний путь до места захоронения, чтобы оплакивать почившего товарища так, как того требовали устоявшаяся в веках традиция прощания с усопшими и божественный закон. Лирический герой совершает ритуал поминовения в стенах своей темницы и горько сожалеет о том, что не может почтить память друга на его могиле:
О, дайте горьких слез потоком
Его могилу оросить,
Ее согреть моим дыханьем;
Я с ненасытимым страданьем
Вопьюсь очами в прах его,
Исполнюсь весь моей утратой,
И горсть земли, с могилы взятой,
Прижму — как друга моего! (с. 342).
Как и в стихах Кюхельбекера, в элегии Одоевского рождается живой образ Грибоедова, каким его сохранила память поэта. Отсюда жгучее, но неисполнимое желание
Взглянуть на взор его очей,
Взглянуть, сжать руку, звук речей
Услышать на одно мгновенье —
Живило грудь, как вдохновенье,
Восторгом полнило меня! (с. 342).
Вдохновенные мысли «поэта сибирского заточения», надежды, питаемые «суетной и шумной жизнью в четырех больших камерах Читинского острога» [Гессен, c.166–185], сменились усталостью и отчаянием: «<…> от надежд, как от огня, / Остались только — дым и тленье…» (с. 342).
Одоевский пылко и чувственно передавал возвышенные романтические настроения ссыльных декабристов. В «Элегии», посвященной В.И. Ланской (Литературная Газета, 1830, № 52), автор, предположительно, упоминает о Грибоедове, не называя его имени. В стихотворении «Два образа» (РБ, 1959, № 14), написанном в Чите после получения вести о смерти Грибоедова, в первом образе, как утверждал декабрист Лорер, следует видеть Грибоедова, за вторым образом скрыто неизвестное лицо [Мещеряков, с. 138], предположительно — «неизвестная нам женщина», но как бы то ни было, оба образа полностью «не сводимы к реальным прототипам и имеют прежде всего символическое значение» [Немзер, 1987, с. 533].
Не отказываясь от парафрастического языка элегии, Одоевский иначе, чем Кюхельбекер, расставил акценты в символическом дискурсе, избегая архаизации языка. В его элегии «на смерть» используются детали биографии драматурга и поэта, приводятся факты его последних дней и безвременной кончины. Продолжая политический дискурс декабризма в байроническом ключе, автор в целом остается верен правилам классического построения жанра в границах русской элегической традиции.
В мифопоэтике романтического элегизма ведущая роль отводилась оценкам душевного состояния поэта-современника, портретной и психологической характеристикам, ценностям духовной жизни, анализу переживаний, сокрушительным эмоциям, рассуждениям о страдальческой судьбе поэтов-изгнанников, теме невинно убиенных служителей поэзии, одной из главных в европейской литературе с конца XVIII в. Важно, что поэты-декабристы, подхватив сюжеты из западной книжности о несчастных поэтах и мотивы изгнанничества западной книжности (начиная с Овидия), развили их, введя сюжеты из современной жизни, символически обобщив и романтически осмыслив свой собственный жизненный опыт и участь изгнанников в лирико-философском контексте своего времени. Опираясь на личные воспоминания и элегический опыт предшественников, оба поэта — и Кюхельбекер, и Одоевский — вдохновлялись «великим и прекрасным» в духе своего времени и в этой парадигме увидели и представили гениальную личность и трагическую судьбу друга. В посланиях, видениях и элегиях «на смерть» отчетливо проступает эпоха, к которой они принадлежали. Эта эпоха взрастила героическое и самоотверженное дворянское поколение, ставшее жертвой собственных жестоких иллюзий, плеяду талантливых писателей и литераторов и романтических гениев, среди которых особо выделяется возвышенный поэтический темперамент, пылкий и острый ум Грибоедова — бескомпромиссной личности, ответственного дипломата, непревзойденного поэта-ироника и сатирика, драматурга и и просто близкого друга и единомышленника.
Литература
1. Аблогина Е.В., Дубенко М.В., Рудикова Н.А. Дипломатическая миссия и гибель А.С. Грибоедова в Персии: вековая полемика в российских и британских изданиях // Текст. Книга. Книгоиздание. Научно-практический журнал. 2014. № 1(5). С. 106–111.
2. Александр Грибоедов. Неизвестные страницы великой судьбы / сост. С.Н. Дмитриев, А.А. Филиппова. М.: Вече, 2019. С. 552–565.
3. Гессен А. Во глубине сибирских руд… Декабристы на каторге и ссылке. Махачкала: Учпедгиз, 1982. 351 с.
4. Декабристы. Избранные сочинения: В 2-х т. Т. 2 / сост. А.С. Немзер и О.А. Проскурин. М.: Правда, 1987. 560 с.
5. Дмитриев С.Н. «Спасшийся» И.С. Мальцов и новые документы о тегеранской трагедии 1829 года // Александр Грибоедов. Неизвестные страницы великой судьбы / сост. С.Н. Дмитриев, А.А. Филиппова. М.: Вече, 2019. С. 343–388.
6. Кюхельбекер В.К. Из «Дневника» // А.С. Грибоедов в воспоминаниях современников / Под общ. ред.: В.Э. Вацуро. М.: Худож. лит., 1980. С. 257–263.
7. Лорер Н.И. Записки моего времени. Воспоминания о прошлом // Мемуары декабристов / сост., вступ. ст. и ком. А.С. Немзер. М.: Правда, 1988. С. 313–545.
8. Мазья М.Г. А.С. Грибоедов в стихах и дневнике В.К. Кюхельбекера // Александр Грибоедов. Неизвестные страницы великой судьбы / сост. С.Н. Дмитриев, А.А. Филиппова. М.: Вече, 2019. С. 552–565.
9. Мемуары декабристов. Северное общество / под ред. В.А. Федорова. М.: Изд-во МГУ, 1981. 400 с.
10. Мещеряков В.П. А.С. Грибоедов. Литературное окружение и восприятие (XIX – нач. ХХ в.) ; отв. ред. Ф.Я. Прийма. Л., 1983. 267 с.
11. Немзер А.С. Николай Иванов Лорер (1795–1873) // Мемуары декабристов / сост., вступ. ст. и ком. А.С. Немзера. М.: Правда, 1988. С. 564–573.
12. Немзер А.С. Первенцы свободы // Декабристы. Избранные сочинения: в 2-х т. Т. 1 / сост. и примеч. А.С. Немзера и О.А. Проскурина. М.: Правда, 1987. С. 3–20.
13. Оболенский Е.П. Воспоминание о Кондратии Федоровиче Рылееве // Мемуары декабристов. Северное общество / сост. В.А. Федорова. М.: Изд-во МГУ, 1981. С. 79–96.
14. Пухляк О.Н. 100 русских портретов в истории Латвии / ред. Гр. Смирин; послесл. А. Гурина. Рига: D.V.I.N.A, 2008. С. 55–56.
15. Пущин И.И. Записки о Пушкине. Письма [Сер. литературных мемуаров] // ред, вступ. ст. и примеч. С.Я. Штрайха. М.: Худож. лит., 1956. 496 с.
16. Строганов М.В. Из истории литературных отношений Грибоедова и Пушкина, или О «человековедении» как методе истории литературы // Александр Грибоедов. Неизвестные страницы великой судьбы / сост. С.Н. Дмитриев, А.А. Филиппова. М.: Вече, 2019. С. 251–284.
17. Тынянов Ю.Н. Смерть Вазир-Мухтара. М.: Правда, 1983. 496 с.
GRIBOEDOV’S PERSONALITY AND FATE IN ELEGIES OF W.K. KUKHELBECKER AND A.I. ODOYEVSKY
Abstract. A romantic image of A.S. Griboedov as a friend, poet and statesman emerges in the elegies of his contemporaries, his close friends and associates W.K. Kukhelbeker and A.I. Odoyevsky. Textual analysis of elegy poems, dedications and other poems “on the death of” provides grounding of the statement that Romantic poets, inspired by the ideas of a poet-in-chief and visionary in the spirit of the time, created an image of a writer and diplomat in accordance with their aesthetic ideals and transformed the elegy genre by giving it rebellious features in the spirit of Decembrist lyrical and philosophical tradition, expressing in them high thoughts and feelings, personal ideals and dreams, filling with reflections on the meaning of life and death, on the “divine gift” of poetry, on the “evil fate” of a lonely sufferer. The article argues that in the Decembrist poetry of 1820–1840 the spiritual values of man are brought to the forefront and defined by loyalty to the poetic ideals, despite the harsh “prose of life”; it is within this framework that the priceless personal qualities, the outstanding mind and talents of Griboedov, his creative and “passionate impulses” are valued. Grieving over the tragic death of Griboedov, the Decembrists lamented the insidious fate that did not favor the servants of poetry and the holders of a prophetic gift; they symbolically summarized and reflected on the poet and diplomat’s life and work as well as their own fate in a long line of outcasts and deplorables. The author's personal experiences, impressions and moods did not contradict the Romantic notions of poetry and its role in the life of mankind, and resonated ideologically and emotionally with the lyrical sentiments of the elegiac predecessors.
Keywords: A.S. Griboedov, poet, romantic elegy, lyrics, decembrism, W.К. Kukhelbecker, А.I. Odoyevsky.
Свидетельство о публикации №225012701916