Роман сладкая печаль сердца часть вторая

                ЧАСТЬ   ВТОРАЯ

                ДРУГАЯ  ЖИЗНЬ

   … Сейчас, когда я пишу эту книгу, за окном  осень 2020 года.  А за моим  письменным столом – по-прежнему девяностые: зимовьё, костёр, приезды на лошади отца, жизнь в тайге, за спиной сорок лет и всё ещё впереди.   Давно нет отца, который долго и тяжело болел. Ушла и мама

Ненастные нынче погоды,
Тепло, как могу, берегу.
Какие хорошие годы
На этом прошли берегу!

Мы пили холодную водку,
Монеты бросали в волну,
А кто-то фанерную лодку –
Без вёсел – смеясь, оттолкнул.

И вот меня тихо относит
От шумных и суетных дел
В какую-то новую осень
И в новый какой-то предел.

В какой-то неясной полуде
Я будто бы видеть могу,
Что самые лучшие люди
На дальнем уже берегу.

Отец улыбается маме
И чья-то мне машет рука.
Вот только все лица в тумане,
В тумане те лица пока…

   Многое ушло. Но остались воспоминания. Воспоминания – возможность не потерять себя во времени. Воспоминания продлевают жизнь. Ты заново проживаешь давние дни, но перед этим помещаешь их под пресс и выжимаешь лишнее, ненужное. Оставляешь самое главное. Воспоминания не только продлевают жизнь – они ещё и облагораживают жизнь.
      Двадцатые  числа  прозрачного сентября.  Картошку  выкопали.  Ботва,  собранная  в  кучи,  уже  подсохла.  Дни  стоят  тихие  и  солнечные,  как  соты.  Там  и  сям  поднимаются  вертикальные  дымы  -   жгут  ботву.  Непривычно  чёрная  земля  по огородам  затянута  длинными  серебряными  паутинками  -  такими  тонкими,  что  ловить  ими  можно  разве  что  микробов.
    Жгу  ботву  и  я.  Перенёс   её  в  одну  большую  кучу,  поджёг,  вилами  пошевеливаю  сухие  стебли,  помогаю  огню.
    Мама  собралась  к  соседке  -  сегодня  почтовый  день,  а  в  доме  Галины  Алексеевны   выдают   пенсии  и  разную  корреспонденцию.
  Ботва  даёт  густой,  с  мутно-жёлтыми  жгутами,  дым,  который быстро  переходит  в  прозрачное  пламя.  Через  него  видны  искривлённые  соседние  дома  и  забор.
   Мама  доходит  до  угла  и  оборачивается.  Я  вижу  её  через  дрожащий  воздух  костра.  Фигурка   в  сером  отцовском  пиджаке,  тёмной  юбке  и  войлочных  сапогах  начинает  расслаиваться,  плавиться,  утончаться  и  подниматься  над  землёй.  Напоследок   мама  зачем-то  машет  мне  хозяйственной  сумкой.  Её  силуэт  искривляется  и  окончательно  растворяется  в  пространстве…
    Уходить  так  и  надо  -  тихо  и  не больно.  Как  уходит  день.  Как  догорает  костёр.  Как  птица  уходит  в  небо  и  растворяется  в  нём.
   И  остаётся  свет. 
   Нет и  моего зимовья, нет пристенка, нет запасного зимовья – они сгорели десяток лет назад, в засушливые годы, когда по тем местам пролетели пожары. На моём столе лежит кусочек оплавленного стекла из окошка в крыше моего спасительного зимовья.
   Нет многих родных, друзей, знакомых – они навсегда остались в том далёком времени. Да и времени того нет.  Оно сохранилось лишь  в памяти, записях, стихах, ранах в душе и шрамах на пальцах левой ладони…
   …Как только раны на пальцах начинали заживать и покрываться коростой, приходили они - Володя Гутарь и Сергей, не помню фамилию. Приносили в бутылке из-под минералки стакан водки, молоток и наручники. Давали выпить полстакана  - какое-никакое, но  обезболивающее. Усаживали на пол спиной к стене и пристёгивали руки к батареям.
   - Славян, забери ты это заявление и дело с концом!
   Я мотал головой.
   - Иначе он тебя тут сгноит.
   Я молчал.
   - Ты думаешь, нам это надо? Ты пойми, не станем делать, сами окажемся на твоём месте.
   - Да понимаю я всё. Давайте…  по левой.
   Один держал растопыренную на батарее ладонь, другой бил молотком по пальцам. Не так, чтоб уж сильно, не с размаху. Терпеть можно было. И сознание не терять.
   Они были неплохие ребята. У них была плохая работа. Они выполняли приказ. Ещё недавно по выходным я вёл секцию бокса для поселенцев, где занимались и они – наши надзиратели, охранники, на официальном языке – контролёры, на неофициальном – «дубаки»….
   Потом  отстёгивали наручники, наливали полстакана водки и, как бы оправдываясь, говорили:
   - Ты это, того, не держи… сам понимаешь. Всё же забери ты это заявление, и нам легче и тебе… Славян, ты думаешь, нам легко вот так?...
   И уходили к заместителю начальника колонии поселения по режиму капитану Матусову Александру Петровичу по прозвищу «Обезьянка» с докладом:
   - Отказывается, не забирает.
  Капитан  Матусов –  сорокалетний бурят с маленьким, живым и быстрым лицом, похожий на обезьянку. Но внешность его обманчива. Он садист по своей натуре.  Александр Петрович счастлив: в колонии поселения он  нашёл себя.
   Вечером после пересчёта Обезьянка непременно вызывал к себе одного-двух поселенцев. Никакой системы не было: мог наугад указать фамилию в журнале, мог, проходя вдоль строя, остановиться, ткнуть резиновой дубинкой в грудь и бросить:
   - Зайдёшь!
   Если вызывал двоих, то сковывал их наручниками и начинал избивать. Чем больше бил, тем больше заводился и зверел. Как-то раз он вызвал Саню Загибалова - моториста гаража и Чирика – водителя,  развозившего на работу  по молочно-товарным фермам  расконвоированных зэчек из женской зоны. Вызвал и приказал самим пристегнуть наручники. И достал из металлического шкафа резиновую дубинку… Загибалов и Чирик рвались так сильно, что лопнула цепочка на «браслетах».
   Иногда появлялся в автопарке, выстраивал тех, кто попался на глаза, щурился и стрелял над головами. Обезьянка не употреблял алкоголь:  сама работа, власть над бесправным человеком пьянила сильнее спирта.
   Меня сия участь как-то обходила стороной, хотя многие из поселенцев уже не раз были в кабинете у Матусова. Он называл это «разминкой перед отбоем». А тут вызвал меня. И я знал – зачем. Когда вошёл, капитан показал на очки:
   - Глаза сними.
   И шагнул к металлическому шкафу. В секунду вспомнился Букатич и его уроки для улицы. Достать дубинку он не успел…  И всё же, когда я затолкал  его коротко стриженную голову в корзину для мусора, нажал  тревожную кнопку под столешницей. Вбежала охрана…
    Отметелили меня  до лёгкой синевы. И бросили в камеру. Удалось через «семейников» отправить записку на волю, «маляву». Назавтра прибыл прокурор и ещё кто-то, сняли побои и завели на капитана уголовное дело. Как я понял, завели не без удовольствия, поскольку у прокурора были к нему какие-то свои счёты…
   Скоро четыре месяца, как я сижу в одиночной камере штрафного изолятора (ШИЗО). Сидят штрафники и по другим камерам, но утром их выводят на работы, после вечернего просчёта – в шизо. Меня же выводят утром на пять минут – вынести парашу. Обезьянка требует, чтобы я забрал своё заявление. Раз в три-четыре дня приходят ребята с молотком, водкой и наручниками.
   Не хотел признаться себе, но я уже и сам подумывал  забрать у прокурора заявление на Матусова. Думал, вот заберу заявление,  закроют на него уголовное дело, и всё закончится, и выйду я отсюда, снова сяду за руль своего самосвала  ЗИЛ-555, и всё станет по-прежнему.
   Да, была мысль  забрать заявление, но какая-то поперечина встала, какое-то дурацкое упрямство, как тогда дождливым туманным утром на зимовье, когда заблудился и тащил рюкзак с берёзовыми капами. И чем дальше тащил, тем сильнее поднималось внутри: вот не брошу и всё! А ещё  вспомнилось лето в Шара-Талинской геологической партии после восьмого класса, когда мои напарники сбежали ночью на могзонский вокзал, а я остался один в просторной палатке. И была одна мысль, самая главная: выдержу! Всё равно выдержу! Вот назло… Я не знал назло кому.
   Пока я сидел в одиночке, среди охраны появился новенький контролёр, парнишка лет двадцати из Усть-Урова, по кличке Белоглазый.  Говорили о нём как о сущем звере. Несколько раз я видел его.  В свою смену по ночам он проходил в дальние камеры. Я слышал шаги и смотрел в глазок. Минут через тридцать-сорок он возвращался, рукава кителя и белой рубашки были закатаны, а руки испачканы в крови. Дважды он открывал мою дверь, стоял, смотрел, но не заходил: у него и вправду были белые глаза – как у окуня в ухе.
   А потом пришла «малява» из «чёрной» зоны. И подписана «Жэка». Кто-такой Жэка, я не знал. Записку передал дежурный вместе с баландой, стоял, не уходил, ждал. Я развернул свёрнутую в трубочку записку. Записка та не сохранилась, но смысл её помню хорошо: мне советовали просить усиление режима через суд, который изменит меру наказания. Если мне усилят режим, то переведут обязательно в «сороковку» или так называемую «чёрную» зону, которой на поселухе боялись и которой «дубаки» стращали поселенцев. В зоне меня встретят по-людски. Если же я останусь на поселении и заберу заявление,  мстительный Обезьянка меня всё равно сгноит, может случайно балка на голову упасть или авария какая, или ещё что-нибудь.
    Дежурный не уходил. Потом наклонился, заглянул в раздатку:
   -Ответ будет?
   - Потом, позже.
   Вечером пришли с молотком. Я выпил водки и спросил:
   - Кто такой на зоне Жэка?
   Володя с Сергеем  переглянулись:
   - Ты не знаешь, кто такой Жэка? Да это правая рука положенца Бартыка,  порученец, короче, приближенный человек.
   Похоже, моё пребывание в этих стенах подходило к концу.
   - Ребята, поднимитесь в Матусову, скажите, что я согласен написать заявление на усиление себе режима и уйти в зону.
   Посмотрели с удивлением и недоверием: нет ли какой хитрости?
   - Да нет, нет! Скажите ему, пусть завтра отправит лист бумаги и ручку, напишу заявление.
   Всё ещё с недоверием направились к выходу.
   - Э-э-э! А водку?
   Оставили стакан и пластиковую бутылку.
   Бумагу и ручку принесли очень быстро, минут через десять.
   - А  заявление заберёшь?
   - Пока нет.
   Понимал, что для Обезьянки главное – избавиться от меня, перевести в другое ведомство. А заявление? Вдруг да как-нибудь рассосётся…
   Последнюю ночь в изоляторе я провёл на ногах.
   Вспомнились ночи у зимнего костра, подсчитал: за полторы сотни.
   В штрафной изолятор закрыли меня второго декабря, сегодня третье апреля, итого – сто двадцать четыре дня и ночи.
   Скоро начнётся новая жизнь. Какая она будет? Ясно, что скоро я покину эту камеру.  И почти ясно, что меня переведут в «сороковку». Сороковка - это «чёрная» зона, каких в стране осталось всего три: в Багзае, на Дальнем Востоке и где-то на Урале под Свердловском. Рассказывали, что в «чёрной» жизнь устроена по воровским законам, по понятиям. Говорили, что весь распорядок уложен под воровской устав. Говорили, что в «чёрной» зоне запрещены маты. Говорили, что в «чёрной» зоне нельзя ударить человека. Говорили, что в чёрной зоне воры выносили насильникам, педофилам и садистам смертные приговоры и которые обязательно приводились в исполнение.  Да мало ли что говорили. Всё это предстояло узнать самому.
   И всё это оказалось правдой…
      Последнюю ночь в изоляторе я так и не уснул.  Даже как-то и жаль было расставаться с обжитым местом. Ещё неизвестно, что там впереди. Уже другим взглядом осмотрел я свой приют. Стены камеры по старинке оштукатурены и побелены. Все в надписях. Такие стены я встречал лишь дважды: в Читинской КПЗ и в пересыльной камере номер 36 старой Иркутской тюрьмы. Больше нигде таких стен не видел: ни в следственном изоляторе Читы, ни в боксиках, ни в иркутских накопителях, ни в пересылочных хатах – всюду стены заделаны  под шубу, это когда через сетку рабицу забрасывают стены раствором. Оставлять надписи на таких стенах невозможно.
    Нары из тёмных толстых досок, отполированные телами заключённых. Ни матраца, ни одеяла. За четыре месяца четырежды вывели в баню.  Лампочка над дверью под потолком горит днём и ночью. Полно клопов.  Хотя свет горит сутками, днём клопы куда-то прячутся.  Ночью лезут и кусают. Пришлось объявить им войну. Утром, когда выносил парашу, умылся снегом и нарвал сухие соцветия полыни, которые из-под снега густо торчали по обе стороны тропинки. Набил карманы. Рассыпал на нары и стал втирать в отполированные доски и щели между ними.  Вечером повторил.  И назавтра повторил. Клопы, к удивлению,  ушли.  Ушли, скорее всего, в соседние общие камеры. Больше клопов не было.
   Я даже как-то свыкся с конурой в три шага поперёк и шесть вдоль. Перечитываю надписи на стенах. «Андрей Молотков. Борзя. 1 октября 1991 – 1 ноября 1991 г.»
   «Иван Коробков. Братск».
   «Горохин. Иркутск. 11 июня – 11 сентября, 1993 г.»…
   «Селютин Гоша. Листвянка. 5 января – 5 июня 1994 год». Ого! Это серьёзно.
   ПКТ или помещение камерного типа давали за серьёзные проступки на месяц, три или на полгода.
   Молотков, Коробков, Горохин и Гоша Селютин хотя бы знали срок, когда они выйдут отсюда. А мой срок я назначу себе сам – когда заберу заявление…
    Итак, 1 октября 1991 год Молоткова завели в эту камеру…
    А я в начале  октября  приехал к родителям  в Тасей. Необходимо было  завершить последние дела. На грузовике ГАЗ-51 вывезли с отцом  сено и сметали два зарода. Третий зарод сметали на автомобиль: трудно было догадаться, что под сеном находится новенький военный ГАЗ-66 с кунгом. О двух ЗИЛ-131 с кунгами, спрятанных на Большом Острове у школьного товарища Сергея Туганова, я уже упоминал. Назавтра заправили   газик  и уехали в Бурятию, в Романовку, где у отца оставались много родных и знакомых. Заехали к дяде Василию, старшему брату отца, всю жизнь отработавшему лоцманом на Витиме. Василий Васильевич уже не вставал, износил ноги. В доме дяди встретился со своим двоюродным братом, тоже Васей. Больше мы с ним не виделись… Машину до лучших времён оставили у друга отца Алексея Стерликова. Вернулись в Читу на автобусе. Когда закончились смутные времена, мы с отцом снова съездили в Романовку и перегнали грузовичок в Тасей.
   А тогда, перед возвращением в Читу, мы с отцом ещё раз пришли к дяде Василию. Братья  долго говорили, вспоминали свою жизнь, называли незнакомые мне имена, словно понимали, что видятся в последний раз…
      Дядя  Василий всю свою жизнь провёл в пути.  В пути – это не ради красного словца.  Свои долгие годы он провёл  в селе Романовка на реке Витим, все населённые пункты которой были связаны с добычей золота. Всякое снабжение приисков  шло по реке в навигацию.  В Романовке  строили   двадцатитонные карбаза , загружали их  продуктами, оборудованием, бензином, керосином, соляром, спиртом, строительными материалами, вещами.  Всё это добро опечатывали и передавали  оперуполномоченным и лоцманам.  Когда набиралось  пять-шесть судов, караван отчаливал вниз по Витиму. Река очень своенравная – сплошь  перекаты, водовороты,  водопады, отбои, шивёры. В войну лоцманов не призывали на фронт, их работа по снабжению золотых приисков приравнивалась  к военной службе.  Дядя Вася ещё мальчишкой сплавлялся на карбазах и  рано почувствовал Витим.  Будучи  рабочим на подхвате, помощником, кем-то вроде юнги,  изучил  характер реки в большую и малую воду, знал все глубины, каждый камень.  А в шестнадцать лет из-за нехватки лоцманов ему доверили самостоятельно провести свой первый карбаз. Из пяти  четыре разбились в щепки, груз затонул. До пункта  дошёл лишь карбаз  дяди Василия. Так он стал лоцманом.
   Караван сплавлялся  до непроходимых Парамских порогов. Перед порогами баркасы  приставали к берегу, разгружали, на лошадях груз перевозили ниже по течению и снова загружали на другие баркасы, которые уже другие лоцманы вели до Бодайбо, Бамбуйки и дальних  золотоносных провинций.   После сдачи груза лоцманы  поднимались на гору, до которой более  сорока километров.  На плоской вершине была  подготовлена  взлётная  полоса.  А там ждали погоды и самолёта. Из-за ненастья, ветра, тумана ждать приходилось неделями. Дяде Васе не понравилось это вынужденное безделье. И однажды он решился, отправился пешком, но не по реке, а напрямую.  Через год у него уже была своя тропа,  он не был привязан к самолёту. Его возвращение не зависело от погоды, он  за неделю проходил свои  шестьсот километров, устраивал  банный день, получал следующий уже загруженный карбаз и уводил его до Парамских порогов. В таком ритме прошла вся его жизнь на реке. Зимой он охотился. В восемьдесят лет у дяди Васи отнялись ноги, мы с отцом были у него – он уже почти не вставал с кровати.
   Ради интереса я как-то подсчитал, сколько же километров дядя Вася прошёл своей тропой за сорок лет работы лоцманом. Получилось – более полумиллиона… Это как с рюкзаком дойти до луны, покурить и почти вернуться.
   Поначалу  дядя Василий  пытался найти себе напарника среди других лоцманов, но так и не нашёл – люди не выдерживали его темпа в дороге,   этих пугающих расстояний и самоограничения в отдыхе, доходящего до аскетизма.
      Если бы нас не разбросало время, надеюсь, я смог бы стать ему неплохим напарником…
         …Пока я разрывался между Читой, Романовкой, Тасеем, покосом, неведомый Андрей Молотков из Борзи обживал эту камеру.
    Одиннадцатого июня 1993 в эту камеру заехал опять же неведомый мне Горохин из Иркутска. За что? За какой проступок? Этого я никогда не узнаю. Но хорошо помню, что в июне того же года пришёл ко мне на зимовьё Сергей Леонов. А через неделю мы уже заготавливали золотой корень, что в итоге оказалось пустыми хлопотами… А потом пошли грибы, солили, мариновали, делали туеса. А потом пошла ягода… И снова делали туеса.
   …Утром за мной пришли контролёры и увели в общежитие за вещами, из которых  в тумбочке сиротливо дожидались: полотенце, зубная щётка и паста, мыло, бритвенный станок – все остальные вещи остались в тепляке на зерноскладе.
    У подъезда стояла бежевая «Волга». На переднем сиденье – Александр Петрович Матусов. Меня усадили на заднее, по бокам – конвоиры. До Усть-Орды никто не сказал ни слова. Водитель, важный бурят с седой шевелюрой, спустил стекло и выставил локоть. «Волга» на поворотах черпала весенний воздух, который  всегда разбавлен надеждами, ожиданием чего-то и ещё одним годом жизни…
   Подъехали к типовой постройке из силикатного кирпича, на первом этаже – почта, ещё какие-то конторы. На втором – суд: пустой длинный зал с казёнными креслами из прессованной  стружки, в конце – стол, за столом в единственном числе судья. Бурят с большим лицом и круглыми очками, как у Пьера Безухова. Меня ставят перед столом, по бокам занимает место конвой. Матусов стоит в стороне. Судья долго молчит и рассматривает меня с интересом, как если бы увидел в своём огороде среди редьки орхидею. Затем, в нарушение всех правил, выходит из-за стола, подходит ко мне, наклоняет голову и поверх очков снова рассматривает, округляя глаза. Затем душевно спрашивает:
   - Вы действительно сами требуете себе усиления режима?
   - Да.
   - И вас никто к этому не принуждает?
   - Нет.
   - И вам никто не угрожает? – судья переводит взгляд на Матусова.
   - Нет.
   Судья с минуту думает, затем произносит:
   - Сколько работаю, с таким сталкиваюсь впервые. Обычно как раз наоборот… Ну ладно.
   Судья возвращается за стол, откашливается и зачитывает приговор. Никаких  удалений в комнату для совещаний – а с кем бы он там совещался?
   Мне усиливают режим, переводят в зону, называемую в народе «сороковкой», однако срок не добавляют. Говорю, что никакой апелляции не будет. Опять же в нарушение закона Матусов не ждёт десять дней, а сразу отвозит меня на зону.
    Также молча возвращаемся в Багзай. Подъезжаем к металлическим серо-зелёным  воротам зоны. Меня передают охране. Мои бывшие конвоиры и Обезьянка поворачиваются и уходят. У зарешёченных дверей капитан оборачивается и долго смотрит на меня…
   Меня обыскивают, заставляют догола раздеться. Заставляют несколько раз присесть, открыть рот и высунуть язык. Просматривают и прощупывают одежду, проверяют каждую складку – таков порядок. Велят  одеться. Подходит высокий бурят,  старший лейтенант внутренней службы, жестом показывает  следовать за ним. Проходим несколько решётчатых дверей, отрядный распахивает последнюю - массивную с глазком и я оказываюсь в чёрной зоне. Передо мной несколько человек, одетых в разноцветную гражданскую одежду. Сразу удивило, что никакой арестантской робы с номерами на них не было. Шагнул вперёд худенький молодой человек, почти мальчишка, с живым лицом. Протянул руку и назвался:
   - Жэка!
   Затем показал на высокого худого с впалыми щеками и белыми волосами:
   - Это Седой.
   И тут же показал на второго, в чёрной щетине, с лицом Шамиля:
   - А это Черкес. Они всё покажут.
   Меня повели куда-то вглубь территории. Старший лейтенант, как оказалось, отрядный, было сунулся за нами, но Черкес ладонью остановил его:
  - Всё, Олег, иди. Дальше мы сами.
   Старший лейтенант возвращается за дверь с глазком.
   Черкес, Седой, Жэка уводят меня через плац, посыпанный жёлтой дресвой, к двухэтажному зданию из силикатного кирпича, который стал моим новым кровом.
   Так началась  жизнь в чёрной зоне. Но до неё надо было ещё дожить.

                ВЫХОД  ИЗ   ТАЙГИ


Мир медленно сходит с ума,
И в этой больничной палате,
Где светом является тьма,
Я в тех же безумных объятьях.

Мир сходит с ума всё быстрей,
Как будто телега под гору.
Живу в окаянную пору
Земных в окончании дней.
   В делах, размеренной жизни, привычных заботах на мягких белых лапах неслышно прошли две зимы.  Зимовьё осело, брёвна  стен потемнели.  Листья и хвоя дважды засыпали крышу моего таёжного жилища, в которое незаметно пришёл   1994 год. За это время на зимовьё забрёл лишь один человек - заблудившийся охотник с другой стороны хребта. Стояла поздняя осень, но снега ещё не было. Напоил чаем, поговорили. Затем петлями, чтобы он не запомнил дорогу, вывел охотника к перевалу и указал направление. Мои петли по тайге были излишни, как я понял, он в тайге  ориентировался слабо.
   Приёмник  сообщал новости жизни какого-то  другого незнакомого государства. Появились новые деньги – я даже не знал, как они выглядят. Сводки как с фронта: там убили, там застрелили, там перестрелка, там захват. Стали часто произносить пугающие слова «забастовка»,  «голодовка»  - слова  из чужого мира. Появилась реклама на радио – явление невиданное и неслыханное. Я слушал радио и понимал, что ничего не понимаю, что мир как-то очень быстро сходит с ума. И уже не было сильного желания возвращаться в эту большую пугающую жизнь, которая называется цивилизацией,  и вместе с ней принимать участие в общем помешательстве.   Я бы не сказал, что было страшно возвращаться в неизвестный мне мир. Скорее,  было любопытно и боязно.
   А потом изменили  Уголовный Кодекс, из него убрали расстрельную статью 93. Можно было выходить … но я всё тянул и тянул.
   Прошёл по путикам, снял половину петель, вторую сотню  затянул и поднял наверх. Не знал, как там обернётся, но всё равно когда-нибудь вернусь же я сюда!  Плашки и капканы снял ещё в первых числах марта.
   Привел в порядок черновики. Все стихи свёл в один журнал. Просмотрел дневниковые охотничьи записи: за ноябрь-декабрь 1992 года попались сто двадцать шесть зайцев. Зимой, в добычливое время, отец приезжал часто, забирал мясо. Во многом за счёт этих зайчиков, рябчиков, глухарей, косуль, грибов, ягоды мы и выжили в те голодные и раздрайные годы: родители, сестра Наталья с сыновьями Пашей и Сашей, сестра Татьяна с дочкой Машей, жена с Наталкой и Дашей…
   Два миллиона, которые превратились в восемьсот рублей, сестра Наталья внесла в банк. Оставалась незакрытой статья 211 за аварию и непогашенные ежемесячные двадцать процентов от зарплаты. А это значит, условный срок превращался в реальный, который надо было отбыть.  Если  не добавят за бегство.
   А я всё тянул…
   Не давали покоя мысли о разумности и одухотворённости мира. Однако додумать их не было никакой возможности – мешала тревога о своём будущем. И даже страх перед ним. Тут уж не до философских размышлений. И хотя я уже догадывался, что эти мысли станут самыми главными в моей жизни, понимал, что при моём тогдашнем внутреннем раздрае их надо отложить. Понимал, что мысли эти требуют спокойной обстановки. И времени.
   Оттаяли берёзы. Дятлы сыпали по тайге барабанную дробь, выбивая её из сухостоин – такой призывной трескотнёй  они ищут  себе пару. Длинные  тонкие клювы пробивали мягкую податливую берёзовую кору, из коричневых дырочек показывались алмазные капли. Заготовил несколько литров берёзового сока, разлил по туесам. Вспомнил, как дочь Наталка впервые попробовала берёзовый сок, постояла, подумала и заявила: «Одну сахаринку в ведро холодной воды бросили…»
   Пора выходить к людям…
   В деревню вышел в начале мая: поплыла мерзлота и выехать даже на вездеходной машине стало невозможно.  Солнце выпило снег  на северных склонах. Ручьи промыли и оторвали лёд – на озере появились забереги.  Зашевелилась и пошла на икромёт первая щука.  Старался меньше быть на людях, работал в огороде, перекапывал грядки, занимался в теплицах, открыл малину и смородину. Заходили к родителям соседи, знакомые, на меня посматривали с любопытством. В деревне шила в мешке не утаишь: если знает один – знает вся деревня. Да и не будешь всю жизнь жить, озираючись.
   Присматривался к новой жизни. Когда на море начинается шторм, волнение не сразу доходит до придонных слоёв: там ещё долго тишь да гладь. До русской деревни слишком медленно доходят новые столичные веяния, что, кстати, не раз и спасало страну. Новая жизнь выливалась из телевизора в таких формах, что приходилось думать: верить или не верить? Правда это или нет? Особенно обескураживала и ставила в неловкое положение телевизионная реклама – бесстыдная, агрессивная.  Понятно, всегда были какие-то запретные темы, этически неудобные. Они вроде бы и не запретные, но говорить об этом  не было принято: о поносе, который стали стыдливо называть диареей. О недержании мочи, которая стала… О прокладках… В такие минуты было стыдно перед родителями. Мама отводила взгляд от экрана. Отец плевался. Я искал повод уйти на кухню.
   Какие-то молодые огуманенные люди красиво говорили о новых ценностях.  А ещё повсюду, из каждого угла, уверенные и задорные молодые голоса убеждали тебя, что ты  достоин лучшей жизни, бери от жизни всё и сейчас, ты самый лучший, полюби себя, полюби своё тело… Это не могло примирить меня с новой идеологией, потому что мы, моё поколение выросло и воспиталось по другим правилам.
   Признаюсь, всю жизнь безжалостно относился не только к своей душе, но и к своему телу. Морозил его в снегах, заставлял таскать неподъёмные грузы, томил голодом, травил никотином, заливал спиртом, который  заедал снегом, ежедневно гонял на многокилометровые расстояния. Испытывал его на износ, на излом, на изгиб. И моё тело ни разу не подвело меня. Может быть, я слишком жестоко обращался с ним. Может быть.  Но если всё начать сначала, я  снова надену ежовые рукавицы и возьму розги…
   Долго  рассматривал новые деньги: осталось ощущение чего-то несерьёзного, непостоянного, временного, легковесного.  Звучали новые неизвестные  слова и хотя им была замена на родном языке, новая жизнь предпочитала необычное, экзотическое.  Я смотрел на мир глазами  Миклухо Маклая, как он смотрел  на туземцев: вроде бы такие же люди, две руки, две ноги, а говорят непонятно, да и не прочь перекусить друг другом. Я не мог понять главного: надолго ли это? Серьёзно ли это?
   Очень быстро менялись отношения в деревне. Словно кто-то на ночь согнал всех в одну большую избу, опоил каким-то зельем, а утром выпустил. И вроде бы люди вдохнули свежего воздуха, и разбрелись по свои домам и работам, а действие этого зелья не прекращается. И работать уже нет охоты, да и жить как-то не слишком хочется.
    Совхозы и колхозы как-то необъяснимо быстро рассыпались, так быстро, как не может быть в жизни. Казалось, мы живём в сказке, в каком-то зазеркалье: вот придёт волшебник и всё станет по-прежнему.  Особенно непостижимым было обращение к бомжу в рваных штанах, когда его  стали называть «господин» - Сальвадор Дали о таком и мечтать не мог.
    Кое-где, на авторитете руководителя ещё какое-то время продолжали барахтаться совхозы, колхозы, предприятия. Так и наш совхоз «Беклемишевский», ставший в одну ночь Обществом с ограниченной ответственностью «Беклемишевское» ещё держался на традициях, авторитете Холмогорова Анатолия Даниловича, его связях с чиновниками. Хотя с каждым годом всё меньше засевалось пашни, они зарастали. Медленно, но неуклонно сокращалось не только совхозное стадо, но и поголовье во дворах частников.  Деревенский народ, увидев ничейную землю,  поначалу накинулся, стал косить, захватывать, пошли земельные споры, а потом и этих новых хозяев незаметно охватила всеобщая апатия.
   Ещё не сознавался себе, но уже понимал, что этот век – не мой. Моё время осталось за хребтом, в зимовье. И ещё раньше, - когда ключ от квартиры оставляли под ковриком или в почтовом ящике, а малые дети носили его на шнурке вместо крестика.   
    Отсечка случилась на пожаре,  когда мир разделился на до и после. Так бывает, когда вроде бы крепкая с виду ткань, начинает распадаться, стоит взять её в руки. Средь  бела  дня  у  соседки  Марьи  Ивановны   загорелся   дом.  Новый.  С  месяц  как  отстроенный.   Загорелся  от  неправильно  поставленной  трубы.  Люди  мечутся, но  подступить  боятся:  шиферные  листы  на  крыше  взрываются  с  такой  силой,  что  осколки  свистят  над  головой  и  вонзаются  острыми  краями  в  соседние  постройки.  Как  только  мы    с  соседом   Валерием   Степановичем  на  тракторах   подвезли  ёмкости  с  водой,  крыша,  выметнув  стропила,  рухнула  внутрь  дома.      Люди  выстроились  в  две  цепочки,  передают  вёдра  друг  другу – одни  заливают  огонь,  другие  обливают  ближние  постройки,  которые  от   жара   начинают  дымиться.
   Сбили  основное  пламя.  Мужики  начинают  растаскивать  баграми  сруб.  Через  час  с  огнём  было покончено.  Только  белый  пар  вперемешку  с  синим  дымом  поднимается  к небу.  Вкусно  запахло:  запеклась  семенная картошка, которую Марья Ивановна достала из подполья – на посадку.
   Степаныч  завёл  свой  трактор,  я -  свой.  Подходим  к  Марье  Ивановне.  Утешаем.  Мол, пожить пока  можно  в  тепляке,  а  с  картошкой  поможем,  поделимся.
    Собираемся  уезжать.  Однако  мужики  стоят,  курят,  не  уходят.
-  Ну,  чего  вы  стоите,  пойдём!
   Из  толпы  кричат:  -  Да  погоди  ты,  Степаныч!  Мы  же  тушили,  Марья  Ивановна  должна  нам  угощенье  выставить   и  это  самое…  Показывают    оттопыренный  мизинец  с  большим  пальцем.
   Марья  Ивановна  всё  слышит.  Растерянно  и  виновато  кривит  улыбку.  Я  не  могу  видеть  её  жалкое лицо.  Отворачиваюсь.  Степаныч  матерится,  Плюёт  под  ноги,  демонстративно растирает   сапогом.  Уезжает.
   Уже  другими  глазами  я  смотрю  на  мужиков.
   Что-то  случилось.
   За  несколько  лет  новой  жизни  внутри  сломалось    невидимое,  но  главное.
   То,  без  чего  мы  становимся  другим  народом.
    …По телевизору шли прямые репортажи заседаний Государственной Думы. Времена – неслыханные, диковинные – накрыли страну с головой. Было неясно, что будет завтра. А ещё стало непонятно, что хорошо, что плохо.
   Приехал на своём «запорожце» Сергей Леонов. Рассказал городские новости, прямо скажу, тревожные и невесёлые. Многих общих знакомых, кто создавал и работал в кооперативах, не стало. В стране правили бандиты. Шёл, как потом объяснили, передел собственности или – первичное накопление капитала.  Людей, вставших на их пути, бандиты убирали быстро, не задумываясь. Убирали и свидетелей. Средь бела дня, прямо в городе. Расстреливали из автоматов, взрывали в автомобилях. Кто-то не выдерживал, вешался, стрелялся, выбрасывался из окна. Прибирали к рукам готовый бизнес, раскрученное дело, на место хозяев ставили своих людей.
   И вот здесь невольно пришла мысль: а ведь таёжное зимовьё спасло меня не только от расстрельной статьи. Оно, скорее всего,  спасло меня и от расстрела без статьи.
    В деревне не стало работы. Выживали – кто как умеет. Воровали и сдавали металл скупщикам, которые вылезли, как грибы после дождя. Завезли дешёвый китайский спирт, деревня стала пить. Держались те, у кого было хозяйство, земля, техника.
   Вспахали с отцом картофельное поле. Дали двое суток прогреться земле, затем посадили под плуг картошку.
   Как-то чистил конюшню и вдруг пронзительно резко вспомнилась станция Яблоновая, младшие Сизиковы с их ежедневной обязанностью убираться в конюшне. И подумал: а ведь лучшего способа найти ночные «яблоки» не существует – теперь я и сам так делаю!
    Озеро почти освободилось ото льда, лишь на середине всё ещё держалось рыхлое серое поле.     Пришёл в прошлогодние камыши карась, зачмокал сыто и азартно. Разобрали с отцом сети и вечером поставили  с лодки. Утром сняли сети с хорошим уловом. Когда подплывали к берегу, на дороге появился милицейский уазик…
    - Это за мной.
   Трое в гражданском ждали у крыльца. Дали время на сборы. Мама вынесла заранее собранный  пакет, в нём мыло, паста, зубная щётка, полотенце, сменное бельё.
   Дорогой следователь Л. Р. пересказывал мне мои письма. У него хорошая память. Никаких допросов с пристрастием не было, обошлось формальностью: спросили имя, фамилию, год рождения, сняли отпечатки пальцев и сразу отправили в  камеру предварительного заключения при УВД. Перед судом, а это было второго июня, уговорил  следователя разрешить звонок домой дочери – у Наталки был день рождения. Через два дня привезли на суд – напротив кинотеатра «Родина».  Из зала суда – в СИЗО по улице Ингодинской – 1. Месяц в камере, которая теперь стала называться «хатой», собирали этап на запад  по одной статье 211 – автомобильная авария со смертельным исходом.
   Николай из Приаргунска, хитроватый мужичок лет сорока, о таких говорят «себе на уме».
   Николай Бурцев из Дровяной, дальний родственник по линии бабуси, настолько дальний, что мы долго не могли выяснить степень родства. Длинный, худой, с большим носом и острым кадыком.
   Михаил из Могочи, рассудительный, молчаливый, крепкий.
   Андрей – из посёлка Карымское, плечистый молодой человек с лицом артиста любовника.
   Мы образовали семейку, в которую уже в Багзое влился шестой – Саша Сопрун родом откуда-то с Алтая.
   Были в хате ещё люди, старожилы, которых собирали на какой-то другой этап по другим статьям – всего четырнадцать человек.
      Все рассказывали одно и то же: всюду заброшенные фермы, порушенные хозяйства, разор и запустение, словно Мамай прошёл.
   …Распорядок жизни в «хате» был заведён не нами, не нам его и ломать. Самое первое правило – круглосуточное дежурство «коневым». «Конь» на тюремном языке означает запрещённую почту, которая передаётся по всей тюрьме из «хаты» в «хату» по сложной и запутанной системе «кабур» и канализации (в слове «кабура» ударение ставится на первом слоге.)  В дневное время через «кабуры» - узкие щели, отверстия в стенах, за годы пробитые, проковырянные заключёнными ложками, ножами, напильниками, иголками - передавали записки («малявы»), сигареты, наркотики, чай, сахар. Хотя говорили, что есть в тюрьме «кабуры», в которые можно просунуть голову. Основная и главная жизнь в тюрьме начиналась ночью, когда «коня» начинали гонять по внешнему контуру от одного зарешёченного окна к другому зарешёченному окну или от «решки к решке». Решётки на окнах были устроены в три-четыре слоя, снизу к внешней решётке перпендикулярно стене приваривался лист железа, закрывающий обзор - «намордник».  Все «решки» были соединены прочными капроновыми шнурами, по которым ночами гоняли «коня» - объёмные посылки – водку, одежду, продукты. В каждой «хате» у «решки» были подвешены две алюминиевые ложки, стоило осторожно дёрнуть шнур, ложки брякали. Задача «коневого» - не пропустить этот сигнал, принять посылку, прочитать в сопровождающей маляв адрес, в какую хату груз предназначен, и отправить его дальше. Предварительно дёрнуть нужный сигнальный шнур. Дежурили у «решки» по два часа. Охрана знала о ночной почте, время от времени шнуры обрывали, но уже в следующую ночь система восстанавливалась.
   Была ещё почта через канализацию. Поражает изобретательность человеческого ума! Хотя на деле всё оказывается просто. Посылка – чай, табак, сахар, наркотики, деньги – упаковывается в несколько слоёв полиэтилена. Каждый слой герметично запаивается нагретой ложкой. По отправленным «малявам» устанавливается время в пять-десять минут, когда в определённом секторе тюрьмы запрещено пользоваться туалетом. Точно в указанное время посылка сбрасывается в унитаз и смывается водой. В «хате», которой предназначена посылка, на шнуре стравливаются в канализационную систему  якоря, так и называется «бросать якорь», которая должна выловить и поднять посылку адресату. Вот и всё! Затем через установленные сигналы по алюминиевым ложкам даётся отбой, это значит, что посылка благополучно доставлена, и унитазом можно пользоваться по прямому назначению. В каждой хате находился человек, который знал систему канализации тюрьмы лучше линий на своей ладони.
   На нашем этаже дежурил дубак (надзиратель) с маленьким лицом и ростом метр с кепкой. Звали его Арнольд. Погоняла у него была Шварцнеггер.
   Жизнь формует человека сообразно обстоятельствам. Как-то само собой получилось, никто не заставлял, мы стали говорить на тюремном языке, на котором уже «ботали» старожилы «хаты».  На таком же языке говорили и охранники. Стол называли «слоном», кровать – «шконкой»,  дверь – «тормозом», решётку – «решкой», карты – «стирами», передачу – «дачкой», наколки – «портаками», запретную дачку – «гревом»…  Называть дверь «дверью» в какой-то момент стало неприлично. Вольно или невольно новый язык, привычки, запахи, звуки, жесты, интонации стали проникать в сознание  и лепить из  меня какого-то нового другого человека… Часто в тайге встречал берёзы, растущие из одного корня. Сравнение грубое, но точное. Более того, второй ствол начал расти кривоватым, свиловатым, корявым, но с очень прочной древесиной, какая бывает у даурской  берёзы, её ещё называют каменной или чёрной – такую берёзу не всякий топор берёт. А бывает и по-другому: второй ствол начинает расти  рыхлым, трухлявым, болезненным… Тот, второй, внутри меня, оформлялся в незнакомого человека по тем лекалам, которые были на тот момент под рукой – резкие, грубые, топорные, зато надёжные и крепкие: овальных линий в хате не бывает.
   И всё же этот новый свиловатый человек возникал не на пустом месте. Внутри, как молочная мякоть кедрового ореха, росла, твердела и крепла сердцевина: мир изначально одухотворён и разумен.

                ПОСЁЛОК   БАГЗАЙ


   Посёлок Багзай возник в тридцатые годы, во времена расцвета лагерей ГУЛАГа. Вначале построили мужскую зону, затем в километре – женскую*. Колония поселения появилась много позже, когда настали вегетарианские времена, а в Уголовном Кодексе прописались мягкие статьи.
   Колонию поселения в народе почему-то называют «химией». Как ни пытался выяснить, откуда такое название, ничего путного так и не удалось узнать. Колония, куда меня занесло, находится  к северу от Иркутска в Усть-Ордынском автономном бурятском округе в посёлке Багзай.
    Почему-то многие буряты в Багзае носят русские имена и фамилии. Даже начальник колонии поселения майор Илья Андреевич Андреев, сухопарый, красивый, высокий, с седыми волосами и атлетической  фигурой, был бурятом. Был бурятом и его заместитель по режиму Матусов Александр Петрович, по прозвищу Обезьянка. В Багзае все имели прозвища, на блатном языке – «погоняло». Пожалуй, не было прозвища лишь у хозяина Багзая генерала по фамилии Бык, которая уже сама по себе являлась погонялой.
   Охрана и население трёх колоний, разумеется, говорили на блатном языке. Но и население Багзая, включая детей, разговаривали на этаком забавном суржике – помеси блатного, бурятского и языка деревенских жителей. Единственный случай, когда я услышал хороший правильный русский язык, произошёл в самом начале, ещё по прибытии в колонию поселения.  Каждый день, проезжая мимо дома культуры, собирался зайти в библиотеку, но всегда времени было в обрез – комбикорм ждали на какой-нибудь ферме. А тут выдалось свободное окно. Я остановил машину и поднялся на второй этаж. Заведующая библиотекой, она же и библиотекарша, молодая симпатичная блондинка, при виде меня даже испугалась – так редко люди заходят в её книжное царство.  Попросил записать меня, показал водительское удостоверение. Разговорились. Общение с книгами, пусть даже очень умными, иногда надоедает: хочется поговорить с живым человеком.  Оказалось, среди трёхтысячного вольного населения Багзая и пяти тысяч заключённых я восьмой человек, включая саму библиотекаршу, кто записался в библиотеку, которая сразу же стала преподносить сюрпризы. На полках с поэтическими сборниками  обнаружил свою книжку «Осенней ночью у костра» - согласно алфавиту рядом с Максимилианом Волошиным, Сергеем Викуловым, Андреем Вознесенским. Неплохое соседство! Дальше – больше. Выяснил, что библиотечный фонд частично составлен  из конфискованных книг ещё в прежние годы репрессий. Это было настоящее сокровище, к которому десятилетия не прикасались человеческие руки. Встречались и дореволюционные издания. Неудивительно, что такое могло случиться в девяностые годы, когда было не до библиотек. Но как в советское время разные идеологические партийные службы могли допустить такое! Я забыл про всё на свете и долго бродил между стеллажей с музейными книгами… Интересно, где сейчас эти книги? Боюсь, их выбросили на помойку.
   Библиотекарша была эстонкой и звали её Лата. Замужем за офицером внутренней службы, человеком выполняющим приказ, а значит – подневольным. В Багзай перевели откуда-то с Дальнего Востока, что поначалу справедливо рассматривалось как движение к цивилизации, к центру.  Мне не раз приходилось наблюдать за рыбками, оставшимися в лужах после большой воды: они мечутся, но время упущено, от большой воды рыбок отделяет полоска смертельной суши. Лата напоминала мне такую рыбку. С большой водой уйти не получилось, а теперь уже и смысла нет: на родине – ни дома, ни работы.
   …Территория колонии поселения метров двести на двести огорожена дощатым забором. Нет колючей проволоки, как нет и ворот: вход и выход свободны. Но это обманчивое впечатление.
   Двухэтажное здание из силикатного кирпича – само общежитие, вещевой склад, помещение для контролёров (охраны), каптёрка, штаб. В общежитии несколько секций, забитых двухъярусными железными кроватями и прикроватными тумбочками. На первом этаже – кухня, несколько газовых плит, раковины, много настенных шкафчиков без дверок – для продуктов. Однако кухней никто не пользуется. В дальнем углу территории – выстроенные в ряд сортиры.
   С западной стороны к общаге примыкает одноэтажная бетонная пристройка, окружённая высоким забором с колючей проволокой поверху – шизо, штрафной изолятор, в который мне предстоит вскоре поселиться.
   Обитают в колонии поселенцы, то есть люди, осужденные по лёгким статьям.
   Все поселенцы распределены по участкам и работам: шофёрами, слесарями, электриками, кузнецами, сварщиками, жестянщиками, кочегарами, токарями, плотниками, столярами, сантехниками – практически, вся хозяйственная жизнь посёлка держалась на поселенцах. Были ещё и  бесконвойники, заключённые мужской зоны, так называемой «сороковки» или «чёрной», имевших право на выход за территорию зоны. Но таких было немного, человек десять. В посёлке ими дорожили, так как они имели редкие специальности: наладчик дизельной аппаратуры, токарь высокого разряда…  На ночь они обязаны были возвращаться в лагерь.
   Были выводные и в женской зоне,  такие же бесконвойные, занятые  весь день на разных хозяйственных службах, всего около тысячи женщин. Во время уборки урожая с бескрайних багзайских полей количество женщин удваивалось, а то и утраивалось. Остальные трудились в швейном цехе в самой зоне, шили рукавицы, трусы, халаты… Женщины работали на свинарнике, птичнике, доярками на фермах, на них держались теплицы, зерновой ток, мельница, баня, хлебопекарня. Была ещё одна особенность Багзая, которая поначалу сильно поразила меня, словно попал  в Россию времён  крепостного права: всякий мало-мальский начальник  имел при себе горничную, кухарку, домработницу, няню для детей. На эти работы выбирались симпатичные, грамотные, молодые, умные, а  из трёх тысяч населения женской зоны таких можно было выбрать. Да они и сами были не против: почти свобода, хорошее питание, нет общего строя в серых робах с номерами на груди и спине, принудительного труда за швейными машинками. Хотя они и обязаны были являться в зону к вечернему пересчёту.  Чем выше должность, чем больше звёзд на погонах, тем больше прислуги и обслуги  имел господин-товарищ. Знаю несколько случаев, когда горничных отправляли в «командировку» к другим начальникам за пределы Багзая.
    Феодальный коммунизм или коммунистический феодализм.
    К посёлку подходила линия ЛЭП-500, утыкалась в мощную подстанцию и на этом заканчивалась. От подстанции провода разбегались по всему посёлку, к женской и мужской зонам, к колонии поселения, к теплицам, фермам, гарнизону, домам офицерского состава, к частному сектору. Почти весь посёлок освещался и обогревался электричеством. При этом  электросчётчики были не в каждом доме. Хозяева, не заморачиваясь, на виду у всех набрасывали «удочки» на электрические провода.  Даже частные свинарники и стайки, тепляки и теплицы отапливались электричеством.
   Через посёлок протекала речушка Куда. Выше Багзая на берегах Куды вытянулись молочные фермы, свиноферма и огромная птицеферма с курами, индейками, утками и гусями. Всё водоплавающее население фермы дневало и ночевала на реке, отчего вода на протяжении двух километров издали казалась покрытой  белой пеной.
   В конце августа, начале сентября на багзайских дорогах появлялись многочисленные иномарки, уазики, таблетки – иркутское, усть-ордынское, областное начальство приезжало на осенние заготовки. И ни в лесу, ни на своём дачном участке собирали они урожай – на багзайских полях тысячи зэчек выращивали для них картошку, морковь, свеклу. Впрочем, не только для начальства – с этих полей кормились все зоны и тюрьмы области. За капустой приезжали по первым морозам, в октябре. А в ноябре те же машины, когда начинался массовый забой,  уезжали с багажниками, забитыми доверху мясом, птицей, салом.
   Меня до возмущения удивляла неприхотливость багзайской  капустной рассады.   Хорошо помню, как мама у себя в деревне заботливо ухаживала за каждым ростком капустной рассады, высаживала, поливала. На капусту непременно наваливалась какая-нибудь зараза: то бабочка, то червяк, то слизняк, то чёрная ножка.  А тут – босоногие зэчки идут шеренгой, бросают на землю росток, с силой вминают его чёрной пяткой в такую же чёрную землю. И все ростки приживаются! И никакая холера их не берёт – ни бабочка, ни слизняк, ни червяк! В итоге - в октябре на чёрных полях Багзая лежат белые тугие капустные вилки, которые едва можно поднять.
   После того, как я собрал из кучи лома под забором самосвальный зилок, меня прикрепили к зернотоку – развозить комбикорм на свиноферму, которую для краткости все называли «свинкой», на птицеферму – «птичку»,  молочные фермы. Но самое первое дело – вывезти с полей из-под комбайнов зерно. На поля была брошена вся техника.
   Первый день работы на зернотоке запомнился необычным знакомством с бригадиршей расконвоированных зэчек Светой Абсолюмовой.  Мой зилок с пшеницей стоит в очереди под разгрузку. Я в кабине курю сигарету и с интересом смотрю кругом: всё новое, неизвестное. Вижу  дылду  за два метра лет тридцати, которая издалека, не сворачивая, идёт к моей машине.  Подходит слева к кабине, открывает дверь, протискивается через меня, при этом меня не замечает, открывает пассажирскую дверцу, выпадает и уходит опять же по прямой куда-то дальше. Понимаю, что эта гигантская мадам - пьяная в дым.
   Позже мы с ней познакомились. А потом и подружились. Её историю знали не только все три тысячи заключённых женской зоны, не только все восемьсот сидельцев «чёрной» и триста шестьдесят «поселенцев», но и все вольные, весь гарнизон, всё население Багзая. И все её уважали: в Багзае пустого человека уважать не станут.
   Привезли Светлану из Владивостока. Осудили за двойное убийство.
   Существовали в советское время специализированные магазины для ветеранов, в которых по талонам и удостоверениям можно было отовариться различным продуктовым дефицитом. Как-то соседка Светланы, ветеран Великой Отечественной Войны,  попросила проводить её до такого магазина, к которому она была приписана. Абсолюмова под руку довела старушку до магазина, поставила в очередь таких же больных и немощных людей и отошла в сторону к телефонному автомату. И в это время в магазин вошли два молодых громкогласных человека, судя по внешности, родом откуда-то с Кавказа. Растолкали ветеранов, потребовали продать колбасы, которую продавщица  взвешивала очереднику. Кто-то попытался робко остановить наглецов, но его выкинули, дали по шее второму… Всё это видела Абсолюмова. Она не стала спорить, взывать к совести, стыдить. Она просто подошла к молодым людям, перегнулась через них, забрала у продавщицы разделочный нож и здесь же, как баранов, зарезала горячих гостей. Сначала одного. И так же спокойно – второго. Попросила у продавщицы тряпку, аккуратно вытерла и вернула нож. Возвратилась к телефону и вызвала милицию.
   Суд продолжался долго. О нём писали в газетах. В защиту Абсолюмовой выступило  ветеранское общество. В итоге, дали ей по минимуму…
   Вскоре её расконвоировали и назначили бригадиршей над выводными. Слушались её беспрекословно. Но иногда бабёнкам проносили спиртное, и тогда они взбрыкивали. Однажды я наблюдал такую разборку: её два с лишним метра роста глыбились в центре барака, бабёнки летали от неё из одного конца в другой.
   Сама она не работала, следила за порядком. Иногда выпивала. Но такой пьяной я видел её однажды, именно тогда. Позже  узнал причину: Светка приревновала и поссорилась с мужем Андреем, который приехал в Багзай вслед за женой. Снимал тепляк, устроился работать на насосную станцию, которая подавала воду в оросительную систему на бескрайние багзайские поля.   
   Заведующая  Лидия Иннокентьевна давала распоряжения высоким визгливым голосом, слышным во всех углах зернотока, кроме четвёртого склада, стоявшего на самом отшибе. В четвёртом складе шла своя тайная жизнь.
    К зернотоку были приписаны двадцать заключённых из женской зоны, причём, у каждой были свои обязанности: кто-то работал на мельнице, кто-то на транспортёрах, кто-то на буртах зерна. Но у двух молоденьких симпатичных Марин была своя роль. Их так и звали «две Марины» или «Скорая помощь».  Желающий, будь то поселенец, охранник или вольный, могли за пачку сигарет удалиться с любой из Марин в четвёртый склад, где хранилась пшеница. Во-первых, удобно – на отшибе. Во-вторых, в других складах хранили бурты с овсом, ячменём – культурой колкой и неприятной в качестве постели. Марины снабжали сигаретами всех заключённых на зерноскладе: заработанные пачки сигарет сдавали бригадирше Абсолюмовой, которая  распределяла их  по мере востребованности.
      Посёлок  Багзай -  это  государство  в  государстве.  Всё  население  делится  на  две  неравные  половины.  Большая  половина  отбывает  срок  в  мужской  и  женской  колониях,  а также – в колонии поселения. Меньшая  половина  -  их  охраняет.  Довольно  часто  население  меньшей  половины  плавно  перетекают  в  большую.  Убыль  восполняется  подрастающим  поколением.
   Жизнь  подсказала  поселенцам оптимальную  форму  выживания  -  объединяться  в  группы  по  несколько  человек. Такие группы назывались «семейками».  Семейки снимали у «вольных»  какой-нибудь  угол,  который  назывался  «тепляк».  Тепляком  могла  быть  и  комната  в благоустроенной квартире  на  втором  этаже, тепляком могла быть и сама квартира,  тепляком мог быть дощатый сарай.  В  тепляке  хранили  личные  вещи,  готовили  еду, питались.  Так  выходило  дешевле.
    Самая  большая  «семейка»  была  у  нас  -  шесть человек.  Объединяли  нас  землячество   и  общая  статья  -  211, автомобильная  авария.    Наша  семейка  снимала  тепляк  у  Свища,  так  за  глаза  все  называли  Иннокентия  Степановича  Свищенко,  бывшего  вохровца,  а  теперь  почётного  пенсионера.  Был  он  высок  и  нескладен  и  всё  время  не  знал,  куда  девать  свои  длинные  руки.  Свищ  никогда  не  смотрел  собеседнику  в глаза.  Будучи  молодым,  он  служил  при  колымских  лагерях.  После смерти  Сталина  его  перевели  в  Багзай,  где  он  обзавёлся  семьёй  и  дослужился  до  пенсии.
     Мы занимали большую комнату, в которой хранили личные вещи, продукты, посуду. Там и питались. Вода в Багзае сильно минерализована, поэтому обладает  огромной проводимостью:  холодная вода в трёхлитровой банке, если в неё опустить самодельный кипятильник из двух бритвенных лезвий, закипала за сорок секунд. На дне оставался осадок - сантиметров пять белого порошка. Радиаторы автомобилей надо было каждый месяц снимать и прочищать – соли  забивали напрочь все трубки. Михаил, наш семейник из Могочи, работал в медницкой, которая была заставлена  радиаторами чуть ли не до потолка.
   Тепляк у Свища мы сняли за машину угля в месяц. А ещё мы должны были каждый месяц ставить ему по бутылке -  шесть бутылок водки. 
    В  день  пенсии  Свищ  покупал  в  магазине  водку  -  обязательно  чекушками  и  обязательно  полную  сумку  из  чёрной  кирзы.  Подгадывал  к   обеду,  когда  собиралась   вся  наша  семейка.  Выпивал  полный  гранёный  стакан,  закуривал  «Беломор»  и  начинал  рассказывать  свою  жизнь. Нам водку он ни разу не предложил.
  Я  единственный  раз  выслушал  Свища  до  конца.  Потом,  как  только  видел  наполненный  гранёный  стакан,  заводил  свой  «ЗИЛ»  и  уезжал  на  работу.
   -  Были  тама  политические  и уголовники,  сначала  вместе,  потом  их  развели.  Политические  -  они  культурные,  тихие.  И  покорные,  всё  больше  молчат.  Вроде  как  пришибленные.  Были  тама  и  женские  бараки,  враги  народа,  значит.  Из  бывших,  голубая  кровь.  Попадались  молодки  -  ха!  Какую  покрасившее  выберешь,  на  ночь  к себе  приведёшь.  Только  смотрют  и  плачут.  Не  сопротивлялись.  Потом  накормишь,  конечно.  Только  почти  все  отказывались.  Смотрют  на  тебя  и  плачут…  Да,  было  время!  Потом  сюда  вот,  на  Багзай  перевели.  Потом  политическую  статью  отменили…  да,  смотрют  и  плачут… но  тихо  -  воспитание!
    Земля  в  Багзае  -  жирная  чёрная  глина.  Асфальт  лишь  на  главной  улице.  Все  дороги  разбиты  тяжёлыми  машинами.  После  затяжного  дождя  колеи  до  краёв   заполняются  чёрной   жидкой  грязью.
    Как-то  после  очередной  пенсии  Свищ  не  явился  к  обеду.  Засиделся  у  знакомого  и уже  изрядно  пьяный  ночью  отправился  домой.  Первые  числа  сентября.  Накануне  прошёл  сильный  дождь.  Глубокие  колеи  всклень  наполнены  чёрной  жижей.  Свищ  брёл  обочиной.    Поскользнулся  или  не  удержал  равновесия.  Оказался  в  глубокой  колее,  из  которой так  и  не  выбрался.  Захлебнулся  жидкой  чёрной  глинистой  грязью.
    Рано  утром  нашёл  его  поселенец,  пастух,  который  гнал   стадо коров  на  пастбище.  Из  колеи   горбатилась   чёрная  спина.   Жижа  на  ночь  подёрнулась  тонким  ледком.  На  пожухлой  траве  валялась  чёрная  кирзовая  сумка.  Чекушки  рассыпались  и  за  ночь  покрылись  инеем.
   Позвали  людей.  Запомнил  дородную  женщину,  которая  причитала  и  вскидывала  кверху  руки  -  его  дочь,  надзирательница  в  женской  колонии.
   Потом  Свища  вытащили на  обочину  и  положили  на  пожелтевшую  траву.  Чёрная  жижа всплеснулась,  сомкнулась  и  успокоилась.  Когда  Свища  перевернули  на  спину, я  ужаснулся:  передо  мной  лежал  чёрный   чугунный  человек.    Все  молчали.  Даже  дочь  замерла  и  со  страхом  смотрела   на  недвижную  чёрную  статую  на  земле.
   Показалось  солнце. 
   Иней  на  траве  вспыхнул  зелёным,  синим,  красным,  алмазным…
       После смерти Свища наша семейка, потеряв тепляк, незаметно распалась: землячество не стало той скрепой, а других причин быть вместе не оказалось. Ещё какое-то время  собирались у Михаила в медницкой. Но помещение слишком маленькое, всякий свободный метр завален радиаторами, да и всегда полно народу: забирали отремонтированные и приносили радиаторы на прочистку.
   Когда мы лишились тепляка,  я привёз с пилорамы доски и в углу зернотока сделал собственный тепляк. На провода накинул удочки, спираль из толстого нихрома на бетонной плите не выключал ни днём, ни ночью.
   … Саня Чирик, маленький, чернявый, вёрткий сорокалетний мужичок «тянул» свои десять лет за автомобильную аварию, в которой погибли люди:  на мосту лопнул скат рейсового автобуса, Саня не сумел удержать тяжёлую машину. Всё бы ничего, но в крови Сани нашли остаточный алкоголь. За  срок в десять лет, которые он получил по суду,  на поселухе его прозвали Чирик. Чирику дали ЗИЛ-130 и два лесовозных шасси,  на которых он собрал страшный восьмиметровый фургон – ржавый и дребезжащий, с металлическими скамейками внутри.  Фургон слышно было по адскому скрежеты за версту: на дороге это несуразное сооружение двигалось всеми своими членами и напоминало железную гусеницу из фантастического фильма. В  фургоне Чирик по утрам развозил по фермам, скотникам, птичникам расконвоированных зэчек, а вечером их собирал и отвозил в зону. Таким образом, работа у него была лишь утром и вечером. Весь день Чирик слонялся по автопарку, заходил в разные службы, чиферил, травил анекдоты.
     Главной задачей Чирика было не попасть под горячую руку какого-нибудь начальства.   По  территории  автопарка  он всегда  ходил  с  загнутой  на  одном  конце  трубой.  Как    брал  её,  так  и  не  расставался  весь день.  От  постоянного  ношения  труба  отшлифовалась  в  руках   и  задорно  блестела.
      Как-то  я  ставил  радиатор  на  свой  ЗИЛ.  Подошёл  Чирик.   Мы  разговорились,  и  я  спросил  у  него  про  трубу.  Он  ласково  погладил  её  замазученной   верхонкой,  не  ответил,  кивнул  в  сторону  боксов:
      -  Смотри!
      От  гаражей  шел  к  проходной  шофёр  самосвала.  Его  увидел  офицер  какой-то  сопутствующей  службы,  которых  на  территории    автопарка   было  с  десяток,  и  поманил  пальцем.  Шофёр  подошёл,  по  уставу  представился,  назвал  номер  статьи,  свой  срок.  Офицер  нетерпеливо  поморщился  и  махнул  рукой  в  дальний  конец  двора,   где  несколько  человек  уже  грузили  мусор  в  тракторную  телегу.   Напрасно  несчастный  пытался  объяснить,  что  он  только  что  отработал  смену,  идёт  в  барак  отдыхать.   Офицер  что-то  зло  крикнул,  и  шофёр  поплёлся  к  телеге,  возле  которой  стояли   ещё  три  свободные  лопаты.
      - А  теперь  снова  смотри!
      Чирик  небрежно  закинул  трубу  на  плечо  и  с  озабоченным  видом  направился  прямо  на  офицера.  Подошёл  к  нему,  что-то  спросил,  почесал  затылок,  вопросительно  поднял  плечи  и  вошёл  в  двери  первого  бокса. Очень  скоро  вышел  из  него,  что-то  крикнул  в  чёрный  проём  дверей,  прошёл  мимо  офицера  и  подошёл  ко  мне.
      - Понял?
     Оказалось,  Чирик  уже  три  года  таскает  по  автопарку   трубу.  Никто  не   остановит,  человек  при   деле,  человек  занят,  никому  и  в  голову  не  придёт  загрузить  его  какой-то  другой   работой.  Если  человек  несёт  трубу,  значит,  выполняет  приказ  какого-то  другого  начальника.  Начальников  много,  поди  разберись.
       Поначалу  Чирик  таскал  гаечные  ключи.  Но  ключи  -  штука  мелкая,  издалека  в  руке  их   не  всякий  увидит.  С  неделю  таскал  радиатор.  Но  радиатор  деталь  хоть  и  заметная,  но  уж  больно  неудобная  и  тяжёлая.  Да  и  погореть  можно  на  радиаторе,  который  имел   отношение   лишь  к  медницкому  цеху.  Слишком  узкая  специализация.  Совсем  иное  дело  труба!   Труба  с  равным  успехом  могла  принадлежать    сварочному  цеху,  могла  и  кузнечному,  труба  могла  быть  из  слесарного  цеха,  могла  быть  и  из  кузовного  -  кто  же  будет  разбираться.
       Чирик  закурил,  сплюнул  и  снова  ласково  погладил  свою  трубу.
*Женская зона – так в посёлке никто не говорил. У неё было другое название, но по этическим соображениям я не могу его повторить.


                СПАСИБО   ШТРАФНОМУ  ИЗОЛЯТОРУ!

                «Люблю одиночество сильной мысли.
                Молчу, не хочу общаться,
                ветвить, истончая мысль».
                Михаил Вишняков.

       Четыре месяца в одиночке прошли не зря. Мне удалось до конца додумать некоторые мысли, которые ни при каких других обстоятельствах додумать было невозможно. Никто не мешал. Я владел временем. Вот только мешало, когда приносили баланду, да ещё эти, с молотком.
   Например, берётся какая-то мысль.  Начинаешь эту мысль  раздумывать, развивать, идёшь от самого истока до устья, заходишь в протоки, ныряешь в побочные русла, упираешься в тупиковые курьи, возвращаешься и  отрабатываешь старицы. Если думать плотно, можно уложиться в несколько дней – где же ты на воле возьмёшь неделю одиночного свободного времени? А здесь сама судьба даёт. Да ещё даром! Да за такой подарок поклониться надо этому в накомарнике!
   У меня никогда не было такой шикарной возможности, даже в моём зимовье, где я всё же не был свободен: чем дальше, тем больше обрастал  обязанностями, отвлекающими от главного дела  - думать. Надо было накормить Чепу, проверить путики, протопить печку, писать, читать, приготовить пищу…
   Полностью свободен я был лишь однажды – четыре месяца в одиночной камере.  И, наверное, был по-настоящему счастлив! Думаю, что так и было. Хотя,  какое уж тут счастье, когда приходят с молотком! Да и вообще, свобода и счастье понятия несовместные. Свободный человек по определению не может быть счастлив: он сам принимает решения по каждому шагу. И за них отвечает только он. А не свободного и накормят, и напоят, и за ухом почешут. И всё-таки я был счастлив так, как больше никогда не был: мне удалось до конца додумать ту мысль, которая давала мне силы и надежду у зимнего костра и в зимовье.
   Тишина. Одиночество. Достаточно времени. Некий багаж знаний. Склонность к философскому мышлению. Вот пять необходимых условий для открытия новой ещё неизвестной мысли. Эти же пять условий необходимы и для сумасшествия после открытия этой мысли. Чтобы этого не случилось, требуется некоторое отстранение, не полное погружение в тему, что меня и спасло.
   Итак, не стану ветвить свою мысль, пройду лишь по главному руслу.
    Первое. Христианство, одна из величайших религий на планете, основанная на любви к человеку, совершила открытие, объявив главной ценностью душу человека. Не жизнь материальную, не земные богатства, не золото, а душу. В этом её подвиг и заслуга перед человечеством.
   Втрое. Может, не сознавая это, христианство совершило величайшее преступление перед природой, перед миром, в котором мы живём, лишив все наполнители этого мира души и разума. Тем самым омертвив её. Всё это через несколько столетий привело к созданию нового вида – не человека разумного, а человека потребителя. Иначе и быть не могло!
   Третье. Основатели иудаизма и христианства, предвидя далёкое будущее, то есть, сегодняшний день, были мудрыми людьми.    Святые, писавшую Библию, предвидели, куда зайдут и заведут остальных  их неразумные дети. Поэтому и оставили отступные пути, вполне законные, чтобы не потерять лицо. И этот выход есть в Ветхом и Новом Заветах.
   Христос, разговаривая со смоковницей, наделяет её живым началом, то есть, разумом и душой. Он укоряет её в скудости и недаровитости. Смоковница его слышит, понимает своё убожество  и погибает, сгорая со стыда.
   Чудеса, творимые Христом в отношении неживой природы, чему свидетелями были Его Ученики,  наделяются одушевлённым началом.
   Посох Аарона, по сути, неодушевлённый предмет,   действует как разумное существо
   Благодатный огонь, сходящий в кувуклию, ведёт себя как разумное существо. Причём, он не сойдёт, пока не будет представителей всех конфессий.
  А свет на Фаворе?
   И таких примеров, позволяющих нам сделать шаг назад, по сути, к первородному пониманию мира, достаточно.

   …И всё же несколько мыслей, но уже второстепенных, так и остались недодуманными, а на воле – между телефонными звонками, завтраками, обедами, хозяйственными заботами, ненужными разговорами,  передачами по радио и телевизору и тысячами необязательных дел – сделать это уже невозможно.       Однако постоянно держать взнузданную мысль тяжело. Требуется передышка. Передышка – это переключение на какое-то другое пространство внутри себя. А это – воспоминания! И вот за эти воспоминания - второе спасибо моей одиночной камере!
   Зимой, когда за стеной тугой мороз, возле печки вспоминается лето. В летнюю жару вспоминаются лыжи. В неволе вспоминается воля, хотя теперь я уже не делаю различий между волей и неволей. После тюрьмы и зоны я стал воспринимать волю и неволю как явления близкородственные  – всё зависит от тебя: вся жизнь человека может быть волей, а может стать неволей. Только от человека зависит, как он это понимает.
  Вспомнилась  история, о которой я расскажу во второй книге, – и словно вернулся назад на песчаный берег, к молодому костру, лунной дорожке. Интересно, как сложилась жизнь этой пары? А ещё захотелось узнать  о  девочке Люде из детства,  от которой я убегал с вёдрами и прятался за углом? Где она теперь?   Эй, там, в накомарнике, пусть  счастье не обойдёт её  стороной! А что случилось с той, Валей,  что на каблучках  пришла по насыпи к   железнодорожному мосту в семи километрах от Могзона?  Стало жалко её: уж больно лютовали в тот вечер комары…
   Меня не интересует судьба той девчонки в светлом платье с тяжёлым свинцовым  пистолетом в руке. Как  не интересует судьба ни Олега Пасканного, ни Серёги Гладких, ни Витьки Федореева. Ни с кем из них я больше не встречался, и нет желания встретиться. Хотя одна встреча всё же была. Как-то в летний день на центральной читинской улице встретился человек и было что-то давно забытое, знакомое – подёргивание правым плечом и шмыгание носом. Он шёл навстречу с пластиковым пакетом, подходил к урнам, ковырял палкой содержимое, что-то  доставал, опускал в свой пакет. И вдруг вспомнил – это же Витька Федореев! Он тоже узнал меня. Поздоровались. Всё те же глаза, только пыли стало больше. Я не стал спрашивать, как он живёт,  это было лишнее.  Когда расходились, он окликнул меня, попросил денег на бутылку. Обещал вернуть, как только… На минуту вспомнилось детство, Старый двор, рогатки, походы на Завалы и стрельбище, взрыв… Витька был оттуда, из тех лет.  Денег я дал.
   Но воспоминания не только продлевают жизнь.   Воспоминания облагораживают прошлое.  А ещё воспоминания могут стать ловушкой. Они могут оказаться сыром в мышеловке. И несколько раз я попадался на эту грубую наживку. Каждого из нас или наших близких когда-то обижали, оскорбляли.  И были такие ситуации, когда не было возможности ответить. Зато потом, по прошествии времени в своих фантазиях каких только козней ты ни строил против своих врагов! Враги раскаивались, просили прощения и вообще жалели, что появились на свет. Ты настолько распалял себя, что уже начинал верить в реальность своей фантазии. Грешен, было со мной такое. А потом я как-то опомнился, понял, что это не только бесплодное занятие, но еще и вредное: ты выжигаешь себя изнутри, опустошаешь себя. Твоя энергия уничтожает тебя.  Это никак не согласовывается с религиозной догмой о прощении врагов. Нет, прощать я не собираюсь. И не забуду обиды. Но если уж  отвечать на обиду, если мстить, то делать это надо реально, в жизни, сразу, а не воевать с мельницами. Или проходить мимо и не замечать.
   Мне и здесь повезло. Та энергия, которая накапливается в каждом человеке и которая в итоге может разрушить его изнутри, нашла другое применение. Каким-то способом она превращалась в стихи.
   Когда заготавливают кедровый орех, профессионалы говорят «бьют шишку», то есть, используют особое приспособление.  Крутят барабан, который своими шипами шелушит шишки и отделяет чистый орех.  Так вот, память – это такой же барабан, который в воспоминаниях отделяет главное от необязательного, оставляет существенное. Наверное, у каждого человека это происходит по-разному. В моих воспоминаниях это происходило так: в памяти оставались лишь самые светлые, самые лучшие моменты жизни и вычеркивались, нет, не сами события, но люди, имена, лица, фамилии, связанные с этими событиями.
      Вспоминая близких мне людей, я на время забывал, что нахожусь в камере без окон. Что на волю, то есть, в колонию, ведёт тёмно-зелёная дверь с глазком, через которую время от времени заходят с молотком, наручниками и водкой. Многие из тех, кого я вспоминал,  уже покинули этот мир и находились в иных неведомых далях,  но для меня они всегда оставались рядом, с ними я мысленно спорил и говорил то, что не успел сказать при жизни…
   Но воспоминания не только продлевают и облагораживают жизнь. Иногда они могут спасать. Бывали такие часы, когда  становилось невыносимо  оставаться среди бессмысленных разговоров, плоских анекдотов, пошлых шуток, обязательной реакции на эти шутки и разговоры – в армии, в экспедициях, общежитиях, местах заключения, - когда пространство замкнутое и никуда не скрыться. Тогда я заставлял себя отвлечься, не слышать окружающих и полностью погружался в воспоминания. Это спасало от участия в общем безумии, от ненужных слов  и поступков.
    В накопительных боксиках без окон, в которых часами собирали заключённых перед этапом и набивали их плотно, как спички в коробок, я умел оставаться наедине с собой. Умел не замечать окружающих – спасали воспоминания. Одно время почему-то часто вспоминал выдачу денег в кооперативе,  наверное, эти воспоминания не требовали большого психологического перехода.
   В советские годы в Чите был один банк. Государственный Сбербанк. И находился он на углу улиц Анохина и Ленинградской в старинном здании, в котором находился банк ещё в царское время. Этот банк не раз грабили во времена революции и гражданской войны. В 1991 году в силу обстоятельств вынужден был этот банк ограбить и я.
    Счёт моего кооператива «Медунец», естественно был открыт в этом банке. А время в конце восьмидесятых было голодное, дефицитное, талонное. У меня же, с моими связями на то время, была возможность заранее знать, в каких торговых точках выкинут дефицит. О чём и говорил управляющей банком.  В назначенный день я подъезжал к обеденному перерыву на своей «копейке», в которую набивались начальницы отделов, и мы ехали за дефицитом. Часто это были воинские городки, но иногда этими точками могли стать заштатные магазины где-нибудь в Черновском районе.
   После приёма мёда с пасек области одну флягу я завозил прямо на территорию банка в ворота со стороны улицы Ленинградской, куда вообще-то имели право заехать лишь инкассаторские машины. Разумеется, после таких коммерческо-тесных отношений мне были сделаны в банке послабления. Например, уже не надо было письменно объяснять цель снятия денег. Уже не надо было заранее делать заявку на получение большой суммы: я мог заявиться в банк и уже через час получить в кассе сто тысяч рублей. Именно это помогло мне весной 1991 года по подложным документам взять в банке два миллиона рублей, чтобы рассчитаться с братками.
    В  день выдачи денег в Читу приезжали бригадиры заготовителей лекарственного сырья, бригадир рабочих по ремонту крыш с мягкой кровлей, подходил Валентин Сухарев за деньгами для своей ремонтной бригады. Деньги я привозил в алюминиевом дипломате, облитым чёрным пластиком. Все собирались в передней комнате вокруг круглого стола, на который я высыпал денежные пачки. Рублёвые банкноты были серо-коричнево-жёлтые. Трёхрублёвые – зелёные. Пятирублёвые – синие. Десятирублёвые – красные. Двадцатипятирублёвки – фиолетовые. Сотенные – желтоватые с серым оттенком. Куча разноцветных пачек занимала середину стола. Как правило, денег было от девяноста тысяч до ста сорока-пятидесяти.
     Интересно было наблюдать за людьми: они, как под гипнозом,  привставали со стульев и, не отрываясь, смотрели на деньги. Я  пережил такое завораживающие действие денег впервые, когда мне выдали в кассе банка двадцать две тысячи рублей для оплаты заготовителям лекарственного сырья из Нерчинско-Заводского района. Потом привык и относился к банкнотам спокойно. Работал с пачками неторопливо, сверял суммы по актам сдачи, дважды пересчитывал деньги, вскрывал пачки, заполнял расходные ордера. И незаметно бросал взгляд на людей. Стояла полная тишина. Работники медленно, словно во сне, забирали деньги, расписывались и уходили. У Константина, бригадира ремонтников, когда он рассовывал пачки по карманам, зрачки глаз были расширенными и ничего не видящими: такие зрачки бывают при оргазме.  Такие же невидящие глаза были у Санька Белоглазого, когда он с закатанными рукавами выходил из штрафного изолятора. Такие же безумные глаза были у Обезьянки, когда он стрелял из пистолета поверх голов. Иногда такие же бездонные глаза были у Татьяны…
   Чтобы не впадать в общее безумие, я научился одному приёму, причём, произошло это как-то само собой, эмпирическим путём: чем агрессивнее и чужероднее вокруг тебя среда или обстановка, тем умиротворённее воспоминания. Но вначале требуется небольшое усилие, надо  сделать первый шаг в другую реальность, потом уже она сама подхватит тебя и понесёт. Такая заминка происходит перед эскалатором, перед первым шагом, но стоит его сделать – лента со ступеньками сама поднимет тебя к солнечному свету.
Всё чаще вспоминаются ни бури,
Ни дальние ревущие моря,
А тёмные таинственные бухты,
Где я бросал порою якоря.
   Вот эти-то запретные тёмные бухты и вспоминались в трудные минуты.
   Каждый из нас бросал свои якоря в таких бухтах. Но когда стоянка затягивалась и перенасыщалась бытом, когда леера и реи уже готовы были принять для просушки пелёнки и распашонки, приходилось рубить якорные канаты  и выходить в море. Но кто-то, у кого якоря вросли по плечи в придонный ил, так и остался навсегда среди этой стоячей изумрудной воды…

               



                НОВЫЙ   ГОД   В   ОДИНОЧКЕ

      На Новый 1995 год семейники через баландёра отправили шашлык, скорее, куски жаренного мяса. Охрана тайно пронесла водки и хлеба. Взял мясо и сразу понял, что это собачатина – рёберные кости круглые: собачатина на поселении шла за деликатес. Слышно было, как кто-то из охраны в полночь выпустил автоматную очередь. Ему ответили с вышки чёрной зоны, а чуть помедлив, - с женской. Уснул под утро. Из одиночной камеры оглянулся на свою жизнь.
   За спиной сорок один год и две судимости. Первая – за подпись в путевом листе, за неоформленные документы водителя, который сбил насмерть пенсионера на пешеходном переходе. Вторая, переведшая два года условного срока в реальный – за  скрывательство и уход от выплаты назначенных двадцати процентов. 93–ю статью за похищенные из банка два миллиона рублей смыло время, как смыло оно страну с её дворцами пионеров, памятниками, армией, гимном и государственным флагом. От прежней страны по-настоящему уцелели лишь зоны с их незыблемыми законами. Государственная власть валялась в пыли. Военные ходили в гражданском платье, стыдились своей формы.
   Итак, две судимости. Судя по всему, не за горами и третья.  Многовато что-то. К сорока годам люди уже успевали сделать главное дело своей жизни, а у меня вышли в печати всего две тоненькие книжки стихов. К тому же, не знаю – это ли главное моё дело? Что ж, всё это занесём в минус.
   В плюсе остаются две дочери и  жена. Друзья. Там же - семь полевых сезонов в составе геологических экспедиций. Сюда же запишем семь полевых сезонов на заготовке лекарственных трав. Сюда же отнесём один промысловый охотничий сезон.  Итак, пятнадцать раз по весне я менял одеколон «Шипр» на репелент – сначала «Рипудин», потом «Дэту». Не могу сказать, из чего делали  «Рипудин», но главная забота была, чтобы жидкость не попала на стекло часов – оно покрывалось мелкой сеткой, а затем рассыпалось… Службу в армии тоже зачислим в плюс. Успел повидать Карпаты и пустыню Гоби в Монголии, Удокан и Кодар, Ледовитый и Тихий океаны, Чёрное море и Балтийское, Прибалтику и Магадан… Всё это тоже пишем в плюс. Работа в редакции газеты «Забайкальский Рабочий», учёба в Иркутском университете на филфаке и учёба в Москве в Литературном институте имени Горького, в Иркутском геологоразведочном техникуме – что-то многовато набирается в плюсах. Хотя, если вспоминать, то вспоминать! Запишем и те профессии и специальности, по которым я работал и записи о которых есть в трудовой книжке - три книжки, вложенные одна в другу. Радиометрист. Маршрутный рабочий. Лаборант. Повар. Шофёр. Охотник. Сборщик лекарственного сырья. Кузнец. Лесник. Кочегар. Журналист. Штукатур-маляр. Сторож. Взрывник. Стекольщик. «Мираб» (работа на водокачке по отпуску воды населению.) И другие работы, освоенные для себя – всего числом девятнадцать. За специальность стекольщика отдельное спасибо Людмиле Гавриловне Семёновой, многолетнему бухгалтеру читинской писательской организации. После ухода с этой должности она устроилась бухгалтером в читинской речное пароходство, что в Затоне. Предложила и мне устроиться в маленькую котельную пароходства, в которой я отработал зиму. Затем Людмила Гавриловна ушла бухгалтером в трест «Читалес». И я снова ушёл за ней, но уже стекольщиком. Как же помогла мне эта специальность в жизни! В те непростые годы это был верный кусок хлеба. Да и сейчас выручает. В прошлом году Людмила Гавриловна перебралась на запад, в Краснодарский край. Но не пришлось ей пожить под южным солнцем – в тот же год её не стало. Всё же прав был поэт Николай Дмитриев, когда написал: «…старые деревья пересаживать нельзя».
   Кажется, плюсы перевешивают. Это неправильно, жизнь должна рифмоваться симметрично. А может, минус насыщеннее и потому уравновешивает плюс? Да, нет! Жизнь с пометкой плюс ярче. Но одни из самых ярких дней – время работы в редакции.
  Жизнь в третий раз поставила меня в уже привычное положение – «между».
   Всё детство прошло между двумя мирами, Старым двором и Геологическим, между рабочим классом и интеллигенцией. Среди первых, как и среди вторых, я не был своим, зато хорошо знал язык и проблемы и тех и других.
   Затем жизнь затолкала меня между городом и деревней. И опять я не стал ни деревенским, ни городским. И вот снова нахожусь между одной колонией и другой.

                ЧЁРНАЯ   ЗОНА

   И вот теперь, когда заехал на зону, ожило почти забытое неприятное чувство чужака.
   Не стану рассказывать, как устроена иерархическая система других зон, которые называются «красными», потому что сам не знаю их изнутри, знаю лишь по рассказам сидельцев и по многочисленной литературе. Расскажу о «чёрной», каких, как уже говорил, в стране на то время оставалось всего три. Жизнь в «чёрной» зоне устроена по воровским законам, по понятиям. Во-первых, чёрная зона – зона нерабочая. Из чужих, то есть,  «дубаков» или «начальников» в зоне  находится всего несколько человек. Это - сам  начальник зоны, хозяин. В любое время право входа в зону имеет ДПНК, дежурный помощник начальника караула.  В зону допускаются  восемь «отрядных», начальников отрядов – по количеству самих отрядов. Ещё двенадцать человек из роты охраны плюс разводящий: четверо отдыхают, четверо бодрствуют, четверо на вышках.  И, конечно, право входа в зону имеет «лепила», врач, должность которого исполняла молодая красивая  женщина из гражданских. У неё были белые ноги, похожие на крепкие стволы молодых берёзок. Больничка, её царство склянок и бинтов, было неподалёку от нашего отряда.
   Утренние и вечерние просчёты велись формально, для галочки. Не без основания думаю, что многие назначения и присвоения чинов в Багзае не обходились без вмешательства нашего положенца: в девяностые годы все понимали свою физическую уязвимость  и силу криминальных структур,  реальную силу, которая стояла за преступными группировками, власти не то чтобы боролись с ними, скорее, наоборот – перед ними заискивали, пытались дружить. В чёрные зоны были собраны авторитетные люди со всей страны с двузначными сроками, положенцы, смотрящие за городами и районами. Они и отсюда продолжали руководить своими группировками. Чёрные зоны на то время нужны были государству, чтобы преступность не свалилась в беспредел, чтобы хоть как-то можно было ею управлять. Потому и смотрели на все вольности чёрной зоны сквозь пальцы. Однако, когда после середины девяностых сама страна пошла в разнос, потребноость в этих зонах отпала, они были ликвидированы.
   Всё население зоны имеет чёткое расслоение – от тех, кто находится на самом верху (положенца, смотрящих за отрядами, блатных) до самого социального дна,  так называемых, «неприкасаемых», «петухов», пидоров, «дырявых» или «опущенных». Это  самая презираемая группа заключённых, к которым даже прикасаться нельзя, чтобы не испачкаться, на зоне говорили – не «запалиться»: они драили полы и чистили сортиры. Кто случайно запалился, а «запалиться» можно было в два счёта, достаточно пожать руку «неприкасаемому» или взять у него сигарету.   Из тех выбирали «шнырей», «шестёрок», людей на побегушках. Были ещё «черти». Эта группа грязно одетых, немытых зэков находилась между шнырями и мужиками. Основную массу населения составляли «мужики», которые также делились на две категории – «просто мужиков» и «рабочих мужиков».
   Особую очень малочисленную группу представляли насильники, педофилы,  садисты. Как правило, там сходились несколько статей – 102, 117…   Люди с такими статьями на волю уже не выходили. Отменить приговор было невозможно. Человек мог  перевестись на другую зону, улететь на Луну или Марс, но уйти от исполнения приговора у него не было никакой возможности. Приговор висел над ним дамокловым мечом и волосок, которым меч был привязан к потолку, мог лопнуть в любую секунду. Приговор, вынесенный ворами, на зоне считался выше приговора, вынесенного по Уголовному Кодексу. Вынесенный приговор обязательно приводился в исполнение.
    По этапу  привезли Александра, который изнасиловал и убил сестру своей жены. Не просто убил, но ещё и отрезал груди… После исполнения воровского приговора никто никаких сожалений не высказал, да и вообще об этом  говорить было не принято.
   Наверное, я недостаточно примерный христианин, но признаюсь честно – в те минуты милосердие не стучало в моё сердце, никакого сожаления к тем нелюдям я не испытывал. Достаточно было представить на месте их жертв свою жену или дочек…
   Вспомнился известный случай из нашей истории. Будущий поэт Гаврила Державин, принимавший активное участие в подавлении пугачёвского бунта, повесил двух мятёжников, хотя никакой нужды в этом не было, можно было обойтись плетьми. Как он сам объяснял – из любопытства. Как человеку творческому ему необходимо было самому испытать эти чувства.
   …Нецензурная брань как оскорбление была в зоне запрещена категорически, как и «крысятничество», то есть, воровство.  Можно было на видном месте оставить какую-нибудь дорогую вещь, например, часы, что я и делал ради любопытства, а через день-два взять их там, где положил. Материться можно было, если мат шёл как междометие, вводные слова. Но обозвать, послать кого-то по известному адресу, использовать мат как оценочную категорию – таких смельчаков в зоне не было.  Что-что, а за языком и руками в зоне умели следить: при мне оскорблений и рукоприкладства не случалось.
    Работа в зоне не запрещалась, хотя и не одобрялась. Кто работал, назывались «рабочими мужиками», их статус был чуть ниже «просто мужиков».  В зоне была пилорама, где гнали доску и брус для нужд посёлка, но  в основном для начальства. А ещё был столярный цех, в котором  делали уникальную мебель по индивидуальным эскизам, делали там резные наличники, прорезные и выпукло-резные рамы под зеркала до двух метров, делали и рамки для фотографий, и прочую занятную мелочь.
   Занимались и чеканкой.
   Был и слесарный цех, в котором мастера изготовляли ножи: выкидные, обоюдоострые,  финки, двуручные,  простые охотничьи. Делали и зажигалки в виде пистолетов, наборные мундштуки, ручки… Все работы уходили на волю под заказ, даже соблюдалась видимость  расчёта – за продукцию платили чаем, сахаром, куревом.
   В делении на «мужиков» и «рабочих мужиков» на первый взгляд вроде бы не было логики: мужики имеют статус выше рабочих мужиков, хотя живут на баланде, то есть, материально обеспечены хуже. Рабочие мужики стоят на полступеньки ниже, но к баланде за свою работу имеют приличный приварок. А потом вспомнил известный анекдот времён начала советской власти, когда чиновник из новых спрашивает кого-то из бывших, почему он, дворянин,  так бедно одет и штиблеты рваные, на что этот, из бывших отвечает, зато  фамилия моя Шереметев. Так что не всё решает материальное обеспечение - статус всё же важнее.
   Встал нешуточный вопрос – в какую категорию определить меня? Не дело болтаться по зоне, не имея статуса – так не бывает. Ничего этого поначалу я не знал и удивлялся, когда меня сдёргивали с одного места, переводили на другое, на третье: положенец Бартык сам пока не мог решить, что делать со мной.
    Малява, после которой я подал заявление в суд, была написана  по его распоряжению, таким образом, он нёс за меня ответственность.  Ввести  меня в семейку блатных он не мог на том основании, что я по определению не имел права находиться среди них. Но и отправить к «мужикам» он тем более не имел права: хоть он и положенец, но и с него могли  спросить, на каком основании, человек, отметеливший заместителя начальника по режиму, оказался среди мужиков? А подобное случилось во второй раз. Впервые начальника поселения восемь лет назад ударил некто Николай, тоже забайкалец из Калги. Создалось очень сложное положение как для меня, так и для положенца. Выход нашёл Черкес. Выход он нашёл настолько отличный, что ни у кого никаких вопросов не вызвало моё нахождение в семейке смотрящих за отрядом. Эту мысль он передал положенцу через Жэку. И три недели Александр Бартык думал.
   Третью неделю Седой с Черкесом не отпускают меня от себя ни на шаг. Им надо познакомить меня с каждым из восьми сотен населяющих зону, рассказать кто есть кто, с кем как себя вести, кому можно пожать руку, с кем поздороваться кивком. Надо научить хотя бы основам воровского языка, в котором огромное значение имеют не столько слова, сколько обстановка, в которой эти слова произносятся. За время нахождения в читинском СИЗо, на этапе, в иркутском Централе, на пересылках я уже знал значения многих слов, но одно дело знать это, а другое – разговаривать на блатном языке, где  значения имеют не столько сами слова, сколько  интонация, мимика  и жесты. Можно выучиться за год английскому языку, но за год научиться блатному языку невозможно - на это требуются годы. А вот понимать, чтобы не попасть впросак, можно. Это когда на просьбу передать «весло» ты не станешь озираться, не подозревая, что «весло» - это обычная ложка. Следовало рассказать о законах зоны, хотя бы самых основных. Например, любую упавшую вещь на пол, на землю, поднимать запрещено. Любой предмет!  Уже после, со временем, я нашёл объяснение  многим запретам, казалось бы, на первый взгляд, бессмысленным. Запрет этот объяснялся просто: зона работала с тридцатых годов. За эти десятилетия почва на метр  пропиталась кровью, потом, испражнениями заключённых – элементарные санитарные меры предосторожности. Почти все остальные запреты объяснялись такой же практической стороной.  Отступление от любого правила имело самые серьёзные последствия, как минимум это понижало твой статус. В зоне подняться практически невозможно, можно остаться на прежнем уровне, чаще всего – это движение по нисходящей.
   Заканчивалась третья неделя моего обучения, когда явился Жэка и позвал к положенцу. Со мной отправился Черкес. Александр Бартык смотрел телевизор и держал в руке стакан с оранжевой жидкостью. На столе стояла коробка апельсинового сока. Поздоровался за руку. Впервые в жизни я видел настоящего положенца, потому смотрел, не отрываясь. Вроде бы, ничего необычного. Худощав. Лет сорока. Загорелое лицо с выступающими скулами, в Забайкалье говорят – брацковатое. Мне уже объяснили, что положенец чёрной зоны – главной зоны территории – смотрит за всеми остальными положенцами. Спокоен. Говорит негромко, не повышает голос, даже равнодушно. А взгляд умный – смотрит  долго, пронзительно. Но в облике нет ничего грозного, свирепого – это слегка разочаровывает.
   - Когда откидывается Душман? – Бартык обратился к Черкесу.
   - Через неделю.
   -  Присаживайтесь,- он показал на сок, - Пейте.
    Положенец тянул сок и смотрел на меня. Пауза тянулась долго, никто из нас не мог её нарушить.
   - Говорят, ты писатель?
   - Ну, как сказать…
   - Отдадим Славяну, - Бартык обращается к Черкесу и кивает на меня,   отставляет  стакан.
   - Конечно!
   - Тогда сведи. – И уже обращается ко мне: - Если что неясно, обращайся.
    И  вдогонку, между прочим, бросает:
    - Скажи спасибо той, помнишь?  Мост?
   Мне ничего не ясно и непонятно, при чём здесь какой-то мост, непонятно, что я должен помнить, но я согласно киваю. Мы прощаемся с положенцем и выходим. По дороге в отряд Черкес вводит меня в курс дела. Оказывается, каждый из смотрящих за отрядами отвечает ещё за какую-то работу. Все районы Иркутска поделены между криминальными группами, которыми руководят смотрящие из «чёрной» зоны. Так же поделены районы Братска, Ангарска, всех районов Иркутской области. Самой лёгкой, «детской» обязанностью было следить за порядком в женской зоне, чем и  занимается пока   неведомый мне Душман.
   Когда выходили от положенца, моё отношение к нему изменилось. Не знаю, в чём тут дело, но от его голоса, неспешных движений, от того как он держал стакан апельсинового сока, исходила какая-то уверенная сила. Словами это не объяснить, но это чувствуется. Подобное я испытал в иркутском Централе, старинной тюрьме тёмно-зелёного цвета, в которой внутренние коридоры и стены камер выкрашены точно такой же тёмно-зелёной краской. Словно кто-то очень большой взял всё здание, окунул в огромную бочку, подержал, пока краска проникнет во все щели, а потом поставил на место. Наш этап затолкали в пересыльную камеру номер 36,  высоченный потолок которой подпирали трёхъярусные шконки. Рассказывали, что в соседней камере дожидался расстрела адмирал Колчак. Квадрат со стороной метров двенадцать-тринадцать. Шконки занимают половину хаты. В одном углу – параша, в другом – слон. Между ними – тормоз. В хате духота, нечем дышать. Две сотни заключённых в трусах стоят, плотно прижавшись друг к другу. По тёмных стенам бегут ручьи: выдыхаемый воздух выпадает конденсатом на потолок и стены. Пот бежит по голым телам. Спят по очереди по два часа и по два человека на шконке. Переговариваются тихо, чтобы коневые слышали сигналы алюминиевых ложек. За слоном перед шахматной доской с фигурами сидит  мужчина лет тридцати. У него аккуратная чёрная бородка. Он положил подбородок на кулак, решает задачу. Мужчина раздет по пояс, чистое белое тело без наколок. Двести с лишним людей с уголовными статьями сутками стоят плотно, обливаясь потом, но между обступившей толпой и столом пространство в метр никто не занимает. Человек этот молчит. Никто не знает, кто он, каков его статус, но от него исходит такая явная физически ощущаемая сила, что никто не решается вступить в это метровое свободное пространство. Люди медленно перемешиваются – к параше, тормозу, умывальнику. Но каким-то образом все понимают – заступать в этот свободный метр  нельзя. Почему нельзя, никто не знает, но – нельзя. Иногда незнакомец встаёт из-за стола и уходит по своим делам, протискиваясь между других тел. Но место за столом никто не занимает.  Время от времени дубак снаружи откидывает раздаточное окошко и выкрикивает фамилии. Ему откликается из толпы и  называют статью. Далее звучит: «На выход!» Человек за шахматной доской поднимает голову и смотрит в ту сторону, откуда ответили. Он молчит и смотрит. Но смотрит не просто – он подчиняет. Примерно  такая же сила исходила от положенца.
   …Не заходя в свой отряд, направляемся к Душману.
   Душман, худой парень под тридцать лет, со шрамом на левой щеке, сидит на «шконке» и читает «малявы» - отписки с женской зоны. Записок, свёрнутых в трубочку, целая пригоршня. Душман сортирует их на несколько кучек, поясняет:
   - Эти подождут. На эти надо ответить.  Эти – срочные. А вот эти, - Душман отодвигает в сторону три бумажки, - Я не решу, надо к Бартыку.
   Черкес передаёт меня Душману, Володе Новикову, перед которым скоро откроются ворота зоны. Он посвящает меня в мои новые обязанности.
   Володе Новикову достался предпоследний год перед выходом наших войск из Афганистана. Его отделение, как обычно, вышло на охоту за караванами. Рейд оказался удачным, однако одного солдатика ранило в руку. Рана несерьёзная, пуля  по касательной зацепила мякоть, рану перевязали, а руку даже не стали подвязывать. На базу возвращались без потерь, а это уже удача. Пока отделение Новикова находилось в рейде, в полк прислали из Москвы нового командира, майора. Он построил весь личный состав и устроил знакомство. И тут появляется отделение Володи Новикова, люди едва стоят на ногах от усталости.  Новый командир  строит их и строго спрашивает, почему одеты не по форме, воротнички не подшиты, все в грязи, почему неподобающий вид? Володя объясняет, мол, мы только из рейда. Новый командир, не дослушав,  его перебивает, даёт команду «смирно», а затем приказывает лечь на землю и начать отжиматься.  Командир отделения белеет лицом, не снимая с левого плеча автомат, так как он левша, прокручивает его на плече и двумя короткими очередями слева направо и справа налево ставит крест на карьере и жизни столичного майора. А заодно и на своей….  Был трибунал, где Володя Новиков ослепил всех своими боевыми наградами. Не знаю, каким способом, может, в силу огласки этой истории и защиты всего афганского братства, но каким-то способом дело из трибунала было передано в гражданский суд. А в 1995 году ему  уже светила свобода, до которой оставались какие-то дни.
   На неделю Черкес с Седым передали меня Душману под его ответственность. И всю неделю Душман обучал и объяснял мне мои обязанности.  Весь день я находился с Душманом, однако на ночь возвращался в свою секцию, в семейку  Черкеса и Седова, кстати того и другого звали Сергеями.
   По ночам  Черкес с Седым куда-то уходят, я лежу на кровати и в памяти перебираю события прошедшего дня, встречу с Бартыком: это меня тревожит, осталась какая-то неясность, эту неясность надо прояснить. Разбираю по минутам разговор.  Дохожу до  его загадочной фразой про мост. И вдруг – вспоминаю!
    Случилось это в  сентябре. На бесконечных полях вокруг Багзая подошёл урожай картошки, свеклы, морковки, лука, разной зелени, турнепса, редьки. Откуда-то понагнали конвоиров, которые пачками выводили зэчек на поля, где они работали с утра до сумерек, до вечернего перерасчёта. Зерно уже свезли с полей на зерноток, работа схлынула, приходилось  ждать заказов по разнарядке. Заказы приходили Лидии Иннокентьевне, за мной прибегала какая-нибудь из заключённых и передавали накладную. По этой накладной я отвозил комбикорм на свиноферму, птичник, молочные фермы… 
   Проходит  мимо кабины Светка Абсолюмова, не останавливаясь, тихо говорит в открытое окошко:
   - Подъезжай за четвёртый склад. – И проходит дальше.
   С минуту выжидаю, завожу самосвал и еду за четвёртый склад, самый дальний на зернотоке. Выбираю  укромный закуток, загоняю и глушу машину. По самой ситуации, то голосу Светки понимаю, что назревает что-то опасное, тревожное, необычное. Появляется гигантская Абсолюмова, рядом с ней семенит низенькая толстушка. Подходят ко мне. Светка оглядывается. Тихо, взволнованно, всё время зыркая по сторонам, бригадирша говорит:
   - Сможешь вывезти до моста через Куду? – кивает на конопатую толстушку, которая вблизи оказалась девчонкой лет двадцати. Не дожидается ответа, говорит дальше: - Не сможешь, никто ничего не скажет… Славян, вывези. Там под мостом её муж ждёт.
   Бывают в жизни такие минуты, когда теряется способность не то чтобы аналитически мыслить, но и просто соображать. Словно кто-то невидимый нажимает тайную кнопку и ты начинаешь действовать автоматически. Так случилось и в тот раз.
   Я тоже озираюсь и шёпотом говорю:
   - Быстро садись! На полик и – ложись!
   Толстушка никак не может взобраться на подножку, в кабину её вбрасывает пятерня Абсолюмовой. Я захлопываю дверцу, поднимаю  стекло с пассажирской стороны, завожу двигатель, медленно проезжаю мимо смотровой вышки, чтобы охранник сверху мог убедиться – в кузове пусто.  Стараясь не торопиться, выезжаю из ворот зернотока. Спокойно проезжаю посёлок, выезжаю на грунтовку, ведущую в сторону моста. И вот тут этот кто-то снова нажимает тайную кнопку, и я отчётливо понимаю, что я делаю.  А делаю я то, что  помогаю совершить побег осужденной из женской зоны. Не просто помогаю, но и устраиваю побег. И это при том, что  посёлок и район, как огурец семенами, забит охраной. Волной поднимается жар, ужас пронизывает всего меня – до пальцев. Ужас не от того, что принимаю участие в побеге, а от того, что совершить побег отсюда невозможно! На что она надеется, дурёха? Её всё равно поймают и первое, что она сделает – укажет на меня…. А это значит – новый срок. Но отступать уже поздно, не вернёшься, и я давлю на газ.
   Толстушка пытается встать, я кричу ей  зло, с ненавистью – не на неё, а на себя: - Лежать!
   Толстушка падает и вцепляется в рычаги…. За посёлком возле моста через речку Куду съезжаю влево, останавливаюсь и глушу мотор. Толстушка снизу сморит на меня, я разрешаю ей подняться. Из-под моста, озираясь, выходит человек в плаще, лет тридцати, и останавливается. Толстушка видит его, распахивает дверцу и бежит к нему. Я уже собираюсь уезжать, но этот в плаще, машет мне и показывает подождать. Мне нет бы нажать на газ, включить пятую передачу и лететь отсюда не останавливаясь, но … и я жду их.
   Он здоровается и просит довезти до леса. Местность вокруг Багзая ровная – поля до горизонта, степи, жиденькие перелески, человека видно издалека. До леса километров десять. И вот здесь кто-то вторично нажимает кнопку и я … соглашаюсь.
   Этот в плаще садится рядом со мной. Кто он? Откуда? А если у него финка, ничего не стоит сунуть в бок. Бери машину и поезжай, полный бак бензина. Но всё обошлось. На краю леса они выходят и скрываются за деревьями. Перед этим парень жмёт долго руку.
   Я смотрел им вслед и понимал, что на свободе им оставаться от силы день-два.   Из посёлка выходили несколько дорог на объекты: свиноферму, птицеферму, овощные теплицы,  молочные фермы, лесосеку…
   В главный город области Иркутск вела асфальтированная трасса, другая, такая же,  – в Усть-Орду. Все местные знали друг друга в лицо. У случайных людей на дороге проверяли документы. Голосующих и даже не голосующих охотно подбирали и привозили в одно место – комендатуру. У беглого был один призрачный шанс – пробираться к вокзалам  ночами и без дороги. Но на всех вокзалах такого смельчака уже ждали. Дорога, на которой я высадил эту пару, вела в тайгу, где работали лесозаготовители. Куда они направились? Без продуктов, тёплых вещей, а на толстушке так вообще тонкое зэковское платье! Однако  в зону она не вернулась. И за мной не пришли. Случилось чудо! Побег удался! Или же сгинули где-нибудь в тайге… И всё же те, кому надо было, про это побег  узнали. Бартык вот узнал. Ну, Светка! А с другой стороны, кому не надо, те и не узнали. А может, узнали, но виду не подали. Мне не дано знать про все невидимые нити, которыми опутана криминальная жизнь посёлка. А то, что эта сеть существует, вскоре я сам убедился.
   Но я уже не думал об этом: новая работа с малявами из женской зоны захватила меня.

                Н О В Ы Е    О Б Я З А Н Н О С Т И

   Все отписки из женской зоны грубо можно было разделить на две части. Первая часть – о домогательствах со стороны охранников, шантаж под угрозой закрытия в зону в случае отказа заключенной вступить в интимную связь. Или же обратный шантаж – в случае согласия вывести её из зоны на льготное  бесконвойное положение. Но таких отписок было очень мало, положение к моему приходу в зону изменилось: все хорошо помнили прошлогодний бунт, который загорелся из женской зоны. Вторая часть – обман со стороны поселенцев. Поселенцы имели право получать  посылки на почте - без досмотра, как любой гражданский человек. Приходили посылки и в женскую зону. Но во-первых, запрещённые вещи при досмотре изымались. Во-вторых, изымались и другие ценные вещи - на усмотрение досматривающих. До заключённой от посылки доходили рожки да ножки. Чтобы избежать досмотра, то есть, грабежа,  расконвоированные женщины знакомились с поселенцами с целью получать посылки без досмотра – это когда на  фамилии поселенцев приходили посылки для зэчек. Как правило, всё проходило гладко. Но некоторые поселенцы пользовались бесправным положением осужденных женщин и без стыда забирали  пришедшие посылки: всё равно пожаловаться некому.
   С первой частью было проще: я писал вежливые письма домогателям, через пару дней приходил ответ с извинениями, а затем малява от женщин с благодарностью. А со вторыми было сложнее – у меня не было полномочий на «поселуху». Когда таких писем накопилось с десяток, я показал их Черкесу и Седому. Они посоветовали пойти к положенцу, другого выхода не было.
   Мы с Жэкой вошли к Бартыку. Из магнитофона звучали песни Александра Новикова, модные в те годы. Рассказал о малявах. Александр повертел их в руках, читать не стал, лишь спросил:
   - Ты же на поселухе всех знаешь?
   - Из старых – всех, а новых этапов не было.
   - Ну, вот и хорошо. Бери ещё к «жензоне» и «поселуху». Завтра там уже узнают, что отвечаешь. Если какие трудности – обращайся.
   И кивнул на прощание.
   С этого дня моё пребывание в семейке смотрящих стало вполне законным и уже ни у кого  вопросов не вызывало, никаких косых взглядов я уже не замечал. Четыре поступка засчитались по полной: Обезьянка, толстушка, «жензона» и «поселуха».
    Действительно, назавтра в колонии поселения уже знали, что я отвечаю за поселенцев, а через несколько дней пришла и малява от моих бывших семейников. Это была просьба как-то повлиять на  Белоглазого, конвоира из новеньких. Он появился среди дубаков, когда я сидел в шизо в одиночке. С первого дня Санёк показал себя зверем почище Обезьянки. Что делать, я не знал. Несколько дней носил записку в кармане, пока Саша Сопрун, бывший семейник, каждый день завозивший в зону хлеб на телеге, запряжённой гнедым мерином, не спросил:
   - Славян, что с малявой? Ребята ждут…
   Делать нечего, я снова направился к положенцу. Александр прочитал маляву.
   -Ты его знаешь?
   - Лично – нет. Но видел.
   - Это правда? – кивнул на клочок бумаги.
   - Правда.
   - Ладно. Иди. – И положил записку в свой карман.
   Как после узнал, Бартык направился в штаб и оттуда позвонил генералу, хозяину всего района. В каждой зоне был свой хозяин – в женской, мужской и колонии поселения. Но над всеми стоял главный Хозяин – генерал. Да и вся власть в Багзае принадлежала этому генералу с необычной  фамилией – Бык. Разговор вышел длинным и непростым. Бартык настаивал, чтобы Белоглазого перевели в «чёрную» зону начальником отряда – хотя бы на день. А действующего отрядного отправили в вынужденный отпуск.  Не знаю, какие доводы приводил Бартык, как ему удалось уломать генерала, но через дня три Белоглазый появился в зоне вместо начальника восьмого отряда… А к вечеру скорая помощь со множественными переломами  отвезла его в госпиталь, в реанимацию. На службу он уже не вышел, Белоглазого комиссовали.
   А вот как выглядел обычный день  жизни в зоне.
   Часам к десяти-одиннадцати шнырь Володя готовил завтрак и будил нас. После завтрака Седой с Черкесом или играли в шашки, или смотрели телевизор. Я занимался почтой.   На разбор маляв с женской зоны и колонии поселения ежедневно уходило два-три часа. Обсуждали меню на завтра. Со списком  Володя шёл к Жэке, где получал на складе нужные продукты. Иногда брали спиртное на ночь, выбор в общаке был большой – вино, коньяк, спирт, водка. Там же брали и сигареты и фрукты. Ходили в гости. Деньги не были в ходу.
   Почти каждый день выбирал часок-два и забегал в столярный цех к Юрию из Иркутска. Смотрел, как он орудует резцами, занимается чеканкой, натянутой струной, раскалённой добела, выпиливает прорезную резьбу для наличников, шлифует, полирует дерево. Даже сам пытался что-то такое изображать. Несколько вещей мне всё же удалось сделать, так сказать,  себе  на дембель. В мастерской у Юры пахло канифолью, политурой, горячим деревом, столярным клеем, воском – это был запах воли. Хотя, если уж говорить честно, в моём положении неволя никак не чувствовалась. Почти никак.
   Изредка, раз-два в неделю приходил «отрядный», начальник нашего четвёртого отряда бурят Олег – тот самый, который встретил меня на вахте. Приносил поселковые новости, хотя мы и так их знали. Пили чай, расставляли шахматные фигуры.  Ему нравилось играть со мной, в шахматах он был сильнее и почти всегда выигрывал. Но морщился, когда играл с Черкесом – выигрывал Сергей. Седой в шахматы не играл.
   В семнадцать часов футбол. Мы с Мариком из шестого отряда сколотили две команды, я играл в полузащите. Во время футбола, это зависело от погоды,  отправлял  шныря Володю к банщику, чтобы тот приготовил парную. Иногда шнырь возвращался и говорил, что баню заказали другие семейки. Тогда после футбола шёл в бассейн. Бассейн сделали из разрезанной вдоль железнодорожной цистерны. Воду грели два лома, подвешенных по разным концам, к ломам крепился провод с фазой, сама цистерна была заземлена – двадцать тонн воды нагревалась за сорок минут. А там уже  шнырь Володя звал на ужин. У каждой семейки смотрящих был шнырь, который готовил еду, стирал бельё, выполнял разные поручения. Шнырь не ходил в общую столовую за баландой, он  питался с нашего стола, но питался отдельно от нас.  После ужина снова телевизор, книги или шахматы.  Книг в отряде было много, они ходили по рукам, но имели специфический уклон: боевики, ужастики, детективы, фантастика и женские эротические романы. Кроме того, можно было заказывать книги в поселковой библиотеке, но, насколько мне известно, никто такой возможностью не пользовался. У меня же, хотя я и был записан в багзайскую библиотеку, физически не оставалось времени. С полночи до четырёх-пяти утра начинались хождения по гостям в разные отряды. Считалось хорошим тоном обходить все семейки поочерёдно, выказывать уважение, тем самым поддерживать хорошие отношения между смотрящими за отрядами. Уже позже, на воле, я понял, что это был единственный выход снимать напряжение, сохранять в зоне невзрывоопасную ситуацию: в ежедневных посиделках, песнях, тостах снималась, убиралась жёсткая отрицательная энергия.  Ответные визиты, на английский манер, обговаривались заранее,  приходили  со своими гостинцами и спиртным, хотя у хозяев было любого спиртного – залейся!  Кто-то один из компании не пил и оставался трезвым – он отвечал за порядок, чтобы никто не накосорезил.  Звучала гитара, чаще блатные песни, хотя не всегда. Были случаи, когда меня просили почитать стихи, чаще – Есенина, хотя несколько раз читал из Эдуарда Асадова «Трусиху» и «Собаку»: среди воров такая душещипательная поэзия  была в ходу. Драки исключались на корню и категорически. У всех смотрящих огромные сроки, например, у Черкеса с Седым на двоих было двадцать один год.  Было забавно, когда люди, державшие в кулаке целые районы и города, наводившие ужас одним именем,  желают друг другу доброго утра и приятного аппетита – иначе было просто не выжить. В нашей секции  угловая койка принадлежала Лютому.  По статусу Лютый  был равен Черкесу и Седому, и очень ревниво отнёсся, когда смотрящим за отрядом назначили не его. Хотя у него все основания были. Обиду перенёс молча. Ни с кем не общался, днями смотрел телевизор или брал в общаке ящик пива и тянул его в одиночку.  Был у него шнырь – такой же хмурый длинный  парень. Но однажды Лютый меня спас, за что ему искренне благодарен.
   Произошло это в первый месяц, когда только-только начинал понимать законы зоны,  разделять и узнавать людей.
   Кто-то из приговорённых и к тому же «неприкасаемых», потому что в первую же неделю смотрящие приказали пидорам его «запетушить»,  закончил драить пол в нашей секции и попросил у меня закурить. А по закону я имею право дать «неприкасаемому» любой предмет,  а вот от него мне ничего нельзя принять, иначе я попадаю в разряд «запаленных» и в одну минуту могу оказаться на месте шныря Володи. В этом случае старые заслуги обнуляются. Мои сигареты россыпью лежат в коробке из-под электробритвы «Агидель». Казалось бы, чего уж проще: открыть коробку, взять сигарету и подать её «неприксаемому». Но на меня находит какое-то затмение и я делаю что-то несусветное – я подаю ему всю коробку. В глазах «неприкасаемого» ужас, он отскакивает от меня и делает ладонями отталкивающее движение, хорошо понимая, что  придётся коробку вернуть  и которую я уже не имею права взять. Этим самым он погубит и меня, и с него строго  спросят. Однако эти тонкости до меня ещё не доходят, и я настаиваю. «Неприкасаемый» не может меня ослушаться, по статусу не положено, он берёт коробку, выцарапывает сигаретку, пальцы его дрожат. Возвращает мне коробку и уходит, всё время оглядываясь. Лютый лежит на кровати, руки под голову, и вроде бы смотрит телевизор. Но как только «неприкасаемый» скрывается за дверью, Лютый быстро вскакивает, хватает свою коробку с такой же электробритвой «Агидель», достаёт бритву и зашвыривает её в тумбочку. В коробке сдирает внутреннюю обшивку, швыряет её тоже в тумбочку. Располовинивает мои сигареты, рассыпает их по двум коробкам, ставит  на мою тумбочку и коротко поясняет:
   - Вот эта коробка людская, для людей. А эта – для пидоров. Понял?
   Затем ложится на свою койку и отворачивается к стене.
   Минут через двадцать-тридцать в секцию заявилась целая комиссия. Просят меня обосновать свой поступок. Отвечаю, что обосновывать нечего, что «неприкасаемый» попросил закурить, я ему указал на коробку и он сам взял сигарету. А ещё говорю, что специально держу эту коробку для пидоров. При этом открываю коробку. Потом показываю на вторую коробку и поясняю, что здесь курево для людей. И открываю вторую коробку. Коробки абсолютно одинаковые, с выдранными чехлами. Комиссию мои объяснения устроили, они уходят. За всё время Лютый как лежал лицом к стене, так и продолжал лежать. Когда мы остаёмся одни, тихо говорю ему: «Спасибо».  Потом спрашиваю:
   - А кто стуканул? Никого же не было.
   Лютый повернул голову:
   - Он и стуканул, жопу свою прикрывал.
   И окончательно отвернулся к стене.
   Вот что его заставило так поступить? И с одной стороны подходил, и с другой, так и не смог догадаться.
    «Топтать» зону Лютому оставалось двенадцать лет. Он «смотрит» за городом Черемхово. Пить-то пиво он пьёт, но малявы читает исправно и городом правит железной рукой. Организованная преступность на то и организованная, чтобы ей управлять. Лютый не терпит беспредела и анархии, в городе без его разрешения никто пикнуть не смеет. Если находится из молодых какой-нибудь отморозок, наказание через малявы следует мгновенное и беспощадное. Седой «смотрит» за левобережным Иркутском. Под Черкесом «лежит» Ангарск. Когда мне пришло время оставить зону, встал вопрос: кому отдать жензону и поселуху. Ясно, что серьёзные люди за такую мелочёвку не возьмутся и даже разговор об этом воспримут как оскорбление. За два дня до моего ухода Бартык пригласил в гости Седого. Они проговорили за коньяком всю ночь. Уж не знаю, какие доводы приводил положенец, какие слова находил, но всё же уломал Седого временно, пока не найдут человека, «сесть» на жензону и поселуху. Когда об этом узнал Лютый, то довольно ухмыльнулся,  весь день был в хорошем настроении,  шутил  и даже забыл про своё пиво.
  … Для «мужика» день в зоне выглядел иначе. С утра в секции приходили начальники отрядов, но это случалось не каждый день, соблюдали официальный режим, вроде бы следили за порядком. Затем «мужики» без строя, всяк по себе, шли в столовую. После столовой – личное время, ходили в гости, пили «чиф», курили «дурь» или «план» - пыльцу конопли,  смотрели телевизор, читали книги или шли на плац, играли в «стиры» - так на зоне называют карты, смотрели футбол, валялись на кроватях. Когда кому-то приходил перевод, шли в ларёк отовариваться. Если через малявы удавалось договориться с поселенцами на спиртное, отправляли деньги и ждали «перекид», после гуляли, однако правило одного трезвого на семейку соблюдали неукоснительно. У кого-то  в ходу было разгадывание кроссвордов. Рабочие мужики после завтрака расходились по свои местам в цехах, мастерских.
   Этапов не было, в зону заходили, говорили «заезжали», одиночки. При мне «заехал» к мужикам паренёк. Уши новичка внимательно осмотрели.
   - В карты играешь?
   - Играю.
   - Хорошие у тебя уши, большие.
   - Это почему – хорошие?
   - А мы в карты на уши играем.
   При устоявшемся порядке жизнь всегда принимает ясные и понятные формы. Даже в тюрьме и на зоне, хотя  зону я уже не воспринимал как
неволю.  Всё чаще стали вспоминаться стихи – свои и чужие. Возобновил дневниковые записи. И хотя  за колючей проволокой не лучшее место для поэзии, жизнь есть везде. Даже там. За время, проведённое в читинском СИЗО, на этапе, иркутском Централе, колонии поселения, шизо,  я не  написал ни строчки. А вот «чёрная» зона подарила мне двенадцать строк. Всего двенадцать. Считаю их одними из лучших:

Этот край прибайкальский,
Просветлённый насквозь,
В моём сердце остался,
Как в строении гвоздь.

А строений не слишком
Разглядишь сквозь пургу:
Всё заборы да вышки,
Да бараки в снегу.

И средь этого ада
В кандалах изо льда
Речка рвётся куда-то
Под названьем Куда…

   До освобождения оставалось недолго, однако тревога не оставляла меня. И чем ближе подходил день освобождения, тем сильнее росла тревога. Не то, чтобы я всё время думал об этом, но иногда схватывало за сердце: вдруг поймают толстушку? Тогда, как пить, добавят срок.
   И ещё одна мысль не давала покоя.
    На поселухе довелось как-то заехать на багзайское кладбище. Но не на то, где хоронят гражданских, то есть, вольных. А на кладбище для заключённых, которое за шестьдесят лет заняло целый холм. Кладбище не огорожено, здесь почему-то любили пастись коровы. Холмики, бугорки, ямки и ямины  – всё заросло крапивой, полынью, кустарником, березняком. Кое-где торчали сикось-накось столбики, доски, куски труб. На некоторых крепились жестянки с номерами. Возникло чувство несправедливости. Конечно, речь шла не о старых могилах, от которых уже ничего не осталось, а о захоронениях последних лет: у кого-то не осталось родных, кто-то отказался забирать труп…  Эта мысль меня не оставляла. И с одного боку, и с другого я подходил к ней, и всё никак не мог приладиться. Так штангист подходит к штанге, долго готовится, примеривается. А потом рассказал Черкесу и Седому. Они посоветовали самовольно в это дело не встревать, а сначала через Жэку поставить в известность Бартыка. Так и сделали – пригласили Жэку на ночные посиделки, а там за разговором, за рюмкой коньяка рассказали ему о заброшенном кладбище. При встрече Жэка сообщил, что положенцу идея понравилась.
   Через малявы узнали у старожилов женской зоны и поселухи имена, фамилии, даты. Заказали железные таблички в жестяном цехе гаража. Даты приблизительные, многие фамилии стёрлись в памяти, а вот клички помнили. Таблички установили мои бывшие семейники с поселухи.
   В западном углу зоны стояло полуразрушенное двухэтажное здание из красного кирпича. Оказалось, когда-то давно там был барак, а на месте чёрной зоны находилась «красная»,  и сидельцев насчитывалось до трёх тысяч. Вот тогда-то пятеро заключённых задумали побег.
       Соблюдая  конспирацию,  из  барака  начинают  рыть  подкоп  на  волю.  Проход  узкий,  как  червячный  ход.  Землю  выносят в  карманах  и спускают под половицы.  Тайная  работа   начинается  после  оттайки  земли  и   продолжается  несколько  месяцев.
   Огорожена  колония  таким  способом.  Сначала  столбы  с  колючей  проволокой,  приближаться  нельзя,  за  этим  следят  охранники  на  угловых  вышках. В  нескольких  шагах  сплошной  пятиметровый  забор  по  периметру  зоны.  По  верху  забора  проволока  под напряжением.  В  четырёх  метрах  от  первого  проходит   точно  такой  же  второй  забор.  Между  ними  тропинка,  по  которой  с  собаками  на  поводке  проходит  охрана.  Опять  столбы  с  колючей  проволокой.  Потом  следующий  ряд  столбов  с  колючкой,  за  которой  -  воля!
   Трудно  даже  представить,  сколько  труда,  терпения,  надежд  было  вложено  в  этот  сорокаметровый  подкоп! Но  среди  пятерых  не  нашлось  маркшейдера.  Некому  было  правильно  исчислить  направление  и  расстояние  хода.  Решив,  что  над  ними  воля,    они  стали  рыть  вертикальный    лаз,  который  вывел   их   прямёхонько  между  пятиметровыми  заборами.    Голова  с  песком   на  ушах  появилась  из  тропинки.  Безмерное  удивление  наступило  с  двух  сторон  -  со  стороны  бритой  головы  и  со  стороны  немецкой  овчарки  на   поводке…
    Сейчас о «красной « зоне напоминают лишь обрезанные заподлицо трубы «локалки» да кое-где оставшиеся куски ограждений.
   Часто вспоминал четыре месяца в одиночной камере. Нет, конечно, я бы не хотел вернуться туда. И именно поэтому осталось чувство некоторой едва уловимой грустинки.  Четыре месяца в одиночке прошли не зря – они стоят годы. Я видел Гутаря и Сергея, которые вынуждены были делать свою палаческую работу, и старались делать её насколько это возможно по-человечески, если вообще это возможно. И видел  Белоглазого, которого никто не заставлял, который по собственному желанию заходил в камеры и закатывал рукава.

                СВОЙ   ТЕПЛЯК

  Большая комната, где проживает наша семейка,  - это, скорее,   зал метров десять на пятнадцать с высокими потолками. Шесть окон с двойными стёклами выходят на северную сторону, отчего солнце к нам заныривает лишь на несколько дней в июне. Как бы скрашивая мрачноватую обстановку, на стенах и в простенках развешены картины в рамах – добрая треть из них подлинники работы иркутских художников, остальные – репродукции. Пятнадцать коек в три ряда.  В дальнем углу на тумбочке телевизор. Над телевизором – икона Спасителя. Забавное сочетание. В ближнем углу -  два кутка, отделённые от зала тонкими дощатыми перегородками. Перегородки покрашены светло-голубой эмалью. Закутки – царство шныря нашей семейки Володи и шныря Лютого. Там стоят холодильники, газовые и электрические плиты, стол, посуда.
   Главное неудобство жизни в зоне – невозможность остаться одному. Единственное место – это чердаки, но ими пользоваться брезговали: на чердаках вздёргивались приговорённые. Тот самый, осуждённый на пятнадцать лет за педофилию, убийство и расчленение детей, тот самый, который попросил у меня сигарету и который чуть было не погубил меня, тот самый, которого в первый же день прибытия в зону воры приговорили к смерти, через три дня после  случая с сигаретой поднялся на чердак.  Утром помыл полы в нашей секции, подумал, помыл на второй раз, отжал тряпку и  постелил её у входа. Июньское солнце плеснуло по стенам, картинам, кроватям. Человек зажмурился, заслонился, оттолкнул солнце ладонью  и направился к чердачной лестнице.
   Хотя спать ложились мы поздно, часа в четыре утра, вставать рано заставляла меня привычка. Утреннее время – самое спокойное.  Потом начинается беготня, какие-то дела, заботы. Утром в постели самый  блаженный час полудрёмы. Сквозь веки я видел, как человек зажмурился и отмахнулся от солнца. Затем открыл дверь секции - последнюю дверь которую он открыл в жизни и которая уводила его из жизни… Потом я уснул и разбудило меня осторожное покашливание шныря Володи:
   - Завтрак готов.
   …В марте на «свиданку» приехали мама с женой. Мне дали три дня и две комнаты в помещении для свиданий. Новости, которые они привезли, не радовали. Жена, научный сотрудник института, вынуждена была уволиться и торговать семенами: зарплату не платили месяцами. Система, ещё худо-бедно работавшая в первые годы после развала Союза, окончательно пошла в разнос. На воле люди выживали. Мужики чёрной зоны, не имея доступа к «общаку», даже на баланде, жили лучше родственников на воле. По крайней мере, заключённые были сыты, имели койку и тёплую крышу над головой.
   Попросил маму и Наташу не присылать денег и посылки.
  …Как-то, разбирая малявы с жензоны, наткнулся на скрученную в трубочку  записку от Татьяны Ц. Она спрашивала, стоит ли ей выйти на «расконвойку» на зерноток? Ответил, пусть решает сама: меня на зернотоке нет, а тепляк заняли другие. И вспомнилось наше знакомство в сентябре прошлого года, когда она была выводная и работала в бригаде Абсолюмовой.  Встреча произошла в бытовке, где зэчки закончили работу и ждали конвоиров, чтобы отправиться в зону.
   Уборка пшеницы была на пике, мы с напарником Игорем работали в две смены по двенадцать часов. Машину почти не глушили. Игорь сунул в ладонь ключи зажигания, посмотрел на часы, крикнул: «Скоро восемь!»  и побежал в колонию, где вот-вот должен был начаться вечерний просчёт. За опоздание хотя бы на минуту  поселенец, без напоминания, сам должен был подняться на второй этаж к Обезьянке -  на «разминку перед отбоем». Я завёл машину, включил фары и вспомнил: ключ! Игорь забыл оставить мне ключ от хитроумного замка на бензобаке, который он пристроил, чтобы не сливали бензин. Делать нечего, глушу машину и захожу в бытовку – длинную комнату барачного типа с лавками вдоль стен и таким же длинным столом посередине. Лидия Иннокентьевна собралась домой, говорю ей про ключ, прошу позвонить Матусову, пусть отправит Игоря с ключом на зерносклад: до поселухи не доеду, двигатель перебоит, цедит последние капли бензина. Разговор слышит Абсолюмова, она меня перебивает и обращается к своей бригаде:
   - Танька! Давай сюда!
   Со скамейки поднимается девушка в чёрном длинном халате и красных резиновых сапожках. Раньше её не видел. Светка бросает мне:
   - Новенькая. – И новенькой: - Давай, помоги!
    Девушка спрашивает:
   - Спички есть?
   Достаю коробок и бренчу спичками. Мы выходим из бытовки. На улице уже полная темнота. Подходим к зилку. Новенькая говорит: «Посвети.  Надо понять тип замка». Я зажигаю спичку, «Танька» быстро смотрит на замок и открывает свою косметичку. Я прикуриваю от догорающей спички,  делаю несколько затяжек и спрашиваю: «Посветить?»
   Вместо ответа Танька суёт мне в руки уже разомкнутый и снятый замок.
   Есть талантливые люди в каждом деле. Но есть гении. Татьяна Ц. была гением по замкам. После, когда мы с ней подружились, я её всё допытывал: существуют ли такие замки, которые она не сможет открыть? Татьяна откидывала чёрные волосы и качала головой: нет.
   -  Сложный замок, со всеми наворотами, я открою самое большее за десять минут. Без отмычек, только тем, что есть в косметичке, я их чувствую, - и смеялась.
   Это было правдой. Её мастерство было беспрекословно признано в Багзае. Сам видел, как несколько раз за ней приезжал дежурный помощник начальника караула, чтобы открыть какую-нибудь дверь, от которой утерян ключ. За это мастерство она и угодила на три года в Багзай в свои двадцать три.  Сама она из Новосибирска, где с напарником «обносили» богатые квартиры. Но однажды вышла осечка: квартиру, которые они долго «пасли» и ждали отъезда хозяев на курорт, вскрыли до них гастролёры, но не смогли за один раз вынести всё ценное и оставили на следующую ночь. Бдительные соседи, услышав подозрительный шум, увидели в глазок незнакомых людей  и вызвали милицию, которая на следующую ночь устроила в наполовину ограбленной квартире засаду. Решили, что воры вернуться. Но раньше их квартиру открыли Татьяна Ц. и её напарник. Вот тут-то их и взяли тёпленькими.
   Мы как-то быстро подружились с ней. Во время вынужденного простоя подолгу разговаривали. Умная девчонка! Вот только редкий талант занёс её не туда. Впрочем, а меня мой талант куда занёс?
   А талант у неё действительно был уникальный. Она говорила, что нигде этому не училась, всё получалось как-то само собой. Как-то я спросил её:
   - А сейфы?
   Она покачала головой:
   - Не-а. Сейфы – это не моё. Я их не чувствую. Я не понимаю сейфы.
  Иногда из Новосибирска от мамы приходили письма, Татьяна мне их показывала.
   Как-то она попросила у меня ключ от тепляка:
   - Всё равно тебя целыми днями не бывает, а я здесь и отдохнуть могу…
   Постепенно Татьяна перебралась  в тепляк, перенесла  свои вещи, завела посуду, делала постирушки, готовила обеды: суп из голубей или жарила яичницу с курой.
   За двадцать рублей, которые были моей зарплатой в гараже, можно неделю питаться в столовой. Как жить остальное время до получки – никого не волновало. Отсюда  появилась и осуществилась на практике система, про которую есть украинская поговорка: хто шо вэзэ, той то грызэ. Каждый из поселенцев шось виз, за что и имел приработок: Михаил ремонтировал левые радиаторы частников в своей медницкой, Саша Сопрун – имел дрожжи и хлеб с пекарни, Чирик – молоко, сметану, творог с фермы, Николай Бурцев – яйца и курятину с птичника. В моих водительских правах стояла категория «С», потому я получил грузовую машину, а вместе с машиной – привилегированное положение: в моём распоряжении всегда был бензин в бензобаке и комбикорм в кузове. После заправки я заезжал в единственный в Багзае частный магазин «У Любы» и сливал хозяйке канистру-две бензина, который уходил за половину цены. Получал десяток пачек сигарет «Прима», остальную сумму Люба - маленькая, страшненькая, горбатенькая женщина за пятьдесят лет, выдавала наличными. От «У Любы» ехал в поселковый магазин, где продукты стоили значительно дешевле и где покупал пачку папирос «Беломорканал» фабрики Урицкого для Абсолюмовой, банку конфитюра, банку сгущёнки, батон белого хлеба,  пачку сливочного масла и чекушку водки. К моему приезду заключённые женской зоны уже были на зернотоке и разбредались по работам. Татьяна брала  деревянную лопату и занимала свой «пост» у конвейера, широкая транспортёрная лента которого подавала зерно в верхние бункера мельницы. В обязанности Татьяны и её напарницы было набрасывать лопатами зерно на ленту.
   Светка заваривала крепкий чай и смолила папиросину. Иногда к нашему чаепитию присоединялась заведующая зернотоком Лидия Иннокентьевна. Но заключённые никогда не садились за стол, даже не заходили в бытовку во время чаепития – не положено по статусу. Я выбирал момент и тайком совал Василию чекушку. Василий – муж Иннокентьевны -  высокий, беззубый, небритый,  грязный,  пьяный или с похмелья, у которого вечно текли слюни, прятал чекушку в карман широких брюк, утирал слюни, счастливо мне подмигивал и до обеда удалялся в какой-то свой тайный угол, которых на зернотоке было до чёрта. Для меня его должность и обязанности так и остались загадкой. Если что и делал Василий исправно, то на виду жены щупал зэчек, за что и получал от них лопатой, граблями, всем, что было под рукой.
   Голуби и собаки на поселухе рассматривались исключительно как мясной продукт. В выходные дни у поселенцев, которые делились на рыбаков и охотников, был заготовительный день. Рыбаки с удочками уходили на берег Куды и дёргали пескарей, окунишек, чебаков и гольянов. Охотники брали по пучку метровых арматурных прутьев и шли на зерносклад. Зерносклад в воскресенье не работал, охранялся часовыми, но за четвёртым складом была в заборе дырка. Голуби сидели на буртах зерна так густо, что и самого зерна видно не было. Надо было подойти метров на десять, вспугнуть  птиц и когда они начинали подниматься,  метнуть прутья в стаю. На землю падали с десяток голубей. Поселенцы быстро подбегали, брали птицу за головку и резким движением отрывали  тушку. Затем шли к следующим буртам и всё повторялось. Заведующая зернотоком знала о воскресном промысле, знали и часовые, но молчаливо одобряли эти вылазки: тысячи голубей были постоянной головной болью начальства.
   Татьяна переселилась ко мне в тепляк и таким образом вроде бы оказалась под моей защитой, по крайней мере, от поселенцев. Но, как выяснилось позже, не только от них.
   С Абсолюмовой мы стали друзьями. Незаметно, день ото дня, она рассказала свою жизнь. Я ей – свою.  Как и всякий искренний человек, Светка оказалась во многом наивной женщиной и удивлялась простым вещам.  Лидия Иннокентьевна всё грозилась закрыть Таньку. Увидев меня,  выговаривала:
   - Закрою твою Таньку!
    – А чего это она моя?
    - А чего это она в твоём тепляке сидит, читает? Стирку вон затеяла, бесстыжая. Все давно работают. Вот увидишь, закрою! Ты её совсем распустил!
   Татьяна действительно «запала» на женские романы. Не понимаю, как может нравиться такая ерунда? Но она искренне переживала за картонных героев, за их придуманные чувства. После самых переживательных сцен откладывала заломленную книгу и долго смотрела в окно. Её черные зрачки расширялись, глаза наливались слезами. Поначалу мне это казалось игрой, но после того, как несколько раз заставал её безутешно рыдающей, понял, что во всю эту искусственную жизнь выдуманных героев она верит искренне, каким-то образом увязывая её со своей жизнью.
   У Татьяны на верхних веках длинные аккуратные мешочки – её вечная проблема. Показывает фотографию своей мамы, у которой такие же припухшие сверху веки.
   - Это наследственное, - поясняет обиженно.
   Иногда от Анны Борисовны, её мамы, приходили для Татьяны посылки на моё имя.
    Как-то  попробовал переключить Татьяну на другую литературу. Несколько раз брал в поселковой библиотеке книги и привозил в тепляк. Но стихи и по-настоящему талантливые книги, наводили на неё скуку, она всё косилась на свой зачитанный роман.  Я попустился и махнул рукой.
    …Как-то за очередным чаепитием Светка осторожно спрашивает:
    - Славян, ты всех знаешь, на всех объектах бываешь. Скажи, только честно -   у Андрея кто-то есть?
   - Светка, ты – дура? Какое есть? Да он только о тебе и говорит!
   - Мне передавали, к нему на соску* Лисичка заходила…
   Лисичка – рыжеволосая красавица,  звеньевая седьмой сотни выводных на поля. В зоне она за убийство любовника, который по пьянке проиграл её друзьям в карты на уговор «пустить по кругу». Из шести лет «от прокурора» ей осталось три года.  Когда завозил в женскую зону чистое постельное бельё из прачечной, Лисичка распоряжалась приёмкой и команды давала низким красивым голосом. Зэчки, разбирая и таская узлы, старались держаться ко мне поближе - или толкнуть или даже ущипнуть. Потом ещё несколько дней будут обсуждать:  мужик в женской зоне – явление чрезвычайное!
   После вопроса Светки про Андрея думаю: «Хорошо же поставлена у неё агентурная работа!»
   Абсолюмова  внимательно смотрит на меня.
   - Ну и что? Он на станции работает, к нему идут – кому-то открыть воду, где-то наоборот – перекрыть. Ну, хочешь, поехали?
   Абсолюмова думает. Отставляет эмалированную кружку с чаем. Потом рубит ладонью: - А-а, поехали!
   Выходим из бытовки, сталкиваемся с Лидией Иннокентьевной. Светка ей говорит: - Иннокентьевна, мы на поля, потом на свиноферму.
   - Знаю я,  какие  поля - на соску!  На свинке  будешь, узнай, корм нужен?
               
   Едем с Абсолюмовой на соску.  Вокруг до горизонта поля, разделённые дорогами на многокилометровые прямоугольники. В прямоугольниках копошатся женщины – собирают урожай свеклы, моркови, репы, турнепса. Воль дорог – конвой с автоматами.
   - Слышь, - говорю я Абсолюмовой, - А ведь им тоже не сладко. Ещё неизвестно, кому хуже. И неизвестно, кто срок отбывает.
   Светка не отвечает. Она думает об Андрее. Представляю, её фантазия сейчас рисует целые сцены, где её Андрей… Светка с упрёком смотрит на меня.
    - Да не могу я быстрее, ты же видишь, какая дорога!
   Насосную станцию видим издалека. Её Андрей, такой же большой, как сама Абсолюмова, стоит на дамбе в халате до земли. Он похож на бога Саваофа, дарующего жизнь своим неразумным детям. От станции лучами расходятся оросительные трубы. Подача воды на поля уже остановлена. Кроме полей с капустой: там идёт самый налив вилков. Насосы ревут так, что не слышно слов. Здороваемся. Андрей выключает моторы. В тишине резко звенят последние кузнечики.
   - Во сколько заехать? – спрашиваю.
   - Через час. – Они переглядываются. – Нет, давай через два. – Смеются и уходят в помещение станции. Светка оглядывается через плечо и делает виноватое лицо.
   Еду на речку к тому мосту, возле которого высадил конопатую толстушку. Снимаю сапоги, разворачиваю портянки. Сажусь на пожухлую бережковую траву. Опускаю ноги в холодную осеннюю воду. Проплывают листья: осиновые и берёзовые – жёлтые, рябиновые – оранжевые и красные, ольховые – коричневые, умбровые. Ногам холодно. Подплывает стайка гольянов, щекотно тычутся в пальцы. Там, у них,  своя жизнь, со своими правилами, законами… Закуриваю и откидываюсь на спину. Смотрю в небо. Небо смотрит на меня – темно-синее, какое бывает только в Сибири и только в сентябре. Такое же небо смотрело на моё зимовьё. Где-то там в синих неведомых  пределах мой знакомый в накомарнике. Чем он занимается? Наверное, всё в кости. Он-то знает, что через месяц Обезьянка вызовет меня в свой кабинет, укажет на очки и скажет:
   - Глаза сними. – И потянется за резиновой дубинкой.
   Нет,  лучше не  знать своё будущее.
   …Снова думаю о конопатой толстушке и побеге. Прихожу к выводу, что у человека, решившегося на побег, шансов больше, чем у стражника, который обязан не допустить этот побег: заключённый постоянно думает о побеге – день и ночь, потому что у него нет другого занятия. Для стражника – охрана заключённого – его обязанность, обычная работа. Причём, работа нелюбимая, потому что такую работу любить нельзя. У стражника – куча других забот: дочери, которая занимается художественной гимнастикой,  надо купить костюм. У сына проблемы с поведением, вот в школу вызвали.  Любовнице обещал серёжки. Жена, которая не раз намекала на новую шубку, как-то утром подозрительно посмотрела – может, догадывается? А тут ещё начальник накричал. Так что какой-то заключённый, которого надо охранять, для охранника - на десятом месте.
   …Через два часа подъезжаю к насосной станции. Светка и Андрей сидят, обнявшись, на дамбе и смотрят через дальние поля на запад, куда падает солнце. Тишина. Смолкли и кузнечики. Вечер, опустевшие поля, неспешный закат – мягкий и добрый – похож на женщину в домашнем халате…  Прощаюсь с Андреем. Андрей показывает на папиросу в пальцах бригадирши и грозит ей пальцем. Завожу машину и мы едем в посёлок. По дороге заезжаем на свиноферму.
   Заведующая, волоокая красавица Анастасия, отбывала восемь лет за убийство мужа. Игорь, мой напарник, закрутил с ней роман и каждую свободную минуту бежал на свиноферму – благо она располагалась неподалёку от посёлка. Через час я передам ему самосвал, он загрузит кузов комбикормом и приедет сюда. А я отправлюсь в общежитие колонии поселения на вечерний пересчёт.
   …Юрка, отбывавший свой срок на мельнице, на которой мололи зерно не только на муку, но и производили разные комбикорма, сыпал из бункера в кузов моего зилка гранулированного комбикорма чуть больше нормы. На свиноферме или птичнике я высыпал корм в огромные короба, находящиеся в крытых галереях со сквозным проездом. Вся хитрость была в том, что поднимая кузов самосвала, я блокировал задний борт и он не открывался. Когда кузов опускался, за задним бортом оставалось центнера два-два с половиной комбикорма. Эти два центнера перед возвращением на мельницу за следующей партией я отвозил кому-нибудь из тех местных, чья очередь подошла. Два центнера стоили двадцать рублей.
   Как-то ездили мы с Абсолюмовой по объектам, она проверяла бригады. Вот она мне и говорит:
    - Ты скажи Таньке, девчонки недовольны, за неё пашут. Конечно, Иннокентьевна её не закроет, я не дам. И всё же…
    С Абсолюмовой старались не портить отношений, ссориться со Светкой – выйдет себе дороже. Начальство, да и всё население Багзая понимали, что бригадирша – не подарок, но без неё – совсем плохо. Все хорошо помнили недавний  бунт, который начался с женской зоны.
   В тепляке говорю Татьяне:
   - Ты совесть имей, за тебя бабы пашут…
   Татьяна отрывается от книги и обиженно смотрит на меня, расширяя свои чёрные зрачки и наполняя глаза слезами. Но всё же откладывает книгу и идёт к своей деревянной лопате, по которой, думаю, не слишком-то соскучилась.
   На скорую руку перекусываю. В дверь стучат, заходит напарник Игорь. Мы с ним незаметно сошлись и некоторые свои личные дела доверяем друг другу. Игорь холост. Его роман с Анастасией на самом пике. У него серьёзные планы. Он – открытый и надёжный человек. На этот раз Игорь порывист, ходит туда-сюда, внутри словно жар.
   - Не майся, говори.
   - После. Сейчас серьёзный разговор с Настей. К ней еду.
    Передаю ему ключ зажигания. Игорь загоняет машину под мельничный бункер, заполняет кузов комбикормом. Выезжая из зерносклада, машет мне ладонью. В последний раз…
   Когда я вернулся на поселуху, там никого не застал. Все уже были на свиноферме, которая располагалась в какой-то сотне метров от общаги.
   Игорь привёз комбикорм, спятил машину в кормохранилище, поднял кузов и высыпал комбикорм. На крыльце конторы стояла Анастасия и смотрела, как ловко и быстро всё у него получается. Сейчас Игорь остановит машину  возле крыльца, зайдёт и состоится разговор, которого они так ждали.
   Всё остальное Анастасия видела как в замедленной съёмке. Видела, как Игорь вскочил в кабину. Видела, как машина с поднятым кузовом рванула с места, а потом …потом кузов сносит четырёхтонный блок, выполняющий роль арки. Серая бетонная плита ме-е-едле-ено рушится на кабину и в секунду превращает её в смятую голубую консервную банку. Голова Игоря попала между рулём и смятой крышей. Анастасия закричала и бросилась к машине.  Лицо и шея Игоря как-то очень быстро темнели и через минуту стали тёмно-фиолетового цвета. Анастасия подбежала, ухватилась за оторванную дверцу,  и её вывернуло наизнанку. Потом её, уже безвольную, отвели в контору, где с ней случилась истерика.
    Пальцы левой руки, брошенной к полику, - фиолетовые и страшные, ещё какое-то время мелко-мелко дрожали.
  … Когда меня закрыли в штрафной изолятор, Татьяна  стала хозяйкой тепляка. Вот тут-то Василий и стал бить к ней клинья, за что однажды получил по небритой грязной роже косметичкой. После этого случая Татьяна забрала свои вещи и «закрылась»  в зону. Всё это я узнавал из отписок, передаваемых ею и Абсолюмовой через семейников и баландёра.
   А мой тепляк стал выполнять роль четвёртого склада и хозяйничали  в нём теперь две Марины. Абсолюмова писала, что Иннокентьевна поначалу  хотела снести тепляк, а потом подумала и махнула рукой: жизнь не остановишь, а тут хоть на глазах…

*Соска – насосная станция.


                БАБИЙ   БУНТ
   
   Охрана смотрела на вольности Абсолюмовой сквозь пальцы, старались их не замечать: все понимали, что  работа расконвоированных женщин в посёлке держится на ней. Но однажды кто-то из новеньких отрядных решил выслужиться. При досмотре молоденький лейтенант унюхал запах спиртного: запах шёл от бригадирши. Лейтенанта ещё не ввели в курс дела, не рассказали о местных законах, ещё не рассказали, кто такая Светка Абсолюмова, поэтому он, не долго думая,   закрыл её в изолятор, чтобы после оформления документов перевести на три месяца в  помещение камерного типа (ПКТ).  Расконвоированные узнали, что бригадиршу закрыли, достали спиртное, выпили, а там – море по колено, разбрелись по посёлку.  Генерал Бык, главный хозяин,  устроил такой разнос, что из его кабинета, как горох из спелого стручка, сыпанули полковники. Срочно отправили за Абсолюмовой, которая поначалу категорически отказалась покидать камеру, потом всё же вышла и направилась на зерноток.
   Но дело, как оказалось,  было не в Абсолюмовой. Закрытие её  – всего лишь повод к бунту, который  назревал давно.  Причин было несколько: домогательство к женщинам со стороны охраны. Ничтожные  зарплаты.  Например, месячного заработка бригадирши хватало всего на одиннадцать пачек папирос «Беломорканал». Чего уж говорить про остальных! Но главное - накопилось недовольство беспределом от  начальства  в десятках и десятках других зон.
   В течение суток бунт ещё можно было остановить. Однако генерал, главный Хозяин Багзая, упустил время. На вторые сутки от него уже ничего не зависело.
   Сначала остановилась пекарня. Без хлеба остался трёхтысячный Багзай с гарнизоном,  столовыми, школой и детскими садами.  Без хлеба остались три колонии.  Иркутск и Усть-Орда обещали хлеб лишь через двое суток:  где же сразу возьмёшь хлеба на восемь тысяч человек? Остановилась прачечная и баня. Остались не кормленными и не доенными  четыре тысячи голов дойного скота, почти две тысячи молодняка. Без корма осталась свиноферма на полторы тысячи голов и птичник с восемнадцатью тысячами курей, уток, гусей, индюшек. На полях остановились картофелекопательные комбайны. Если для капусты ещё не наступило время, то необозримые поля с морковкой, свеклой, репой, турнепсом опустели: две тысячи женщин, собиравших урожай, смяли конвой, побросали вилы и лопаты и вошли в посёлок.
   Жизнь в Багзае замерла.
   Бунт никто не готовил. Как всякое стихийное явление никто не готовит, оно происходит, набирает силу и обрушивается, так и бунт рос  изнутри,  по каким-то своим законам  приводились невидимые пружины, подключались неизвестные силы и остановить это медленное, грозное, набухающее было уже невозможно. Так в весеннее половодье где-то далеко вверху скапливается вода и когда она  достигает критической массы, обрушивается вниз, выходит из берегов, смывает заборы, мосты, дороги, дома. Но проходит время, скатывается вода, обнажаются страшные размытые берега и река входит в прежнее русло.
   Затаилась колония поселения. Тишина висела над женской зоной. Угрюмо молчала чёрная. Опустели улицы. Даже патрули и охрана, поначалу ловившие зэчек, куда-то подевались. Лишь собаки бродили по улицам да с дальнего конца посёлка, где свиноферма,  доносился истошный визг голодный свиней.
   Стало тревожно и страшно, как перед войной.
   Положенец чёрной зоны удалил из колонии весь офицерский состав, попросил покинуть зону Хозяина, занял его кабинет и уже сутки не выпускал из рук тёплую телефонную трубку. Формально по статусу все три положенца чёрных зон были равны между собой, но фактически признавалось главенство Багзая – под ним лежали территории в десятки раз больше уральских и приморских.   Территории в пять тысяч километров  – от Урала до Амура,  а это означало, что   под ним лежали сотни  зон на этой земле, под ним находились сотни  других положенцев, в городах и районах. Он разговаривал с Иркутском и Братском, Ангарском и Шелеховым. Он звонил и дальше – в Тайшет и Решёты, территории которых были забиты зонами. Звонки шли в Читу и Улан-Удэ, Барнаул и Новосибирск, Красноярск и Якутск.  На территории в несколько Европ все зоны ждали его команды. Пошли вторые сутки. В красные зоны информация шла долго – через малявы, «коневую» почту. Никто не делал резких движений, ждали все - от генерала Быка до последней домохозяйки.
   Зэчки тоже куда-то исчезли, растворились по теплякам,  словно их и не было вовсе. Но про них уже забыли: кто же перед бурей обращает внимание на ветер?
   Пошли третьи сутки. Свиней уже не было слышно: потеряв голос, они хрипели.  Рядом с положенцем третьи сутки не спал Жэка, заваривал крепкий чай, вытряхивал полную окурков пепельницу. Сейчас всё зависело от этого  невзрачного сорокалетнего человека без единой татуировки на теле.
   Наконец, потемневший лицом положенец, согласовав действия со всеми зонами, получив от них требования к своим хозяевам, написал на листке подробные условия и со словами:
   - Абсолюмовой, - передал его Жэке. И ушёл к себе отсыпаться.
    Светка была в бытовке зернотока, сидела за столом, курила свой «беломор», смотрела в окно на бурты зерна, которые безбоязно обсели голуби. Её бригада, кроме Татьяны,  спала на лавках. Татьяна читала очередной женский роман в моём тепляке.
   Абсолюмова внимательно прочитала письмо, сложила его вчетверо и опустила в карман халата. Затем встала и рявкнула:
   - А чё это мы лежим? За работу!
   И мне:
   - Славян, поехали к Быку.
   По площадке перед бытовкой неприкаянно бродила Лидия Иннокентьевна:
   - Всё, Иннокентьевна, отбой. Поднимай бригаду. Мы – к Быку.
   Безлюдными и пустынными, словно на луне, улицами доехали до штаба – двухэтажного здания из красного кирпича. Я остановил свой самосвал перед штабом и заглушил двигатель. Светка вошла в двери штаба…
   Гигантская Абсолюмова и такой же огромный генерал молча стояли друг перед другом. Молчание затягивалось. Светка достала письмо, расправила его и подала генералу. Генерал читал долго, перечитывал, думал. Потом также сложил и опустил себе в карман. И тут Светка добавила от себя, чего не было в письме:
   - Обещайте, что никто не будет наказан, кроме …этого, - и показала ладонями на свои плечи, изображая погоны.
   Они, генерал и зэчка, стояли друг против друга и хорошо понимали, что  за ними сейчас реальные силы и тысячи людей. А ещё они прекрасно понимали, что самая реальная сила всё же за тем, третьим, которого не было с ними и, который сразу же уснул, как только коснулся подушки.
   Люди, которые понимают такие вещи,  не говорят много слов.
   - Обещаю. – Сказал генерал. Абсолюмова кивнула и вышла из кабинета.
   Когда Светка спускалась по штабным ступенькам, возле них уже собрались люди. Она молча прошла сквозь толпу, но люди – офицеры внутренней службы, их жёны, жители посёлка знали, что если встанут зоны, то гарнизоны со всем оружием окажутся  бесполезны, их просто сметут, - поэтому смотрели на Абсолюмову слишком внимательно, словно хотели увидеть то, что им надо было. И увидели: то ли в походке, то ли что-то такое было на лице, то ли в жестах. И выдохнули. Легко – впервые за трое суток…
   Мы поехали по объектам: Светка должна была дать отмашку своей женской армии. Но телефонные звонки опережали наш светло-голубой зилок – там уже знали.
   Медленно река входила в прежнее русло. Медленно возвращалась в посёлок жизнь. Нехотя провернулись невидимые шестерёнки и сложный механизм, набирая скорость, пришёл в движение. Задымили печи пекарни. Пошёл дым из труб бани и прачечной. Техника вышла на улицы Багзая. Потянулись машины по объектам. Замолкли накормленные поросята и свиньи на ферме. Затихли выдоенные, накормленные и напоенные коровы. И только птицу, в поисках корма уплывшую далеко вниз по Куде, еще с неделю рыболовными сетями отлавливали поселенцы и возвращали на прежнее место.
   Генерал сдержал слово: требования заключённых, написанных положенцем на тетрадном листке,  были выполнены. Через час все зоны страны уже знали об этом – сжатые кулаки разжались. Была выполнена и просьба Абсолюмовой -  никто не был не только  наказан, но даже не случилось разбирательства, по крайней мере, явного. Хотя внутренние подвижки были. А молодого ретивого лейтенанта перевели куда-то в другое место – от греха подальше.


                ЖИЗНЬ    ЗА   ПРОСТЫНЯМИ

   Всегда знал, что мысль материальна и на каждом шагу находил тому подтверждение. Стоит упорно подумать о чём-то, как вскоре это что-то возникает наяву. Часто в последнее время приходила мысль о заявлении: ну, лежит оно у прокурора – и что? Меня никто никуда не вызывает, ни о чём не спрашивают. Но ведь не может же оно вот так взять и затеряться! Какая-то точка должна быть поставлена!
   ..Только позавтракали, пришла почта с поселухи и женской зоны. Начал читать свёрнутые  трубками или конвертиками записки. Прибежал шнырь от Жэки. Сказал, что просит зайти. Смотрю на Седого и Черкеса. Те пожимают плечами: не в курсе. Убрал в тумбочку малявы, сбросил спортивное трико, надел джинсы, отправился к Жэке. Дорогой думал: с чего бы? Вроде, никакого косяка за мной нет, тем более что все вместе – Черкес, Седой, я, Жэка, Зона (Зонов) смотрящий за седьмым отрядом, Чика – смотрящий за пятым,  до четырёх утра тянули коньяк, пели песни под гитару. Меня просили продолжить рассказ про историю Иерусалима, которую я рассказываю уже несколько  ночей и в которой их  поразила оборона крепости Масада (Моссада). Особенно Чику, который плескал коньяк и предлагал выпить за «обрезанных», ругал «итальяшек»: мол, они как были гадами, так и остались, недаром и Муссолини от них. Мечтательно вздыхал и спрашивал, правда ли, что итальянки и польки на передок слабые? Никто из нас не видел ни тех, ни других – ответить Чике нечем. Рассказывать про крепость я отказался, сказал, что в другой раз, нет настроения.  Трезвой головой на эту ночь был Зона. Всё было очень чинно, прилично. Вообще ничего непонятно!
   Жэка молча кивнул на дверь комнаты положенца и тоже пожал плечами: мол, ничего не знаю. Чтобы Жэка да не знал! Постучал и вошёл к Бартыку. У стены стояли два молодых человека, которых видел впервые, какие-то залётные. Одеты с иголочки, не столько богато, сколько стильно. Гости тянут через соломинку джин-тоник. Я поздоровался. Мне кивнули. Подошёл Бартык, пожал руку:
   - Привет, Славян!
   Увлёк меня к окну.
   - Ты же заявление не забирал?
   - Нет.
   Ситуация начала проясняться.
   - Славян, тут такое дело – заявление надо забрать…
   В голове смешались мысли: что он говорит? Как забрать? Столько выдержать – четыре месяца одиночки, Гутарь и Сергей с молотком и всё это псу под хвост?
   - Почему забрать?
   - Славян, надо забрать. Мы пойдём навстречу, нам пойдут навстречу в десять раз…
   В голове уже другая мысль: что скажут ребята? А ребята скажут: слабак ты, Славян – вот что они скажут.
   Положенец словно читает мои мысли.
   - Ты ведь не сам забираешь заявление. Это я прошу  тебя забрать заявление, это уже другое дело, так что отношение к тебе никак не изменится.
   Не могу собраться с мыслями.
   - Надо, Славян.
   Показывает на стол, на котором лежит заранее приготовленный листок бумаги из ученической тетрадки и ручка. Присаживаюсь к столу, пишу, что не имею претензий к Матусову Александру Петровичу, что отзываю своё заявление. Ставлю число, подпись. Бартык перечитывает, передаёт листок этим, с тоником. Прощаемся, я выхожу в коридор, где ждёт Жэка. Рассказываю ему. Через минуту выходят положенец и приезжие. На ходу Бартык бросает Жэке:
    - Я – в Иркутск, важная встреча, надо быть лично. Зайду к Хозяину – предупредить.
    - Надолго? – уже вслед кричит Жэка.
    - Не знаю, - доносится до нас.
   Когда их шаги гулко уходят вниз по лестничному пролёту, наивно спрашиваю Жэку:
   - А вернётся?
   Жэка покачивает головой и говорит, укоряя:
   - Он же положенец на чёрной. А значит, над всеми. Он обязан вернуться.
   …Через трое суток  Бартык заехал на зону в кабине рефрижератора. Набежали шныри, растащили продукты по холодильникам и морозильным камерам – всей суматохой командовал Жэка.
…Пока ты давишь шконку в каком-нибудь СИЗО, дежуришь коневым, сидишь в накопительных боксиках, едешь в этапном вагоне, люди, о которых ты никогда ничего не узнаешь, изучают твою биографию. Ты сам можешь что-то забыть из своей жизни, может что-то стереться в памяти – в нужный момент тебе напомнят. Эти люди неторопливо на весах взвешивают твои годы, от них зависит статус и место в зоне, для которой ты предназначен. Как говорит Черкес, каждый человек предназначен для зоны, только он об этом пока не знает. Ты ещё хлебаешь баланду где-нибудь на пересылках, а положенец уже изучает малявы, в которых всё твоё житие. И от того, насколько эти люди найдут весомыми твои годы, зависит, как тебя встретят в зоне, нижнюю или верхнюю шконку тебе определят, в углу или у параши будет твоё место. Никакие деньги и связи в чёрной зоне ничего не решают. Ты ничего – абсолютно ничего! - не можешь исправить:  за тебя решает твоё прошлое.
   Наверное, так взвешивает мою жизнь тот, в накомарнике, которого я когда-нибудь увижу. Подкидывает на ладони каждый день, каждый год, определяет и думает. Однажды я как-то понял это сразу – в один миг! Первые числа сентября. Грибы уже сходили. Неожиданно приехали Владимир Кибирев с женой Людмилой, а с ними женщина-праздник, Татьяна Петровна со стремительной фамилией – Стремилова, удивительная женщина, рождающая вокруг себя свет. Мы отъехали от деревни километров пять и берём последние маслята – собирать последние грибы почему-то всегда грустно. Я поднимаю голову к пронзительно-синему небу: с него в ладони спускается стихотворение:
О  ветки  исцарапаны  колени,
Под  солнцем  лес  разлёгся  и  затих.
Грибы  перебегают  в  полутени
И  прячутся.  И  вот  уж  нету  их.

Так  и  живём:  то  холодно,  то  жарко,
То  слёзы,  то  безумный  перепляс.
А  жизнь  глядит  из-под  полушалка
И  взвешивает  каждого  из  нас.
   Думаю, этот, в накомарнике, не только играет в кости. Он ещё и на весы смотрит, а весы у него самые точные на свете. И главное – они никогда не ломаются.
      Говорят, солнце одинаково светит всем. Не скажите! Светит-то оно, может, и одинаково, да вот только тот, в накомарнике, поворачивает вас к солнцу под разными углами и следит, чтобы вы не обожглись. Кстати, он может быть не только в накомарнике: для кого-то он надевает тюбетейку, чалму,  фуражку,  сомбреро, кипу, каску, шляпу…
   В будущем, когда я перестану отбрасывать тень и навсегда сольюсь с нею,  обязательно встречусь со своим, в накомарнике. Мне очень повезло с ним, только я не сразу это понял.
   Во-первых, повезло родиться. А если бы вдруг я не родился!? Ничего этого, о чём вы прочитали в этих  книгах, не было бы.
   Во-вторых, мне повезло с родителями – такое случается довольно часто, хотя и  не всегда.
   В-третьих, мне повезло с учителями – в школе, во дворе, в экспедициях: есть учителя по отдельным предметам – по математике, литературе, а есть учителя по жизни. Здесь, наверное, есть немного и моей заслуги, просто я хотел их видеть такими. А строчка, написанная сгоряча об одном из них:
Я знал – он не мог ошибаться,
А вышло, что всё-таки мог…
   не в счёт!
   В-четвёртых, мне повезло с книгами. С детства, как только научился читать, в моих руках были правильные умные книги. Здесь отдельное спасибо школьной библиотекарше Раисе Дмитриевне. Когда я возвращал в библиотеку очередную прочитанную книгу,  Раиса Дмитриевна сначала отчитывала меня за пометки на полях и подчёркивания, а потом вручала новую книжку. Если же я упрямился и тянулся к другой книге, Раиса Дмитриевна ненастойчиво говорила:
   - Хорошо, хорошо. Но сначала прочитай вот эту. – И всучивала мне книгу, на её взгляд, очень нужную мне. И правильно делала.    Теперь-то я понимаю, как неторопливо и верно она выстраивала моё мировоззрение. В восьмидесятые годы, будучи с женой проездом в Москве, встретились в метро с Раисой Дмитриевной. И надо бы сказать спасибо, да как-то язык не повернулся. Отчего бы? Отчего мы стесняемся сказать спасибо?
   …В четвёртых, мне повезло с классным руководителем Калуцкой Надеждой Васильевной.
   В-пятых, мне повезло с учителем русского языка и литературы Людмилой Николаевной Афанасьевой. Она чувствовала, что её ученик и русское слово – родственные стихии и ставила четвёрки и пятёрки, скорее, авансом.
   В-шестых, мне сильно повезло с одноклассниками.
   В-седьмых, мне повезло встретить Наташу Хабарову, которую теперь называют Наталья Алексеевна Вьюнова.
   В-восьмых, мне сильно повезло со временем. Повезло застать двадцатый век и двадцать первый. Это значит, у меня есть возможность их сравнить. Повезло жить на переломе тысячелетий – не каждому такое удаётся. Не повезло жить на сломе страны, изломе государственного строя, войн, которые стыдливо называли конфликтами. Хотя, как сказать: по истечении времени я уже иначе смотрю на эти вещи. Наверное, тот, в накомарнике, знал что делал.
   А класс наш «Б» действительно был на редкость дружным. И таким его сделала, вылепила, построила наша классная, по сути махнув рукой на свою личную жизнь, чего ей не простили муж Геннадий Григорьевич и дочь Наташа. Наш класс – это лучшее произведение Надежды Васильевны Калуцкой. Наташа не любила наш класс, ревновала свою маму к «бэшникам» и отомстила. Когда Надежда Васильевна стала классной не только для нас, но и для Иры Чердынцевой, Юры Иванова, Люды Медведевой, Жени Абраменко, Гены Чупрова, Коли Кулика, Марины Галиакберовой, Вити Дмитриева,  Юры Ремизова,  -  Наташа никому не сообщила об этом. Мы узнали через вторые-третьи руки. И на поминки никого из наших не позвала. Мы сами собрали стол…
   После уроков Надежда Васильевна ходила по квартирам, разговаривала с родителями, водила нас в театры и кинотеатры, устраивала какие-то школьные часы на природе, в лесу, психологические и поэтические уроки, уроки танцев, и по сути стала для нас второй мамой.   А у нас действительно был на редкость дружный класс. Мы и сейчас собираемся каждый год в первую субботу февраля. «Ашники» и «вэшники» нам завидовали, завидовали настолько, что кое-кто прибился к нашим встречам.
   Вася Долбиев, школьный друг. Наше знакомство началось с драки. В Геологическом дворе устроили каток: в квартире геолога Василия Александровича Гулина подсоединили к кухонному крану шланг, вывели его через форточку и целый день заливали водой ровную площадку. Постепенно пацаны выдавили с катка девчонок и каток превратился в хоккейную площадку. Тогда за пределами Геологического двора нам построили настоящую площадку – с бортиками, воротами, стандартными размерами. На этой площадке я сцепился с одноклассником Валеркой Ташлыковым. Серёга Туганов из «В» класса говорит:
   - А чего это ты на Валерку? Ты вот на Ваську попробуй!
   - Ну и что, и попробую!
   Подъезжаю к Ваське Долбиеву, тоже однокласснику, и толкаю его. Васька толкает меня. Кто-то говорит:
   - Да вы щелкнитесь!
   И мы прямо на коньках пошли на Первую канаву, где и махались кулаками. За нами пришли – прямо на коньках – обе команды, болельщики.
   Валера Ташлыков, жил в Старом дворе. Друг детства, как и Васька Долбиев. Валерка – слева, из Старого двора, Васька – справа, из Геологического. Интересно, но друг с другом они не дружили. О Валерке написано в первой книге в главе «Между двух миров». Васька и Валерка остались друзьми на все школьные годы. Кажется, дружба с Валеркой тоже началась с драки.
   Сергей Мельников. Жил в одном из четырёх двухэтажных бараков, которые создавали квадрат на углу улиц Новобульварной и Курнатовской. Внутри квадрата находилась отличная хоккейная коробка, где проходили все наши соревнования. Сколько синяков и шишек было получено на том льду! Сколько очков было разбито! - я стоял на воротах,  ни маски, ни щитков не было.  В  квартире Сергея мы надевали коньки, одевались, грелись, отогревали ноги. В восточном углу квадрата пристроилась маленькая кирпичная котельная, побелённая извёсткой, в которой я какое-то время кочегарил после ухода из редакции.
   Вадик Школьный. В старших классах учителя по физике и математике старались не вызывать его к доске. При решении задач он использовал какие-то свои подходы или формулы, которых пока ещё не было. Они были, конечно, в природе, но на то время ещё не были открыты. Победитель всевозможных олимпиад. После института его забрали куда-то в секретные недра. Несколько раз приезжал на встречи выпускников, которые проходили ежегодно каждую первую субботу февраля. После одной-двух рюмок я тащил его в какой-нибудь потайной угол, где на все мои расспросы отвечал односложно:
   - Не спрашивай, где и кем работаю, чем занимаюсь – всё равно не скажу: подписка, - и показывал пальцем куда-то наверх.
   В отличие от того мальчика Перфильева из детства, чертившего непонятные чертежи прутиком на земле, Вадика не засосали читинские пески. О нынешней его судьбе никто из одноклассников ничего не знает.
   Володя Гофман жил на параллельной Кочеткова улице – улице Нечаева. В семье было трое сыновей, все рослые, стройные, плечистые – в мать, тётю Тамару. Валера утонул ещё в школьные годы. Отец, дядя Коля, имел настоящий рабочий немецкий мотоцикл «Харлей». А ещё у них был мотороллер «Вятка» с пузатым  задом, на котором Володя каждый день после уроков катал одноклассницу Люду Желткову. Зимой вдвоём они ходили на каток. У Люды была чёрная коса и большие чёрные глаза. До десятого класса она не доучилась, её родители куда-то переехали.
   Студентом медицинского института Володя подрабатывал в морге судебной медицины. По вечерам мы с двумя Витьками - Дмитриевым и Белоцерковцом – собирались у него поиграть в карты. Играли в «тысячу одно». На уши или на нос. От игры отвлекали звонки в дверь – привозили  замёрзшие, обгорелые, расчлелённые трупы. Володя каждое поступление оформлял в журнале, мыл руки с мылом и возвращался к картам. Сильно пахло формалином, который со временем мы перестали замечать. О дальнейшей судьбе Владимира Гофмана написано в главе «Золото».      
  О  Викторе Белоцерковце пунктирно написано по всему роману.   
   Витя Дмитриев жил в Старом дворе. Его отец работал бетонщиком на том бетонном узле, на плиты которого мы с Егором Волченко в детстве из окна  третьего этажа  бросали  детонаторы, выкрученные из «фауспатронов». Сначала не стало его. Потом умерла мать – тётя Идея, которую все звали Ида. Идеей её назвала глубоко верующая в коммунизм партийная бабушка, которая жила с ними. Бабушка ушла вслед за дочерью. Потом убили сестру Надю, убил хромоногий Саня  из банды захаровских. А потом как-то тихо ушёл и Витька, мы узнали об этом лишь через месяц.
   Марина Галиакберова после школы уехала в Зеленоград. Работала в очень засекреченной области, получила дозу облучения.Сейчас её тоже нет с нами.
   Таня Шпакова закончила медицинский институт, уехала в Благовещинск, где и работает стоматологом до сего дня.
   Сергей Филатов всю жизнь отработал таксистом.
   Лена Быстрова много лет работала в библиотеке Дома культуры машиностроительного завода, потом ушла в бухгалтерию госпиталя ЗАБВО.
   Врачи Фейгины уехали из Читы, следы Миши затерялись.
   Юра Ремизов после школы женился, работал водителем, жил в своём доме за Ингодой. Лет пять назад он ушёл из жизни.
   Боря Савин свою жизнь связал с грузовой автомобильной техникой.
   Валера Ваганов уехал в столицу. О нём остался стишок, который я, конечно, забыл, но который мне продиктовала Лариска Смирнова. Кто бы мог подумать – всю бредятину в рифму, нацарапанную в школьные годы чудесные, она тщательно записывала, а теперь читает их мне, ехидно усмехаясь. Вот эти строчки:
Восхитительный Ваганов,
 Покоритель барабанов,
Научи, я не могу
Зарабатывать деньгу.
   Коля Попов исчез с нашего горизонта после десятого класса.
   Володя Кузнецов был бессменным оформителем всех стенных школьных газет. На глазах у всех за несколько минут он мог нарисовать портрет человека. Это меня удивляло и восхищало. Перед отъездом из Читы Володя устроил в родной школе № 47 выставку своих картин, рассказывал о своём творчестве, отвечал на вопросы. В устройстве выставки помогали одноклассники Боря Савин, Женя Абраменко, Витя Белоцерковец, Наташа Ихтонова и Лида Напрейкина, которые привезли картины, разместили в зале, подготовили зал, стулья. По всем  законам человеческого общежития виновник торжества должен был проставиться. Но когда в конце вечера на какой-то вопрос из зала Володя Кузнецов стал подробно говорить, что они с женой вегетарианцы, питаются исключительно салатом, а спиртного так и вообще в рот не берут и даже дома не держат, Женя Абраменко наклонился к Вите Белому и тихо сказал:
   - Ты думаешь, это он им говорит? – Женя показал на зал: - Это он нам говорит.
    Художник никого никуда из наших не пригласил. Они сами пошли в какую-то кафушку и тепло посидели, вспоминая одноклассников.
    Кузнецов самый первый из нашего класса откликнулся на новую экономическую политику. Володя с женой Галей открыли частное кафе «Зебра» на углу улиц Ленинградской и Чкалова, вход со двора. Стены украсил собственными картинами. Люди ходили не столько выпить чашечку кофе, сколько поглазеть на новое и невиданное – частное предприятие. При общей безработице, наверное, это был выход:  в гардеробе кафе работала бывший классный руководитель Надежда Васильевна Калуцкая. Дважды заходил в кафе и дважды было совестно подавать через перильце своё пальто Надежде Васильевне… У Кузнецовых, одних из первых в городе, появилась иномарка. Затем Галя с Володей перебрались в Ростов-на-Дону.
   Оля Пушкарёва после школы долго и часто болела. Что с ней теперь – неизвестно.
   Лида Напрейкина открыла точку на Старом рынке, торговала одеждой. Теперь она в Москве.
   Лена Рар уехала в Волгоград.
 Наташа Ихтонова живёт в Чите, встречаемся на моих презентациях и в феврале на встрече одноклассников.
     Володя Зимин живёт в Иркутске. Приезжал ко мне на свидание в чёрную зону, в  Багзай. В 1993 году был с семьёй летом на Арахлейских озёрах, о чём в очередной приезд на зимовьё известил меня отец. Я тайно вышел в Тасей, где и встретился с Володей. На зимовьё пришли ночью, темень стояла такая, что не видно собственной ладони. Назавтра отправились к дальнему узкому распадку, в котором Володя быстро набрал эмалированное ведро спелой крупной чёрной смородины. Переписываемся по электронной почте. У него каким-то чудом сохранились несколько  глав утраченного романа «Храм Александра Невского». 
   Игорь Троицкий закончил медицинский институт, работал ведущим хирургом-травматологом в клинической больнице. Во времена медведевской оптимизации всего, в том числе и медицины, когда каждая койка в больнице была переведена на самоокупаемость, а недолеченных больных выбрасывали на улицу, освобождая койку для следующего, Игорь, не в силах смотреть на этот беспредел, уволился. Сейчас Игорь работает по своей специальности в медицине катастроф и в спортивной медицине.
   С медициной связала свою жизнь и Вера Богуцкая.
   Про Олю Кулакову после десятого класса никто не слышал.
   То же самое касается и Тани Мисюченко.
   Боря Криванков после десятого класса уехал из Читы в Волгоград.
   С Ларисой Смирновой до сего дня не теряем связи, встречаемся, подолгу говорим по телефону. У неё сохранились со школьных лет какие-то давно мною забытые стихи, строчки, она их помнит наизусть. Если надо – обращаюсь. После медицинского института всю жизнь проработала в Забайкалье в кожно-венерологическом диспансере, заведующей которого много лет была её мама Мираида Фёдоровна. Сейчас читает лекции. Ей посвящено это стихотворение.
Смешенье мёда и отравы,
О Русь! В круговороте дней
В подлунном мире нет державы
И непонятней и чудней!

В период каждой перекройки,
Чтоб путь был менее суров,
Приподнимала ты на сроки
Профессий разных мастеров.

От Воркуты и до Урала,
В кошмарах слипвшихся ночей,
Тебе в тридцатых не хватало
Доносчиков и палачей.

В семидесятых тех застылых,
А им ещё и быть, и быть!
У психиатра модно было
Инакомыслие лечить.

И вновь виток.
Полузабытый,
Доныне беден и убог,
Врач дерматолог по-над бытом
Взорлил и стал почти что Бог!

Мы перекраиваем дело,
Но видит Бог – ему видней,
Своя-то шкура ближе к телу,
Что может шкуры быть родней!?

Лишиться шкуры можно сдуру,
А потому быстрей сюда!
Мы лечим шкуру, шкуру, шкуру,
Меняем шкуру, господа!
    Валя Коновалова закончила педагогическое училище, затем – пединститут. Вела начальное обучение в родной школе № 47. После рождения и болезни ребёнка ей посоветовали козье молоко. Валя сделала выбор в пользу семьи и детей, уехала на родину мужа в Петровский Завод, где и отработала всю жизнь по своей специальности. Перезваниваемся.
    …Волей-неволей, пока шла притирка с Черкесом и Седым, пришлось рассказать свою жизнь. Когда дошёл до братков из Братска, которым нужен был эшелон уазиков, Седой насторожился.
   - Постой, постой! В каком году, говоришь?
   - Девяносто первом.
   - Что-то такое, помню,  было… А кто приезжал, не помнишь?
   - Да ты что! Теперь покажи их – не узнаю.
   Седой задумался. Потом ушёл к Жэке… Дней через десять Седому пришла малява из Братска. Братки вспомнили  уазики, дальше писали о каких-то своих делах, в конце отправили мне «респект и уважуху». А ещё через неделю в зону зашла «таблетка» из Братска, доверху забитая продуктами, вином, сигаретами, одеждой и  кассетами с магнитофонными записями.
    Жизнь, как и всякая иная организованная стихия, заритмована и зарифмована. Иногда рифмы слишком  далеко отстоят одна от другой. Но они есть обязательно! Братки, люди далёкие от поэзии и литературы, сами того не ведая, приличный кусок моей жизни в пять лет стянули классической опоясывающей рифмой!..
   После «таблетки» из Братска для меня ничего не изменилось. Но -  изменилось качество взглядов.
   …Татьяна Ц. писала длинные письма, в которых подробно пересказывала сюжеты прочитанных ею романов. Аккуратно выводила большие буквы, по второму разу переживая судьбу картонных героев – некоторые строчки были закапаны слезами. Писала о своей мечте – освободиться,  заработать денег и сделать операцию по удалению припухлостей на веках. Каким способом она собиралась заработать деньги – без профессии и образования? Это в девяностые-то годы!  Разве что снова надеяться на свои чуткие пальцы…
   Перед моим освобождением Татьяна через хлебовоза отправила мне единственное ценное, что у неё было – маленькие золотые часики. Двадцать шесть лет не решался показать их жене…
   Изредка приходили отписки от Абсолюмовой. Моё место шофёра при зерноскладе занял парнишка из Черемхова. Утренние чаепития с белой булкой и конфитюром прекратились: молодой шофёр боялся даже слышать о том, чтобы продавать бензин и комбикорм. Бабам самим приходилось его подкармливать. Отправил Светке листок, на котором каллиграфически написал своё единственное в Багзае стихотворение «Этот край прибайкальский…». В конце спросил, не бросила ли она курить? Стихотворение Абсолюмова не поняла и курить не бросила. Спросила, почему в стихотворении нет про бунт? Вспомнил последнюю встречу с её мужем Андреем. Мы ехали к нему на соску прокачивать трубы и отключать на зиму насосы. Андрей и говорит:
   - Славян, тебя Светка послушает. Она такой человек – ей всё по фигу, но тебя она послушает, потому что тебя она уважает, убеди ты её, чтоб  бросила курить. Вот дождусь её, уедем, у меня специальность редкая, хорошая – по насосам. Заведём ребёнка, а тут! – ты сам подумай – мамаша смолит беломорину!
   Андрей возмущается и отпечатывает очередную пачку «Беломора».
   Вспомнились поездка с Абсолюмовой на соску, Лисичка, заезд в женскую зону с постельным бельём из прачечной. Женщины растаскивают мешки по отрядам. Лисичка поторапливает их, но, скорее, для виду. Потом встряхивает своими золотыми кудрями и говорит:
   - Это надолго, пока соберут грязное, принесут, загрузят. Пошли к нам чай пить.
   В женской зоне я впервые. Любопытно озираюсь. Всё новое, интересное. Поднимаемся в лисичкин отряд – огромная комната с окнами на юг забита солнцем, которое играет на стенах, фотографиях артистов,  вырезках из журналов. Такими же фотографиями оклеены стены всех общежитий страны, с той лишь разницей, что здесь на фото – одни мужчины. Лисичкину сотню уже не выводят в поля – урожай убран и свезён по овощехранилищам.
   - Как хоть зовут-то?
   - Люда.
    Люда ставит электрический чайник, приглашает присесть на кровать возле тумбочки. В комнате несколько женщин, которые заняты каждая своим делом: кто-то вышивает, кто-то читает…
   - А где остальные?
   - На швейке.
   «Швейка» - это швейный цех, огромное длинное здание в углу зоны, где весь день стоит стрекот машинок: заключённые шьют рукавицы, халаты, трусы, наволочки.
   В два яруса кровати аккуратно заправлены, тумбочки украшены разными вышивками, узорами, безделушками. Быстро закипает чайник. Людмила приносит печенье и конфитюр, заваривает маленький фаянсовый чайник.
   - А молоко есть?
   - Нет, - качает головой.
   Я всё оглядываюсь: не дают покоя некоторые нижние кровати, завешенные сверху простынями, завешенные так плотно, что не остаётся маленькой щелки. Людмила ловит взгляд, переводит его на простыни, смущается. Потом встряхивает своим золотом и спокойно говорит:
   - Там живут пары.
   Кто-то из женщин слышит наш разговор и приносит открытую банку сгущёнки…
   С того дня меня каждую неделю стали  отправлять в женскую зону  - привозить и увозить  постельное бельё. Бельё я получал в прачечной у грузной Валентины, отбывавшей срок по 102 статье – непредумышленное убийство. Валентина, похожая на испитый и разбавленный чай, подавала мне узлы, которые я забрасывал в кузов.
    Наутро в бытовке за чаем, конфитюром и белым батоном, рассказываю Абсолюмовой о своей поездке в женскую зону. Потихоньку подвожу разговор к простыням. Светка охотно поясняет:
   - Там пары живут. Баба с бабой. Жизнь-то идёт и жить хочется. Мне хорошо, у меня муж, хоть и не каждый день, а им как?
    В таких парах кто-то выполняет роль мужчины, зовут его «кобел» с ударением на первом слоге. В этой закрытой от любопытных глаз жизни свои законы. Есть там и любовь, и комплименты, и дорогие подарки, на которые копят месяцами, и ревность, и избиения, и драки, и соперничество, и  ухаживания, и измены, и месть. Вот только происходит всё это гораздо жёстче и  беспощаднее. Если мужчина часто бывает слеп и не видит тайных взглядов, полных значения, охотно обманывается, не видит измены, пусть даже платонической, то с кобелом  такие фокусы не проходят. Кобелы, как и их пары, кожей чувствуют фальшь. Оказывается, Лисичка – кобел. Со своей половиной, которая работает на швейке,  она встречается только после отбоя за простынями. И горе той, которая бросит на лисичкину избранницу неправильный взгляд!
   Есть и простыни, за которыми женщины живут сами с собой. У таких заключённых есть название, которое я не рискую назвать в своём романе. Все эти формы тайной жизни в женской зоне не осуждаются, принимаются как должное.
   …Две Марины в моём тепляке зарабатывали для всей бригады сигареты. Начальство нашло какие-то резервные  деньги и прибавило зарплату.
   Небритый и пьяный Василий с футуристическим лицом всё также бродил по зернотоку и сзади,  подкрадываясь к зэчкам, слюнявил их черные халаты. 
   Пришла малява от Зойки, чистокровной цыганки, доярки с дальней фермы в пади Нарын.  Меня удивляло, что даже на зоне она умудрялась носить кольца и серьги – какие-то самодельные, из алюминия. А ещё Зойка умела опускать голову и быстро оттуда метать взгляд своих чернющих бездонных глаз, в которых утонул мой новый напарник Кондрат. У Зойки вставная челюсть. Кондрат  брал заявки в Нарын и зависал у Зойки  на пару часов. Как-то вернулся открыл кран, стоит и полощет рот. Сплёвывает и говорит:
   - Вот сучка, а! Поцеловал, а её челюсть у меня во рту оказалась. Тьфу!
   Общего языка мы с ним так и не нашли: или молча передавали друг другу ключ зажигания, или вовсе не глушили машину.
    Зойка плакалась на Кондрата за посылку, которая пришла от мамы  на имя Кондрата. Кондрат посылку получил, а Зойке показал кукиш. Пишу маляву Кондрату: ты что творишь? Кондрат отписывает: это ей за челюсть, которую чуть не проглотил в третий раз.  Я не стал писать, попросил кого-то из выводных встретиться с ним. На другой день от него пришла малява, в которой Кондрат сообщает, что посылку Зойке  вернуть не сможет – уже нет посылки, но возместит.  А после пришла малява и от Зойки: посылка возмещена.
   Такой сечкой заполнена моя жизнь в чёрной зоне. Сечка-сечкой, но кто-то должен и этим заниматься.
   Несколько месяцев осталось до моего освобождения. Приходили письма – грустные от жены и такие же от родителей. В марте днём на поле забили двух наших коров, отец нашёл головы, ноги да шкуры. Не отпускали мысли:  как жить дальше? Чем заниматься? Мой кооператив «Медунец» был автоматически ликвидирован ещё во время бегства. От него остались крохи: ЗиЛ-131 в тайге, второй ЗиЛ-131  за Ингодой во дворе Сергея Туганова, ГаЗ-66, спрятанный под сеном в Тасее у родителей, с полтонны   поделочных камней   - агаты, яшмы, халцедоны, сердолики, турмалины, друзы горного хрусталя и раухтопаза, бериллы, аквамарины, топазы… Как позже выяснилось, всё это богатство удалось спасти – Юра Дюков, камнерез и ювелир от Бога,  перевёз его в другое надёжное место.
   Как сказал классик «распалась связь времён». Тут и само время-то распалось. Выживали кто как может. Поселенцы Николай Плечи и мордвин Ясак пришли к «У Любы» за сигаретами. И тому, и тому на днях освобождаться. Гражданская жена Николая Плечи, прозванного так за широкие покатые плечи атлета,  спилась и по пьянке сожгла избу. Детей не завели. Возвращаться некуда да и незачем: в деревне Сомы из-под Междуреченска, откуда он родом, всё равно нет работы. Холостой Ясак из Култука сирота, перекати поле. Стоят у зарешёченного окна магазина, ждут. Люба окно не открывает, выходит сама. Люба знает все новости - все сплетни сходятся в её магазине. Знает и про освобождение Ясака и Плечи. Ставит кулачки на свои тощие бёдра и говорит:
    - Выбирайте, кто из вас на мне женится. Кто женится, будет как сыр в масле валяться.
   Так и сказала – «валяться». И ушла, кокетливо покачивая горбиком.
   Николай Плечи не спал всю ночь – думал и решал. После утреннего просчёта подошёл к магазину.  Люба завела свои бежевые жигули и они уехали  в поселковый Совет – подавать заявление. Ясак тоже думал всю ночь и тоже подошёл к магазину. Но подошёл на час позже – именно на этот час он и опоздал к своей новой жизни.
   Выживать можно было по-разному. Можно было и так.


                КОЛЫМА  ТЫ  МОЯ,  КОЛЫМА…

   Жизнь и профессиональная специфика сидельцев зоны мало располагала к воспоминаниям. За все время от Лютого кроме «доброго утра» слышал всего несколько фраз. Черкес и Седой тоже не любили пускаться в воспоминания. Вообще о своём прошлом серьёзные люди на зоне не вспоминали. Иное дело – мужики! Они и жили-то лишь воспоминаниями. Закоренелыми уголовниками они не были: воровство, драки, убийства, грабёж – всё это разовое и, как правило, по пьянке.
    В семейках среди смотрящих не было  принято говорить о прошлом.. О будущем – тоже: чего зря язык молоть? Жили сегодняшним днём.
   У меня же была иная ситуация: преступного прошлого, которое стоит скрывать,  за спиной не было. Но зато осталась разноцветная жизнь, из которой воспоминания можно было черпать подборной лопатой. Вот я и черпал. Рассказывал свою робинзонаду. Вспоминал о геологических экспедициях. Говорил про охотничьи сезоны. Главное, что ничего не надо было привирать – всё случилось на самом деле. Но ведь я не только рассказывал свою жизнь. Проживая вторично уже пройденное, я  уводил себя из зоны, минуя все решётки и заборы -  через багзайские поля,  Байкал, Бурятию – в Забайкалье. Но не только уводил себя: невзначай прихватывал с собой Черкеса, Седого и всех, кто был рядом и слушал.
    Как-то на вопрос, встречался ли я с волками, и хотя встречался с ними многажды, вспомнил один  случай. А заодно и то время и те обстоятельства, когда это случилось.
   …Около полуночи с фонариком вышел из зимовья. Фонарик механический, надо всё время отжимать рычажок, который приводит в действие динамо: моторчик жужжит, фонарик так и назывался -  «жучок». Посмотрел на термометр: минус сорок один градус по Цельсию.  Выключил фонарик. Стало тихо и темно. Ровно и сильно горели звёзды. Ковш Большой Медведицы медленно клонился к востоку, чтобы вылить на Землю морозную черноту….
   Вернулся к столу, снова зарылся в книги. Ровно шипел фитиль керосиновой лампы. Под нарами озабоченно скреблась мышка. У двери на охапке сена спала Чепа.
      …Чем больше я читал книги по истории государств, цивилизаций, книг по истории мировых религий, чем больше собиралось в голове информации, тем непонятнее было, как же распорядиться этими знаниями, потому что без системы они напоминали чулан, в который без разбору  в кучу свалены несовместимые вещи. У меня опустились руки… Даже художественная литература требовала какой-то понятной системы.
   Наконец-то в своей библиотеке наткнулся на книгу, которая легла в основу моего самообразования. Камень во главе угла. «Иерусалим. Три религии. Три мира». Город за свою более чем  шеститысячелетнюю историю, пережив  сорок осад, завоеваний, разрушений, каждый раз возрождался и восстанавливался.
   Иерусалим! Я нашёл отправную точку, вокруг которой стал выстраивать своё миропонимание. Всё ранее прочитанное, услышанное, бессистемное, словно хлам, сваленный в кучу в чулане, стало само собой выстраиваться и приводиться в порядок. Все культурные, военные, религиозные, торговые, философские нити вели сюда, на землю иудеев, на которой во время земной жизни Христа, уже насчитывалось более четырёхсот городов! Стоило взять известную историческую личность, правителя, военачальника, потянуть за ниточку, которая непременно вела в Иерусалим, так за этой ниточкой вытягивалась история целого государства, чаще всего – через родственные связи. Всё оказалось просто! Будь я главным по истории, то в приказном порядке издал бы учебник с такой отправной точкой. Даже, рассказывая семейникам про этот город, трудно было удержаться, чтобы меня не снесло куда-нибудь в Европу, Азию, Африку… Удивила реакция семейников и гостей, когда я начинал рассказывать  о событиях, случившихся тысячи лет назад – просили продолжать. Даже Лютый, если это происходило в нашей секции, задвигал свой ящик пива под шконку, ложился на подушку, заломив руки за голову, и слушал. Может, делал вид, что слушает.
   …Чепа подняла голову, прислушалась, заскулила и подошла к двери, как бы приглашая меня. Хотя дверь на пружине она умела  открывать сама, смешно нажимая лапами. Как и умела  открывать снаружи, оттягивая зубами войлок и быстро вставляя мордочку в щель.
   Я накинул на плечи телогрейку, взял шапку и вышел в сени. Мороз! Шагнул на снег.
   Большой Ковш опрокинулся и уже готов был зачерпнуть следующую порцию морозной черноты. Где-то лопнуло дерево. И тут я услышал волчий вой. Он шёл снизу, из долины. Ему ответил второй волк, третий… Минут десять стоял и вслушивался в эти неприятные высокие звуки – как железом по стеклу.
   Странно, но за три года с волками  встретился всего дважды:  с тем, который  дежурил у зимовья. И когда открыл зимний охотничий сезон и выехал на Орлике белковать. Вот тогда-то и обложила меня волчья стая. Повалил  снег. До зимовья далеко. Пришлось ладить костёр и ночевать. Орлика приколол метрах в двадцати от табора, но снег валил так густо, что мерин потерялся в снежной круговерти.  Пришлось привязать поближе, надел на шею торбу с овсом. Орлик вёл себя спокойно. Чепа вылизывала банку из-под тушёнки. Волки ходили вокруг и редкими завываниями напоминали о себе. Среди ночи проснулся: сменился ветер и снег стало задувать под брезент, на лицо. Пришлось перестраивать табор. Снег прекратился к рассвету. Волки отошли на выстрел и начали приманивать Чепу. И она, дурочка, побежала к ним. Я – за ней. Они отходят и манят собачку. Она и ко мне не идёт и к стае не подходит. Часа два продолжалась эта канитель, пока не схватил её за ошейник и не взял на поводок.
   За первые два дня взял четырнадцать белок, для начала неплохо – забил почти всю бусуругу*.  Но главное – проверил Чепу. Она, ещё неопытная, чуяла зверька, носилась по снегу, но след  распутать не могла. И пока не могла почуять верховую белку, но это обычное дело для молодой собаки – научится. С первой добытой белочкой позволил ей наиграться вволю. А толк из Чепы вышел: она одинаково хорошо шла за белкой, нагоняла на меня косулю и выслеживала подранка. Зайца в петле, если был ещё жив, осторожно придавливала, не попортив шкурку, садилась рядом, и, повизгивая, поджидала меня…
   Закурил. И вспомнилась мне одна ночь на Чукотке.
   1975 год. Жена с дочкой во Львове у своей мамы.  Фаворова Виталия Алексеевича, геолога Забайкальского научно-исследовательского института и меня, лаборанта,  отправили в командировку на Красноармейское россыпное золото-касситеритовое месторождение. Конец  зимы.  Посёлок  геологов  Пырканай,  в  восьмидесяти  километрах  берег  Северного  Ледовитого  океана.  Закончилась  полярная  ночь.  В  поселковой  столовой по  этому случаю  праздник.
   На  столах  спирт  и  шампанское,  на  севере  в те годы это  было  модно.  К  утру  наш  столик,  все  четверо – мы с Фаворовым и новые знакомые -  вышли  на  крыльцо  покурить.  Светало.  Кто-то  от  избытка  чувств,  молодости, счастья,  предчувствия  скорых  маршрутов,  ночёвок  у  костра,  а  также  спирта  с  шампанским,  расстегнул  кобуру  и  выстрелил  в  серое   небо  (на  время  полевых  работ  геологам  выдавали  оружие,  которое  осенью  полагалось  сдавать  на  склад. Однако  на  Севере  на  инструкции  смотрели  сквозь  пальцы,  и  почти  все   оставляли   револьверы  дома.)  Начали   прикуривать,  на  миг  склонились  над  спичкой  в  ладонях.  Стало  тихо. И  в  это  время  мы  услышали  музыку:   в  ответ  на  выстрел   небо  ответило  музыкой.
     Мы  подняли  головы.  Из  мутной  вышины  летели  на  нас   редкие  большие  льдистые  снежинки  размером  с  женскую  ладонь  или  даже  больше;  иногда  они  соприкасались,    обламывались  и  возникала  музыка.   Мы  долго,  пока  не  замёрзли,  стояли  на крыльце  слушали  симфонию  Севера.  Каждый   думал  о  своём.  Товарищ  пристыжено  застегнул  кобуру  и  протянул:  «Да-а-а…»,   и  отщелкнул  папиросу.
     О  своём  думал  и  я.  Думал,  что  весь  земной  шар  усыпан  красотой.  Сколько  же  труда  ушло,  как  надо  было  поработать  природе   за  Полярным  кругом,  чтобы  вырезать  каждую  снежинку  и  сделать  её   неповторимой;  сколько  терпения  надо,  чтобы  по  весне  по  всей  России  для  каждой  берёзы  выпилить  лобзиком  молодые  клейкие  листочки… Мастер,  терпеливо  вырезает  из  нефрита  вазу,  зодчий  плетёт  каменные  кружева  храма,  поэт  пишет  стихотворение  -  не  для  себя,  для  людей,  чтобы  они  увидели  и   восхитились.  Тот  Мастер,  который  сотворил  весь  этот  мир,  не  для  себя  это  делал,  для  восхищения.  А  восхититься  и  оценить  такую  красоту  могут  только  люди.
   Люди, живущие на окраинах  государства, острее и больнее чувствуют Родину.
    …Волки ушли вверх по долине, их вой всё слабел и слабел.
    Впервые на Колыму и Чукотку попал годом ранее, летом 1974 года, когда наш отряд в полном составе был отправлен на Дукатское рудное серебряное месторождение, что в тридцати восьми километрах от районного центра Омсукчана. Это был первый и последний совместный с женой полевой сезон: через год родилась дочурка Наталка. А ещё вспомнил, что неподалёку, по колымским меркам, от Омсукчана в 1951 году в сеймчанском лагере родилась Ленка Стефанович.
   Жил наш отряд  в палаточном лагере на берегу ручья Медвежий. Облачались в робы из грубого брезента, надевали каски, резиновые сапоги, получали шахтёрские фонари и «банки» - импровизированные противогазы и  в клети спускались на горизонт. Там, за отбором проб и проходил рабочий день. Когда полевой сезон закончился, отряд вернулся в Читу, а нас – Красникова, Нину Слугину, Фаворова, Амосова и меня – отправили дальше, сначала на мыс Шмидта, затем в Певек, столицу Чукотки.
   Когда-то, в сороковые годы, на севере Чукотки добывали касситерит – руду, из которой получали олово.  Под углом в тридцать градусов под землю уходили туннели с рельсами, по которым тросами вытаскивали вагонетки с рудой. Работали, в основном, заключённые. По какой-то причине вся геологическая документация не сохранилась. Нам следовало спуститься в эти заброшенные штольни, так называемы «уклонки», и заново отобрать пробы. Но для начала надо было отыскать эти самые «уклонки». Отвалы породы  за десятилетия размылись дождями, сгладились ветрами, заросли тундровым кустарником и стали неотличимы от холмов и бугров, созданных самой природой. Спрашивали у местных, но в основном помогали оленеводы: чукчи знали тундру как свой дом, да она и была для них домом.
   Устья многих штолен затянуло льдом – поработали время, мерзлота и вода. Но в некоторые штольни попасть всё же удалось.
   Представьте: под углом в тридцать градусов под землю уходит ледяная труба диаметром с полметра. На какую глубину – никто не знает. Может, на сто метров, может, на триста, может на километр. Павел Михайлович Амосов подошёл к такой трубе, опасливо заглянул в чёрную дырку, сказал: «У меня семья». И больше не подходил. Как самому молодому, стройному и глупому, пришлось в преисподнюю лезть мне. Сначала фалом измерили глубину – до горизонта оказалось метров триста. Меня обвязали капроновым фалом, затолкали, как пыж в патрон, в ледяную дырку  и воротком спустили вниз.  Затем подняли фал и спустили Виталия Алексеевича Фаворова…
   Красота, кристаллы, друзы. Лёд в кристаллах. Разговаривали шёпотом, от громкого голоса рушились глыбы. Заколы. Квершлаги, штреки, выработки. На каждом отвороте Фаворов оставлял записку на листке, вырванном из пикетажной книжки – чтобы вернуться назад.
   Так и работали: сначала меня, как болванчика, спускали в ледяную дыру, затем – Виталия Алексеевича. Продуктов брали на сутки, по два шахтёрских фонаря: на подъём уходила уйма времени. Образцы приносили к началу уклонки, перегружали в бороздовые мешки, которые воротком поднимал наверх Красников. Павел Михайлович к дырке не подходил, записывал в журнале.
   После подъёма первое чувство – удивление: над горизонтом незаходящее солнце. И непонятно ночь сейчас или день. Если улицы посёлка безлюдны, значит, ночь. Хотя полигоны работали сутками
    Окна балков и бараков Пырканая крест-накрест заклеены или бумажными полосами или лейкопластырем: рядом карьер, в котором каждый день гремят массовые взрывы, готовят полигон для промывки. На металлический щит два на два метра по транспортёрной ленте поступает грунт, который, в свою очередь, наталкивает бульдозер. И подаётся вода. Щит в постоянном движении, как будто на него напал триммер,  и один угол немного наклонен. В этот угол собирается самая тяжёлая фракция: магнетит, гранат, касситерит (олово) и золото. Весь этот концентрат тоненькой струйкой стекает в обычную двухсотлитровую бочку из-под солярки,  отрезанную на одну треть. За смену ёмкость наполняется до самого верха - это четыреста килограммов. Я постоял у вибрирующей пластины с подставленной ладонью, и через минуту ладонь приятно оттягивала и тяжелила приличная горка из чёрного олова, желтого золота, бордового граната. Стряхнул фракцию в бочку и ополоснул руки: работа в геологии на шлиховке золота научила относиться к драгоценному металлу без эмоций - как и к любому другому.

*Бусуруга – тонкая сыромятная бечёвка с клыком кабарги на конце. На неё наздёвывают добытых белок. Носят бусуругу через плечо.

                ДОМОЙ!

    …Как уже писал раньше, все мои расставания каким-то непостижимым образом привязаны к осени.  С чёрной зоной и Багзаем я попрощался в первый день сентября. Небо бросало синеву на желтеющие тополя.  Мальчики в костюмчиках и девочки в белых фартучках с цветами шли в школу, переговариваясь на своём странном суржике. В женскую зону  неделю назад  зашли зэковозки с двумястами заключённых.  Зашёл в библиотеку, попрощался с Латой, перед этим нарвал  возле крыльца каких-то цветов без названия.  Взял с полки свой стихотворный сборник «Осенней ночью у костра» и на форзаце написал: «Хмуриться не надо, Лата…»  Зашёл в столовую, попрощался с работницами – жёнами осуждённых, приехавшими  добровольно  в Багзай за мужьями, их ещё  называли «декабристками». Зашёл на поселуху попрощаться  с семейниками, но в общаге было пусто и гулко.  В коридоре встретил Гутаря. Посередине вещевого склада сиротливо болтался самодельный боксёрский мешок. Слегка ударил – из мешка пошла пыль.
   - Прости, - сказал Гутарь. Я кивнул. И вышел в молодую осень.
   Попрощался и с выводными зэчками, которые от утреннего просчёта до вечернего трудились возле столовских электрических плит. Через магазин зашёл на зерносклад. Лидия Иннокентьевна приболела, лежала в больнице, но  работа не останавливалась, за   ней следила Абсолюмова: визжали танспортёрные ленты, урчали погрузчики, монотонно гудела мельница. Другие, незнакомые мне женщины, работали на площадках: одни орудовали деревянными лопатами,  другие затаривали мешки с овсом, пшеницей, ячменём, ловко завязывая их двойной скруткой.  Возле них крутился Василий, издали похожий на длинный погасший фитиль. Я окликнул его и показал чекушку. Чекушку Василий спрятал в карман широкого старомодного пиджака, висевшего на нём, как на пугале, рассмеялся и пропал в одной из многочисленных своих нор. И лишь в моём тепляке по-прежнему на благо всей бригады трудились две Марины. «Знал бы, что так выйдет, повесил бы над входом красный фонарь», - подумал и  зашёл в бытовку к Абсолюмовой. Светка смолила папиросину и ждала меня. Выгрузил из сумки сгущёнку, конфитюр, «Беломорканал», белый батон – традиция была соблюдена. Долго сидели, особо не о чём было говорить. И чай не заваривали – было не до чая. Просто молчали и смотрели в открытую дверь бытовки. Ветерок наметал на порог  тополиные листья вперемешку с тёплой пылью – и листья, и пыль грустно пахли. Подумал, что всему настоящему дано ещё раз вспыхнуть - после смерти. У тополя осенние мёртвые листья некрасивые, серо-жёлтые, но зато – запах! Осенние  листья осины не имеют запаха, но есть багряные и розовые цвета – на любой вкус!... Поэту тоже дано, как и художнику, после смерти вспыхнуть – стихами, картинами. А может, и остаться. Вспомнилось стихотворение, подобранное на любимой аллее:
Не пахнет летняя листва
Ни у берёзы, ни у дуба.
Смотрю и думаю: «Вот дура!
 Наполни запахом леса!
Всего лишь миг  живёшь на свете,
Так пой, звени среди дубрав!
…И отвечает: «Вот дурак!
А что оставлю после смерти?»
   Не стали обмениваться адресами. Понимали: писем не будет, теперь у каждого своя дорога.
Пожали друг другу руки. Ладонь у Абсолюмовой большая, надёжная – меч держать или младенца.
   Было такое чувство, какое бывает, когда после долгой жизни у костра приходится его тушить.
  …Первое время после освобождения не оставляла мысль: надо бы написать обо всём этом! Но когда в Иркутске, потом – в Чите зашёл в один книжный магазин, в другой, третий, то впору было за голову схватиться – книги о зонах, тюрьмах шли валом.  По диагонали прочитал несколько таких произведений и задумался: авторы или не знали материала, или писали с чьих-то слов, или – начитавшись и наслушавшись средств массовой информации с «жёлтым» уклоном.
   А потом попалась книга Леонида Габышева «Одлян, или воздух свободы». Сам автор, начиная с малолетки – самого жесткого лагеря, прошёл разные зоны и разные  режимы. Книгу я прочитал на одном дыхании. И понял, что ничего нового после Габышева я  не смогу добавить, потому что всё написанное - правда до последнего слова.
    А потом прошло время. И появилась и не отпускала мысль,  что каждый человек видит одно и то же событие по-своему. А про чёрную зону так и вообще никто ничего не писал.  Но  долго  ещё  я  не  осмеливался  взяться  за  эту  книгу  -  книгу  о  тех  людях,  с  которыми  свела  меня  судьба.  Некоторые  из них ушли  в  иной мир,  возможно,  лучший,  нежели  этот.  Эта книга о людях, которые изменили мою жизнь.  И эта  книга  о  людях,  которые  оставили  свет  в  моей  душе, свет в моей жизни.
     Но  эта книга не только о людях, которые изменили мою жизнь. Эта книга ещё и о тех обстоятельствах, которые изменили мою жизнь. О времени, которое  всегда старается отлить всё живое в какую-то неведомую и запретную  форму.  Эта книга о сопротивлении этим обстоятельствам.
   Эта книга о времени, в которое я был влюблён и вплавлен, как мушка в янтарь. О времени со своими законами, своим языком, запахами, звуками, своей модой и своей правдой, которую не понять нашим внукам.  Как нам не понять время наших дедушек и бабушек, с их ридикюлями и балетками, поклонами, шляпами и котелками, вонью керосинок и керогазов…  И до нас были времена, будут они и после нас.  Мои современники разобрали моё время  по крупицам,  растащили и унесли с собой, потому что оно принадлежит только им. Моего времени больше не будет. Но оно останется в строках, письмах, фотографиях и на страницах этой книги.
   В какой-то миг я пронзительно осознал, что если не напишу о людях, с которыми свела меня судьба, то их имена, их вселенные навсегда погаснут и исчезнут, растворятся в той чёрной бездне, из которой ковш Медведицы черпает морозную черноту. А ещё осознал, что кроме меня никто этого не сделает. Забудется гигантская и наивная Светка Абсолюмова. Сойдут в небытие Черкес, Седой, Саня Бартык, Лютый, библиотекарша из Багзая Лата, верный порученец Жэка, Татьяна Ц. с чуткими пальцами. Даже горбатенькая  хозяйка магазина Люба с Николаем Плечи. Пройдёт время и забудут грозного Хозяина Быка, вертлявого Чирика, моих семейников Саню Сопруна, Михаила, Николая, Андрея, второго Николая, слюнявого Василия с  зернотока. Даже того человека без имени, решавшего шахматные задачи в пересыльной хате иркутского Централа, забудут…
   Рейсовым автобусом доехал до Иркутска. Первое, о чём спросил кондуктора, сколько стоит билет? Кондуктор не удивилась – она привыкла к подобным вопросам багзайских пассажиров. Народу в автобусе, на удивление, было много. Потом вспомнил: начало учебного года! А ещё подумал: сколько же профессиональных взглядов перекрещиваются на тебе каждую секунду: врачей, спортсменов, фотографов, воров, любовников, убийц, гомосеков, аферистов, учителей…
   Появилась в продаже жевательная резинка – некоторые пассажиры усиленно двигали челюстями. Удивительное дело! Когда человек принимает пищу, это его не отупляет. Но стоит взять в рот жевательную резинку, лицо сразу обретает бессмысленное выражение: так корова пережёвывает жвачку, тупо глядя перед собой. Никогда не понимал такого увлечения! Представил Деву Марию или Венеру Милосскую с жевательной резинкой во рту и чуть было не расхохотался. Интересно, нынешние дамы видят себя в зеркале со жвачкой? От этих несовременных мыслей отвлекла баба, похожая на узел, которая всё отталкивала серого мужичка:
 
   - Да не прижимайтесь вы ко мне!
    Мужичок с возмущением отвечает:
   - Да вы как клоп! Вас ничем не раздавишь, даже молотком!
   - Да, я закалённая женщина! – баба вздёргивает подбородок и победоносно оглядывает автобус. Эту перепалку насмешливо слушает молодая женщина, стоящая рядом со мной. Её крашеные ногти похожи на крошечные мухоморчики  или на лягушачьи брюшки.
    В кармане у меня куча документов. Во-первых, водительское удостоверение. Во-вторых, удостоверение осуждённого, в котором указан мой адрес: учреждение УК 272/11,40.  В-третьих, справка по учёту времени работы в период отбывания наказания в виде лишения свободы, засчитываемого в общий трудовой стаж. В-четвёртых, справки о трёх судимостях. В-пятых, справка об освобождении. Все эти бумаги я храню до сего дня, казалось бы, зачем? Привычка: рука не поднимается выбрасывать исписанную бумагу.
    В Иркутске взял такси, назвал адрес одноклассника Володи Зимина.  В зоне надарили подарки, которые едва разместил в пистон от спального мешка и чемодан. Лямки пистона закинул на плечо. Второй чемодан был плотно набит узорами, трафаретами, рисунками, подаренными мне мастером художественный резьбы по дереву Юрой из Иркутска. До глубокой ночи просидели с Володей за двумя бутылками «Цинандали».  Потом Володя ушёл спать, так как ему рано на работу, а я так и не уснул, лежал на диване, смотрел на бегущие по потолку блики от ночных авто. И вспомнилась мне читинская ночь на чужом диване.
    В  годы  молодости  это  произошло.  Теперь  не  вспомнить  подробности,  но  дома  случилась  напряжённая   обстановка.  Разумеется,  причиной   этого  напряжения  был  я. Чтобы  разобраться  в  себе,  надо  было  какое-то   время  побыть  одному.
   На  эти  несколько  дней  ночлег  предложил  мне  писатель  Григорий  Григорьевич  Кобяков.  Уж   не  знаю,  насколько  с  охотой  он  это  сделал. Скорее  всего,  по  причине  своей  деликатности  не  мог  отказать,  когда  после  семинара  «Надежда»  я  подошёл  к  нему,  и,  ничего  не  объясняя,  попросился  на  ночлег.  Также   деликатно  ни  о  чём  не   спрашивала  его  жена  Ильда  Рудольфовна.   Вспоминаю  их  с  благодарностью.
   Жили  они  в  угловом  подъезде  дома  на  углу  Бутина  и  Амурской,  тогда  Калинина,  на  втором  или  третьем  этаже.  Дом  старой  постройки.   Широкое   окно  моей  комнаты  выходило  прямо  на  привокзальную  башню  с  часами.  Для  ночлега  мне  отвели  диван  в  большой  комнате.
   Две  или  три  ночи  провёл  я  на  этом  диване.  Уснуть  было  невозможно.   Всю  ночь  прямо  в  лицо  светили  ярко-жёлтые   большие  цифры.  Беззвучно  щёлкали  минуты,  собирались  в  часы,  а  часы  эти  непонятным  способом   уходили  в  небо  прямо    над   прямоугольной  башней.  И  с  ними   уходила  моя  жизнь,  и  её  становилось   всё  меньше  и  меньше.
   До  рассвета   я  смотрел   на   вокзальные  часы.  Думал.  В  себе  разбирался.  В  жизни  разбирался.  Может  быть,  даже  разобрался. Потому  что,  не  случись  этих  часов  в  моей  жизни,  она,  скорее  всего,    сложилась  бы  иначе.  Наверное, такие часы должны быть у каждого.
   Тогда, в иркутской квартире,  я ещё не знал, что расстанусь с оружием.  Человек, который долго и много убивал, с годами становится трусоват. Понял это, когда не смог забить на своём деревенском дворе быка. Так и повелось: просил кого-нибудь из соседей, а сам уходил в дом. И понял ещё, что уже никогда не возьму в руки оружие. Что надо расстаться с любимым оружием, которое не выпускал из рук всю жизнь. Конечно, случится это не сразу, пройдёт какое-то время. Но зато и расставание произойдёт  в один день, без сожаления. Как когда-то после двадцати девяти лет затяжек в один день расстался с куревом. Целый ящик патронов, припасов, тяжёлых и серьёзных мужских предметов с особенным запахом свинца, масла и ещё чего-то, чему нет названия, но который знаком всем мужчинам мира,   раздал по друзьям и знакомым, которых этот запах пока волновал. А оружие спустил в чёрную бездонную дыру деревенского сортира….
   …Первый трамвай звякнул, прогремел иркутской улицей. Утро новой неизвестной жизни смотрело в окно. Подарил Володе нож работы Фоки, подарил ещё что-то. Попрощались. Подошёл красный старинный и дребезжащий трамвайный вагончик времён моего студенчества. Именно на таком «Я долго ехал на трамвае туда, где тихо, про себя, светилась робкая, святая, такая слабая судьба…» И снова спросил, сколько стоит билет? Посмотрели уже с недоумением. На железнодорожном вокзале Иркутска с недоумением вокруг смотрел уже я: бомжи, нищие, попрошайки, все в каком-то рванье, дырки – изо всей силы…  Словно затолкали в машину времени и нажали случайную кнопку.
     В трамвае до  вокзала  нецензурной речи услышал больше, чем за время нахождения в чёрной зоне. Похоже, этот язык становится официальным языком новой страны, который следовало изучать.
   Под двойной перестук колёсных пар хорошо думается. И подумалось мне, что до того вечера 20 октября 1991 года моя жизнь была вроде как и не совсем жизнью. Как будто это была прелюдия к жизни. А сама  жизнь началась, когда вспыхнул зимний костёр, который отрезал меня от цивилизации. Я оказался в том мире, где не звучала человеческая речь. Где не было законов государства, где законы я вынужден был устанавливать сам. Где меня окружали предметы, понятия, явления, не существующие в цивилизованном обществе.
   Вагоны стучали. И пахло сапогами: через перегородку  ехали солдаты.
   … Изгибаясь и повторяя очертания байкальского берега, поезд равномерно и озабоченно постукивал на восток, к Чите, какой-то новой жизни. Поезд пролетал станции, которые лежали в развалинах. Почти безлюдные посёлки и деревни, едва живые,  смотрели на летящий поезд голодными и пьяными глазами. На мягких,  удобренных колхозных полях благодарно поднималась конопля, вымётывались крапива и полынь. На заброшенных сенокосных землях жадно лезли таволга, ерник, какой-то мусорный кустарник. Земля рождала что-то противоестественное и враждебное человеку.
   На всё это откуда-то из-за пронзительной синевы  смотрел тот, в накомарнике. Он видел всю страну – от запада до востока. Он смотрел на страну, которой, по сути, уже не было. Но у этого, в накомарнике, была хорошая память: он помнил время, когда почти сто лет назад страны тоже почти не было. И помнил, что четыре века назад её тоже почти не было. А ещё этот, в накомарнике, умел видеть наперёд. И он видел эти же поля – жёлтые от спелой пшеницы. И комбайны на этих полях видел.
   А ещё этот, в накомарнике, знал, что впереди Россию ждёт война – самая большая, самая главная и самая последняя. Война Света с Тьмой. Война Бога с Сатаной, когда на стороне Сатаны окажется половина мира. И Он знал, чем закончится эта война. Сатана – это тоже, как и всё вокруг, порождение Бога. Порождение не может победить своего Создателя. Но этого я не знал.  Я не думал об этом, да и вообще я ни о чём не думал – смолил сигареты «Прима» и смотрел в окно.
   Этот, в накомарнике, знал то, чего нельзя было изменить и чего не знал я. Он знал, что впереди меня ждёт следующая жизнь – ещё более интересная и непонятная для городского человека, в которой будет свой язык, какие-то зга, базыка, колыпь, копыл, супонь, сколотень, сак, подсак…  Жизнь, у которой будут свои законы – жизнь деревенского жителя.
   Этот, в накомарнике, знал, что за той  жизнью будет другая – литературная. Встречи с писателями и читателями, книги, разговоры, споры, выступления…
   Но об этом в следующих книгах.

                ЭПИЛОГ
     Ещё какое-то время мы поддерживали переписку с Черкесом и Седым. В коротких письмах они сообщали, что ходят слухи о грядущих изменениях, что чёрную зону постараются «перекрасить» в красную. Уже после из писем Татьяны я узнал, что из этой затеи ничего не вышло. Тогда чёрную зону решили вовсе ликвидировать: этапами отправили заключённых по другим зонам. Также поступили и с двумя оставшимися зонами. Теперь чёрных зон в стране нет, нет и старых законов, а по новым всё решают деньги и связи.
   Сожалею ли я об этом? Наверное, нет. Хотел бы вернуться в то прошлое? Конечно, нет. В прошлое вернуться невозможно: вперёд спиной не ходят.

                ТАСЕЙ,  2020, 2021, 2022  годы.


Рецензии