Роман сладкая печаль сердца часть первая
***
Свою жизнь я себе намечтал
Ещё в школе мальчишкой,
Когда в койке ночами читал
Интересные книжки.
Намечтал стать поэтом.
Поэтом и стал,
Наплевав на ученье.
Сколотил самодельный себе пьедестал
Из единственного стихотворения.
Если что я и делал – мечтал всё сильней.
Всё сбывалось.
Всего было мало.
Намечтал, чтобы лучшая девушка стала моей,
И она, к удивлению, стала.
Я себе намечтал и тюрьму, и суму,
И горчину таёжного дыма.
Как всё это работает, я не пойму,
Но работает неотвратимо.
Всё свершилось, куда ни взгляну.
Эта жизнь, как великая сводня.
Но сильнее всего намечтал я страну
Ту, в которой живу я сегодня.
Всё свершилось - до каждого дня!
Не судьба мою жизнь так месила,
А мечта.
И мечта для меня –
Сумасшедшая сила.
ВЯЧЕСЛАВ ВЬЮНОВ
СЛАДКАЯ ПЕЧАЛЬ СЕРДЦА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПОЧТИ ДОКУМЕНТАЛЬНЫЙ РОМАН
РОДИТЕЛЯМ АЛЕКСАНДРУ ВАСИЛЬЕВИЧУ ВЬЮНОВУ,
ЛЮБОВИ АНДРЕЕВНЕ МАНУЙЛОВОЙ
ВСТУПЛЕНИЕ
На одном литературном вечере в каком-то сельском клубе мне подарили записную книжку. По размеру внутреннего кармана. Переплёт из мягкого тёмно-коричневого кожзаменителя. Аккуратная застёжка. Не книжка - мечта! Книжка сама, казалось, распахивала объятья и просила строчек, чернил, новых фамилий, адресов, телефонов, встреч, впечатлений.
И очень кстати пришёлся подарок, потому что моя старая записная книжка до неприличия разбухла от вклеек и вставок. Надо было выбрать свободное время, сесть и спокойно перенести старые адреса на чистые новенькие листы.
Я даже не догадывался, что такое пустячное дело станет для меня настоящим испытанием. Испытанием, которое я не выдержу.
Заминка вышла на первой же странице на букву «А». Абраменко Женя. Одноклассник. Скромнейший человек. Не расставался с фотоаппаратом. Практически все школьные фотографии сделаны его руками. Тяжело и долго болел.
Я задумался. Не было практического смысла переносить адресные данные умершего человека в новую записную книжку. Но если не перенести, то это уже походило на предательство, вроде бы я вычёркиваю его из своей жизни. Возникло какое-то двойственное положение, из которого не находилось выхода. Ладно, думаю, решение найдётся после. И я перешёл к следующей фамилии.
Алексеев Женя. Из Сретенска. Писал пьесы. Было у него редкое чувство сцены. Жизнь нашего общества переносил в зоопарк или лес. Наивно верил, что цензоры не раскусят его хитрость, хотя все его аллегории были понятны даже школьникам. Всю жизнь бился головой о бетон бархатного занавеса театральной сцены. Его пьесы брали, восхищались, но зритель так ни одной и не увидел… Срок жизни назначил себе сам.
Афанасьева Людмила Николаевна. Учительница русского языка и литературы. В сочинениях ставила беспощадные двойки. За те несколько часов, отведённых на сочинение, я успевал написать одно для одноклассников, которые получали хорошие оценки, а собственное дописывал уже по звонку. Ручка летела по странице, пропуская буквы и
целые слова. Людмила Николаевна всё видела, всё понимала и красными птичками на полях тетради давала мне это понять. Однако за четверти и полугодия всегда выводила четвёрки и пятёрки…
Давно уже покоится она на подмосковном кладбище.
Как поступить, я не знал. И уже в полном смятении стал переворачивать страницы с именами и фамилиями близких мне людей, которых много, много, много и которых теперь уже нет рядом.
Я как-то даже опешил и растерялся от такого бесконечного списка. Одно дело, когда потери отделяет обезболивающее время. Когда одну боль от другой отделяет мягкая материя пространства. Даже на кладбище дорогие могилки отстоят одна от другой на каком-то расстоянии – временном и пространственном. А здесь всё на одном вздохе - в записной книжке они идут плотно, рядом, одним длинным списком, фамилия за фамилией…
Фамилии людей, с каждым из которых связан целый пласт моей жизни. Если хватит времени, попробую о каждом из них оставить добрые строчки. Если хватит времени…
А новая записная книжка… Она слишком велика для оставшихся друзей, знакомых, родных, близких мне людей. Можно обойтись новыми вклейками и вкладками. С годами их требуется всё меньше и меньше…
А потом прошло время. И это время месило, мололо и меняло мою жизнь, и перемолотое и уже бесформенное уходило куда-то в небытие, от которого у меня не осталось защиты: когда-то стояли две надёжные стены, две крепости - дедушки с бабушками и родители, потом остались лишь родители, потом не стало и родителей, и вот я стою один, и нет защиты от времени и бездны.
Разве что Слово…
Но долго ещё я не осмеливался взяться за этот роман. Роман, который состоит из нескольких книг, книг о тех людях, с которыми свела меня судьба. Многие из них ушли в иной мир, возможно, лучший, нежели этот. Эта книга о людях, которые изменили мою жизнь. И эта книга о людях, которые оставили свет в моей душе, свет в моей жизни. Эта книга о людях, которые подарили мне судьбу. Дальше всё я делал сам – шлифовал её и шершавил, ласкал и загонял занозы.
Но эта книга не только о людях, которые изменили мою жизнь. Эта книга ещё и о тех обстоятельствах, которые изменили мою жизнь. О времени, которое всегда старается отлить всё живое в какую-то неведомую и запретную форму. Эта книга о сопротивлении этим обстоятельствам.
Эта книга о времени, в которое я был влюблён и вплавлен, как мушка в янтарь. О времени со своими законами, своим языком, запахами, звуками, своей модой и своей правдой, которую не понять нашим внукам. Как нам не понять время наших дедушек и бабушек, с их ридикюлями и балетками, поклонами, шляпами и котелками, вонью керосинок и керогазов… И до нас были времена, будут они и после нас. Мои современники разобрали моё время по крупицам, растащили и унесли с собой, потому что оно принадлежит только им. Моего времени больше не будет. Но оно останется в строках, письмах, фотографиях. И стихотворениях, потому что стихи – квинтэссенция любого времени.
Теперь о подзаголовке «ПОЧТИ ДОКУМЕНТАЛЬНЫЙ РОМАН».
Роман. Ни к какому другому жанру не могу отнести это повествование – по причине большого объёма. Этот роман о жизни в геологии, о девяти полевых сезонах, кострах, палатках, маршрутах. О семи полевых сезонах на заготовке лекарственных растений, о промысловых охотничьих сезонах, отлове диких животных для расселения их по другим регионам, пушном промысле, охоте по договору с таксидермистами. О литературной жизни, встречах с писателями и читателями, артистами, художниками, музыкантами, политиками, общественными деятелями. А ещё о своих одноклассниках и учителях. О создании первых кооперативов и рыночной экономике, в которую моя страна ввалилась, как слон в посудную лавку. Об итогах этой работы на грани законности, о нарушении этой законности. О трёх годах, которые вынужден был провести в таёжном одиноком зимовье, скрываясь от милиции и расстрельной статьи Уголовного Кодекса. О суде, тюрьме, этапах, пересылках, колонии поселения, четырёх месяцах одиночной камеры в штрафном изоляторе. Снова о суде. О жизни в «чёрной» зоне.
Документальный. Все события, факты, люди реально существовали. Фамилии некоторых людей и географических названий слегка изменены. События для лучшего восприятия иногда спрессованы по времени или наоборот – по времени разнесены. О судьбе героев книги, если она мне известна, я рассказываю. К сожалению, многих из них поглотило время и пространство. При написании романа пользуюсь дневниками, которые веду со школьных лет и которые составили более сорока общих тетрадей. В восьмидесятые годы перешёл на амбарные книги - огромные, как столовые подносы. Некоторые события напрочь стёрлись в памяти, но стоит наткнуться на дневниковые строчки, написанные ещё неустоявшимся детским почерком, далёкое прошлое со всеми звуками и запахами – подступает вплотную.
Почти. Всё дело в диалогах, которые были на самом деле, суть которых передана без искажения, но которые переданы не дословно, а пересказаны своими словами, а значит, эта часть романа документальной может называться весьма условно.
УЙТИ В БЕГА
…К девяностому году мой кооператив «Медунец» вырос, как картошка на новой земле. Обзавёлся направлениями, далёкими от первоначального занятия – заготовки лекарственного сырья (корни, травы, чага, мумиё, берёзовые почки). Заключил договор с мастерами камнерезного цеха, которые делали кое-какую ювелирную работу (Юра Дюков и Виктор Горячкин). Значит, требовалось сырьё, которое привозил из разных уголков Забайкалья.
Как-то неожиданно возникла бригада по ремонту мягкой кровли многоэтажных домов. Появилась бригада - появились и заказы. Потребовалась техника, оборудование, специалист по документации, строительные материалы.
Пришла мысль скупать оптом мёд по пасекам, чтобы потом этот мёд продавать через киоски, которые вначале следовало открыть. А в них нужны продавцы, фасовщики, словом, целое производство.
В 1989 году, когда в стране не только продукты, но мыло и стиральный порошок шли по талонам, решено было наладить производство хозяйственного мыла на основе гуджира, солевого образования на поверхности замёрзшего минерального озера. Несколько месяцев ушло на работу в архивах. Нашли технологию, нашли хорошо сохранившийся фундамент цеха в Улётовском районе на берегу озера Доронинское. Там до 1929 года располагалась советско-американская концессия по добыче гуджира для промывки паровозных котлов. Был заключён договор со Сретенским мясокомбинатом на поставку животного жира для приготовления мыла. Была даже закуплена техника. Всё упёрлось в военный бюрократизм – земли принадлежали военхозу. Пришлось распродать технику и выплатить неустойку мясокомбинату. Этим направлением занимался ответственный человек, бывший главный инженер мостостроительного управления Владимир Ж.
На пике сезона, а это были летние месяцы, количество работников кооператива доходило до восьми сотен человек.
Председателем Центрального райисполкома на то время был П., мы с ним учились в параллельных классах, у нас были приятельские отношения. К нему в кабинет, который на то время находился в здании-кроссворде на площади Революции, я заходил в любое время, минуя очередь. Все вопросы П. решал за несколько минут, если не требовалось созывать сессию, и все вопросы не стоили мне ни копейки.
Отдельная история – военная техника из Монголии. Это уж потом, когда появились свободные деньги и на которые можно было купить первый десяток автомобилей. А первые свободные деньги появились после приезда в Читу моего друга и замечательного поэта Юры Эфестова. В Феодосии у него был кооператив «Светлый». И была у этого кооператива, впрочем, как и у всякого украинского кооператива, проблема. Проблема с наличными. Больша-а-я проблема. Однако всякая проблема имеет решение. Нашлось решение и у этой проблемы. Из кооператива «Светлый» на счёт кооператива «Медунец» приходили приличные суммы, которые я, в силу личных отношений с работницами банка, снимал без объяснения причины. Половина суммы шла на раскрутку моего кооператива, в том числе, на закупку техники из Монголии. А вторую половину я передавал или Юрке Эфестову, или кому-то из курьеров, прилетавших из солнечного Крыма.
Но перед этим произошла трагическая случайность. В кооператив пришёл устраиваться демобилизовавшийся из армии застенчивый паренёк Константин. Посмотрел его документы, поговорили, мне он понравился. Решили, что завтра Костя выйдет на линию на автомобиле ГАЗ-66, отвезёт в баню посёлка камвольно-суконного комбината заготовленные по договору берёзовые веники. Первый день отработает без оформления, вроде как испытательный срок.
Назавтра утром выписал ему путевой лист, поставил подпись. Машина вышла на линию. В посёлке текстильщиков на пешеходном переходе Константин насмерть сбил пенсионера. Водитель испугался, растерялся и скрылся с места происшествия. Техническая экспертиза выяснила причину: отказали тормоза первого контура – медную трубку перетёрла подвижная часть кабины. Второй контур был заглушен и не работал. Таким образом, прямой вины водителя не было. К тому же он был трезв.
Следствие, как это часто бывает, шло долго, почти год. Суд Черновского района вынес приговор: Константину следовало три года выплачивать по двадцать процентов от месячной зарплаты; мне как руководителю за халатность – два года по двадцать процентов. Справедливое решение.
Но беда не приходит одна.
И была ранняя весна 1991 года. И приехали из Братска покупатели на технику. Братки из Братска. И нужны им были уазики. Эшелон уазиков. Почти двести машин. И привезли они два миллиона рублей. Советских. Потому что других тогда не было. О долларах только слышали. Да и стоил тогда доллар меньше рубля, если память не изменяет – 87 копеек. Да и статья была серьёзная – валютные операции.
А к тому времени из Монголии шли эшелоны - вывозили военную технику. Покупатели чаще всего интересовались самосвальными КАМАЗами, грейдерами, скреперами, асфальтовыми заводами, асфальтовыми катками, бульдозерами, автокранами – их приобретали, в основном, строительные кооперативы из Подмосковья, Прибалтики, Белоруссии.
Большой спрос держался на грузовую автотехнику – ГаЗ – 66, ЗИЛы всех модификаций, УРАЛы - их ждали откомандированные из колхозов и совхозов со всех концов страны.
Но особенно в ходу были уазики, которые чаще всего приходили целыми эшелонами. Хотя были любители и на вовсе уж экзотические машины, так называемые ТПК - транспортёры переднего края, этакие смешные машинки с брезентовым верхом и рулём посередине. По пересечённой местности, включая окопы, полноприводной транспортёр мог доставить с передовой двух раненых. Двигатель от «Запорожца». Запускается впрыском эфира. Мощная коробка. Собран на основе лодки, потому мог преодолевать водные преграды со скоростью 10 километров в час. Брали их бандиты, охотники, браконьеры, лесники, рыбаки, путешественники.
Находились любители на походные кухни, мощные дизельные генераторы – электростанции на колёсах, саки, прицепы и прочую мелочь.
Каждый эшелон я оформлял через штаб тыла Забайкальского военного округа, за каждую единицу платил – от КАМАЗа до ТПК по одной тысяче рублей, так как она всё равно была списана и отправлялась или на переплавку, или на полигоны в качестве мишеней. Раздача или продажа списанной техники населению, предприятиям, кооперативам в то время не подразумевалась. Конечно, восстановленная техника продавалась уже по кратно другой цене. Но, по крайней мере, она была спасена от уничтожения и ещё какое-то время продолжала служить людям. Кроме того, добрая половина техники была разукомплектована, требовалось привести её в рабочий вид. А ещё и в товарный вид – почистить, покрасить. Все автомобили ставились на учёт в ГАИ, затем снимались и уходили своим ходом. На железнодорожные платформы грузили лишь строительную тихоходную технику.
Водители и командированные месяцами жили по читинским гостиницам, ожидая своей очереди.
И тут братки с двумя миллионами! А уазиков, как назло, нет, идёт всё больше грузовая техника.
Это лишь со стороны кажется, что если ты продаёшь технику эшелонами, то и денег должно быть вагонами. Как раз наоборот – чем больше оборот, тем меньше свободных денег, а иногда их просто нет: каждый рубль приходится вкладывать в дело, затыкать прорехи. Деньги, как это ни странно звучит, съедают сами себя. Этого не поймёшь, пока сам не попадёшь в эти финансовые парадоксы. Объясняю на пальцах. С одной единицы, например, я получаю десять тысяч. Минус одна тысяча за покупку. Остаётся девять. Из девяти половина уходит бригаде автослесарей, автомехаников, настройщикам топливной аппаратуры, вулканизаторщикам. Ремонтировалась, восстанавливалась и доводилась до товарного вида эшелонная техника в соседнем кооперативе «Казачий караул», руководил им мой приятель, старший товарищ Валентин Сухарев. Из этой же половины идёт оплата за аренду боксов, помещений, стоянок, оплата сторожам и пр. У меня остаётся четыре с половиной тысячи. Из них больше половины идёт на приобретение недостающих запасных частей, навесного оборудования, краски, ГСМ, электрооборудования – всё это приобреталось в различных воинских частях через службы снабжения. И ещё: пока раскручивались новые направления кооператива, необходимо было вкладывать в их развитие деньги, которые первое время не могли окупить себя. Выходим на очень малый плюс с одной единицы.
И вот падают с неба два миллиона рублей. Когда ещё придёт эшелон уазиков - через неделю? Месяц? Чего двум миллионам лежать просто так? Братки - люди понимающие. Они знают, что не от меня зависят эти эшелоны. Братки готовы подождать.
И вот тут появляется, как чёрт из табакерки, змий искуситель: а не пустить ли эти два миллиона в дело. Дурное дело не хитрое. И надо же такому случиться, что именно в это время является ко мне некто Александр – высокий, молодой, умный, вызывающий доверие, представляется председателем новосибирского кооператива «Сибконсалт», предъявляет документы и изъявляет желание приобрести КАМАЗы на два миллиона рублей. Я раздумываю. Затем соглашаюсь, но прошу произвести предоплату. Александр звонит в Новосибирск и даёт распоряжение перевести деньги. Ещё какое-то время я тяну, сомневаюсь, жду деньги из Новосибирска, но тут приходят из Монголии эшелоны. Чтобы не упустить случай, я закупаю на эти два миллиона рублей автотехнику и дизельные электростанции.
Деньги из Новосибирска не пришли, «Сибконсалт» оказался пузырём. Нотариальная контора была создана на один день – ради оформления подложных документов. Деньги из Братска были потрачены на КАМАЗы, которые благополучно отбыли в город на Оби.
С братками шутить нельзя, достанут из-под земли. А вот с государством – там ещё кто знает как получится… По подложному договору беру в банке два миллиона рублей - большой алюминиевый облитый чёрным пластиком дипломат забит пачками денег. Закупаю уазики для братков. Те довольны. Я тоже. Вот только не слишком довольно государство.
И тут, как в сказке, легли передо мной две дороги.
На первой надо было срочно найти два миллиона советских рублей, которые требовалось внести в уплату взятых в банке. Напомню, это было весной 1991 года, страна едва дышала, но силовые структуры по инерции ещё продолжали крутить изрядно проржавевшие шестерёнки.
На второй дороге меня с жёсткими объятиями ждала 93-я статья прим. Уголовного кодекса (хищение в особо крупных размерах), который никто не отменял и по которому за хищение даже пятидесяти тысяч рублей мне полагался расстрел. Меня же за похищенные два миллиона рублей полагалось расстрелять сорок раз. Правда к тому времени Горбачёв приостановил смертную казнь, но и пожизненное заключение как-то не очень радовало.
Оставалось одно: уйти в бега.
Во все времена на Руси уходили в бега. Любому русскому человеку без словаря понятно выражение «уйти в бега». Согласитесь, трудно уйти в бега в Андорре, Монако или Лихтенштейне, на чьих территориях даже мои покосы не поместятся – выйдет сплошное недоразумение. Зато в русской голове, у самого затурканного чиновника всегда дремлет успокоительная мыслишка: в случае чего всегда можно уйти в бега. И уходили. И уходят. И до сих одному Господу известно, сколько по России людей находится в бегах – а, может, и Он сбился со счёта: уж больно велика Россия! Что ж, ищите меня! На этих немыслимых просторах может с концами затеряться любая европейская армия. Мы до сего дня толком не знаем, где заканчивается Россия – то там, то сям обнаруживают шельфы, а куда они тянутся, чёрт их знает, может, до самой Америки, прости меня, Господи!
Итак, выбор сделан!
Но куда? Но как?
Зная неспешную работу советской бюрократической машины, я не очень-то спешил: в запасе было достаточно времени – месяцев пять-шесть.
Начинать следовало с главного – убрать семью с линии огня.
Второе – выбрать место.
Третье – сделать запасы.
Четвёртое – решить вопрос с квартирой.
Пятое – уволить и рассчитать всех работников кооператива.
Исполнение Черновского суда по выплате двадцати процентов само собой приостанавливалось…
У Т А Ё Ж Н О Г О К О С Т Р А
Кто-то родится под знаком огня, воды, земли или воздуха.
Мне кажется, я родился не только под знаком костра и дороги. Но ещё и под знаком авантюры, иначе в силу множественных запутанных и неоднозначных обстоятельств я бы не завязал свою жизнь в такой гордиев узел, что оставалось два выхода: или разрубить этот узел, или сделать из него петлю, накинуть себе на шею и удавиться. Выбор, признаюсь, невелик.
Подумав, я выбрал третий вариант – перешёл Рубикон. То есть, речку Домку, что в четырнадцати километрах от деревни Тасей, в которой живут родители.
Образовалась такая ситуация, которая потребовала кардинальных изменений в моей жизни и жизни семьи. Жена с дочерьми на несколько лет вынуждены были уехать на Украину, во Львов, в свой родной город, который через несколько месяцев окажется за границей. Я подался в бега и три года, скрываясь от людей, жил в тайге. Причины для тех драматических обстоятельств я уже назвал. Это как в том почти анекдоте, когда Наполеон, входя в очередной город, не услышал в честь себя салют, а на вопрос, отчего такое неуважение, мэр доложил, что тому есть двадцать две причины. Какие же, спросил император, перечислите. Во-первых, в городе не было пушек, во-вторых… Достаточно, перебил, Наполеон. Так и у меня, главной причиной всех бед была собственная дурость. Словом, если сказать мягко, на какое-то время мне с правоохранительными органами стало не по пути.
Ясно, меня будут искать.
Ясно, искать будут по известным адресам.
Ясно, оставалась тайга.
На Покров выпал снег. Перед уходом в тайгу я выполнил одну подстраховочную операцию. Не от большого ума, а в силу инстинкта самосохранения, который включается в напряжённые моменты жизни, я написал письмо для мамы, по сути – для правоохранительных органов. Написал его при маме, мама отвезла его в город и сбросила в почтовый ящик. Понимал, что письмо обязательно сначала прочитают в органах, поскольку был объявлен в розыск. В письме была необходимая информация: устроился на севере в старательскую артель, прошу не волноваться, с оказией передаю письмо, которое человек сбросит в Чите в почтовый ящик, свой адрес сообщить не могу и так далее, и так далее. За три года таких писем «из старательской артели» было отправлено несколько. И хотя приём был довольно грубый, он сработал: письма эти читали кому надо и где надо, при аресте следователь Р. Л. пересказывал мне целые куски моего эпистолярного творчества…
В тайгу я ушёл в свой день рождения - 20 октября 1991 года. Точнее, отец увёз меня на вездеходе «Буран» с прицепленными санями. На санях было самое необходимое имущество (бензин, автол, керосин, карабин, дробовик, пятизарядная фроловка, боеприпасы, капканы, петли заячьи, сменная обувь и одежда, банный таз, мыло, брезент, топор, пила «Дружба» и запасные цепи к ней, бинокль, алюминиевая проволока для устройства балагана, лыжи охотничьи, тетради ученические, карандаши и шариковые ручки, которые так и не пригодились - паста на морозе замерзала, мука, мешок отваренной и замороженной картошки, соль, сахар, посуда, котелки, сковородка, фляжка спирта, керосиновая лампа «Летучая мышь», и много другой мелочи, необходимой для жизни в тайге.)
Выехали рано утром, ещё не рассвело. От деревни отъехали километров пятнадцать-шестнадцать, свернули в заросший ерником распадок, вывершили его и остановились. Решили затабориться. Отцепили сани, отец помог устроить балаган, завёл снегоход и налегке уехал. Обещал вернуться через месяц.
С 20-го октября до седьмого апреля прожил я у костра. Раз в месяц приезжал отец на снегоходе, выбирал непогожий день или ночь, чтобы снег и ветер замели след, чтобы не смогли выследить слишком любопытные, которые есть в каждой деревне. Привозил мороженное молоко, хлеб. Забирал сани с добытыми зайцами, белками, колонками, птицей и уезжал.
Нелепо всё это и странно,
Что я вам сейчас расскажу,
Но я расставляю капканы
И с пулей по лесу хожу.
В мужчине азарт и погоня
Заложены с первого дня.
А где-то клыкастый и новый
Готовят капкан на меня.
Доверясь и смеху, и шутке
И не почуяв беду,
Всегда осторожный и чуткий
Я в этот капкан попаду.
Всему есть конец и начало,
Конец не считайте бедой.
Я вижу, что вы заскучали
Над этой моей ерундой.
У костра приходится спать вполглаза, сквозь сон слышишь скрип снега, шаги, треск, любой посторонний звук. В тайге просыпаются чувства, утраченные и невостребованные цивилизацией, на первое место выходит интуиция. Начинаешь обращать внимание на мелочи, которые в другое время просто не замечаешь. Когда я смотрю кино, в котором кто-то подкрадывается к спящему у костра человеку, то понимаю, что автор никогда не ночевал в тайге: незаметно и неслышно подойти к спящему у костра человеку невозможно! Это возможно в квартире, в городе. В тайге просыпаются первобытные звериные умения: попробуй неслышно подойти к спящей собаке!
Лишь только вечер светом лунным
Осеребрит унылый снег,
Выходит из лесу бесшумно,
Не знаю, зверь иль человек.
Костёр горит.
И - слава Богу!
И я читаю у огня.
А он недвижно и подолгу
Из чащи смотрит на меня.
Я не смотрю на перелесок,
И мне смотреть туда нельзя -
Там холодят зелёным блеском
Его зовущие глаза.
Я утра жду, как ждут побега,
И, согреваясь на ходу,
По розовеющему снегу
До перелеска я бреду.
И, признавая пораженье,
Хотя и не было беды,
Со страхом я и уваженьем
Ладонью трогаю следы.
И, сам себя не понимая
И отвергая чудеса,
Без мыслей,
Просто созерцая,
Смотрю подолгу в небеса.
Написано оно в декабре у костра карандашом в ученической тетрадке при свете керосиновой лампы «Летучая мышь». Зимний костёр почти не даёт света, при свете зимнего костра писать невозможно – костёр даёт направленный в одну сторону сильный жар. Парадоксально, но можно пройти ночью в трёх сотнях метров от костра и не увидеть огня. Раз в месяц устраивал баню: разводил большой костёр и грел воду.
Распад Советского Союза я не заметил, да и узнал-то об этом в новогоднюю ночь. Так же скрипел снег под ногами, так же горел костёр – двадцать четыре часа в сутки. В неизвестное будущее двигалось время. По ночам стоял морозец за минус сорок. Так же на восемнадцать часов в сутки включались и горели над головой звёзды. Что для них распад страны!
31-го декабря, ближе к вечеру, приехал отец. Мы загрузили добычу в сани, выехали в деревню. Мама истопила баньку. Втроём, уже в другой стране, встретили новый 1992 год. С октября впервые зашёл в помещение, впервые сел за стол. Назавтра вечером вернулись на мой табор. Отец даже не стал глушить снегоход, развернулся и в ночь ушёл на Тасей.
…Когда стало ясно, что мне придётся уйти в бега и когда я сообщил об этом родителям, мама всплакнула, она была слаба на слезу, сама про себя говорила: «слёзки на колёсиках», а отец, как только выдавалось время, стал седлать Орлика и вить по тайге петли. До октября он так и не нашёл укромного места для зимовья, вот почему пришлось первую зиму провести у костра. Пологий склон, подходивший для секретного жилья, отец нашёл в конце марта: не слишком далеко от деревни, но и не близко – всего двадцать шесть километров, установил по спидометру. Это были охотничьи угодья соседа Юры Степного, чужой человек туда не зайдёт. По грибы-ягоды так далеко не забираются, да и отвыкли люди ходить пешком, а к моему зимовью можно было добраться лишь на своих двоих или на лошади. На четыре ближайшие деревни лошади были только у нас, у соседа Юры Степного – жеребец по имени Козёл и у второго соседа Валерия Степановича Потешкина – мерин Гнедок.
Зимний день короткий, как эхо выстрела. Завтракаешь затемно, чуть начинает светать, выходишь на путик*. К двум часам, как правило, уже на таборе. Быстрый чай, не до обеда. Потом начинается самая трудоёмкая часть жизни у зимнего костра – заготовка дров на ночь. Надо спилить сухие
лиственницы, раскряжевать их на восемь-десять четырёхметровых бревен и перенести к костру. Затем свалить сырое дерево, разделить его на три части по два метра, прикантовать их к табору. В последнюю очередь готовятся поджиги, штук двадцать. Это минимум дров для зимней морозной ночи. Но, как правило, готовишь с небольшим запасом, на случай непогоды, болезни, чрезвычайной ситуации, да мало ли что может случиться с человеком в зимней тайге. Хотя в экстремальных ситуациях включаются какие-то внутренние резервы: охотники в тайге и воины в окопах не болеют. Заготовка дров заканчивается уже в темноте. Тогда и начинаешь готовить обед. Ужин приходится на полночь.
Однажды случилась любопытная история. Неподалёку от табора в петельку попался заяц. Когда я подошёл, он был ещё жив. Я подумал-подумал, взял его за уши, посадил в рюкзак и принёс на табор. Легко сказать – посадил в рюкзак. У зайца сильные задние ноги, он беспомощен, пока не почувствует опору – своими когтями казалось бы безобидный заяц легко раздирает телогрейку до тела. Нарубил метровых берёзовых жердочек и соорудил из них клетку, скрепляя их оставшейся алюминиевой проволокой. Поставил в стороне от костра, дал зайцу мелких веточек. Стало вроде бы веселей – всё не один. Утром набил клетку веточками и ушёл на путик. Возвращаясь днём, увидел свежие заячьи следы неподалёку от костра – утром их не было. Не было зайца и в клетке: он перегрыз берёзовые палочки и оказался на свободе, которой воспользовался странным образом: заяц сидел под навесом на моей лежанке и с удивлением смотрел на меня. Стало интересно, чем же всё это закончится. Зайчишку я оставил на свободе, временами он куда-то убегал, наверное, кормиться и возвращался. На третью ночь странный заяц лёг к костру с обратной стороны юрла** и подпалил себе бок. Объяснить его ненормальное поведение можно только нарушением кровоснабжения головы, возможно, петля передавила какие-то важные сосуды, в его заячьем мозгу что-то отключилось. Костёр привёл его в чувство, он понял, что делает что-то не то, что настоящие зайцы так себя не ведут. Утром зайчишка с подпалённым боком убежал и больше я его не видел…
Крещенье 1992 отметилось лохматым и тихим снегом. На путики не пошёл. Устроил банный день. Нагрел в ведре воду, развёл пионерский костёр. Мылся почти горячей водой – на грани терпимости, натирался снегом. Надел всё сухое, чистое и холодное – хорошо! Приготовил праздничный обед, достал фляжку спирта. Лежал в своём балагане, смотрел на белые медленные хлопья и думал. Думал о многом. Но особенно тщательно думал об одном происшествии, казалось бы, вовсе незначительном.
Случилось оно с неделю назад. Ночью спустилась на старый снег молодая пороша. Тихо, хорошо и радостно было в тайге! Как и на душе. И мороз помягчел. Следы на снегу говорили, что ночью зайцы разбрелись по редкому кустарнику. Кормились неспешно, по тропе бегали мало, значит, ночь тёплая, не было нужды греться . И вдруг вижу в стороне от тропы утоптанное место, этакий пятачок с полметра на полметра. Это меня заинтересовало. Подошёл.
Действительно, пятачок утоптан основательно (забайкальцы говорят – «утолован»), зайчишка провёл здесь не пять и не десять минут. Но главное, он был один, если бы он игрался с товарищем, тогда понятно. Нет же! Один след на входе, один и на выходе. Но – зачем? Знаю, что любое действие животного продиктовано рефлексами или какими-то практическими позывами – еда, размножение, опасность. Ни первое, ни второе, ни третье никак не объясняло это топтание зайчишки долгое время на одном месте. И вдруг вижу нижнюю веточку молоденькой берёзки, которая склонилась, ветерок мотает её влево-вправо – веточка оставляет след. И тут я понимаю, что зайчишка сидел и следил, наблюдал за веточкой, совершающей полукруг. Он сидел и наблюдал! Ну, не было у него другой причины сидеть возле этой берёзки! Не было! Сидел долго, заинтересованно. А его товарищи в это время занимались понятным и нужным делом – они кормились. И что бы это значило? А значило это одно: зайчик вёл себя как мыслящее и одухотворённое существо! Как существо думающее! Существо, проявляющее интерес к вещам, от которых никак не зависит его жизнь. Он просто наблюдал за веточкой, которая совершала ритмические движения. Открытие это меня тогда изумило и поразило. К этой картине и своим мыслям, появившимся после, возвращался я часто. Возвращаюсь и теперь. И дело уже не только в зайчике, Даже совсем не в зайчике, к которому буду возвращаться часто. Тогда, у зимнего костра я впервые допустил, что природа одухотворена!
*Путик – тропа, проложенная охотником, вдоль которой он проверяет ловушки, капканы, петли.
**Юрло – толстое сырое бревно, на которое укладываются рабочие сухие брёвна.
РОДОВАЯ МЕТКА
Тянулась длинная зима с её короткими днями и бесконечными ночами, которыми хорошо думалось, ясно и чётко вспоминалось. Не хотелось вспоминать последние годы, которые слиплись, словно слои в рулоне рубероида, в какую-то общую мутную бесформенную массу. А вот ранние годы вспоминались охотно. Да и времени было более чем достаточно. И вдруг подумалось: я не первый в нашей родове, кто ушёл в бега. В тридцать седьмом дед Василий Фёдорович, которого я никогда не видел, и бабуся, которой на то время было сорок лет, вынуждены были уйти в бега, в тайгу. Вместе с детьми, которых было семеро и младшему из которых, моему отцу, ещё не исполнилось семи лет. Уходила в бега и мама. Спасаясь от НКВД, она с паспортом сестры села в поезд на Ярославском вокзале и через неделю ступила на читинский перрон. И ведь пронесло! И вот теперь я.
Почти ничего не помню из раннего детства. Много цветных картинок, но это не мои воспоминания, это рассказы родителей Александра Васильевича и Любови Андреевны, которые воплотились в картинки и которые раскрасило моё воображение. Особенно подробными и красочными были рассказы бабушки, которую мы с сёстрами называли бабусей. Отчётливо помню, что в детстве, по крайней мере до школы, родителей мы с сёстрами называли на «вы». Перешли на «ты», скорее всего, в школе, в начальных классах, когда одноклассники обращались к своим родителям на «ты» и «выкать» стало неудобно.
В Читу мама приехала из Москвы в 1951 году после окончания ФЗУ в Москве и работы в правом крыле государственного университета на Ленинских горах. Левое крыло возводили заключённые. Мама была штукатуром-маляром, но в основном занималась отделочными работами - лепниной, модной в пятидесятые годы. Во времена Хрущёва украшение домов было признано архитектурным излишеством и упразднено, хотя в рудиментарном состоянии ещё какое-то время оставалась в виде лепных кругов, розочек, карнизов, фризов, даже пилястров и рустов, каннелюров, дат постройки на фронтоне. Но колонны в стиле аля-дорические, аля-коринфские, аля-ионическикие уже не возводили. Дома строили из красного кирпича с обязательной штукатуркой изнутри и снаружи. Во времена Брежнева дома возводили по единому проекту из панелей или белого силикатного кирпича, их уже не штукатурили: цивилизация (и не только в архитектуре) направилась по нисходящей и упрощённой модели. Строили дома по одному шаблону, целые районы возводились по единой серии, были скучны, неотличимы, серы и вызывали такую же серую тоску.
…Поезд «Москва-Владивосток» в семь тридцать утра остановился у читинского перрона. Мама с зелёным фибровым чемоданом, который, изрядно потёрт, но жив до сего дня, комсомольской путёвкой и по распределению отправилась пешком в управление железной дороги, откуда её направили в отдел кадров строительно-монтажного поезда №263, где она оказалась единственным отделочником с самым высоким шестым разрядом. Ей, по причине её двадцатилетнего возраста, не поверили, назначили испытательные работы, после которых её квалификация была признана. Маме вручили бригаду учеников, в числе которых оказался мой папа. Бригада называлась «звериной», по фамилиям её членов: Волков, Медведев, Ершов, Рыбин и Вьюнов.
Кроме бригады учеников маме дали направление в ведомственное общежитие, где ей предстояло жить в комнате с другими девушками из этой же строительной организации – Зиной Цыганковой и Ниной Романенко (Семенченко), которые встретили маму очень неласково и пренебрежительной кличкой «Москвичка». Маму поразила Нина, которая курила папиросы, материлась, жевала серу, ловко циркала через редкие коричневые зубы и говорила, мол, понаехали тут всякие выскочки из Москвы, потом убирайся за ними. Впрочем, вскоре они стали лучшими подругами. Дружба эта продолжалась всю жизнь.
Как-то, уже по морозу, подруги отправили маму на рынок за молоком. Она проходила по рядам с час, замёрзла и вернулась ни с чем, заявив, что полно круглого сала, но молока нет. Смеялись все, больше всех – мама. А ещё кроме кругов мороженного молока маму поразили маты на улице.
В это же общежитие поселили папу со своей мамой, моей бабушкой Аграфеной Васильевной Вьюновой в девичестве Горковенко. Родом они были из большого села Татаурово, что в Улётовском районе на реке Ингоде. У моего деда Василия Фёдоровича ещё за несколько лет до войны умерла жена. У бабушки Аграфены Васильевны на руках остались двое детей. Мужа, некоего Бобовского, арестовали ещё в начале тридцатых, но не по политической статье, а была какая-то уголовщина. Он так и сгинул в тюрьме. Подробности не знаю. Также без вести на просторах России пропал сын Иван. Но у них осталась дочь Мария, которая тоже перебралась в Читу, жила на Большом острове и родила двух сыновей – Анатолия и Василия и дочь Тасю. Сыновья пошли в деда, хотя его никогда не видели. Когда один выходил из тюрьмы, за вторым закрывались ворота колонии. Они так и пропали где-то на пересылках.
Наверное, у Аграфены Васильевны и Василия Фёдоровича было взаимное чувство, иначе бы она не вышла за деда, у которого к тому времени на руках уже было шестеро детей. А, может, от безвыходности жизнь толкнула их, двух вдовцов, навстречу друг другу. Мой отец был самым младшим, последним, общим их ребёнком, который родился в 1930-м году. В Татаурово семья их числилась по тому времени в числе середняков: у них были лошади, шесть дойных коров, овцы, куры, гуси. Да и вообще – нищие и крайне бедные люди были в Сибири явлением чрезвычайным.
Когда в школе по истории проходили крепостное право, я пытал бабусю: как, мол, жили бедняки и кулаки, как вас эксплуатировали. Бабуся подносила указательный палец к своему виску и аккуратно им постукивала, мол, не валяй дурака, никаких бедняков не было. И всё время вспоминала какого-то Антипа непутного из огромного села Татурово, единственного бедняка, всю жизнь пролежавшего на печи.
Василий Фёдорович долгие годы был бессменным председателем сельского Совета. В 37-м, когда по стране начались массовые аресты и расстрелы, друг деда, он же сельский милиционер, предупредил Василия Фёдоровича, что завтра за ним приедут. Дед был человеком решительным. Он собрал на телеги самый необходимый скарб, привязал коров, погрузил детей и в ночь выехал из села в тайгу. Уж не знаю, какими дорогами он пробирался, но через два месяца дед со всем хозяйством оказался в селе Романовка на реке Витим, что в шестистах километрах от Татаурово. Удивительно, но его миновала страшная участь. Видно, система НКВД не всегда работала чётко и иногда давала сбои. В ней работали такие же советские люди, которым были присущи все черты людей того и времени и русского человека – и разгильдяйство, и авралы, и формальность, и лень, и показуха, и пьянство.
После того вынужденного путешествия в нашей семье остались кое-какие вещи. Железо стоило дорого, крестьяне знали ему цену, поэтому дед захватил с собой кочергу, щипцы для добывания углей, которыми можно было растапливать другие печи, прикуривать, и совок – всё это ручной работы и выполнено кузнечной сваркой. Теперь люди и не знают, что это такое. А бабуся вывезла икону с ликом Спасителя, швейную машинку «Зингер», ступу, почерневшую и в верхней части растрескавшуюся от времени с чугунным пестиком, доставшиеся ей от прабабушки, которая жила, страшно представить, в то время, когда ещё не родился Пушкин, и старую, также почерневшую от времени шкатулку с миниатюрным замочком, который я в школьные годы чудесные по глупости выковырял и он канул бесследно среди огромного материального мира. Все эти раритеты теперь находятся в нашей семье. Когда я беру в руки эти вещи, детское недоумение не покидает меня: как же так, разве это возможно? – давно на свете нет бабуси, которая вышла замуж ещё до революции и среди её приданного, наверное, были эти вещи, нет бабусиной мамы, нет её бабушки, которая жила во времена Наполеона, но ничего о нём не знала. Космическое пространство Сибири гасило и сводило на нет фараонов, древних эллинов, чингисханов, грозных, годуновых, - нет ничего и никого, и от них ничего не осталось, а вещи, какие-то бездушные железки и деревяшки остались и вот я держу их в руках… и не такими уж бездушными кажутся они теперь.
…С 1935 года бабушка Мария Алексеевна и дед Андрей Сергеевич с семью ребятишками жили в деревне Глушанки под Тулой. Во время войны немцы занимали сёла по соседству, но Глушанки под немцами не были. Тётя Маруся часто вспоминала солдатика Петю Трошкина, которого в числе других расквартировали в доме Мануйловых. Петя всю ночь шил тапочки из голенищ рваных кирзовых сапог. Красивые были тапочки! Утром солдаты пошли в атаку, а семье велели спрятаться в подпол. Петю убили в первые минуты боя…
После освобождения Тулы были восстановлены и заработали заводы. Мама, едва ей исполнилось четырнадцать, с другими сверстницами уже работала на патронном заводе, где от усталости валились с ног взрослые – чего уж говорить о детях! Мама на всю жизнь запомнила адрес: улица Оружейная, 176, Патронный завод № 38. Однажды она не вышла на работу – от постоянного недосыпа, голода, усталости. В военное время не смотрели на возраст – за дезертирство с трудового фронта карались одинаково и взрослые и дети. Мама испугалась наказания, а оно обязательно должно было случиться, и на работу больше не пошла. Она уехала в Подмосковье в Горки Ленинские, где жила её старшая сестра Мария. Мария была старше на два года, имела паспорт и работала в специализированном сельхозпредприятии, вся продукция которого целенаправленно шла на стол руководителям государства. Вместо трудодней им выплачивали настоящие деньги. Через сестру и по её документам мама устроилась в Москве домработницей к известному архитектору. Фамилию его я не помню. Сохранилась чёрно-белая фотография: девчушка в тёмном платье и калошах на фоне стены в какой-то большой пустой комнате. Какое-то время до поступления в ФЗУ она работала у этого архитектора в районе Потылихи, где теперь находится Мосфильм.
Однако маму искали и в Туле, и в Ленинских Горках. Потом оставили в покое – в военное время у НКВД были заботы поважнее. Однако про неё не забыли. В 1945 году, сразу после Победы за ней пришли. Мама жила у сестры Марии. Вечером домой к сестре заявились два человека и почему-то с собакой. Сестра увидела их в окно. Мама выбежала из подъезда и побежала к оврагу, где у жильцов были сараи с разной живностью. Забилась в кучу соломы и сквозь слёзы стала читать молитву. Пришедшие пустили по следу собаку. Овчарка, конечно же, сразу же нашла маму, обнюхала, постояла и …вернулась.
Мама отправилась в Глушанки. Баба Маша и дед Андрей на семейном совете послали маму в только что освобождённую Белоруссию - на заработки, да и с глаз подальше. Работа нашлась в селе Сбляны Барановической области у крепких хозяев – жала, пряла, ходила за скотом, ткала, нянчилась. Удивительно, но многие в те годы ехали на заработки в Белоруссию, почти уничтоженную, выжженную, но оставшуюся живой своими глухими хуторами среди болот, непроходимых лесов, забытых, неизвестных не только Богу, но и всезнающим советским ведомствам. Хозяйку мама называла Марийкой, хозяина – Юзик, вспоминала о них с теплотой. За год заработала двенадцать пудов зерна. Возвращалась на поезде «Пятьсот весёлом», ехали на крышах, там же и везли свой груз. Не могу представить, как всё это оказалось по силам шестнадцатилетней девушке! В Туле был голод. Заработанное мамой зерно, которое смололи вручную, стало спасением для всей семьи. Бабушка востожила* из муки хлеб, затируху.
Мама снова перебралась в Горки к сестре Марии, поступила и закончила ФЗУ, и уже работала на строящемся здании МГУ, когда люди в энкэвэдэшной форме пришли снова. Как раз в тот день в гости к Марии приехала моя бабушка Мария Алексеевна Мануйлова, мама моей мамы. Дома была бабушка и моя мама. Один из пришедших подошёл к маме и спросил:
- Анна Андреевна Мануйлова?
Мама не успела ответить, вмешалась сообразительная бабушка:
- Нет, это моя старшая Мария. Аня уехала в деревню.
Люди в погонах проверили паспорт и ушли.
Надо было срочно уезжать. На другой день мама взяла комсомольскую путёвку, подъёмные и с паспортом сестры Марии уехала в неведомую Читу.
В Чите по паспорту сестры она устроилась на работу и официально стала Марией Мануйловой. И старше на два года. Уже после моего рождения она взяла себе новое имя Любовь и стала Любой Вьюновой. Таким образом, у мамы стало три имени: Анна, Мария и Любовь. Но во время похорон на венчике на голове мамы было написано имя, данное ей при крещении – Анна.
…Романовка жила золотом, повсюду были прииски. Дед показал себя человеком обязательным и честным, ему доверили ответственную и опасную работу – забирать с приисков и привозить в главное управление золото, снятое с драг и лотков. Выдали лошадь и оружие. Сколько раз его пытались выследить и убить, бандитов в военные годы хватало, сколько раз ему предлагали охрану, но он всегда отказывался и говорил, что если знает о его маршруте кто-то ещё, значит, знают все. Василий Фёдорович никогда не ездил одной и той же дорогой, у него как опытного таёжника и охотника были свой тайные тропы в тайге. Правило не ходить дважды одной дорогой он заповедал старшему сыну Василию.
В конце войны его призвали на фронт. Однако доехал он лишь до Улан-Удэ: в Первую мировую дед был отравлен ипритом, открылись раны в лёгких. Осталась пожелтевшая фотография на толстой картонке, где неизвестный фотограф запечатлел его в немецком концлагере с товарищами в грубой арестантской робе с деревянными колодками на ногах. Деда комиссовали, вернули в Романовку на прежнюю работу, где он трудился на прежней должности до 1951 года. После его смерти мой отец с бабушкой переехали в Читу. Город строился, нужны были рабочие руки. Отец получил комнату в том же общежитии барачного типа, что и мама, только на втором этаже.
Это общежитие по улице 1-я Загородная ныне улица Нечаева я хорошо помню (конечно, не по первому году своей жизни, вскоре нам дали отдельную квартиру неподалёку), а потому что в школе в нашем и параллельных классах учились ребята из этого общежития, и мне частенько приходилось бывать у них в гостях.
Запомнилось широкое крыльцо, заплёванное семечками и окурками, оно заканчивалось тёмной пастью всегда распахнутых дверей. Если шагнуть в эту пасть, то надо немного постоять, чтобы глаза привыкли к полумраку и обнаружить себя в пустом и полутемном пространстве. С этого пространства налево и направо уходят такие же полутёмные коридоры. Коридоры длинные, метров по пятнадцать, в торце окно, через которое не проходит свет, оно покрыто сажей, жиром, грязью, засижено мухами – возле окна стоит стол с керосинками, а рядом огромная плита, рассчитанная на двенадцать семей, на ней с раннего утра что-то кипит, шкворчит, булькает, горит, дымит. Сущий ад! В коридоре полумрак, вдоль стен велосипеды, самокаты, ванны, вёдра, коромысла, бочки, ящики, охапки дров, всякая домашняя рухлядь, которой в комнате не нашлось места. Жильцы общежития приехали из деревень, привезли свой скарб, который в большинстве им никогда не пригодится, но и выбрасывать жалко, сказывается крестьянская хватка.
В основном все готовили на печи, потому что дрова привозило производство, а керосин надо было покупать самим.
С раннего утра начинала гудеть печь. Вскоре на плите не было свободного места от кастрюль, чайников, сковородок. Последней со своей вечно закопченной кастрюлькой приходила баба Аня Колотушкина, мать Ивана Колотушкина, штукатура строительного участка. Иван, как и всё население этого барака, как и мой отец, приехал в город из деревни пополнять рабочий класс. Потом он перевёз мать.
Запомнились насмешливые и осуждающие разговоры родителей про уловки бабы Ани.
Баба Аня какое-то время стояла у плиты, потом робко притыкала свою кастрюльку где-нибудь с краю. С минуту думала. Потом начиналось волшебство. Это было похоже на фокус с напёрстками: человеческий глаз не может уследить под каким напёрстком находится шарик - всё дело в скорости. Здесь тоже дело было в скорости, но со знаком минус. Кастрюлька бабы Ани со скоростью солнца начинала двигаться к центру плиты. Вокруг плиты толпились другие хозяйки, однако заметить продвижение волшебной кастрюльки было невозможно. Баба Аня то поправляла крышку, то помешивала, то пробовала варево, то добавляла соль, то лавровый лист, и всякий раз её кастрюля по миллиметру продвигалась к центру. Минут через десять она уже стояла на середине плиты рядом с какой-нибудь главной кастрюлей. А иногда и главная кастрюля оттиралась в сторону. При этом баба Аня невинно болтала с женщинами, обсуждая последние сплетни.
Я знаю много людей, похожих на кастрюльку бабы Ани Колотушкиной. Обычно эти люди приезжают из провинции, из какого-нибудь Усть-Мурова. У них нет образования. У них нет никаких талантов, кроме одного - любой ценой пробиться к центру, быть ближе к самой главной кастрюле. У них первобытная сила жизни сорняка. У них нежные, но цепкие объятия лианы. Они впиваются в любой выступ, любую щербинку, чтобы подняться вверх. Однако, как правило, дерево, которое даёт им дорогу наверх, они щадят - тогда им не за что будет держаться. Но они всегда рядом.
Я знаю таких людей. И по разным причинам мне приходится с ними общаться. Но стараюсь держаться от них подальше.
Несколько лет тому назад барак снесли, построили высотное, красивое и безликое здание, каких тысячи. Впрочем, и бараков по стране было тысячи – таким же серых, безликих, пропитанных вонью керосинок. Но когда я прохожу мимо, то вижу именно тот двухэтажный тёмный бревенчатый барак. И неумолимо возвращаются запахи и звуки.
По вечерам после работы бабы выходят на крыльцо, у всех кульки с семечками, кое-кто курит. Мужики, если лето, в майках синих или зелёных, других тогда не было, сидят на лавках под тополями, курят, играют в домино. Трудовой день закончен. Барак постепенно растворяется в ночи, вспыхивают в окнах тусклые лампочки – так меньше нагорает.
Здесь был свой особый мир, куда чужаков не принимали. Уже тогда я чётко понимал, что этот мир никогда не станет моим.
*Востожить – делать на скорую руку что-нибудь мучное. (Орловский говор).
К А К М Е Н Я Г А Г А Р И Н С П А С
Мне не исполнился год, когда родителям дали две комнаты в новом двухквартирном доме. В третьей комнате жила сухонькая женщина, похожая на мышку, она носила серую юбку и серую кофту, все называли её вытянутым именем - Бабой Оней, хотя было ей чуть больше сорока. Не знаю, чем она занималась, но где-то работала – уходила утром, вечером возникала из ниоткуда. Кухня была общая, как и сарай, кладовка и туалет на улице. Дом ведомственный, принадлежал строительно-монтажному поезду, все постройки во дворе, как и все сараи и дома вдоль железных дорог по всей стране были выкрашены ведомственной краской – суриком.
Когда мне было лет пять-шесть, Баба Оня куда-то съехала и мы заняли все три комнаты. Вторую половину дома занимала семья Ямбергов. Дядя Володя работал инженером на стройке, Тамара Кузьминична – заведующей детским садом. Два сына, старший – Виталька, младший – Андрюшка. Жила с ними и бабушка Анна Васильевна, низенькая полная старушка – мама Тамары Кузьминичны.
Моя бабушка считала Анну Васильевну высокомерной и зазнайкой. Впрочем, это не мешало ей иногда ходить к ней в гости пить чай – у Ямбергов всегда был цейлонский чай, дефицит, предел мечтаний чаёвников, хотя и индийский достать было непросто. Самым ходовым был грузинский номер 36 и плиточный с белочкой на упаковке. Чай пили с молоком. Молоко по утрам приносила женщина из частного сектора, где пока ещё разрешалось держать коров и другую живность. Впрочем, в начале шестидесятых хозяев коров, поросят, кур, коз, собак Хрущёв обложил таким налогом, что приходилось прикупать яйца в магазине, чтобы заплатить его – налог платили натуральными продуктами. Постепенно всю животинку пустили под нож.
Родители держали кур, отец построил для них полуземлянку, из которой был узкий лаз во двор. По нему куры утром выходили на солнце пощипать травы. По воскресеньям землянку хорошо протапливали, грели воду и она служила баней. Когда куры были на улице, бабушка не отходила от калитки, смотрела, не покажется ли уполномоченный. Причём, именно уполномоченные, а не участковые, ходили по улицам частного сектора, останавливались у ворот, подолгу прислушивались: не закудахчет ли курица, не запоёт ли петух, не замычит ли корова, не заблеет ли коза или овца, не захрюкает ли свинья. За это давали штрафы. За собак не штрафовали, но почему-то предупреждали.
Но однажды курочек украли. Утром увидели распахнутую калитку на улицу, раскрытые двери в землянку. Кур не было. Пришла милиция с собакой, которая привела по следу в канаву через дорогу. Там нашли отрубленную голову петуха – видно, чтобы не голосил. Тем и закончилось. Больше курей родители не заводили. А потом пришла очередь и Джека, большого серого кобеля. До старших классов школы я был уверен, что имена Боб, Джек, Джон, Джимми, Гарри – это собачьи клички, так у нас называли собак. Джек в своём вольере всегда повизгивал от восторга, когда видел меня или моих сестёр. Это повизгивание могли услышать уполномоченные. И тогда отец решился. Он с вечера достал ружьё. Днём сёстры были в садике, я – в школе. Вернулся домой и не услышал радостного повизгивания. Подошёл к вольеру, на полу увидел пятна крови…
Потом заболела сестра Наташа, что-то с лёгкими. Врачи объяснили – недостаток питания, нехватка витаминов. Мама сказала, что пойдёт на приём в обком КПСС. Бабы отговаривали, мол, ты что задумала, тебя же посадят. Но мама записалась на приём к первому секретарю обкома партии Воронову и рассказала о своей беде. Её прикрепили к столовой «Ласточка» при машиностроительном заводе и выдали талоны. И она стала приносить домой масло, колбасу, маргарин, словом, то, чего не было в открытой продаже. Вечером после работы и после «Ласточки», когда она проходила через Старый двор с полными сумками, бабы завистливо вздыхали: ну ты даёшь, Любка!
В 1960 году у нас отрезали большой огород, который засаживался картошкой, и построили на этом месте трёхэтажный дом для геологов. И ещё построили пять домов – так образовался Геологический двор. В подвале одного дома открыли магазин продуктов, а на первом этаже другого – галантерейный магазин. Но главное – раз в неделю в подвальном магазине продавали хлеб! Эти очереди за хлебом мне не забыть никогда. С утра мы с бабушкой занимали очередь, ради этого меня не отводили в садик и оставляли дома. Очередь, выгибаясь, заползала в Геологическую ограду и шла вдоль углового дома. Бабушка оставляла меня в очереди со строгим наказом никуда не отходить. А отойти так хотелось, особенно поиграть с пацанами, пособирать цветные стёклышки, да мало ли других важных дел у шестилетнего мальчишки. Часа два-три бабушка занималась по хозяйству, потом приходила заменить меня. Затем приходила из детского сада мама, где она временно, чтобы устроить нас в садик, работала прачкой и приводила сестрёнку Наташу. Мама убегала на работу, четырёхлетняя сестра и я оставались в очереди, бабуся шла домой, до которого всего пятьдесят метров. Потом мы по очереди бегали обедать. После обеда мы снова вставали в очередь – уже втроём. Вскоре привозили хлеб – буханка «забайкальского» чёрного стоила шестнадцать копеек, полубелого – восемнадцать. Кажется, в одни руки давали по две буханки. Нам полагалось шесть буханок. Но иногда успевала с работы мама с двухгодовалой сестрёнкой Таней, нас отоваривали десятью буханками.
Запах хлеба – это тоже из детства, уже на него третьим слоем наложился запах фиолетовых чернил. Три главных детских запаха: солнечная пыль, свежий хлеб, фиолетовые чернила.
Говорить я начал рано, но в четыре года от испуга речь пропала. Дело было так. Я катался возле дома на своём красном трёхколёсном велосипеде. Вдруг из-за угла появляется похоронная процессия и откуда-то выбегает корова. Думаю в голове моей всё это смешалось, от испуга я перестал говорить. Водили к врачам, которые лишь разводили руками. Год я молчал. Потом бабуся куда-то ушла и привела пожилую женщину, которая усадила меня на табуретку посредине кухни, держала над головой тарелку с водой, читала молитвы и лила в тарелку расплавленный воск. Фигурки из расплавленного воска ясно обозначили корову и гроб – это я помню отчётливо. Женщина приходила несколько раз. Вскоре я заговорил вторично. Мама пришла с работы, по дороге зашла в столовую «Ласточка», где получила продукты. Продукты она выложила на кухонный стол и рядом положила свой паспорт, который надо было предъявлять в столовой. Я подошёл к столу, взял паспорт и отчётливо и громко сказал: «Паспорт!» Помню, сколько было шумной радости в семье. А вскоре прочитал и первое в своей жизни слово. Читать меня учили, наверное, родители, но отчётливо я этого не помню.
Ходили мы с сёстрами в детский сад, ведомственный, принадлежащий геологическому управлению. Кажется, назывался «Огонёк», он примыкал к сегодняшнему шахматному скверу. Между сквером и детским садиком находилась агитплощадка с крытой сценой и вкопанными скамейками. И сцена и скамейки были выкрашены бледно–салатной краской. После работы, когда темнело к агитплощадке подъезжал ГаЗ-51 с киномехаником, который настраивал проектор «Украина», натягивал на сцене экран. Мужики и пацаны охотно помогали. Показывали киножурналы, документальные фильмы, сейчас бы это назвали информационной программой. Иногда крутили фильмы.
Устроиться в садик можно было по большому блату. Или выстоять огромную очередь. Или ставили условие – иди работай прачкой. Мама вынуждена была оставить работу на стройке, где зарабатывала неплохие деньги и пойти в садик. Прачечная была в полуподвальном помещении, куда я иногда спускался, и напоминала преисподнюю – влажная жара, клубы пара, из которых возникают и пропадают женщины в сорочках или в широких белых трусах и лифчиках. Всюду огромные ванны, корыта, тазы: стиральных машин не было, стирали вручную.
По праздникам и в дни рождений было принято ходить в гости к родственникам или принимать их у себя. К тому времени из Татаурово и Романовки много родни перебралось в Читу, наверное, человек двадцать. Почти все они какое-то время жили у нас, пока не определились со своим жильём и работой.
На праздники 1 мая, 7 ноября, Троицу, Пасху, дни рождений собиралась вся родня, а вот Новый год встречали в своих семьях. К приходу гостей долго готовились, варили, жарили, доставали патефон, пластинки, отец оселком точил патефонные иголки. Все собирались за одним большим столом. Пили водку, пели песни, плясали, много говорили и вспоминали прошлое.
Особенно запомнились походы к Наделяевым и Пожидаевым - дальним родственникам по отцовской линии. Вера Тимофеевна Пожидаева преподавала начальные классы в нашей школе номер 47, но я учился не у неё, а у Зинаиды Ивановны Моисеевой. Жили Наделяевы в большом деревянном доме на углу улиц Богомягкова и 1-ой Загородной, теперь она называется Нечаева. Кстати, дом этот жив до сего дня. Это в трёх кварталах от нас, но тогда мне казалось, что это на краю света. Асфальт был лишь на центральных улицах города, окраины Читы оставались засыпаны сыпучим песком, отчего женщины и девчонки летом ходили босиком, обувь несли в руках. По дороге мы проходили мимо магазина на противоположной стороне, где торговали мукой. И вот поравнялись с магазином. Мы идём рядом с сестрой Наташей, самая младшая Таня на руках у папы. Я остановился, показал рукой на большую белую вывеску, где огромными печатными синими буквами было написано «МУКА». И по складам прочитал: «МУ-КА». Отец от неожиданности даже опустил на землю сестрёнку. В гостях только и было разговоров про это событие, мне для проверки подсовывали детские книжки с большими печатными буквами. Я медленно по складам что-то читал.
В школу я пошёл с восьми лет. К первому классу я не только знал азбуку, но и прочёл самостоятельно несколько детских книжек. И даже учил грамоте свою бабусю, хотя она и до того, не имея ни одного класса образования, читала по складам. Надевала круглые чеховские очки, водила пальцем по строчке, шевелила губами и шептала.
Крестили меня в Свято-Воскресенском храме, что на углу улиц 9 Января и Чкалова. С моей стороны были: верующая бабуся Аграфена Васильевна, комсомолка мама и беспартийный папа. Крёстной была Валя Карпова родом из Дарасуна, подруга мамы и которую я видел лишь на пожелтевшей фотографии. Говорят, над купелью я так вцепился в бороду батюшки, что орали оба, он – басом, я – фальцетом. Однако это никак нельзя считать неудержимой тягой к религии.
Бабуся каждый день начинала с молитвы. Читала она молитву и перед сном. Я много раз пытался подслушивать, но бабуся шептала молитву быстро и неразборчиво, разбирал лишь отдельные слова, чаще всего это были какие-то имена. Иногда, когда мы с сёстрами своими шалостями выводили её из себя, тогда она материлась – у неё это выходило смешно. При этом обязательно говорила, обращаясь к столу:
- Хлеб-соль не слышит.
Затем переводила взгляд на икону со Спасителем, обиженно поджимала губы и строго предупреждала Его:
- А Ты не видишь.
И грозила пальчиком. Отношение бабуси к Господу было домашнее, как к члену семьи.
Рядом на божнице стояла вторая икона – Богородицы. Во время бегства из Москвы бабушка Маша вручила её маме. Отцу, неплохому столяру, руками которого была сделана практически вся мебель в доме, имеющему чувство столярного вкуса и чувство соразмерности, иногда это чувство катастрофически изменяло: где требовалось забить маленький штукатурный гвоздик, отец присобачивал гвоздь из плотницкого арсенала. Икону Богородицы даже не стоило прибивать к стене, она и так твёрдо стояла на божнице, но отец из каких-то лишь ему известных соображений, прибил её к стене гвоздями на 22 миллиметра, вытащить их было невозможно, даже при чудодейственной помощи самой Девы Марии.
К хлебу у бабуси тоже было особенное отношение. Нельзя было им играть, бросаться хлебом, нельзя было буханку класть на бок, тем более переворачивать вниз краюхой, говорила как о человеке: - Не ставь хлеб вниз головой!
Бабуся тесто называла «кестом», а кепку – «тепкой». Когда ожидались гости, она заводила квашню и строго всех предупреждала:
- Громко не разговаривайте и дверью не хлопайте – кесто не стронется.
И – ко мне:
- А ты куда на улицу голоуший? Тепку надень!
Напротив нашего дома через песчаную дорогу росли в два обхвата сосны, между ними – заросли крапивы, полыни, будыльника. Такие дикие травы вырастают на месте человеческого жилья или человеческой деятельности. Для меня до сих загадка, какая там могла быть деятельность, если наш дом стоял последний, за ним начинался нетронутый сосновый лес. Тем не менее среди будыльника я постоянно находил осколки фаянсовой, фарфоровой посуды с удивительными цветными рисунками. Откуда они там? Дома был солдатский заплечный термос для пищи, но без внутренней колбы. Года за два я его наполнил до самого верха. Счастье было любоваться этими рисунками, которые почти никогда не повторялись. Иногда я осторожно высыпал содержимое на бетон в нашей ограде (отец забетонировал площадку перед домом) и подолгу с любовью перебирал и рассматривал своё сокровище. Потом как-то неожиданно это увлечение прошло, куда-то подевался термос. Наверное, родители выбросили на свалку. Но чувство радости, когда держишь в руке красивые обломки во мне живёт и доныне. Может, во мне пропал хороший археолог?
За соснами перед домом было свободное пространство, там лежала большая канава, которая полностью выполаживалась к улице Бутина. Сначала мимо нашего дома, а потом наискосок через канаву шла песчаная дорога на кладбище. Почти каждый день мимо дома везли покойников. На Родительский день толпы людей проходили туда и назад. Заходили многочисленные родственники, которые постепенно перебрались из родных мест в Читу. Бабуся заранее пекла стопки блинов, готовила угощение. Пили, вспоминали усопших родственников. Разговоры сдержанные. Ни пьяных, ни песен, ни шума не было.
Осенью мне следовало идти в первый класс. От нетерпения я ещё с весны перебирал книжки, трогал пенал, доставал ручку, перочистку, чернильницу, нюхал дерматиновый ранец, вонь которого мне казалась амброзией. А в апреле родители купили мне форму, которая была обязательна в те годы: брюки, френч из серого сукна с латунными пуговицами, широкий ремень с блестящей жёлтой бляхой, серая фуражка с чёрным лакированным козырьком, который бабуся почему-то называла кондырь. Это я помню хорошо. Родители принесли и развернули свёрток, заставили примерить форму. В это время из динамика на кухне сообщили о полёте в космос Юрия Гагарина. Все выбежали на улицу, что-то кричали, бросали вверх кепки. Я ничего не понимал, но тоже со всеми вместе кричал и куда-то закинул новую фуражку, которую искала вся семья и которую нашла бабуся – всю в грязи. Праздничный полёт Юрия Алексеевича был признан достаточно уважительной причиной и избавил меня от порки новым ремнём с блестящей бляхой…
МЕЖДУ ДВУМЯ МИРАМИ
Итак, в запасе у меня полторы сотни ночей у костра. Зимнего костра. Куча времени! Чем заниматься эти пятнадцать часов? Время от времени пью чай, но не будешь же всю ночь пить чай – лопнешь. Время от времени поправляю костёр. Время от времени на недолго засыпаю, но спать больше четырёх часов не получается – привычка. Время от времени зажигаю лампу «Летучая мышь» и карандашом делаю в блокноте записи. А времени до утра – ещё вагон и большая тележка! И вот тут на выручку приходят воспоминания.
…По левую руку наш двухквартирный дом примыкал к Старому двору, по правую - к Геологическому. Старый двор состоял из бывших деревенских жителей, приехавших работать на городских стройках. Они не только привезли с собой весь деревенский уклад, привычки, но и захватили по возможности живность: в сараях хрюкали поросята, кудахтали куры, гоготали гуси – закончились хрущёвские времена, народу вышло послабление. Привычки деревенских людей, их образ жизни, представления о жизни, во многом наивные, переплавились в горниле городской жизни и на выходе получился очень своеобразный тип людей.
Пьяные драки в Старом дворе были делом привычным и периодическим – в дни аванса и получки. В драки не вмешивались, с ленивым интересом наблюдали со стороны. Как-то мама возвращалась с работы через Старый двор и увидела драку - на топорах дрались муж с женой, Хохол с Селёдкой (почти у всех обитателей Старого двора были клички). Мама вмешалась, раскидала их, отобрала топоры. Бабы стали её укорять, мол, Любка, куда ты лезешь? Через час они будут обниматься, пить водку, а виноватой останешься ты.
Но удивительное дело – всё население Старого двора, представляя собой большую коммунальную квартиру, жило очень дружно. Не было друг от друга секретов – вся жизнь на виду. Двери замыкались лишь в отсутствие хозяев и на ночь. По сути, это была одна большая семья. Когда, в 1963 году, поставили телевизионную мачту и запустили в Чите телевидение, первый чёрно-белый телевизор среди наших знакомых появился у Ташлыковых. На правах друга я каждый вечер прибегал к нему домой, где уже было полно ребятни – на правах соседей, знакомых… Все рассаживались в прихожей на полу и до позднего вечера глазели на мерцающий голубоватый экран. Смотрели всё подряд: сводки погоды, отчёты о соцсоревнованиях, какие-то журналы – все передачи тогда шли в прямом эфире. Сейчас понимаю, какие неудобства мы приносили семье: хозяевам надо было в полумраке пробираться между сидящими на полу ребятишками, а после нас ещё и убираться. Приходили и взрослые, приносили с собой табуретки - хозяйских стульев не хватало. Но не помню, чтобы хоть раз тётя Шура или дядя Паша высказали какое-то недовольство, может, и говорили, но не при нас. А ещё у Валерки была старшая сестра красавица Рита. Думаю, многие мальчишки постарше ходили на эти посиделки ради неё. Рита была красива и неприступна, и другого повода оказаться рядом с ней, кроме этих посиделок, у них не было. Признаюсь, в старших классах я тоже часто забегал к Валерке, чтобы ещё раз посмотреть на Риту – её красота была такой, какой быть не может. В Старом дворе была ещё одна красивая девчонка – Эля Алиева. Эля жила этажом выше, над квартирой Ташлыковых. Но Эля была красива восточной красотой – чёрные брови, чёрные волосы, чёрные глаза – и потому интуитивно казалась опасной.
Быт и нравы обитателей Старого двора показаны в романе, ради которого я ушёл из редакции и который так и не увидел свет. Рукопись утрачена навсегда, остались лишь разрозненные страницы.
Наш двухквартирный дом находился по адресу 2-ая Загородная, дом 5. Если встать лицом к лесу, то по левую руку стелился по земле длинный серый барак. Такие же бараки - серые и невзрачные, только двухэтажные, создавали квадрат, который назывался Старым двором. Населяли двор работяги – бетонщики, маляры, водители, сварщики, каменщики, уборщицы, плотники, разнорабочие. Главный цвет в Старом дворе – серый. Серые бараки, серые скамейки, серые заборы. Единственное белое пятно в углу двора – побеленное известью монументальное сооружение туалета на десять дощатых дверей.
По правую руку находился другой двор: ярко-жёлтые дома, голубая металлическая ограда, белые тумбы в проёмах ограды, яркая беседка, раскрашенные песочницы и скамейки. Всё это пространство называлось Геологическим двором.
В Геологическом дворе проживала интеллигенция: геологи, начальники геологических партий, начальники экспедиций, главные геологи, главные инженеры, ведущие специалисты, служащие ведомственных подразделений. Жены геологов, если сами не были геологами, работали учителями, врачами, служащими.
Старый двор от Геологического отличали звуки, запахи, нравы, одежда, занятия обитателей. Это были два разных мира, никак не пересекающихся, которые говорили на разных языках и с разными интонациями.
Наш дом разделял эти два мира. Но наш дом и соединял эти два мира. Более того, наш дом тоже состоял из двух половин, из двух миров: одну половину занимали мы, Вьюновы, вчерашние крестьяне, сегодняшние рабочие. Во второй половине жили Ямберги - инженер на строительстве дядя Володя и его жена Тамара Кузьминична, заведующая детским садом. Хорошо помню, как я, тогда ещё мальчишка, чувствовал это скрываемое недоверие двух миров друг к другу. Хотя внешне отношения с соседями были всегда ровными и даже вроде бы уважительными, и всё же, всё же… Хотя не всегда. Запомнился разговор мамы с тётей Галей Гладких из Старого двора, матерью Серёги и его младшего брата Толи. А история такая. Раз в месяц после получки глава несвятого семейства Гладких дядя Володя – мужик коренастый, с широченными плечами, квадратным подбородком, работавший трактористом на стройке, напивался и устраивал в доме небольшие семейные учения. Сам себя он называл Фашист, эту кличку охотно принял Старый двор. Всю войну он прошёл танкистом, о чём постоянно говорил по пьянке:
- Четыре года давил фашистов, сам стал фашистом, а остановиться не могу.
Все его пьянки проходили по установившемуся сценарию: в дни получки и аванса тётя Галя заранее собирала в узел вещи, пацанов отправляла к нам, сама поджидала Фашиста. Хозяин, перед тем, как войти домой, брал в кладовке топор – любимый инструмент стародворцев – и входил в квартиру. Вход во все квартиры был через предбанник – открываешь первую дверь, делаешь два шага в темноте и только затем упираешься во вторую дверь в саму квартиру. За этой дверью за занавеской ждала его тётя Галя с табуреткой. И этой-то табуреткой человек, давивший фашистов, получая по голове, падал на пол. Тётя Галя тыкала его туфелькой, убеждалась, что он жив, выворачивала карманы, забирала оставшиеся деньги, взваливала на плечо узел и бежала к нам.
Сам Фашист знал о табуретке, но ничего не менял, удар судьбы встречал твёрдо, может, ему это было необходимо. А дальше всё шло заведённым порядком: Фашист начинал топором рубить табуретку…
И вот однажды слышу разговор мамы с тётей Галей. Им стелили на полу, все уже улеглись, разговор идёт шёпотом, но мне всё слышно:
- Галька, а почему ты не переодеваешься, на работу и с работы едешь в рабочем комбинезоне?
- А я нарочно в конце работы комбинизон мажу извёсткой и краской.
- Зачем?
- В автобусе от меня все шарахаются, боятся, сволочи, измазаться. Интеллигенты, тьфу!
- Зря.
- Ты посмотри, как они живут, все вежливые, чистенькие, а какие оклады! Ненавижу… Зато еду и никто не толкается.
Меня всегда поражала и даже раздражала способность мамы водить знакомство с очень разными людьми. Были у неё в подругах женщины вовсе неграмотные, малярши, уборщицы, разнорабочие, но были настоящими подругами и люди высшего уровня: главный врач детской больницы (деревянное здание по улице Анохина) Соболь, хрупкая черноволосая женщина; Лия Николаевна Англичанина, геолог, лауреат всевозможных правительственных премий, первооткрыватель разных месторождений – они могли часами разговаривать. О чём? Ну, да – москвичка. Но ведь всего восемь классов и ФЗУ! Да, любила театр и кино, когда-то играла в любительском театре в пьесе «Чайка» главную роль. Мне это было непонятно. Непонятно, почему все они тянулись к маме. Отец не любил ни театр, ни кино. Мама однажды уговорила пойти с ней на спектакль в театр (старое здание, оно позже сгорело, на углу улиц Бутина и Амурской (Калинина). В этот театр мы часто ходили всем классом под руководством классной Надежды Васильевны Калуцкой – это называлось «воспитывать на прекрасном). Отец с трудом осилил первое действие, ушёл в буфет, где и просидел до конца спектакля.
А однажды видел, как отец плачет. За неделю до этого он пришёл с работы радостный, показал красную небольшую книжицу – партийный билет. Отца приняли в партию! А потом было партийное собрание, на котором отец сказал то, о чём говорить не принято, о чём говорят между собой и на кухне. Мол, как же так , товарищи? Только что прошёл съезд, на котором осудили культ личности, повсюду убрали портреты и памятники Сталину, а теперь на тех же местах висят портреты Хрущёва! И по радио день и ночь – дорогой Никита Сергеевич, дорогой Никита Сергеевич! Отца не перебивали и выслушали внимательно. А назавтра вызвали в райком партии, где доходчиво объяснили, что портреты Хрущёва – это совсем не культ личности, что у отца не хватает сознательности и что, может быть, поторопились принять его в ряды коммунистической партии. Отец покаянно молчал. А потом убрал подальше партбилет и на собраниях больше не выступал. А в тот вечер он сидел на перевёрнутой табуретке перед раскрытой печной дверцей, курил в неё и плакал… Второй раз видел отца в слезах на этом же месте, на этой же табуретке, перед этой же открытой дверцей через несколько лет. В деревне Руново на Оке умер мой дед Андрей, мамин отец Андрей Николаевич. После похорон бабушка не отпустила маму в аэропорт, хотя у мамы уже был билет на самолёт. Сказала: «Чует сердце». И велела сыну Василию Андреевичу поменять билет на следующий день. Тот самолёт потерпел крушение, все, кто был на борту, погибли. Отцу сообщили о катастрофе… А мама вошла в дом на следующий день.
… Но больше всего я не мог терпеть мамину подругу Валю Гальтяеву со станции Гонгота – очень неопрятную маленькую толстушку. Не знаю, где и как они познакомились, но однажды мама собралась к ней в гости. Ехать надо было на пригородном поезде, а всякая дорога влекла меня с детства, словом, я напросился, о чём позже пожалел. Гальтяева работала в будке на железнодорожном переезде: поднимала и опускала шлагбаум. Мы приехали в её выходной. Помню тёмную низенькую грязную избушку в одну комнату с печкой посередине. На плите большая кастрюля с кипящей водой. Хозяйка втаскивает в избу бачок с водой, в которой плавают налимы. Гальтяева вылавливает рыб, бросает их в кипяток и поясняет: «Это для поросёнка»…
Уже тогда, ясно это не осознавая, но чувствуя интуитивно, кое-какие зарубки в памяти для себя я сделал, иначе эти воспоминания не сохранились бы на всю жизнь: тётя Галя, Фашист, Гальтяева – это чужой мир. Мой мир - по правую руку, где Геологический двор.
Скажу больше, я и сам всегда был переходным звеном, смычкой, промежуточным звеном, два этих мира уживались во мне. Потому я никогда не был своим среди тех и других. И там и там ко мне относились с недоверием… Всю жизнь я живу «между». Даже сегодня, проживая в деревне, я не считаюсь деревенским: дом забит книгами - энциклопедии, история, русская и мировая классика, поэзия, философия. Ношу очки, читаю и пишу книги, не пью с деревенскими водку и не выясняю отношения на уровне «ты меня уважаешь». Но и городские меня своим не считают: живу в деревне, сею и пашу землю, работаю на сенокосе, дою коров, держу скот, объезжаю лошадей, хожу в кирзовых сапогах.
Именно поэтому мне хорошо известны язык, заботы, нравы, проблемы одних и других. И именно поэтому я никогда не был своим среди тех и других. Но главное в том, что мне ясно видна пропасть между этими мирами. Пропасть, которая никогда не может исчезнуть
Повторю, наш дом разделял два мира, и можно было принадлежать какому-то одному, но я тогда ещё это не понимал и какое-то время пытался примирить их в себе.
Это был первый знак судьбы, который по молодости лет остался непонятым. С рождения я поселился между двух миров. Все попытки что-то изменить имели очень краткий, незначительный, но – главное – возвратный результат.
Знаки судьбы я учился и учусь читать всю жизнь. Этому можно научиться, если внимательно относиться к жизни. Вспомнился случай из редакционной практики.
Выездная бригада журналистов редакции газеты «Забайкальский Рабочий» работала в Акшинском районе. За рулём уазика Виктор Малышев, рядом грузно восседает фотограф Александр Прокопьевич Ульзутуев. На заднем сиденье корреспонденты Лёва Козельский, Николай Богданов и я.
Жаркий июльский день. Подъезжаем к селу Ново-Кургатай. У околицы на верхних жердях изгороди сидят мальчишки. Им лет по семь-восемь. Они в трусах и майках. Босые ноги упираются в нижние жерди. Мальчишек пятеро. А точно над ними на проводах сидят одна подле другой ласточки. И ласточек пятеро.
- Стой! - кричим все в голос, - Александр Прокопьевич, - снимай скорее!
Ульзутуев монументально поворачивается на переднем сиденье:
- Что за ерунда! Нас на ферме доярки ждут, их надо снимать, а то на обед уйдут.
И мы проехали мимо.
Фотограф, если он художник и человек творческий, такой кадр может искать всю жизнь и так и не найти. Художник ремесленник пройдёт мимо и даже не взглянет на тот подарок, который щедро предложила ему судьба.
У меня создаётся впечатление, что КТО-ТО невидимый, но могущественный, наделённый разумом, испытывает человека. Причём, испытывает, скорее, из любопытства. Как бы невзначай подбрасывает ему подарок: пять ласточек, возможность побороться с течением, возможность стать самим собой, - и наблюдает, что из этого получится. Если человек не замечает подарка или отвергает его, или берёт его как должное, без благодарности, то этот КТО-ТО теряет интерес к человеку, как бы говоря, даже с некоторой брезгливостью: ну и живи как знаешь, на меня больше не рассчитывай, ты мне неинтересен. А на любой благодарный кивок, на любое «спасибо», сказанное про себя, этот КТО-ТО отблагодарит тебя сторицей.
Надо лишь уметь читать тайные знаки судьбы.
В Геологическом дворе были свои увлечения: шахматы, музыка, летом - настольный теннис, бадминтон. Сами жители построили хоккейную коробку, летом на ней мальчишки гоняли в футбол. Несколько геологов образовали что-то вроде закрытого клуба – Пушников, Салихов, Гулин и ещё несколько человек. Вечером в пятницу они запирались у кого-нибудь на квартире, двери никому не открывали, заранее покупали коньяк и новую колоду карт. До утра понедельника играли в преферанс. Матов, драк, синих и зелёных маек не было, как не было и семечек. Зато были две личных машины: у Тулухоновых - светлая «Волга», и у главного инженера Читинского геологоуправления Евгения Николаевича Смирнова - ярко-оранжевый «Москвич».
В каждой квартире много книг, вдоль стен книжные шкафы, в которых не только книги, но и вполне приличные коллекции минералов. Многие дети ходили в музыкальную школу, носили большие тонкие тёмно-коричневые папки. Почти все мальчишки имели спортивные велосипеды – «Турист» с тремя скоростями или «Спорт» с четырьмя. «Турист» ценился выше – он был легче и маневреннее. У меня был именно «Турист», подаренный геологом Гулиным Василием Александровичем, одним из первооткрывателей Жирекенского молибденового месторождения. Его пригласили на работу в Москву, он распродавал и дарил вещи и мебель. До этого у меня был подростковый велосипед «Орлёнок» - весь блестящий, никелированный.
Мама дружила с его женой Лией Англичаниной (Сидоровой), а отец был в хороших отношениях с Василием Александровичем. Отец, как хороший столяр, сделал ему уникальный книжный шкаф, в котором были отделения под коллекцию минералов. Уезжая в Москву, Василий Александрович вместе с велосипедом вернул нам книжный шкаф, который до сего времени исправно служит по прямому назначению.
В Старом дворе у пацанов тоже были велосипеды, но собранные из нескольких, почти самодельные. На эти велосипеды ставили моторы. Моторы продавались отдельно в магазине «Старт» и стоили сорок пять рублей. Деньги добывали разными способами, просили у родителей, экономили на завтраках, отнимали у малышни, сдавали макулатуру. Эти моторы были предметом неизбывной зависти пацанов Геологического двора.
Что нас объединяло – летом футбол, зимой – хоккей. Команды были смешанные, мяч и шайбу гоняли до полной темноты, родители не могли дозваться домой.
У нашей троицы – Егора Волченко, Серёги Пехтерева и меня – было одно общее и страстное увлечение. Это походы в лес.
Вначале ходили совсем недалеко от города – на Первую сопку. Жгли костёр, пекли в золе картошку, лазали по деревьям. Затем ходили на Вторую сопку. На Третью. На Четвёртой сопке – длиной каменистой гряде – наткнулись на старые окопы, выдолбленные в скалистом грунте. На дне нашли патроны, разорвавшиеся во время пожаров – капсюля оставались не пробитыми бойком. И много обойм. И много разного военного металла. Особенно удивляли нас, уже повидавших пули разных систем, алюминиевые пули – короткие, диаметром в 13 миллиметров, полые внутри. Скорее всего, когда-то пули были залиты свинцом, но во время пожаров свинец выплавился. Ни до ни после таких пуль мне видеть больше не доводилось. В окопах кроме не выстреленных патронов мы находили много использованных гильз и пустых обойм. Ясно, что здесь оборонялись. А в брустверах подбирали пули нападавших. Кто и когда здесь воевал? С месяц или два мы ходили туда как на работу, благо от города это место находилось километрах в четырёх. Затем перешли широкую просеку, где совсем недавно провели линию ЛЭП и по заросшей дороге километра через два уткнулись в россыпь – территорию в десяток гектаров, заваленную огромными, в несколько тонн, глыбами серого гранита. Мы назвали это место Завалами. Завалы стали на несколько лет нашим любимым местом. Мы расчистили место и устроили что-то вроде полуземлянки, только сделанную из камня. В дальнем конце выложили очаг с отверстием в крыше, по бокам пристроили нары и столик.
Лет в двенадцать родители разрешили нам с Егором оставаться на ночь на Завалах. На самих Завалах жили пищухи или сеноставки, а вокруг – бурундуки и белки. Мы сняли из рогатки каждый для себя по несколько штук, сделали чучела и на этом остановились – убивать стало неинтересно. Интереснее было сидеть неподвижно часами и наблюдать за чужой непонятной жизнью. Иногда с нами ходил Витька Федореев из Старого двора, но ему не хватало терпения, было скучно с нами, и он перестал ходить на Завалы. У Витьки была привычка шмыгать носом и при этом поддёргивать правым плечом. А ещё у него были глаза цвета пыли.
…Непонятная жизнь открывалась перед нами! Иногда приходили стайки рябчиков, оказывается, рябчики ходят пешком, а летают лишь в самых крайних случаях, например, когда их вспугнут, при опасности. Да и летают лишь на короткие расстояния, точнее, перелетают. Интересно было смотреть за пищухами, когда они заготавливают на зиму сено.
Как-то Егор сделал форму под пистолет. Форма, так называемая опока, была из двух половинок досок, которые при соединении через отверстие заливались свинцом. Так у Егора появился наган, отлитый из свинца. Но пистолет, пусть даже ненастоящий, должен служить по прямому назначению – он должен убивать.
И вот однажды мы отправились в лес. Мы – это Егор, Витька Федореев, Сережка Гладких, я, кто-то ещё и девчонка из Старого двора.
К нам прибился щенок тёмно-коричневой масти, ласковый и доверчивый. Вот его и решили убить. Было страшно. И было интересно.
Мы отошли за вторую канаву и вошли в молодой соснячок. Щенок крутился под ногами. Кто-то взял у Егора свинцовый пистолет и рукояткой ударил собачку по голове. Потом кто-то ещё ударил. И ещё кто-то. Запомнилась та девчонка – с тонкими ногами, в белом платье. Она подпрыгивала на месте и подзуживала:
- Так! Так! Так!... – потом выхватила пистолет и стала им бить щенка. Щенок уже не шевелился…
Назавтра, ещё до завтрака, я побежал на то место: может, какое чудо, может, щенок ещё жив? Когда приблизился к молодому соснячку, над щенком уже летали большие зелёные мухи…
Так случилось, что мне часто приходилось убивать. Это не мой выбор, по своей воле я бы никогда не сделал его. За меня решил тот, в накомарнике. Большая часть жизни прошла в тайге. Полевые геологические сезоны, всегда рядом с тобой оружие. Работа на заготовках дикого мяса от «Охотсоюза». Работа на пушнине. Работа по договору с таксидермистами. Работа на живоотлове, где всякое бывало…. Семь таёжных сезонов на заготовке лекарственных трав. Звонкие ноябри, когда устанавливаются ровные морозы и начинается забой скота. В это время я всегда приезжал к родителям в деревню помочь отцу забить одну-две головы. Да ещё соседи просят. Эту работу, - называю это «работой», потому что это действительно трудная и аккуратная работа, где нельзя допустить ошибки, - надо делать хорошо и быстро. Животное не должно испугаться и испытать боль, мучение.
Но это самое первое убийство, которое случилось на моих глазах, вспоминалось долго. Сам не участвовал, лишь смотрел. Сцена: девчонка с тонкими ногами, в её руке свинцовый пистолет – много лет без всякой причины вставала перед глазами. И это при том, что я уже охотился по-настоящему, за спиной – охотничьи сезоны. А вот не мог я избавиться от этой картины. Не мог – и всё! Отпустило лишь тогда, когда написал стихотворение. И как будто сжатая пружина разжалась.
Убивали мы щенка
Под кустом багуловым.
Витьки белая щека
Дёрнулась, мигнула мне.
«Ты давай, мол, подержи,
Эх, ты, нюня-сопли!»
Я и рад бы услужить,
Да ладони взмокли.
Темя тонкое щенка,
Тяжела свинчатка…
Витька – руки под бока,
Сплюнул для порядка.
Самодельный пистолет
Под рубаху сунул.
Было нам по десять лет
Той порой багуловой.
Разошлись мы с ним в тот час
Молча, без оглядки.
Ходит где-то он сейчас
Со своей свинчаткой.
Мне бы жить и – нет забот:
Витьки нету рядом.
…витька тот во мне живёт
Со свинцовым взглядом.
Руки жмёт, в глаза глядит
Преданно и нежно,
Над стихами ночь сидит,
Пишет про про подснежник.
Получается строка
Светлая, разгульная.
…Убивали мы щенка
Под кустом багуловым.
После этого ушла острота. Ушла в стихотворение.
Через много лет поэт и прозаик Вильям Янович Озолин, тот самый, от которого я услышал волшебные слова «из тебя выйдет поэт», рассказал мне историю. Он с женой как-то поехали отдохнуть на берег реки. Писатель захватил спиннинг с набором блесен, она - раскладное алюминиевое кресло. Июль. Жаркий день. Он безуспешно кидает блесну. Она в купальнике загорает в кресле. Вдруг - рывок! Подсечка. Через несколько минут азартной борьбы он выволакивает на галечный берег большого тайменя. Оттаскивает его подальше от воды и отходит в сторону. Любуется редким красавцем. Сильная и красивая рыбина выгибается и мокрит гальку.
Вдруг жена, его милая жена, его хрупкая красавица вскакивает с кресла, поднимает большой каменный окатыш, бросается к тайменю, садится верхом и начинает этим камнем бить по голове рыбине. Бьёт азартно, некрасиво, неумело, бьёт до тех пор, пока рыба с размозжённой головой не затихает.
…Вскоре он развёлся с женой. Сразу перед глазами вставала картина на берегу.
Убивать должен мужчина. Это его работа. У женщины другое предназначение.
А ещё тогда – в молодом соснячке за второй канавой, где девчонка с тонкими ногами в белом платье и с отлитым из свинца пистолетом прыгала и азартно подзуживала – проснулось чувство, которое впервые дало о себе знать на пыльном чердаке яблоновского сеновала: мир делится на своих и чужих. И вот эта в белом платье – из чужих.
…Ниже моего табора завыли волки. Начинает один, остальные вступают. Неприятные холодные звуки, да ещё и мороз клящий. К костру они не подойдут, добычу не тронут – она в санях, сани в десяти метрах от балагана. С волками встречался неоднократно, как-нибудь при случае расскажу. Только-только пришли из детства тёплые воспоминания, но вместе с ними пришли волки, помешали. Вспоминается рвано, кусками.
… В три или четыре года, по рассказам родителей и бабуси, мне купили трёхколёсный велосипед, даже сохранилась чёрно-белая фотография: я в какой-то кацавейке, перешитой мамой или бабусей, важно восседаю на сиденье крохотного велосипеда: нижняя губа оттопырена, за мной торчит край железной крыши, с которой растут сосульки. Помню, велосипед был красно-коричневого цвета, в этот сурик неизменно были одеты все мои последующие транспортные средства – «Жигули» первого выпуска, ещё итальянской сборки, «копейка», трактор Т-25 и трактор Т-16. И все лошади.
Как-то летом на центральной площади Читы устроили состязания для малышни: надо было первым приехать к финишу. Сейчас, с временного отдаления, думаю, что состязательство очень верно и правильно было угадано властями: социалистические соревнования, ГТО, школьные соревнования, пионерские отрядные соревнования, личные обязательства: было схвачено изначально-природное свойство человека - стать первым.
На своём красном велике я сразу же укатил далеко вперёд, перед финишем водрузил ноги на руль, чем вызвал хохот всех мам и пап на площади. До финиша я не доехал - не хватило инерции. Однако, какой-то утешительный приз мне всё же дали.
… Ведомственный детский садик «Огонёк» принадлежал Геологическому управлению, одной из самых мощных и авторитетных на то время организаций города. Но родители работали в ведомстве, принадлежащем железной дороге. Однако наш дом находился в соприкосновении с Геологической оградой, на нашей территории был построен дом, принадлежащий геологическому ведомству. У мамы было много знакомых из Геологической ограды, многим она делала ремонт в квартире, наверное, кто-то подсказал ей, каким способом можно определить детей, то есть, нас в детский садик – надо было устроиться прачкой. Думаю, это и решило дело.
Воспитательницу свою не помню, но помню воспитательницу младшей группы Валентину Алексеевну, куда ходила моя младшая сестра Таня. Валентина Алексеевна была типичной забайкалкой с чуть раскосыми глазами, гуранкой, как мы сами себя называем. У Валентины Алексеевны была тоненькая талия, и вся она была очень гнуткая, как веточка тальника. Гураны - результат смешения русской крови с эвенкийской и бурятской. Сколько раз мне приходилось видеть на улицах Москвы и Ленинграда среди тысяч лиц родные гуранские лица, я всегда их узнавал безошибочно!
В детском садике была у меня проблема - не ел мяса, задача стояла трудная: незаметно выловить из тарелки с супом кусочек мяса и также незаметно спрятать в кармашке рубахи. Штанишки носили на одной лямке, наискосок, не по моде, а из экономии, были они без карманов. После обеда надо было бежать в длинный зеленый туалет на улице и незаметно сбрасывать мясо в чёрную дырку.
А ещё носили чулки - на прищепках, или закатывали книзу калачом. И сандалии, конечно. А ещё мальчики носили галстуки бабочки, но это случалось лишь по праздникам. Иногда в детский садик приходил фотограф и делал постановочные снимки. Эти фотографии сохранились. На одной Гена Чупров изображает дежурного по столовой и разносит тарелки по столикам, за одним из которых сидим мы – Наташа Ихтонова, Марина Хацкевич, Валерка Ташлыков - все будущие одноклассники, все напряжены и неестественно торжественны.
Иногда по выходным приходил ко мне Перфильев, худенький мальчик с узким длинным лицом. В детском садике он ни с кем не разговаривал, держался обособлено, и с сосредоточенным лицом чертил прутиком что-то на земле. Может, он стал великим и засекреченным учёным, настолько великим, что мы никогда не узнаем его имени. Но скорее всего, Перфильева безвозвратно засосали читинские пески, которые погребли в себе сотни перфильевых. Жил он на соседней улице. Почему-то он выбрал меня и как-то в выходной заявился у ворот. Должно быть, его сам пригласил, иначе откуда бы он нашёл наш дом.
Курей к тому времени у нас украли и новый, сколоченный отцом курятник, мы приспособили под свои игры: курятник был домом, подводной лодкой, кораблём, самолётом, танком. На крыше мы крепили красный треугольный флажок на жёлтой круглой палочке - с такими флажками ходили на демонстрации. На этом курятнике мы бесстрашно ходили в атаки, совершали хитроумные рейды, попадали в безвыходные положения, но всегда побеждали и всегда фашисты трусливо убегали. Иногда, в самые напряжённые минуты, когда до победы было рукой достать, бабуся звала нас к столу, чем «враг» удачно пользовался. После обеда всё приходилось начинать сначала. Но победа всегда оставалась за нами.
Ещё воспоминание из детства: повсеместное увлечение голубями. Но это было позже, классе в пятом-шестом. Голубятни были в каждом дворе, держали голубей и на чердаках, и в больших клетках. Часто мальчишеский спор шёл на голубей, голубями менялись, голубей воровали. Увлекались голубями и взрослые. У нас тоже жила пара сизарей - голубь и голубка. Были ещё дутыши, хохлянки, турманы, были другие названия, теперь уже не помню. Однажды наши сизари не прилетели, наверное, прибились к какой-то большой стае. Больше голубей мы не заводили, да и общее увлечение как-то слабело, слабело и незаметно сошло на нет.
…Первой из одноклассников ушла Ира Чердынцева. В время летних каникул наступила на ржавый гвоздь – заражение крови. Как-то очень быстро, в две недели, её не стало. Вторым был Юрка Иванов. После восьмого класса его насмерть сбил грузовик: они с отцом заготовили кедровый орех, вынесли мешки на трассу и ловили попутную машину. Пьяный водитель не удержал машину… Третьей стала Люда Медведева.
Это были первые ощутимые потери в моей жизни.
Н Е Б О, С А М О Л Ё Т, С О Л Ь Ф Е Д Ж И О
Первые графоманские опыты пришлись на шестой класс. Случилось это радостно-печальное для меня событие поздней осенью. Снега, как всегда бывает в Забайкалье, долго не было. Выпал он неожиданно ночью и, как всегда, лишь в последних числах ноября. Установились весёлые звонкие морозы моей тринадцатой зимы, за которые я ещё не успел привыкнуть к жизни: в тринадцать лет звуки, запахи, цвет, люди – неизвестные стихии, которые только предстоит открыть и освоить.
Я вернулся из школы. Мы с отцом выходим на улицу (намеренно меняю прошедшее время на настоящее, буду так делать часто – мне так удобнее), отец устанавливает козлы, закладывает в них старые доски и мы пилим их двуручной пилой, стараясь не попадать на ржавые гвозди. Снег, до этого белый и нетронутый, под нашими ногами перемешивается с землёй и опилками, вся эта белая сказочная стихия, чистая гармония разрушается на глазах, причём, разрушители мы сами. А в то время в школе мне нравилась одна девчонка, уже не помню ни имени, ни фамилии, но запомнилось это чувство: идёшь по улице, по которой только что прошла она и дышишь её воздухом. В школьной раздевалке снимаешь своё пальтишко с вешалки, на которой висела её шубка и, может быть, они соприкасались… Она мне нравилась, а я ей – нет. От этой негармонии у меня в голове возникают строчки:
На улице зима, но снег совсем не белый,
Он перемешан с сажей и землёй.
Ах, что я сделал, что я сделал,
Теперь ведь пропасть между ней и мной!
Не знаю уж, что я там сделал, но строчки возникли, скорее всего, при виде разрушения гармонии. Если следовать жизненной правде, надо было написать «снег перемешан с опилками», но «опилки» никак не лезли в строку, ломали её – чувство размера возникло как-то подспудно, нигде я этому не учился. Так человек чувствует музыку без всяких консерваторий, так человек поёт – не потому, что он получил певческое образование, а потому что светло на душе. И, наверное, интуитивно я тогда понял, что жизненная правда – это не всегда правильно, что есть другая правда, правдивее жизненной. И вот эта выдуманная справедливая правда – самая настоящая правда, именно такой она и должна быть. Все мои будущие беды отсюда, от желания жить по выдуманной правде.
Всё это сейчас я понимаю, тогда же всё произошло на уровне подсознания.
Два чувства – гармонии и справедливости – это то, что появилось как-то
сразу, вдруг, ниоткуда, собственно, из этих двух половинок я и состою до сего дня. Вот ещё одно стихотворение из школьных лет:
Белый, белый снег упал на лес,
Залечил все раны и обиды.
Даже горы, видевшие виды,
Стали вдруг преддверием чудес.
Сосны, полонившие тайгу,
Тишина, другая с непривычки.
И чернели язвой на снегу
Брошенные кем-то рукавички…
Чёрное на белом – это тоже разрушение гармонии.
В том же году случился первый робкий опыт в прозе.
На станции Яблоновая жили Сизиковы – отцова сестра тётя Маруся, Мария Васильевна с мужем дядей Кешей. Детей было у них пятеро: Лариса, Таня, Надя, Люба и самый младший Саша. Я ещё не был на этой станции, даже не представлял, какая она, но меня заворожило само название – Яблоновая: ароматное, хрустящее, румяное, такие яблоки были в подмосковном саду в селе Руново у бабы Маши, маминой мамы.
В то лето родители взяли отпуск и приехали к Сизиковым, которые попросили отца помочь накосить сена для коровы. Несколько раз брали меня на покос. Запомнились бледно-зелёные ящерицы в траве, которых видел впервые в жизни. Девчонкам дядя Кеша сколотил во дворе фанерный домик, где поставил игрушечную мебель, даже электричество провёл. Тётя Маруся повесила на окошки занавески. Всё было почти настоящее, только маленькое.
У младших Сизиковых была ежедневная обязанность – прибраться в конюшне, выбрать из подстилки ночные «яблоки» и постелить свежее сено. Чтобы найти эти «яблоки», девчонки ложились и катались – чувствовали боками. Почему-то эта деталь, как резцом провели, врезалась в память….
Девчонки, а с ними две моих сестрёнки Наташа и Таня с утра до вечера колготились и пищали в своём домике – куклы, посуда, разные девчоночьи дела. Самый младший из Сизиковых Саша ещё не ходил в школу. В общем, компании у меня не составилось. С местными я так и не подружился. Яблоки, как выяснилось, в тех местах отродясь не росли, но разочарования не настало, и выход для меня нашёлся самым чудесным образом – в доме было полно книг. За лето я перечитал «Таинственный остров», «Дети капитана Гранта», «Пятнадцатилетний капитан», «Вокруг света за 80 дней» - Жюля Верна, «Последний из могикан» Фенимора Купера, «Оцеола, вождь семинолов» Майна Рида, Драгунского, Носова… После завтрака забирался по лестнице на чердак над летней кухней, и дозваться меня едва можно было к обеду. После обеда – скорей на свой чердак.
И не зелёным плащом прошелестело для меня то лето – оно прошумело плащами мушкетёров, пурпурным одеянием кардинала, вуалью и шляпками первых красавиц, набедренными повязками, копьями и стрелами, манжетам и парусами, вантами и реями, шпагами и ботфортами. Я был графом Монте Кристо, находил и сурово карал негодяев; носил накидку из козьей шкуры и зонтик и сожалел, что при встрече с людоедами у меня не было в руках автомата…
Запомнились на всю жизнь яркие игольчатые солнечные лучи, которые сквозили сквозь щели фронтона. В этих лучах в неизвестное, в миры из книг летела алмазная пыль. Когда шёл дождь, пыль становилась невидимой, зато появлялся запах – запах пыли, прибитой дождём. Сумасшедший запах – на всю жизнь.
Уже в зрелые годы по этим воспоминаниям написано стихотворение:
У времени есть запах. Но давно
Он растворился, улетел, растрачен
И вместе с ним на самое на дно
Ушли и пораженья и удачи.
Ушли событья прошлого. С концом,
Концы которого уходят в воду:
Походы в лес с подвыпившим отцом,
Как раньше говорили - на природу;
На пустыре за школой с пацанвой
Футбольный мяч до сумерек, до ночи;
До школы путь по улице чужой,
Что был пускай опасней, но короче;
И лагерь пионерский на реке
В булыжных серых валунах облыжных.
И вся-то жизнь, как лыжник налегке,
Мелькнула и пропала, будто лыжник.
У времени был запах. Но давно
Он выдышан как амбра из флакона.
Но иногда - мгновение одно! -
Как приговор сынам Лаокоона:
Неотвратимой нежною петлёй,
Что шею обнаруживает ловко, -
На берегу под ветреной ветлой,
В какой-нибудь замызганной столовке,
В трамвае, на гулянке, у костра,
На кладбище, собрании, повсюду
Нахлынет запаха струя, остра,
И с ног собьёт, как бьют посуду!
И прошлой жизни яростный накат
В десяток запрессованный молекул
Утраченного прежде вещества
Смысл возвратит бессмысленному веку.
У времени есть запах. Только он
Одушевлён, но не овеществлён,
Своею тонкой ниткою сшивает
Пергаментные лоскуты времён.
С запахами прочно связаны многие куски жизни. Начальные школьные классы насквозь пропитаны фиолетово-золотистым запахом чернил. Чернила были и вправду фиолетовыми, а при высыхании давали золотистый оттенок и имели нежно-приторный привкус, какой бывает от свинца во рту, только нежнее, аккуратнее. Чернила носили в школу в чернильницах – стеклянных или коричневых карболитовых. Назывались они непроливашками или непроливайками: если чернил налить до половины, то их можно переворачивать, при этом чернила оставались внутри. Непроливайки носили в мешочках и затягивали тесёмкой – мешочки были фиолетовыми: чернила почему-то всё равно проливались. Но ладони были испачканы только у мальчишек, девчоночьи пальцы оставались чистыми, что уже тогда наводило на мысль о некоей иной стихии существ с бантиками.
Уж не знаю, что за воздух такой окружал Яблоновую, но как-то иначе трудно объяснить такое скопление писателей на относительно малом пятачке - на той же станции в интернате жил до одиннадцати лет будущий известный детский прозаик и поэт Георгий Рудольфович Граубин. На этой же станции жил будущий писатель Сергей Михайлович Зарубин. На этой же станции последние свои годы жил уже состоявшийся и известный в стране поэт Геннадий Алексеевич Головатый.
На том пыльном чердаке Сизиковых на станции Яблоновая было сделано одно открытие – мир делится на своих и чужих. Да и вообще все открытия случаются в молодые годы. Открытие это происходило не из краткого жизненного опыта, а из литературы, кинофильмов, когда роли несуществующих героев приходилось примеривать на себя. Тогда ещё и мысли не было, что пройдёт какое-то время и сама жизнь заставит с юношеским максимализмом делить не только людей на своих и чужих, но и весь мир – на свой и чужой!
После Незнайки Носова осталось чувство недосказанности. Нимало не смущаясь, попросил у тёти Маруси бумагу, и она выдала мне тетрадку на сорок восемь страниц и ручку. И я дописал продолжение, придумал какие-то новые приключения Незнайки на Луне. Таким образом, Яблоновая стала приютом ещё для одного пишущего человека.
Тетрадка эта чудом сохранилась, недавно перечитал – забавно! И беспомощно! И – нагло!
Но впервые осмысленное понимание Слова пришло после восьмого класса. Этот момент я запомнил на всю жизнь – как яркая вспышка. Случилось это для меня жизнеопределяющее событие в первых числах сентября 1969 года – я вернулся из геологической партии, где лето отработал маршрутным рабочим, заработал 96 рублей, которые получил в кассе Читинского геологического управления. Там же, но уже в отделе кадров и двумя годами позже мне вручили трудовую книжку, вот запись из неё:
«1969. 06. 09. Принят в Могзонскую партию маршрутным рабочим 3-го разряда. Приказ 1 от 10. 06. 71.
1969. 09. 01. Уволен по собственному желанию. Приказ 12 от 27. 08. 71г.»
Приказы выполнены задним числом.
С тех первых своих денег сделал подарки: отцу – двустволку шестнадцатого калибра за шестьдесят рублей, маме и бабусе – по отрезу на платье. Подарить по шоколадке сёстрам ума не хватило.
В город я вернулся другим человеком, человеком с трёхмесячным опытом рабочего, пусть и очень молодого, человека, прожившего лето без родителей среди взрослых.
Начались школьные занятия в девятом классе, мы учились в первую смену. Я вернулся из школы и занимался какими-то последними осенними огородными делами: может, собирал ботву, может, перекапывал грядки, может, пригибал малину – теперь уже не помню. Помню - стремительно пахнет пряным и горьким – на тополе у дома вянет листва. Осенью запахи сильнее летних, словно вода, листья, земля, деревья копили-копили и напоследок перед уходом и вспыхнули запахами. Ковыряюсь в земле и слышу гул самолёта. Поднимаю голову – высоко летит беззвучная серебряная птичка, за ней тянутся две нитки инверсионного следа, которые размываются и становятся похожи на простаквашу, по этому следу бежит грохочущий звук, но догнать птичку не может. Пониже, навстречу самолёту летит ворона, ворона исчезает за срезом жёлтого трёхэтажного дома Геологического двора. В этом доме на втором этаже в мою сторону открыто окно, из которого в наш огород сквозь желтеющий тополь капают неуверенные звуки гаммы – до, ре, ми, фа, соль, ля, си. И снова – до, ре, ми, фа, соль, ля, си… И всё это на густом ярко-синем небе, какое бывает только в Забайкалье и только в первых числах сентября. И на фоне синего – жёлтый дом. И на фоне синего – зелёные и уже жёлтые листья тополя. И прощальный запах. И самолёт. И ворона. И звуки пианино. И я стою в огороде, смотрю и вслушиваюсь. И – вдруг меня пронзило! - Всё едино, всё одно, всё связано и всё неразрывно, и одно не может быть без другого! И ещё: в мире есть миллионы вещей и явлений, которые связаны, только не могу понять, каким образом. И ещё не могу понять, Кто это сделал. Но уж как-то хорошо Этот всё сделал! Как-то всё очень хорошо вошло одно в другое. Не было бы самолёта или не случись жёлтых листьев тополя, не было бы меня и ничего бы не случилось.
Каждый человек должен сделать хотя бы одно открытие в жизни. Речь не о тех открытиях – в области технических и физических величин, а о тех, которые сделаны давно, ещё в первобытную давность, во времена мамонтов, но, тем не менее, их делает каждый человек.. Если же человек не сделал для себя такого открытия, он напрасно прожил свою жизнь.
Но вернусь к открытию.
Это было первое и единственное открытие, сделанное мною в жизни. Вернее, открытий было много, но все они были уточняющие, все они были разветвлениями, мелкими потоками от главного русла. Мне его хватило, чтобы все последующие годы до сегодняшнего дня доказывать и расшифровывать, стараться понять своё открытие – чем бы ни занимался. Это как если видишь настенные часы, где на циферблате идут стрелки – одна быстрее, одна медленнее, в своё время выскакивает кукушка и обещает вечные годы, но сам механизм, сами пружинки и шестерёнки скрыты от глаз, их не видно посторонним. Я не захотел быть посторонним, мне захотелось увидеть сам механизм, разобраться, каким образом шестерёнки цепляются одна за другую, каким способом ворона связана с синим небом, сольфеджио, тополем, самолётом и мною. А в том, что эта связь существует, я уже не сомневался – с того самого осеннего дня.
И ещё одно открытие, сделанное мною в ту же секунду: ведь можно же! - можно же написать такое стихотворение или поэму, в которых раскроется эта тайна, надо только очень сильно постараться. Очень сильно! Вот я и стараюсь всю жизнь. Очень стараюсь! Пока не получается.
Наверное, я давно бы забросил попытки, на которые ушла вся жизнь. Вся, без остатка. Давно бы забросил, если бы не то видение под синим небом, та секундная вспышка, когда мне на мгновение открылся верхний замысел.
Давно бы забросил, но иногда, очень редко, подавалась надежда: где-то далеко в конце тёмного туннеля появлялся свет, и этот свет обещал, что ещё чуть-чуть и всё получится.
Давно бы забросил, если бы не эта, пусть даже честолюбивая мысль: ведь кто-то должен это сделать.
Вот и стараюсь. И очень надеюсь, может быть, что-то получится. Всё написанное раньше – не в счёт!
Острее чувствуешь с годами
И проще думаешь притом.
Мы за последними грибами
Чуть свет с товарищем идём.
Мы ждём паром у перевоза.
И проступают дерева.
Полупрозрачная берёза
В тумане светится едва.
И грани нет определённой,
И не узнаешь никогда,
Где берег кончился наклонный,
Где начинается вода.
Одно в другое переходит,
Одно становится другим:
Вода, деревья, трап у сходен
И мы с товарищем моим.
И мы уже не понимаем,
Зачем мы здесь в рассветный час,
Мы растворяемся в тумане,
И он пронизывает нас.
И, чувствуя, как это важно,
Мы рядом держимся - вдвоём,
Мы тоже как бы часть пейзажа,
Как бы кусты или паром.
!.. так вот что тщательно скрывала
Природа,
И на чём стоит:
Из одного материала
Всё в этой жизни состоит!
Так или иначе, всё зарифмованное мною живёт, ходит, вращается по спирали вокруг того сентябрьского неба, самолёта, вороны и сольфеджио. То приближаясь, то отдаляясь, может, интуитивно понимая, что если попасть в центр, значит, понять главную суть, которую не следует знать смертным. Значит, исчезнет смысл и жить станет незачем.
Вся моя проза, если это можно назвать прозой, далеко не уходит от синего неба, вороны, самолёта и сольфеджио. И горняк Фитин вместе со мной и своей теорией смотрит в синее небо и старается разгадать эту тайну.
Дорога и расстояния - первые стихии, которые я полюбил на всю жизнь. Меня влекла и волновала дорога как неизвестность. И любил дорогу как движение. Со школьной поры рюкзак всегда висел на видном месте, от прикосновения к грубому выцветшему брезенту, местами прожженному, замирало сердце. Так же оно замирало от запаха костра, ветра, дороги, дорожной пыли, паровозных, а затем и тепловозных и электровозных гудков, неспешной суеты районных аэропортов, невнятных объявлений, попуток – от всего этого физически замирало сердце. Это было интимное чувство, точно также оборвалось сердце, когда я взял за руку одноклассницу Люду Подлесную, в которую был целый год тайно влюблён.
Было время, когда разрывался между родным очагом и вольной дорогой. Начнёт солнце пригревать, снег потемнеет, осядет, ходишь по комнате, как в клетке, места себе не находишь, сто раз рюкзак развяжешь, который уже с зимы собран, всё проверишь. А сам уже мысленно давно на незнакомых реках, перевалах, ночёвках у костра…
Осенью листва начнёт сходить, птицы потянутся на юг, подолгу стоишь и смотришь им вслед и вдруг понимаешь: всё! Пора домой!
Лет двадцать моя жизнь была поровну поделена между домом и тайгой.
Затем рюкзак всё дольше и дольше стал задерживаться в коридоре.
Наступил день, когда я вздохнул и убрал рюкзак в кладовку.
И вот теперь жизнь насильно кинула меня в родную стихию. Это был невольный подарок судьбы, который я принял как неизбежность.
Незаметно кончается лето,
Эти дни уже не веселят.
Перекладины тонкого света
В отуманенных рощах висят.
Грустно знать в окончании лета,
Что любил и не так, и не то.
В эти тонкие полосы света
Я уйду, запахнувши пальто.
Уходить – это тоже блаженство.
Был – ничей, и остался – ничей.
Гениальное несовершенство
Не умеющих гнуться лучей.
Уходить – это тоже причуда,
Как сквозь пальцы уходит вода, -
В этот свет, что идёт ниоткуда,
И уходит всегда в никуда.
Но в тот сине-жёлтый сентябрьский день случилось ещё одно событие, которое понимается лишь издалека – закончилось моё детство. Сейчас сказали бы, закончилось отрочество. Но в те годы так не говорили, да и само слово «отрочество» несло жеманный оттенок, происходило откуда-то из старорежимных времён, в которых остались гимназии, цилиндры, корсеты, кареты, кринолины, бриолины, брегеты и бретёры, канделябры и свечи с нежным потрескиванием, нагаром, неверным колеблющемся светом, полунамёки, обмороки – очень удачные, прямо на руки кавалеров; долгие отношения и другие наполнители ушедшей и таинственной эпохи, когда даже говорили на другом языке. Все мы вынуждены были попадать сразу из детства в юность – в мир без полутеней, чёрно-белый мир с резкими углами и прямыми линиями, о котором поэт Коган сказал: «Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал…», в мир, где есть только добро и только зло. А я любил и люблю овал – в отношениях, в мебели, портьерных складках, архитектуре, словах, разговоре, одежде, но вынужден был всю жизнь чертить ненавистный угол. И только в стихах, только наедине с собой я трепетно и любовно выводил плавные овальные линии, - линии, которые совпадали с теми лекалами, по которым я был зачем-то создан…
С той поры все мои расставания, грустные и весёлые, а бывают и такие – с людьми, городами, местностью, увлечениями, вещами – случались почему-то осенью, под горьковато-терпкий запах вянущей листвы. Осень – это медленный светлый овал.
У этого открытия было продолжение: мне показалось, и я был в том совершенно уверен, что всё разнообразие жизни, все её самые потаённые закоулки, все движения, краски, чувства можно выразить словом. Надо лишь найти такие слова.
Лет через десять, когда уже были написаны и опубликованы первые стихотворения, жизнь отказала мне в моей правоте. Случилось это потрясшее моё мировоззрение и выбившее на какое-то время почву из-под ног событие в Иркутске во время сессии. Тогда я работал стажёром в отделе партийной жизни областной газеты «Забайкальский Рабочий», заочно учился на филологическом факультете университета имени Жданова, подрабатывал служкой в Кресто-Воздвиженском храме по улице Седова, 1 и был кратковременно и платонически-невинно влюблён в преподавательницу русского языка Ирину Алексеевну Емельянову. Она была старше меня на два года, хотя смотрелась девчонкой. О моих чувствах она, к счастью, так никогда и не узнала. Впрочем, на память об этом бесшабашном периоде осталось стихотворение:
Когда тоска меня душила,
Скалой вставала на пути,
Луна мерцала, как могила,
В глубокой каменной степи, -
Я шёл к трамваю у киоска,
Входил в расшатанный вагон,
Смотрел в окно:
Не перекрёстки -
Одни кресты со всех сторон.
Я долго ехал на трамвае
Туда, где тихо, про себя,
Светилась робкая, святая,
Такая слабая судьба.
И оттого, что в дождь и слякоть
Она умела так сиять,
Хотелось петь,
Хотелось плакать
И не хотелось умирать!
Я шел назад.
Звезда летела.
Река текла.
Земля скрипела.
И дворничиха что-то пела.
Урчал автобус в гараже -
Всё потому, что там горело
Окно на пятом этаже.
Я шёл назад, того не зная,
Что в то окно,
Полным – полна,
Светила тусклая,
Большая.
И безысходная луна
Именно тогда после экзаменов однокурсники решили это событие как-то отметить. Иринушка, как мы её звали между собой, предложила всей группой сходить в художественный музей. Там как раз открылась выставка Рериха. Картины его, довольно однообразные – горы, небо, закаты с преобладающими синими, белыми и красными колерами – не оставили сильного впечатления. Единственная самоуверенная мысль засела в памяти: я тоже так могу. Мне наскучили однообразные рериховские рисунки, и я завернул в какой-то боковой зал, где поразила меня картина в небольшой рамке, кажется, Брюллова, и, кажется, называлась она «Несостоявшееся свидание»: зритель видит со стороны, с улицы - девушку, которая задумчиво и даже огорчённо сидит у окна за столом перед зажжённой свечой. Одной рукой она заслонилась от яркого пламени, на ладонь другой опёрлась щекой. И свет свечи просвечивает её тонкие пальцы и образуется бледно-розовый цвет. И вот тогда я вдруг отчётливо понял, что невозможно найти таких слов, чтобы всё это передать, нарисовать, создать в воображении, что есть стихии, которые неподвластны слову, позже я с ними соприкоснулся – это музыка и живопись. В тот день меня постигло отчаяние. Группа давно ушла из музея, а я всё стоял и с тупым восхищением смотрел на эту картину. Конечно, меня поразили эти пальцы, почти прозрачные - как соты, но на грани допустимой физиологии. А ещё её лицо. Обманутая надежда, несбывшееся ожидание даже не этой девушки, которая зажгла на столе перед окном свечу. В те дни из каждого окна слышалась музыка из оперы Петрова «Юнона и Авось» на слова Андрея Вознесенского, в которой шестнадцатилетняя Кончита Оргильо, уже помолвлена, уже венчание назначено в храме Сан-Франциско, восемнадцать лет ждала графа Рязанова, каждую ночь зажигая на окне для него свечу. Она не знала, что через несколько месяцев после отплытия из Калифорнии он умер от воспаления лёгких в Красноярске. Несбывшиеся ожидания всех нас, всего человечества – вот что было в её юном прекрасном лице, в котором уже просматривалась вся трагедия мира.
… Покидая цивилизацию, загрузил в кунг коробку с дневниками, которые веду с шестого класса – всего сорок одна общая тетрадь в девяносто шесть страниц. Что написано пером – не вырубишь топором: убедился, что это так. А вот память – не слишком надёжная кладовая, многое забывается.
О Т Ц О В С К И Е У Н И В Е Р С И Т Е Т Ы
Каждый человек хотя бы раз в жизни переживал период серьёзных испытаний, когда надо ответить прежде всего самому себе: кто ты есть на изгиб, на излом? У мальчишек чаще всего это случается в армии. У меня случилось намного раньше – после восьмого класса.
К десятому классу что такое романтика я знал уже не только из повестей и рассказов журнала «Юность», не только из песен, что постоянно звучали из радиоприёмников: «Девчонки из геологоразведки шагают по нехоженой тайге…», «Бирюса», «Остроконечных елей ресницы над голубыми глазами озёр», «Ангара» - песенно-стихотворный романтический вал накрыл страну: молодёжь ехала на стройки. В Сибири возводились гидроэлектростанции на Енисее, Ангаре, Лене, строились города, открывались новые месторождения, в моде были геологи, военные, строители – наступило время великих строек.
К десятому классу что такое романтика я знал уже на вкус, на ощупь, на запах, знал её тёмные и некрасивые стороны. Знал, что это не только песни под гитару у ночного костра. Знал, что днём это пауты в июне и слепни в июле, от которых нет спасения не только людям с их костюмами и репеллентами, но и животным - насекомые заедают их насмерть. Ночью и вечером – это комары, от которых стоит такой гуд, надо кричать, чтобы услышать друг друга. В тарелках с супом толстым слоем плавают комары, их никто не вылавливает, едят быстро, ложки мелькают – станешь вылавливать, их станет ещё больше. В конце августа мошка – мелкая, едкая, от неё нет спасения, мошка набивается под портянки, под манжеты рукавов. Дикие олени-сокжои и сохатые лезут в любое болото по самые глаза и сидят там до ночи или же носятся по кругу до потери сил.
Знал, что романтика - это белые от соли негнущиеся противоэнцефалитные костюмы. Знал, что это отсыревшие спальники и палатки, где всё пропахло плесенью. Знал, что это бараки для рабочих с не убиваемым запахом табака, пота, человеческих тел и вонью портянок. Знал, что эти портянки не только воняют, но ещё и не гнутся и до утра стоят в углу твёрдо и неколебимо, как щит родины. А по утрам наворачиваются на ноги со звуком кровельного железа. И дело не в лени и нежелании постирать – элементарно нет времени: падаешь затемно на нары и засыпаешь, не коснувшись их, и просыпаешься затемно. Просыпаешься, но тело ещё не отдохнуло, руки и ноги ломит от длинной боли.
Романтика – лекарство от серых будней обычной жизни. Хотя в юности трудно говорить о серых буднях – каждый день был новым, неповторимым, каждый день был открытием. Но даже эти яркие дни юности рядом с романтическими буднями выглядели серо.
Вот этой-то романтики я и хлебнул с избытком, она стала для меня не лекарством, а ядом. Я отравился романтикой, но без неё уже не мог существовать.
После восьмого класса, когда с первой зарплаты подарил отцу двустволку шестнадцатого калибра, отец отдал мне своё ружьё, тоже шестнадцатого калибра, курковую одностволку. В пятнадцать лет я имел два настоящих рабочих ствола – ни документов, ни разрешения в то время не требовалось.
В шестнадцать лет я уже охотился по-настоящему. Отец научил правильно снимать шкурку с белки, зайца, лисы, рыси, соболя, колонка, дикой козы (если шкурку колонка, зайца, лисы на пяльцах растягивают, то соболиную шкурку наоборот – ссаживают, делают её меньше, уплотняют мех, это называется «сбивать ость»). Научил делать пяльца для шкурок, научил скрадывать дичь, ставить капканы, петли, плашки, научил читать следы в тайге и маскировать свои, объяснил, в какое время суток в какую сторону тянет воздух, научил премудрости часами неподвижно сидеть на солонце – на лабазе и в сидьбе, рассказал о повадках диких зверей, научил разным другим таёжным тонкостям. Отец научил меня самым азам, самым первым шагам жизни в тайге.
Говорю ему запоздалое спасибо, потому что не сказал при жизни.
Ходить пешком подолгу и помногу тоже приучил меня отец – профессиональный охотник. Я с удовольствием и благодарностью вспоминаю его уроки – на ориентирование, запоминание, выживание. Эти, часто жёсткие, уроки подавались в виде игры. Кстати, все наши детские игры, сейчас я это понимаю, были тренировкой для взрослых отношений, учёбой для взрослой жизни, через эти игры моделировалось наше будущее, просто мы этого тогда не понимали.
Расскажу о некоторых уроках отца.
Допустим, выходим мы из какой-то точки, идём по большому кругу, минуем перевалы, заходим в распадки, переходим из пади в падь – это что-то вроде разведки, смотрим, какая ягода уродилась в этом году: где брусника, отец называл её «брусница», где голубика, «голубица», где смородина, где моховка, где княженика, где жимолость. Идём неспешно, отец показывает следы животных. Если отпечатки чёткие, учит, как отличить след волка от следа собаки, как отличить след изюбра от следа матки, куда они направились, зачем, где они будут вечером, рассказывает о приметах, как изменится погода к вечеру или к утру, о таёжных законах. Он обращал внимание на каждую мелочь – сбитую росу, примятую траву, сломанную ветку, оброненную шишку, тонкие, почти незаметные нитевидные царапины от коготков белки на коре деревьев.
Километров через двадцать-тридцать устраиваем ночлег. Наутро всё продолжается. Вечером второго или третьего дня отец говорит мне, мол, завтра ты поведёшь нас своим следом в исходную точку, а это километров шестьдесят-семьдесят… Естественно, ни в какую точку я отца не привожу, сбиваюсь с пути на первых же шагах. Отец смеётся, а мне обидно. А потом он мне открыл секрет: не надо запоминать каждое дерево, каждый пень, каждый поворот – запомнить это невозможно. Надо всего лишь почувствовать направление. Легко сказать! Но через пару лет таких уроков я уже чувствовал направление, ориентировался в тайге, как у себя во дворе, и для меня уже не казалась фантастикой просьба отца, высказанная им своему старинному товарищу, тоже таёжнику дяде Лёне Романенко: мол, когда будешь возвращаться, сделай крюк в несколько километров, там в вершине такого-то распадка есть выворотень, под ним мой горбовик с ягодой, захвати его. А дядя Лёня ни разу не был в том распадке и даже понятия не имеет, где он находится. И тем не менее, назавтра он приходит и как ни в чём ни бывало передаёт отцу его горбовик.
И для меня стало обычным делом, когда, к примеру, отец велит мне идти своей дорогой, а он отправится своей. Встречаемся завтра во столько-то в вершине такой-то пади, в которой ни он, ни я ни разу не были. Это было похоже на сеанс фокусника: зал ахает и удивляется, а фокусник спокоен – он знает секрет. Такой секрет узнал и я – отец научил меня понимать и чувствовать направление!
В современных танках установлена гироскопическая система наводки. Это когда орудие поймало цель и уже не выпускает её. Танк может кружиться на месте, двигаться вперёд-назад, вниз-вверх, но ствол всегда держит цель. Примерно так держит направление таёжник.
Мне стало понятно, каким образом первопроходцы Сибири осваивали тысячи километров – без карт, компаса, проводников, - возвращались и ориентировались на этих чудовищно-необозримых, почти космических, пространствах. Стало понятно, каким образом монгольские тумэны уходили в набеги и договаривались встретиться через год в такой-то точке, до которой несколько тысяч километров и в которой никто из них никогда не бывал: они обладали тем природным чувством направления и пространства, какое есть у зверей и перелётных птиц. Уже став деревенским жителем, после нескольких дней поездки по тайге отпускал поводья, похлопывал лошадь по шее и говорил: «А теперь домой!» И Гнедуха, чувствуя направление, каким-то лишь ей известным путём, через десятки километров напрямую шла к дому, а я с седла проверял её, и мне всё хотелось поймать на неточности, но всегда убеждался, что шла она правильно. Оказалось, если упорно учиться и тренироваться, то можно возродить это природное чувство, этот внутренний компас, утраченный современным человеком. Но если осесть в городской квартире и тайгу видеть лишь по телевизору, то возрождённое первобытное чувство утрачивается. И это тоже я испытал на себе.
Со временем отец всё усложнял и усложнял свои уроки. Например, надо было возвращаться уже не своим следом, а из любой точки выйти в назначенное отцом место напрямую, срезая прежний путь на десяток километров. Потом надо было сделать то же самое, только ночью. Иногда он раскидывал по ходу какие-то вещи, возвращаясь через несколько дней, надо было их собрать. И попробовал бы я их не собрать!
И ещё одно, может, главное – я перестал бояться тайги. Ночные, вставшие на дыбы коряги, треск сучьев в чаще уже не будоражили воображение, уже не обмирало сердце, потому что знал: в тайге у человека может быть только один враг – человек. Никакой зверь не осмелится напасть на человека.
При каждом удобном случае отец повторял свои уроки. Чаще всего это происходило в квадрате к северу от Ивано-Арахлейских озёр, за Осиновым хребтом в сторону Сантырей, Телембы, Романовки, в бассейнах рек Монгоя, Конды, Витима, в местах безлюдных и бездорожных.
Через несколько лет я уже сам смеялся над собой и знал, что заблудиться в тайге невозможно. Хотя однажды… Но в том случае вмешалась какая-то сверхъестественная сила, иначе не объяснить. Об этом я расскажу в своё время.
Врождённое чувство пространства и направления есть у эвенков, якутов, но лишь у тех, кто по-прежнему живёт в чумах, ярангах, ходит по земле. Такое же шестое чувство встретил среди аборигенов Чукотки. Чукотка – это холмистая тундра, все холмы под копирку, все одинаковы, запомнить и ориентироваться среди них бессмысленно и бесполезно. Но чукчи имеют внутренний компас с рождения, для них это обычное дело, как зрение, слух, осязание, обоняние.
Отец Александр Васильевич, таёжник, профессиональный охотник с трудовой книжкой с четырнадцати лет научил меня самым первым шагам жизни в тайге. В том безлюдном мире были свои эстетические и этические нормы. Охотник не скажет: «Я выстрелил». В этом есть длиннота, не соответствующая самому процессу. Охотник скажет – стрелил. Но ещё лучше и точнее – хлесь! Охотник не скажет «убил», скажет «добыл» или «взял» зверя. Не скажет - охотился, но уточнит: зверовал, белковал, пешковал, скрадывал, соболевал, сидел на солонце, ждал на переходе. Если охотник промазал, он уточнит, как именно промазал, потому что видит по поведению зверя или птицы, куда легла пуля: обнизил, обвысил, справил, слевил.
Если охотник говорит о звере, значит, речь идёт об изюбре, медведе, сохатом, возможно, кабане. Всё остальное население тайги не может быть зверем: ни коза, ни рысь, ни росомаха, ни кабарга, ни даже волк.
Если говорят про изюбра, то это тоже требует уточнения: бык, матка, телок. Или: коза, гуран, инзигашек. Или: секач, свинья, подсвинок. Или: косач, тетёрка. Или: глухарь, копалуха. Или: кабарга, струевик.
Человек тайги не скажет: «шёл по лесу», он обязательно уточнит, по какому лесу, потому что для знающего человека за названием леса стоит целый мир, для него лес не просто деревья, это: листвяк, сосняк, березняк, осинник, кедрач, ольховник, горельник, подрост, лесовал, молодняк, сушняк, ерник, чепура, марь, кочкарник, сивер. И идёт таёжник не по какому-то отвлечённому рельефу, под ногами у него может быть: елань, сопка, рёлка, ряж, колок, увал, ключ, прижим, падь, распадок, стрелка, закраек, переход, тягун, седловина, болотина, россыпь, останцы, вилы, борт, перевал, низина, залавок…
Если таёжник скажет «ягода», то речь идёт о бруснике. Всякая другая требует уточнения. Если скажет «гриб», то понятно, что говорят о грузде. Все остальные грибы имеют названия: маслёнок, обабок, подосиновик, волнушка, белянка, рыжик, сыроежка, сухой груздь, смоляной груздь, шампиньон, сыроежка, моховик
…После, уже серьёзно, учил меня не только он. Учили профессиональные охотники и профессиональные звероловы, эвенки и буряты, чукчи и якуты, среди которых я прожил много времени и для которых эти знания являются частью их национальной культуры. Учили добыть огонь. Учили выжить без продуктов и спичек.
Отец был нетребователен к внешним условиям быта. От него у меня умение спать на земле, на корнях, на камнях, главное – втиснуть тело в удобное положение. Могу спать в кузове вездехода, когда тебя бросает от борта к борту и колотит о железные стойки. Могу спать стоя, спать в седле. Когда в тайге нет воды и сушит жажда, могу пить воду из единственной на всю округу мочажины с разными букашками, пиявками, личинками. Могу не обращать внимания на слепней, паутов, комаров и других кровососущих, которые облепляют лицо и руки.
Эти уроки мне очень сильно помогли в жизни.
.
…Однажды, когда вернулся с обхода путиков, на таборе горел костёр, у которого сидел отец и пил чай. В стороне стоял «Буран». Пришла пора покидать распадок, в котором я прожил с 20 октября 1991 года и сменил три табора, выпиливая сухостой в разумной досягаемости. Отец сообщил, что у него на примете есть глухое безлюдное место километрах в пятнадцати на юго-запад. Я сказал «спасибо» своему пристанищу, к которому уже привык, и который стал моим домом. Так привыкают странники к временному ночлегу: стоит найти своё место вещам, как чужой и незнакомый уголок становится уютным и родным. Этому умению быстро обживать незнакомый угол научила жизнь среди геологов, бродяг, охотников.
День ушёл на последний обход путиков – надо было снять петли. Капканы и ловушки снял ещё в феврале.
Утром свернули табор.
Ещё раз сказал «спасибо» своему убежищу и мы выехали.
Напрямую через два перевала пробиться не смогли – не дали россыпи. Пришлось вернуться и спуститься в долину, а оттуда пробиваться вверх правым бортом. Всё равно не хватило светового дня добраться до места. Заночевали под двумя скалистыми сопками в стареньком охотничьем зимовье соседа Юры Степного. Отец уснул сразу, меня всегда удивляла его способность засыпать мгновенно в любом положении. А я ещё долго лежал, мысли разбредались бесконтрольно и хаотично, пока не остановились на зайчике и веточке.
Как же так? Ведь всё написанное человечеством и всё прочитанное мной утверждает, что в природе нет ни добра, ни зла, что природа бездушна и неразумна. Ведь даже большие поэты, эти тончайшие камертоны человечества, утверждают мысль о равнодушии и бездушии природы, Но этот заяц, чёрт бы его побрал! Он ломал всю стройную картину. Что делать с ним? Уснул незаметно и беспокойно…
Назавтра часам к одиннадцати отец заглушил снегоход и сказал:
- Здесь!.
Я осмотрелся. Мы остановились на юго-восточном пологом склоне огромной водораздельной горы, самой большой в обозримом окоёме. С этого водораздела спускались распадки, переходящие в пади и уходящие на четыре стороны света.
«Дружбой» навалили лиственниц вершинами в центр – брёвна для будущего зимовья, разгрузили сани, укрыли вещи брезентом.
Лежащие деревья всегда кажутся короче растущих.
Тёмные тучи опустились на тайгу. В четыре руки сладили балаган. Как только наготовили дров, пошёл мелкий косой снег. К ночи снег перешёл в метель, но здесь, в густой тайге она особо нас не беспокоила, она ревела где-то там над головой.
Назавтра уже по новому снегу в ночь выехали в деревню, захватили с собой бензопилу.
Утром мама сходила на берег, телефон был лишь на спасательной станции, позвонила в город моему другу Сергею Леонову и попросила приехать за мной. К вечеру Сергей на своём «Запорожце» был в деревне. Рано поутру выехали в город, где на Большом острове во дворе частного дома моего одношкольника и однодворника Сергея Туганова стоял новый ЗиЛ 131 с кунгом. (Три ведущих моста, лебёдка с тросом в 72 метра). Под замком в кунге, забитом под самый верх самым необходимым для независимой жизни в тайге, находились и деньги, которые после развала страны и денежной реформы потеряли всякий смысл. Я не знал, сколько времени пройдёт в бегах, когда изменится Уголовный Кодекс и из него уберут статью 93 прим., поэтому запасов было, как мне казалось, с избытком - года на два. Я не знал, что прожить в тайге придётся почти три года.
В машине были: аккумуляторы, транзисторный приёмник, керосин для ламп, запасные к ним стёкла и фитили, три бочки бензина, автол, солидол, охотничьи широкие лыжи, бинокль, мешки с мукой, сахаром, солью, гречкой, рисом, перловкой, пшеном, коробки с чаем, вареньем, кофе, сгущенным молоком, рыбными консервами, подсолнечным маслом, макаронами, тушёнкой, разные специи, томат, ящики с сушёным луком, сушёной морковью, сухарями, печеньем, пишущая машинка «Башкирия» с запасными лентами, писчая и копировальная бумага. Кроме того: строительные инструменты, плотницкий циркуль, рулетка, стеклорез, дверные петли, листы жести, рубанок, ножовка, точило, стекло, гвозди, рубероид, доски, два рабочих топора, две лопаты – штыковая и подборная, колун, плотницкий топорик, брезенты, палатка, петли и капканы, умывальник, оцинкованный и эмалированный тазы, зеркало, ножницы, ящик хозяйственного мыла, вёдра, кастрюли разных размеров, сковородки, три фляжки со спиртом, чайник, мясорубка, котелки, два спальника и сменные вкладыши к ним, подушки, два одеяла, простыни, полотенца, одежда, валенки, унты, ичиги, кеды, сапоги, пакеты с семенами моркови, свеклы, лука, других овощей, также был мешочек с семенами табака – тогда я ещё курил. Треть кунга занимали ящики с книгами, словарями, справочной литературой, энциклопедиями – для самообразования. Была в кунге и круглая чугунная печка для зимовья, в котором я прожил до мая 1994-го.
Как только стемнело, выехал из города. На посту ГАИ за селом Угдан инспектор поднял жезл, но я заметил, что милицейской машины на посту не было, да и нельзя мне было останавливаться, потому что уже полгода был объявлен в розыск. Выжал педаль до полика, а под хребтом ушёл влево на боковую дорогу и заглушил машину. Минут через пятнадцать по трассе пронеслись «жигули» с мигалкой. Вскоре они вернулись. Я выждал ещё с час…
О Г О Р О Д В Р Ю К З А К Е
До места добирался весь день: приходилось подолгу объезжать россыпи, завалы, скалы, то и дело пропиливать дорогу и заваливать её за собой. К вечеру был на месте. Не стал тратить время на балаган, разогрел на костре банку тушёнки, вскипятил чайник, открыл фляжку, выпил немного спирту. Огляделся.
Где-то далеко внизу светлыми каплями лежали озёра. Четвёртая слезинка слева – Иван-озеро, на берегу – деревенька Тасей, в этой деревеньке – мама, отец… Позже мама призналась, что каждый день смотрела на дальний хребет, где притулилось моё зимовьё: может, дымок какой…
В кабине на сиденьях расстелил спальный мешок, но сон не шёл. Надо было выстроить чёткую последовательность работы, чтобы одна операция тянула за собой другую, третью…
Девятое апреля можно считать началом моей анахоретской жизни.
До утра я так и не уснул. Зато обдумал план действий на первые дни.
Первое, с чего начинают на любой стоянке - ищут воду: родник, ручей, мочажину. Затем запасают дрова для костра. С водой пока проблем не было: в затенённых местах, по сиверам оставалось много снега, тяжёлого, серого, водянистого, которым я забил всю посуду, все ёмкости. На запас накидал лопатой сугроб и укрыл его брезентами. Обрубил ветки с вершин сваленных лиственниц и завалил ими брезенты, чтобы закрыть от солнца, которое только показалось над ближней сопкой. На первое время проблема с водой была решена.
Надо было рубить зимовьё.
Говорят, чешутся руки. Очень точно говорят – они и на самом деле чешутся. Такое бывает со мной перед любой новой большой и интересной работой: за письменным столом перед рукописью, с лопатой на размеченной под будущий колодец земле, у столярного верстака… Начинает быстрее биться сердце.
Как ставят дом, выбирают паз, ладят замки – этому научил меня отец. Но одно дело, работать на подхвате у него, совсем другое – поставить избу в одиночку. Хотя однажды я срубил маленькую зимовьюшку, было это летом 1982 года в Верхне-Каларской партии, куда я устроился горняком. Мне не хотелось смущать своих товарищей – работяг, с которыми бил шурфы и проходил канавы, - книгами, ночными чтениями и долбёжкой на пишущей машинке, поэтому я решил жить отдельно.
Я стоял с топором среди поваленных деревьев и прикидывал размеры будущего зимовья, которые уже были определены за меня и которые зависели от длинны сырого бревна, которое я способен поднять на плечо. А поднять я смог трёхметровое бревно. Если тридцать сантиметров пустить на углы, то в чистоте длина зимовья выйдет два метра семьдесят сантиметров. Это меня вполне устраивало. Завёл бензопилу и обрезал комли, которые чаще всего полые или гниловатые. Обрезал вершины, раскряжевал их и стаскал в кучи. Стало свободнее. Сделал разметку: двадцать два бревна по три метра и двадцать два бревна по два метра и семьдесят сантиметров.
Теперь надо было ошкурить брёвна, пропазить их, выбрать замки, надрать мох. И собрать зимовьё. Начинал работу чуть светало, уходил в свой спальник затемно…
Через трое суток зимовьё было готово. Ещё не было крыши, не было печки, не было стола, не было лавок, окон, но мне не терпелось заночевать в своём зимовье. Очень не терпелось! Я натаскал щепы и корья, поверх бросил брезент и расстелил спальник.
Весна твёрдо захватила тайгу. Зимой вспоминается лето, летом – зима. Весной на память приходит осень – моё любимое время года. Я лежал в срубе и смотрел через квадрат раскрытого потолка на небо.
Если сложить все часы, дни, месяцы, прожитые мною у таёжного костра - костра летнего, зимнего, костра экспедиционного, рыбацкого, охотничьего - наберутся годы и годы. За это время я научился уважать огонь, как научился уважать всякую осмысленную и одухотворённую материю - воду, дерево, камень, небо. Они не умеют предавать.
А ещё появилось чувство прочности жизни. Потому что брезент над головой или звёздное небо дают большую уверенность, нежели бетонные стены городской квартиры, разные технические современные устройства, разные автомобили и самолёты, которые таят в себе безысходность и обречённость.
А ещё появилось чувство родства с огнём, водой, небом, словно мы состоим из одного материала. Потому что между тобой и небом нет многоэтажных каменных потолков: сразу начинается небо.
Я лежал в спальнике и смотрел на промытые в январе морозом и продутые мартовскими ветрами звёзды – они мерцали ярко и ровно и подсвечивали небо, отчего оно походило на огромный аметистовый кристалл. Звёзды тоже смотрели на меня, они за свою жизнь насмотрелись всякого, но смотрели со своей надмирной высоты с любопытством: звёзды знали, что смерти не бывает и что самое интересное только начинается…
И, скорее, уже по наитью
Обращаюсь всё чаще к душе.
Никаких я не сделал открытий,
И, пожалуй, не сделать уже.
Но в скитаньях по свету я вызнал,
Что природа от глаза таит:
Всё на свете пронизано жизнью,
Всё на свете живёт и болит.
Только как объяснить вам достойно,
Что он значит теперь для меня,
Жёлтый свет – и неяркий, и ровный –
Навсегда уходящего дня.
Вечерами озёра вздыхают,
Состоящие изо льда.
Это спит и зимой отдыхает
Утомлённая летом вода.
На окошке багульник в стакане
Распускается, чтобы гореть.
Что же делать мне с этою тайной?
Смерти нет.
И нельзя умереть.
… Назавтра нарезал полутораметровые брёвна и клином развалил их на две половины – материал для крыши, которую задумал двускатной. Плахи засыпал толстым слоем щепы и корья – для тепла, сверху покрыл рубероидом – от дождя. По левую руку, как войдёшь, умывальник и короткая лавка с вёдрами под воду. И окно. Справа – круглая печь с трубой, через разделку вертикально выходящая на крышу. Напротив печи – второе окно, снаружи – термометр. Над печкой в крыше ещё одно окно, стекло которого ходило в пазах. Это окно почти всегда было открыто, даже зимой. Задвигалось стеколко в дождь.
В торце ещё одно окно с книжной полкой над ним во всю ширину зимовья. Над этой полкой – ещё одна, покороче. Перед окном метровый стол. Слева и справа от стола нары по ширине спальника. Под нарами металлические круглые коробки с крышками на застёжках – в них хранили бабины с киноплёнками. У меня не было киноплёнок с фильмами, вся жизнь моя была приключенческим кинофильмом с непредсказуемым сюжетом и неясным финалом, зато были продукты, которые надо было спасать от мышей. Я называл их ближними продуктами. Дальние продукты хранились в кунге, за них не надо было беспокоиться.
Над нарами справа, которые я облюбовал, набил гвозди – для оружия и бинокля. А ещё для фотоаппарата, того самого, купленного с первой зарплаты.
… Первую официальную зарплату в кассе и с росписью в ведомости я получил в Читинском геологическом управлении после полевого сезона в Шара-Талинской партии, куда устроился после восьмого класса на должность маршрутного рабочего. Работа была адова.
И всё же первой в жизни своей зарплатой я считаю те пятнадцать рублей, полученные мной летом 1968 года, за которые я нигде не расписывался, но тем не менее, заработаны и получены они были честно.
Маме, имевшей фэзэушное образование, стало трудно помогать мне готовить школьные уроки, особенно по математике. И она поступила в школу рабочей молодёжи в девятый класс. Училась вечерами, после работы. Мама подрядилась во время летних каникул со своей женской бригадой штукатуров-маляров сделать ремонт здания этой школы – побелка, покраска. Школа эта по-прежнему находится на своём месте – по улице Полины Осипенко, рядом с кинотеатром «Удокан» - двухэтажное деревянное здание. Моя работа была очень простая – быть на подхвате. Я разгашивал куски извести, разводил и процеживал уже готовую извёстку, подавал сокол (ударение на втором слоге) с раствором на леса женщинам, делал много чего по мелочи. Но главное – к обеду приносил из домовой кухни горячие беляши. Беляш стоил двадцать две копейки, женщины собирали деньги, отдавали мне, и я бежал в домовую кухню, которая была кварталом ниже. Беляши горячие, обжигали пальцы, их заворачивали в серую плотную упаковочную бумагу, которая тут же пропитывалась маслом.
Через месяц ремонт был закончен. Женщины выдали мне пятнадцать рублей, нет – вручили! В тот же день я побежал в магазин «Фото-часы», который находился рядом с «Домом книги»: в магазине продавалась моя мечта на то время – фотоаппарат «Смена».
Мечта эта родилась и оформилась весной после пятого или шестого класса. В Чите уже несколько лет работало местное телевидение. Было оно чёрно-белое, местное, передачи шли в прямом эфире, а вела передача красавица с родинкой на щеке Мария Байкина. Уверен, все мальчишки и все мужчины города были в неё влюблены. Однажды Мария Байкина объявила, что при студии телевидения открывается кружок фотолюбителей, будущих фотокорреспондентов. Приглашались школьники.
В назначенное время я пришёл на телестудию. Там уже было человек двадцать. Сама Байкина к нам не вышла, вышел худой человек в очках и заявил, что в кружок записывает лишь тех, у кого есть фотоаппарат. Фотоаппарата у меня не было. Так родилась мечта.
Пятнадцать честно заработанных рублей я потратил таким образом: за тринадцать рублей пятьдесят копеек купил фотоаппарат «Смена» - самый ходовой на то время, и бачок для проявки фотоплёнки за один рубль пятьдесят копеек. На добавленные мамой деньги купил одну упаковку фотоплёнки и пачку фотобумаги унибром.
Между магазином «Дом книги» и магазином «Фоточасы» находилась автобусная остановка, в нашу сторону ходили два автобуса по маршруту под номерами 2 и 4. Синие и красные автобусы были неповоротливыми, походили на большие буханки хлеба, двери брезентовые и открывались они гармошкой. Автобусы ходили редко, от нетерпения скорее посмотреть, что же там такое, я вскрыл пакет с фотобумагой. Внутри оказался второй пакет из плотной чёрной бумаги. Я вскрыл и его и разочаровался – внутри была обычная бумага, правда очень плотная и лакированная с одной стороны. Я перелистал листки и тщательно упаковал как было…
А ещё я ждал субботу. Очень ждал. Если учился в первую смену, то после школы - пулей домой, если бегом, то это минуты три. Если во вторую, то непременно опаздывал на уроки. В субботу я стрелял.
Сёстры в субботу убегали на занятия, они вечно ходили в какие-то кружки – танцевальные, драматические… Бабуся уходила в баню, ту самую, номер три, под окнами женского отделения которой через год нас поймает милиция. Бабуся собиралась долго, аккуратно укладывала бельё в маленькую фибровую коричневую балетку. Я в нетерпении метался по комнатам.
По субботам родители с утра и до вечера были на калыме, называли это «халтуркой»: белили и красили частные квартиры.
Как только за бабусей закрывалась калитка, я набрасывал на дверь, как говорила мама, отчок* и доставал отцовский подарок – малокалиберную винтовку. Было найдено максимальное расстояние в четырнадцать метров для стрельбы в квартире – из кухни, через коридор до подоконника нашей с бабусей комнаты. Крашенный деревянный подоконник из широкого лафета закрывался скатертью, которую на время стрельбы я снимал. На торец пластилином прикреплял карту, чаще туза. Попасть надо было точно в центр. Через полчаса стрельбы большую дыру от пуль я забивал бумагой, сверху замазывал пластилином, опускал скатёрку и распахивал двери: надо было проветрить квартиру.
… К зимовью пристроил сени – трёхметровый в длину навес без дверей с широким входом на север. Высокий стол, полки под инструмент, широкие охотничьи лыжи. Вдоль одной стены поленница дров – на случай непогоды. Остальные дрова в поленницах чуть в стороне от зимовья. Ещё дальше, метрах в пятидесяти, построил туалет.
Двадцатого апреля небо обложило низкими облаками, небо готовилось к затяжному снегу. Так оно и случилось – снег валил трое суток, насыпало сантиметров тридцать, и это к тому, уже осевшему. Но я был даже рад ему: в эти дни можно разобрать книги и свои записи. Дрова на первое время уже заготовлены. Снег местами осел, отяжелел, намок. Пришлось ичиги сменить на сапоги. В тайге появились осторожные весенние запахи – оттаявших тальников, смутных надежд, дороги, новых мест, неизвестности.
С двадцать четвёртого апреля до Пасхи, до 26-го солнце растопило снег, он сошёл даже в сиверах. В тайге всюду по щиколотку стояла вода, которая как-то очень быстро за трое суток скатилась в долины. Пришлось достать резиновые сапоги. Убавилось снега и в моём сугробе, который таял с каждым часом. Надо было искать воду.
Когда драл мох на зимовьё, отметил одну особенность – мох лежал на камнях, на мелком плитняке, земли не было. Так и оказалось на самом деле: где бы ни содрал мох, а он шёл вперемешку – зелёный звёздчатый с ягелем – всюду камни. Решил сделать колодец в камнях, нашёл понижение метрах в двадцати от жилья и стал выбирать камень. Пустоты между плитняком были забиты коричневой вязкой глиной. Получилась воронка в метр глубиной с грязной и холодной водой на дне, от которой стыли пальцы. Углубил яму и заметил слабое движение – я попал на какое-то подземное русло с проточной водой. Часа через два ручей очистился и я зачерпнул кружку сизовато-голубой от холода воды.
Соорудил над источником, который снабжал меня отличной водой всё время жизни в тайге, навес – от мусора, листьев, хвои, солнца.
По такому же принципу устроил холодильник, только воронку выбрал помельче, с сухим дном. Воронку накрыл брезентом, а над ним поставил шалаш.
Итак, четыре проблемы – жильё, вода, холодильник, туалет - были решены. Дрова под боком. Но неожиданно возникла пятая – огород. Что делать с огородом? Где взять землю?
Прошло двадцать два дня жизни на новом месте, куда не долетают звуки цивилизации, где всё осталось так, как было и тысячу лет назад. Разве что самолёты высоко в небе, но они были так высоко и так нереальны, как птеродактили в современном городе.
Первого мая устроил выходной и праздничный обед…
Лежал на нарах, курил, через открытую дверь слушал звон синичек и вдруг подумал о Робинзоне. Стал сравнивать наши ситуации, взвешивать все за и против. У Робинзона был зонтик от палящего солнца, у меня есть зимовьё от клящего мороза. Оружие было у него, есть оно и у меня. Огонь был у него, горит костёр и у меня. Робинзон не голодал, есть продукты и у меня – на любой вкус. У Робинзона был друг-слуга Пятница, у меня никого нет, кроме листа чистого бумаги. Здесь, пожалуй, стоит позавидовать Робинзону. Хотя как сказать и как посмотреть… Но есть существенная разница: воля случая и волны забросили Робинзона на необитаемый остров, обстоятельства вырвали его из цивилизации вопреки его желанию. Я же сам бежал из цивилизованного мира, сам порвал все связи с ним. Если Робинзон всеми силами стремился вернуться к людям, всеми способами пытался дать знать о себе, то я всеми силами постарался подальше укрыться от людей, замести все следы, ведущие к моему тайному жилью. Нет, определённо мы с ним были в разных положениях!
Затем встал и достал с полки новую общую тетрадь. И ещё достал ученические тетрадки и разрозненные листки, исписанные карандашом у костра, паста в шариковой ручке замерзала, – листки и тетрадки со стихами. И перенёс все черновые записи в новую тетрадь. К, сожалению, по недомыслию, те черновики сжёг. Через полгода записи из той общей тетради, а это были не только стихи – там были мысли, наброски, наблюдения, сны – перенёс в общую тетрадь большого формата в салатном коленкоровом переплёте. Тетрадь эта сохранилась и лежит сейчас передо мной. А вот та, первоисточная, куда-то затерялась, но утешает одно: всё, до последней запятой, было перенесено под коленкоровый переплёт…
Попался на глаза сборник Владимира Соколова, одного из любимых поэтов. Открыл наугад. Это стихотворение Владимира Соколова несёт печаль каждым своим словом. Я люблю его, хотя после прочтения весь день ходишь сам не свой.
Пластинка должна быть хрипящей,
Заигранной… должен быть сад,
В акациях так шелестящий,
Как лет восемнадцать назад.
Должны быть большие сирени -
Султаны, туманы, дымки,
Со станции из-за деревьев
Должны раздаваться гудки.
И чья-то настольная книга
Должна трепетать на земле,
Как будто в предчувствии мига,
Что всё это канет во мгле.
После таких стихов долго не находишь себе места.
С того дня стал делать каждый вечер записи в дневнике.
Цель моего появления и пребывания в этом мире до сих пор остаётся для меня загадкой, хотя эта моя извечная работа и забота – понять, зачем я здесь. Впрочем, это единственное достойное и постоянное занятие для любого человека. Сразу скажу, что все попытки ни на шаг не приблизили меня к разгадке. Остальные занятия носили характер непостоянный, временный, по этой причине к сорока годам обзавёлся тремя трудовыми книжками, вшитыми одна в другую. Так сказать, три тома. При социализме особо ценились постоянные работники – с двумя записями в трудовой книжке: приём на работу и уход на пенсию. Глядя на свою потёртую толстую трудовую книжку, я всегда вспоминал одну историю – на первый взгляд вроде бы обычную, но по сути своей страшную. Вот как было дело.
Группу писателей пригласили на Петровск-Забайкальский металлургический завод. После выступлений повели по цехам с экскурсией. И в самом конце завели в небольшую комнату с высоченным, как всегда бывает в цехах, потолком. Окно тоже высокое и широкое - во всю стену, но двойные, забранные в частый переплёт стёкла, настолько покрыты копотью, пылью, грязью, что солнечный свет едва-едва попадает в помещение.
Начальство очень гордилось этой комнатой. Здесь, на одном месте, не имея ни одного прогула и выговора, сорок лет трудился слесарь - и начальник цеха называет фамилию. На одном месте - это в прямом смысле, и он показывает на две ямки в каменном полу. Я присматриваюсь. Действительно, они похожи на следы человека, только размытые, нечёткие. По углам комнаты кучами навалены железки. Это треугольники размером со спичечный коробок, выбитые из полосового железа…
Экскурсия ушла дальше. А я ещё какое-то время оставался и всё смотрел на эти ямки на полу. Хотелось представить рабочий день этого слесаря.
Вот он приходит утром на работу. Надевает фартук. Садится на чурку перед наковальней. Расставляет ноги в сапогах, и ноги удобно попадают в свои следы, за годы вышарканные подковками. Берет полосу железа и тяжёлым молотком начинает выбивать треугольники, похожие на косынки. Над ним горит тусклая лампочка. Потом снимает фартук, идёт на обед. Потом возвращается, снова надевает фартук… И так все сорок лет. Потом его провожают на пенсию, дают какую-нибудь награду. И вскоре он умирает. И остаются после него две ямки в каменном полу, да кучи никому не нужного железа по углам. Потому что за стеной установили автомат, который штампует эти косынки за день в таком количестве, которого слесарю не сделать за год. А рукодельные косынки всё равно не имеют той точности, поэтому, скорее всего, их свезут в металлолом…
На пороге я задержался и ещё раз посмотрел на следы человека на каменном полу.
Мне было скучно долго оставаться на одном месте. А ещё было страшно оставить после себя лишь две ямки на полу…
Стоило научиться какому-то новому делу («научиться» - сказано самоуверенно и безответственно, скорее, познать азы), как меня неудержимо тянуло на новое место, к новому занятию. Таких людей называли «летунами». Наверное, в этом метании была не только жажда познания мира, но ещё и неосознанное желание приучить мир к себе, чтобы мир привык и запомнил меня.
… Но – огород. Что делать с землёй? Перенести огород в долину, где есть земля? Но ведь каждый день не набегаешься туда-сюда, надо поливать, рыхлить, убирать сорняки. Перенести землю к зимовью? Но ведь это может быть сизифовым трудом!
Дождался утра, захватил штыковую лопату и начал спускаться в долину, то там, то там ковыряя мох. Но везде или глина, или какой-то суглинок, или камень. Землю, пригодную для грядки, отыскал в правом борту широкого ключа, эту поляну я приметил издалека из-за обильной прошлогодней травы. До этой поляны от зимовья было четыре километра, расстояние промерил ногами, вспомнил геологическое прошлое – две тысячи шестьсот сорок пар шагов.
Вернулся назад и сделал с южной стороны прируб к зимовью, в дело пошёл неиспользованный вершинник лиственниц, получилась грядка. Всё остальное – на дрова. Безотходное производство. Землю носил в рюкзаке. Три рейса в день. К вечеру двадцать шесть километров. За шестнадцать дней сорок восемь рюкзаков плодородной земли.
Девятнадцатого мая пролил грядку и посеял семена редиски, моркови, свеклы, петрушки, лука на зелень. Отдельно соорудил грядку под табак. При этом пришла мысль, что надо бросить курить – затратное и накладное это дело. Кстати, курить я бросил, но позже. Зато сразу – в один день.
Двадцатого мая взял котелок, чай, сухари и спустился в долину вскапывать полянку под картошку. Не так тяжело как муторно - каждую лопату надо было разминать и просеивать сквозь пальцы. Двадцать пятого мая картошка была посажена, оставалось ждать урожая. Когда в очередной раз присел на валежину перекурить, над головой потянулись первые косяки и верёвки перелётных птиц. Облака шли со скоростью минутной стрелки, птицы легко их перегоняли.
Смотрим в небо.
В небо сине
Чьей запущены рукой
Бумеранговые клинья
Журавлей над головой?
Ведь Кто-то же ими руководит, направляет? По крайней мере, ведут себя они осмысленно. Очень осмысленно…
Теперь я был свободен от самых первых дел. Надо было познакомиться с территорией, чем она интересна, кто обитает здесь, где устроить солонец, поставить сидьбу или сделать лабаз, подыскать место для запасных зимовий, проверить скалы на мумиё, посмотреть ягодники и много чего другого.
В ту ночь я долго не спал. Лежал. Курил. Монотонно шипел фитиль керосиновой лампы, в свете зыбкого пламени по свежеошкуренным брёвнам по-хозяйски ползали чёрные усатые жучки, какие-то короеды. Плахи потолка подсохли, образовались щели, сквозь которые на меня нет-нет да сыпалась труха. «Надо потолок обшить берестой», - подумалось мне. И тут же вспомнил первую ночь в этом зимовье.
Я лежал в спальнике внутри сруба, смотрел на звёзды и ещё не знал, что в этом зимовье мне придётся прожить почти три года. И снова вспомнился мне этот заяц с веточкой. Была какая-то нестыковка в общей картине мира, какая-то шершавинка, как заноза в ладони или камешек в сапоге. Жить можно? Конечно! Но – мешает. И это следовало разрешить.
Лежал. Думал. Не спалось.
Ещё не знал, что это будут хорошие годы.
Ещё не знал, что здесь я напишу лучшие свои стихи.
Ещё не знал, что одинокое зимовьё – неплохое место для воспоминаний.
Но уже догадывался, что одинокое зимовьё – лучшее место для размышлений. Размышлений, которые со временем перевернут моё сознание
*Отчок – крючок (Орловский говор).
Р О Ж Д Е Н И Е М О Е Й В С Е Л Е Н Н О Й
В семидесятые годы читинский поэт и прозаик Василий Григорьевич Никонов собрал вокруг себя начинающих литераторов и образовал литобъединение «Надежда». Как в насыщенном растворе вокруг песчинки нарастает кристалл, так и в нашем творчески напряженном сообществе составилось ядро: Лена Стефанович, Коля Ярославцев, Галина Рогалёва, Толя Дуров, Лариса Мильчина, Коля Медведев, Сергей Куц, Геннадий Кузнецов, Гоша Копытин, Женя Алексеев, Саша Никонов и примкнувший к ним Вьюнов. Заседания проходили в четверг после рабочего дня. Пыль стояла до потолка, споры, ругань, но за порогом мы снова становились друзьями, от которых минуту назад доставалось больше всех. Все были яркими, неповторимыми, и, как казалось нам, очень талантливыми. Однако до членов Союза писателей России дошли четверо: Стефанович, Ярославцев, Рогалёва и написавший эти строки. Собрания проходили в помещении Читинской писательской организации по улице Ленинградской – 3. Засиживались допоздна.
В те годы в Чите жили признанные мастера слова - Василий Иванович Балябин, Георгий Рудольфович Граубин, Владислав Ляхницкий, Виктор Брониславович Лавринайтис, Евгений Евстафьевич Куренной, Сергей Михайлович Зарубин, Геннадий Семёнович Донец, Ростислав Владимирович Филиппов, Вильям Янович Озолин, Григорий Григорьевич Кобяков. Вспоминали недавно уехавшего в Кишинёв поэта Николая Савостина и перебравшегося в столицу Юния Гольдмана. Появились на литературном небосклоне Николай Дмитриевич Кузаков, Борис Константинович Макаров, Михаил Евсеевич Вишняков – речь шла о вступлении их в Союз писателей СССР.
На нас, молодых, они особого внимания не обращали, хотя на творческие вечера, разные встречи с читателями, которых в те годы было множество, приглашали и разрешали прочитать по одному стихотворению. Для нас это была школа: мы учились держаться на сцене, не смущаться, не заикаться.
Время неслось на последней скорости: мы взахлеб писали, печатались, спорили, даже личная и семейная жизнь отошла на второй план. Не каждая семья может выдержать, когда ты подхватываешься среди ночи и несешься пешком (троллейбусы по ночам не ходят, а на такси мы не ездили — не было денег) через весь город к черту на кулички, на какую-нибудь Шилкинскую улицу, тарабанишь в ставни, и когда полураздетая, полусонная семья Стефановичей выбегает на мороз, готовая тушить пожар или дать отпор грабителям, ты читаешь им свою очередную бредовую строчку. А назавтра под утро к тебе вваливается полупьяный от жизни и собственного таланта Зафесов с обмороженными ушами — два часа шел из Каштака, а на улице минус сорок три, и пытается прямо на пороге всучить тебе корявое и неподъемное стихотворение. И весь этот счастливый ужас продолжался изо дня в день, из ночи в ночь, из года в год. Невозможно понять, откуда наши семьи брали силы и терпение, но честно признаюсь: вторую такую жизнь я бы не осилил.
Каждый торил свою колею. Эта упорная азартная работа оставалась внутренней кухней каждого и была невидима читателям. Но зато потом, когда урожай созрел, оставалось только ахнуть восторженно и открыть рот — настолько каждый оказался ярким, неповторимым, интересным.
Однажды поэты Вильям Озолин и Ростислав Филиппов задержались в приёмной, которую называли «предбанником», за бутылкой портвейна. В большой комнате стоял шум и гам, ор и рёв – шло заседание «Надежды». Когда собрание подходило к концу, неожиданно двустворчатые двери открылись, нетвёрдо вошёл Озолин и обратился к молодым литераторам:
- Дайте мне ваши стихи, посмотрю, что вы тут понаписали.
Он неспешно собрал листки и, покачиваясь, удалился. Тогда появилась мысль о некой таинственной связи между вином и поэзией.
На следующую встречу он явился сам, молча сложил листки в стопку на стол и, обратившись ко мне, пригласил выйти. Мы вышли в предбанник, Озолин долго смотрел на меня своими навыкате глазами, похожими на два голубых опала, прикрытых сверху светлыми, почти белыми ресницами, как сама Прибалтика, откуда он родом, достал из кармана сложенный вчетверо машинописный листок, развернул - я узнал своё стихотворение,- протянул мне и сказал:
- Из тебя выйдет поэт.
Повернулся и таким же нетвёрдым шагом удалился.
Вот это стихотворение:
Рыбак. Упрямая бородка.
На пальце медное кольцо.
Лицо глубокое, как лодка,
Как лодка, тёмное лицо.
Закат багряный, берег алый,
Блестит тревожное весло,
Но звуки выпускного бала
Сюда случайно донесло.
Сегодня в школе танцы. Штраус.
Девчонка вышла на крыльцо –
Лицо далёкое, как парус,
Как парус, светлое лицо.
Случилось это ранней весной. Семинар закончился. При остывающих и затихающих спорах все вышли на улицу. Ленка Стефанович, Коля Ярославцев, Анатолий Дуров и я направились к площади Ленина. Шли и о чём-то говорили, помогая себе жестами, интонацией, подпрыгиваниями – для нас это был обычный ежедневный разговор. Прохожие оглядывались на нас с опасливым любопытством. Дошли до площади, присели на скамейку. Всем не терпелось узнать, что же такого сказал мне Озолин, почему он выбрал меня. Темнело. Пахло подтаявшим снегом. В домах зажигались окна. В голове гремели слова Озолина:
- Из тебя выйдет поэт!.
Понимал, даже не понимал - чуял, как зверь чует погибель: говорить это нельзя. Никак нельзя. Иначе мы потеряем друг друга. Сделал огорчённое лицо и ответил:
- Сказал, что плохая рифма. Очень плохая. Надо работать над рифмой.
Мне показалось, что все облегчённо вздохнули….
Только после этого появилась хоть какая-то, даже не уверенность, а надежда, что что-то может получиться, что всё не зря.
И всплыла забытая мысль из детства: эту жизнь надо зарифмовать! Всю. Она для того и существует, чтобы быть зарифмованной. Я ещё не знал, как это сделать, но с того дня эта безумная мысль меня уже не отпускала: зарифмовать всё, что может объять мой взгляд.
А потом было знакомство с Геннадием Алексеевичем Головатым.
Уже были напечатаны первые стихи, уже вышел тоненький сборник, я уже считался молодым подающим надежды поэтом. Появились первые рецензии на мои стихи, уже что-то читал со сцены, уже учил кого-то чему-то, но что такое поэзия я не понимал, не чувствовал её. Хотя из какого-то необъяснимого упрямства продолжал писать и писать стихи. Читать, читать и читать классиков, современников, читать всё, написанное в столбик, пока однажды, а было мне уже далеко за двадцать, в один миг количество не перешло в качество. В этот миг я почувствовал поэзию в чужой строке. Это случилось сразу – в секунду! Так сбивают масло: долго, нудно, утомительно и, казалось бы, без всякой надежды крутят рогульчатую палочку в сметане, и – вдруг! в один миг рогулька увязает в плотном и жёлтом сливочном масле.
Накопление и преобразование, когда количество переходит в качество, происходило где-то внутри, невидимо для меня, явилось сразу: понял, что вот это плохая строка, а это – хорошая. Отношение к себе формировалось очень долго. Очень долго. Пока однажды я не понял – эта строка должна быть написана иначе. Как – не знал. Но знал, что можно делать лучше. Это «лучше» я делал недели две, с каждым вариантом приближаясь к тому написанию, лучше которого быть не может. Лучше которого не напишет никто. Когда написал, была радость, но пришло и понимание, что теперь так писать я буду всегда. И пришло второе понимание, что многим это будет непонятно: я перешёл на какой-то иной порядок.
Не секрет, что любая вселенная живёт по единым законам: возникает, растёт, развивается, входит в силу расцвета, затем стареет и умирает. По этим же законам существует всякий живой организм, потому что неживой материи не существует – человек, микроб, зверь, растение, река, камень, звезда. И не бывает исключений. Когда-нибудь умрёт и моя вселенная со всеми обитаемыми и необитаемыми планетами, малыми звёздами и сверхзвёздами, своими туманностями и чёрными дырами. Среди них будут миры, планеты, галактики, так и оставшиеся неоткрытыми. И уже никто никогда ничего о них не узнает. Ещё какое-то время будет доходить свет от угасшей вселенной, но затем исчезнет и он. Затем исчезнет и память. Когда исчезает память, мир начинает осмысленную жизнь с чистого листа.
…Меня не существовало до 22 часов 20 октября 1953 года. Вообще. Нигде.
Из небытия был доставлен в этот не очень совершенный мир по закону предопределённости, молитвами моей бабушки по отцу Аграфены Васильевны Вьюновой (Горковенко), желанием и любовью родителей – Александра Васильевича и Любови Андреевны. Случилось это незначительное для мира и очень значительное для меня событие в родильном доме Читы по улице Амурской, в советское время она называлась улица Калинина. Уже через годы я одобрил этот выбор – осень стала моим любимым временем года. Не дышал одним воздухом с генералиссимусом Иосифом Сталиным и Лаврентием Берией. Зато пил воздух Бориса Пастернака и Николая Заболоцкого в последние годы их жизни и на пике творчества, и Анны Ахматовой в её закатные излётные дни, когда она уже ничего не писала, но занимала в русской поэзии должность английской королевы.
Всего восемь лет после салютов Великой войны. Ещё не оплавились под ливнями, не осыпались под солнцем окопы, траншеи, ходы сообщений, ещё в нашем далёком от боёв городе было много инвалидов, без рук, кто с деревяшкой на костылях, а то и вовсе безногих - эти передвигались на деревянных площадках на подшипниках, грохот которых был слышен за квартал, отталкивались от асфальта деревянными тёрками с набитыми валиками. Когда я пошёл в школу, инвалидов было много, все они жались к асфальтированным улицам, которые были в центре, остальные улицы тонули в песке: если на костылях ещё можно было, то на подшипниках передвигаться невозможно. Потом как-то быстро инвалиды с центральных улиц куда-то подевались, остались на окраинах, в деревянных домах, серых бараках. А потом не стало их и там.
ПЕРВАЯ ДОБЫЧА
Летом 1966 года отец устроился в Сакуканскую геологическую партию. Ухаживал за лошадьми, возил на них продукты в дальние отряды, чем-то занимался по хозяйству, снабжал диким мясом партию, в которой работали около шестидесяти человек. Отец не любил город, хотя освоил специальности каменщика, штукатура, маляра и считался хорошим работником. При малейшей возможности он удирал в свою любимую тайгу, заодно прихватывая всю семью.
На лето с собой в тайгу отец взял маму, меня, на то время закончившего пятый класс, и двух сестёр. Жили мы в большой палатке, самой крайней в лагере – палатки стояли среди деревьев по обе стороны старой заброшенной дороги. Ещё был у нас щенок лайки по кличке Витим. Рядом с палаткой отец сколотил столик и поставил жестяную печку – мама готовила на ней еду.
Семья Волченко отправила к нам на лето Егора, моего друга по Геологическому двору. То-то нам было раздолье! В тайге мы пропадали с утра до вечера. Иногда отец уходил с нами подальше от лагеря и учил стрелять из малокалиберной винтовки: отмерял тридцать шагов и с упора мы стреляли по спичечному коробку или по затёсу на дереве. У меня как-то само собой сразу стало получаться. Но главные уроки я запомнил на всю жизнь. Первый – никогда не направлять даже незаряженное оружие в сторону человека. Второй – никогда без нужды не стрелять дичь, зверя.
В тот сезон много было в тайге клещей. Мы с Егором днём раздевались и осматривали друг друга. Мне казалось, Егор даже гордился множеством маленьких ранок на груди, оставленных шариками от разорвавшегося снаряда – словно к телу прижали дуршлаг.
А потом случилось событие, которое я запомнил на всю жизнь: отец подарил мне настоящее оружие, малокалиберную винтовку ТОЗ-8 – тяжёлую, старого образца, с мощным толстым стволом. На прицельной планке стояла цифра дальности – 280 метров. После пятого класса, в тринадцать лет, у меня уже было настоящее оружие! С того дня с винтовкой я не расставался, даже на ночь пристраивал её сбоку под спальником. Днём разбирал по нескольку раз и тщательно чистил уже и без того блестевшую винтовку. А вскоре была и первая добыча – самостоятельная, настоящая!
С утра мы с Егором ушли далеко вверх по ключу, взяли винтовку, пачку патронов, котелок для чая, заварку. Наткнулись на скалы, долго лазали по ним, нашли горный лук, ярко-зелёный, очень горький. Следили за орлами, которые по очереди кормили птенцов в гнезде на самом верху скалы, под уступом. А потом наткнулись на выводок рябчиков, выводок молодой, непугливый, птицы подпускали близко. Расселись по кустам и не улетали. Стреляли мы по очереди. Очень волновались, от возбуждения ствол ходил в руках туда-сюда. В спокойном состоянии на эти двадцать-тридцать шагов попасть не стоило бы труда, но когда стреляешь впервые по живой мишени, тебя бьёт дрожь. Егор ранил рябчика, рябчик упал в траву и побежал. Мы сдуру бросились за ним, вспугнули остальных, которые отлетели и расселись уже на дальних кустах. Лишь один сел на ветку на лиственнице прямо над нами. И остался один патрон. И стрелять моя очередь. И я выстрелил. Рябчик упал прямо нам под ноги.
Мы гордо отправились в лагерь, рябчика несли по очереди. Вся досада состояла в том, что наша палатка стояла с самого краю, никто бы не увидел нашей победы. Тогда мы обошли лагерь стороной, зашли с нижнего конца и медленно прошли с рябчиком мимо всех палаток.
Отец часто удивлялся, почему у меня получается стрелять по цели почти не целясь. Я и сам этого не знал. Просто стрелял и попадал.
Чувство цели мне сильно помогло в армии. Сейчас эта история кажется смешной, а тогда было не до смеха. Армия – не моя стихия: топать по плацу, тянуть носок, равняться на грудь четвёртого, чистить бляху и пуговицы, подшивать воротнички… Всё это не для моей натуры. Вот потому-то я и не вылезал из нарядов. В основном они сводились к чистке сортиров. Иногда – натиранию полов мастикой. До двух-трёх ночи в наряде, в шесть – подъём. Спасала доармейская привычка спать по три-четыре часа. Всё это мне очень сильно надоело и когда однажды командир роты капитан Лисовский спросил: - Кто желает… - он ещё не успел закончить, как я выкрикнул:
- Я!
Как в фильме «Операция Ы и другие приключения Шурика».
Словом, надо было покрыть лаком стол в кабинете командира роты. В предвкушении свободы от сортиров и полов с мастикой я зашёл в каптёрку. Старшина Бреженюк, злой хохол с тяжёлой рукой, выслушал и показал в угол:
- Там и кисть возьми.
В углу стояли две трёхлитровые банки с прозрачной жидкостью цвета тёмного янтаря. Какую брать я не знал, а дважды спрашивать старшину – такого смельчака в роте не было. Взял ближнюю банку, кисть и покинул каптёрку… От усердия покрыл лаком не только стол ротного, но и шкаф и все стулья. Затем подумал и покрыл всё это инвентарное хозяйство на второй раз…
Назавтра капитан говорит мне: - Молодец! Хорошо сделал. А когда высохнет?
- Через день-два, - отвечаю.
Два дня у меня не было нарядов – наступило полное и окончательное счастье.
На третий день командир роты озабоченно говорит: - Что-то не сохнет. – И подозрительно смотрит на меня. Мне его взгляд не понравился.
- Нужна вентиляция, надо открыть окно.
Лисовский открыл окно. Уже с неделю он неприкаянно бродил по казарме и неприветливо смотрел в мою сторону: в кабинете всё покрашено на два раза – ни войти, ни присесть.
И вот настал день, когда Лисовский Леонид Абрамович перед строем, перемешивая идиш, иврит и язык джидинской* босоты, произнёс пламенную речь:
- Ты чем … мать покрыл мой стол …! Ты ружейным маслом покрыл мой стол … и шкаф и …и … стулья! На два раза! В наряды! Навечно! …! На дембель, так-перетак, мать рас-твою, тридцать первого декабря после вечерней поверки …!
Чем закончилась история, кто и как отмывал мою двойную покраску, я не знаю, потому что из нарядов я уже не вылезал. Лишь иногда командир роты раздвигал, как демиург, чёрные тучи над моей головой и показывалось солнце: подходили соревнования по стрельбам, где я должен был отстоять честь своей воинской части 62424, которая благодаря моей стрельбе всегда занимала первое место, за что приказом командира части майора Слышкина, как ни странно, даже дважды побывал дома. На сто метров надо было попасть по мишеням: неподвижным, движущимся и возникающим – мой АКМ №11181 никогда не давал промаха.
Из этой истории, печальной для меня, но поучительной, я сделал два вывода. Не сразу, а много позже, когда повзрослел. Первый: всякую материю и материал следует использовать по прямому назначению. Мороженое – детям, цветы – женщинам, стихи о розах и луне – девчонкам, ружейное масло – для автомата, а лак – для мебели и паркета.
Второй: часто враждебное ко мне действие может иметь обратный отложенный результат.
Командир роты Лисовский не шутил, когда объявил мне дембель в новогоднюю ночь. Весь мой призыв давно демобилизовался, ребята гуляли на гражданке, кто-то успел жениться, а я неприкаянно болтался по джидинскому гарнизону. И тут мне вспомнился совет земляка Сани Пакулова из секретки. Он уехал домой одним из первых, но перед тем подсказал, каким способом можно обойти козни Лисовского. Тогда его совет я серьёзно не принял. А потом задумался. И решился. Начистил бляху и отправился в штаб. И написал рапорт, в котором попросил отправить меня на комсомольскую стройку. Любую. Мол, не могу жить без комсомольской стройки. И присутствовал при этом командир роты. Леонид Абрамович ехидно ухмыльнулся и приказал выписать мне путёвку на комсомольскую стройку. Самую дальнюю от гарнизона. В посёлок Угольный Магаданской области…
Если бы не эта путёвка, я бы не остался на сутки в Чите, а утром не пошёл бы перед отправкой поезда проводить друга детства Ваську Долбиева до его работы, а значит, не встретил бы свою Наташу Хабарову, которая скоро стала Наташей Вьюновой.
Спасибо, Леонид Абрамович!
А вообще-то армии я благодарен за многие вещи. Во-первых, я научился спать на ходу. Однажды, охраняя склад горюче-смазочных материалов, я уснул. Во сне вышел за периметр и, благо степь ровная, прошёл больше двух километров, уткнулся в заграждение из колючей проволоки вокруг склада боепитания. Разбудил меня окрик земляка Николая Додонова:
- Стой! Кто идёт?
Благодарен за редкую возможность увидеть вблизи Героя Советского Союза Ивана Кожедуба. Ранней весной он нагрянул в наш гарнизон с инспекцией. Решил полетать на уже устаревшей на то время модели истребителя МИГ-19. Для генерала подготовили «спарку» - учебный самолёт с кабиной для двух пилотов. При посадке, когда прославленный лётчик, выпустил шасси, сработал закон подлости: ни раньше, ни позже - одно колесо непостижимым образом отцепилось от самолёта и приземлилось самостоятельно. Юрка Самсонов из Красного Чикоя, выходец из староверческой семьи, находился со своим зилком в оцеплении. Он сидел в кабине и писал письмо домой. По малой нужде покинул кабину и пристроился к заднему колесу. В это самое время другое колесо, находившееся в свободном полёте, шлёпнулось прямёхонько на кабину. Кабина сплющилась, колесо взорвалось, отчего Юрка Самсонов из семейских сходил не только по малой нужде…
Благодарен за редкую возможность увидеть вблизи не только прославленного генерала, но и прославленного генерала в ярости. Звездопад с погон, почище падения леонидов в августе, в джидинском гарнизоне состоялся. После этого, как и полагается в армии, начались проверки.
Первые проверяющие прибыли в автомобильную роту. Встретил их маленький чёрный лейтенант Хаснутдинов, военная карьера которого продвигалась каким-то странным загогулистым образом и походила на винт с обратной резьбой. Два года назад капитан Хаснутдинов принял автомобильную роту. Через год его карьера сделала кульбит, и он стал старшим лейтенантом. К сорока годам он дослужился до лейтенанта. Теперь он стоял перед проверяющими и показывал своё хозяйство: автомобили, выровненные по линейке, стояли двумя шеренгами. Рамы выкрашены чёрным лаком, диски на колёсах обведены белой эмалью. Красота! Проверяющие прошли вдоль первой шеренги, ко второй не подходили, так как знали, что подходить туда не надо: в некоторых автомобилях двигателей нет, они давно проданы и пропиты. Однако проверку проводить надо. Глубоко копать нельзя, можно накопать себе на голову. Надо найти много маленьких недостатков. Старший лейтенант, от которого за версту несло яростным «Шипром», подошёл к блестящему ГАЗ-66. Отцепил от заднего борта сапёрную лопату. Ногтём попробовал лезвие и прищёлкнул языком.
- Пиши! – обратился к кому-то из штабистов, стоявших наготове с папкой. Сверху папки лежал акт проверки, - Пиши: шанцевый инструмент – сапёрная лопата. Пункт первый – лезвие не заточено. Пункт второй – рукоятка покрашена белой эмалью вместо защитной краски, как положено по инструкции. Пункт третий – лопата закреплена на рукоятке одним гвоздём, вместо двух. Пункт четвёртый – лопата закреплена гвоздём, вместо шурупа, указанного в инструкции. Пункт пятый – на рукоятке есть щербинка, можно травмировать руку солдата…
Когда от пунктов стало рябить в глазах, а саму сапёрную лопату следовало срочно отправить под трибунал, ошалевший командир автомобильной роты маленький лейтенант Хаснутдинов, взял лопату из рук проверяющего старшего лейтенанта, размахнулся и зашвырнул её за забор:
- Товарищ старший лейтенант, пишите: сапёрная лопата отсутствует!
Благодарен армии за то, что научила не верить блестящим красивым машинам. Сначала надо убедиться, что двигатель на месте…
За всё время службы написал всего четыре строчки, да и то – на гауптвахте. К счастью, строчки эти не сохранились, там было что-то про тревоги, метели, шинели, словом – про героическое. Скорее всего, чтобы отвлечься от чистки сортиров.
…А бывший командир части Слышкин Фёдор Николаевич после службы получил квартиру в Чите в пятиэтажном доме, что в самом начале улицы Красной Звезды. Мы перезваниваемся. И хотя он уже в годах, но держится бодро и ходит на все мои выступления.
*Джида – станция в Бурятии, возле которой располагался наш гарнизон.
Р О Б И Н З О Н А Д А
Но размышлениями и воспоминаниями в тайге сыт не будешь: тайга требует от человека постоянной тяжёлой работы.
Я ещё не знал, что в этом зимовье напишу лучшие свои стихи. Не знал, потому что нельзя знать своё будущее. А вот предчувствовать можно: так зверь чует непогоду, старатель – фарт, картёжник – удачу.
По необъяснимому, но неотвратимому закону гармонии, когда всякий хаос стремится к порядку, самоорганизуется, в моём маленьком государстве постепенно наладился быт, худо-бедно устроился распорядок дня, который очень походил на уклад жизни русского крестьянина тысячелетней давности, привязанный к временам года, погоде, восходу и заходу солнца. И вот тут, как туча из-за горы, появилась и накрыла меня с головой новая проблема – катастрофически не стало хватать времени. Глядя на ящики, коробки, стопки, связки книг, озирая энциклопедии, словари, справочники, которые я и взял в тайгу, чтобы заняться самообразованием, наступила паника. И главное, я не знал, сколько времени есть у меня в запасе. Год? Два? Три? Пришлось перейти на старый и ещё не вполне забытый режим: сон четыре часа.
Просыпался я затемно. Выпивал кружку крепкого чая и садился за книги. Часа через два готовил завтрак, пару часов проводил за книгами, ждал, когда солнце выпьет росу и уходил в тайгу, делая петли всё дальше и дальше на юг от зимовья. Оказалось, в этих угодьях много козы. А ещё много зайца: их тропы, натоптанные десятилетиями были хорошо видны даже по чернотропу. Достаточно водилось белки. Если уродится шишка на лиственнице, то может остаться здесь и ходовая белка – белка, которая не имеет постоянного места обитания, а передвигается в поисках кормных мест. В одном распадке попался на глаза изюбриный помёт. Однажды наткнулся на развороченные муравейники, вывернутые колоды – совсем недавно здесь поработал Михайло Иваныч. И это недалеко от моего зимовья, километрах в трёх. После этого стал брать с собой пятизарядную фроловку. Нашёл ключ с минеральной водой – вода бугром вспучивалась из-под скалы и тут же уходила под камни. А дичи действительно было много: скрадывал и подолгу наблюдал за козами, часто вспугивал рябчиков, косачей, глухарей. В скалах и россыпях слышал стукоток – убегала кабарга. Встречались места обеда рыси – клочья заячьей и козьей шерсти, кости. На открытых местах по закрайкам часто натыкался на лисий и волчий помёт. Вершину одного широкого распадка распахали кабаны, словно хорошо поработали плугом - такие копанины я потом находил часто. В россыпях пищали сеноставки, у нас их называют пищухами. Значит, должен быть колонок. А может быть, боюсь сглазить, и – соболь. Выходило, места здесь богатые.
Заниматься охотой в мае охотник не станет: козы – суягны, зайчихи – сукотны, свиньи – супоросны. Или уже с потомством: инзигашками, зайчатами, поросятами. Во-вторых, в мае из козы выходят свищи - личинки, перезимовавшие в теле. Птица или сидит на яйцах или уже с выводком.
Когда солнце зависало над головой, останавливался у какого-нибудь ручья, разводил костерок, разогревал кашу или тушёнку, кипятил чай. Представлял в уме карту местности, определял зимние маршруты путиков на зайца, где удобнее поставить капканы и плашки, искал удобное место под солонцы….
Возвращался с заходом солнца. Приносил чагу, которая в этих местах встречалась необъяснимо часто, раскладывал тёмно-коричневые куски на полку для просушки. Ужинал, зажигал на столе керосиновую лампу, к которой приделал отражатель - фольгу из-под шоколадной плитки, брал ручку и зарывался в книги. Привычка читать книги, подчёркивая строчки, выделяя абзацы, делая пометки и записи на полях, осталась со школы и в своё время доставила мне много неприятных минут в общении с учителями и библиотекарями.
Как-то раз в тайге присел на валежину передохнуть. Рядом лежит старая берёза. Боковым зрением вижу какое-то движение. Перевожу взгляд влево. Большой чёрный муравей высунулся из ровного круглого отверстия в торце полугнилой березовой ветки, и выталкивает наружу серо-жёлтые опилки. Потом на минуту исчезает, появляется, разжимает челюсти, высыпает опилки, снова исчезает…
Удивительное дело, этот муравей! Муравьи - создания коллективные, не слыхал я что-то про муравья – одиночку. А то, что он одиночка и строит себе дом, было совершенно ясно. Видно, что-то пошло у него в жизни не так. Может, отношения с товарищами не сложились. Может, какой проступок совершил. Может, характер у него не сахар, а начальство таких не любит. Вот и ушёл он из муравейника или изгнали его.
Вперился я глазами в то необыкновенное, что происходило передо мной. Не уверен, что кто-то видел, как муравей сам строит себе дом.
Муравей прогрыз туннель и теперь, похоже, делал себе комнату, выгрызал, увеличивая размеры жилплощади. Работал он без перекуров. Вечерело, потянуло ночным холодком, а муравей всё работал и работал. Я его невольно зауважал.
Солнце запуталось в деревьях на дальнем склоне. Но я уже забыл про муравья. Думал о другом.
Жизнь. Вся эта огромная жизнь стоит и держится на одиночках. И нет ничего надёжнее и устойчивее хрупких плеч одиночек. Одиночки творят жизнь. Они её убыстряют и замедляют, уводят в сторону с главного пути, и снова тянут за собой.
Даже Господь, создавая этот мир, был одиночкой. А девиз «Один в поле не воин» придумало трусливое большинство. И выставило этот лозунг над собой. Чтобы ничего не решать и ни за что не отвечать.
Но жизнь не принадлежит одиночкам.
Она принадлежит тем, над которыми лозунг.
И мудрость эта непостижима.
Почему-то сильно запомнился этот муравей. А затем мысль незаметно перескочила к зайчишке с его веточкой.
В тот день я больше никуда не пошёл. Развёл небольшой костерок из сучков, смотрел на огонь, поправлял костёр палкой, а мысли были далеко от зимовья, от скал, от зайчишки с его веточкой.
Тысячелетия у всех народов была одна вера: люди свято верили в своих духов, высшие силы, которые управляют миром. У каждого ручья, реки, озера, горы, скалы, перевала, дождя, ветра, разных сил и явлений природы были свои покровители, которых почитали, поклонялись и даже приносили им жертвы. То есть, их обожествляли, а значит, наделяли разумом и душой. Естественно, что и обращались к ним как к живым существам. Как с равными себе. Более того, как с силами, превосходящими силы человеческие. Даже отец, формально являясь коммунистом, в душе был язычником. По необходимости срубая берёзку – на черенок ли, на топорище ли, – он всегда вроде бы шутку и в то же время как бы оправдываясь, говорил: «Прости уж, не для забавы, для дела загубил». Обращался к деревяшке как к живому существу.
Скажу по себе. Почти половину жизни провёл в тайге. В тайге не обходится без того, чтобы не срубить березку, осинку, лесинку для всякой бытовой надобности – топорище, черенок. И всякий раз просишь мысленно или в голос прощение, мол, не для забавы, для дела, прости уж, милая. Другое дело, когда речь идёт о заготовке дров, пилишь и валишь сухостой, кряжуешь валежины – тут уж сама тайга тебе говорит «спасибо», что освободил её от мусора, хлама. Даже на ночлег для балагана стараешься брать не живые, а сушинки. Сотни ночей провёл у костра, а утром, уходя и заливая костёр, обязательно скажешь спасибо этому временному приюту. И разве поднимется после этого рука оставить на таборе мусор, банки, бутылки: всё, что горит – в костёр. Не горит – под выворотень, камень, прикопать.
Хозяйки в огороде, не понимая, но чувствуя в себе языческие корни, разговаривают с растениями, рассадой, деревьями. Замечу – православные хозяйки. Такое внутреннее понимание и единение с природой свойственно русскому человеку. Вспоминается случай, когда мы с Михаилом Евсеевичем Вишняковым на лошадях поехали на мои таёжные угодья. Поехали, да не доехали. По дороге нас застала страшенная гроза и ливень. Укрылись мы в старенькой заброшенной землянке, в которой и пробыли всю ночь. Утром, оседлав лошадей, Михаил Евсеевич подошёл к землянке и вслух произнёс:
- Ну, спасибо этому дому, пойдём к другому.
То же самое сделал и я, только мысленно.
Да и мама с бабусей, выросшие в деревне, огородницы, каждую свободную минуту проводившие возле грядок, всегда разговаривали с растениями – вроде бы шутливо. От них ещё в детстве узнал, что у одной хозяйки родятся огурцы, помидоры, а у соседки – хоть тресни! – всё сохнет на корню.
Но ведь когда-то этим занимались все без исключения – от вождей и жрецов племени до охотников и собирателей трав – и с деревьями разговаривали, и с травами, и с небом, и с ручьём. Для язычника вода, огонь, небо, земля, камень, ветер были существами живыми, наделёнными человеческими качествами, каждый со своим характером. Человек в этом мире был равен им, был всего лишь малой частью этого мира.
Я не призываю камлать и возводить капища. Тем более – к жертвоприношениям (хотя монетки, оставленные на перевалах и истоках – что это?) Но оставить в душе к природе чувство благодарности необходимо
…Первая неделя прошла в длинных походах по новой незнакомой для меня территории к югу от зимовья, которая стала уже не территорией, а землёй и на которой я почувствовал себя уверенно. Крепко стоять на земле – это не значит стоять двумя ногами. Прочнее всего стоят на земле странники, бродяги, путешественники – люди, у которых одна нога приподнята для следующего шага.
Маршруты выстраивал петлями, чтобы дважды не ходить своим следом, чтобы как можно быстрее узнать свою территорию. Иногда не успевал засветло вернуться на зимовьё – приходилось или устраиваться на ночлег, или добираться ночью.
Робинзон соорудил зонтик для защиты от солнечных лучей. Я же, наоборот, решил открыться солнцу. Весь. Полностью. Рассудил таким образом: если на этом огромном пространстве, кроме меня, нет никого, если стоят жаркие дни, если кол в полдень не оставляет тени, то зачем мне одежда? Тем более, что ещё нет кровососущих – комаров, слепней, паутов, мошки. Зато в мае полно клещей, которые не надо выискивать в складках одежды, но которые хорошо видны на голом теле. Так и поступил: из одежды оставил кеды и лёгкую кепку, на поясе ремень с ножом в ножнах, за плечами ружьё и маленький рюкзачок с котелком, банкой тушёнки, сухарями, спичками в полиэтиленовом туго завязанном пакете. Первые сто метров ходьбы по чаще внесли поправку: ножны были перенесены вперёд и по центру, дабы защитить нежные места от прутьев и веток.
Итог первого дня можно было разделить на две части. Первая: одежда для мая и начала июня была признана идеальной. Вторая: за день под палящим солнцем кожа полностью обгорела. По собственной дурости.
Дней через десять Робинзон шоколадным телом стал похож на Пятницу. Если бы не белая линия на поясе и две сержантские лычки на плечах от лямок.
В последних числах мая устроил себе выходной, не пошёл в тайгу, решил сложить из плитняка печь, надоели сухари, захотелось свежего хлеба. Да и надо что-то решить с баней. Пришлось вспомнить полевой сезон 1975 года в составе отряда геофизиков. Стояли мы тогда по ручью Средний Голготай. Кто-то предложил самим выпекать хлеб. Из камней я сложил печь на три формы, сделал заслонку, и дело пошло. Повариха Устинья из местных, пожилая женщина, с худым с глубокими морщинами, лицом, с которого не сходило ехидное выражение, с утра заводила тесто, следила, чтобы квашня не вылезла из дежи. Перед ужином я набивал топку сухими дровами, прожигал, выметал угли, локтем определял температуру и ставил формы. В той печи был настоящий под – одних бутылок, оставшихся после открытия полевого сезона, хватило с избытком, они были разбиты, рассыпаны толстым слоем в печи и расплавлены: стеклянный под долго и ровно держит жар…
Тот опыт пригодился.
Набрал и развёл глины, натаскал плитняк из отвалов возле колодца и, подбирая камень к камню, к вечеру выложил приличную каменку со сводом, на чело вырезал из жести заслонку. Для пода пока не набралось достаточного количества пустых стеклянных банок из-под консервов. Ладно, можно пока обойтись и без пода.
Только набил топку сухими дровами, чтобы обжечь глину, как приехал на Орлике отец, привёз молоко, сметану, мамины пироги, деревенские новости. А ещё озадачил предложением отдать мне на зиму мерина Орлика, а в деревне оставить двух кобыл – Машку и Анастасию. Как аргумент, что дело это решенное, отец достал из перемётных сумм бабку для отбоя литовки и отбойный молоток. А ещё отвязал притороченное к сумам и завёрнутое в брезентину полотно литовки. Это значило, что ломался весь заведённый порядок, это значило, что отменялись всякие походы, разведка. Это значило, что надо подобрать места для покосов – коню на зиму требуется три тонны сена. Такой объём не накосишь в одном месте, косить придётся кусками, лафтаками выхватывая удобья у тайги. Это значит, сначала надо расчистить эти покосы, освободить площади от сучьев, поваленных деревьев, веток. Этой работе не видно конца. Это значит, меньше оставалось времени на книги. Но были и плюсы – верхом удобней охотиться, в седле можно покрыть большие расстояния…
Баню и выпечку хлеба решено было оставить на вечер, а пока надо было посолить солонец и сделать лабаз. Место я уже подобрал в трёх километрах от зимовья.
Если пройти от зимовья на юг полтора-два километра, то упрёшься в старую лесосеку. Территория её была поистине огромной - в десятки километров. Такой же огромной была и бесхозяйственность – вывезли и с толком использовали малую часть спелого леса. Запомнился факт из «Литературной газеты»: по статистике из одного дерева на выходе получалась одна ножка для табуретки. Деревья спилили, обрубили сучья, а хлысты бросили на лесосеке - пробираться через эти завалы было сущей мукой. Поэтому Орлика прикололи, то есть, привязали переднюю ногу за верёвку, взяли соль, топор и пошли пешком.
Встречалось много брошенной техники: траки от гусениц, сами гусеницы, кабины, рамы, двигатели трелёвщиков, два трактора, вагончик, замятый упавшей лесиной, колёса, обрывки тросов – всё это заросло травой, которая жадно поглощала, маскировала и уничтожала следы человека, проросло молодняком и уже не резало взгляд, не нарушало гармонии, но смотрелось неотъемлемой частью природы, которая всё ей чуждое приняла, взяла себе и переработала. Железо с годами покрылось ржавчиной и приобрело тот камуфляжный цвет, в какой осень красит всё растущее на земле. Неожиданно вышли на чистое открытое место, замощённое в два наката брёвнами – старая вертолётная площадка. Долго и озадаченно стояли и рассуждали: зачем здесь была вертолётная площадка? Для чего? Никакого разумного объяснения так и не нашли. Всё это напоминало сцену из фантастического фильма о погибшей цивилизации. Когда-то здесь кипела жизнь, гремела техника, ревели двигатели, звучали голоса, выполняли план, всё двигалось, шумело, ехало, кипели страсти, случались драмы. Весь этот индустриальный мир связывала с остальной цивилизацией дорога, я позже выбрел на неё – размытую ливнями, превратившуюся в широкий и глубокий ров. Добрых два десятка лет сюда не заходили люди.
Кое-где заготовители оставляли нетронутыми участки тайги, пятаки по нескольку гектаров. Иногда я натыкался на огромные штабеля лиственничных хлыстов, по какой-то причине их не вывезли. На деловой лес они уже не годились, но как дрова, если с хлыстов облетела кора и они не запрели, горели неплохо.
Надо иметь не столько богатое воображение, сколько ущербное, чтобы допустить мысль о наших древних предках, которые могли бы так варварски вырубить лесосеку вблизи моего зимовья. Разве мог так поступить язычник? Так поступить с лесом, своим домом, от которого зависит его жизнь?
На лесосеке поднялся молодой подрост – березняк, осинник, ерник, таволга - рай для диких коз и зайцев, много корма, а вот никакой хищник их в этих завалах не возьмёт. В таком месте на краю целика мы посолили землю: пробили заострённой жердью шпурки – дырки в земле, всыпали в них пару вёдер соли. Солонец устроили под старой берёзой, которая у земли расходилась на три ствола. Неподалёку между берёзами на высоте четырёх метров соорудили лабаз – замаскированное место для охотника. Сколотили приставную лестницу.
Вернулись на зимовьё.
С обеда отец взял бензопилу, топор и уехал на Орлике пропиливать тропу до солонца. Я остался топить каменку и ладить баню.
Таёжная баня с каменкой в палатке – это надо испытать самому. Сначала часа два-три нагревается каменка, камни раскаляются до бордового цвета. Затем выгребают все уголья из каменки. После над каменкой натягивается палатка. Можно париться. Достаточно полковша на раскалённые камни, как палатка надувается пузырём и готова взлететь. А если ещё рядом речка!...
После бани развели немного спирта. За ужином отец признался, что недалеко от зимовья нашёл очень удобное место для зимовья, в котором можно ночевать после охоты на солонце. В десятке метров бьёт чистый родник, на поляне среди лиственниц в обхват лежит штабель хлыстов – и дрова, и материал на зимовьё. В общем, завтра он едет туда, он даже бензопилу и топор там оставил. Я вызвался помочь. Но отец сказал, что не станет рубить зимовьё, а сделает пристенок для ночлега высотой не больше метра с тремя развёрнутыми в сторону костра стенами. Пристенок покроет корьём лиственницы. Не станет шкурить и выбирать паз – очень интересная и оригинальная идея!
Сразу скажу – мне понравилось ночевать на пристенке: вроде бы и в помещении, и в то же время небо над головой. Как только воздух становился серым и густым, над поляной бесшумными промельками начинали носиться летучие мыши.
Закатный лес.
Тропинки.
Чащи.
Вдали притихшее село.
Лес, по вечернему молчащий,
Хранит и звуки, и тепло
Былого дня.
То пискнет птаха,
Облюбовав себе сосну,
И сразу съёжится от страха,
Защелкнет клювом тишину.
А то неведомо откуда
Тепла нахлынет полоса.
Огромен лес. Ему так трудно
Угомониться по часам.
Всё глуше звуки, меньше света,
Тревога смотрит из углов.
И появляются приметы
Иных материй и миров.
И в этой сумеречной гуще
Встают,
Укрытые на дно,
Иные силы,
Нам, живущим,
Знать о которых не дано.
А ещё на пристенке хорошо думалось! Так ясно, чётко, последовательно мысль работала лишь на любимых скалах возле зимовья и в одиночной камере штрафного изолятора. Стоило поудобнее устроиться у ночного костра под крышей из коры пристенка, так сразу приходили мысли, начало которым положил заяц, наблюдавший за веточкой.
Но как быть с мыслью Александра Сергеевича Пушкина: «И пусть у гробового входа\ Младая будет жизнь играть, \И равнодушная природа \Красою вечною сиять.» Равнодушная – вот точное слово! После него Николай Алексеевич Заболоцкий почти через сто лет пошёл ещё дальше и сказал, что природа угрюма, в этом же году – что она мёртвая.
Если два гения дошли до этой мысли сразу, по какому-то озарению, то мне потребовалось два года жизни в одиноком таёжном зимовье, а перед этим шесть месяцев жизни у костра – с октября по апрель – чтобы подойти к этой же мысли. Подойти. И сначала засомневаться, а потом и не согласиться.
Человек всегда очеловечивает природу, наделяет её какими-то человеческими качествами, одухотворяет. Но ведь на самом деле ничего этого нет и в помине, всё это существует лишь в нашем воображении! Как не существует в природе таких понятий как добро, зло, хорошо, плохо, правильно, неправильно, справедливо, несправедливо… Но! Но, уверен теперь, что любому, если его поместить в мои условия, когда всё оголено, нет лишних наслоений, нет государства, нет соседа, нет банка, управдома, райисполкома, телефона, телевизора, денег, ГАИ, когда есть лишь ты и природа (не люблю этого слова, оно какое-то безличное), когда над головой небо, земля под ногами, тайга вокруг – пришла бы подобная мысль. Мысль об одухотворённости природы. И не только об одухотворённости, но ещё и о разумности!
Теперь эта мысль уже не оставляла меня.
А ещё на пристенке, глядя на серые искры летучих мышей, хорошо вспоминалось.
… Строчки, написанные в столбик, начал с особенным озверением писать каждую ночь после встречи с геологом и поэтом Владимиром Гланцем.
Глубокая ночь. Все домашние уснули. За спиной разобранная раскладушка ждала меня до середины ночи. Рядом на койке посапывала бабуся. Чтобы свет не мешал ей, я отворачивал металлический абажур настольной лампы и что-то упорно царапал в тетрадке, которая, к моему стыду, сохранилась. На первой странице имя автора – Фёдор Крещук. Почему я взял такой псевдоним, теперь уже не помню. Стихи были пошлые, ужасные, бездарные до оскомины, от них сводило скулы, как от лимона. Я пучил глаза в чёрное окно, которое выходило в огород, огородные окна на ночь не закрывали ставнями, закрывали только уличные, и там вдали в угловом доме следующего квартала каждую ночь горело окно на третьем этаже. И мне казалось, там тоже каждую ночь поэт, а ещё лучше поэтесса, девчонка моих лет, у неё чёрные глаза и чёрные волосы, тоже пишет стихи, и тоже смотрит на моё окно. Несколько раз у меня была безумная мысль сходить к ней и познакомиться.
Нельзя было шуметь, дом набит людьми, как огурец семенами: у нас вечно проживали родственники – ближние и дальние, знакомые этих родственников, знакомые знакомых. В тот год у нас жили моя двоюродная сестра Таня Сизикова и её подруга Галя Чеботаренко из Яблоновой, они учились в институте. К тому времени в город неспешно, но неотвратимо стали перебираться родственники из ближних и дальних деревень: Романовки, Татаурово, Дровяной, Яблоновой, Гнилушки, Домны, Линёво озеро. Кто-то искал работу, кто-то приехал на учёбу, кто-то заканчивал какие-то курсы, кто-то искал свою судьбу. Все они на какое-то время останавливались у нас и, как правило, жили в большой комнате, мы называли её передней. Это «какое-то время» часто растягивалось на годы. Дома всегда было полно народу, было шумно, весело и дружно, через наш дом прошла практически вся родня по отцу. Это самое мифическое генеалогическое древо я видел своими глазами, иногда на его ветвях гроздьями повисали знакомые, которые становились роднее родных.
К ночи из закутков доставались раскладушки, матрацы, подушки, какие-то шубы, тулупы, разное тряпьё, всё это умащивалось на полу в комнатах, свободной оставалась кухня.
Однажды, лет через десять после школы, я всё же решился. Принарядился, облился одеколоном «Шипр», почему-то в годы моей юности все одеколоны назывались именами собственными - «Саша», «Наташа», «Татьяна», «Слава», имели одинаковый запах, словно все флаконы разливали из одной бочки, и лишь у «Шипра» был самый ядовитый запах и шипучее название, взял свои зубодробительные стихи, похожие на тракторный коленвал, и с дрожью во всех членах подошёл к её дому, вошёл в подъезд, поднялся на третий этаж…
На лестничной площадке на витом шнуре висела и горела лампочка…
Спасибо этому аккуратному жильцу, постоянно менявшему перегоревшие лампочки! Спасибо этой лампочке, которая подарила мне столько строчек, фантазий, чувств, переживаний! Спасибо случайным встречам, взглядам, улыбкам, словам, которые рисовали тревожные счастливые картины, каких не бывает в жизни! И которые может создать лишь воображение!
А запах вонючего «Шипра» навечно въелся в оштукатуренные стены подъезда.
…Следующий день ушёл на заготовку бересты. Березы вблизи зимовья трогать нельзя, чтобы не выдать своё жильё случайному человеку, да и не годились они – корявые, сучковатые, с наростами, может, потому и было на них много чаги. Но во время своих разведывательных походов километрах в восьми наткнулся я на березовую рощу – толстоствольные, прямые, высокие, ровные, без сучьев, с кроной на самой вершине. Когда набрёл на это белоствольное чудо, долго стоял, прислонившись к стволу и не верил, потому что так бывает только на картинах передвижников.
Великие достойные слова
Сказала бы берёзовая роща,
Когда б могла.
Но роща только ропщет,
И потому для нас она – дрова.
Эти строчки оттуда, из той рощи, в которой всё было соразмерно: берёзы стояли одна от другой и не далеко, и не близко; не было подроста, который мог бы затушевать эти живые белые колоны.
Там и сям скрипят ещё полозья,
Но уже оттаял по лесам
В плотно запечатанных берёзах
Сладковато-розовый бальзам.
Будем пить за возвращенье солнца!
Надавлю на кончик топора
Сверху вниз –
И с шипом разойдётся
Белая и жёлтая кора.
Будет пир без рюмок и без вилок!
Посмотри направо – сколько в ряд
Длинных белобедренных бутылок
К празднику оттаявших стоят!
Снег стаял, но уйти воде не позволяла мерзлота, она собралась в маленькие лужицы и отражала голые ветки и белёсое весеннее небо. Вода настоялась на опавших листьях – вначале стала шафрановой, затем шафраново-коричневой и, уже уходя в оттаявшую землю приобрела красноватый оттенок.
Весенние красные воды
В берёзовом белом лесу…
Вот там-то я и провёл весь день. Заготовленные метровые пласты бересты складывал в стопки и придавливал гнетом. Как говорится, аппетит приходит во время еды, подумалось: а почему бы мне не обшить берестой не только потолок, но и всё зимовьё изнутри? Могу сразу успокоить защитников природы: если кора снята без подкорки, так называемого луба, берёза после этого не гибнет, более того, с годами на месте снятой коры нарастает новая – не такая ровная и белоснежная, - нарастает серая, неровная, бугристая, толстая, как броня и которую снять уже невозможно.
Вечером рассказал отцу, где находится эта роща и попросил привезти бересту. Сам решил сходить в дальний распадок, где встретил помёт изюбрей. Интересно походить, посмотреть, сколько зверей там обитает. Может, найти удобное место для солонца. Так и решили. Отец сказал, что к обеду закончит пристенок, после поедет за берестой.
Уезжая в деревню, отец забрал часть высушенной чаги и бутылку березового сока для мамы, и уже с седла посоветовал подумать о туесках – уж больно хороши выйдут сколотни*, уж больно хороши получатся туески! А лето обещает быть урожайным (в этих прогнозах отец не ошибался). Он уехал, а мне оставил сомнение: может, он прав? Пока идёт берёзовый сок, пока легко снимается береста, пока можно заготовить сколотни, надо потратить несколько дней на туеса. Потом когда береста подсохнет, будет поздно. А ведь урожай на грибы и ягоды будет, где-то же надо его хранить! Придёт время заготовок, нужна будет тара и много тары.
Весь день ушёл у меня на обшивку стен и потолка берестой. Красота! Даже светлее стало. А букет из ароматов берёзы, дёгтя, смолы, свежего дерева невозможно передать никакими словами!
Отец был прав – туески нужны!
Вначале необходимо изготовить приспособления – саки, подсаки и вороток для срывания сколотней. Саки и подсаки – длинные широкие и тонкие лучины с прочностью металла – делают из щепы разбитых молнией лиственниц. Такая лесина была у меня на примете. Берёзку нужной формы для воротка найти труда не составит.
Вся следующая неделя ушла на туески. У меня не было лобзика, поэтому изготовление донышек и крышек стало самой длинной и трудоёмкой работой. За неделю сделал тридцать восемь туесов объёмом до четырёх литров. Делал и самые крохотные, для забавы - под солонки.
Шестого июня работавший сутками приёмник напомнил, что сегодня день рождения Пушкина, день нашей поэзии. И вспомнился мне этот день 1980 года в Москве. Вечером втроём - Людмила Ярославцева, Александр Шипицын и я - идём к памятнику Пушкину. Народу прилично. Люди по очереди поднимаются к подножию и читают стихи. Не больше двух стихотворений. Читают Пушкина или собственные. Некоторым не разрешают читать второе: свистом и гулом просят освободить место товарищу, который тоже интересуется.
Доходит очередь до меня. Сильно волнуюсь. Читаю недавно написанное. Голос срывается:
Так будьте же счастливы, звери, и птицы, и люди,
Стрекозы в траве, золотые в прудах караси!
Но полного счастья, но полного счастья не будет
Ни завтра, ни после не будет его на Руси.
Как пусто теперь, как тревожно и зябко, и сиро
Отлитым в металл отшумевшим вождям.
Недобрые люди, неясные люди, Россия,
Проходят сегодня по Красным твоим площадям…
Дочитываю ещё две строфы. По реакции понимаю, что дано добро ещё на одно. А надо помнить, что в те годы вся Россия ехала за продуктами в столицу. Начинаю читать своё последнее, написанное днями:
Вертит головой на станции мужик босой:
Ах, как пахнут поезда из Москвы колбасой!...
Замечаю в толпе движение. Несколько человек в неприметных костюмах из разных мест начинают протискиваться к памятнику. Но те, кто стоит рядом всё понимают. Дочитать мне не дают - силой сдёргивают вниз, уводят куда-то в сквер. Увлекают за собой бегом. Перескакиваем чугунную ограду, лавируем между машинами. Оказываемся под сборными лесами, в которых стоит здание редакции газеты «Известия» - идёт ремонт.
Два молодых человека. По виду - моих лет. Говорят, чтобы на метро доехал до Новослободской. Там пересел на автобус (забыл номер), ехал до Добролюбова 18. Это общежитие литинститута. Они скоро будут. Сами возвращаются к памятнику.
Их я не дождался. Но потом в институте видел, они учились на старших курсах. Мне даже называли их фамилии, только память не сохранила. А сам подойти к ним я постеснялся.
Говорят, было застойное время. Действительно, время было непростое. А ещё оно было интересное и весёлое. Доброе и неравнодушное. Было умное и любознательное. Время было серьёзное и работящее. Творческое и открытое. И для риска и подвигов место было. И цены были другие: честь стоила дороже жизни.
А теперь переведу на современный язык.
Время было брутальное.
Время было креативное.
И время было адреналиновое.
А вот гламурным оно не было.
…Появились первые пауты, пришлось надевать одежду.
Каждый день жизни в тайге дарил открытия.
*Сколотень – внутренняя бесшовная часть туеса.
Н Е Д Е Т С К И Е З А Б А В Ы
Сколько помню себя, всегда рядом со мной было оружие. Вот и сейчас.
Так получилось, что детство, и не только моё, было тесно связано с разного рода оружием, с тем, что стреляет, летает, взрывается. В то время у каждого пацана было своё оружие – самопал, лук, рогатка, праща. Без него мы не ходили. Кроме школы, конечно, хотя иногда в школьном ранце среди учебников, тетрадей, спортивной формы, завтраков можно было отыскать рогатку. Знаю точно, что несколько моих одноклассников не имели оружия – Коля Попов, Володя Кузнецов, Женя Абраменко, Гена Чупров, Толя Эпштейн, Миша Фейгин, Вадик Школьный. Пацан без оружия был вроде как и не совсем пацан.
Увлечение оружием шло волнами. То у всех были самопалы: металлическая трубка с расплющенным одним концом примотана изолентой к деревянному пистолету. В другой конец вставляется гвоздь на толстой резинке, гвоздь оттягивается и спускается крючком. Перед этим в трубку крошится сера с десятка-двух спичек. Спускаешь курок, раздаётся выстрел. Смысла никакого, но выстрел громкий.
Делали ещё малокалиберные пистолеты - устройство намного сложнее, но пацаны ухитрялись мастерить их на коленке. Ствол, конечно, без нарезки, пуля шла как попало, боком, плашмя, однако с трёх-четырёх метров пуля входила в доску заподлицо. В городе были два охотничьих магазина: «Выстрел» по улице Ленина и второй, в маленьком двухэтажном особнячке во дворе Центрального района милиции на втором этаже. Любые патроны продавались без документов и разрешения.
Были луки и самострелы, что-то вроде самодельных арбалетов. Стрелы для луков и самострелов делали из ровных прямослойных лучин, на конце для тетивы выбирали надрез наподобие ласточкиного хвоста. Наконечник – или оборачивали жестью из консервной банки, или вбивали гвоздь без шляпки. Иногда гвоздь приматывали изолентой, но такая стрела из-за нарушения центровки заваливалась в сторону.
Одно время мы увлеклись пращами – оружием античных воинов. Я быстро понял, что хотя это и страшное оружие, но довольно бессмысленное. Попасть в мишень из пращи было практически невозможно, более-менее какая-то меткость была по вертикальной оси. Праща имела смысл как оружие лишь, когда метали камни по вражескому строю или по толпе – в кого-нибудь да попадёт. Увлечение пращами быстро прошло, в конце оставалось лишь как метание четвертинками кирпича на дальность.
Однако самое мощное оружие, конечно, рогатки. Рогатки были у каждого пацана за поясом под рубашкой. Резину покупали в аптеке, она так и называлась – медицинская резина. До тех пор, пока кто-то не обнаружил другую резину – красную, авиационную, из камеры авиационных баллонов – резина была очень тягучая, не рвалась, можно было оттягивать из-за уха. За неё давали большую цену, не деньги, конечно. Чаще всего в оплату шли голуби, марки или пули, найденные на стрельбище. Самыми лучшими для рогатки считались макаровские пули – тяжёлые, короткие. За ними шли тэтэшные, потом - автоматные, на четвёртом месте стояли винтовочные. А ещё считалось шиком иметь шарики из подшипников, хотя у них был свой недостаток – слишком полированные, они выскальзывали из кожуринки. Автоматная пуля метров с двадцати, если попадала остриём, входила в кору сосны по самую пятку. Дальность полёта, правда, уже на излёте - метров восемьдесят-сто. Ширина в верхней части развилки рогатки должна быть не более двух пальцев, иначе терялась меткость. Разбить с пятнадцати шагов бутылку или попасть в консервную банку мог любой мальчишка, это было обычным делом, никому и в голову не приходило этим хвастать. Как-то Витька Федореев из Старого двора наугад выстрелил через сараи в соседний двор и попал в окно барака на втором этаже, того самого, в котором я прожил первые недели своей безалаберной жизни. Пуля, пробив двойное стекло, разбила вазу на столе. Хозяева нашли пулю, вызвали милицию, которая стала трясти наш район, устроили дознание. Среди милиционеров нашёлся бывший фронтовик, он повертел пулю, нарезки которой были забиты грязью, и рассмеялся: выстрел был не из огнестрельного ствола, а из рогатки, так сказать, пацанские шалости. Ещё немного для виду поспрашивали пацанов, но никто не сознался. Тем всё и успокоилось.
Мальчишеским умом мы понимали всю опасность такого оружия. В случае попадания пули в голову, тем более, в висок – смертельный исход был однозначен. Поэтому мы никогда не стреляли и даже не целились в человека. Зато охотно стреляли по воронам и воробьям.
Это выпал случайный билет.
Ощущение – как на вокзале.
Словно мне уже тысячу лет,
А зачем – это мне не сказали.
Тот же лозунг, что мы не рабы,
Тот же запах из булочной сладкий.
Тополя.
А на них воробьи.
Мы стреляли по ним из рогатки.
Возле старой кирпичной стены
Зарастают травою ступени.
Эти камни освящены
Синяками на сбитых коленях.
Точно также на проводах
И на ветках
Качается ветер.
Возвращаться не надо сюда.
Возвращаться не надо, поверьте!
Так зачем же я, умный такой,
Понимая всё,
Это не понял,
И ступеней касаюсь рукой,
И кирпич растираю в ладонях?
Для «войнушки», стрельбы друг по другу были другие рогатки - из толстой алюминиевой проволоки. На эти рогатки шли тонкие круглые резинки из трусов – головная боль наших матерей. Пульки – также насечённая алюминиевая проволока, согнутая под углом градусов тридцать. Такое оружие считалось баловством, однако метров с пяти я однажды снял воробья. Такими рогатками мы играли в «войнушку», улица на улицу. Одно время мальчишкам матери шили штаны из черного сатина. Отлично помню, когда, догоняя «врага», оттягивал резинку и пулька через тонкий сатин смачно прилипала к его заднице.
Из рогатки стреляли камешками размером в половину грецкого ореха. Но наша компания стреляла только пулями, стрелять камешками у нас считалось позором. Вот почему было необходимо по воскресеньям ходить на стрельбище собирать пули. Идти надо было далеко, километров семь по Бутинской просеке, которая начиналась на углу улиц Бутина и Новобульварной и за Четвёртым ручьём переходила в тропинку. Причём, ходить надо было именно в воскресенье, на стрельбище тоже был выходной день – там не стреляли. Несколько раз во время каникул ходили на стрельбище по будням и попадали под обстрел. Запомнился один поход: мелкий соснячок, березнячок, листвячок среди взрослых деревьев, где пуль было особенно густо, находился на траверсе, на прямой лини огня и мишеней. И вот как-то ползаем мы, собираем пули, выбираем их из хвои и вдруг рядом ложится очередь. Мы залегли, инстинктивно головой вперед, обхватили головы. Стоял трескоток – это пули щёлкали по деревьям сзади, поднимали хвою впереди. Когда на Егора упала сосенка, срезанная пулей сантиметров в двадцати от его головы, мы стали отползать с линии огня. В тот день мы почти ничего не набрали.
Часто находили снаряды, мы их почему-то называли фаустпатронами. На удивление, многие из них не разрывались. Нас никто не учил, никто не показывал, мы сами научились с ними обращаться. Снаряды большие, от стабилизатора до головки почти метр. Сначала осторожно отсоединяли стабилизатор, под ним находился алюминиевый детонатор, затем ставили детонатор в холостое положение – надо было верхнюю часть совместить с отверстием с зелёной точкой, если с красной, то это означало, что детонатор стоит в боевом положении, - и осторожно выкручивали его из тела снаряда. После чего снаряд уже не представлял никакой опасности, им можно было забивать гвозди. Взрывчатку доставали и жгли в костре. А детонаторы приносили домой и взрывали двумя способами. Или из спичечного коробка пластилином крепили стабилизаторы и аккуратно спускали с третьего этажа на асфальтированный тротуар. После взрыва верхняя половина детонатора по сорванной резьбе пролетала мимо балкона – это если правильно отрегулировать стабилизатор. Или кидали через дорогу в стройдвор на бетонные плиты – когда заканчивался рабочий день и бетонщики, а это были жители Старого двора, уходили домой.
Опустошённые снаряды сносили в одно место, старый окоп, который затем обвалили. Всего снарядов было сорок шесть штук. Уже много позднее, в начале нулевых в газете «Забайкальский Рабочий» появилась заметка о том, что при строительстве дороги в тех местах найдены сорок шесть снарядов.
Хотя однажды снаряд взорвался. Как-то по весне попался нам необычный снаряд, таких раньше мы не находили. Это нас сильно заинтересовало, следовало понять его конструкцию. Снаряд притащили домой, в квартиру Егора на третьем этаже. Отсоединили головку, взрывчатку сожгли в тупике за домом. А вот с головкой возились долго. Было уже часов двенадцать, скоро идти в школу, а мы никак не можем разобрать её. Тогда Егор каким-то способом содрал мягкую оболочку с наголовника, оттуда выпал блестящий стерженёк на шляпке, похожий на маленький гвоздик и образовалась дырочка.
Вот запись из дневника: « 4. Февраль. Вторник. Чита. Дом. …я даже не подозревал, что сейчас будет. Особенно мне запомнился этот момент. Даже время запомнил – 12 часов. Помню, взял журнал «Юный натуралист» и сел на пол у батареи. Егор в это время вставил в дырку гвоздь, зажал его клещами и размахнулся молотком. Дальше я помню плохо. Раздался страшный грохот. На кухне закричала Ксеня, сестра Егора. И вдруг всё смолкло. Такая тишина, даже в ушах звенело. Нас было не двое, ещё Витька Федореев. Гляжу, по комнате летают куски скатерти и медленно опускаются на пол. Пол под столом пробит осколками. И вдруг крик Егора: «Парни, пальцы оторвало!» Мы сразу к нему бросились. Кровь хлещет из ладони. Не поймёшь, что это такое. Кусок мяса какой-то. И мизинец болтается. Не знаю, на чём он только и держался. «Бежим в больницу!» Пока он одевался, весь коридор кровью забрызгал. Потом бежали вниз по лестнице, стены и перила в крови. Прибежали в Ленинскую больницу. Дверь с табличкой «Приёмный покой». Нас пустили без очереди. Витьки Ф. с нами не было, он остался дома убираться. Оказалось, снаряд нашпигован мелкими шариками, их очень много. Они попали Егору в лицо, бровь, ухо, грудь. Пальцы удалось спасти…»
В приёмной Егора сразу куда-то увели, а я потерял сознание. Хотя не получил ни одной царапины – все осколки и шарики, которыми была начинена головка, прошли над головой и оставили дырки в оконном стекле. И ещё одно последствие, уже смешное: старый кот Васька, сидевший под стулом возле Егора, под этим самым стулом оставил на память большую кучу переживаний.
Два месяца мы ходили в больницу, носили передачи Егору. Елена Алексеевна, мама Егора, показала на свет трикушку, она вся, как сито, светилась дырочками. Хирурги удалили основную массу шариков, осталось несколько штук – в ушных мочках и ладонях. Пальцы тоже восстановили, хотя на левой руке мизинец и безымянный сгибались не до конца, однако это не помешало поступить Егору в Уссурийское военное автомобильное училище, закончить его и служить – сначала в Прибалтике, потом в Германии. Ещё много лет мы переписывались.
На стрельбище мы ходить не перестали, также собирали пули и разряжали снаряды, но с неизвестными конструкциями обращались уже осторожнее.
С Егором Волченко подружился после четвёртого класса. Вначале познакомились наши родители, точнее, наши мамы, моя и Елена Алексеевна. Родом она из Крыма. Она отлично знала историю, разбиралась в живописи, музыке, литературе. Елена Алексеевна была увлекающимся человеком: частенько, начиная уборку в квартире, натыкалась на интересную книгу, бросала уборку и квартира оставалась в полностью разобранном состоянии на неделю-две, пока книга не была дочитана до последней страницы. Была с ней история, над которой она сама смеялась больше всех. Елена Ивановна в постели всю ночь читала какую-то интересную книгу. По звонку будильника вскочила, собралась на работу, быстро позавтракала, надела пальто и убежала на работу. На работу она, конечно, опоздала, уже шла планёрка, она извинилась, сняла пальто и под оторопевшие взгляды сослуживцев заняла своё место за столом … в нижнем белье. Её муж Георгий Иванович относился к погрому и прочим вывертам жена философски – он уходил на второй этаж к соседу Пушникову, тоже геологу, играть в шахматы, по дороге прихватывая бутылочку коньяка. Эти чемпионаты часто заканчивались под утро. По законам жанра утром следовало лечиться пивом, бутылочка которого была заранее припасена и надёжно спрятана в квартире Георгия Ивановича. Но однажды испытанная тактика дала сбой – Елена Алексеевна обнаружила заначку. Она повертела в руках бутылочку с этикеткой «пиво «Жигулёвское», ехидно прищурилась и удалилась в туалет, где пиво безжалостно вылила в унитаз, а бутылку наполнила содержимым, очень похожим на пиво. И аккуратно запечатала, как было. И вернула заначку на место. И утром ушла на работу…
Как только хлопнула дверь на третьем этаже, Георгий Иванович метнулся наверх, взял заветное лекарство, сбежал к Пушникову, который уже ждал его на кухне с пустым стаканом.
- Ну, давай, наливай!
Пушников сдул жиденькую пену и в нетерпении влил в себя содержимое. И всё понял. Но не подал виду. Вернул стакан Георгию Ивановичу и ласково сказал:
- А теперь ты, Гоша.
Георгий Иванович тоже сдул пенку и влил в себя стакан. И тоже всё понял. И тоже не подал виду….
Вечером он молча, пристально и долго смотрел в глаза жене. Елена Алексеевна, как достойная дочь крымского народа, прошедшего и не такие испытания, тоже прищурилась и взгляд выдержала.
Всё это она в лицах часто рассказывала маме и бабусе – все втроём хохотали и в истерике катались по столу. Отец, часто тоже лечивший себя пивом, не понимал такого юмора, он суровел лицом, вставал из-за стола и уходил в другую комнату, после чего истерика женщин доходила до икоты…
Первой покинула этот мир Елена Алексеевна Волченко, в девичестве Лобанова. Георгий Иванович тяжело болел, его довезли до кладбища, но дойти до могилы у него не хватило сил. Он снял шляпу, оперся на палку и долго стоял, пока обитый красным гроб не затерялся среди сосен и могильных оградок… Когда ушёл Георгий Иванович, в нашем доме появилась жена Пушникова с неожиданной просьбой – сыграть в шахматы с её мужем. Сам Пушников, оставшись без товарища, затосковал. Играли мы на кухне. После операции ему вставили в горло трубочку, из которой постоянно слышался хрип. В шахматы Пушников играл слабо, партию я легко выиграл. Пушников опечалился, его трубка захрипела сильнее. Вторую я проиграл – трубка успокоилась. Так и повелось: выбирал вечером с полчаса и бежал в соседний дом к Пушникову, чтобы проиграть ему партию.
Елена Алексеевна работала главным инженером на Читинской теплоэлектростанции и была, что говорится, «свой парень» - иногда по выходным брала нас с Егором в походы в лес. Чаще всего мы ходили втроём – Егор Волченко из Геологического двора, Серёга Пехтерев из двухэтажного барака в Кильдиме, что в раойне стадиона ЗабВО и я. Иногда к нам присоединялся Витька Федореев из Старого двора. Сергей Пехтерев был одноклассником Егора и любопытным мальчиком, его родители, геологи, выписывали кучу интересных журналов, и Сергей много интересного рассказывал нам во время походов. Три года через выходные раз за разом мы уходили всё дальше и дальше, и однажды, поднявшись на невероятно крутую сопку, которую стали называть Пыхтун, вдали увидели скалы. Уже после школы узнал, что это знаменитые Смоленские скалы, исторический памятник с рисунками древних людей. Но мы этого не знали, рисунков никаких не видели.
Скалы острыми зубцами поднимались над деревьями. До них оставалось четыре-пять километров. Но до них мы добрались лишь к марту, когда стал подтаивать снег: Елена Алексеевна не решилась сразу на такой большой переход, теперь понимаю, что в основном из-за меня как самого младшего. От дома до скал по нашим подсчётам было восемнадцать километров, дорога в одну сторону отнимала четыре с половиной часа. На скалы мы стали ходить через выходные, выходили рано утром, весь день лазали по скалам, домой возвращались уже затемно. А ходили через выходные, потому что в другие выходные надо было непременно ходить на действующее стрельбище пополнять боезапас к своим рогаткам.
После восьмого класса рогатки незаметно исчезли – появились другие интересы.
Кстати, такие же рогатки из красной резины были у шпаны из Кильдима, района возле стадиона ЗабВО. И стреляли они тоже пулями, только собирали их на другом стрельбище - за стадионом на крутом берегу речки Кайдаловки.
Вообще в то время пацаны делили город, как сейчас бы сказали, на сферы пацанского влияния. Был наш район – район телецентра, были центровые – из Центрального района, были островские – из района Большого острова, состоящего сплошь из домов частного сектора, были кильдимовские, были кислородные – из района кислородного завода, были из Железнодорожного района, были ингодинские, были кенонские.
Иногда происходили драки – район на район, там дрались на штакетниках, цепях, кастетах – было не до приличий. Самыми опасными были пацаны из Кильдима и островские. Центровые дрались плохо, больше было угроз, разговоров. Чуть возникала опасность, часто убегали. В драку вступали при численном преимуществе. Межрайонные столкновения происходили редко, но метко.
А вот внутри района местные драки проходили регулярно. В нашей школе №47 драки были постоянно, как правило, на большой перемене в 15 минут или после уроков. Все недоразумения среди мальчишек решались дракой один на один за школой. Это называлось «пойти щелкнуться». На середину круга выходили двое, все остальные не вмешивались, внимательно наблюдали. Дрались до первой крови, когда были разбиты губа или нос. Нельзя было пинать, нельзя было бить лежачего. Иногда, когда результат не устраивал какую-то одну сторону, кто-то из противостоящих выходил и говорил, что будет щелкаться за него. Тогда и с нашей стороны выходил кто-то, чаще всего Витька Дмитриев или Витька Белоцерковец, и драка продолжалась, но уже с другими действующими лицами.
Среди наших, телецентровских, выделялась одна шайка «захаровских», они ни с кем не водились, держались отдельно. Многодетная семья Захаровых жила в угловом длинном одноэтажном бараке на углу Бутина и Третьей загородной, позже переименованной в улицу Матвеева. Напротив их барака уже значительно позже построили проходную телевизионной студии. Пацанов у них было много, не помню, сколько, и одна девочка, звали её Люба. С Витькой Захаровым мы даже учились в одном классе, как второгодник он остался в шестом классе и влился в наш, бывший пятый. Затем мы перешли в седьмой, а он так и остался в шестом. Захаровы были самые настоящие бандиты, старшие сидели в тюрьме, потом кто-то выходил, на смену им садились младшие, затем опять садились старшие и так без конца. Все ходили с ножами, даже самые младшие. Кое-кто сидел за убийства, но самая ходовая статья – грабёж. У всех Захаровых была характерная черта – заячья губа, по наследству доставшаяся им от матери, которая каждый день проходила мимо нашего дома – высокая худая сгорбленная и забитая женщина. Иногда проходил и отец, он прихрамывал, ходил с палочкой, носил широкую белую бороду, шёл важно, неспешно с высоко поднятой головой и сильно походил на уважаемого профессора. В том же бараке рядом с Захаровыми жили Мешалкины и Трошины. Пацаны их также входили в банду «захаровских».
Внутри школы мы постоянно враждовали и щелкались с кильдимовскими – они учились в параллельных классах «В» и «Г». Пришлось и мне столкнуться с кильдимовскими. Дело было так. Кому-то из «вэшников» понравилась девчонка из нашего класса, и вот он с друзьями как-то на перемене стал ломиться в наш класс, уж не знаю, с какой целью. Мы закрылись стулом, всунули ножку через ручку двери. Тогда кто-то из нападавших выбил доску в нижней половине двери и попытался заглянуть через дырку в класс. Я пнул куда-то наугад, попал в лицо нападавшему. Меня вычислили по ботинку, пришлось на перемене щелкаться. В итоге мне разбили нос. На следующий же день мы с одноклассником Серёгой Мельниковым записались в секцию бокса.
Как-то так вышло, что как раз в те дни тренер по боксу Валерий Афанасьевич Букатич из спортивного общества «Труд» набирал группу мальчишек в свою секцию. Было это во Дворце спорта по улице Бабушкина – напротив танка. Нас записалось сорок семь человек. Месяц мы занимались физической подготовкой – и только. Затем нам показали стойку, удары, уклоны, движения по рингу, так называемый «челнок», но всё это перед зеркалом и без перчаток – это называлось «бой с тенью». Через два месяца выдали большие коричневые учебные перчатки, набитые конским волосом - после тренировки ладони долго, устойчиво и приятно пахли конским потом. Через много лет, когда отец в деревне завёл лошадей, этот запах возвращал в детские годы. Спарринг друг с другом помню плохо, наверное, беспомощно махались и лупили воздух. Он стёрся из памяти следующим боем, уже настоящим избиением. Букатич поставил нас с разрядниками, два раунда по две минуты. Я достался буряту Бадмаеву, который гонял меня по рингу все два раунда и уделал как бог черепаху, однако я не упал, а Букатич бой не останавливал. После боя, отрывая с губ кусочки мяса, сплёвывал в раковину кровь, которой был полон рот. Рядом занимались этим же ещё сорок шесть пацанов. Наверное, это был жестокий способ отбора, но ведь не кружок же по вышиванию вёл Валерий Афанасьевич!
На следующую тренировку явились всего семеро – Аркаша Костин, Коля Малышев, Пахомов, Комидаев, Денисенко, Капустин и я. Валерий Афанасьевич долго и внимательно смотрел на нас, потом хмыкнул и сказал:
- Вот с вами я буду заниматься.
Так и занимался с группой из семи человек.
Через год изматывающих тренеровок, качания пресса, бега на лыжах, коньках, баскетбола, волейбола, регби, штанги и других занятий на любителя нас стали допускать до соревнований. Вот дневниковые записи:
«28 сентября. Суббота. Сегодня был на тренировке по боксу. Завтра соревнования. Взвешивание с 8 до 9. Да, ещё приятная новость! Мне сегодня присвоили третий разряд. Если я во всех трёх боях одержу победу, у меня будет второй разряд. Следующую запись сделаю после соревнований.»
… «1 октября. Вторник. Хотя одержал победу, настроения нет. Я боксировал с Колей Малышевым, он из нашей группы. Вот, наверное, обидно парню! Своему же проиграл. Соревнования были на первенство города. Теперь у меня 4 боя на больших соревнованиях и 12 обыкновенных. Теперь я занимаюсь каждый день, потому что много пропустил из-за поездки в Шушенское. В ноябре мы будем выступать на зональных соревнованиях, приедут ребята из других городов. Из нашей группы на зону вышли три человека. Вчера тренировка длилась три часа. Пятеро работали с Букатичем. Я думал, что он будет только защищаться, бить не будет. А он по-настоящему, только не очень сильно. Я уже на ногах стоять не могу, а он всё бьёт и бьёт. Даже в стойку встать не даёт…»
Больших успехов я не добился. После занятого первого места по городу Букатич спросил:
- Почему щуришься?
Пришлось признаться, что врачи выписали очки, стало портиться зрение.
- Бокс придётся бросить. Ты должен видеть глаза противника, его зрачки. Отвлёкся на секунду – проиграл бой, - сказал, как отрезал, тренер.
Но последний бой надо было провести: на первенстве зоны я вышел в финал. Не полагаясь на память, цитирую запись из дневника 1968 года: «Ура! Победа!! Этот бой был самым трудным. Всё по порядку. К четырём часам все были в сборе. За нами приехал автобус. Туда ехали минут двадцать. Проезжали мимо озера Кенон. Начало в 17.30. Я работаю в десятой паре. После парада все начали разминку. Когда я увидел своего соперника из «Энергетика», то испугался. Он был выше меня, шире в плечах и вообще здоровяк. Слышал, как ему говорили, мол, ты сразу бей его, чтобы ввиду явного преимущества…»
Зал был забит до отказа болельщиками из этого же района. Мой соперник Ж., ныне известный человек в городе, его портрет я вижу на главной улице города, когда приезжаю в Читу. И хотя мы в одной весовой категории – сорок восемь килограммов – он выше меня почти на полголовы.
Бой начался. У Ж. длинные руки, я никак не могу к нему подобраться для ближнего боя, соперник «обстреливает» меня издалека. Первый раунд я проиграл вчистую. В перерыве Букатич мне тихонько подсказал:
- Жди момент. Рассчитывай на один удар, он должен потерять бдительность.
Удар гонга. Рисунок боя не меняется. Когда работаешь на ринге, не слышишь посторонних звуков, реагируешь только на голос рефери и голос тренера, для остальных звуков уши словно заткнуты ватой. А тут я на секунду отвлёкся и услышал свист, рёв в зале и выкрики:
- Кончай его! Давай!
Ж., думаю, тоже услышал эти ободряющие для себя крики, и уже без опасения бросился вперёд. И вот тут я поймал его на встречный удар, причём, поймал апперкотом, самым убийственным ударом в боксе – снизу в подбородок. Ж. рухнул на ринг. Рефери отсчитал до девяти, противник не шевелился. Нокаут.
Это был мой последний выход на ринг, грамоту за первое место храню до сего дня. А Костин и Малышев стали мастерами спорта, выступали на первенстве страны и всю жизнь связали с боксом. За их успехами впоследствии я следил и новости узнавал из газет и радио.
Но Валерий Афанасьевич научил не только ударам, которые для ринга. Он показал несколько ударов, которые для улицы. За это - неоднозначное спасибо, неоднозначное, потому что они с одной стороны и спасали меня и погубили.
Меня же бокс научил драться и не бояться драк – это плюс. Но в то же время именно поэтому я часто ввязывался в драки, «за справедливость», отчего имел сложные отношения с милицией – это, конечно, минус. Но первая встреча с милицией была раньше, после шестого класса. Мы с одноклассником и другом на все школьные годы Васькой Долбиевым после уроков, когда уже стемнело, отправились к бане №3. Пробрались к задней части, куда выходили окна женского банного отделения, и хотя стёкла изнутри были замазаны известью, но замазаны так себе, кое-что можно было рассмотреть. И когда мы приникли к стёклам, и когда стали тщательно разглядывать всё внутри, и когда стало жарко от увиденного, вот тут нас поймали и передали в милицию. Милиция сообщила в школу. В школе были разбирательства перед всем классом. Было очень стыдно. Несколько лет при этом воспоминании краска заливала лицо и шею...
С Валерием Афанасьевичем мы больше не встречались. Уже позже узнал, что в 1987 году он ушёл из жизни. Ушёл добровольно….
Несколько лет назад зашёл во Дворец спорта. Там шли ремонтные и строительные работы. Поднялся на второй этаж, где был боксёрский зал. Весь инвентарь был убран, сняли и большие зеркала на стенах, исчез и запах пота и перчаток.
… Теперь там большой развлекательный центр с нерусским названием «Карибы».
Б О Л Ь Ш И Е Л Ю Д И И Г Р А Ю Т В К О С Т И
Однажды я заблудился.
Случилось это в начале жизни в зимовье. Конец мая и начало июня посвятил изучению территории к югу от зимовья – первое время ушло на строительные, хозяйственные и подготовительные работы. Земли к западу, северу, востоку оставались для меня большим белым пятном.
Вокруг зимовья удивительно часто на берёзах встречалась чага. Это лишь кажется, что чагу в тайге найти просто, бывает, день проходишь и всё впустую. А тут чага чуть не на каждом шагу. А ещё на берёзах часто встречались капы – выпуклые наплывы разного размера, от мячика для пинг-понга до метра. Причина, как оказалось, наверху, вернее, в глубине: хорошей земли в тех местах нет, корни уходили в глину между камнями, камни от разности температуры зимой и летом двигались, рвали корни. Оттого и не было ровных белоствольных стволов, росли березы словно пациенты инвалидного дома – кривоваты, сучковаты, шишковаты. Вот на этих больных деревьях и вырастали капы и чага. Чаги я заготовил сверх меры, перекрутил её на мясорубке, порошок высушил и стал по щепотке добавлять в чай. А к каповым наростам всё присматривался и присматривался, а потом решил и их заготовить, а длинными зимними вечерами вырезать из них вазы.
Как-то всю ночь по крыше шумел ровный несильный дождь. Похоже, обложило надолго, придётся заниматься в зимовье книгами, записями, дневниками. В предвкушении любимого занятия растопил печку, поставил чайник. Решил пройти вокруг зимовья посмотреть капы. Надел резиновые сапоги, прорезиненный плащ с капюшоном, взял рюкзак с топориком и вышел из зимовья. Помнил, на печке стоит чайник, минут через двадцать надо заварить чай… Капы встречались разные, самых необычных форм. Я не обращал внимания на плотный мелкий дождик, моросящий туман, увлёкся. В уме держал, что через метров пятьсот надо спуститься немного ниже и параллельно своему ходу вернуться к зимовью, где закипает чайник.
Когда я повернул назад, рюкзак был на четверть заполнен. На первое время хватит, решил я и … растерялся. Меня окружал плотный туман из влажной пыли. Туман был таким плотным, что дальше двадцати метров никаких предметов не было видно, клубилась белая мгла. Я был спокоен, потому что привык: как бы ты ни крутил по тайге, какие бы спирали ни вил, какое-то шестое или седьмое чувство всегда знает, где находится дом или точка, из которой вышел. И я направился, как мне казалось, к зимовью. Прошёл метров пятьсот – зимовья не было. Подумал, что обнизил – чуть поднялся по склону. Зимовья не было. Чуть спустился и вернулся. Зимовья не было. Была сплошная моросящая мгла. Тогда я стал вить петли, всё увеличивая и увеличивая ход – безрезультатно. И вот тогда я с удивлением понял, что заблудился. Определил стороны света, но это ничего не дало – я потерял свою исходную точку. Самое главное - было потеряна привязка к пространству. Не зная своего местонахождения на местности, все действия были бессмысленны. И в перспективе - никакой видимости. Спички и сигареты в нагрудном кармане энцефалитки оставались сухими. Я закурил и, оберегая сигарету от воды, покурил в ладонь. Надо было принимать решение. Можно было оставаться на месте, развести костёр и ждать, покуда сойдёт туман, закончится дождь. Но сколько ждать? День? Два? Три? Но есть второй вариант - подниматься на вершины сопок и если попасть на знакомую сопку, то можно привязаться к местности. Шансов очень мало выйти на уже знакомую сопку, но всё же шанс есть.
Из зимовья я вышел около семи утра. Посмотрел на часы – одиннадцать. И я стал подниматься на сопки в надежде попасть на уже знакомую или же с вершины получить обзор. Но, увы! Знакомых сопок не встретилось и уже не могло встретиться, потому что слишком далеко удалился от зимовья. И обзора не было. Всё также моросил дождь, также висел туман, иногда граница видимости раздвигалась метров до пятидесяти.
Рюкзак с капами оттягивал плечи, капы я решил принципиально не выбрасывать, тащил их из какого-то злого упрямства – а вот не брошу и всё! Конечно, проще простого было спуститься любым распадком в какую-нибудь падь, падь выведет к озёрам, а там и люди. Но в том-то и дело, что к людям мне не надо! Мне надо было попасть в своё зимовьё!
Я поднимался на сопку, перекуривал на вершине, глотал густой туман и с надеждой всматривался в белую пелену. Поднимался на другую сопку. На третью, четвёртую, десятую… Дождь - туман, дождь - туман, дождь - туман…
Мне нужна была точка, от которой можно оттолкнуться. Нужен ориентир, чтобы определиться в пространстве. Наверное, с час поднимался на очередную сопку. Стало ясно, что она главенствует над остальными – долгим и затяжным был подъём. Решил твёрдо: если не будет результата, спускаюсь вниз, нахожу удобное место и устраиваюсь на ночлег – спички, плащ и топор у меня были.
А ещё всю дорогу меня не оставляло вовсе неуместное чувство - было забавно. Во-первых, как это так меня угораздило? Во-вторых, долго ли ещё будет продолжаться эта канитель?
Поднялся на скалистую вершину. Сел на камень. Закурил. Решение принято – спущусь и заночую. Появилась хоть какая-то определённость. И в этот самый миг, верьте-не верьте, случилось чудо! Плотный сырой туман расступился на две-три секунды словно кто-то развёл руками и даль прояснилась. Далеко-далеко внизу на западе километрах в двадцати я увидел белые пятна озер, - туман снова сомкнулся и заморосил дождь пуще прежнего. Но этих двух-трёх секунд было достаточно, чтобы определить точку, в которой я нахожусь, определить направление и расстояние до зимовья. Включился внутренний компас. Вначале я даже неприлично повеселел. Главное теперь – не думать о дороге, о направлении, думать о чём угодно, только не об этом. Как насмешливо говорил отец: «Сапоги дорогу знают, только знай переставляй». Достал из кармана часы – подарок жены: почти девятнадцать часов. Ничего себе! Двенадцать часов отмолотил по мокрой тайге! До зимовья было километров четырнадцать-пятнадцать, через пять часов я должен быть дома. И вот тут досада на себя перекрыла все чувства, все ощущения, даже голод: потерян целый день! День, за который можно было прочитать книгу, заняться рукописью, навести порядок в бумагах… эх! Но делать нечего, закинул за спину рюкзак, ещё раз посмотрел в ту сторону, откуда пришла помощь: дождь, туман, видимость несколько десятков метров…
Всю дорогу в голове толкались строчки какого-то стихотворения, но ничего путного из этой толкотни не получилось, хотя после, может, через год, они появились в уже упорядоченном виде: всё это время мозг тайно от меня продолжал свою работу:
Мне тайна откроется.
Ну, а пока
Я рад этой жизни раскинуть объятья,
Где лёгкие лодки качает река,
И женщины носят весенние платья.
Где с нежною болью выходит трава
Оттуда,
Куда из распахнутых комнат,
С немыслимой тайны сорвав покрова,
Так много ушло и друзей, и знакомых.
И мне будет право однажды дано
В назначенный час уклониться от жизни,
Открыть эту тайну,
Найти это дно.
И всё – до мельчайшей подробности – вызнать.
Это чистовой, уже окончательный вариант. А тогда, раздвигая плотный туман и тонкий дождь, под мерные шаги я во рту обкатывал строчки, убирал лишнее, искал новые варианты. Главное – не останавливаться, не думать о дороге, не вмешиваться в механическую работу ног, внутренний компас сам знает свою работу. Полы длинного плаща распахивались, вода попадала в голенища сапог, но останавливаться нельзя, можно было потерять ритм, потерять направление. Да и мокрые портянки улежались в сапогах, каждая складка нашла своё место. Дождь и туман… Не стал петлять, выбирать удобный путь. Времени до ночи оставалось немного, пришлось идти напрямик.
А потом стал внимательно и подробно вспоминать эти секунды на вершине неизвестной горы, когда раздвинулся туман и замерла дождевая кисея. И увидел я в этом метеорологическом явлении некие знаки. И представилась в моём воображении такая картина: где-то в надмирной высоте, за облаками, сидят два больших человека и играют в кости. Курят трубки и бросают кости, ведь недаром же иногда мне слышались словно бы отдалённые раскаты грома (хотя откуда гром при затяжном дожде?) И между делом поглядывают вниз (для них туман и дождь не помеха). И видят далеко внизу маленькую козявку в дождевике и с рюкзаком, которая ползает с холма на холм и никак не может найти свою зимовьюшку, в которой давно прогорела печка и чайник выкипел (им и это видно). А им скучно, надоело каждый день играть в кости. И разговоры одни и те же. И вот они затеяли спор: найдёт эта козявка с рюкзаком свою зимовьюшку или нет. И поспорили на какой-нибудь нешуточный выигрыш. Чтобы как-то различать их, пусть один будет в шляпе, а другой – в накомарнике (хотя зачем ему там накомарник?) И вот очень уж этому в накомарнике охота спор выиграть, и тут у того, кто в шляпе, погасла трубка. Тот, в шляпе, поворачивается к ветру спиной и прикуривает. А этот, в накомарнике быстренько на пару секунд раздвигает ладонями туман. И вот я думаю, если этот, в накомарнике, совершил такой нехороший поступок, значит, на кону стояло что-то очень существенное – уж никак не меньше пачки хорошего английского табака…
…В одиннадцать вечера заметно стемнело, пришлось и шаг убавить. А вскоре и вовсе упала темнота. Но темнота была всё же не окончательная: там, в надмирной высоте полная луна подсвечивала игральные кости двух спорящих – в шляпе и накомарнике. Который в накомарнике был спокоен, он уже знал, что козявка доберётся до дома и пачка английского табака перекочует в его карман.
Темнота подсвечивала не только игральные кости: её свет проходил сквозь ватный туман и пелену дождя и раздвигал пределы видимости до трёх-четырёх метров… К часу ночи я вышел на пристенок у солонца. Забрался под крышу, закурил. Нашарил в темноте вверху под корой сухарь. Сухарь отсырел, не был хрустящим, он заволг и пах плесенью. Съел сухарь и поднялся. О ночёвке речи не было, хотя рядом лежали заготовленные дрова: до зимовья осталось несколько километров…
Порог своего жилья я переступил в четыре пятнадцать утра.
- Эй там, в накомарнике – спасибо тебе! Хоть ты и мухлёвщик, конечно.
Уже позже я не раз думал об этом, в накомарнике. И чем больше думал, тем всё настойчивее приходил к мысли, что этот, в накомарнике, с самого начала знал всё. Знал всю мою жизнь. Это он ненавязчиво подталкивал отца учить меня разным таёжным премудростям: без них физически невозможно прожить пять месяцев у зимнего костра. Без этих знаний и навыков невозможно выжить почти три года в одиноком зимовье. Если даже не погибнешь, то сойдёшь с ума – от одиночества, кошмаров, бредовых мыслей. Именно поэтому тот, который в накомарнике, дал мне способность видеть мир через поэтическую призму, научил рифмовать этот мир и воспринимать одиночество как награду.
Так вот для чего он почти сутки водил меня по дождливой тайге! Как любому, тайком делающему доброе дело, в глубине души ему хотелось, чтобы я догадался про него. И по-человечески это понятно.
…В следующий приезд отца я не сразу рассказал ему эту историю, сомневался, раздумывал, рассказать или промолчать. Всё же рассказал, на что отец ответил, что с ним тоже подобное случилось. Смеялись оба. Оказалось, такое, хотя бы раз, происходит с каждым опытным таёжником, в народе говорят: нечистая сила водит. Ведь и блукать-то негде было – в сотне метрах от зимовья!
Не рассказал только про того, в накомарнике.
Но заблудиться можно не только в трёх соснах.
Заблудиться можно в жизни. А иначе как объяснить бегство в тайгу?
К А С С А Н Д Р А В Ц Ы Г А Н С К О Й Ю Б К Е
Заблудиться можно в жизни. Заблудиться и не понять, что заблудился.
Ночи у зимнего костра часто вспоминались уже после, в зимовье. И вспоминались собственные воспоминания у того костра. При зыбком свете «Летучей мыши» записывал карандашом, делал кое-какие наброски, но у зимнего костра до ума записи довести невозможно – для этого нужен стол, крепкий стул и много времени. Другое дело – стихи. Ритм шагов сам просит словесного сопровождения и наполнения, на ходу сразу чувствуется фальшивая строчка или фальшивое слово. Стихотворения, написанные у зимнего костра, уже не правились, они были доведены до окончательного варианта прямо там, на месте – спасибо длинным ночам.
Мне не забыть этих полторы сотни ночей, проведённых у зимнего костра. Нет, прожитых у костра. Ох, и длинные же эти ночи! Полная темнота наваливается в восемнадцать часов и давит на тебя до девяти утра. Пятнадцать часов у костра, который почти не даёт света – зимний костёр даёт сильный жар. Никакой другой работой заниматься невозможно, остаётся или спать, или думать. По уже встроенной в организм привычке спал часа четыре, больше не получалось. Часа два уходило на работу с костром. Час-два на бесконечные чаепития. На час-другой зажигал лампу «Летучая мышь», записывал карандашом строчки. На мысли оставалось уйма времени.
Но не это было главным. Дрова, охота, стихи – всё это важно, но была ещё одна вещь, самая главная, без неё всё остальное теряло смысл. Надо было осмыслить свою жизнь. А то, что с ней происходит что-то не то, было ясно. Ясно, что она стала буксовать, работать вхолостую – надо было найти эту точку, это место, где я поймал какой-то ненужный, необязательный отворот. Вспомнилась встреча с цыганами. Раньше, там, где сейчас собор с золочёными куполами, был стадион «Труд», огороженный серым дощатым пятиметровым забором. Вдоль этого забора от улицы Бутина до Ленинградской всегда табунились цыганки с кучей ребятишек. Всякий день можно было видеть их цветные многоэтажные юбки, смуглые быстрые пальцы в золотых кольцах, кучерявых беззастенчивых ребятишек.
Настоящим мучением для меня было проходить по этой улице. Как умел, так избегал. Но не всегда удавалось. Как бриг ракушками, так и я сразу же обрастал цыганками, все они требовали позолотить ручку, а взамен обещали предсказать удачу. Всё было шумно, крикливо, назойливо… Я покидал этот квартал весь в мыле и без копейки в кармане.
Потом наступили перестроечные времена. И создал я свой кооператив. И появились большие деньги, которые уже можно было не считать. И на троллейбусе я уже не ездил. Передвигался сначала на такси, а потом на собственной «ласточке». И уже, проезжая мимо цветного табора, я не смотрел на цыган, попросту забыл про них.
Но вот как-то пришлось отдать машину на станцию техобслуживания. И надо же, как раз в это время потребовалось мне по делам пройти мимо цыган. И прошёл я весь квартал. И остановился у светофора. И почувствовал тревогу - что-то произошло, и это что-то мне сильно не понравилось. И тут до меня дошло: ни одна цыганка не остановила меня, ни один цыганёнок не схватил за рукав. И хотя я торопился по делам, всё же развернулся, и уже неспешным шагом пошёл назад. И прошёл сквозь цветастую толпу с тем же успехом - как горячее шило сквозь масло.
Тут я уже заволновался всерьёз. Махнул рукой на все дела, день прошёл комом. Вечером дома подошёл к зеркалу. Осмотрел одежду, вроде всё в порядке. Знакомое лицо, моё. И тут я всмотрелся в свои глаза. Что-то в них изменилось - они стали чужими. Цыгане - большие психологи, они с первого взгляда оценивают человека и определяют, стоит ли его останавливать или дело это пустое.
И чем дольше я стоял перед зеркалом, тем яснее и неопровержимее открывалась мне правда про сегодняшнего меня. Подумал, что перестали звонить одноклассники. Вспомнил, что как-то незаметно, как вода в песок, ушли друзья, а вместо них появились другие люди - необходимые, нужные, со связями. Вспомнил, что за последние годы не прочитал ни одной книги, не написал ни одного стихотворения, ни разу не был в театре…
И понял, что пора заканчивать с капитализмом в отдельно взятой жизни. Пока ещё не поздно…
Говорят, что цыганки умеют ворожить и предсказывать будущее.
Не берусь утверждать, но мою жизнь они круто изменили.
Вспомнилась ещё одна встреча с цыганкой. Было это в начале лета 1979 года, в город приехали цыгане и разбили табор за железнодорожным вокзалом на берегу Читинки. Несколько раз я приходил на мост, подолгу и с тоской наблюдал за чужой, но такой понятной таборной жизнью: какие-то шатры, балаганы, палатки, у воды всегда горел костёр, иногда ветерок набрасывал на меня едкий запах горящего ивняка…
А потом встретил их на площади, по которой они рассыпались цветными кострами. К одному костру я подошёл сам. Цыганка лет сорока не дала мне и слова сказать: вытянула ладонь с перстнями – молчи! И долго смотрела в глаза. И потом сказала, что я пишу на бумаге, что у меня есть жена и дочка, что через десять лет я заброшу бумагу и жизнь моя круто изменится, но потом я снова вернусь к бумаге, так и сказала – «к бумаге», что будет у меня счастье, но не будет денег, а потом будут деньги, но не будет счастья, что несколько раз чуть не погибну… Я высыпал ей мелочь в смуглую ладонь, добавил бумажки. Долго ходил по площади, курил и наблюдал за ней. Потом подошёл и спросил:
- Откуда вы узнали?
Она внимательно посмотрела в глаза, отвернулась и ушла. Её юбки пахли дымом…
И всё же, где этот отворот, на который я однажды свернул?
Сначала были дикие бригады по заготовке лекарственных трав – нет, не там надо искать этот ложный отворот. Там окружали меня друзья, поэты, журналисты, одноклассники, там было азартно, весело, там была работа – простая, грубая, физическая, там были костры, стихи, вино, песни, гитара. И ещё были деньги. Хорошие, большие деньги, на которые после летнего сезона можно купить «Жигули» девятку, последнюю модель. Но тогда деньги не были чем-то главным в нашей жизни. А заработки были на самом деле сумасшедшими – за сезон в среднем выходило по сто десять рублей на человека. В день! При хорошей погоде каждый выгонял в месяц по три тысячи триста рублей. У золотостарателей в месяц выходило около тысячи. Единственный, кто не зарабатывал таких денег, это я. Занимался разведкой, приёмкой корня, отправкой контейнерами в столицу, снабжением лагеря продуктами, транспортом, договорами, документами, разрешающими работу в пограничных районах – сам копал корни в редкие свободные часы. И не догадался брать себе долю по среднему заработку.
Может, здесь этот ошибочный отворот? Нет, тогда жизнь неслась на полной скорости, не буксовала, не давала сбоев. В 1986 году создали с Валентином Сухаревым кооператив «Казачий караул». Через год разделились на два: у Сухарева остался «Казачий караул», а мы – Геннадий Богданов, Сергей Леонов и я – образовали свой «Трилистник», тоже по сбору лекарственного сырья. Ещё через год, в 1988 году я вышел из кооператива и создал свой кооператив «Медунец» с несколькими видами деятельности: ремонт мягкой кровли, ремонт производственных помещений, ремонт и восстановление военной техники, поступающей из Монголии, продажа через ларьки мёда, заготовка лекарственного сырья. За мной остались бригады заготовителей, автомобиль ГАЗ-66, помещения, инвентарь, некоторые активы.
Этим белым и розовым снегом клянусь,
Этим белым и розовым снегом –
К вам, друзья по несчастию, я не вернусь,
Чтоб ни делал и где бы я не был.
Это ветром случайным меня занесло
В вашу мелкую тесную гавань.
Мне претит утончённое то ремесло –
Улыбаться и шаркать ногами.
Никого не виня, никого не кляня,
Ухожу я от вас и прощаюсь.
Просто я возвращаюсь в родные края,
Просто я возвращаюсь.
Там в подвале зарыта бутылка вина,
Там на землю ступают из комнат,
Если там ещё кто-нибудь помнит меня,
Если там ещё кто-нибудь помнит…
Думаю, ошибка была здесь! Да, здесь! Отсюда начались большие дурные деньги. Именно тогда появились люди с быстрыми живыми глазами. Именно тогда ушли друзья. Тугие звенящие нити, связывающие меня с людьми литературы, искусства, слова, друзьями, одноклассниками, слабели, обвисали, а потом как-то незаметно пропали. Появились другие люди – нужные, со связями, на блестящих машинах. Словно я оказался на другой планете – вроде бы тот же воздух, да не тот! Вроде бы такие же люди вокруг тебя – да не такие! Вроде бы те же слова – но за ними стоят другие смыслы.
Женщин неестественные очи,
Лица молодые и не очень,
Хрустких денег запах ножевой.
Разговоры ни уму, ни сердцу,
Анекдоты с хреном, солью, перцем,
Взгляд официанта неживой.
Ассорти из ультра и из ретро,
Батники, кроссовки, гольфы, гетры,
Алкаши с причёскою из ветра,
С признаком душевной пустоты –
Это всё в случившегося недра
Косо уходящие пласты.
Те пласты я честно отработал,
Мне работать больше неохота,
Я под землю больше не пойду.
Нету там полезных минералов,
Что имел, то всё порастерял я
В этом человеческом аду…
И тогда появились эшелоны с военной техникой из Монголии…
ПЕРВЫЕ УВЛЕЧЕНИЯ
После моего абсурдно-забавного блуждания дождь, мелкий и садкий, ещё двое суток прошивал тайгу. Я был даже рад, нашлась уважительная причина, она разрешала мне плотно засесть за книги. Но – странное дело! Какую бы, наугад, книгу я не вытащил из коробки, всегда это был томик лирических стихов. И всегда главным героем была женщина…
Очень сложно складывались мои отношения с девчонками: я непростительно долго не мог определить им место в жизни. С пацанами всё ясно. Пацаны – очень нужные люди, с ними можно делать много интересных дел: поиграть в хоккей или футбол, сходить в лес, подраться, пострелять из рогатки, погонять на велике. Девчонки для этих дел совсем не приспособлены. Но ясно, что раз они есть, значит, для чего-то их придумали, однако явной их роли в жизни тогда не просматривалось.
Эта крамольная мысль о неоднозначности мира с седьмого класса не давала покоя.
Подмигивания, юбки, шорохи, взгляды, шуршания, кружева никак не укладывались в правильное устроение мира. Это надо было осмыслить. Но для начала следовало принять ещё одну непростую истину, что не я главный в этом мире. Есть другие люди, есть соседи, одноклассники, родители, есть начальники, есть другое население планеты – жучки, паучки, воробьи, собаки, кошки – всему этому надо было найти своё место. Но сначала мне надо было познакомиться с самим собой, надо было. Но, но… всё это как-то незаметно отходило в сторону после шуршания и подмигивания - понять это и определиться с новой неизвестной материей в кружевных воротничках было важно. Очень важно! Это было важнее всего! Неизвестная материя не давала жить спокойно, она мешала, она отвлекала, но в то же время подсказывала, что за шуршанием стоит что-то ещё. Больше того – она увлекала и настойчиво говорила: вот она я, возьми и разгадай! Способы наживки были самые грубые и примитивные – глазки, кружева, коленки, духи, от которых перехватывало дыхание… Уже после я узнал, что рыба берёт на самую простую, корявую, самодельную блесну, сделанную кое-как на коленке – чем грубее и проще, тем надёжнее. Шрамы на порванных губах от этих ярких блёсен ещё никому не удалось залечить до конца…
Юный взгляд, сирени запах,
Ночи слишком коротки.
Это жизнь кошачьей лапой
Выпускает коготки.
На асфальте возле ставень
Как по сердцу – каблучки.
Это жизнь умело ставит
Свои сети и крючки.
Мы летаем на ракете,
Опускаемся на дно,
Потому что звуки эти
Не смолкают под окном.
Потому что тем и этим
Очень надо в нужный срок
Угодить и в эти сети,
И под этот коготок.
С двумя сёстрами Наташей и Таней, было проще. Наташа была младше меня на два года, Таня – на четыре, поэтому на правах старшего я был по отношению к ним диктатором. Иногда играл с сёстрами в футбол: кого-нибудь ставил на ворота, а с кем-нибудь водился. Если сестра пропускала в ворота мяч, я дёргал её за косы. Если они не хотели играть – за косы дёргал обеих. Не скажу, чтобы у них был выбор. Каждый вечер, когда с работы приходили родители, меня наказывали – ставили в угол. В редких случаях давали ремень. Сейчас понимаю, что ремень давать надо было чаще. В углу подолгу я не стоял – меня выручала бабуся. Когда на кухне не было родителей, она подходила ко мне и заговорщицки шептала: «Кланяйся и проси прощения, говори, что больше так не будешь».
Стоило родителям появиться на кухне, я начинал, как китайский болванчик, быстро кланяться и говорить, что больше так не буду. Мама, чтобы не рассмеяться, прикрывала рот ладошкой, отворачивалась и уходила в другую комнату. Отец выходил в коридор. Затем меня выпускали из угла.
После седьмого класса мы с родителями поехали на неделю отдохнуть на озеро Арахлей. Отец прямо на берегу рядом с базой отдыха геологов соорудил шалаш, ловил и коптил рыбу. Рядом в палатке жили отец с двумя детьми - дочкой Людой, моей ровесницей, и сыном Серёжкой, годом младше. В Чите жили они по улице Калинина, ныне Амурской, в угловом доме на втором этаже. На первом располагался «Дом книги». Недели две пробыли мы на озере, подружились, обменялись адресами. Затем начались дожди, они свернули палатку и уехали. Вскоре уехали и мы. Постепенно я забыл о новых знакомых.
Уже осенью, наверное, в конце октября вдруг возле нашего дома появилась Люда. Это меня сильно удивило. Пили чай с печеньем, вспоминали лето, Люда выразительно смотрела на меня, мялась и как будто что-то не договаривала. Мне эта встреча не понравилась, а ещё не понравилось, что Люда стала приходить чуть не каждый день.
Приходила она в первой половине дня, мы с ней учились во вторую смену, я уже поджидал её, а увидев издали, скрывался. Однажды, а уже стояли морозы, я увидел её на углу улиц Бутина и нашей улицы, схватил вёдра и побежал на колонку по воду. Набрал два ведра, подошёл к углу, поставил на асфальт вёдра, прислонил к тополю коромысло, и стал ждать, когда же она уйдёт. А Люда всё не уходила и не уходила. Наверное, с час прыгал на месте, согревался, вода в вёдрах за это время покрылась льдом. Наконец хлопнула калитка, уже из последних сил я дождался, пока она скрылась за углом… Дома получил нагоняй от бабуси:
- Ты что думаешь, она ко мне ходит? Она к тебе ходит! Не морочь девчонке голову!
Пока я мёрз на ледяном хиусе, они пили горячий чай…
Второй мой тесный опыт общения с девчонками я также не назвал бы удачным.
После восьмого класса устроились мы на лето рабочими в геологическую партию Сергеева Леонида Ивановича. Мы - это Витька Федореев, Серёга Гладких из Старого двора и Олег Пасканный из Геологического. Витька и Серёга были старше меня на год, Олег - на два. База геологов находилась на окраине станции Могзон, а лагерь в четырнадцати километрах в лесу, идти надо было вдоль Транссиба. На основной базе мы бывали часто, привозили с шофёром Осиповым пробы, образцы. Увозили продукты, снаряжение. Раз в неделю топили баню. Иногда оставались ночевать в хозяйском доме, пустом и казённом, где из мебели лишь кровати с панцирными сетками. Ребята познакомились с местными девчонками, допоздна сидели на лавочках, обнимались. Ничего интересного в этих встречах для меня не было, но чтобы не отставать от парней, я тоже познакомился с одной девчонкой. Дело было так. Парни сидели на скамейке и обнимались, я ушёл в избу. Вскоре за мной прибежал Серёга:
- Мы же одну специально для тебя привели, иди, не теряйся.
Так я познакомился с Валей, такой худенькой и невзрачной, что не запомнил лица. А ещё у неё были грязные ладони. Впрочем, до бани мои были не чище. Словом, мы договорились о свидании. Встретиться решено было назавтра вечером примерно на середине пути к нашему лагерю под железнодорожным мостом.
Назавтра после работы в энцефалитке и кирзовых сапогах - бух-бух - я отмахал семь километров до моста. Она уже была там. Какой-то светлый сарафан в горошек, туфли. Часа два мы просидели на откосе, о чём-то говорили, о чём - не помню. Я даже не взял её за руку. Комары лютовали. Я догадывался, что с ней надо что-то делать, но не знал что именно. Хотя, думаю, она знала.
Над нами проносились оплавлено-прозрачные составы: мутно-прозрачные серые и коричневые товарняки и мутно-зелёные – пассажирские. У них была цель, они тоже знали, куда и зачем.
Под писк комаров расстались, она на каблучках по шпалам семь километров налево - цок-цок, - я по шпалам в сапогах направо - бух-бух. Это был мой второй опыт соприкосновения с чужеродной и непонятной стихией. И снова неудачный.
Потом неожиданно для себя втюрился в одноклассницу Люду Подлесную, рыжую, всё лицо в веснушках. Это называлось «бегать за ней». После школы, когда я служил в армии, она вышла замуж, уехала в Харьков, стала свидомой и оборвала все контакты с одноклассниками. А тогда, в школе, по ночам мечтал, и одна и та же картина вставала перед глазами: она падает из окна своей квартиры на пятом этаже, я внизу её ловлю. Все спасены, все счастливы. Правда, было непонятно, почему она выпадает из окна, но это было несущественно. В школу и из школы я ходил той стороной улицы, по которой ходила она – мне казалось, там было теплее.
Затем влюбился в Наташу Горбенко из параллельного класса «В». Но она об этом так и не узнала. Отношения наши носили эпистолярно-односторонний характер. Чтобы объясниться, купил словарь русско-французского языка, беспомощно составил ей признательную записку на французском, передал через Валерку Ташлыкова, одноклассника. Записка вернулась. Меня задело, что Наташа не стала покупать русско-французский словарь и расшифровывать мои каракули. Как раз в то время шёл фильм «Фантомас», на целый год помутивший сознание моего поколения. Узнал адрес Наташи, поздно вечером прикрепил на её двери записку «Я вас люблю, я выбрал вас. До скорой встречи. Фантомас». Уже на русском. После десятого класса её отца, военного, перевели в Москву. Там она вышла замуж, следы её потерялись.
В десятом классе немножко влюбился в одноклассницу Люду Медведеву. Из армии написал ей пару писем. А когда вернулся, то сразу же попал на её свадьбу. Не скажу, что это стало трагедией, хотя обида была, но несильная, так царапает маленькая занозка – жить можно, хотя мешает. Жизнь незаметно удалила эту занозу.
Через несколько лет Люда умерла. Рак долго и тяжело сушил её и без того худенькое тело.
М О Р Ф О П Е Л Е И Д А
Прошло больше года жизни в таёжном зимовье.
Где-то там далеко, в другом мире жили мои родные люди. Мама, сестра Таня, сестра Наташа, жена Наташа и дети – Наталка и Даша. Они жили на какой-то другой планете, с которой меня связывал отец. Он связывал два мира, два тысячелетия, две страны, две империи. Случился раскол, который отец, сам не понимая того, пытался стянуть, залепить, заклеить. Он, как Харон, стал перемычкой между двумя мирами. Периодически отец увозил письма для органов, которые бросал в читинские почтовые ящики и которые заинтересованные люди внимательно читали.
И не стало для меня роднее этих мест, потаённых ключей, россыпей с пищухами, упругих мшистых полян, непроходимых чапыжников, скал в разноцветных лишайниках. Это был мой мир, в котором я был своим. Подобно Робинзону, я был губернатором распадков, императором долин, генералиссимусом скал. Знал приблизительно, сколько подданных обитает на этих территориях, где можно убавить поголовье, а где не стоит трогать. Но безграничной эта власть не была – власть над империей я делил с Михайло Иванычем, тем самым, который невдалеке от зимовья вывороченными валежинами намекнул на своё присутствие. Мы очень уважительно относились друг к другу: при встрече всегда мирно и с достоинством расходились, хотя всегда при мне было оружие.
В моей империи были свои горы, речки, ручьи, пади, распадки, россыпи, болота, скалы, елани и мари, крутые склоны, берёзовые рощи, толстоствольные осиновые леса, сосняки, но, конечно, царствовала лиственница. В моей империи были любимые уголки и были места, куда я не любил заходить, что-то мрачное таилось там. Были и непонятные углы.
Река ночная много глубже.
Но есть в ней омут, где всегда
С угрюмым постоянством кружит
Как заведённая вода.
Там филин ухает, пугая.
И уж, конечно, неспроста
Всё гаснет бакен, затворяя
Её русалочьи места.
Там слишком медленные волны
Шипят, как будто бы угли.
Я избегал всегда невольно
Те непонятные углы.
И думал, если я не струшу
И в полночь к омуту приду,
Наверно, там оставлю душу
И никогда уж не найду.
Трёх лет оказалось недостаточно, чтобы заглянуть во все потайные закоулки своей империи. Некоторые открытия ставили меня в тупик. Не секрет, что в Забайкалье на сопках часто встречаются заболоченные места. Но однажды на Орлике я поднялся на небольшую сопочку с плоской вершиной, на которой не было никакой растительности. Вместо кустарника, травы, деревьев я увидел маленькую пустыню в сотню метров из жёлтого песка, которую я решил пересечь и направил мерина напрямую. Как только Орлик ступил на этот странный песок, то сразу же ухнул по самый круп в жёлтую песчаную жижу. Я успел соскочить на твёрдую почву, а потом ещё долго выуживал бедное животное, используя разные подручные приспособления.
Здесь какая-то новая местность,
Я такой не видал никогда.
Как же, парень, ты только сумел нас
Завезти чёрте знает куда!
Вроде ехали в гору да в гору,
А заехали - топь да трава.
Здесь, похоже, в недавнюю пору
Жили умные существа.
Эти чёрные камни как склепы,
Всюду - стрелы, из яшмы ножи.
Наши тени у склепов нелепы,
Да и сами мы здесь не нужны.
Здесь такие живые деревья.
А вокруг - ни души, ни огня...
Слушай, парень, давай поскорее
Увози-ка отсюда меня!
Однажды, переходя по гребню с сопочки на сопочку, наткнулся уж и вовсе на диковинное: в седловине между возвышенностями увидел каменную кладку, каменную стену, выложенную плотно подогнанными плоскими плитами без раствора. Высота стены от метра до полутора, длина – чуть более сотни метров, ширина – с метр. Стена начиналась ниоткуда и обрывалась в никуда. Признаюсь, долго и озадаченно ходил я вдоль стены. Кто её сложил? Зачем? Сколько ей сотен или тысяч лет? Никакой оборонительной задачи она не могла выполнять среди нагромождения мелких сопочек, а ведь сил и времени на эту работу было затрачено немало. Может, здесь было какое-то ритуальное сооружение, деревянную часть которого съело безжалостное время. Более бессмысленного сооружения, сделанного человеческими руками, мне до этого не приходилось встречать. А вот после дважды натыкался на такие стены, пробирался вдоль них до проходов, которые были оставлены намеренно. И тут догадался! Это были места загонов древних людей для охоты на диких животных, которых охотники караулили и проходов. Может, моё предположение неверно, но иного объяснения подобрать трудно.
Но были места, до которых я так и не добрался за три года. На вершину огромной горы, на склоне которой притулилось моё зимовьё, я поднялся лишь осенью: плоская круглая нашлёпка с километр в диаметре, утыканная серыми гранитными скалами. Время, ветер, крылья птиц и летучих мышей, ливни, солнце обточили, облизали, убрали острые гранитные выступы, срезали грани, выбрали ниши и провалы, придали им неземной вид. Время не тронуло лишь стены под отрицательным углом, куда не попадал дождь и солнце. Вот там-то и сохранились наскальные рисунки, оставленные первобытным художником – какие-то знаки, точки, линии. Что он хотел сказать нам?
Я взобрался на самую высокую скалу, похожую на серую гигантскую морковку. Фантастическая картина развернулась под ногами: передо мной лежал мир – хрупкий и вечный, как цветок. На северо-западе в неохватной долине белыми пятнами лежали озёра, на юг, восток и север уходили распадки, они сливались в пади, за ними виднелись другие сопки с другими распадками. От этой грандиозной картины захватывало дух, может, поэтому я больше там не был – такие космические картины нельзя видеть часто, а чтобы они запомнились на всю жизнь, увидеть их достаточно всего раз. И вот тогда мне снова пришла та же мысль, как тогда, осенью, в огороде с жёлтым запахом вянущей тополиной листвы, самолётом, вороной, сольфеджио – во второй раз пришла мысль, но уже очень конкретная: если этот Кто-то создал такую красоту, то вся эта красота создана лишь для одного – чтобы ей можно было восхититься. Стать сотворцом. А для этого надо эту красоту зарифмовать; зарифмовать эти облака, скалы, горы, небо, орлов над головой. Иначе она погибнет: пройдёт пожар, случится землетрясение, время сточит, срежет эти горы, размелет их в песок, а песок разнесут ноги, подошвы, лапы, копыта, траки, колёса и ничего не останется, и только в стихах останется эта первозданная немыслимая красота. Потому что только в зарифмованном виде она может остаться навечно. Только запечатленная, зарифмованная, она переходит из вещного в сущное, только в сущном она останется навсегда. Вещное изменчиво, недолговечно, вещное всегда стремится к самоуничтожению, саморазрушению.
Что за люди жили здесь тысячи и тысячи лет назад? Мы знаем лишь о тех, кто был незадолго до нас: буряты, эвенки, они же тунгусы и они же орочоны, монголы, гунны… Какие-то две тысячи лет. И всё! Дальше темноты веков. Но ведь жили же здесь какие-то племена, охотились, говорили на каком-то языке, о котором помнят эти скалы, эти горы и ручьи. Любили, растили детей, строили какие-то жилища, потому что зимой без землянки, чума, яранги в этих условиях выжить невозможно. Были здесь и боевые столкновения, сражения, драмы и трагедии. Что осталось от тех людей? Хоть бы какой-нибудь след! Природа, словно понимая чужеродность человека, очень быстро заметает, затирает его следы. Однажды я попытался найти место лагеря, в котором мы жили с покосчиками лет пять назад. Вот это место, где-то здесь стояли палатки, в центре должно быть кострище. Но! Ничего, никаких следов! Даже кострище заросло травой в пояс.
Было одно странное место - небольшая приподнятая плоскотинка, с которой в разные стороны сбегают пять распадков, четыре из которых ничем не заканчиваются, никуда не приводят, незаметно выполаживаются и заканчиваются другими плоскотинами. Вся территория покрыта ровным сосняком. Старики такие места называют блудливыми, ещё говорят, что там кто-то водит. В пасмурную погоду, когда не видно солнца, легко ошибиться на самую малость и свалиться в соседний распадок. А если ещё человек плохо ориентируется на местности, то выбраться из этих распадков у него мало шансов: будет ходить по кругу и всё время возвращаться в исходную точку. Уже потом, много лет спустя, я приезжал в те места на лошадях с друзьями и знакомыми и не разрешал им расходиться далеко: блудили все.
Вот там-то произошёл со мной случай, который я постарался зарифмовать и которому до сего дня не найду объяснения.
Садилось солнце. Выжат за день,
Я брёл вдоль берега домой.
И ровно, словно в кинозале,
Гасили свет над головой.
И вдруг холодною волною
Нахлынул страх.
Нахлынул страх!
Шагах в пяти передо мною ,
Передо мной в пяти шагах!
До каждой чёрточки, до точки,
Я видел: нет там никого.
Но стебли,
Веточки,
Листочки
Заволновались вдруг легко.
Там кто-то был.
Иль было что-то.
Я помню ясно, как сейчас,
И шум,
И стон,
И всхлип,
И шёпот,
И промельк мутного луча.
Там что-то лёгкое сплеталось
И тут же с трепетом рвалось,
Меня невидимо касалось,
Перед лицом моим неслось.
Как будто рвали парусину
И всё осилить не могли.
От страха близкие осины
Почти припали до земли.
Я оглянулся, чуя спину:
Лучи скользили над водой,
Туман затапливал долину,
Кричал за речкой козодой.
И - никого!
И - ни селенья,
И - ни одной души живой!
И только это шевеленье
В пяти шагах передо мной…
Однако это место меня манило: в одном распадке всегда родилась рясная моховка, в другом – чёрная смородина, в третьем – кислица или красная смородина. Ещё один распадок сужался и заканчивался выступающими из земли плоскими камнями, похоже, пегматитами, с выбитыми на них непонятными знаками и узорами, напоминающие горельефы неизвестных гробниц.
В километре к северу от зимовья было одно любимое место. Длинная скала с пологим западным склоном, поросшим молодым листвянником, резко обрывалась на восток стеной в пяти-шестиэтажный дом и похожей на старинный замок. Выносные башенки почти разрушились, замок смотрелся как после длительной осады: стены, казалось, хранили следы штурма, вражеских ядер, лестниц, но всё ещё оставались неприступными для неприятеля. У подножия лежала россыпь из камней, похожих на пушечные лафеты, они поросли ягелем и разноцветными лишайниками. Дальше россыпь уходила в подрост, в заросли багула, в мох - зелёный, оранжевый, в звёздочках, розочках; между камнями стояла вода, похожая на зеркальные стеклины, оправленные в огромные резные рамы. Шафрановая вода, настоянная на хвое, была хересом, на берёзовых почках – портвейном, на ольховых листьях – каберне, на карминных рябиновых – густым и тёмно-красным кагором. Даже без этих артезианских вин здесь хмель бил в голову.
На стенах крепости уже не было защитников, как не было и нападавших – время смело тех и других. Другое войско осадило уже беззащитную крепость: с самого низа по осыпям лезли на приступ рябины с оранжевыми, жёлтыми и зелёными знамёнами, с фланга заходили кусты бузины в сочно-зелёных кафтанах с ярко-красными фригийскими колпаками санкюлотов. В жаркие дни возле этих винных бочагов собирались бабочки самых разных расцветок: в основном прилетали небольшие бело-зеленоватые, каких можно видеть часто по сырым местам; коричнево-красные и жёлтые с оранжевыми разводами по крыльям; мелкие тёмно-синие с белым контуром; были какие-то с перламутровым отливом. Но были и незнакомые – крупные с вытянутыми крыльями или с удивлёнными распахнутыми глазами на этих крыльях.
Ещё в школе появилось не то чтобы сомнение, а недоверие – на уроке биологии это было, когда учительница объявила всему классу, что только человек видит мир в цвете, все остальные жители земли – мухи, собаки, слоны – видят всё вокруг чёрно-белым. Да так уверенно объявила, словно сама это всё видела. Долго думал – как же так? Для чего тогда цветная красота мира? Только для человека? А когда человека ещё не было? Кстати, когда мне говорят, что люди видят сны в чёрно-белом цвете, мне до сего дня кажется, что меня разыгрывают – за жизнь видел только цветные сны: сюжетные, с продолжениями на несколько ночей.
Тогда, на уроке биологии, подумалось, что в словах учительницы есть фальшь. Понятно, что у неё были свои методички, которые она была обязана донести до учеников. Но ведь у меня уже был практический опыт! Это не методички! Видел брачные игры глухарей и тетеревов, когда они красуются перед своими дамами, распушают весь свой наряд, выставляют напоказ раскраску. И дамы выбирают поярче, покрасивее. А что бы это значило? Только одно – они разбираются и понимают красоту. Певчие птицы по тембру голоса, по красоте песни выбирают себе партнёра – даже не видя! Лишь по голосу. Теперь-то я уже был уверен, что мир одушевлён и разумен! И в подтверждение этому теперь часто стал встречать примеры.
Среди многочисленных справочников были у меня определители растений, птиц, насекомых. В энтомологическом справочнике нашёл очень похожих, но не уверен, что это были те самые: уж больно у них какие-то заморские названия – морфо пелеида, калиго мемном, идэя левконоя, портенос сильвия, парусник кресфонт, отнитолтера золотистая…
И растительность отличалась от той, что встречалась на остальной территории: за россыпями на полянах встречался золотой корень – длинные стебли с мясистыми ланцевидными листьями и жёлто-коричневыми невзрачными цветами, на этих же полянах вольготно раскинула широкие листья чемерица Лобеля; на взгорочках кололи взгляд острые листья левзеи сафлоровидной; среди камней поднимались тонкие и жесткие, усыпанные металлическими колючками, стебли шармадона (барбариса сибирского) с мелкими длинными розовыми и кислыми на вкус ягодами. Заросли шармадона жадно обвивали тонкие лианы, названия которых по справочникам я так и не смог определить.
На этих скалах жили две кабарги – кабарожка и струевик, но их я не трогал, наоборот, скрадывал с пологой стороны и подолгу в бинокль смотрел за ними. И вот как-то я наблюдал в бинокль сверху за парой кабарожек. Меня они видеть не могли: изящные, на тоненьких ножках, они скакали по валунам, выбирали съедобный мох. Наблюдал долго, пока не затекли ноги. Стоило пошевелиться, как маленькие олени вскинули головки и в секунду пропали в кустах багула. Я осмотрелся. Чуть в стороне с южной стороны валуна возвышался муравейник. Первые числа октября, хвоя с лиственниц сходила в полную силу, отчего муравейник стоял красно-коричневый. И хотя по утрам держался бодрый морозец, днём приходило бабье лето.
Солнце прогрело муравейник. С десяток рыжих муравьёв в каком-то оцепенении ползали по нему, натыкались друг на друга, медленно разворачивались и снова ползли - без смысла и цели. Самые трудолюбивые, повинуясь инстинкту работать, брали какую-нибудь веточку, тащили, потом замирали, подолгу смотрели перед собой, что-то соображали, потом бросали веточку, брали другую, тащили её на прежнее место, опять замирали и озадаченно таращились друг на друга.
Наверное, издалека я напоминал демиурга, из поднебесья взирающего на своё творение. Взирающего с сожалением, потому что всегда грустно видеть, как организованная жизнь заканчивается, цепенеет, коченеет, наступает конец. Мне и моему поколению выпала горькая участь жить во время заката и распада империи. Автомобильный радиоприёмник в зимовье работал сутками. Я не мог смотреть телевизор, читать газеты, видеть демонстрации, но я слушал приёмник, а воображение ярко рисовало картины жизни страны. Большой организм всегда умирает долго и трудно, агония растянута по времени, отмирание идёт медленно, по частям. Любое действие правителей и народа уже не имеют ни смысла, ни продолжения. Потому что не осталось жизненной энергии. Потому что у народа и каждого человека ушло то главное, во имя чего организуется жизнь - общая цель… Страна походила на умирающий муравейник.
Из радиоприёмника помимо прямых репортажей заседаний Государственной Думы сообщались новости одна чуднее другой: разрешена проституция, открылись казино, ночные бары, стриптизклубы… Иногда чей-то робкий голос напоминал об отмене Уголовного Кодекса. Я уже стал думать, что его никогда не отменят.
…Мне показалось, что зимой на скалах теплее, нежели у зимовья. Не поленился и принёс термометр: на самом деле, здесь был какой-то свой микроклимат, было теплее градусов на пять-семь. Позднее, читая Бунина, Толстого, да и всех наших классиков, я всегда удивлялся и не понимал, почему такое большое внимание они уделяли прогулкам. Утренние, вечерние прогулки по дорожкам сада, вдвоём, в одиночку. Настолько большое значение уделялось прогулкам, что создавалось впечатление о существовавшей утраченной культуре: определённое время для прогулок, прогулочная одежда, в которой не принимали гостей, не садились за стол; эта одежда делилась на одежду для пешей прогулки и прогулки верхом.
Я полюбил это место и эти прогулки – к скалам и обратно. Даже тропинку к этим скалам я протоптал не по прямой, чтобы покороче, а выбирал самые красивые места, где-то прорубал, где-то расчищал завалы – чтобы она походила на аллею. Идя по алле, ты не станешь думать о том, что приготовить на ужин, где и какие капканы поставить завтра и какую заплатку поставить на собственные штаны. Казалось бы, нелепо, живя безвылазно в тайге, проходя ежедневно своими тропинками, с нетерпением ждать вечерних прогулок по той же самой тайге. Но дело в том, что дороги и тропинки придумали люди для работы. Аллеи придуманы для прогулок и размышлений. Человек на дороге и этот же человек на аллее – разные люди. Человек на дороге принадлежит миру вещного, человек на аллее – миру сущного. В старорежимное царское время среди аристократов, творческой интеллигенции прогулки были обязательны. Это хорошо понимали и советские писатели, сохранилось много фотографий писателей в Переделкино – чаще всего на аллее или на скамейке, которая опять же на аллее.
В рощах, окончательно раздетых,
Где угомонился листопад,
Созданы из воздуха и света.
Лёгкие строения стоят.
Никакая это не загадка,
Прохожу сквозь них и там и тут.
Существа разумного порядка
В этих мирозданиях живут.
По своей природе и по сути
Я подобен этим существам.
Так что вы, друзья, не обессудьте,
Если я задерживаюсь там.
Много разных строк подобрал я во время прогулок по своей самодельной таёжной аллее, много находок поднял из палой листвы. Большая часть их так и осталась драгоценными бусинками, из которых не составилось ожерелье. Иногда это были мысли – без конца и начала. Я и до сих пор не знаю, куда можно их приспособить.
Там же, на скалах, глядя на бахрому цветных лишайников, написались и эти строки:
Жёлтый дым подстриженных акаций,
Розовый лишайник на скале.
Нет! Не перестану удивляться
Совершенству жизни на земле!
Только формы, запахи и звуки,
Только цвет и - никаких идей!
Только руки, только эти руки
Из породы диких лебедей.
Голубые в изморози сливы,
Кремовые розы на столе.
Слишком всё разумно и красиво,
Чтобы быть случайным на земле.
Ясно обозначена тропинка
Белой паутиной по утрам.
Слишком крепко эта паутинка
Стягивает завтра и вчера.
Слишком гениально всё и прочно!
Отчего же, без толку спеша,
И сама не зная, чего хочет,
Места не найдёт себе душа?
Как-то возвращался я от своих скал в зимовьё. А перед этим долго и упорно, вгрызаясь в новую материю, читал «Историю мировых религий», читал «Ветхий Завет», «Новый Завет». И чем бы ни занимался, никуда нельзя было уйти от мыслей о неизвестной реальности. И особенно почему-то меня зацепило слово «Творец». Поэтому весь мир, от муравья до созвездий, я воспринимал как создание рук Творца, как произведение искусства, к которому следует относиться критически. А ещё не отпускала мысль, что Творец создал человека по образу и подобию Своему. Но если исходить из этой логики, если я создан по образу и подобию Творца, то, значит, я тоже творец. Пусть очень маленький, но творец. Но если я творец, то имею право смотреть и относиться к миру, созданному Творцом, как к творению коллеги по цеху. Относиться критически. А это значит, имею право на оценку…
Эта мысль меня настолько захватила, что я, дойдя до зимовья, развернулся и снова зашагал к скалам. И так несколько раз.
И всё-таки главное было не в этом. Мысль о сотворце может подождать. Главное было в той реальности, которая начинала возникать внутри меня. Неотвратимо и опасно. Опасно, потому что это был новый путь, который неизвестно куда приведёт.
Примерным христианином себя считать не могу: в церкви бываю от случая к случаю, постоянно грешу, не исповедуюсь, не причащаюсь. Даже молитв не знаю, когда приспичит, лажу молитвы наспех, на скорую руку. (Однажды вынужден был спасаться от волков на дереве. Волки ушли, что объясняю лишь силой самодельной молитвы, которую тут же забыл). И всё же при явной ущербности являюсь православным христианином, крещён на первом году жизни. Среди знакомых, а это по большому счёту крещёные в православии люди, всего лишь несколько верующих истинно и страстно, что случается у неофитов. Словом, вера у большинства моих родных и знакомых не на первом месте. И даже не на втором. Смею думать, что так же обстоит дело у большинства соотечественников. Что, впрочем, объяснимо.
В России христианство в его православном виде пришло поздно, тысячу лет назад. И, надо признать, что христианство (православие) на Руси сразу же приняло какой-то причудливый вид: на мощной монолитной языческой платформе возведён православный храм, рядом с ним мусульманская мечеть, здесь же и буддийский дацан. Причём, уживаются они неплохо. Масленица и Сретенье плавно перетекают друг в друга. Троица, Ильин день, Петров день, Иван Купала, Сагаалган (Белый Месяц) – уже и не всякий разберёт, где православие, где язычество, где буддизм-ламаизм. Новый год незаметно переходит в Рождество Христово, затем в Старый Новый год, а с небольшим перерывом – в Крещение. Православные люди посещают буддийские дацаны и идут на приём к ламам. Думаю, не только из любопытства. Мы до сих пор называем Волгу матушкой, Байкал, Амур, Енисей – батюшкой, наделяя их живой душой. И это не игра слов, это наше убеждение. И, надо заметить, такое обращение идёт вразрез с церковными догматами, но со стороны Церкви не вызывает возражений. Церковь как бы заранее молчаливо уже допускает такую возможность – возможность одухотворённого мира вокруг человека. А ведь это главное отличие язычества от христианства, разлом, по которому общий материк материнской веры разделился на куски. С приходом христианства душа стала признаваться лишь за человеком. Всему остальному сущему и вещному в наличии души было отказано. А это значит, природа была омертвлена христианством. Отсюда и отношение к ней стало бесчеловечным, потребительским, уничтожительным. Так относятся к неживой сущности, стихии, предмету. Взять хотя бы ту же варварски вырубленную лесосеку.
Другое дело, коренные народы Сибири, Алтая, Дальнего Востока, Чукотки – они до сего дня поклоняются своим духам, обязательно оставляют на святых местах монетки, ленточки, пшено, конфеты. Делают так и православные, в том числе и я. И не приходится мне переступать через себя.
Ясно понимаю, как повезло мне родиться через столетия после инквизиции. Иначе за эти крамольные мысли я обязательно должен был бы пополнить список девяти миллионов сожжённых еретиков…
В тот вечер при свете керосиновой лампы я наспех записал эти сумбурные мысли в тетрадь с зелёным коленкоровым переплётом. А потом ещё долго не спалось. Открыл дверцу печки, смотрел на карминные угли, по которым пробегала дрожь и которые за секунды меняли цвет: от алого, белого, голубого, синего до пепельно-серого.
Как и вчера, в тайге опять
Такая жуть, такая вьюга!
Деревья гнутся и скрипят
И хлещут ветками друг друга.
Тепло у печки!
На стене
Дрожат малиновые блики.
Язык намёков и теней –
И мимолётный и великий.
Ты сам же вкладываешь в них
Заветный смысл, о чём мечтаешь,
И сам разгадываешь их,
И сам же с трепетом читаешь.
Игра души...
Ну что с того!
Когда зима и дело к ночи,
Среди затерянных снегов
Она не хуже многих прочих.
А вдруг и вправду среди тьмы
В огне, которому внимаем,
Таится смысл, который мы
Теперь уже не понимаем.
Почти все стихотворения, под которыми стоит дата и место написания «Зимовьё», сочинились на этой аллее. Уж самые лучшие – это точно!
Прогулки стали необходимы и мне. А потом и обязательны. Прогулка – это другая особая жизнь. Прогулка дарит чувства и глубокие мысли. Недодуманная мысль по приближению к зимовью уходит, точно смущаясь столь приземлённого соседства, но появляется снова во время следующей прогулки.
Однажды я и вовсе додумался до того, что только так и надо жить, что жизнь, созданная воображением – настоящая жизнь и только такой она и должна быть. Реальную жизнь, в которой есть еда, сон, государства, партии, машины, самолёты я стал воспринимать как досадную обузу.
Это стихотворение оттуда, с этих огромных камней, похожих на лафеты:
Ещё совсем не холода,
Но пахнет дымом.
Необходимо иногда
Быть нелюбимым.
Ненужным,
Брошенным,
Больным,
Ничьим, как ветер.
Совсем одним,
Совсем одним
На белом свете.
Как-то на скалах встретил заход солнца. И с того дня стал подгадывать свои походы по самодельной аллее к закату. Дважды приходил к восходу, но постигло разочарование: в них не было ничего интересного.
Всегда любил смотреть на лица поживших людей. Вглядывался в глаза, морщины, пытаясь то ли по общему выражению, то ли по тайным знакам определить, угадать, прочитать судьбу человека. Иногда это удавалось, и тогда оставалось потрясённо замолчать: какие бездны и какие выси доступны человеческой душе!
Нет на земле интереснее занятия, чем всматриваться в человеческие лица.
Младенческие лица трогательны, нежны, они восхищают и умиляют, но они неинтересны - в них ещё нет судьбы.
Закат - это лицо пожилого дня. Как нет одинаковых судеб, так и нет одинаковых закатов. День - живая материя. Бывают закаты спокойные и мудрые. Бывают бесшабашные. Бывают - в трагических изломах. Бывают – невыразительные, не наполненные содержанием. А восходы одинаковы: нежны, розовы, наивны.
Восход - будущее.
Закат - прошлое.
Закат мне ближе. И не только по родственному состоянию души. Наверное, уже и по возрасту.
Закаты сменяют рассветы.
Всё, что имеет движение во Вселенной, состоит из циклов или ритмов. Ритмично стучат капли дождя. День сменят ночь. Ритмично вращаются планеты и пульсируют звезды. В такт им бьётся человеческое сердце. Ритмично сменяются поколения.
Нельзя нарушать ритм.
Жизнь благосклонна ко всякому ритмическому движению.
Прогулка – большое, но не до конца оценённое открытие человечества
У Р О Б И Н З О Н А П О Я В И Л А С Ь П Я Т Н И Ц А
Чем дольше я жил в зимовье, тем плотнее загружался мой день. Не стало хватать времени. Значит, надо установить очерёдность дел, спланировать быт, определить занятия на первое время. Как-то приехал отец, рассказал ему о своих сомнениях, на что он, человек твёрдо стоящий на земле и не парящий в эмпириях, ответил:
- Садись. Будем плановать.
Достал стопочку газетной бумаги для самокруток и баночку с самосадом – табаком крупной рубки. Мы закурили. Спрашиваю:
- Общая разведка нужна?
- Кто говорит – конечно.
- Найти ягодники, где заморозки не убили завязь, где будет урожай – надо?
- Кто говорит – конечно.
- Наметить путики на осень-зиму надо?
- Всё надо, и то надо, и это надо.
- Найти места для покосов надо?
- Вот это крайне надо! Очень надо!
О чтении, самообразовании, ежедневных записях в дневнике, записях поэтических строк, о захватившей меня идее о происхождении звука, о тренировках по оттачиванию слуха, без чего терялся всякий смысл жизни вдали от людей – я даже не заикался: отец считал моё писательство баловством, хотя открыто не говорил.
- Будем искать покосы, найдём и место для зимовья.
Место для второго запасного зимовья увязывалось с общей разведкой.
Как ни крути, на первое место выходили покосы. Пока не поднялась трава, необходимо расчистить поляны, потом будет поздно – травостой топтать не станешь, потому что косить полёглую траву – испытание, а косить траву смятую – и вовсе пытка.
Чтение, самообразование, работу с рукописью никто не отменял и время для них никто не сокращал. Ужать время можно было лишь за счёт сна, но в сутках, к моему несказанному и огромному сожалению, оставались всё те же двадцать четыре часа. Время для сна уже и без того было ужато до предела – до трёх-четырёх часов. Пришлось отложить разведку в распадках, отложить дальнюю разведку, отложить намётку путиков.
Относительно ровные и чистые от кустарника поляны с высокой прошлогодней травой нашлись в семи-восьми километрах к югу от зимовья. Поляны эти, почти чистые от кустарника, были завалены где буреломом, а где спиленными лесозаготовителями и бездарно брошенными хлыстами. Завалы эти напоминали засеки, что делали князья на южном порубежье Руси, защищаясь от набегов степняков.
Три дня ушло на первую полянку, стволы были распилены на подъёмные сутунки и свалены метровым бруствером по окружности поляны.
На ежедневную дорогу от зимовья до полянки уходило почти три часа. Я посчитал это недопустимым расточительством времени: за три дня только на ходьбу было убито девять часов.
Рассказал отцу о полянах, на что он посоветовал срубить на покосах маленькую зимовьюшку на одного человека: запасное жильё всё равно надо было ставить. Назавтра вьючно перевезли на новое место бензопилу, инструмент, рубероид, стекло, жесть, доски, а через два дня крохотная зимовьюшка, рубленная без пазов, была готова. Печурку сложили из плитняка, из жести согнули трубу, вместо двери повесили брезент. Зато теперь не надо было ежедневно мотать пятнадцать-шестнадцать километров: это сэкономленное время ушло на расчистку покосов, которые к середине июня уже покрылись молодой бугровой травой: астрагалом, копеечником, вязилём, разноцветьем…
Это были верные решения: оставить мерина на зимовье, расчистить покосы, поставить запасное зимовье, которое много раз выручало меня, когда возвращался из дальних углов своей территории и ночь заставала где-нибудь неподалёку от нового крова.
Новый солонец первыми нашли, как всегда, зайцы. Отцу не терпелось сделать почин, и хотя ещё не было ямы, козы только-только начали есть и сосать солёную землю, к вечеру он уехал на Орлике в сторону старой лесосеки… В полночь я услышал выстрел.
Не стал ждать отца, чуть свет ушёл на покосы. С отцом встретились вечером. Он добыл гурана и делал из него по эвенкийскому способу кукуру: мясо разделал на полосы, на минуту опускал в круто солёный кипяток и развешивал над дымным костром – такое сушёное мясо долго хранится.
Впервые я попробовал это эвенкийское блюдо в Ненюгинской партии. Меня заинтересовали небольшие кожаные мешочки на поясе наших эвенков проводников, двух Володей – Матишина и Максимова. Какое-то время я присматривался. А потом набрался смелости и спросил, на что Эпов рассмеялся, зачерпнул из мешочка горсть порошка и сыпанул в кружку с кипящей водой: сушёное перетёртое в порошок мясо взбухло и через минуту я держал кружку с горячим мясным фаршем. Такой порошок и само сушёное мясо имеет малый вес, малый объём и может храниться годами. Хранить следует непременно в кожаных мешочках – кожа не пропускает влагу…
И всё бы хорошо, но не давали мне покоя непричёсанные мысли из тетради в зелёном коленкоровом переплёте. Не отпускали. Даже стал носить в кармане энцифалитки сложенный вчетверо листок бумаги и простой карандашик. На всякий случай.
Как-то настолько ушёл в зелёно-коленкоровые мысли, что не заметил, как утянулся широким распадком, вывершил его и свалился в лощину с крутыми склонами, которая к устью выклинивалась, стала сухим руслом – глубоким и узким – по плечи, кое-где приходилось протискиваться боком. Слева и справа свисали усыпанные, словно мелким виноградом, зелёными ягодами ветви смородины – урожай обещал быть богатым! Распадок вывел в широкую падь, которая много лет назад вся была завалена брошенными штабелями листвяка – нижний склад. В левом борту наткнулся на старое зимовье, крытое корьём. Кто здесь жил? Когда? Почему ушёл от людей? Ясно, что это не было охотничьим зимовьём, человек жил постоянно и держал хозяйство: во двориках и стайке земля была покрыта иссохшим помётом домашних коз. Рядом чернели три венца нового сруба и лежали на слегах ошкуренные брёвна – смерть или болезнь помешали хозяину закончить работу. Хозяин давно не появлялся – крыша прохудилась, новые брёвна почернели и пошли плесенью…
Уже к вечеру вывершил эту незнакомую падь, которая вывела не на перевал, как ожидал, а закончилась большой плоскотиной, поросшей лиственницами в обхват, среди деревьев много свежих следов тяжёлой техники. Выходило, что я вышел за свою территорию, новая дорога незаметно утянула меня. По расчётам я оказался километрах в двадцати пяти – тридцати от своего зимовья. Побродив, я наткнулся на лагерь лесозаготовителей: издалека увидел вагончики. Затаился и с полчаса наблюдал. Тишина. Но вот появилась собачка. Собачка вылезла из-под крылечка одного вагончика, подбежала к кострищу, в котором не было огня, полакала воду из миски и улеглась в тени дерева. Меня она не могла учуять – ветерок шёл от неё. Выждал ещё немного и шумнул. Собачка подхватилась и залаяла. Из вагончиков никто не появился. Я поднялся и уже не таясь вошёл в лагерь лесозаготовителей. Собачка подбежала, обнюхала и успокоилась. Заглянул в два жилых вагончика, в один обустроенный под мастерскую - с топорами, пилами «Дружба», цепями. В стороне стоял трелёвщик, бочки с соляркой, бочка с автолом и бочонок с солидолом. Похоже, рабочие уехали на выходные дни. Собачонка, щенок трёх-четырёх месяцев, на тоненьких ножках, с гладкой шерстью забавной масти – какао с молоком, не отходила от меня, тыкалась в ладонь холодным и мокрым носом.
Прошёл по вагончикам. Люди уехали вчера – оставленные куски хлеба ещё не стали чёрствыми. Зная русские выходные и праздники, рабочих можно было ожидать через неделю. В лучшем случае….
Когда уходил, собачка цвета какао с молоком увязалась за мной.
Как я уже писал, из своих разведочных походов я старался возвращаться напрямик или петлять по новому маршруту – возвращаться своим следом не было смысла: пройденная территория уже перестала быть для меня белым пятном, стала известна, а возвращаясь на зимовьё новой дорогой, я осваивал ещё одну провинцию своей «империи».
До зимовья в тот день я так и не добрался, О чём нисколько не жалею. Наоборот. Заночевал на полдороге возле уютного родничка, поделился с собачонкой сухарями и тушёнкой. У родника, ночного костра в сообществе тогда ещё безымянной собачки редкой масти удалось как-то упорядочить новые мысли, которые требовали своего адреса , названия, места.
Надо не только понять, но надо и что-то делать.
Чтобы изменить отношение к миру, природе, надо их принять как равных, а значит, наделить, можно называть как угодно, называйте как угодно – разумом, душой, высшей силой. Одно дело, когда об этом говорит наука и говорит всё чаще и настойчивей (планета – живое существо, у растений есть память, они реагируют и запоминают людей, причинившим им боль, вода ведёт себя как живое существо, у которой есть память и пр.) пишутся статьи и книги. Совсем другое, когда об этом скажет официально власть и церковь. Пусть даже не скажет, а хотя бы допустит такую возможность – одухотворённого пространства. А делать это придётся, у нас не осталось времени. Если это не признать, значит - падение в пропасть: планета больше не выдержит такой сумасшедшей нагрузки, она сбросит с себя человечество. Хотя для планеты это благо, потому что это изменение. Планете: есть человек – хорошо, нет – тоже хорошо. Это человеку плохо.
Если раньше мировоззрение народов менялись за очень долгое время, на это уходили века, века и века, то теперь это придётся сделать за какие-то десятилетия. Повторяю – не осталось времени.
С буддизмом, ламаизмом всё проще – они никуда и не уходили от прежнего понимания мира.
Иногда, чтобы двигаться вперёд, надо сделать шаг назад – человечество должно частично вернуться к своему прошлому – язычеству, человечество должно поменять своё мировоззрение и относится к окружающему миру как к одушевлённой и равной человеку стихии. Лишь такое отношение способно остановить разрушительное движение цивилизации в её технической и потребительской части. Но…
Но здесь новое понимание мира неминуемо должно войти в противоречие с церковью, со стороны которой будет агрессивное противостояние. Иначе надо пересматривать догматы, основы. Но делать это придётся.
До рассвета просидел у костра. Собачка свернулась в стороне в корнях берёзы. Когда вставал поправить костёр, собачка поднимала голову и смотрела на меня умными глазами.
Вспомнился полевой сезон в Верхне-Каларской геологической партии, когда стояли мы на странной речке с названием Чепа. По-эвенкийски это означает исчезающая и появляющаяся неожиданно.
Не угадать её лица,
Реки с названьем чутким – Чепа.
В ней от начала до коонца
Всё нелогично и нелепо.
Проистекая от озёр,
Она покачивает камни,
Но нелюбезен ей простор,
Она под землю скоро канет.
То, как кристалл, а то мутна,
Сам чёрт поймёт её едва ли,
То вдруг такая глубина,
Которой от неё не ждали.
Намыла в кураже мысок,
Но в правоте своей уверясь,
Она бормочет и несёт
Свою божественную ересь.
Над ней такая вышина,
Что холодок идёт по коже.
В вечернем сумраке она
На сумасшедшего похожа.
Для меня собачка возникла ниоткуда, поэтому назвал её Чепой. Она стала мне верным другом на все тринадцать лет своей жизни.
ОПАСНЫЙ ГОСТЬ
Уже говорил, что не я один был хозяином империи – власть приходилось делить с медведем. Его присутствие чувствовалось постоянно, при этом он не приближался к моему зимовью, это, скорее, я постоянно вторгался в его владения. Медведь внимательно наблюдал за мной. Причём, его слежка не была враждебной, думаю, это было обычное любопытство. Иногда его поведение походило на игру. Одно дело разворошить муравейник, а здесь они были огромные – по пояс, или перевернуть колоды: муравьи и разные личинки для медведя лакомство. Совсем другое – без всякой практической пользы бревном или сломленной листвянкой перегородить тропу на покосы, а он хорошо изучил все мои маршруты. Такие проделки он вытворял часто. С юмором у Михаила Иваныча было хорошо.
Следы его присутствия встречались постоянно, это я видел по поведению Чепы: она жалась ко мне, ворчала и дыбила загривок. Ясно, что это был самец: по весне нигде не встретил следов медвежат.
В двадцатых числах июля отец приехал не один, на второй кобыле Анастасии увидел младшую сестру Наталью – упросила отца взять её на ягоду. Поехали на дальнее зимовьё, где по ключам, в сизо-голубой от холода воде, спеет моховка. И в это же время подошла княженика - редкая для Забайкалья ягода. Вот за ней-то и увязалась сестра.
Княженику брать я не собирался, считал это баловством, но когда увидел поляны, усыпанные крупной оранжево-красной ягодой, не удержался. А Наталья ахнула, пала на колени и не поднялась, пока не наполнила трёхлитровый бидончик.
Ягода ягодой, но про Михаила Иваныча я не забывал, а Чепа подсказала, что он рядом: заворчала на густые кусты ольховника и так и просидела два часа, всматриваясь в переплетение веток. Иногда оборачивалась ко мне, словно спрашивала: «Хозяин, ты какой-то ерундой занимаешься, а тут смотри-ка что творится!» И снова принималась рычать.
Несколько часов пролетели незаметно. Затекла спина. Решил встать с колен и распрямиться, и тут увидел какое-то слабое шевеление в траве. Раздвинул ладонью стебли и отдёрнул руку. Большой чёрный жук обнял лапками веточки княженики и покачивался, а ему на спину взбирался и соскальзывал по хитиновой спинке второй такой же чёрный жук, только немного поменьше. Наконец, упорный жучок как-то исхитрился, зацепился за спинку жучихи и сосредоточенно замер.
Я наклонился ниже. Существо другого мира неподвижно смотрело на меня. В больших тусклых глазах матово отражалась небесная синева. Медленно и равнодушно жучиха перебирала в челюстях травинку. Сверху трудился настойчивый жучок… Два мира долго смотрели друг на друга. Два мира, которые никогда не поймут один другого. И вот тут на меня накатила тоска! Тоска была материальна. Она затопила меня, сестру, азартно берущую ягоду, поляну, весь мир - до горизонта. Я поднял лицо к небу. Тоска исходила из обречённости всего: и этого неба с одиноким облачком, и этой уютной голубой планеты, несущейся в чёрную космическую бездну. Даже эти жуки были обречены. Смертная тоска!
Как наваждение попытался я сбросить с себя это настроение. Резко поднялся, распрямился. Усмехнулся. И тут же поймал себя на мысли: а если жизнь конечна? Если жизнь конечна, значит, она лишена смысла. Если она конечна…
Ответа не знаю.
И боюсь его узнать…
Когда возвращались назад, Чепа бежала позади и ещё с полкилометра оборачивалась и ворчала: значит, Михаил Иваныч провожал нас. Сестре я ничего не сказал, она женщина нервная, лучше ей не знать.
Задавал себе вопрос: а случись встретиться один на один – стал бы я стрелять? Наверное, нет. До жизни в зимовье во время моих таёжных скитаниях семь раз приходились встречаться с мишкой. И хотя всегда при мне было оружие, скажу честно, стрелять я боялся, старался разойтись мирно: слишком близко было расстояние, всего несколько метров. Знал, что с виду увалень, а на самом деле быстрое, ловкое и стремительное животное, от которого не уходит лошадь, с места делает прыжок в пять метров. Хорошо понимал, что успею сделать лишь один выстрел…
Мой Михайло Иваныч стал уже почти знакомым и держал меня в тонусе. Но однажды он пожаловал в гости прямо в зимовьё. Случилось это в первых числах сентября. Отец привёз рулон металлической сетки с трёхмиллиметровой ячеёй. Выдался хороший урожай голубики и брусники. Голубику решили ссыпать в сайбы и хранить до морозов, а зимой отец вывезет мешки с замороженной ягодой в деревню, затем отправит в город на рынок. Сайбы рубили высотой в колено, из брёвен, ведер на шестьдесят-семьдесят. Изнутри сайба выстилалась сеткой – от мышей. Когда сайба заполнялась до самого верха, а на хорошей ягоде она заполнялась дня за три-четыре, сверху закрывалась тоже сеткой и зашивалась проволокой. Поверх сетки натягивалась плёнка – от дождя и снега. Сайб было несколько, медведь не мог их не встречать, но к нашему с отцом удивлению, он ни одной не тронул. Объяснить можно только небывалым урожаем ягоды в тот год.
Ягоду брали битками. На одно ведро уходило четырнадцать-пятнадцать минут, ягоду не откатывали и не отвевали, ссыпали с листьями и веточками, чтобы она на морозе не смёрзлась в монолитный блок.
Несколько дней я жил на дальнем зимовье, занимался сайбой и ягодой. И вдруг неожиданно ночью выпал ранний снег. Конечно, назавтра снег стаял, хотя по сиверам и в разных потаённых местах остался заледенелыми лафтаками. Пару дней я ещё занимался сайбами. Голубики заготовили много, даже очень много. Ждал отца, чтобы перебраться на брусничные места, тянуть нельзя, начнёт сходить листва с берёз и хвоя с лиственниц и укроет ягоду. Надо торопиться.
Уже в сумерках заседлал Орлика и выехал к зимовью. Чепа бежала впереди. По правую руку аккуратно и нежно всходила луна. Поднялись со своих лёжек и вышли на кормёжку зайцы, козы, изюбры, покинули гайно кабаны и на полянах распахивали целые траншеи, добывая сладкие корни иван-чая, солодки, копеечника.
Метров за пятьдесят-шестьдесят до зимовья Орлик вскинул голову, шумно втянул ноздрями воздух, всхрапнул и встал. Зарычала Чепа. Как ни пытался стронуть мерина с места - никакого результата. Он крутился на месте, не помог даже выломанный прут. Пришлось привязать повод к берёзке и расседлать Орлика. С седлом на плече направился к зимовью, Чепа заскулила, но осталась на месте. Не заходя в сени, в темноте нашарил на стене верёвку, сбросил седло, вернулся и до утра приколол Орлика. Чепа осталась с ним.
Про себя обругал своих верных животных и пошёл к дому. В сенях споткнулся о почему-то рассыпанные дрова из поленницы, засветил лампу, растопил печку, поставил чайник и надолго зарылся в книги.
Чепа до утра так и не пришла в зимовьё…
Чуть свет открыл дверь и ахнул! В сенях погром, всё перевёрнуто, Чепина лежанка под высокой полкой разворочена, бревёшки, её ограничивающие, раздвинуты. Я уже догадался, кто посетил моё зимовьё. Нужны были подтверждения, которые и обнаружил с северной стороны зимовья, где ещё не стаял снег, на котором чётко отпечатались следы от медвежьих лап и примёрзшие к снегу клочья шерсти.
Вскоре вернулась Чепа, с поднятой шерстью на загривке осторожно обнюхала свою лежанку. Привёл и Орлика, к утру он успокоился.
Скорее всего, Михайло Иваныч был в сенях, когда я прутом уговаривал мерина. Похоже, он жил у меня несколько дней. Ушёл тихо, неслышно и незаметно, как умеют медведи.
Уже много лет спустя, когда вернулся из зарешёченных мест в Тасей, узнал печальную судьбу Михаила Иваныча: он спустился в долину на голубику, где столкнулся с лесниками, которые расстреляли его из карабина прямо с кузова вездехода…
СОДЕРЖАНИЕ
3 Вступление
15 У таёжного костра
24 Родовая метка
35 Как меня Гагарин спас
44 Между двумя мирами
63 Небо, самолёт…
81 Отцовские университеты
92 Огород в рюкзаке
107 Рождение моей вселенной
113 Первая добыча
121 Робинзонада
141 Недетские забавы
158 Большие люди играют в кости
165 Кассандра цыганской юбке
172 Первые увлечения
178 Морфо Пелеиде
196 У Робинзона появилась Пятница
202 Тайна звука
212 Опасный гость
Свидетельство о публикации №225012700316