Дети распада. История первая. Тетрадь вторая
Тетрадь вторая. Правда Клейменовой
20.05
Вот не знаю, просто не могу понять: почему все считают, что я «наглая», что «бОрзая», что вся напоказ – в общем, что какая-то я не такая?! Сколько себя помню, всегда было так; чуть не с детского сада повелось, что только и слышу: «Не наглей!», «Не выступай!», «Закрой свой рот!» и тому подобные нежности; постоянно одно и то же, только объяснил бы кто мне, что же я, собственно, такого делаю, кроме как ничего и ни от кого не скрываю? И что, вот только поэтому, получается, все они вечно шепчутся обо мне у меня за спиной, и всякой грязью меня поливают, и за все назначают виноватой – даже за то, о чем я знать не знаю, ведать не ведаю? И как ни оправдывайся, как ни доказывай, что ни при чем, все одно: ни сказать, ни сделать ничего не успеешь, а о тебе уже все да всё знают – и в сто раз лучше, чем я сама знаю о себе. Заметила недавно за собой: все время назад оглядываюсь; каждый миг так и кажется, что кто-то опять обо мне шепчется да втихаря посмеивается; в открытую боятся, а так – можно. Хочется, конечно, ой-как хочется порой: за «хи-хи» да «ха-ха» эти заехать как следует по чьей-нибудь самодовольной физиономии; да ведь только тогда совсем уж ничего не докажешь…
Ну почему, почему я такая, а? Была и остаюсь «несуразным созданием» – спасибо родной матушке за определение; но ведь и на нее все не свалишь. Школы год остался, а до сих пор и подруги-то нормальной – чтоб за спиной с другими не шепталась – так и не было ни одной. Нет, вру, одна была, но и та Завалишина – эта вообще больше молчит, слова не вытянешь, вот и весь секрет. Была – так и ее уволокли предки в Солнцево: теперь и телефона у нее нет, и целый день, чтоб доехать. А остальные – только и косятся, все как одна тупорылые. Разве Некрасова вот – та вроде с головой, но и ей умных рядом не надо, ей лучше Тарасову, лживую эту сучку…
И вот следующий тогда вопрос: ну и с какого они тогда пальцем на меня показывают да у виска крутят из-за того, что я с недоделанными этими таскаюсь? Ясно же как Божий день – потому и таскаюсь: они-то нос свой не воротят! Эти – вниманием не избалованные, стало быть, и ценить они его умеют, а то, что облика человеческого недостает им маленько, так откуда, спрашивается, было бы ему взяться, а? Вот Головин тот же – и где он человеческий образ в жизни своей узреть-то вообще мог? В мамаше своей, алкоголичке, в папаше, которого он знать не знает? Однако ж именно такой вот – дурного обо мне он и не подумает, и не скажет. И объяснять ничего не надо, сам знает: со мной руки не распускай! Или этот при нем шнырек, Максимка, задрот этот мелкий – тому, конечно, с собой совсем не совладать: и пялится вечно, и слюни текут, и прижаться все норовит, вроде как случайно, чтоб я его за это ненароком не зашибла; ну а ему – где было манер-то набраться? Торгашка мамаша да отчим-алкаш, все воспитание – отдубасить до полусмерти со всей пролетарской ненавистью, ладно бы только Мелкого, так еще и сестрицу его, а той-то вообще десять! Ежели и были мозги, так все давно вышибли: слюнявому скажи, что так быть не должно, он ведь и не поймет; однако же про меня тоже все знает, объяснять не надо! Так что это не они, нет, всякую гнусь обо мне распускают: что мне, мол, только налей, и я уже готова; они бы, может, и рады, чтоб было оно так, но они-то и знают лучше всех, что так не будет. Все Багрова, с языком своим длинным, да Тарасова еще, лживая сучка, да все остальные – за ними вприпрыжку… Видеть эти рожи уже не могу, скорее бы, что ли, каникулы…
Только вот как же тогда: его – за целое лето ни краем глаза?
28.05
А он – он все нос воротит. Уж и так я к нему, и эдак: совсем, честно говоря, стыд потеряла. Да и наплевать. Все одно – пальцем показывали, показывают и будут показывать. Хуже другое: все заходы мои впустую. Говорить не желает, видеть не желает, вообще ничего не желает, только «отстань» да «отстань». Видно, постаралась лживая сучка Тарасова. Или он ею так сильно доволен? Нет, ну она ничего, конечно, спорить не буду, вот только что общего у них? Уверена, что ничего. Просто Семенов – он же чистый, доверчивый. Верит всему, в том числе и про меня, наверное... И сучке лживой – ей тоже верит. Видеть невыносимо, как он ею любуется! А она-то, она – как глазками искусно хлопает, как губки умело складывает! Впечатляет!
Вот ведь лживая, жадная тварь! Дурачок он, Семенов-то: ей-то на него наплевать! Ей бы спонсора только покруче, чтоб в коже(1) да в зеленых штанах. Оно ведь понятно: из нищеты нашей охота вырваться; вот только «зеленый» ей тогда зачем? Для души, что ли? Да разве есть она у нее, душа-то? Мало ей с фарцой шляться, присосалась еще к чистенькому – зачем? Чтоб никому больше не достался?
Чтоб мне не достался – вот!
И внаглую ведь все – не прячется даже! Или сообразить, что везде есть глаза, просто мозгов не хватает? Мои-то, рэкетиры начинающие, тоже у метро вечно трутся, понятно же, что мне принесут все тотчас; значит, совсем ей на это наплевать? Сама, правда, вот чего не пойму: с чего это Головин взял, что мне это вообще интересно? Ему-то кто брякнул, что я за Семеновым бегаю? Совсем как в деревне, ей-богу…
И как же, как же мне дальше-то быть? Долбаные эти каникулы, пропади они совсем! Хоть бы намек, хоть бы знак какой, хоть бы какой-нибудь да повод! Помани он меня только, прибегу! Сяду рядом, как овчарка моя, глазами преданными также взгляну… И все стерплю, лишь бы не прогнал только.
Как же сделать так, чтобы он меня поманил? Как оторвать его от этой ведьмы?
05.06
О небо, ты услышало меня! Сегодня выяснилось неожиданно про поход, да еще, ко всему, Багрова сама позвонила и сообщила мне об этом! Официально-официально так, но и это не знак ли? Терпеть ведь меня не может (как, впрочем, и любого, кто способен горлопанить громче ее).
- А Семенов? Он что сказал? Пойдет? – не успев даже подумать о том, как это будет выглядеть и что об этом будут после говорить, спросила ее я.
- Звонить я ему звонила, - нехотя ответила Багрова. – На сбор завтра прийти обещался.
- А Тарасова? – решив, что терять уже нечего, продолжила я. – Эта тоже обещалась?
- Тарасова? А тебе-то что? – не смогла в свою очередь не хихикнуть в ответ Багрова – и прозвучало это так, будто я пытаюсь выведать у нее что-то очень интимное: например, как давно она стирала свои трусы.
- А тебе? – рявкнула в ответ ей я. – Говори давай! Спрашиваю, значит, надо!
Скандалить Багрова не стала – не ее стиль.
- Да не знаю я! – отступила она. – Сказала: может быть. Завтра видно будет: кто на сборе будет, те и пойдут, значит. Сама-то пойдешь или нет?
- Может быть! – хмыкнула я. – Завтра посмотрим.
Хоть выяснить ничего и не удалось, я словно бы сразу почувствовала: все будет так, как мне нужно. В том смысле, что Семенов в поход пойдет, а Тарасова – нет. Почему я так решила, и сама не знаю, ведь это было вообще-то странно-странно. С другой стороны, что странного, когда одновременно с несколькими: на кого-нибудь времени обязательно не хватит.
В общем, обрадовалась я, конечно. Уже и завтра его увидеть – вот счастье! А уж если в поход… Обрадовалась, пластинку поставила, танцевать стала. Потом вспомнила: матери убраться обещала. Совестно сделалось: мама с работы придет, усталая, а я тут радуюсь, все забыла. Сказать она мне, наверное, ничего и не скажет, ну так я ведь и так пойму…
И пол мыла – все равно как порхала. Думала: неужели и мне наконец самую чуточку, самую малость повезет?
Мечтала я так, мечтала, пока, к вечеру уже ближе, не заявился ко мне Головин (слава богу, один хоть, без слюнявого).
Заявился: можно, говорит, у тебя посидеть немного? Я ему: хочешь – сиди, но мне не до тебя – уборка; а он: ну чаю хоть налей, если ничего посерьезней нет.
В общем, налила я ему чаю, а сама – коридор дальше мыть. Он сел, к чаю не притрагивается – пялится на меня да молчит. С коридором разобралась, а он все молчит; кухню следующая – а здесь этот мешается. Собралась его выставить уже – тут он вдруг проснулся: а что, говорит, Светка, совсем, значит, я тебе не нравлюсь? Я отмахнулась, естественно: опять, говорю, завел свое, знала бы – не пустила. Сколько раз уже сказано: и ты, и все твои – как родня мне. Согласны – хорошо, горой за вас встану, не нравится – не задерживаю! А сейчас, говорю, чай попил – так и иди, под ногами не мешайся; чем тут ныть, мамаше своей лучше мозги вправь – задолбала, говорю, она целыми ночами по пьяни визжать да ногами топать.
Такое услышав, Башка головою, конечно, поник. Сидит, на меня не косит даже. В окно уставился, по столу пальцем елозит. Чувствую – выдаст сейчас что-нибудь. И выдает: конечно, говорит, куда нам до шибко умных – где мы, а где они!
Смотрю я на него и понимаю: выдал он явно не все. Куда клонит, уже понятно; непонятно только к чему. Говорю ему: хватит, мол, Башка кривляться, выкладывай давай все, что есть!
Гляжу: совсем надулся Башка. Что сказать есть, но сказать не решается. Ну, думаю, значит, натворил что-нибудь, и что-нибудь это с Семеновым явно связано, судя по намекам нехитрым. И только подумала я так, как он опять проснулся: я-то, говорит, разве что-то скрываю? Это не я, это ты, Светка, от родни прячешься! Я, говорит, честь твою ото всяких оберегаю, а ты, оказывается, сама фраерам не шею вешаешься, так?
Тут уж и разозлилась, и испугалась я одновременно. От Головина так много слов сразу услышать – редкость, значит, точно есть на то причина. Ну-ка, говорю, Башка, феню свою оставь и рассказывай, что ты там за мою часть вытворил, а?
Посмотрел Головин на меня опасливо, воздуха набрал, нахмурился грозно… ну и порадовал, короче: да мне, говорит, Максимка нагнал, что задрот этот, мол, интеллигентик этот из десятого дома, он тебе вроде как проходу не дает. Житья тебе, мол, от него нет.
Сказал Башка так и молчит, а у меня и сердце, и все остальное – буквально на пол сразу упало. Продолжай, еле выговорила; а он, себе под нос, на меня не глядя: предупредил, говорит, я его, а Максимка сказал, что он опять. Ну тогда, говорит, помял я его немного, на всякий.
У меня – круги перед глазами. Размечталась, думаю, о принце, царевна-лягушка. И в лице я, наверное, сильно изменилась, потому что у Головина вид такой стал, будто час его смертный пробил. И не зря – продышалась я маленько да как заору! Ты, что, Башка, кричу, совсем, что ли, мудак, а?! Тебя кто вообще просил в дела мои лезть? Я просила? Или за тебя Мелкий все решает? Нашелся, кричу, ****ь, хранитель женской чести! Интеллигентик, задрот – а на себя ты, не-задрот, в зеркало когда последний раз смотрел?
В общем, высказала я ему все и о способностях его, и о талантах, да так, что даже самой потом стыдно стало. Башка, понятно, надулся и молчит, а мне – прям совсем видеть рожу его тошно стало. Иди, говорю ему, к слюнявому своему чай пить или что там, а мне ты убираться только мешаешь.
Он встал и давай бочком к двери отползать – с видом таким, будто его самого побили. Посмотрела я на него: ну дурак дураком, что с него взять? Сильно помял-то, спрашиваю; а сама думаю: если серьезное что, ну в травмпункт увезли или, хуже того, в больницу, пол теперь точно не домою…
Головин, как я спросила, вижу, выдохнул. Говорит: с этого и начинала бы. Ничего такого, говорит, я ему не сделал. Сам-то я трогать его и вовсе не хотел. Чтоб тебе да проходу не дать – в это не очень-то просто поверить. Думал, говорит, скажу опять пару ласковых, на всякий. Так бы и сделал, да Мелкий влез, пришлось уже за него… Не мог же я за кореша не впрячься?
Может и хотел меня он меня этим успокоить – в итоге только разозлил еще больше. Дебилы, говорю, все как один, проваливай к черту! И если хоть один из вас, дегенератов, посмотрит на него косо… Знать вас после этого не желаю!
Не напугала я его, конечно, этим. Знает: поору и остыну. Ладно, говорит, Светка, я все понял. Не волнуйся, никто его больше не тронет. И Мелкому велю не задираться. Лучше бы, конечно, было, если я тебе нравился, но ты ж знаешь – все равно я ради тебя…
Ушел наконец, короче, а я сижу и думаю: ну и зачем мне теперь этот поход? После такого – что он мне скажет? Пошлет подальше и будет прав…
06.06
Ну поздравьте меня, похвалите за сообразительность! Выступила в очередной раз законченной дурой! Выступила как всегда – как вижу его, так сразу – с катушек. Как я – не я.
Явилась я, короче, в школу, на сборище это походное. Явилась – а Семенова, конечно, там нет. Лопухов из соседнего подъезда, Семенова дружок, один сидит; хотела у него спросить да не стала – больно уж не нравится мне он, пижон самодовольный.
Ладно, думаю, пришла уж так пришла, за заднюю парту села одна и жду. Не появится если Семенов, думаю, Багрову на шнурки пущу. Но это только поначалу на Багрову я злилась; чуть еще подождав, на Семенова куда больше злиться начала.
Вот, думаю, подкаблучник-то, вот лох; у сучки-то лживой наверняка на выходные конкретные планы и все не про Семенова, а он, значит, без нее никуда… И так я себя в результате накрутила, прямо аж разрывает всю. Мечтания свои наивные – о походе, о Семенове и о нас с ним вместе – двадцать раз уже похоронила; саму себя за них – сорок раз прокляла…
И вдруг, чуть ли не в конце уже сборища этого, дверь в класс наконец открывается и вваливается-таки Семенов. Весь из себя мрачный такой, донельзя просто серьезный. Вваливается, бормочет что-то, за парту с Лопуховым садится, на замечание Багровой никак не реагирует. Я, за парту, что за ними, потихоньку пересела, карандаш свой любимый из кармана вытащила и со злости Семенова острым его концом в спину как ткну! Он, бедный, аж на стуле подскочил; а еще больше в лице изменился, когда, обернувшись, меня увидал: аж перекосило всего.
Я тогда, понятно, совсем озлилась уже. Нет, ну понятно, не Тарасова я, не умею я так эффектно ресницами хлопать – но ведь и не Баба Яга в самом деле! Как же так, думаю, почему, отчего? Рога – аж ветвятся уже, а я-то не лживая сучка какая-нибудь, я вот она – вся как на ладони… Сейчас, думаю, я на чистую воду вас выведу!
Короче, ничего лучше я не придумала, как взять и прямо тут же, при всех брякнуть ему про Тарасову, а вернее, про то, что у метро ее сфотографировали. Кто вот меня, спрашивается, за язык тянул, чего полезла? Действительно, отдельно язык, отдельно голова потому что. С правдой своей этой – и кому я нужна? Сколько раз уже в этом убеждалась – все мало… Напролом вечно – и все без толку. Вроде и соображаю, да все не вовремя.
Семенов, меня послушав, еще больше, конечно, сжался. Глаза растерянные, испуганные; на меня так смотрит, буду укушу я его сейчас. А я и впрямь: мужик тот, говорю, у нее упакованный, так что тебе, мелкому, без шансов. Он взвился, зашипел как обычно свое: отстань да отстань. А то, говорит, Багровой пожалуюсь. Хоть тут бы мне остановиться: вижу ведь, что сделала больно уже, что в самое сердце попала, так нет – все никак не успокоюсь! Добавила еще (в ответ на его «отстань»): ты, говорю, много-то не строй, пожаловаться тоже могу…
Боже, как вспомню сейчас его глаза – провалиться бы на месте и насовсем! Ну не дура, а? Я-то про Багрову, а он все по-своему понял! Вчера только на кухне сидела и плакала: так жалко мне его было, так стыдно! Получил за меня вроде как, а ведь на самом деле не за меня, а из-за меня… Вчера ревела впустую – а сегодня, когда следовало об этом вспомнить, ничего не вспомнила. Только когда сказала – только тогда.
И как дошло до меня, какой скотиной я выступила, тут, конечно, обдало меня жаром с головы до пят: сижу, и щеки горят, и уши, и губы дрожат, и слезы того и гляди брызнут; и как там Семенов в ответ огрызается – ничего вовсе не слышу. И все вокруг на нас смотрят; и Багрова даже – и та языком чесать перестала.
Ну а я что же? Переполнило меня доверху, и еще больше я разозлилась – теперь уже на саму себя. Наружу, чтоб не понял никто и ничего, иголки выпустила, Семенова послала (как будто это он ко мне привязался!), сижу, слезами давлюсь. Нет бы в себя наконец прийти – куда там… Правду мама говорит: меня – хоть на выставку. Посмотрите, товарищи: вот так никогда не нужно делать. Очень я не люблю, когда она так говорит…
В общем, Семенов от меня отвернулся, а я думаю: ну и дура же я, сама все испортила! Повернется еще раз или нет? И на себя злюсь, и себя жалею. И на него злюсь, и его жалею. И уже хоть вставай и уходи, а тут вдруг он – с чего бы это? – вдруг берет и сам ко мне поворачивается! Да еще и говорит что-то вроде: ты, мол, Светка, на меня не обижайся, что еще я мог Головину-то сказать? Я, конечно, ничего не понимаю уже: если и говорил он что-то про Головина, так я все равно ничего не слышала. Не понимаю, но чувствую: ну все, кошмар, позорище, сейчас точно не выдержу и разревусь! Все вокруг затихли совсем, локаторы свои настроили, и Семенов молчит и на меня смотрит: реакции ждет; ну я, естественно, напряглась вся и, вместо того чтобы оказанному вниманию обрадоваться, наоборот, боясь, что надо мною все вокруг, да вместе с самим Семеновым, ржать начнут, только сильнее еще набычилась.
Отвернулась, короче, я в сторону и Семенова послала куда подальше. И что там дальше было, о чем базарили они, покуда не разошлись, ничего больше не слышала.
Такая вот из меня Наташа Ростова вышла, короче. Покажите мне другую такую – сама бы, наверное, со смеху померла; а теперь – сижу опять на кухне, пишу, слезами на тетрадь капаю. Хоть вовсе из дома не выходи… и какой, спрашивается, теперь поход? Кому я там такая нужна?
Звонят в дверь – наверняка снова Головин приперся. Не пущу его. Чем его страдания слушать, лучше рисовать буду.
Интересно вот, а про Тарасову Семенов мне наконец поверил?
09.06
Головин в очередной раз «донес» на Тарасову: сказал, что, обходя свои «точки», снова засек ее с каким-то торгашом – то ли с тем же, то ли с другим, в это вникать я не стала.
Головин рассказал – и мрачный такой стоит, будто и он тоже за Семенова всей душою переживает. Помолчал немного, потом говорит: ты, Светка, если что, скажи только, мы кооператора этого быстренько от нее отвадим. Я ему, конечно: да ты спятил, что ли? Торгаш-то при чем? И вообще, говорю, что это за манеру ты взял: мне о личной жизни этой сучки докладывать? Мне-то до нее какое дело?
Такое услышав, Башка даже улыбнулся слегка – ну настолько, насколько он вообще способен улыбаться. Да понятно, говорит, Светка, какое дело, кто ж об этом деле твоем не знает? Сказал и опять лыбится, словно нарочно, чтобы меня посильнее взбесить. Мне, говорю, если до кого и есть дело, так точно не до этой прошмандовки; а вот вам, говорю, какое до всего этого дело, вообще непонятно.
Головин, поняв, что я не в духе, быстренько ретировался. Не злись, говорит, помни только, что я у тебя есть. Он ушел, а я сижу и думаю: и почему действительно это вот так? Ведь он, Башка-то, хороший, добрый – хотя, по всему, вроде бы: с чего бы таким ему быть? Руки бы к нему приложить, или что там еще, возможно, и толк выйдет; вот только нет во мне к нему ничего. Он-то ко мне, видно, всем сердцем, а мне он – как брат младший, несмышленый. Хоть и старше меня на два года…
Может, думаю, и у Семенова ко мне так, а? То есть не презирает вовсе и нос не воротит; просто он ко мне по-другому относится, не так, как я к нему. Не плохо, просто не так – и не заставишь же себя. Я же вот – не могу.
Подумала еще: и я бы, как Головин ко мне, к нему таскалась. Пусть без надежд, пусть «просто друзья»…
Потом снова про поход и про Тарасову думала. Решила: пойду! Еще как пойду – хотя бы для того, чтобы Семенову снова обо всем рассказать. Пусть ко мне у него ничего, но ведь это не значит, что я не должна о нем позаботиться, верно?
Определенно – он должен все узнать! Потому что – как же так? Как такое вообще возможно? Так нагло и так тупо всех обманывать – и чтобы все ровным счетом сходило с рук! Я не могу, просто не имею права делать вид, что это меня никак не касается – и дело здесь вовсе не в моих чувствах к Семенову. Если бы речь шла не о нем шла, не о лживой его сучке и не обо мне, все равно на такое нельзя смотреть спокойно. Пусть даже за правду меня он возненавидит, пусть! Все лучше, чем и дальше ему позориться.
Вернее, так – пусть позорится, если сам этого хочет! Но пусть моя совесть будет чиста – ведь мне ничего от него не нужно, ровным счетом ничего! Разве что сам он – а я приставать к нему точно больше уже не буду…
10.06
Все происходит так странно и так быстро, что я почти не понимаю, что же на самом деле происходит. Вот, может, напишу сейчас и тогда что-нибудь пойму. Или не пойму – но все равно: то ли что-то задвигалось, то ли я просто этого очень хочу…
Пишу, электричку трясет, меня саму трясет, руки дрожат, буквы разъезжаются.
С утра так боялась: вдруг он не придет? Мне – тогда как: сбежать по дороге? К счастью, пришел; но до вокзала вплоть я еще дергалась: а что, если сучка все-таки явится? В общем, пока в электричку не сели, с Семеновым я не заговаривала – опять же чтоб лишнего о себе не думал… Правда, не смотреть на него совсем – никак у меня не получалось; и вот, когда глазами в очередной раз встретились, я подумала: а он-то с чего на меня поглядывать стал? Всегда глаза прятал, а тут… Нет, я не обрадовалась тогда, удивилась скорее. И даже напряглась немного.
Ну а в электричку когда сели, Семенов и Нестеренко рюкзаками места себе заняли и в тамбур сразу курить оправились; и тут уж я не выдержала – и туда же, за ними. Пришла, сигарету прошу; оба замолчали сразу и переглянулись, так, будто чему-то важному я помешала. Семенов к окну отвернулся, а Нестеренко – нет: стоит, на меня, как на картину Репина, пялится. Ну тут понятно: раз уж пришла, инициативу в свои руки брать нужно; да и разозлил меня опять же Семенов тем, что, как обычно, за свое взялся. Неужели, думаю, показалось мне, что на меня он смотрел?
Короче, первое, что сказала я, было из той же серии, что и раньше: чего, говорю, Семенов, хмурый-то такой? По фее, что ли, своей страдаешь?
Передернуло его всего, покраснел весь, меня отшил, конечно. Головина еще приплел каким-то боком – я давешнее вспомнила, стыдно мне стало. Виду не подала, но подумала: посторонние здесь точно не нужны. Посторонний – Нестеренко то есть – стоит рядом, курит да на меня пялится; ну я ему и говорю: докурил, что ли? Иди уже. А этот – у Семенова спрашивает: уходить ему или нет, как будто наедине я точно обращу того в камень.
И тут вдруг Семенов (чего совсем я не ожидала) Нестеренке без особых сомнений подтвердил, что остаться со мной не боится. И для меня это такой неожиданностью оказалось, что что я будто в ступор впала. Нечасто со мной такое, а тут… Стою, короче, и не то что заговорить, даже посмотреть на Семенова не решаюсь – будто и впрямь я эта, со змеями…(2) Один на один с ним впервые оказалась – на посторонних, стало быть, играть не нужно, вот и не знаю, что делать. Вести себя дальше как при всех – глупо, а как иначе?
И вот стоим мы так оба, курим и в окно смотрим. Я молчу, и он молчит. Какая-то тяжесть повисла, и от дыма тошно уже.
Я не докурила, выбросила, гляжу: и он тоже. И дальше молча стоим. Две станции – так и проехали; после он пачку из кармана достал и ее мне пихает: еще, мол, одну не желаешь? И поняла я точно тогда: не потому молчит он, что говорить не хочет, а потому же, почему и я: не знает, что сказать.
От сигареты я отказалась; он помолчал еще и решился начать все-таки: чего, говорит, Нестеренку-то выгнала?
Получилось у него не очень-то задушевно, даже с вызовом; ну я, конечно, на дыбы сразу и встала. Гляжу на него и думаю: нет, ну это серьезно вообще? Или он надо мной, над дурой, смеется? Про Нестеренку отвечаю: ну и зачем он тут? В следующий момент – уже стыдно стало, потому что Семенов на это только плечами удивленно пожал: выгнала, говорит, и молчишь, вот и спрашиваю… В ответ снова бросила что-то, а он опять: кривляться, говорит, Светка мое мнение, тебе не идет. И смотрит на меня – серьезно так, совсем не по-детски как-то. И совсем не так, как он раньше на меня смотрел: как на досадное неудобство, как на что-то такое, что нужно просто перетерпеть…
Этим он спас меня в тот момент, отогрел как будто. По крайней мере, дал понять: иголки и можно, и нужно иногда убирать. И серьезной стать можно – такой же вот, как он сам; и довериться тоже – хотя бы отчасти. Подумала, или почувствовала, вернее: говорить можно прямо, ничего больше не нужно придумывать.
И я оттаяла сразу – что со мной редко. Вроде просто рядом с ним стою, а уже хорошо и тепло – только оттого, что рядом он, такой вот чудесный. На меня смотрит, а глаза у него – такие большие, такие грустные, такие зеленые. Почти как мои, только чуть потемнее. И захотелось, конечно, прямо сразу на шею ему кинуться, и с трудом с собою я справилась, чтобы этого не сделать, и сказала лишь, что кривляться больше не буду – если только он сам будет со мной разговаривать серьезно. Как только что, а не как обычно.
Семенов тогда плечами пожал: удивился словно бы. Сказал, что общаться он вовсе не против, вот только стиль общения мой ему, видите ли, не подходит: что я или молчу, или выебываюсь. Прямо так и сказал, да. Такой вроде положительный, такой приличный – и по матери; и получилось у него это так неестественно, так нелепо, так – будто бы от него отдельно, что тут уж сдержаться я не сумела и расхохоталась; и сказала еще: как я выебываюсь, ты пока еще не знаешь; в общем, сделала все ровно так, чтобы его же слова и подтвердить. Смотрю: он от досады морщится, но меня-то уже не остановить: тебя, говорю, дурака, мне жалко, поэтому к тебе и пристаю…
Придумала, короче, причину, воодушевилась и громкой, как умею, стала. Он – мне: не ори, а я: тебе не все равно? Неужели, думаю, так важно это: кто там и что подумает… И про то, что Головин мне вчера рассказал, снова возьми я и брякни; это, конечно, показалось мне много важнее. Сказала, совсем не думая о том, что будет дальше; а дальше вдруг пошло так, как я ни капельки не ожидала – Семенов, в глаза мне глядя, возьми да скажи: может, хватит про это, а? Чего, говорит, ты этим добиваешься?
Когда в тамбур я шла, ни о чем таком я, конечно, не думала. Думала: только про Тарасову ему скажу и сразу оставлю – и впрямь ведь за него мне обидно. Так думала, но когда такое услышала: прямо и откровенно, безо всяких там яких, тут чуть разума совсем не лишилась. Чего добиваюсь? Ну и вопрос, думаю, неужели непонятно чего? И чувствую: как магнитом меня к нему тянет; тянет – а в тамбуре нас только двое. На шее не повисла все же, но приблизиться резко решилась; к стене прижала, в глаза ему в упор смотрю и вижу: совсем испугался, мой ангел. Вытянулся весь, молчит, а я почти что горю: тебя, говорю, добиваюсь, кого же еще-то, а?
Сказала так и жду, и чувствую: вот сердце сейчас разорвется. И губы его – прямо рядом с моими, и тело, как и мое, дрожит; и еле-еле сдержалась я, чтобы прямо тут, в этом грязном, вонючем тамбуре, целовать его не броситься; только за руку схватила, и в своей сжала (а рука у него – моей меньше), и ладонь его глажу, и жду.
Семенов молчит – растерялся. Покраснел весь, и лоб, и волосы – мокрые, но не отталкивает меня, не вырывается, просто стоит недвижно, покорно, словно судьбы своей ждет: тяжкой и неотвратимой.
Я подождала немного и говорю: ну? Чего испугался-то? А он в ответ: не испугался, нет, просто не знаю, как реагировать. Так и сказал: «реагировать»; а после, покуда я это переваривала, подумал и выдал еще: я же, говорит, не знаю, серьезно ты или надо мною прикалываешься.
Прикалываешься! Так сердце мое и упало! Смеяться над кем-то, глумиться – да разве я вообще такое умею?! Тем более над ним – и надо ж такое придумать! Я, оказывается, прикалываюсь, а он, значит, как реагировать не знает? Смотрю я на него и не понимаю: о чем вообще думает? Я, можно сказать, открытым текстом в любви ему признаюсь, а он… А он и на этом не останавливается, нет; еще маленько потянул и заявляет: чего ты хочешь, я не понимаю, зато проблем из-за тебя уже хоть отбавляй.
Что оставалось мне? Башку я, конечно, добрым словом попомнила, а Семенову только и сказала еще: нет, милый, вовсе я не прикалываюсь. Докурила и ушла в вагон; думала, придет он и со мной сядет; а он – и пришел не сразу, и сел с Нестеренкой, и заснул еще не ко времени. А может не заснул – только прикинулся…
И вот пишу я сейчас это и думаю: и ничего не добилась я вроде, и дурой снова выставилась – так отчего же не в бешенстве я и не в расстройстве даже? Не оттого ли, что и того мне не мало, что уже случилось? И что все еще есть надежда?
----------
Наверное, вот поэтому: потому что что-то уже случилось, потому что договорились быть серьезными, потому что после этого между нами возникло что-то только наше – начало меня сегодня смущать то, что раньше не смущало. Всего-то час назад ничего нашего между нами еще не было, и на присутствие посторонних было мне потому совершенно наплевать. Теперь – стало иначе, теперь я чувствую так, словно любое присутствие, любое вообще лишнее движение поблизости меня стесняет. Не потому, что меня вдруг обеспокоило чье-то мнение – нет, в этом плане ничего не изменилось. Что будет потом, меня по-прежнему не волнует; важно, чтобы никто не мешал сейчас.
Именно поэтому, а не потому, что расстроилась или тем более разочаровалась, обороты после тамбура я малость сбавила. Выгрузившись из электрички, мы поплелись в сторону музея, и периодически Семенов косился в мою сторону – хоть я и заметила это, себе наказала: чтобы заговорить с ним снова, дождаться удобного момента. Заметила не только это, но и то, что выглядит после своей «отсыпки» Семенов довольно паршиво. Выяснить у Нестеренки что с ним, я не смогла: то ли решил он на страже государственной тайны стоять, то ли сам был не в курсе; в итоге – наказ держала и терзалась в непонятках: что же случилось? Шла и думала: вот вечно не в свое дело я лезу! Правдой этой своей – режу по-живому да еще собою любуюсь; а ведь чего ради-то, на самом
деле, глаза я ему открываю? Разве это – ради него? И кого, спрашивается, ты, Светка, обманываешь? Ведь не только от сучки лживой отвадить ты его хочешь, и даже не столько… А его-то, его – ты спросить не забыла? Может, за лживой сучкой бегать – это как раз то, чего он хочет, может, потребность у него такая? Может, вовсе не я ему нужна – со всеми своими тараканами; мазохизм такой вот, может, а по отношению ко мне – садизм…
К счастью, до музея оказалось недалеко, и известись подобными размышлениями до крайности я все же не успела. А когда пришли, вдруг вышло как по заказу: в музее Семенов побледнел пуще прежнего и наружу выбежал; ну и я, решив, что удобный момент настал, вслед за ним.
Выхожу – на земле он сидит: к столбику под навесом привалился, лоб мокрый, лица нет. Я к нему, спрашиваю: что с тобой? Задолбали мы, бабы, тебя совсем, что ли? Он глаза открыл и на меня смотрит, утомленно вроде, но впервые, показалось, по-настоящему, как парень на девушку, то есть. Подсела, за руку его взяла; а сама-то думаю, конечно: не поиграть ли со мной он решил? Тарасовой нет, я – рядом, да еще и настойчиво навязываюсь – как не решить, что на все я сразу готовая? Руку ему сжимаю страстно, а самой страшно, не по себе. Себя же успокоить чтобы, еще и по голове его погладила; не знаю как ему, а мне не помогло: ни то, что он снова не отстранился, ни то, что после сказал: нет, вовсе ты меня не достала…
Неуместные эти сомнения, как обычно, сделали меня колючей, сделали такой как раз, которая никогда и ничего не может сделать по-людски. Вместо сочувствия Семенову в этот самый момент досталось от меня подозрения, но оттого ли, что не было у него сил (сказал: разболелась голова), от мягкости ли своей природной, вдруг стал он не колоться в ответ, а сыпать, один за другим, комплименты: и глаза у меня, сказал, красивые, и с головой я дружу, и Головина даже он вроде как не боится – такая вот, оказывается, я замечательная. Столько всего наговорил – до самой глубины тронул. Пропали сомнения мои, по ветру развеялись, и вот уже снова с ним рядом другая я, и не от страха, а от счастья дыхание у меня перехватывает. Сама того не замечая, к нему потихоньку придвигаюсь; но, конечно, прямо спросить, нравлюсь я ему или нет, пока что не решаюсь. Хочу спросить, но боюсь; вместо этого в итоге сморозила я, кажется, что-то пошлое (что именно – точно не помню); ну а после того, как и это его, как показалось мне, не смутило, крышу у меня сорвало совсем: ни о чем уже не спрашивая, навалилась я на него – и прямо в губы. Только тут он впервые отдернулся – и так резко, что я было подумала самое худшее. Вроде оказалось, что это не из-за меня: народ повалил из музея раньше, чем можно было предположить, а Семенов, в отличие от меня, вовремя их услышал; переглянуться мы успели, и досады в глазах его я не заметила; и все равно теперь меня гложет, правильно ли все получилось; не залила ли я своим нетерпением слишком слабую еще искорку?
Голова кружится, вся дрожу. Жарко, а меня озноб бьет – буквально. Так волнуюсь, будто на всю жизнь судьба моя решается. Может, это действительно так? Что же дальше? Что же мне делать? Как снова остаться с ним наедине?
Как глаза закрою, тоже только его вижу: как спиною к столбику сидит. Карандаш в рюкзаке поищу, нарисую: может, так успокоюсь слегка.
Что-то точно будет, я чувствую…
11.06
Что?! Что понаписала я тут вчера?! Порвать все – все к чертовой матери, чтобы не видеть и не вспоминать никогда!
Всю ночь проревела, всю! Даже девки в палатке, хоть меня они и недолюбливают, знаю, сжалились: что с тобой Светка? «Что» да «что» – а я и сама-то не знаю что! Ни понять, ни объяснить тем более, что произошло, не могу – и не только им, но и самой себе.
Как? Как оно так получилось, что растворилось все в один миг, словно бы ничего вообще и не было, словно ничто мне иной доли не обещало? Словно бы вдруг навсегда исчезло солнышко…
Но ведь все было, было взаправду, на самом деле: и дурацкое вино, и снова мы вдвоем, в лесу на тропинке, и мои руки у него на шее, и долгий-долгий поцелуй, такой страстный, такой настоящий, что после не хватает воздуха, и холодная вода из ручья, и тепло его ладоней на моем лице… все было и вдруг ничего не стало – Боже, что же сделала я не так?
---------
Всё, абсолютно всё – сделала я не так. Все испортила.
Как вспомню, так тошно становится: и впрямь будто специально старалась, чтобы не вышло ничего, чтобы упасть, еще не взлетев, чтобы, падая, вдрызг разбиться.
Вот нажралась, спрашивается, зачем, а? Кислятину эту – терпеть ведь не могу; только потому что он подливает! Не смогла отказать – чему же после удивляться? Сплетни все подтвердила только, ну и чего в ответ ждала? Семенов-то, понятно, льет и льет – басен всяких наслушался! Льет и льет, а сам-то не притрагивается почти – сразу все понятно, а толку? Сколько выхлестала – страшно подумать, еще страшнее – себя его глазами увидеть: развезло в хлам, стыд всякий забыла, в лес его у всех на глазах поволокла. Вернее, это он меня поволок: всей тушей на нем повисла – и как вообще он меня выдержал? Такой на вид хрупкий, нежный... А перегаром от меня, наверное, ой… и разикалась еще, кажется, и в палатке потом отрубилась – что и говорить, сексуальненько вышло!
----------
Нет, нет и нет! Чушь, ерунда все это! Нечего голову пеплом… было бы противно – не подливал бы, и на себе бы не таскал, и не целовался тем более!
Нет, нет и нет! Все дело только в том, что он просто хотел меня трахнуть, вот и все! Думал, и здесь не смогу я ему отказать, думал чувствами моими воспользоваться!
Мало того, трахнуть-то он хотел даже не меня, а кого угодно!
Это точно, это верно, в этом никаких сомнений! Не тогда все разбилось, не тогда все не так пошло, когда пьяная я была, когда на нем висела и икала! Не тогда, а потом, в палатке, – то есть, наоборот, когда лучше мне стало! И голова когда заработала, а не только…
Ведь я сразу поняла, поняла однозначно: ничего еще между ним и сучкой его лживой не было; поняла по тому, как там, в палатке, сжался он в маленький, испуганный комочек; поняла: он не знает, что делать, так же как не знаю этого я…
Все бы ладно, если бы были чувства… Было ли хоть что-то в его поведении, что могло бы заставить меня поверить в их наличие? Решительно ничего! Если бы было – обязательно бы я это почувствовала; почувствовала бы их, эти чувства, хотя бы в уважении к тому, что еще не готова, почувствовала бы понимание: это вовсе не значит, что я этого не хочу.
Просто не могу так… Просто так вообще не должно быть, ни в первый раз, ни во второй, ни в какой. А должно быть…
Совсем по-другому должно быть, короче. Серьезно, по-настоящему, а не так, будто с тобою рядом дерево, камень, и ни слова от него, ни жеста – даже того ради, чтобы только переспать.
Ну и как мне теперь с этим быть?
----------
Получается, чтобы его заполучить, чтобы увести его, отвадить от лживой сучки я должна была с ним трахаться – прямо сразу, прямо здесь? Так, значит, получается? Значит, сучка будет им как хочет вертеть: с другими спать будет, а этого про запас держать? На крючке его, значит, держать будет – так чтобы бегал за ней, надеясь, что даст она ему наконец? Так она и даст – но только когда опасность почувствует! Почувствует когда, что надоело ему, что потерять может – вот тогда и даст, причем сразу и безо всяких там… Вот почему за ней он бегает, а не за мной: потому что я еще не готова. Не готова так сразу – и значит, у меня и шансов никаких против лживой сучки Тарасовой! Ни единого шанса! Ведь она-то ломаться не будет! Ни сейчас не будет, ни потом – вот и будет за ней он бегать, как кобель за течкой: не в наличии прелестей дело, а в их доступности. И вся правда моя – про Тарасову – вовсе она ему не нужна.
Ей веры больше – вера поскольку там, где есть надежда. Ей верить будет, сколько бы лапшу она ему на уши не вешала. Небось, целку из себя строит – а он ей и верит. И про меня что говорят – тоже во все верит, хоть и неправда все, сплошь неправда!
----------
Я была с ним жестока, ужасно жестока! Какой ужас, какой стыд! Что я только наговорила, что наделала! Это ж надо было такой гадиной быть, такой сволочью, чтоб по самому больному и по самому сокровенному залепить ему вот так наотмашь! Светка, Светка, где была ты в этот момент, добрая, настоящая? От обиды ляпнула да от бессилия, понятно, но чтобы так… Стыдно, не описать как стыдно! И страшно – оттого что не забрать назад…
Господи, неужели он совсем слепой? Неужели такой черствый, бездушный? Неужели не видит он моих глаз, неужели ничего не чувствует? Дурацкое слово «нравится» - пустое, оно совсем не подходит – когда выкручивает, когда шатает, когда и плакать хочется, и лететь, и до облаков достать, и вниз потом, и в темную воду, и тонуть – до самого-самого дна. Не нравится, нет; я люблю…
----------
Дура ты, Светка, вот дура! Тупая истеричка, вот кто, да! Ну нахрена тебе это нужно всегда: все точки над i расставить, а? По правде чтоб да по совести, вот и сижу теперь тут одна, на тетрадь опять капаю. И чего, спрашивается, полезла отношения-то выяснять: ведь пришел же он, разве нет? Ну прикинулась бы, на худой конец, спящей… Пить надо меньше, вот! К Тарасовой завистью пьяной захлебнулась, а на Семенове за бессилие свое отыгралась – молодец, Светка, держи медаль!
----------
Приходил сейчас. Противный такой, мерзкий! Сижу тут, зареванная, с тетрадкой с этой, а он мне: ты, что, уроки делаешь? Придурок какой! Послала его.
Сучка не узна;ет, пообещала; а теперь вот думаю: обязательно ведь узна;ет. Я-то не скажу, мне зачем? Но кто-нибудь стукнет, без вариантов.
Порадуется тогда, как меня уделала – и ладно, пусть. Все равно кончилось все, не начавшись, все равно все мимо меня – как всегда.
Не стану писать больше.
----------
Неужели – неужели правда все? Неужели все так и останется? Неужели больше вообще ничего не будет?
Уж лучше бы тогда ничего и не было: ни электрички, ни музея, ни тропинки, ни ручья, ни палатки – ничего, ничего, ничего! Ведь если бы не было этого, тогда, возможно… возможно, могла бы я и дальше – и задираться к нему на переменах, и слышать вечное его «отстань»…
Теперь не будет этого – ни единого шанса.
Опаленные крылья
О милый мой, прекрасный, любимый, за что мучаешь ты меня так, что нет мне ни места нигде, ни покоя? За что – отверг?
Сжалься, умоляю! Приди ко мне! Я буду ждать, только ты приди!
Приди – потому что больше я не могу! Не могу я одна за нас с тобою бороться! Не могу видеть, как глумится над тобой эта дрянь! Как же так? Первая – и такая: поверишь ли ты после еще хоть кому-то? Поверишь ли когда-нибудь мне?
Поверю ли я? Или это – на всю жизнь?
На всю жизнь…
1.«Кожа» – кожаная куртка.
2.Горгона Медуза – в древнегреческой мифологии чудовище с женским лицом и змеями вместо волос. Взгляд ей в лицо обращал человека в камень.
Свидетельство о публикации №225012700560