Комендантский час

 С началом войны в Воронеже, как и во многих горо­дах, установили комендантский час. Он наступал, когда передавали протяжный и строгий бой кремлевских курантов. Двенадцать часов. Все замирало. Трамваи заго­дя спешили в парк, запоздавшие пешеходы пробирались проходными дворами, подальше от постов комендатуры. Свободно шли люди с ночным пропуском.
 Я часто за­держивалась в госпитале до двух часов. Брела в темноте, усталая, голодная и злая. Пост часового был на углу про­спекта Революции подле высокого крыльца дирекции Юго-Восточной железной дороги. Я ходила почти каждую ночь и изучила всех часовых на посту, их голоса, поведение. Лиц я их не видела. Проверяя пропуск, они сверкали фонариком на него и на человека, не освещая себя. Ночью ходило мало людей. Часовые иногда даже не про­веряли мой пропуск. Сверкали фонариком только в ли­цо. Но один часто выводил меня из терпения. Услышав гулкие шаги на пустой улице, он то ли от скуки ночных часов на посту, то ли так, по глупости, прятался в раз­ных углах и неожиданно выскакивал: «Стой!» Очень хо­телось его обругать. Обычно я молчала. Но как-то, особенно злая от усталости, я остановилась и сказала: «Да пропади же ты пропадом. Выскакивает, как бес из рукомойника. По­падется тебе рыхлая баба. Упадет с испуга, да и будет ле­жать». Он опешил, но спохватился: «Вы это, гражданка, не очень. Я при исполнении». «Так и исполняйте по ус­таву. Часовой должен находиться на посту. Где сказано: прятаться и выскакивать? Все другие часовые — как лю­ди. Один ты баба Яга».
 Другой, конечно, отвел бы меня за хулиганство к де­журному. Но он сам знал, что нарушает устав, буркнул: «Пропуск» Сверкнул два раза фонариком: «Можете сле­довать». Я проследовала через улицу. Но не хотелось ос­тавлять последнее слово за ним. Крикнула: «Умные речи приятно слушать». И пошла вдоль забора Первомайского сада, думая о том, что зря с ним связалась. Белая кир­пичная ограда тянулась. За ней темнели деревья мирного знакомого сада. Ни на мгновение не мелькнуло предчув­ствие, что меньше чем через год по улице будут грохо­тать немецкие сапоги, и немцы потащат вешать на липах и клёнах воронежских жителей.
 Не приходило в голову, что Воронеж могут оккупировать. В начале войны такая возможность представилась реально только два раза. Од­ним утром я вышла из дома и увидела множество бежен­цев, главным образом, женщин с детьми, старых и моло­дых. Они сидели на выступе забора второй клинической больницы. Усталые, тревожные, одетые во что попало. Некоторые — в армейские шинели поверх ночных руба­шек, другие в нарядных платьях, как застала их бомбеж­ка и в чем они выскочили из домов. Шинели, возможно, были всем, что осталось от мужей. У всех были скудные пожитки и плачущие, измученные дети. Подъезжавшие автобусы их увозили куда-то. Тревога, забота, следы пережитого на всех лицах. Мы рядом с ними казались сча­стливыми. И впервые возможность оказаться бездомной представилась мне почти с пророческой ясностью.
 Тень грядущих событий еще раз упала на сознание немного спустя. В Первомайском саду в летнем кафе мы с сёстрами ели мороженое. К нашему столику подошёл незнакомый летчик, не очень рослый блондин с незапоминающимися чертами лица. Поставил на стол бутылку вина, положил  пачку «Казбека» и сел. Человек ничем не отличался от других. Но от него исходило, как смрад, чувство беспокойства и даже ужаса. И так же страшны, темны и тревожны были его слова. Подвинув рукой в рыжих волосиках вино и папиросы к нам, негромко ска­зал: «Красивый, большой город Воронеж. Много садов, много людей. Жаль его. Превратится в развалины, как Гомель и Могилев».
 Не касаясь ни бутылки, ни папирос, мы встали и, как от чумы, пошли от этого человека. Несмотря на обыден­ную внешность и форму наших летчиков, он был чужим и страшным. Мы поспешно ушли, но уже у ворот поду­мали, что он умышленно сеял панику, и вместо того, чтобы пойти в комендантский пост, мы вернулись в сад. Вино и папиросы лежали на столе, но летчика не было. Он растворился. С опаской взяли мы бутылку и «Казбек» и пошли к дежурному. Усталый, давно не высыпавшийся капитан только сказал: «Эх, вы, женщины. Где бдитель­ность?» И, вытащив из стола маленький чемоданчик, по­ложил туда вино и папиросы: «Не бойтесь. Не закурю и не выпью. Не в те руки поднесли». Мы записали все, что видели, и он нас отпустил, обругав еще раз. Посланный в сад патруль никого не обнаружил.
 Все эти предвестия, как и участившиеся бомбежки, охватывали дрожью. Но под напором дел дня все стиралось. Между тем, в Воро­неже происходила скрытая жизнь, направленная всеми своими щупальцами на подрыв и вред всему окружаю­щему. Тонкие ниточки опутывали честных людей, оста­ваясь незамеченными. Только непредвиденные обстоя­тельства выдавали эту игру. В инфекционной больнице лечились несколько заключенных. Заведующая отделени­ем, моя сестра Лиля, их жалела. Они были такие несчастные, тихие и по­корные. Самый услужливый из них попросил ее бросить письмо его семье в почтовый ящик.  Она взяла письмо, но всё-таки решила посоветоваться со мной. После встречи с тем лётчиком, просьба показалась нам подозрительной.  Распечатав письмо, прочли корявым почерком написанные строчки: «Сват Иван, петух запоет скоро. Приготовься ответить на Манькин флигель. Кум Петруха». Письмо отнесли в комендатуру. Кума Петра изъяли из больницы. Свата Ивана нашли по адресу на письме, и при нем — запас сигнальных ракет.
 Сигнальщиков было много. Во время одной из бомбе­жек  доставили раненого с оторванными взрывом бомбы обеими ногами. Фамилия его была Ручкин. А мо­жет, совсем другая. Засыпая под наркозом, он начал вдруг страшно ругаться: «Ах ты, падло. Прямо на мою свечку завернул. Я  же тебе куда показывал! Не поспел убежать. На голову бро­сил. Так-то нас милуют». Мы вызвали следователя из ко­мендатуры. После операции опьяненный эфиром Ручкин рассказал, что пускал ракеты в районе Ямок, где много деревянных домов и можно вызвать пожар. Он сообщил цепочку, по которой получал сведения. И, ругая немцев за то, что остался без ног, к утру умер.
 Наш дом стоял на высоком месте против пустыря, видный издалека, большой и белый. Окрестности 2-й больницы ни разу не бомбили. В нашей передней был люк на чердак — всегда открытый, с приставленной лест­ницей, по которой влезали на крышу при бомбёжках. Но ни зажигалки, ни фугасные бомбы на наш дом не пада­ли. Ночью я услыхала в передней сильный грохот. Все в доме спали. Я вышла в переднюю. Неожиданное зрели­ще представилось мне. Лестницу на чердак кто-то пере­ставил с её обычного места. Под люком, головой в му­сорном ведре, торчал человек в пальто. Он не двигался. Вдвоем с мужем моей сестры мы вытащили его из ведра. Этот здоровый мужик, небритый и грязный, лежал без сознания.  Очевидно, слезая с чердака в тем­ноте, он не попал на лестницу и рухнул с высоты вниз головой. Меховая шапка, предохра­нила его от смерти.  Мы позвонили в комендатуру и в скорую помощь. Его забра­ли. Влезли на чердак. Там было логово. Валялись бутыл­ки, банки от консервов. Видно, он жил там давно. Уходил ночью и возвращался ночью, пользуясь отмычкой. По паспорту был рабочим железнодорожных мастерских. Мы все дни спокойно жили, не зная, что на чердаке у нас находился тёмный человек, возможно, подававший кому-то сигналы, далеко видные. Судя по количеству во­дочных бутылок и коробок от разных папирос, у него бывали гости. Войти из передней в квартиру никто не мог. Дверь запиралась из комнаты на громадный крю­чок. Остался ли этот человек жив, неизвестно. В нашу больницу он не поступал. Лестницу на чердак убрали и люк закрыли. Но противное чувство собственной беспечности и ненадежности дома осталось. В отношении нашей семьи никаких санкций не последовало. Слишком велик был авторитет моего папы.
А.А. Русанова


Рецензии