Пятая графа в светлых тонах

  Природа наградила моих родителей чувством юмора, а меня — внешностью, которая в Советском Союзе считалась не просто ошибкой природы, а идеологической диверсией мирового империализма. В классической еврейской семье, где гены обычно держатся друг за друга крепче, чем родственники за наследство, я умудрилась родиться натуральной блондинкой. Мои глаза цвета балтийской волны были немым укором всей теории антропологии.
Как говорят в Одессе: «Если Бог хочет сделать вам сюрприз, он не посылает бандероль, он посылает ребенка, на которого соседи будут смотреть с подозрением».
Антисемитский канон того времени был суров и лишен воображения. Стереотипная еврейка в представлении обывателя должна была напоминать карикатуру из журнала «Крокодил»: нос, закрученный как вопросительный знак в конце сложного предложения, смоляные кудри и некая монументальность тыла, на которой можно было бы сервировать чайный сервиз на двенадцать персон.
Я же в этот стандарт не вписывалась категорически. Впрочем, в этом «антропологическом одиночестве» я была в весьма почтенной компании. В стереотипный канон не вписывалась ни царственная Элина Быстрицкая, чья стать была настолько убедительна, что сам Шолохов безоговорочно выбрал её на роль исконно русской казачки Аксиньи; ни хрупкая, как фарфоровая статуэтка, Натали Портман. Даже Лорен Бэколл, признанная красивейшей женщиной Голливуда, со своими светлыми локонами и взглядом, способным плавить сталь, была живым укором составителям методичек по селекции.
Глядя на них, понимаешь: когда Бог создавал еврейских женщин, он явно не пользовался циркулем советского обывателя.
Да и мои днепропетровские подруги по мединституту были ходячим опровержением мифов. Одна Мара Фишман, синеокая богиня с ногами «от ушей», могла бы довести до инфаркта любого составителя антропологических справочников. Глядя на неё, становилось ясно: красота — это страшная сила, но еврейская красота — это еще и стратегическое оружие, бьющее без промаха прямо по предрассудкам.
Моя фамилия — Гельфонд — была для окружающих тестом Роршаха. В ней хотели слышать что угодно: звон прибалтийского янтаря, немецкую аккуратность, но только не отголоски местечка. Окружающим было комфортнее считать меня «своей».
Моя новая школьная математица, Клавдия Артёмовна по прозвищу Сухарь, была женщиной, чьё мировоззрение было уже, чем щель в почтовом ящике. Однажды, непонятно с какого бодуна, её осенило:
— Гельфонд, — проникновенно спросила она, — а как вашей немецкой семье удалось выжить после войны и, главное, зачем вы остались в Союзе?
Класс замер в предвкушении семейной саги о застрявших колонистах. Но я, лишенная таланта к мимикрии, выдала на-гора:
— Я — еврейка!
Сказала громко, внятно, чтобы слышно было всем партам. Сухарь посмотрела на меня так, будто я только что заявила, что дважды два — это семь, причем в пользу Израиля. Дома я, слегка озадаченная, допрашивала отца:
— Папа, скажи честно: почему быть немцем в этой стране — это прискорбная биография, а быть евреем — уже диагноз?
Отец, выслушав мой отчет, философски заметил:
— Понимаешь, Нелли, в этой стране быть немцем — это историческая неудача, а быть евреем — это уже метафизический вызов, а возможно, для некоторых, как ты сказала, — диагноз.
Отец тогда впервые отправился в школу без официального приглашения. Он хотел уточнить, с каких пор синусы в этой тетрадке стали зависеть от обрезания в семейном древе. Должного ответа он не получил, а Сухарь, оказавшаяся личностью мстительной и мелкой, как крошки на её столе, принялась «умножать меня на ноль» при каждом удобном случае. Пришлось эвакуироваться в другую школу.
Кстати, о математике и судьбе: старый Рабинович стоит перед зеркалом и примеряет парик.
— Сарочка, посмотри, я выгляжу как настоящий француз?
— Абрам, ты можешь надеть на голову хоть Эйфелеву башню, но лицо всё равно будет просить два килограмма кошерной говядины в долг.
Тбилиси моего детства был городом пестрым, как восточный базар, но и там мимикрия считалась видом национального спорта. Это была не трусость — это была отчаянная попытка проскочить сквозь мелкое сито государственного антисемитизма.
Моя одноклассница Валя Булович, чьи родители за много лет проживания в Грузии так и не избавились от специфических одесских оборотов с густым вплетением идиша, с пеной у рта доказывала свою коренную русскость. Знаете, когда человек с характерным «г» и прищуром местечкового мудреца бьет себя в грудь, утверждая, что его предки пахали рязанские черноземы, — это выглядит как плохая постановка в провинциальном театре.
А Поля Левинец (в журнале — чистокровная украинка), та самая, что подложила под мою костлявую задницу наточенный карандаш, — на поверку оказалась Левиной. В начале семидесятых она со свистом исчезла из классного журнала, внезапно обнаружив, что дорога к Стене Плача гораздо короче и перспективнее, чем извилистый путь к званию ударника соцтруда.
Когда мы с мужем жили в Москве, соседка по лестничной клетке, глядя на мой славянский профиль, создала целую конспирологическую теорию. Она была уверена, что я — подкидыш. «Ну посмотри на себя, Нелли, — шептала она, — ну какая ты еврейка? Тебя явно подобрали у ворот приюта из жалости к арийской расе». Я не спорила. В конце концов, каждый еврей в душе — немного подкидыш в этом странном мире.
В конце восьмидесятых, когда жизнь в Союзе окончательно превратилась в квест по добыче калорий, а талоны на две пачки масла и килограмм жилистого мяса стали главной валютой империи, в моей семье поняли: пора. Пришло время «задрав штаны» бежать из этого стремительно кренящегося «Титаника». Я решила взять на себя роль первопроходца и отправилась штурмовать американское посольство.
Раннее утро в Москве. Сизый, колючий туман обволакивал толпу, превращая людей в призраков. Номер, выведенный химическим карандашом на запястье, выглядел как своеобразная татуировка надежды — метка тех, кто уже не здесь, но ещё и не там. Очередь жила своей нервной, предполетной жизнью: кто-то жевал заветренный бутерброд, кто-то перешептывался о «пустят — не пустят», а кто-то просто молился на закрытые двери.
Рядом со мной стояла пара, будто сошедшая с полотен Шагала, но в их более приземленном, бытовом варианте. Дама — воплощение монументальности, фасоном напоминавшая мою оршанскую тетю Соню, — окинула мой «прибалтийский» лик взглядом, в котором смешались подозрение и классовая ненависть.
— Хаимеле... — прошипела она мужу так громко, что туман вокруг нас вздрогнул. — А шиксе ин дер рэй? Ваз махт зи до? (Хаим, что эта гойка делает в нашей очереди?)
Хаим, сосредоточенно сражавшийся с куском колбасы, который явно пережил не одну пятилетку, лишь неопределенно хмыкнул.
Я поняла: пора доставать козыри из рукава. В моих закромах пылился идиш — не академический язык профессоров, а тот самый, домашний, уютный, пахнущий бабушкиными шкварками и вековой еврейской мудростью, которая всегда знает ответ раньше, чем задан вопрос.
— Шиксе, шмиксе… — бросила я, лениво поправляя свои белокурые, абсолютно «непротокольные» пряди. — Их бин а Ид, ун ду золст зих шемен! (Я еврейка, и это вам должно быть стыдно!)
Тишина стала такой плотной, что её можно было резать ножом для мацы. Казалось, даже московские воробьи замолкли, пытаясь осознать услышанное. Бутерброд в руках Хаима замер на полпути к истине, а его челюсть последовала закону всемирного тяготения.
— Штойс! — выдохнул он, едва не подавившись. — Она таки умеет говорить…
— К’лойст зих... — запричитала дама, мгновенно меняя гнев на милость, а её взгляд — с прокурорского на материнский. — А мы-то грешным делом подумали... Ду бист а идишке? Настоящая?
Я не стала вступать в дискуссию о стандартах качества и сертификатах подлинности. «Своя среди чужих, чужая среди своих» — эта формула давно стала моим персональным гражданством, не требующим виз и подтверждений.
Прошли годы, и ветер истории сменил направление. Наступило время, когда быть евреем стало не просто безопасно, а чертовски выгодно. Внезапно выяснилось, что «пятая графа» — это не клеймо, а привилегированный билет в один конец. Вчерашние «истинные арийцы» и «внуки Ильича» бросились перетряхивать пыльные сундуки в поисках хотя бы одной завалящей бабушки из-под Бердичева.
Генеалогия стала самой прибыльной отраслью экономики. На душу еврейского населения бывшего Союза внезапно пришлось столько дедушек-раввинов, что ими можно было бы дважды заселить Иерусалим. Те, у кого в роду не нашлось даже кошки тети Сони, умудрялись «добывать» справки за хрустящую зелень. Пятая графа зацвела всеми цветами радуги.
И вот на этом фоне я со своим славянским ликом продолжала выглядеть как ошибка системы. Даже в Израиле меня до сих пор пытают: «Неужели у вас действительно были евреи в роду?».
В этой связи вспоминается классика:
Приезжает такой «светлый» еврей в аэропорт Бен-Гурион. Таможенник долго смотрит в паспорт, потом на его лицо и с глубоким вздохом говорит:
— Слушайте, я всё понимаю: сейчас такое время, что все хотят быть евреями... Но зачем же так нагло врать прямо в официальный документ?!
Стереотипы — штука живучая. Мы так привыкли защищаться от чужих клеток, что не заметили, как сами начали подкрашивать их прутья, чтобы они гармонировали с нашими представлениями о прекрасном. Но истина в том, что еврейство — это не геометрия носа. Это способность слышать музыку идиша там, где другие слышат только шум ветра.
Н.Л.(с)


Рецензии