Пятая графа в светлых тонах

 Природа наградила моих родителей чувством юмора, а меня — внешностью, которая в Советском Союзе считалась идеологической диверсией. В классической еврейской семье я умудрилась родиться натуральной блондинкой с прозрачными серо-зелеными глазами.

Антисемитский канон того времени был суров и лишен воображения. Стереотипная еврейка в представлении обывателя должна была напоминать карикатуру из журнала «Крокодил»: нос — вопросительный знак, смоляные кудри и некая монументальность тыла, на которой можно было бы сервировать чайный сервиз.

Я же в этот стандарт не вписывалась категорически. Впрочем, как не вписывались в него ни царственная Элина Быстрицкая, ни хрупкая Натали Портман. Да что там Портман! Мои днепропетровские подруги по мединституту были ходячим опровержением мифов: одна Мара Фишман, синеокая богиня с ногами «от ушей», могла бы довести до инфаркта любого составителя антропологических справочников.

Моя фамилия — Гельфонд — была для окружающих тестом Роршаха. В ней хотели слышать что угодно: звон прибалтийского янтаря, немецкую аккуратность, но только не отголоски местечка. Окружающим было комфортнее считать меня «своей».

Моя школьная математица, Клавдия Артёмовна, по прозвищу Сухарь, была женщиной строгих правил и ограниченного кругозора. Однажды, прямо посреди логарифмов, её осенило:
— Гельфонд, — проникновенно спросила она, — а как вашей немецкой семье удалось выжить после войны и, главное, зачем вы остались в Союзе?

Класс замер в предвкушении семейной саги о застрявших колонистах. Но я, лишенная таланта к мимикрии, выдала на-гора:
— Я — еврейка!

Сказала громко, внятно, на все тридцать парт. Сухарь посмотрела на меня так, будто я только что заявила, что дважды два — это семь, причем в пользу Израиля. Дома я, слегка озадаченная, допрашивала отца:
— Папа, скажи честно: почему быть немцем в этой стране — это прискорбная биография, а быть евреем — уже диагноз?

Отец тогда впервые отправился в школу без официального приглашения. Он хотел уточнить, с каких пор синусы в этой тетрадке стали зависеть от обрезания в семейном древе. Должного ответа он не получил, а Сухарь, оказавшаяся личностью мстительной и мелкой, как крошки на её столе, принялась «умножать меня на ноль» при каждом удобном случае. Пришлось эвакуироваться в другую школу.

Тбилиси моего детства был городом пестрым, но и там мимикрия считалась видом национального спорта. Это была не трусость — это была попытка проскочить сквозь сито государственного антисемитизма.

Моя одноклассница Валя Булович, чьи родители могли бы иллюстрировать Тору, с пеной у рта доказывала свою коренную русскость. А Поля Левинец (в журнале — чистокровная украинка), та самая, что подложила под мою костлявую задницу наточенный карандаш, — на поверку оказалась Левиной. В начале семидесятых она со свистом исчезла из классного журнала, внезапно обнаружив дорогу к Стене Плача.

Когда мы с мужем жили в Москве, соседка по лестничной клетке, глядя на мой славянский профиль, создала целую конспирологическую теорию. Она была уверена, что я — подкидыш. «Ну посмотри на себя, Нелли, — шептала она, — ну какая ты Гельфонд? Тебя явно подобрали у ворот приюта из жалости к арийской расе».

Апофеоза этот цирк достиг в очереди к американскому посольству. Раннее утро, сизый московский туман, номер, выведенный химическим карандашом на запястье. Очередь жила своей нервной, предполетной жизнью: бутерброды с сыром, шуршание газет и полушепот о том, «пустят или нет».

Рядом со мной стояла пара, сошедшая с полотен Шагала в их более приземленном, бытовом варианте. Дама, фасоном напоминавшая мою оршанскую тетю Соню, окинула мой «прибалтийский» лик взглядом, полным классовой ненависти, и прошипела мужу:
— Хаимеле... а шиксе ин дер рэй? Ваз махт зи до? (Хаим, что эта гойка делает в нашей очереди?)

Хаим, сосредоточенно сражавшийся с бутербродом, пробормотал:
— Зи из ви а гойте фун Рига… (Да брось, она из этих, из рижских...)
— Таки что она себе думает? — не унималась мадам. — Шиксе в кугл не помеха? Эта очередь для нас, а не для прогулок!

Я поняла: пора доставать козыри. В моих закромах пылился идиш — не академический, а тот самый, домашний, пахнущий бабушкиными шкварками.
— Шиксе, шмиксе… — бросила я, лениво поправляя свои белокурые пряди. — Их бин а Ид, ун ду золст зих шемен! (Я еврейка, и это вам должно быть стыдно!)

Тишина стала такой плотной, что её можно было резать ножом для мацы. Бутерброд в руках Хаима задрожал.
— Штойс! — выдохнул он. — Она таки умеет говорить…
— К’лойст зих... — запричитала дама, мгновенно меняя гнев на милость. — А мы-то грешным делом подумали... Ду бист а идишке? Настоящая?

Я не стала вступать в дискуссию о стандартах качества. «Своя среди чужих, чужая среди своих» — эта формула стала моим личным гражданством. Даже в Израиле, спустя годы, меня продолжают пытать: «Неужели у вас в роду действительно были евреи?».

Стереотипы — штука живучая. Мы так привыкли защищаться от чужих клеток, что не заметили, как сами начали подкрашивать их прутья, чтобы они гармонировали с нашими представлениями о прекрасном.


Рецензии