Возвращение
нас, верно, Ангелы вели…
А. Жигулин
3 января 1944 года, уже на исходе дня, пришёл наш поезд в Воронеж. Хотя со дня освобождения минул почти год, город лежал в руинах. Не было ни вокзала, ни перрона. Мы все с трудом – особенно бабушка – выбрались из высокого вагона. Нас встречали работники института и студенты – все те, кто выехал сюда раньше. До чудом уцелевшего санитарного корпуса (Чайковского 3) нас довезли на лошадке. Здесь в длинной и узкой, как кишка аудитории, поделив её какими-то тряпками на клетушки, жили многие и многие. Должны были переночевать и мы. Но тут же пришли, те, кто уже имел квартиры, и повели вновь прибывших по своим домам. Нашу большую семью разлучили. Мы с бабушкой и Наташа оказались на Студенческой 31. В этом доме поселили часть профессуры мединститута. Наташу взяли Гончаровы. Бабушку и меня приютила семья профессора Адельсона. Не побоялись ни тесноты, ни хлопот, ни возможных вшей. Иные тогда были взаимоотношения между людьми.
Для нас - для профессора Русанова и его семьи, была отведена квартира. Но накануне нашего приезда там обвалились наскоро сделанные потолки. Потому пару дней мы провели в ожидании. Потом нам предложили временно поселиться в том же доме и подъезде, но этажом выше. Туда и завезли наши вещи. Мама пришла за нами. Я начала дико скакать вокруг стола, повторяя: «Домой! Домой!» - и хлопала в ладоши. Наверное, неприлично было так радоваться, о нас заботились, приветили, но я ничего не могла поделать. Надели на меня «пелерину». Кое-как утеплённая, я вместе со всеми вышла на улицу.
Странный это был путь по узкой тропинке среди красноватых от кирпичной пыли сугробов и чёрных развалин. Быстро темнело. Фонари не горели. В проёмах окон сияли звёзды. Я не понимала, где мы идём, пока не увидела ограду Первомайского сада с сорванными воротами и ажурными столбиками фонарей, скрученными непонятной гигантской силой в узлы.
Однако кирпичный забор с характерным крестообразным рисунком, был цел на всём протяжении вдоль Первомайского сада и 2-й клинической больницы, на фасаде которой зияли два огромных пролома – от фундамента до несуществующей крыши.
На углу проспекта Революции и Кольцовской улицы все остановились. Я узнала наш старый дом. Вернее, не узнала. Коробка – четыре стены без крыши и перекрытий. В зияющие окна видна куча щебня внутри и дека рояля, торчащая косо, как крыло невиданно большой подбитой птицы. До войны светло-зелёный с белыми наличниками, теперь наш дом казался чёрным. Впрочем, не казался. Потом, при дневном свете стало ясно, что он почернел от копоти - горел. На одной из стен сохранилась грубо намалёванная надпись: «FOJER». По-немецки означает «огонь». Так немцы перед отступлением метили ещё уцелевшие дома, назначенные к сожжению. Именно эту надпись пожар пощадил.
Постояв молча, мы пошли дальше к новому дому. Перешли Кольцовскую, миновали бывший Народный дом, где до войны размещался клуб Коминтерна. Сохранился от него лишь фасад, украшенный зеркальными буквами ЮВЖД и вход, обрамлённый рустованными выступами. Миновали полуразрушенный Индустриальный техникум, и подошли к красным домам.
Так воронежцы называли и называют семь трёхэтажных домов, построенных на чётной стороне проспекта Революции в конце двадцатых годов. Дома эти, стоящие по периметру большого квадрата на месте Старого бега, строились, как кооперативные, на личные деньги граждан. Хотя находились в центре боевых действий, но пострадали мало, Горисполком взял их в собственность. За год их успели привести в состояние, пригодное для жилья. Селили в них представителей городской администрации. Несколько квартир получил мединститут.
Трёхэтажный дом, № 4 «А», расположенный во дворе, был тёмен. Затемнение ещё не отменяли. Наш подъезд, третий от проспекта, не имел ни дверей, ни оконных рам, как, впрочем, и два остальных, Мы, миновав свою квартиру на втором этаже, поднялись во временно отведённую нам квартиру № 16 – на третий. Квартира показалась огромной, тёмной, холодной и пустой. Бабушка сейчас же захлопотала, завесила в одной комнате окно клетчатым одеялом. Зажгла моргалик-коптилку. Принялась устраивать всех на ночлег.
Раздался стук в дверь и появился человек из прошлого. Бессменный главный врач Областной больницы, дедушкин ученик, хирург, доцент Михаил Козьмич Комиссаров. С белоснежными волосами и такими же усами он выглядел очень колоритно. Узнав о нашем приезде, он тут же примчался, всех перецеловал, со всеми поплакал и, не слушая никаких возражений, повёл к себе на праздничный ужин: «Бабы там уже всё приготовили!» Бабушка стеснялась нашего затрапезного вида. Но приглашение оказалось очень своевременным – еды у нас не осталось никакой. Пока мы собирались и одевались, Михаил Козьмич рассказывал об опасностях здешней жизни. Немцы оставили много мин. Уходя, заминировали многие здания. В том числе университет и обком партии. Оба дома разрушены. Мин-ловушек осталось ещё много. Буквально на днях к Михаилу Козьмичу обратился больничный кучер, который нашёл на одной из улиц бесхозные прекрасные конные сани. Взял лошадку - хотел их привезти для больницы. Сани оказались заминированы. Ни саночек, ни лошадки, ни кучера: «Слышали, дети? – обратился он к нам – ничего не подбирайте. Эти гады даже игрушки заминированные оставили». Мы услышали. Но мама ещё добавила строго: «Зарубите себе на носу!»
Осторожно шли по узким тропинкам - гуськом за Козьмичом по проспекту Революции. Темно и пусто было кругом. Вскоре спустились под горку на улицу Арсенальную. Там, на развалинах своего довоенного дома, сумел Козьмич слепить крохотный тамбурочек и комнату. Почти всю её занимал, разложенный по случаю гостей, стол под белой скатертью-простынёй. Сзади стола помещалась кровать, на которую всех и посадили. Ужин получился действительно, праздничный. Горячая картошка с постным маслом, холодец с хреном и ярко-красные солёные помидоры. Меня угощение не прельстило, поскольку в тесном уголке я увидела мальчика, почти ровесника, в матросском костюмчике. И рядом с ним – велосипед. По просьбе моей меня выпустили из-за стола. Мальчик Серёжа охотно позволил мне рассмотреть трёхколёсное голубое чудо. Со звонком на руле, с бархатным голубым седлом, украшенным бахромой из бархатных же шариков. Я была потрясена. Кататься, конечно, из-за тесноты мы не могли. Но хоть просто посидеть, держась за руль. Как появилось эта роскошь в разгромленном Воронеже? Потом мы узнали, что на окраине города в районе Коминтерновского кладбища существует вещевой рынок, названный «Толпой», и там продают что угодно. Впоследствии мама увидела там настоящий Гарднеровский фарфор и сказала продавщице: «О, это Гарднеровские тарелки»! «Нет! Нет! Это мои!» – возразила женщина и стала поспешно собирать с мешка свой товар. Конечно, сервиз был если и не украден, то взят в каком-либо пустом доме.
Козьмич уходил из города последним, эвакуацию прожил в Анне и приехал в город одним из первых. За год он, конечно, обжился настолько, что мог своему единственному тогда внуку, сыну погибшего сына, сделать такой драгоценный подарок. В душе моей поселилась мечта о велосипеде.
Гостили мы недолго. Все устали с дороги. Да и я начала засыпать. В крутую гору Козьмич понёс меня, одетую в «пелерину», на руках. Это было так непривычно и прекрасно. Я никогда на руки не просилась, понимая, что ни у кого нет сил, чтобы носить меня. С непривычной высоты обзор был далёким. В свете полной яркой, сиявшей каким-то металлическим блеском луны, сиял нетронутый снег. Облитые лунным светом руины казались особенно зловещими и загадочными. Под обрывом в линеечку протянулись треугольные, обложенные диким известняком, входы в погреба. Над каждой дверцей торчала труба. Вился дымок. Козьмич сказал, что это «выхода», но сейчас там живут. Потом я узнала, что «выходом» в нашей местности называют погреб, если он на улице. Удивительно, но факт, Несмотря на смену веков, правительств, перестройки и перепланировки, погреба эти благополучно существуют до сих пор в год 2000. На склоне чернел подбитый танк, рядом валялась башня. Брат Андрюша хотел подойти поближе. Его остановил слаженный хор взрослых: «Не ходи! И не думай! Не смей!» Я заснула на мощных руках Козьмича и осознала себя только солнечным утром.
Через несколько дней мы переселились этажом ниже в свою квартиру № 14. В квартире этой я прожила ровно 60 лет, с некоторыми перерывами, но недолгими. Наша семья и, приехавшие с нами из Ульяновска дальние родственницы дедушки, которых мама прозвала «Индейцами». Вскоре в Воронеже появились ещё и родственники «Индейцев», вернувшиеся из немецкого плена. Деваться им было некуда. Ни денег, ни еды, ни приличной одежды. И ещё четыре женщины разных возрастов «вгрузились», по маминому выражению, к нам. Родные мои не могли отказать в приюте. Смирились с неизбежностью и не роптали, когда всё «индейское» племя оккупировало нашу кухню и проводило там дни и ночи в горизонтальном положении. Они о чём-то бесконечно шептались, обвязав головы тряпками. Помощи по хозяйству от них не было никакой. А может просто они ещё не отошли от тягот жизни в немецком плену и наслаждались возможностью отдыхать в тепле и есть. Бабушка моя из последних сил готовила на всех. Мама предложила самой молодой даме хоть дров наколоть. С поленом и топором дама вышла во двор. Я с интересом наблюдала в окно, как она, установив полено, тюкала по нему топором. Полено отъезжало и падало. Догнав его, подняв и установив, она снова тюкала. И повторяла весь курс с таким завидным постоянством, что вскоре объехала со своим поленом кругом дома. Но ни щепки не отколола. Родные мои этих людей жалели, обогревали и кормили. Впрочем, в то время такие отношения между людьми были характерны для всех. Принимали, делились последним. Вскоре четверо отбыли в свой родной город. Дедушка мой им дал денег на дорогу. Потом нашёлся муж и отец тех двоих, что у нас ещё оставались. С самого начала войны они друг о друге ничего не знали. Муж послал в Воронежский облздравотдел запрос о судьбе нашей семьи. Получив ответ и адрес, поспешил написать уже Андрею Гавриловичу. Узнав, что жена и дочь его у нас, отпросился на несколько дней и приехал нежданно, нагадано. Описывать такие встречи я не берусь. Бравый полковник, но тыловик, интендант, которого жена звала Сушурой, был человек практического склада. Служил он в Брянске, куда и отбыл, чтобы приготовить всё для приезда семьи. Уехал и канул. Жена его, в сознании которой прочно обосновалась стихотворная строчка о сером брянском волке в сурово шумящих Брянских лесах, всё чаще начала приговаривать: «Ах, не иначе как моего Сушуру волки съели!». Сопровождала эти опасения горькими слезами и так всем надоела, что, когда Сушура всё-таки появился, каждый счёл своим долгом воскликнуть: «Как! Значит, Вас волки не съели!» - «Сушура! Это Вы! А мы-то думали, что Вас волки съели!» Внесла свою лепту и я. Выглянув из-под стола, завопила с искренней радостью: «Дядя Сушура! Дядя Сушура! Вы приехали! А тётя Оля сказала, что вас волки съели. Значит, она ошиблась! Какое счастье! Как я рада! Как я рада!» Одним словом, задразнили полковника. Русановы всегда были такими насмешниками. Сушура кротко улыбался, видимо, хорошо зная свою жену. Она молча моргала и плакала. Когда они отбыли, все вздохнули облегчённо.
Мы, вернувшись в Воронеж, уже не голодали никогда. Появились какие-то литерные карточки. Правда, «отоваривать» их приходилось опять-таки, маме, а готовила бабушка. Кроме пайков, получали теперь продукты в Обкомовском распределителе, и ходила за ними моя мама. В распределителе было всё – без карточек, за небольшие деньги. К вящему удивлению продавцов, мама не захотела ни ветчины, ни тортов, ни трофейных вин. Взяла немного мяса и сколько могла унести – пшена, сахара и постного масла. Всего 22 килограмма. Как она всё это дотащила! Бог знает. Ведь её собственный вес и в лучшие-то времена не превышал 45 кг. «Бараний вес» - дразнили её. Но жаловалась мама не на тяжесть. Страшно неуютно чувствовала она себя под завистливыми взглядами редких прохожих, видевших эти богатства в сетках-авоськах. Иных сумок тогда у нас не было. Население жило впроголодь.
Из трёх комнат нашей квартиры в начале для жилья были пригодны только две смежные. В третьей – большой – с двумя окнами, холод стоял, как на улице и на потолке проступало три жёлтых пятна – будто чья-то рожа. В этой комнате сложены были дрова толстые чурбаки, с которыми моя бедная мама справлялась с помощью Андрюши. Но скоро привезли нам отходы с лесопилки. Мелкие, сухие, они хорошо горели. Печки – все три - были в исправности и имели хорошую тягу. Удобства находились во дворе. Вода в колонке на другой стороне улицы. Освещение – всё та же коптилка. Но это был наш дом и постепенно он благоустраивался. Купались и стирали тогда на кухне в том большом оцинкованном тазу, который мы получили ещё в Ульяновске и привезли с собой. Стирки набиралось много. Особенно белья постельного. Ведь каждый имел теперь две простынки и наволочку, которые регулярно менялись каждую субботу. Я впервые познала блаженство спать не под «кусучим» одеялом, а под мягкой и чистой простынкой.
Привезли мебель. В городе существовал склад, куда собирали относительно целую мебель из пустующих домов. С этого склада привезли нам обеденный стол. Большой, очень подходящий для нашей семьи. Он прочно стоял на фундаментальных ногах. А на перекладине под столом я вполне могла сидеть и играть. Разложенный, он имел в длину два метра. К нему полагалась простая деревенская лавка, длиной во весь стол. И два красных бархатных стула. Один подарили Андрюше, другой мне. Зачем-то привезли овальный лакированный столик на одной фигурной ноге. Он всё время терял то ногу, то крышку и оказался совершенно не нужен. Очень нравилась мне чёрная клеёнчатая кушетка, обитая медными гвоздиками, с валиком, украшенным медной львиной мордой. Ещё привезли кровати с железными сетками, добытые из развалин, выправленные молотком и покрашенные в голубой цвет. Для дедушки – маленький письменный столик, крышка которого была в нескольких местах пробита осколками или пулями. А ещё привезли нам высокий красивый буфет с застеклёнными башенками, с резьбой по светлому дереву. Нижнюю полку в нём бабушка отдала мне. С каким восторгом, гордостью, ощущением уюта и обретённого прочного своего дома, раскладывала я там нехитрые игрушки, которые тоже обрели дом! Но счастье оказалось недолгим и хрупким. Появилась хозяйка буфета жена какого-то большого начальника, нашедшая его по инвентарным спискам. Оправдывая звание хозяйки – страшное слово – хуже Бабы Яги для меня! – она от порога начала громко кричать и требовать, хотя никто и не пытался чинить ей препятствий. Обегала все комнаты в поисках «шифанэра», который, якобы, спрятала бабушка, перепугала меня ужасно и увезла свой буфет, оставив моих кукол вновь бездомными.
После этого дедушка договорился со столярной мастерской, где нам сделали книжные полки, табуретки и «шифанэр» - всё грубое, некрашеное, но прочное. Одна из книжных полок до сих пор стоит у меня на даче. Стояли бы и остальные, если бы не капризы моды.
На «Толпе» мама купила огромный сундук. Он понравился вместительностью и тем, что был на полозьях. Просто за верёвочку по снегу мама его и привезла. Мы с бабушкой постепенно оклеили крышку изнутри картинками. Много лет сундук служил надёжным хранилищем для одежды. Приятная традиция – весной вынимать из сундука всё летнее, мерить, осматривать, зимнее убирать, пересыпая нафталином до холодов – сохранялась много лет, до бабушкиной смерти. В детстве я на этом сундуке легко помещалась и долго на нём спала. И не жёстко мне было ничуть.
На той же «Толпе» приобрели самовар. Древесный уголь тоже продавали и на базаре, или прямо во двор чумазый мужик привозил тележку со звонким чёрным товаром. Каждый вечер посвистывал самовар – этот бог мирной жизни – на бескрайнем обеденном столе.
Визит громогласной хозяйки буфета очень меня напугал. Но ещё хуже пришлось, когда появились старые хозяева квартиры. Ведь это был кооператив, люди обоснованно считали эти квартиры своей собственностью. Но поскольку восстанавливал их город, они и перешли в фонд Горисполкома. В нашей квартире до войны жили две семьи. Одна женщина как-то быстро смирилась и более не приходила. Однажды ночью к нам постучали два лейтенанта – сын бывшей хозяйки с другом. Их часть по дороге на фронт проезжала через Воронеж. Они прибежали домой, повидаться, и нашли чужих людей. Никто из наших не знал нового адреса их родных. Все об этом очень жалели.
Другая семья была скандальная. Появлялась постоянно. Глава семьи от порога начинал орать, грозил внести свои чемоданы. Родные мои перед хамством терялись, и я это ощущала. Мужика этого огромного, чёрного, с бабьим лицом, я боялась и ненавидела. Один раз спросила у бабушки громким шёпотом: «Это фашист?» Что тут поднялось! «Чему ребёнка учите! Я вас за оскорбление фронтовика привлеку по пятьдесят восьмой!» Так он орал, пока не вышел дедушка и не пригласил претендента к себе в кабинет. Доброжелательно и спокойно сказал, что мы никуда не уйдём, вселились не самочинно, а по ордеру Горисполкома. И решать эту проблему нужно не в нашей передней, а в учреждении, которое такими вопросами ведает. Далее дедушка твёрдо попросил более к нам не приходить, не оскорблять ни в чём неповинных женщин и не пугать детей, уже и так достаточно напуганных войной. Иначе мы вынуждены будем обратиться в правоохранительные органы. Визиты прекратились. Как говорится, «молодец против овец, а против молодца и сам овца». Но я долго ещё помнила свой ужас.
Неприятности с квартирой коснулись, конечно, не только нас. К соседям нашим ворвался фронтовик, приехавший в отпуск и нашедший свою семью в землянке. Угрожая пистолетом и гранатой, он пошёл в наступление на захватчиков и предложил «тыловым крысам» немедленно покинуть квартиру, построенную на его кровные деньги. Новый хозяин совершенно завял. Но женщина не испугалась. По позднему времени она уже улеглась спать, но тут выскочила из кровати на середину комнаты «в одних голубых». Натягивая одежду, собралась идти прямо к военному коменданту. Фронтовик, просчитав последствия, струхнул, отступил на подготовленные позиции и более не возникал. Ситуация характерная для тех лет, когда вернувшиеся первыми, захватывали сохранившиеся квартиры и дома в частном секторе. Законные владельцы не могли их выселить ни честью, ни силой. Тяжбы длились по много лет. Обе стороны считали себя правыми. Виноватой была война.
Между тем квартира наша благоустраивалась. Провели воду. Повесили в прихожей раковину с медным краном над ней. Отхватив добрую четверть просторной кухни, смонтировали «ватерклозет», как говорила бабушка. Я впервые увидела белоснежный унитаз и сливной бачок. Неизгладимое впечатление. Заходить в тёмный сортир я побаивалась. Но вот появилась бригада монтёров. Они натягивали переплетённые в двойную косичку провода в серой матерчатой оплётке через беленькие фарфоровые ролики. На деревянные кружки привинчивали разномастные выключатели - фарфоровые, с рычажком, поворачивающимся вокруг оси. Розеток не ставили. На электричество существовал лимит. В комнате полагалась одна лампочка, мощностью не более сорока свечей. Плитками пользоваться строго запрещалось. Конечно, народ потихоньку нарушал инструкции. Кто-то просто прокалывал оба провода английскими булавками и цеплял за них оголённые концы шнура плитки. Умельцы пользовались так называемыми «жуликами». В патроне для лампочки сверлили две незаметные дырочки, куда вставляли вилку. Делали всё это с большой опаской. Контролёры ходили часто и были неподкупны. Сразу же «отрезали ток» и восстанавливали нескоро, после большого штрафа. Случалось, что на нарушителей доносили соседи. Существовала даже песенка на мотив популярного романса из репертуара Изабеллы Юрьевой или Тамары Церетели:
Вы в коммунальной квартире
Живёте три года подряд.
Только вы плитку включили,
Вдруг к вам соседи стучат.
Плитку на койку бросают,
Сверху подушку кладут.
Разве у вас не бывает
В жизни подобных минут?
Ситуация для тех лет весьма характерная. Помню рассказ соседки. К ней постучался контролёр. Женщина успела вывернуть «жулик» и спрятала улики в холодную духовку, да не все. Ушлый контролёр прикоснулся к кастрюле и, отдёрнув руку, сказал укоризненно: «И как это у вас, мамаша, получается! Печь не топлена, а суп кипит!». На что соседка хладнокровно ответила: «Доживёшь, сынок, до моих лет, и ты так будешь уметь». Но это было, как я уже сказала, значительно позже. А тогда я всё ходила хвостом за монтёрами, не смела попросить ролики для игры, но щедро делилась счастьем: «У меня сегодня четыре праздника – годовщина освобождения Воронежа, свет проводят, и папа нашёлся, и именины!». Как всегда, на именины, бабушка подарила мне куплет:
День воскресный, день чудесный
Заглянул по утру рано.
И в постельке своей тесной
Пробудилася Татьяна.
Глаз открыть пока не хочет.
Через щелочку глядит.
Улыбается, хохочет,
Но подняться не спешит.
Ну, вставай, шалунья наша!
Всё в порядок приведи!
Собиралася Наташа
Нынче в гости к нам прийти!
Она и правда пришла со своей мамой. Именно от Наташиной мамы мы услышали, что прорвана блокада Ленинграда. Взрослые горячо и радостно обсуждали эту весть.
Я получила в подарок крупного медведя, сшитого из зелёной ткани, набитого опилками. Вместо глаз и носа чернели пуговицы. Медведь дразнился красным тряпичным языком. Мы его усадили с нами пить чай с коврижкой, испечённой бабушкой из муки и американского яичного порошка «Эгго».
И весточку от папы мы получили действительно. Он написал на воронежский мединститут на имя дедушки. Письмо дошло, нам его передали. Папа расспрашивал о нас. О себе написал скупо. Попал в плен, едва выжил в концлагере. Был спасён оттуда самоотверженной женщиной. После освобождения Киева прошёл проверку и теперь снова в строю, работает хирургом в полевом госпитале. «Анька, Вы были правы, предрекая, что мне придётся когда-нибудь взяться за нож». Это он так маме написал. Все радовались, и каждый послал мужу, зятю, папе по подробному письму. Я смогла только печатными буквами, более похожими на костыли, приписать к Андрюшиному письму под его руководством: «Милый папочка! Приезжай скорей. Целую. Таня». Скоро, опять-таки, дедушке пришла открытка с подтверждением получения писем и обещанием подробно всем ответить. Обещания отец не сдержал. Вернее, он потом написал маме, что встретил другую женщину и в семью не вернётся. Почему для этого сообщения он не воспользовался обычным фронтовым треугольником, а прислал офицерское письмо с картинкой, на которой вернувшийся счастливый воин обнимает не менее счастливую семью – не знаю. Бог ему судья. Мне об этом письме не сказали, потому, что никогда не виденного папу я не только крепко любила, но и просто боготворила. Например, узнав, что он левша, я с упорством, достойным лучшего применения, всё старалась делать левой рукой – как папа. Ждала я его терпеливо и пока шла война, и после.
Теперь у нас появилось электричество, и читать стало гораздо легче. Надо сказать, что наряду с самым необходимым, и даже, прежде него, приобретались книги. Хотя смешно было пытаться восстановить Русановскую библиотеку, погибшую в пламени войны. Но книги покупали. Покупали без всякой системы - что попадалось по случаю в «Когизе», на той же «Толпе» или у букинистов.
Вскоре произошли большие перемены. Тётя Лиля с Юрой и Наташа с мамой перебрались в Москву. Расставались мы трудно. Мне стало сразу одиноко.
В это время меня на улицу не выпускали. И мин боялись, и не в чем было. Брат всё в той же ватной куртке начал ходить в школу. Я целыми днями играла, расставляя на подоконнике в кабинете флакончики и коробочки с дедушкиными лекарствами. Но возраст брал своё - мне хотелось движения и я, с разрешения бабушки, в трусиках и маячке бегала кругами в большой пустой холодной комнате. Я не мёрзла, мне жарко было и весело.
Вскоре дедушке по ордеру выдали чёрную меховую шапку пирожком и зимнее пальто. Синего сукна, на вате, с серой подкладкой с чёрным меховым воротником, оно было столь же тёплым, сколь и тяжёлым. Из дедушкиной шинели сшили по пальтишку мне и брату. Для тепла подшивался ватничек. Воротники и обшлага бабушка отделала кусочком чёрного бархата. «Пальтушка», как я тут же обозвала эту одёжку, служила мне верно лет пять и зимой, и в межсезонье, постепенно превращаясь в курточку. Рукава бабушка ежегодно наставляла. Имелся у «пальтушки» огромный внутренний карман на пуговке. Чего только я в нём не таскала! Из оставшихся лоскутков шинели бабушка сшила мне домашние тапочки, украсила их бантиками. Как я радовалась и гордилась! На «Толпе» купили мне бурочки, и кустарно сделанные из самолётной резины остроносые оранжевые калоши. Назывались они, почему-то армянскими. Такую же обувку приобрели для бабушки. И вот мы собрались на прогулку.
Ослепительно сиял зимний день. Одетые по моде тех лет, мы пробирались узкой тропинкой и были счастливы тем, что наконец дома, в родном городе. Но как изменился наш, раненый так тяжело войной, Воронеж.
Груды развалин, пустоглазые коробки, причудливые остатки стен, висящие на арматуре бетонные плиты, лестничные марши, ведущие в никуда. И надо всем витал, как запах беды, запах разорённых, остывших очагов и недавних пожарищ. Улица оказалась непроезжей. Идти приходилось по протоптанным в снегу тропинкам – зигзагами, соответственно завалам на дороге. Редкие прохожие замечали друг друга издалека. При встрече смотрели внимательно: а вдруг родной или знакомый? Но и с незнакомыми приветливо здоровались.
На стенах разрушенных домов синели надписи: «Проверено. Мин не обнаружено. Козодёров». Краска оказалась столь прочной, что некоторые надписи уцелели до наших дней. Одну я на память сфотографировала уже в новом веке и новом тысячелетии, и она вполне читаема.
«Из руин и развалин, из пепла пожарищ мы восстановим тебя, родной Воронеж!». Такие надписи на стенах встречались часто. Некоторые были написаны углем или мелом от руки. Другие белой масляной краской по трафарету крупными печатными буквами. Столь же часто встречался лозунг: «Смерть немецким оккупантам!»
Бабушка не хотела проходить мимо старого дома, и мы отправились к центру по улице Фридриха Энгельса - Малой Дворянской, как упорно говорила бабушка. Недалеко от руин Университета, стояла статуя Сталина в полный рост. То ли ей снарядом оторвало голову, то ли немцы нарочно отбили. Во всяком случае, головы не было. Городские власти нашли весьма оригинальное решение, зашив статую по пояс в дощатый ящик, из которого тянулась указующая гипсовая рука. Статуя в таком виде пребывала довольно долго. Никто не решался её демонтировать. Потом заставили пленных немцев, приказав снять не повредив. Но те из вредности, или из-за крайней хилости организмов, всё же статую уронили, и она разбилась в мелкие дребезги.
Старинное здание Университета разлетелось от взрыва в прах. Чудом уцелел забор вокруг кадетского плаца. Залезать на тумбы мне бабушка не позволила, опасаясь мин. Будка у ворот была, как кружево изрешечена осколками и пулями. В пробоины ослепительно сияло солнце. Во весь рост растянулась на снегу поверженная водокачка. Дальше пройти было нельзя, путь преграждали развалины Дома санитарного просвещения. До революции – Дворянское собрание, построенное точно, как Колонный зал Дома Союзов в Москве. Мы вернулись домой.
На завтра мы пошли по проспекту Революции. Он был относительно расчищен. Здесь изредка проезжали машины, буксуя в снегу. Чаще бежали лошадки с саночками. Прохожих почти не встречалось. Те, немногие, что уже вернулись в Воронеж, работали с раннего утра до позднего вечера.
Среди развалин неожиданно свежей голубой краской выделялось полностью отстроенное здание бывшей I-й Классической гимназии, где последовательно учился и прадед мой, и дедушка. Учились и дедушкины дети, когда уж были студентами, а здание гимназии передали под медицинский факультет. Теперь в этом доме разместился Обком ВКП(б). Впоследствии здание передали Технологическому институту. Пристроили к старому корпусу много скучных кубических зданий. Зачем-то сломали затейливую чугунную ограду. На месте Дворца пионеров – до революции это было здание Окружного суда, одно из красивейших в Воронеже – на месте его высилась груда кирпича и осколков мрамора. Бабушка подняла небольшую плитку. Из неё потом, выточили пепельницу, которая много лет нам служила.
В поредевшем Петровском сквере сиротинкой пригорюнился пустой постамент. Статую Петра I немцы утащили и переплавили на снаряды и гильзы. Из сквера открывался широкий просторный вид на временный понтонный мост, узкую Петровскую дамбу, пустоту левобережья и, торчащие, как три великанских зуба, остатки элеватора.
Руины, коробки по обеим сторонам проспекта. В конце его серый остов «Утюжка».
Кольцовский сквер превратился в немецкое кладбище. Рядами стояли кресты с касками. Кресты и простые деревянные, и фундаментальные чугунные. На некоторых можно было разглядеть марку фирмы – Крупп и дату изготовления. Выходило, что уже с середины тридцатых годов, немцы капитально готовились к войне.
Каким-то чудом в сквере сохранились оба памятника. Никитин грустно смотрел на всё это безобразие. Кольцов тоже склонил голову. Уцелел и фонтан, знаменитый фонтан с лягушками и скульптурной группой. И кто её придумал? И как его не посадили в тюрьму? Ну, действительно, дети, беспечно и весело кружатся в хороводе вокруг крокодила, который, чуть прищурив веки, выбирает жертву. Не надо большой фантазии, чтобы проследить аналогию. Я этот фонтан до войны очень любила. Но теперь он вызвал странные ассоциации. Все дети были ранены. Кто без носа или уха, кто без руки или ноги. И все смотрели вверх. Я подумала – они следят за воздухом. Не летит ли немец?
От многоэтажного здания напротив сквера - дом Петрова - сказала бабушка - осталась лишь коробка, на фронтоне которой уцелело красочное мозаичное панно: Пётр I на фоне парусников.
На площади, на месте теперешней библиотеки Никитина, как чудовищная декорация – портик Обкома. Колонны, облицованные чёрным камнем. Потом этот камень украсит вход в Дом офицеров. Разбита была и гостиница «Воронеж», но памятник Ленину уже стоял в центре площади. «Уже» - потому что немцы и его демонтировали, но дальше Ельца увезти не успели. Памятник вернули и торжественно водрузили на старое место.
В начале Плехановской улицы возвышался обломок колокольни Митрофаньева монастыря. По прихоти взрыва он отчетливо напоминал фигуру монаха в клобуке и с посохом. По вечерам, особенно в полнолуние, когда луна, как нимб, окружала голову монаха, сюда стекались верующие. Молились. Прикасались к стене. Уносили кусочки кирпича, как святыни. Руководство города поспешило взорвать обломок.
Так далёко – до площади – мы дошли только один раз. Для меня всё казалось любопытным. Но, представляю, как тяжело было бабушке видеть хаос разрушения.
Следующая наша прогулка уже имела цель. Мы отправились записываться в библиотеку. Это может показаться странным, но в полной разрухе открылась и работала областная библиотека. Фонды её пополняли сами работники, собирая в развалинах уцелевшие книги. Библиотека располагалась рядом с музеем Никитина на первом этаже разрушенного дома. Здесь было темновато и пахло сыростью. В тесном помещении на грубых некрашеных полках, а частью и на полу стояли и лежали растрёпанные книги. Женщина в накинутом на плечи ватнике, под которым виднелась полинявшая гимнастёрка, записала бабушку и порекомендовала несколько книг.
Оглядываясь теперь на прошлое, думаю, что немцы – эта культурная нация – вели себя, как настоящие варвары. В частном секторе они использовали жилые дома под туалеты. И, основательно загадив один, переходили в следующий. В нескольких уцелевших больницах, они разместили конюшни. Долго ещё на подоконниках глазной больницы виднелись следы лошадиных зубов.
Фашисты оставили мины-ловушки, много заминированных игрушек. Всё, что хоть как-то уцелело, сжигали или взрывали. Уходя, говорили самодовольно: «Воронеж не восстановят и через 50 лет».
Они ошиблись. Стремление правительства отстроить город в кратчайший срок и героический труд горожан уже к 1950 году позволили ликвидировать последствия войны. Каждый житель, кроме основной работы должен был отработать на восстановлении города сто часов в год. И никто не уклонялся. Даже мы, маленькие, первоклассницы 1946 года, принимали участие в разборке руин. Выстроившись цепочкой, передавали друг другу кирпичи, укладывали их штабелем. Наши учительницы, немолодые, измождённые, безропотно таскали батареи парового отопления, грузили на телегу.
И в самые трудные годы, заботясь о насущном, не забывали и культуру. Библиотеку открыли. Восстановили Драматический театр. Первое представление сугубо мирной пьесы – « Горе от ума» – состоялось в новогодний вечер. 31 декабря 1943 года. Воронежцы из трущоб, в которых они обитали, пришли по дворец, ярко освещённый хрустальными люстрами, блистающий белой краской стен и позолотой. Краснел бархат лож. Капельдинеры в форменных тужурках проверяли билеты. Когда открылся занавес, со сцены в зал порхнула бабочка. Это не было находкой режиссёра. Видимо жар софитов её разбудил, и она полетела над зрительным залом. Никогда, ни один самый знаменитый и любимый артист не удостаивался такой овации. Бабочке хлопали, как символу грядущей светлой жизни. А после спектакля воронежцев ждал ещё один сюрприз. По проспекту пошёл первый трамвай.
Бабочка не обманула. Скоро кончилась война. Вернулись к очагам фронтовики. Родилось поколение, которое назвали: дети победителей. Теперь у них уже есть внуки, которые творят новую историю. Но важно, чтобы и прошлого они не забывали.
Но вернусь в те первые дни в Воронеже. В следующий раз мы спустились по улице Степана Разина, которую бабушка упорно называла Петровским спуском, приговаривая: «Вот ещё, назвали улицу именем какого-то разбойника!» Здесь было немного оживленнее, чем в центре. Хозяева вновь обживали свои частные владения.
Разрушенных домов было много. На их стенах, на заборах часто встречались надписи с информацией. Перед одной – на улице Лассаля - мы даже задержались. На обломке единственной стены дома чётко читалось: «Женя! Мы живы. Наш адрес Студенческая 32 кв.8.» Бабушка всё гадала – где этот неизвестный Женя? Жив ли? Придёт ли к родному пепелищу? И где их мама? Как ни странно, я гораздо позже узнала, что писал это будущий известный поэт Анатолий Жигулин. Женей звали их маму, и вскоре вся семья счастливо соединилась. Но так бывало не всегда.
Люди тогда годами искали друг друга сами. Никто им не помогал. А сколько желанных встреч могло бы произойти, если бы этим занялись СМИ. Только через 30 лет после Победы появились в газетах и на радио рубрики: «Разыскиваем. Нашли». Ну почему, почему не сделали это сразу после войны? Я вот помню, что по радио тогда утром передавали три зарядки. В 6-10 для рабочих, в 7-10 для служащих и в 8-10 для школьников. Три раза по 15 минут. Ну, почему бы эти 45 минут не посвятить чтению фамилий и адресов. Как бы ждали такую передачу, как бы её слушали. Всё было ещё так близко. Сколько пользы и радости принесла бы она! Почему так не сделали? Недомыслие? Злая воля? Сказать трудно.
Прогулку свою мы продолжили по бывшей Большой Девической, ныне Сакко и Ванцетти, ведущей к Девичьему базару. Он располагался на небольшой площади у стены и фундаментальных ворот одноимённого монастыря. Мощные стены келий и трапезной устояли. Их уже приспособили под жильё. О церквях, разрушенных до основания, напоминали только два безобразных клыка, торчащих на месте колоколен. В этот будний день базар был немноголюдным. На нескольких полках продавали жмых, остающийся при производстве подсолнечного масла. Большие бесформенные куски чёрным гуталиновым блеском напоминали хорошо начищенную обувь. Жмых пах приятно и жевался легко. Элитная жевательная резинка тех дней. Гораздо вкуснее, чем смола, которую мы все упорно жевали.
В стороне рядком стояли продавцы дров. Рядом с ними унылый мужик с малярной кистью и ещё двое с топорами и пилами. Их можно было нанять для домашних работ. Будка с надписью «Керосин» оказалась заперта. Не работал и Ремонт обуви. Из мастерской жестянщика доносился громкий стук. Здесь делали трубы для печурок и самоваров, заменяли прохудившееся дно у тазов или вёдер, запаивали дырки в кастрюлях и чайниках. Все постройки были временные, кроме туалета, надёжно сложенного их красного кирпича. Бабушка купила жмых и аккуратную вязанку звонких сухих дров. Мы пошли к нашему дому по кривым, извилистым улочкам, ведущим в гору. Они были усыпаны толстым слоем золы и мы не скользили. Район этот не зря назывался «Ямки». Частные домики, в большинстве разрушенные, располагались беспорядочно на разных уровнях. Мы шли и удивлялись изобретательности здешних обитателей – из чего только не вили они свои гнёзда! Некоторые жили просто в погребах и землянках. Часто прямо из земли торчала труба, и над ней вился дымок. Крыши и стены из упаковочных ящиков, бортов и дверей от машин, афишных щитов, ржавого, пробитого пулями железа. В одном окне вместо стёкол были вмазаны бутылки. Стены складывались, как мозаика из кирпичей, собранных в развалинах. Да, мы, по сравнению с другими, жили просто в райских условиях. С трудом поднялись мы на бровку. Тогда крутой обрыв начинался почти от проезжей части проспекта. После в течение ряда лет под обрыв сыпали строительный мусор, песок, глину, просто землю и край далеко отодвинулся. Теперь даже не побоялись поставить на этой насыпи пару высотных домов. А тогда на бровке и вдоль откоса железной дороги стояли несколько наших подбитых танков. Башни с них, сорванные силой взрыва, лежали далеко в стороне. Я просила разрешения залезть внутрь танка, но бабушка не позволила.
Усталые, возвратились мы, наконец, домой. Вошли в разверстую пасть подъезда. Поднялись по ступенькам, повреждённым осколками. На некоторых зияли аккуратные круглые сквозные дыры. И на всех – трещины. Бодро застучали мы в дверь. Ни звонком, ни замком мы тогда ещё не обзавелись. Дверь изнутри запирали на крюк. При нашем многолюдстве дома всегда кто-то был.
На другой день мне разрешили выйти погулять одной. Стоя в проёме подъезда, я осматривала свои владения. В том, что владения мои, я не сомневалась ни минуты, Это не Ульяновск, где аборигены дразнили нас и обижали. А братьев, случалось, и поколачивали. Здесь, в своём городе на своём дворе, я не боялась никого и ничего. Двор казался просторным. Ещё не застроенный сараями огромный квадрат, ограниченный с каждой стороны двумя красными домами, был в этот полуденный час совершенно пуст. В центре имелся круглый бассейн. От него лучами расходились аллеи фруктовых деревьев, сирени, жёлтой и белой акации. В юго-восточном углу под сенью тополей пристроился маленький голубой домик – дворницкая. Рядом большой общественный туалет. Всё это я разглядывала издалека.
Купили мне на «Толпе» очаровательные белые фетровые валеночки. Увы! Они совершенно не грели. Я стоически терпела, но потом мчалась домой и после каждой прогулки испытывала муки, тихо скуля от боли, пока бабушка оттирала мои окоченевшие ноги. Валеночки просуществовали недолго, и конец их был бесславен. Выбежав во двор и увидев у подъезда невесть откуда взявшийся сугроб, я с радостным воплем ринулась к его вершине и провалилась едва ли не по пояс во что-то чёрное, гадкое, нестерпимо вонючее. Меня спас сосед, вытащив за ворот на твёрдую землю. И только тут я заметила рядом с «сугробом» открытый канализационный люк. Такие же «сугробы» высились и у соседних подъездов. Накануне чистили канализацию, и за сугроб я приняла груду нечистот, слегка припорошенную снегом. Рыдая, пришла я домой, где меня долго отмывали. А валеночки пришлось выкинуть. И снова гулять в бурках с калошами.
Канализация городская тогда находилась в плачевном состоянии. В одних местах разрушенная, в других засорённая, она часто выходила из строя. Чистили дворовые колодцы самым первобытным способом – черпаками на длинных ручках. Горку нечистот, выросшую у колодца, увозили в специальных бочках. Длинные обозы этих бочек влекли измождённые лошади. Появлению такого обоза предшествовало зловоние, долго не выветривавшееся потом. Перемещать чугунные люки слабосильным мужичкам было тяжело, и их часто бросали открытыми до следующей чистки. Это вело к несчастным случаям. Так что я была не единственной жертвой и мне, можно сказать, ещё повезло.
Дедушка в ту пору регулярно консультировал и лечил работников Обкома, а с первым секретарём Владимиром Иосифовичем Тищенко дружил ещё с довоенных времён. Именно Тищенко рассказал дедушке о приказе Гитлера вывезти во что бы то ни стало профессора Русанова в Германию. И о листовках, в которых голова Русанова оценивалась в 1000 немецких марок и живую телушку вдобавок. До меня эти факты дошли значительно позже.
В тот год Тищенко нередко бывал у нас. Именно благодаря ему дедушка смог выписать газету «Правда». Карикатуры Кукрыниксов или Ефимова, изображавшие Гитлера и иже с ним, я аккуратно вырезала и сажала ненавистных врагов в самодельную клетку.
Вскоре у нас появилось радио: большую розовую тарелку повесили на стене. Теперь сводки «От Советского информбюро» мы слушали регулярно, как и Последние известия. Часто после позывных: «Широка страна моя родная!» диктор Левитан читал приподнятым, торжественным голосом: Приказ Верховного Главнокомандующего о взятии нашими войсками очередного города. Когда взяли Белгород, в Москве впервые прозвучал салют. Как ждала я детских передач! Какие они были чудесные! «Клуб знаменитых капитанов», «Музыкальная шкатулка», «Угадайка», «Умный крокодил». Последняя – передача в шутливой форме рассказывала, как нужно себя вести. Помню, крокодил грустно пел, что когда-нибудь «Придут золотые года. И в комнату люди в калошах, в калошах, не будут входить никогда!» Эту передачу быстро прикрыли. Кто-то из тех, кому ведать надлежит, усмотрел крамолу в том, что советских детей учат манерам какие-то звери. Убрали в одночасье. Я жалела. Часто читали по радио книги – частями, с продолжением. Как хотелось слушать без конца. С каким нетерпением ждали продолжения. И ещё «Концерт по заявкам». Начинался он всегда с нескольких песен о Сталине и нескольких патриотических песен. Звучали песни о войне и очень часто «Сулико» на русском языке.
В то время как впрочем, и всегда, гости в нашем доме не переводились. Это были и возникшие из довоенного прошлого друзья. И часто приходили наши знакомые дети медработников, с которыми мы крепко сдружились ещё в эвакуации. Приходили с родителями. Во время этих встреч, конечно, угощали, тем, что было. Потом веселились: читали стихи, пели. Иногда, если кто-то приносил патефон, танцевали. Однажды несколько дней наш дом посещали многочисленные гости. Мама моя заболела так тяжело, что ходить на работу не смогла. Преподавателей в институте было очень мало. Передать группу студентов, которых она вела, оказалось некому. Семестр заканчивался. Чтобы не прерывать занятий, студенты, все двенадцать человек, приходили несколько раз к нам домой. Вставать с постели маме врачи не велели.
Перед приходом студентов мы с бабушкой приносили к маме все наши табуретки и стулья. Потом заходить в комнату не разрешалось, но я в щёлку подсматривала, как, сидя вокруг маминой кровати, студенты по очереди встают и что-то долго говорят. Это называлось почему-то - защита Истории болезни. После бабушка звала всех пить чай с чёрными сухарями. Хлеба мы тогда получали очень много, даже не съедали. Бабушка c каждый вечер сама сушила хлеб в духовке. Студенты отнекивались, смущались, отказывались, но, конечно, не могли устоять.
Очень много приходило больных: на консультацию к профессору. Больным говорили, что профессор дома не принимает. Объясняли, как и где его найти. Одним достаточно было сказать: «В теперешней Областной больнице, в здании бывшей поликлиники Ворошиловского района». Другим приходилось подробно растолковывать, как пройти к Заставе. Там, в определённые часы, дедушка принимал всех. Он ещё тогда имел силы много оперировать. И, как и во все годы, избегал брать от больных подарки.
Ещё одну категорию посетителей брат мой называл «бабушкины клиенты». Нищие, - не современные бомжи и алкоголики, пропивающие и пенсию, и, собранные Божьим именем, деньги, – настоящие неимущие весь день стучали в наши двери. Они просили хлеба и тут же его съедали. Многих бабушка звала в дом – погреться, попить чаю, съесть пшённого кулеша. Особенно привечала бабушка детей школьного, пионерского возраста. Им бы с красным галстуком «белый верх, тёмный низ», в строю под барабанный бой руку в салюте вскидывать. А они эти руки тянули в дверь с известным припевом голода: «Подайте, Христа ради, на пропитание»… Где, от кого научились они этой фразе в тогдашней атеистической атмосфере? Некоторые дети жили в детдоме. За ними там не больно-то следили. Всё равно на ночлег все собирались. Приходили и семейные дети, чьи отцы воевали или погибли уже, а матери бились на тяжёлой низкооплачиваемой работе с утра до вечера, а то и целыми сутками. И всё равно не могли ни прокормить, ни одеть. Уходя из нор, кое-как приспособленных под жильё, не могли оставить детям ни полена дров, ни куска хлеба. Может, матери и не поощряли «побирушничества». Хотя, кто знает? И сам поест и, гляди, какой - никакой кусок принесёт. А стыд, что же – стыд не дым, глаза не выест. Да и стыд ли попросить кусок хлеба? Может, матери и запрещали. Но запретить страдать от голода и холода, они не могли. Эти два союзника и гнали детей от дверей к дверям. Не везде, ох, далеко не везде подавали. Не от злобной скупости, а просто сами жили в большой нужде.
У нас постепенно образовалась группа постоянных посетителей. Обычно они старались прийти в первой половине дня, когда мы с бабушкой оставались дома одни. Дети голодные, замёрзшие, грязные, в немыслимых лохмотьях, в ветхих опорках, порой с ногами обмотанными кусками старого одеяла, закутанные вместо пальто рваными шалями, они входили, степенно здоровались и садились вокруг стола. Жадно, но очень аккуратно хлебали кулеш, долго, истово пили чай с хлебом. Степенно благодарили, проводя ребром ладони по горлу: «Во, как наелся!» Некоторые крестились. Один мальчик, увидев, что бабушка собирается смахнуть хлебные крошки с доски, воскликнул: «Бабушка! Что Вы делаете! Вот как надо!» бережно взяв буханку, прислонил её разрезанной стороной к разделочной доске и все крошки к буханке прилипли. Другой мальчик, попив чаю, сам полоскал свою кружку горячей водой и воду эту выпивал. Видно там были остатки сахара, потому что он приговаривал: «Да вы что! Это самое вкусное!»
Обычно в это же время приходила почтальонка. Она откровенно говорила бабушке, что специально оставляет нашу квартиру на конец доставки. Тогда, ведь, не существовало почтовых ящиков. Почту разносили по квартирам. Стучали в дверь: «Газетку возьмите!» Целый день на ногах, по холодным лестницам. У нас она отдыхала, грелась чаем. Помню, один мальчик, собираясь пить чай, достал несколько маленьких конфеток. Видно ему кто-то подал. «А меня не угостишь?» - спросила почтальонка. Он с явной неохотой подвинул ей конфетку. «Что же, одну-то даёшь?» Он расстался со второй. Когда женщина ушла, он сказал с горечью: «Всё-таки, взяла…» У нас не было конфетки, чтобы дать ему. Жили мы в сытости, но без излишеств. Конфеты доставались редко.
Бедные дети не спешили уходить. Дремали, сидя на длинной скамейке у стола, блаженно ощущая тепло и сытость. Меня, казалось, не замечали, хотя я вертелась тут же. Не помню случая, чтобы хоть кто-то из них заинтересовался игрушкой или книжкой.
Иногда они кое-что рассказывали о себе. Я хорошо помню их всех, но особенно одного. Тихий, красивый, интеллигентный мальчик приходил каждый день. Его лохмотья хранили следы героических усилий, выглядеть аккуратнее. Они с матерью, женой старшего командира, никогда ранее не работавшей, попали в оккупацию. Потом, волей войны, оказались в Воронеже. Об отце ничего не знали. Чтобы хоть как-то устроиться, мать пошла чернорабочей на кирпичный завод. В овраге на «Глинозёме», в самом бандитском районе города, вручную лопатой добывала мёрзлую глину. Там же и обитала в фанерном бараке, где им на двоих с сыном выделили койку.
Но у этой истории счастливый конец. После Победы отец их разыскал и забрал к себе. Мальчик забежал к нам поделиться радостью, попрощаться. Сияющий, отмытый, опрятно одетый. Мы его едва узнали. Важно пригласил меня в кино. Кино тогда показывали в коридоре железнодорожной поликлиники, рядом с нашим домом. На вопрос о деньгах, ответил: «Вы, бабушка не беспокойтесь. Танюша пройдёт по билету, а я как-нибудь так пробегу». Конечно, бабушка дала нам денег и на билеты, и на морс – любимый наш напиток. Газировки тогда ещё не продавали.
Надо добавить, что ни один из этих детей никогда не выругался. Никогда ничего не украл у нас. Хотя, конечно, кругом жили не ангелы. И, порой, пользовались бабушкиной доверчивостью и добротой. Два брата постоянно приходили к нам. Потом у них заболела мама, и появлялся только младший. Вскоре, шмыгая носом, он сообщил, что «мамака померла». Бабушка очень его жалела, подкармливала особо и даже денег дала, чего обычно избегала. Появился старший брат и, выслушав бабушкины соболезнования, страшно возмутился. Мамака не только не умерла, но явно шла на поправку. «Ну, ничего, вот она отдохне, да тебе волье!» - пообещал он младшему.
Как ни тянулась зима, всё же пришёл ей конец. Обрядив в «пальтушку», выпустили меня во двор. Как отчётливо помню я этот солнечный весенний день. Первые проталины, потемневший, осевший снег. Круглая лужица под водосточной трубой. В ней мелкие цветные камешки и осколки стекла, сверкающие, как драгоценные камни. Всё таяло, звенела капель. Я вдыхала необычайный, волнующий запах талого снега и сырой, пробуждающейся земли. Такой запах можно ощутить только в детстве. Дети ближе к земле. Острее чувствуют.
Двор наш, тогда необъятный, разнообразный, казался мне целой страной. Он имел и центральные магистрали, и восхитительные закоулки, и зелёные лужайки, и рощицы. И тёмный, страшно зловонный угол с помойками и «надворным советником». До войны это был кооперативный двор-сад. По краям, вдоль типовых аккуратных сараев росли старые серебристые тополя. Аллеи фруктовых деревьев, жёлтой и белой акации, сирени сходились в центре двора у большого круглого фонтана. Деревья в ту, первую весну цвели и благоухали. Потом даже кое-кому доставались зелёные груши и яблочки, которые, естественно, созреть не успевали. Один раз вдруг заработал фонтан. Все сбежались к нему. Хозяйки немедленно начали полоскать в нём бельё. Как ни грустно, к следующей весне сад оказался почти полностью уничтожен. Кустарники ломали на веники, Деревья по ночам пилили на дрова. Оставшиеся, губили бельевыми верёвками. Большую часть двора заняли безобразные разнокалиберные, в беспорядке стоящие сараи. Хотя сараи предполагались для дров, однако в них были погреба. Почти все держали в сараях поросят, кур, многие коз. Была даже одна корова. Её гоняли в стадо, которое рано утром и поздно вечером торжественно шествовало по проспекту Революции. Но для игр простора оставалось много.
Брат повёл меня на дальнюю прогулку, на Мясную площадь. Там, в Покровской церкви уже открылся музей. Детей пускали бесплатно. В просторное помещение откуда-то сверху лился свет. Белели гипсовые скульптуры – солдат, матрос, лётчик. Особенно запомнилась лёгкая, стройная, с одухотворённым лицом, девушка-партизанка. В витринах лежали автоматы, гранаты. Наверное, то была выставка, посвящённая освобождению Воронежа. Самое интересное находилось во дворе: настоящие орудия, танки, самоходки. На них можно было залезать. Брат посадил меня на длинный хобот бронированного чудовища. Андрюша быстро и ловко вращал какие-то штурвальчики. И я каталась на конце ствола вверх-вниз, вправо-влево. Экзотические эти качели привели меня в совершеннейший восторг. Андрюша тоже сказал, что техника – это да! А боеприпасы и оружие, подумаешь, у нас и не то ещё есть. И это было правдой.
Приход весны отмечен был салютом. Над городом гремели взрывы. Это были мирные взрывы – о них накануне предупреждали по радио. Рвали лёд на реке, чтобы сохранить хлипкий временный Чернавский мост от ледохода. И звучали эти взрывы совсем не страшно, а весело. Но сошли снега, и появилось так много мин, снарядов и гранат, что взрывы загремели опять. И каждый означал гибель взрослого, ребёнка или животного. Вместе с боеприпасами из-под снега появилось много черепов. Мы – дети – их не боялись. Перекатывали, как мячики. Даже играли ими в футбол, уверенные, что это, конечно же, черепа немцев.
Нас – детей, конечно, строго предупреждали об опасностях. Но мы быстро освоились среди руин. Бесстрашно поднимались по лестницам, ведущим в никуда. Подобно обезьянам, карабкались по стоякам парового отопления на головокружительную высоту. Обычно в эти экспедиции посылали меня. Лёгкая, цепкая, я не боялась высоты. Забиралась высоко, осматривала балконы и подоконники. Кстати, это тоже делалось для бабушки. Она как-то посетовала, что комнатные цветы – увлечение её и любовь – плохо растут в касках и банках из-под консервов. Вот мы начали притаскивать бабушке цветочные горшки, говоря, что нашли в развалинах, не уточняя, конечно, на какой высоте. Находили мы много полезного. Один раз на подоконнике бумажник с деньгами. Другой раз кастрюльку с солью. Находили и оружие, которого кругом было много. Особенно же на Коминтерне. На Вторчермет чего только не привозили. Конечно, интересовали нас и взрывные устройства, с которыми мы, как нам казалось, очень умело обращались. Хотя многие и многие погибли или остались калеками. Нам повезло. И если мы с братом остались живы, то не потому, что не искали приключений. Просто судьба нас хранила. Как писал впоследствии А. Жигулин: «Меж этих проволочек минных нас, верно, Ангелы вели!». На чердаке нашего дома мы создали штаб, из оставленной строителями глины построили редут и хранили там целый арсенал. От тола и пушечного пороха до автоматов и ручных пулемётов. Плоские австрийские и гранёные наши штыки, дымовые шашки, ракетницы и прочее. Правда, недолго. Управдом полез проверять дымоходы, обнаружил эти богатства и срочно вызвал сапёров. Но они, конечно, всего не нашли. Тридцать лет спустя, мой школьник-сын рассказал мне, что при капитальном ремонте кровли строители обнаружили на чердаке проржавевший автомат. Конечно, это был чей-то тайник, оставшийся еще с той поры. Примерно в это же время снесли во дворе временную хозяйственную постройку, и нашли под полом мину. Сколько лет пролежала она притаившись!
Быт наш в разорённом Воронеже постепенно налаживался. Как и все окружающие мы использовали в мирных целях военное снаряжение. Даже в журнале «Крокодил» появилась картинка: «Дары войны». Изображена была комната с окнами из самолётного стекла. На подоконнике в наших касках цветы. Дитя, сидящее на немецкой каске (естественно, немецкой, не иначе!), как на горшке. Мама, толкущая картошку ручной гранатой. Бабушка в самолётном кресле при светильнике из снарядной гильзы, штопающая чулки на гранате «лимонке» и все в том же духе.
Имелся и в нашем хозяйстве кофейник из противогазной коробки, несколько фотографий висели над бабушкиной кроватью в рамочках из круглых противогазных очков. Цветы бабушка выращивала в касках, коптилка из гильзы тоже имелась. А вот лимонки не было. И как это я раньше не догадалась! Ведь бабушка так мучается, штопая наши чулки на ложке. И всё сокрушается, вспоминая довоенный удобный грибок. Лимонку я тут же нашла, без запала, конечно. Столько-то я тогда понимала. Принесла бабушке. Я так любила делать подарки. Но, увы! Вместо радости ужас и негодование. Мои объяснения только усиливали раздражение. Не слушая меня, лимонку с предосторожностями унесли и сдали по принадлежности.
Со мной долго говорили. Впервые я услышала тогда трагическую историю. В начале 20-тых годов бабушка с детьми жила летом на степном хуторе. Дети нашли «какую-то железную штуку». При тогдашнем отсутствии игрушек, принесли в дом. Она взорвалась, унеся жизни двоих детей.
Можно представить, что почувствовали бабушка и все мои родные, когда я с гордостью вручала свой смертоносный подарок. Мне рассказали эту историю, не очень тогда поразившую воображение. В Воронеже ежедневно гремели взрывы, уносившие жизни любознательных детей и неосторожных прохожих. Знала я и о шпринг-минах, и заминированных игрушках. С меня взяли твёрдое слово не брать в руки незнакомых и опасных предметов. Слово я держала. Незнакомых предметов не касалась. Что же до опасных, то на это у меня со взрослыми были разные взгляды.
Мы продолжали собирать оружие. Но вот примета тех лет: в любых, самых диких драках, мы никогда этого оружия не применяли. Ни холодного, ни огнестрельного, хотя имели его в достатке. Я пишу «мы», хотя занятия эти для маленькой девочки из хорошей семьи пристали мало. Но так сложилось, что на дворе я поступала в распоряжение брата и следовала за ним. Вращалась в обществе ребят подростков. У нас был собственный жаргон. «СильнО» - говорили мы о чём-то значительном и хорошем. Следующее поколение говорило в этих случаях «ЗдОровско». «Всю дорогу доходили», то есть баловались. «Она такая доходнАя» - озорная. «Он мутнОй» - непонятный, необычный. «Не трёкай» - не выступай, молчи! Всю эту непереводимую чепуху я скоро усвоила. Но пользовалась ей только в дворовом обществе. И уж никак не дома. Так было. Жизнь домашняя и жизнь дворовая существовали параллельно, не пересекаясь. И обе мне нравились равно. Иногда я думаю, как уживалось во мне тогда домашнее с дворовым? А ведь уживалось, при всём антагонизме. Как-то мы с братом твёрдо знали, что где можно. И с одинаковым интересом слушали дедушкино чтение, бабушкины рассказы. Вежливо раскланивались со знакомыми. Играли с ними в салонные игры, учили иностранные языки. Правильно вели себя за столом и в быту, как послушные и благовоспитанные дети. Дома. А потом с ватагой таких же «ашантиев» - по бабушкиному выражению – носились по двору и окрестностям, забирались на крыши и чердаки, пролезали под колючую проволоку в запретные зоны. Попадали в приключения на грани трагедии. Какие уж тут хорошие манеры. Не будешь же благодарить драчуна или делать книксен, перед тем как вскочить на подножку трамвая.
После разорения нашего штаба на чердаке, ребята принялись искать новое помещение. Нашли его в районе Ямок, в частном секторе. От дома сохранился только угол с навесом. Пожара, видимо, не было, обе стены голубели масляной краской. Рядом с остатками дома росли по линейке невиданной красоты лиловые цветы. Брат сказал, что это ножи, петушки, одним словом, ирисы. Друзья брата не хотели показывать мне штаб – вдруг проговорюсь, выдам. Первый раз привели меня туда с завязанными глазами, чтобы не запомнила дорогу. Но потом, убедившись в моей стойкости, иногда брали с собой. По правде сказать, мне не очень интересно там было. Ребята покуривали, о чём-то шептались, прогоняли меня подальше – не подслушивай. Разбирали оружие, менялись. Вскоре Андрюша пришёл огорчённый. Появились хозяева дома, и штаб перестал существовать.
Как-то брат таинственно сказал, что они нашли две такие чушки – вот будет фейерверк! Тогда на такие мероприятия приглашали, как на именины. Андрюша был зван и хотел убежать без меня. Всё чаще он теперь это делал. Я цеплялась за него и ныла. Большому соблазну – пригрозить выдачей тайны, если не возьмёт, я всё же не поддалась. Но из-за наших пререканий брат задержался. Посреди старого Тернового кладбища ребята уже разожгли большой костёр вокруг двух взрывоопасных предметов. Андрюша сильно опаздывал. Он уже подоспевал, когда прогремел сдвоенный, чудовищной силы, взрыв. Вернулся Андрюша домой совершенно зелёный. От пережитого ужаса, от вида разорванных на куски детей, его начало рвать. Он не объяснил причину и не возразил, когда заподозрили, что он накурился. Его полечили, побранили и оставили лежать носом к стенке. Он долго переживал.
Через некоторое время Андрюша начал прихрамывать. На стопе у него появился большой гнойник. Вскрывали гнойник дома. Мама принесла из больницы всё необходимое. В ожидании операции брат петушился, говорил небрежно: «Подумаешь, ногу заморозят. Разрежут, а я ничего и не почувствую. Буду лежать и улыбаться!» Конечно, едва началась обработка хлорэтилом, брат, бедненький, застонал и заплакал. Не помогла и «заморозка». Я сидела в уголке и сама едва не плакала. Ни тогда, ни потом, даже когда он меня дразнил беспощадно, я не напомнила ему гордых речей, не назвала, как принято у нас было – «похвальбишка» или «Заяц Хваста». Так мне братика стало жалко. Нога всё гноилась и гноилась. Долго не заживала.
Прошло много лет. Брат, уже будучи студентом, эту стопу сильно ушиб. Сделали рентген, где перелома не оказалось. Пожилой рентгенолог Мазо позвал нашу маму и показал ей снимок, приговаривая: «Или я не рентгенолог, или это осколок снаряда или мины!» Действительно, явственно виден был довольно большой осколок – дар войны. Вот только когда для мамы приоткрылась истина, да и то не в полном объёме. Мы свои тайны умели хранить.
Конечно, старшие наши жили в вечном страхе за нас, хотя и не знали обо всех наших проделках. Ведь мама и дедушка видели и лечили многочисленные последствия игр с дарами войны. Очень много взрывоопасных предметов оставалось в районе Чижовки. Иногда они тихо лежали, ожидая своего часа. Много дней ходили по дорожке люди. Однажды там шла корова и под её копытом сработала, чуть присыпанная землёй, противотанковая мина. Ничего от той коровы не собрали. Это случай. Но часто, очень часто, дети сознательно взрывали мины и гранаты, делали «Катюшу», поджигая пушечный порох в медной снарядной гильзе. Разряжали противопехотные мины, ради блестящих металлических шариков, которыми она начинялась. Шарики эти у нас ценились дороже, чем осколки. Некоторые развлекались, бездумно колотя по стабилизатору. Или, за отсутствием миномёта, швыряли мину, как можно дальше и не всегда успевали укрыться от осколков. В лесу, рядом с Чижовкой, однажды прогремел особенно мощный взрыв. После него несчастные, обезумевшие матери собирали то, что осталось от детей в корыта и волоком тащили домой. Одной матери удалось найти только ноги сына в белых тапочках.
В мае 1946, именно 15 числа, погибли многие дети врачей, живших в общежитии на Транспортной улице. Причина та же – снаряды, положенные в костёр. Как это случилось, я знала и помнила хорошо. Летом 1946 года наш город едва вставал из руин. С жильём было не просто трудно, а очень трудно. Большинство профессорско-преподавательского состава обитало в общежитии в конце Транспортной улицы, на краю Глинозёма, пользовавшегося у взрослых недоброй славой. Но для нас – детей – его изумрудной зеленью покрытые холмы и рыжие таинственные пещеры казались лучшим местом для игр. Горячие бои, прокатившиеся через Глинозём, оставили много интересных и смертоносных следов. Какого только оружия мы там не находили! Всеми этими угодьями владели, конечно, «общежитейские», но нас допускали по старой дружбе, по памяти об эвакуационном совместном житье в Ульяновске.
Так судьбе было угодно, чтобы в этот день – 15 мая мы свои шкоды совершали в ином месте. А дети преподавателей и профессоров вместе с другими ребятами откопали на склоне оврага два новеньких артиллерийских снаряда. Укрывшись за изумрудным холмом от родительских глаз, решили взорвать снаряды, положив их в костёр. Дровишки собрали быстро. А спичек не оказалось ни у кого. Это тогда дефицит был. Отрядили на добычу Олю Сержанину, дочь профессора-хирурга Андрея Ивановича. Но бабушка её увидела, заставила помыть руки и сесть за стол – есть. Старший брат Толя, проклиная бестолковость сестры, поспешил за ней. Но и его постигла та же участь. Конечно, они оба спешили, глотали не жуя. Боялись, что самое интересное произойдёт без них. Так и случилось. Спички принёс кто-то другой и костёр весело запылал. Взрывы – один за другим – прогремели, когда брат с сестрой уже бежали по лестнице. Их едва не сбросило со ступенек, осыпало осколками стёкол, выбитых взрывной волной. Чудом остались они с братом целы. А вот остальные, сидевшие вокруг костра… В одной из комнат общежития сразу развернули пункт первой помощи. Несли туда и детей и то, что от них осталось.
Среди пострадавших был мой ровесник и друг Аркаша Александрийский. Он благоразумно прилёг в ямку, но маленький осколок его достал. Аркаша бежал к дому, к папе – ведь Митрофан Васильевич был хирургом. Бежал с криком: «Я ранен, я ранен!» Увы! Он был ранен точно в сердце и умер у отцовских ног. Тот отнёс его домой, положил на кровать и начал оказывать помощь другим пострадавшим. Их оказалось много, очень много. Жена Митрофана Васильевича – тоже врач - вернулась домой, ничего ещё не зная. Её не хотели пускать в комнату, но она через плечи людей стоявших в дверях, увидела. Жизнь этих несчастных родителей потеряла смысл. Больше детей они не имели, жили памятью. И Митрофан Васильевич, и супруга его очень долго не могли видеть меня спокойно. Когда мы случайно столкнулись с несчастной матерью в приёмной комиссии мединститута, куда я, придя подавать документы, протянула их именно ей, она, сперва, меня не узнала, а потом с криком: «Как ты выросла!» разрыдалась до истерики. Её пришлось отвести в медпункт. Нечто подобное повторилось, когда они увидели меня на улице с семилетним моим сыном. Сын очень испугался.
В тот давний май случилось много трагедий. Среди прочих в огне того взрыва погиб, исчез, был развеян без следа другой мой друг Алёша, сын известного профессора Нестерова. От него нашли только башмачки. Их и похоронили. Огромная толпа провожала грузовики с закрытыми гробами. Мы всей семьёй тоже шли в этой процессии. Хоронили под безумные крики родителей, заглушавших душераздирающий Шопеновский марш.
И долго ещё уже после окончания войны гремели порой взрывы, как её смертоносное эхо.
Я училась в институте, дежурила в хирургической клинике, когда произошёл случай, на всю жизнь определивший мою профессиональную судьбу. Я была так потрясена, что даже написала об этом стихотворение:
Студент на первом дежурстве не спал.
Всем помогал, как мог.
Он с непривычки очень устал.
Мечтал отдохнуть часок.
Но тут в приёмном покое аврал.
Доставили шесть ребят.
Зачем, зачем им руки попал
Забытый войной снаряд!?
Водитель рассказывал торопясь
– случайно их подобрал.
Шест ребятишек. Кровь и грязь.
И только один дышал.
Все силы ума и сердца вложить,
Чтобы его спасти.
Что бы хоть этот остался жить –
Единственный из шести.
Опытный врач уже понимал –
Жизни погас огонёк
Но студент за ребёнка ритмично дышал.
И перестать не мог.
С неба капает звёздный свет.
Спокоен сон людей.
Война через двадцать мирных лет
Убила детей!
Много лет проработав детским анестезиологом-реаниматологом, я и потом несколько раз сталкивалась с такими травмами. Помню, в выходной меня вызвали в больницу. Массовое поступление из Шиловского военного городка. Дети военных нашли в строительной траншее гранату или мину. Что именно, никто не знал. И спросить было некого. Конечно, в наши дни это лишь исключение. А в пору моего детства то и дело привозили в Областную больницу «стрелков» и «минёров» разных возрастов.
Там их лечили всеми возможными тогда средствами, в условиях просто ужасных. Кое-как приспособленное под областную больницу здание - сейчас это больница № 3 - более напоминала полевой госпиталь. Заложенные кирпичом окна, печное отопление, освещение даже в операционной – керосиновая лампа. Койки, добытые из развалин, кое-как выпрямленные молотком, покрытые соломенными матрацами, стояли тесно, без прохода. Не хватало самого необходимого.
Но вскоре Областная больница получил прямо-таки королевский подарок. Вернее, президентский. Мадам Рузвельт в порядке гуманитарной помощи прислала оборудование для госпиталя. Целый эшелон пришёл в Воронеж. И чего только там не было. Правда, вагон с марочными винами для раненых каким-то таинственным образом просто исчез без следа. Как и мешок с золотыми заготовками для зубных протезов. Но остальное всё чрезвычайно пригодилось. Интересно было видеть в полутёмных, обшарпанных коридорах, больных и раненых в голубых шёлковых пижамах или в бархатных халатах винного цвета. Назначение некоторых предметов было не сразу понято персоналом и в семейном нашем фотоархиве хранится снимок врачей в ординаторской вокруг стола, на котором цветочки стоят в американском «урыльничке». Такой милый эмалированный кувшинчик. С каёмочкой. Ну, как, при тогдашней скудости, этакую красоту было использовать по назначению!
Я часто бывала в Областной больнице. Мама бесконечно дежурила и часто забывала взять еду. Сначала мы носили ей завтраки с бабушкой. Потом бабушка пускала меня одну. Путь неблизкий лежал мимо руин вокзала, коробки ликёроводочного завода вдоль рва, наполненного водой. Теперь по взятому в трубу и засыпанному рву проложен бульвар. А вода далёко за городом у Юго-западного кладбища вырывается на волю и под народным названием «Голубой Дунай» устремляется к Дону.
Тогда улица 1905 года была почти не застроена. Только в начале коробка трёхэтажного дома да два длинных барака блестящие свежим деревом. Глазная больница кое-как подремонтированная, уже работала. Говорили, что немцы в ней устроили конюшню и подоконники хранят следы лошадиных зубов. Далее простиралось Чугуновское кладбище. Многие склепы и памятники разрушили бомбы и снаряды. Кости из взорванных могил попадались под ноги. За кладбищем тюрьма стояла нерушимо. Рядом краснела кирпичная больница. С трудом открыв тугую дверь, я через вестибюль шла к женщине - швейцару. Она меня уже знала и, покряхтев, отправлялась искать маму. Иногда приходилось долго ждать. Я разбегалась и катилась на ногах по метлахским плиткам пола, что мне очень нравилось. Потом раздавались знакомые мамины шаги. Я узнавала их издали. Мама выходила в хирургическом халате, в шапочке, низко надвинутой на глаза. Брала у меня завтрак, завязанный в белую салфетку. Напутствовав: «Не безобразничай!» - отпускала домой.
Весной работником больницы выделили землю под огороды. Получили 15 соток и мы. Засеяли картошкой и фасолью. Санитаркам и сёстрам на покупку семенного картофеля деньги дал мой дедушка. Посевная прошла как-то мимо меня. С началом весны, с цветением деревьев и трав у нас – детей – появилось много лакомств. Не знаю уж откуда, но мы чётко знали, какую зелень можно есть, какую – нельзя. С опаской обходили «бесиво». Дружно объедали почки липы, кленовый цвет - «кашку», цветы жёлтой акации. Особенно любили какие-то твёрдые, круглые «калачики» - плоды травки в изобилии росшей вокруг канализационных люков. Калачиков росло много, но и нас было много. На всех не хватало. Как я мечтала иметь плантацию калачиков. Увы, всё бывает нам дано, в час, когда уже не просим. Я повторяю эту мудрость, не без сожаления выпалывая на своих законных шести сотках «калачики», как сорняки. Нет, предварительно я их, конечно, попробовала. Но оказалось совсем невкусно. Так же разочаровалась я, взрослая, и в особом лакомстве – чёрном паслёне. Ягоды его, похожие на чернику, на дворовом жаргоне назывались весьма неблагозвучно. Поедалась эта зелень в огромных количествах. И вреда не приносила. Видно так проявлялся авитаминоз и организм требовал.
Впервые на огород мы пошли, когда пришла пора полоть и окучивать. Огород располагался в дальнем западном конце улицы Транспортной. Теперь на этом месте Станция переливания крови и стандартные жёлтые двухэтажные дома, построенные впоследствии пленными немцами. А тогда до самого Задонского шоссе простиралось поле, засеянное картошкой. Мне не понравилось на огороде. Земля с высоких грядок засыпалась в туфельки. Осот безжалостно колол пальцы. Палило солнце. Сильно пахло землёй и травой. И, конечно, хотелось пить. Бабушка из бутылочки давала мне по глоточку воды.
Рядом с нашим огородом находились развалины бывшей областной больницы. От неё уцелел только вестибюль терапевтического корпуса – большой и круглый, как башня. Он был аккуратно обшит чёрным толем, окружён высоким забором из колючей проволоки. Здесь жили пленные немцы. Днём лагерь, естественно, пустовал. Пленных рано утром уводили на работу. Они шли длинной серой колонной. Шесть советских автоматчиков впереди, шесть позади. По бокам несколько особо доверенных из пленных – чехов, венгров, или румын шагали, помахивая ремнями с тяжёлыми пряжками. Впрочем, предосторожности эти казались лишними. Немецкие пленные были счастливы, что для них война уже закончилась. Кормили их неплохо. А то, что заставляли работать, восстанавливать ими же и разрушенный город – они понимали, что это справедливо. И ни каких побегов или заговоров не устраивали. Или нам хотелось так думать. Однако не все пленные, видимо, были настроены мирно. Мне кто-то рассказывал, что уже в восьмидесятые годы, при капитальном ремонте одного из домов на улице Театральной, в межэтажном пространстве нашли боевую мину. Больше полувека она там тихо пролежала, подложенная недружеской рукой. К счастью удалось обезвредить этот подарок. Несколько позже, как я слышала, аналогичный случай имел место и в одном из домов по улице Мира.
На работу и с работы пленные шли с песнями. Заслышав далеко разносящуюся гортанную песню, мы все с воплем: «Пленных ведут, пленных ведут!» - мчались на проспект. Вились, как мухи вокруг колонны, случалось, швыряли в ненавистных врагов, чем попадя. Выкрикивали русские и, как нам казалось, немецкие ругательства. Крикнула и я здоровому белобрысому немцу: «Гитлер капут!». А он ответил: «Найн!», - засмеялся и прошёл. Я задохнулась от его наглости и от собственной немоты. Решила срочно пополнить словарный запас. Конечно, я обратилась к бабушке. Она охотно, не подозревая об истинных моих целях и планах, занялась со мной. Скоро мы с ней довольно свободно изъяснялись на ненавистном ранее языке. Язык меня увлёк. Первоначальная цель забылась.
Немцев я дразнить перестала после того, как группа их - шесть человек - по просьбе дедушки, пришла строить нам сарай и рыть погреб. Пришли они без всякой охраны и были рады этой работе. Бабушка их, прежде всего, накормила пшённой кашей с молоком и хлебом. Поговорила с ними на их языке, что привело их в восторг. Работали они очень дружно, аккуратно и быстро. Строили, а я вертелась вокруг них. Пленные меня не гнали. Вообще-то я была патриоткой и немцев ненавидела. Но эти так были похожи просто на людей, ласково со мной обращались, не прогоняли и радовались, что я кое-что понимаю и сама могу немного говорить на их языке. Когда они ушли на обед, я осталась стеречь, стройматериалы и инструменты. Осталась не зря. Стоило мне отойти, как жильцы наших домов спешили унести кто стружки, кто доску, а кто и топор. Отопление-то было печное и нужда великая. Наступило время нашего второго завтрака. Бабушка, неукоснительно соблюдавшая режим питания, принесла мне в красивой пиале кашу с молоком. И я, удобно пристроившись на брёвнах, ела важно и с особенным аппетитом. К вечеру сарай был готов. После этого случая что-то в моём отношении к немцам изменилось. Но только к пленным.
Вскоре их лагерь разместили прямо у нас под окнами – в железнодорожной поликлинике. Здесь они и жили, здесь и работали. А, восстановив, перешли в другое место. Это тоже дары войны. Восстановленные пленными немцами постройки. В их числе был и наш сарай. Немцы строили двухэтажные жёлтые шлакоблочные дома в разных районах города. Теперь уже весьма ветхие, в те годы дома эти считались завидным жильём. Принимали участие немцы в восстановлении многих зданий. В том числе, мединститута. Старшие мои рассказывали, как анекдот, но то было правдой. Парторг мединститута Анна Филипповна Борисенко, одетая по моде тех лет – гимнастёрка, юбка, сапоги, с причёской «под гребёнку», с утра до вечера находилась в институте, всем и всеми командовала. Немец робко спросил – почему эта дама, владелица такого большого дома, одета так бедно.
Прежде, чем начать восстановление, приходилось разбирать завалы. Всё население принимало участие в этих работах. Молодые студенты стремились внести в работу рационализацию. Мы с бабушкой видели, как невысокий юркий студент забрался на обломок стены, обвязал его толстой верёвкой. Слез и присоединился к товарищам, которые дружно и сильно потянули верёвку. Стена вдруг зашевелилась, подвинулась одним углом, вторым – будто шагая. И с грохотом, в облаках пыли, свалилась вниз. Мы поспешили пройти.
Город строился, буквально понимаясь из пепла. Может быть потому, что и у правительства, и у народа была одна цель. Цель вполне конкретная и каждый старается её приблизить. Все верили в победу. Все жили счастливым ожиданием будущего.
Иногда случались интересные встречи. Зашли мы как-то с бабушкой в магазин, к которому были прикреплены работники мединститута. Очередь оказалось довольно большой. Давали колбасу и постный сахар. Мы решили постоять. Забежала стайка девушек. Посовещались – не встать ли в очередь. Но старшая сказала: «Не успеем, девушки. Опоздаем на репетицию, Костя за косы оттаскает!» И упорхнули. Продавщица объяснила, что это певицы народного хора – Мордасова и другие. А Костя – руководитель Константин Массалитинов – держит девиц в ежовых рукавицах. И снова удивляюсь – город разрушен, а хор организован, поёт. Жизнь идёт. И даже научная работа продолжается. Мама заканчивает диссертацию.
Чтобы написать литературный обзор, она едет в Москву в Ленинскую библиотеку. Для такой поездки требовалось разрешение, нужно было собрать много документов, получить транзитные продуктовые карточки. Пока шла эта канитель, троюродный брат Юра, живший с родителями в Москве, прислал Андрюше письмо с перечнем необходимых ему вещей. Он просил себе казачью шашку, плоский австрийский штык, пару лимонок, небольшой пистолет, ракетницу и патроны к ней, несколько дымовых шашек и что-то там еще. Всё просимое не трудно было достать. Но как перешлёшь? У взрослых свои взгляды. Не захочет мама везти. Так оно и случилось. Аккуратный ящичек со всеми богатствами, мама подвергла ревизии. Получился скандал. Так что Юра желаемого не дождался.
Перед отъездом мама получила американский подарок мне – платье розовое с голубым воротником и кружевами. Бабушка сказала, что его носила, наверное, «американская негритянка Топси». Андрюша получил матроску с полосами и якорем.
О том, что происходило в Воронеже во время оккупации, Русановы узнавали от друзей и знакомых, переживших то страшное время. Анна Андреевна Русанова дружила с семьёй врачей Кузнецовых. Женщины вместе работали на станции скорой помощи. Дружили и дети. Вадим Игнатьевич Кузнецов, впоследствии доцент кафедры анестезиологии и реанимации ВГМИ, тогда просто Дима был близким другом, ровесником сына Анны Андреевны – Андрея Николаевича, тогда просто Андрюши. Семья Кузнцовых жила в частном доме на берегу реки, на улице Пролетарской. Дима с родителями, две сестры Диминой мамы и дедушка. Воспоминания Вадима Игнатьевича, приведенные здесь, записаны уже в 1990-х годах.
Т.Н. Русанова
Свидетельство о публикации №225012800899