Песенка
Есть люди, образ которых раз и навсегда западает в душу. И что бы ни произошло с таким человеком дальше — отойдет ли он на периферию жизни, или вовсе исчезнет, — его соседство в сознании неистребимо.
Леон Леруа, историк, относится к этому неуничтожимому разряду. Несмотря на его внезапное исчезновение, образ его преследовал меня неотступно. Не то чтобы я чувствовал себя виноватым перед ним, но, как теперь могу заключить, его исчезновение каким-то таинственным образом связано с однажды приснившимся мне сном, который я пересказал ему за нашими шахматами. Собственно, это нельзя даже назвать сном; мне запомнилась лишь одна вещица из него, но она запечатлелась в моей памяти так ярко и отчетливо, что я видел ее перед собой до осязаемости ясно, стоило мне закрыть глаза.
Приснился мне нож, с блестящим длинным лезвием, раздвоенным выемкой посередине и зазубренным с тупой стороны возле острия; с наборной ручкой из разноцветных минералов, с оплетенными серебряной сканью выступами рукоятки, увенчанными многогранниками из полированного металла. Это было очень красивое оружие, и, помнится, во сне я любовался им, нимало не смущаясь соображением, что вижу перед собой орудие смерти.
— Милый мой, — сказал мне на это Леон, — тебе можно позавидовать; мои же сны мучительны: мне снятся лица и голоса, чего-то требующие от меня или в чем-то меня упрекающие, врагу не пожелаю видеть и слышать то, что преследует меня по ночам... Впрочем, когда-то ты хотел убить меня; возможно, подсознание подсунуло тебе предмет, посредством которого ты мог бы осуществить свое намерение.
Его ответ обескуражил меня.
— Не обижайся, — продолжал он. — Я сегодня что-то не в духе. Вообще говоря, враги — штука весьма полезная: не нужно лишний раз доказывать себе, что ты действительно существуешь. С годами их становится меньше, и мало-помалу главным и единственным врагом себе становишься ты сам. Это несносно! А прежде — подумать только: три машины с гангстерами разъезжали по всей стране, чтобы разделаться со мной!
— Ты мне никогда не рассказывал об этом, — заметил я.
— Я был влюблен. Мы меняли с нею город за городом, даже не подозревая, что нам угрожает. Это потом оказалось, что нам чудом удавалось избежать расплаты.
— Расплаты за что?
— У меня не выходит из головы одна песенка, которую она распевала… Совершенно ничтожная мелодия… ла-ла-ла-ла… что-то вроде этого… Но уже поздно…
Очевидно, он говорил об очередной своей «истории», а их у него была бездна. Сомневаюсь, любил ли он кого-нибудь в действительности. Были люди, к которым он был привязан, но привязанность эта носила какой-то неявный характер. Может быть, меня именно и привлекало в нем поразительное равнодушие к людям. О, он мог в трудную минуту прийти на помощь, и помощь эта всегда была действенной и искренней, но всегда на ней был отпечаток прихоти.
Однажды, это было уже после возобновления наших отношений, причем инициатива, понятное дело, исходила от меня, — однажды мне случилось неловко упрекнуть его в том, что ему ни до кого нет дела, и вот что он мне ответил на это:
— Равнодушие? Может быть. Однако, в отличие от тебя, я не думаю, чтобы это свойство было пороком. Намереваясь упрекнуть меня, ты польстил мне. Равнодушие есть отсутствие заинтересованности, а последняя в человеке отвратительна.
— Но, — возразил я ему, — когда человек любит, он не может не быть заинтересован в судьбе любимого существа.
— Ты думаешь?.. — был его ответ.
Перелогов был одним из тех немногих, к кому Леон питал симпатию. Часто, наблюдая за этими, казалось, совершенно противоположными характерами, я спрашивал себя: что могло соединять холодно-беззаботного Леруа с добродушным и мягким Перелоговым? Их интересы, привычки, заботы также совершенно не пересекались. Правда, слуха моего иногда достигали какие-то обмолвки, полуфразы, за которыми стояло что-то вне их привычного смысла, но что? Просто воспоминания юности, или, может быть, какая-то тайна? Я не знаю. Так или иначе, но в книжной лавке «Перелогов и Перелогов» у Леона был открыт кредит, которым тот без стеснения пользовался, не утруждая себя заботами хотя бы о частичном его погашении. Это было более чем странно, так как ни для кого из тех, кто бывал в лавке, не составляло секрета, что ее хозяин едва сводит концы с концами.
Как-то после службы я зашел в лавку. Среди книг, купленных мной, был один детектив, совершенно бездарный, в чем я убедился позднее; обычное глянцевое издание для людей, лишенных притязаний на интеллект. Я не понимаю, почему я купил эту книжку; больше того — я точно помню, что среди тех, которые я отобрал для себя в лавке, ее не было. Очевидно, произошло недоразумение, но, когда я пришел домой, она одна занимала мое внимание.
Что-то странное было в мрачном рисунке на ее обложке: изображен был ночной парк или сад, освещенный луной, с характерными длинными тенями деревьев. Вдалеке слева угадывалась фигура убегающего мужчины в светлом летнем костюме, а на переднем плане, в перспективе, дано было тело женщины. Она лежала на животе, изогнувшись в судороге. Некрасивое лицо ее выражало страдание. Белое вечернее платье оставляло открытыми плечи и верхнюю часть груди. Видна была также согнутая в колене нога, облаченная в серебряную туфельку с ремешком. Не знаю, что именно: выражение ли муки и беззащитности на отталкивающем лице жертвы, поза ли женщины, подбор ли красок, композиция ли рисунка, круглая ли луна в правом верхнем углу, безучастно взиравшая своим бельмом на только что совершенное преступление и придавшая ему вид отвратительной обыденности, — но только рисунок произвел на меня крайне неприятное впечатление, словно художник воспользовался каким-то нечестным приемом, но при этом тягостно-притягательным для зрителя, гипнотизирующим его. Орудие я увидел не сразу: из спины жертвы торчала рукоятка ножа, в точности такого же, какой я видел во сне.
Последнее обстоятельство так меня поразило, что, отправляясь к Леону (была наша шахматная среда), я захватил с собой книжку, чтобы поделиться странным совпадением. Едва взглянув на рисунок, Леруа побледнел. Я даже подозреваю, что он не расслышал моих комментариев по поводу ножа. Леон с минуту глядел на рисунок не отрываясь. Возвращая книгу, он произнес:
— Я знаю этот тип лица. Подобное лицо кочует из работы в работу у Бердсли. Это лицо Саломеи и Иоканаана в иллюстрациях к Уайльду; это лицо вагнеритки и других персонажей его графики. Обрати внимание, — продолжал Леруа, — этот странный крючковатый нос с как бы ввалившейся переносицей; эти губы, на которых словно лежит печать порока; необычный разрез глаз…
Вдруг он почти вырвал у меня книгу и поднес ее к свету. Я ясно видел, как он содрогнулся.
— Я знаю это лицо! — сказал он шепотом, от которого у меня пробежали мурашки по телу. Он поискал глазами по своим бесконечным книжным полкам, извлек томик «Португальских писем» и, взяв его двумя пальцами за корешок, потряс над столом. Из томика выпала цветная фотография, на которой была изображена молодая женщина. Леон положил фотографию рядом с рисунком, словно сравнивая. Сноп света от настольной лампы высветил два лица; сходство было разительно!
Леон странно рассмеялся.
— Я вспомнил! — сказал он и напел какую-то мелодию. Спустя мгновение он уже сидел за фортепиано, подбирая ее. На следующий день он исчез.
Первой забеспокоилась моя жена. Тот факт, что на мои звонки накануне традиционной шахматной партии в следующую среду он не ответил, сам по себе ни о чем не говорил. Леруа никому не давал отчета в своих действиях. В конце концов, он мог запереться и работать. Или же уехать куда-нибудь. Да и мало ли что. Но если тревогу забила моя жена, значит, случилось что-то из ряду вон. Она позвонила мне, и мы договорились о встрече в кафе на набережной.
Ожидая ее, я пытался представить себе, как она будет выглядеть, ведь прошло уже больше года с тех пор, как мы виделись в последний раз. А тут предстояло решить проблему, как бы всплывшую со дна нашей прошлой жизни. Как я и ожидал, жена была неотразима. Вряд ли у нее было желание мне понравиться, скорее, напротив — она хотела дать понять, что по-прежнему прекрасно обходится без меня.
— С Леоном что-то случилось, — начала она, едва официант отошел от нашего столика. — У меня есть веские причины так думать.
Я пожал плечами.
— Он исчез в четверг, и, вероятно, ты был последним, кто видел его. Исключая домохозяйку.
— А что говорит домохозяйка?
— Только то, что Леон вышел из дому с саквояжем в руке и больше не возвращался. Ни записки, ни телефонного звонка.
— Ну, с ним это бывает…
— Я понимаю, что ты хочешь сказать, — перебила меня жена. — Однако… — она сделала небольшую паузу, словно преодолевая какое-то замешательство, — однако рано или поздно он давал мне знать о себе.
Я ощутил неожиданный укол ревности.
— Может быть, еще рано?
— Видишь ли, — она вдруг назвала меня по имени, — тебе, вероятно, покажутся странными наши с ним дружеские отношения…
— Дружеские? — вырвалось у меня.
— Пожалуйста, выслушай меня. — Жена на мгновение коснулась моей руки. Кажется, она и впрямь была всерьез обеспокоена. — Не смотря ни на что, мы с Леоном постоянно поддерживали связь. Раз в неделю встречались, или говорили по телефону, если Леон был в отъезде. Неделя прошла…
— Не понимаю, чего ты от меня хочешь…
— Если ты видел его накануне, то, может быть, какое-то слово… деталь… Вспомни, пожалуйста.
Я не без колебаний рассказал ей о фотографии и рисунке.
— Кто была эта женщина?
— Понятия не имею… Да, пелась еще какая-то песенка…
— Песенка? — переспросила жена, блестя глазами.
— Уж не эта ли?
Она напела мелодию.
— Может быть, — отвечал я, — не помню.
— Вероятнее всего, это была фотография одной певички. Несколько лет назад Леон был увлечен ею.
— Тебе известно даже это?
— Не нужно иронии, — мягко заметила жена. — Мне известно только, что она причинила ему много горя.
— Но ты даже запомнила мелодию…
— Ты же знаешь, у меня феноменальная память.
Я пожал плечами.
— Послушай, — продолжала она, — нужно что-то предпринять. Нужно уберечь Леона, если еще не поздно.
— Уберечь?
— Конечно, — живо отозвалась она. — Неужели ты не понимаешь, что ему грозит опасность?
— Нет, не понимаю… Да и где его искать?
Так получилось, что она убедила меня в необходимости разыскать Леона, как и в том, что сделать это предстоит мне.
Единственным человеком, к кому имело смысл обратиться, был Перелогов. Но он ничего не знал ни о Леоне, ни кто была эта женщина на фотографии. Я уже хотел распрощаться с книгопродавцем, как взгляд мой упал на прилавок, и я вспомнил о совпадении. Может быть, если найти художника… Перелогов дал мне координаты издательства, которое выпустило детектив в свет, и после недели утомительных разъездов и телефонных звонков в моем блокноте появился адрес художника, который оформил книгу.
Он жил неподалеку от Триумфальной площади, в мрачном шестиэтажном доме, построенном сто лет назад, с бесконечными лестницами, переходами, закоулками. Я с трудом нашел квартиру и позвонил. Никто не отозвался. Я потрогал растрескавшуюся дверь — она была незаперта. Я вошел и едва не упал, наткнувшись в полумраке на тряпье в прихожей. Неприятный запах ударил мне в нос. Во мне возникло чувство неодолимого отвращения. Я прошел к отворенной двустворчатой двери, в проеме которой клубилась пыль. В просторной комнате, служившей когда-то гостиной, царил беспорядок: на полу валялись газеты, огромный стол в центре был заставлен посудой с остатками пищи, грязные, выгоревшие обои покоробились и безобразными лоскутьями свисали со стен.
— Что вам нужно? — вдруг услышал я сиплый голос.
Обернувшись, я увидел перед собой человека в инвалидной коляске. Он был облачен в замасленный рваный халат, лицо было небрито, спутанные грязные волосы закрывали лоб и щеки, глаза смотрели так, словно человек только что очнулся от тяжелого сна. Я не стал ждать, когда он повторит свой вопрос, и, запинаясь, объяснил, что ищу художника Стрелецкого.
— Можете себя поздравить: вы его нашли, — ответил Стрелецкий, закрывая глаза. Я представился и извлек из кармана перелоговскую книжку.
— Вы оформляли это издание, не правда ли?
Стрелецкий как-то странно взглянул на меня, затем перевел взгляд на книгу.
— Вы пришли слишком рано, — ответил он и после паузы добавил: — Или слишком поздно.
— Скажите, вам знакома эта женщина? — продолжал я, пропустив его реплику мимо ушей.
Он странно ухмыльнулся.
— Была.
— То есть жертву на вашем рисунке вы наделили ее чертами, правильно я вас понимаю?
— Какая вам разница?
— Тогда, может быть, вы подскажете, как я могу ее найти?
— Ее не нужно искать. Она уже найдена и, кажется, навсегда.
— Что вы хотите этим сказать?
— Сакральный вопрос, господин визитер! — Стрелецкий рассмеялся.
«Он сумасшедший», — подумалось мне.
— Ее звали Эдуардой, — с мукой в голосе произнес он. — Не правда ли, странное имя для женщины?
— Почему же… — Мой ответ прозвучал довольно глупо. — Но вы говорите в прошедшем времени…
— Да, в прошедшем времени, — как эхо, отозвался мой собеседник.
— Она что — умерла?
— Эдуарда бессмертна! — с пафосом возразил Стрелецкий.
— Н-да… Послушайте, а имя Леона Леруа вам ни о чем не говорит? — спросил я наобум.
— А, Леруа! Занятный был тип! Сочинитель историй, да?
— Историк, — поправил я. — Вы случайно не знаете, где я могу его отыскать?
— Там же. В прошедшем времени. В давно прошедшем. Плюсквамперфект…
Продолжать разговор было бессмысленно, но что-то удерживало меня. И я вдруг осознал, что именно.
— Скажите, Стрелецкий, а этот нож, которым было совершено убийство…
— Нож? — лицо художника вдруг ожило, но ненадолго. — Не вы первый, кто спрашивает меня об этом. Уверяю вас, нож тут ни при чем. Она была удивительной женщиной. Я никогда не мог понять ее. Она пользовалась этим и постоянно мучила меня. Ревность — известно вам это чувство? Эдуарда была потаскухой по призванию. Вы понимаете? Она меняла любовников с таким нетерпением, словно хотела вобрать в себя семя всех мужчин.
— Она что, была вашей женой? — почему-то спросил я.
— Сюда она возвращалась. Вот ее пианино. За ним она пела ночами, гасила свет в доме и пела. У нее был такой теплый голос… с такой, знаете ли, серебряной хрипотцой. О, как она пела! «Постой, не плачь, пока обида не одинока…» А потом вновь исчезала с каким-нибудь новым историком. Она безумно пила. Дважды ее кодировали, зашивали под кожу «торпеду», лечили иглами — бесполезно. Рано или поздно она срывалась. Срыв заканчивался реанимационной, но, когда она выходила из больницы, всё начиналось сначала. Я пытался удержать ее — посмотрите, чем это кончилось. — Стрелецкий задрал рубаху, и я увидел мертвые ноги с изуродованными коленями. — Она прострелила мне ноги из моего собственного пистолета, а потом ушла к очередному хахалю, чтобы через пару дней бросить его и сложить о нем песенку. Только обо мне она так ничего и не сложила. Но я не в обиде, вы не подумайте…— он замолчал.
— Газом пахнет, — заметил я.
— Да, колонка барахлит. Обещали исправить.
— Мне дурно… Вы позволите?
Я вышел из гостиной, зажимая рот рукой. Открыл одну из дверей в коридорчике, рядом с кухней, и стал как вкопанный: при тусклом свете, проникавшем сквозь небольшое окно из кухни, я увидел, что в ванне, наполненной темной водой, кто-то лежит. Трясущимися пальцами я потянулся к выключателю.
Это была мертвая Эдуарда. Голова ее была откинута на край ванны. Тление тронуло ее лицо — так вот откуда этот запах! Меня вырвало в раковину. Я пулей вылетел из страшной квартиры и опомнился лишь тогда, когда очутился возле лавки Перелогова.
— Что с вами? — спросил меня Перелогов, едва я переступил порог. — На вас лица нет. Нашли Леона? Да не беспокойтесь вы, ничего с ним не случится: он заговорен.
— Что?
— Цыганка заговорила его от смерти.
— От насильственной смерти?
— Да нет, от смерти вообще. Хотя, вполне возможно, это была и не цыганка, — усомнился Перелогов, — я, признаться, не имел чести присутствовать при столь знаменательном событии. Но, сударь мой, на вас страшно смотреть! Знаете, что мы сделаем? Мы закроем лавочку, да и выпьем, пожалуй, а? Как вы на это смотрите, голубчик?
— Я вам не голубчик, — возразил я. — Впрочем, как хотите…
Перелогов поколдовал у входа, пощелкал дверными щеколдами и тумблерами, торчавшими из стены, вернулся к прилавку и что-то сделал со своими стеллажами. Часть их отодвинулась, вроде потайной двери, и я увидел перед собой прекрасно обставленную жилую комнату.
— Пенаты-с! — с удовлетворением наблюдая за моей реакцией, замурлыкал Перелогов. — Проходите, не стесняйтесь.
— Вы что, живете здесь?
— Уютное гнездышко, не находите? — самодовольно спросил книгопродавец, оглядывая комнату.
Здесь было всё необходимое для холостяцкой жизни: кабинет, он же спальня, был обставлен столь уютно, что даже апартаменты Леруа проигрывали при сравнении. Одна стена была заставлена книгами.
— Раритеты, — с гордостью заметил Перелогов. — Здесь вся мировая история. — Кстати, — вдруг засмеялся он, — когда мы были студентами, Леону пришла мысль ее переписать.
— Что переписать?
— Вы не поняли? Мировую историю. Разумеется, теперь это намерение кажется наивным, но в нем есть смысл.
— Да как же это возможно?
— Возможно, голубчик, почему нет? Ведь всё возможно. Представьте себе повествование о жизни людей не с точки зрения времени и смены поколений, царств, завоеваний, а с точки зрения развития человека, его понятий о том, как он устроен и что им руководит. Весьма, скажу я вам, гуманный подход… Но взгляните сюда! — Перелогов подошел к противоположной стене и отодвинул занавес, загораживающий ее. — Это моя коллекция, редчайшая в мире коллекция ножей!
Я вздрогнул. Ножи, кинжалы, финки, тесаки, сабли покоились на персидском ковре, покрывавшем стену. «Весьма гуманный подход к истории! Хороша гуманность!..» Однако я настолько увлекся осмотром, что уже и не слушал хозяина. Вдруг он замолчал. От неожиданности я обернулся. Перелогов растерянно ткнул пальцем в пустое место на ковре.
— Меня обокрали! — провозгласил он. — Мой нож! Особой исторической ценности он не представлял, а все-таки жалко.
— Что такое? Еще одно совпадение? Не слишком ли?!.
— Вижу, вас это не очень занимает, — заключил он вдруг. — Нужно быть коллекционером, чтобы разделить мою скорбь по утраченной вещи. Хотите коньяку?
— Выпустите меня!
— Да что с вами? Мы даже не познакомились по-человечески.
— Прошу вас, выпустите меня. Может быть, я еще смогу предотвратить несчастье!
— Да никто вас, собственно, и не держит…
Выскочив от Перелогова, я побежал к художнику. У парадного стояла толпа, освещаемая импульсами жандармских сигналов. Человек в светлом плаще в сопровождении полудюжины жандармов вошел в парадное. Я незаметно пристроился к группе, дойдя вместе с ней до квартиры Стрелецкого. Сильно пахнуло газом. Войдя, я едва узнал дом, в котором был совсем недавно: кругом царил идеальный порядок. В гостиной жандарм в противогазе открывал окна. В углу в своем кресле, наряженный в чистый костюм сидел выбритый и набриолиненный Стрелецкий. Казалось, он спал.
— Смерть от удушья, отравление газом…— диктовал кому-то человек в плаще, закрыв нос платком. — По первым признакам, самоубийство вполне вероятно…
Оставив жандармов, я тихонько вышел из гостиной и, набравшись духу, заглянул в ванную. Эдуарды не было. Ванная казалась стерильно чистой: кафель сверкал до рези в глазах.
— Что вы здесь делаете? — услышал я за спиной знакомый голос.
— Леон?!. Ах, простите, я обознался…
Человек в плаще подозрительно оглядел меня.
— Пройдемте в комнаты.
Он повернулся ко мне спиной, полагая, очевидно, что я не могу не подчиниться. Я последовал было за ним, но в нужное мгновение бросился к двери, сбежал по лестнице, миновал парадное и спустился в подвал. Немножко поплутав при свете спичек, поминутно обжигая пальцы, я вышел на другую лестницу и спустя минуту был уже довольно далеко от злополучного дома. Вдруг я остановился: я не знал, что делать дальше, куда идти. Услышал, как чей-то голос неподалеку сказал:
— Это на Ямской, неподалеку от театра…
И тут меня осенило: театр! Конечно же, Леон мог быть там — без театра он умирал…
Театр был темен. Я вошел со служебного входа, сославшись на экстраординарность обстоятельств. Меня пропустили.
— Только не шумите, — сказал мне вахтер шепотом и приложил палец к губам.
Я толкнул одну дверь, другую — и вдруг оказался на сцене. Яркий свет ударил мне в глаза. Я повернул назад, вышел в фойе, постоял у дверей в зрительный зал, но ничего не услышал. Преодолев обычную мою робость, я вошел в полутемное пространство и сел на ближайшее кресло.
В зале было несколько человек. Я оглядел эту немногочисленную публику, надеясь увидать Леруа. Никакого Леруа не было. Зато — странное дело! — я вновь увидел Перелогова, который церемонно мне поклонился. Он стоял возле рампы, во фраке и бабочке. Казалось, он только и ждал меня, чтобы произнести:
— Я долго предвкушал это мгновение, чтобы сказать такие традиционные слова: итак, дамы господа, мы начинаем. Она сейчас выйдет к нам, наша несравненная Эдуарда!.. — Перелогов зааплодировал, а я привстал с кресла: «Эдуарда»?!.
— Сядьте, сядьте! — нетерпеливо сказал кто-то сзади меня. Я невольно обернулся.
— Стрелецкий, вы?!. Но вы же… вы же умерли…
Тот замахал на меня руками, показывая на сцену. Я последовал взглядом за его жестом, но ничего не увидел, кроме облачка пыли, клубящегося в золотом свете. Вдруг из этого облачка соткалась маленькая женщина. За ней я разглядел другую: это была моя жена! Она кивнула и взмахнула руками. Раздались звуки фортепьяно, и женщина на авансцене, сложив перед собой руки ладонями друг к другу, запела:
Постой, не плачь, пока обида
Не одинока, и пока
Не отмолчала панихида
Над горкой пепла и песка,
Пока до будущего — дела
Нам нет как нет, пока палач
Не разделил два этих тела
На безутешные, не плачь…
И я вдруг въяве увидел перед собой осенний лес и два нагих тела в ворохе листвы. Одно из них принадлежало моей жене, другое — да, Леону! Я бросился на сцену, но Перелогов поймал меня за полу.
— Куда! — рявкнул он.
— Туда… — пытался я что-то объяснить, указывая на сцену.
— Но, голубчик, ведь там ничего нет.
Я вновь взглянул на сцену. Она была пуста. Облако пыли клубилось в свете двух-трех прожекторов.
— Я знаю, где они! — вскричал я и бросился вон.
На Ямской возле театра жила моя жена. И я побежал, натыкаясь на прохожих, автомобили и фонари.
Я взбежал на четвертый этаж и прислушался: определенно, женский голос пел под фортепиано. Я постучал. Пение оборвалось, но никто не открыл мне. Я достал ключ, которым не пользовался уже много лет, отворил дверь и вошел в темноту. Рука машинально потянулась к выключателю. Последовала вспышка света, мелькнула зазубренная сталь, и жестокий удар поразил меня в самое сердце.
Свидетельство о публикации №225012900613