Мемуарчик

     Анна Андреевна, читая очередные «записки» очередного современника, всегда возмущалась, говорила - включение прямой речи в воспоминания есть дело подсудное! Ее сын Лев позднее уверял - доверять мемуарам ветеранов нельзя ни в коем случае.

     И все же……


     Как-то, еще в самом начале 21-го, сидели мы вдвоем с Сергеем Есениным за столиком в знаменитом «Стойле Пегаса». Промеж собою мы называли его «Отстойлом». Сидели, разговаривали. Есенин почти не выпивал. Был свеж и чист. 
     Мы говорили о Пушкине. Есенин говорил с жаром:
- Ты понимаешь, он Александр Сергеевич, я Сергей Александрович!!! Сечешь фишку, чуешь преемственность!?!
Я сёк фишку, я чуял преемственность, я согласно кивал.
- Он написал «Годунова», лучшую свою вещь, которую современники не поняли! Понимаешь, не поняли!
Я продолжал кивать. Потом Есенин стал говорить, что тоже задумал большую вещь и, что все прежнее им написанное было лишь выкриками, что в этой вещи он всколыхнет такой чернозем, такой навоз, но тут же сокрушался, говорил, что ее тоже поймут немногие. Из меня - подражанием Высоцкому - самом собой вырвалось: «Проведи-и-ите, проведи-и-ите меня к нему, я хочу ви-и-идеть эт-т-того чел-л-ловека»! Есенин внимательно посмотрел на меня.
     О чем говорили дальше, я уже не помню, помню только, что, когда открывалась входная дверь, мы оба оборачивались на ее звук. Москва была тесной и в «Отстойло» мог войти кто угодно, от важного черно-кожего комиссара до нищебродного философа. В какой-то момент, оглянувшись на звук, мы увидели в дверях Пастернака.
- Боря! - тихо сказал я.
Есенин виновато, как мне показалось, опустил голову. Пастернак медлил, присматривался. Выпучив в нашу сторону свой кругло-бильярдный глаз, развернулся и вышел вон. По слухам неделю назад они подрались с Есениным.
- Любишь Борины стихи? - спросил Есенин.
- Люблю. - признался я.
- Боря растет, из него выйдет настоящее! А пока сплошной парфюм!
Я посмотрел на Есенина.
- Понимаешь…, как бы тебе это сказать…, Борькины стихи пахнут парфюмерной лавкой, других запахов для него будто не существует..., ну, может, еще запах тополиной почки, и все! Он не понимает, что наш век будет пахнуть по-другому, он будет пахнуть одновременно и навозом и керосином, а из парфюма нам останется лишь мужской одеколон! Мне и самому от этого тошно.
Он отодвинул от себя рюмку и как-то грустно склонил голову набок. Я посмотрел на его молодую, упругую, чистую шею и по мне пробежали мурашки…
…   …   …

     Много позже, уже после войны, я заехал к Борису Леонидовичу в Переделкино. Я застал его в «огороде», он накапывал картошку, был свеж и чист.
     Погода стояла великолепная, - как в июле палило сентябрьское солнце, лениво, в режиме «рапид», летали сытые грачи, деревья стояли в магическом оцепенении, роняя одинокие бумажные листья. Я предложил свою помощь, Борис Леонидович согласился. Мы копали картошку и говорили. Иногда я задавал какие-то вопросы и он отвечал, но чаще он рассказывал что-то сам. В какой-то момент совсем рядом на забор сел черно-синий грач и о чем-то своем протяжно каркнул. Мы оглянулись, Борис Леонидович облокотился на черенок лопаты, сказал:
- Знаете, а я ведь долго не принимал есенинской лирики. Я боялся его стихов, они казались какими-то, как он сам их называл, «звериными». Они пахли всеми запахами сразу и всем запахам было место.
Я посмотрел на Бориса Леонидовича.
- Представьте, - продолжил он, - вы едете на извозчике с прекрасной дамой и помимо аромата, исходящего от этой дамы, вы «слышите» еще и «аромат» извозчика, и «аромат» его лошади! Нет, нет, не совсем то я говорю...
Повисла небольшая пауза. Борис Леонидович переставил штык лопаты к очередному подсохшему картофельному кусту и, не выкапывая его, продолжил:
- Правда уже тогда он удивил меня своим «Пугачевым»! Меня обескураживали длинные, будто рубленные топором, строки, они напоминали забор с выдернутыми через разный интервал штакетинами…, ну, знаете, бывает, идешь вдоль забора и рукой по штакетинам ведешь, ведешь так - пым-пым-пым… и вдруг пустота, затем снова «пым-пым-пым» и опять пустота…, неприятно, да, но как природно-стихийно!!!
- Как всегда образно! - сказал я.
Еще раз протяжно каркнул грач. Борис Леонидович снова облокотился на черенок лопаты, посмотрел на грача, сказал «как хорошо!» и продолжил дальше:
- Я долго его не понимал, пока в сто-сотый раз не унавозил и не вскопал вот этот самый огород, вот этими самыми руками (кивнул на руки)! Запах навоза - какая прелесть! А прелая ботва..., а этот чертяка-грач! Тут недавно упала старая «грачиная» береза…, гнезд штук семь!!! Знаете, как пахнут грачиные гнезда?!
- Знаю! - сказал я.
Борис Леонидович внимательно посмотрел на меня.
- А я ведь, Миша, - сказал он, - большой роман пишу! И как раз пытаюсь освоить большие куски со всеми этими запахами и хлипкими заборами!
Из меня чуть не вырвалось - «да-да, первые главы и некоторые куски поистине гениальны!» (недавно с женой об этом говорили), но вместо этого я как бы про себя проговорил - «... свеча горела на столе, свеча горела...». Он снова внимательно и долго посмотрел на меня.
     Какое-то время копали молча. Вдруг Борис Леонидович тихо и тоже как бы про себя запел - «тот, кто высмотрел плод, что неспел, неспел…, потрусили за ствол - он упал, упал…, вот вам песня о том, кто не спел, не спел…, и, что голос имел - не узнал, не узнал……..». По мне пробежали мурашки...

     Утром, прощаясь, Борис Леонидович смахнул паутинку, прилипшую к моему пиджаку, нежно обнял меня, вручил  большую сетку с отборным картофелем, сказал:
- Пастерна-а-аковская..., домашних угостите!

     Погода стояла по-прежнему великолепная, - нежно поблескивая пролетали паутинки, все так же каркали сытые грачи, солнце начинало греть дорожную пыль и щурило глаза. 

     Уже в метро, в вагоне на «Курскую», расхотелось вдруг так сразу ехать домой, да еще в электричке «Москва-Петушки» - бегать там с картошкой от контролеров, и я решил задержаться в столице.
     Я поехал к Анне Андреевне. Приветствуя ее в дверях, протянул сетку с картошкой, сказал: «Пастерна-а-аковская...»!!!


    2014


Рецензии