Дети распада. История вторая. Тетрадь первая

История вторая. Распад

Тетрадь первая. Не-мелодрама

8 августа, вторник

На улице было душно, мне хотелось пить, но я сосредоточенно кидал нож в дерево и ни на что не отвлекался. Сейчас мне было нужно именно это: на чем-то сосредоточиться, не отвлекаться и, пока это удается, успеть обсудить с самим собой, что же со мной происходит.

И, как ни крути, выходило так, что ничего, ровным счетом ничего обнадеживающего. Все разваливается, ничего не получается – ровным счетом ничего. Не получается даже правильно попасть ножом в дерево.

Я бросил его в очередной раз – снова то же самое: лезвие чиркнуло по стволу, нож отлетел в сторону. Подошел, поднял, прямо с того же места метнул опять. Сделал так, совсем не подумав: бросил, получилось, в сторону корпуса, и нож, пролетев мимо дерева, упал, его не задев, у самого крыльца. Произошло это как раз в тот момент, когда наружу выходили двое: Ваня Болотов, маленький, щуплый пацанчик из Лобни, и не по годам взрослый казах Талгат Мусабеков, оба – четырнадцатилетние «пионеры» из «моего» отряда.

- Серый, ты чего? - крикнул мне Мусабеков, поднимая нож. – Очки твои где? Убьешь еще сослепу…

Талгат был нагловат, и этим мне по-своему нравился, особенно на контрасте с Болотовым: тот был безобиден до полной чмошности – этим и всеми прочими своими проявлениями у меня он всякий раз вызывал тошноту.

- Какой я тебе Серый, а? – хмуро отреагировал я. – Нож гони!

Нагловат Талгат был по-азитски хитро;: когда надо, ориентировался быстро. Сейчас тоже сразу заметил: я не в духе.

- И Серега, и Волков – кто ж ты, если не Серый? – мгновенно нашелся он. – Волк – он и есть волк, только вот очки…

Хоть очки мне и выписали классе, кажется, в третьем, я их до сих стеснялся и носил только по вечерам: когда без них совсем уж ничего не мог разглядеть.

Мусабеков подал мне нож – как положено: ручкой вперед.

- Тебя по-русски-то кто научил, а? Покажите мне – этим бы ножом и его… Спасу нет от твоих рассуждений.

На подобные выпады Талгат не обижался; он знал: с моей стороны – это не всерьез; как и с его – про очки.

- Вообще-то русский для меня родной, я на нем только и разговариваю, - сказал он тем не менее довольно серьезно. - По-нашему только в аулах, и то в дальних, а я из Гурьева(1) вообще-то. Там – все по-русски, даже казахи между собой.

- Гурьев – это где? – поинтересовался я.

- На Каспии, где же еще? Не знаешь, что ли? А еще в очках…

- А чего ж ты с моря-то – и к нам сюда? У вас там тепло поди, на море-то, а здесь чего? Холодно да дожди.

Я преувеличил, конечно: лето в этом году выдалось неплохое, дожди шли нечасто.

Мусабеков засмеялся.

- По мне как, совсем тут у вас не холодно. И солнечно даже бывает. А у нас… Ну море, например, - это же оно только так называется.

- А на самом деле?

- Так озеро же. Болото одно. И от города далеко теперь.

- Теперь?

- Ну да. Раньше-то, отец говорит, город на море был, но я этого не видел.

- А куда ж оно делось?

- Ушло.

- Как это – ушло?

- Ну так – обмелело. Теперь если купаемся, то только в реке.

- А, Волга, да… - не успев вовремя прикусить язык, решил я блеснуть знанием географии.

Талгат громко, но дружелюбно рассмеялся.

- Урал…

- Тем более – здесь-то тебе что делать? – разозлившись, что так бездарно сел в лужу и тем самым недопустимо уронил себя в глазах младших да еще и подопечных, и потому напустив на себя побольше пренебрежения, процедил я. – В Урале купаться если можно, зачем тебе Москва-река?

Ворчание мое насмешило Талгата еще больше.

- Серый, я не знаю. - ответил он мне, улыбаясь во всю ширь своего и без того блиноподобного лица, но после, вдруг снова став серьезнее, добавил: - Сюда меня отец отправил, и мне вообще-то тут нравится. Не жарко у вас, и лес. И зимой, наверное, не так холодно.

Мне подумалось, что Каспий – это вроде как юг, и, стало быть, зимой в Москве должно быть холоднее(2), однако, опасаясь повторно попасть впросак, от комментариев на эту тему я воздержался.

Болотов между тем выудил из кармана недокуренный сигаретный бычок и, воровато озираясь, засунул его в рот.

- Вань! – сбросил я и на него еще порцию накопившейся злости. – Ну сколько раз тебе говорил, а? Вот этого я видеть не желаю!

- А че тако-о-го? – как обычно, делая вид, что не понимает смысла моих претензий, протянул Болотов.

- Ничё, бля! – «конкретизировал» я. – Что это вообще такое, а? Что за свинство? Нет денег на сигареты – так не кури вообще! Не говоря уже о том…

- Да есть у него! – с неожиданной горячностью встрял Мусабеков. – У него и сигареты есть, в пансионате купил аж три пачки. Но все равно бычкует. И обратно в пачку сует. И недокуренные с земли подбирает…

- А ты не стучи! – окрысился на него Болотов.

- Да я и не стучу! – почти что крикнул Талгат (и было видно: ему искренне обидно за облик товарища). – Это же Серый, он не вожатый, ему можно. Меня не слушаешь, хоть его послушай!

- А ну выбрось! – велел я.

Болотов вынул окурок изо рта, но совсем не расстался: зажал между пальцев.

- Брось! – заорал уже я. – На тебе вот взамен целую, на – если так надо!

Вытащив из кармана пачку, я дал ему сигарету; только тогда он наконец отшвырнул свой бычок в сторону.

- И чтоб больше не видел, понял?! – по-прежнему стараясь казаться рассерженным, рявкнул я на него еще раз, хоть злость уже и ушла. – Узна;ю, почувствуешь сразу – своей жопой!

- Вот так! – поддержал меня Мусабеков, изобразив ногой, как Болотов получит пинка.

- Ладно, понял, ладно… - не слишком обнадеживающе пробормотал тот.

- А лучше – бросай ты это дело… - добавил еще я – для порядка.

Последнее получилось не слишком убедительно, ведь на самом деле я так вовсе не думал. Сам – тоже курил с четырнадцати, но тут вроде как должность обязывала: как-никак помощник вожатого, нельзя же в самом деле открыто одобрять нарушение дисциплины. Еще бы и самому не курить перед корпусом (что делал я постоянно) – так было бы правильнее, но… Ладно, в конце концов «тихий час», «пионеры» должны находиться в палате. Понятное дело, и этого тоже никто не соблюдал. По большому счету, здесь можно было все: и нарушать отбой, и курить, и даже, если будет что, тайком выпить; главное, не попасться в момент нарушения на глаза начальнику лагеря, старшей пионервожатой и еще некоторым, особо принципиальным, сотрудникам администрации – и все знали кому именно.

- Курить, короче, идите за корпус, - велел я в итоге этим двоим.

- Ты с нами? – предложил Мусабеков.

- Не хочу, - отмахнулся я и снова метнул нож в дерево.

Наконец-то попал! Лезвие плотно вошло в ствол, вытащить удалось с трудом. Хоть это получилось! Болотов и Мусабеков ушли, а я вернулся в палату, где обитал, собственно, как раз в компании названных и еще двух «пионеров»: отдельные комнаты были только у вожатых.

Соблюдающие режим «тихого часа» подопечные азартно резались в карты.

- В подкидного? – спросил я без особой цели.

- В буру, - ответил один из них.

Я лег на свою койку, повернулся к стене.

Как ни пытался я с собою справиться, Юлька все равно не шла у меня из головы: не шла, стерва, какой уже день. И мой разум, и мои чувства отказывались верить, что все у нас с ней уже закончилось, так толком и не начавшись. Не верилось в это в первую очередь потому, что никак не получалось понять, что же могло стать причиной ее странного, необъяснимого ко мне охлаждения. Все начиналось так хорошо, все и дальше шло хорошо, и мне казалось, что я точно ей нравлюсь – никак не меньше, чем она мне; и вдруг в один момент все словно оборвалось: она стала меня избегать, перестала мне улыбаться, почти перестала разговаривать.

Происходило все быстро: уместилось всего в десять дней; но здесь, «на отдыхе» (я это помнил по предыдущему году), время словно бы текло иначе. Дома, в Москве, долго, серо, уныло тянулись дни, недели и месяцы учебного года; там, как у Достоевского, «дни проходили за днями, и каждый день был похож на предыдущий»(3); тут – все было по-другому: каждый день растягивался в длинную цепочку множества событий и вмещал в себя их столько, сколько в серой московской обыденности не происходило и за год; но, как ни странно, то же самое время дни здесь мелькали быстрым, стремительным калейдоскопом, не оставляя никакой возможности остановиться и оглядеться по сторонам. Разве что в «тихий час», ну и еще ночью, если и на эти часы чего-нибудь тоже не находилось; в результате каждый день, едва минув, сразу превращался в историю, и произошедшее только еще вчера сразу оказывалось от дня сегодняшнего на значительном расстоянии, настолько далеко, что почти невозможно вспомнить. Потому неудивительно, что и те семь дней, пока мне казалось, что с Юлькой у нас все хорошо, и те три, когда все разладилось, я ощущал примерно как длинную-длинную песню – даже если сильно захочешь, все равно не повторишь наизусть всех слов.

Так нервно и так непонятно было еще и потому, что я точно знал: другого шанса может и не случиться. Я знал: т страшная, хищная гадость, что засела внутри меня, уже готовится к прыжку, к атаке; она точно сидит там, где-то в середине груди, и только я один знаю об этом. Никто мне не верит, но я знаю: она – там. И врачи, пожимающие плечами на мои рентгеновские снимки, и мать, то гладящая меня по голове, то крутящая пальцем у виска, да и Юлька, с ее испуганными глазами и втянутой в плечи головой (так было, когда я впервые поделился с ней этим; так было и следующие пару раз, когда о том же заходила речь) – все они просто пытаются меня неизвестно зачем успокоить. Непонятно: зачем? Непонятно: неужели и впрямь они все думают, что будет лучше, если я никогда не узнаю о том, что случилось со мной? Или, если шире: никому лучше не знать, сколько отведено ему на этом свете – неужели действительно думают так? Полагают: тому, кто не знает, будет спокойнее… Нет, ничего подобного! Не мне – это им будет спокойнее! Потому что считают: с этим жить невозможно. Отчасти, может, и так: жить с этим не сахар; но какое это все имеет значение в сравнении с тем, что произойдет тогда, когда сидящая внутри жадная дрянь по-настоящему набросится на меня, начнет душить своей смертельной хваткой? По-моему, ровно никакого. По-моему, не жить спокойно, а суметь достойно умереть – вот что гораздо важнее…

До конца «тихого часа» оставалось минут сорок. Попробовать еще раз? Быть может, сегодня настроение будет у нее получше? В конце концов, ничего ведь такого, из чего можно было бы однозначно заключить, что знаться со мной она больше не желает, ею не произносилось. Ну а если правда «прошла любовь» - тогда, возможно, получится добиться от нее наконец однозначного ответа. Хуже всего ведь, когда ни туда, ни сюда…

Я встал с кровати, вышел опять на улицу и не спеша поплелся в направлении первого корпуса – там, на двух этажах, располагались первый и второй отряды. Бродить по территории во время «тихого часа» мне нравилось: пустынно, и оттого спокойно на душе. К тому же определенной гордостью мою душу наполняло то, что бродить мне можно было не таясь, официально: ведь в этом году я здесь как бы не совсем уже «отдыхал», а почти что даже «работал». Денег мне, правда, не платили, зато – на всем готовом: и койка, и трехразовое питание.

Заходить непосредственно в корпус, подниматься на второй этаж (почему, вопреки очевидной логике, первый отряд расположили на втором этаже, а второй на первом, никто не знал; впрочем, и у нас, во втором корпусе, на первом этаже поселили четвертый отряд, а на втором – третий, так что какая-то логика, просто мне непонятная, видимо, все же присутствовала) и там разыскивать Юльку мне не пришлось. На скамейке перед входом, также нарочито нарушая режим, сидели две девчонки из Юлькиной палаты: Маринка Петрова и Машка Сметанина. Петрова была брюнетка, Сметанина – блондинка, обе – весьма и весьма: по крайней мере, их внимания жаждало едва ли не все здешнее мужское население. Да и вообще – в одну палату заселили их как на подбор: четвертая их соседка, Танька Некрасова, вообще была просто отпад; вот только о ней все говорили, что она совершенно и категорически неприступна. Меня это, впрочем, не волновало: мне больше всех нравилась Богданова. Вернее сказать: мне нравилась только Богданова, никто больше.

- Ее нет, - сказала Сметанина, предвосхищая мой вопрос.

И в том, как были произнесены эти слова, и в глазах ее мне почудился оттенок сочувствия.

- А-а-а… - протянул я. – А не дозволено ли будет узнать, где бы поискать ее?

Улыбнувшись взятому мною тону, они почему-то быстро переглянулись.

- За территорией, - ответила мне Сметанина.

- Звонить пошли?

- Да, с Танькой.

Связь с домом осуществлялась отсюда двумя способами: в экстренных случаях – из кабинета начальника лагеря (дорожа привилегией в виде телефонного аппарата, к его использованию по первому желанию он допускал только избранных), в обычных – из соседнего пансионата (он, как и пионерлагерь, относился к «средмашу»(4)), в корпусах которого имелось несколько телефонов-автоматов, (позвонить в Москву оттуда можно было за пятнадцать копеек). Последнее и называлось: «за территорией». Мне как помощнику вожатого покидать «территорию», конечно, разрешалось, тогда как «пионерам» и «пионеркам» вообще-то нет; но, понятное дело, все они тоже ходили звонить в пансионат (а вернее, лазили – между отогнутых прутьев в металлическом заборе), где, помимо телефонов, имелся также магазин, и там даже можно было иногда купить сигареты (причем неплохие – «явскую» «Яву» или «Космос»), карамельные конфеты и консервированные рыбные фрикадельки.

- М-м-м… - промычал я. – Ладно, тогда пойду туда.

Я снова не спеша пересек весь лагерь и через щель между прутьев попал на смежную с ним территорию пансионата. Телефонов-автоматов здесь было несколько, в разных корпусах, обходить каждый смысла не имело: существовал риск разминуться; поэтому я просто сел на ближайшую к «лазу» скамейку и стал ждать, пока Юлька с Танькой появятся сами.

Произошло это довольно нескоро. За те полчаса, что мне пришлось прождать их, я выкурил несколько сигарет и в итоге совершенно перегорел в своем желании выяснять с Юлькой отношения. Я, собственно, и не понимал толком – ни как их выяснять, ни что можно выяснить. Унижаться нелепыми вопросами: «А что случилось?», «Почему ты меня избегаешь?» или что-нибудь еще в этом роде — глупо, тем более что я совершенно точно знал, какие получу на них ответы: «Ничего», «Я тебя не избегаю» и все в таком духе. Да и что даст полученный ответ, даже если он и будет каким-то иным? Что помешает ей и после такого ответа оставить все по-прежнему? Проблема-то не в ответе, а в том, что я просто хочу быть с ней, рядом: сидеть, стоять, разговаривать, молчать – все равно; главное, быть, главное, рядом. Я этого хочу, а она… я не знаю, хочет или нет. И если даже скажет, что хочет, вовсе не факт, что после сделает так, что хочет. Конечно, в перспективе, я хотел бы с ней и не только этого (и почему-то мне казалось: «не только этого» и она хочет тоже); но чтобы до данной стадии добраться, нужно пройти через все то, что должно, так сказать, предшествовать - а вот с этим как раз у Юльки, похоже, проблемы…

Полчаса я сидел и пытался себе представить: вот сейчас они появятся и пройдут мимо меня, и мне нужно будет что-то сказать: что-то такое, что остановит Юльку и заставит ее побыть со мной некоторое время; и ничего толкового решительно не лезло мне в голову. Все те фразы, которые удавалось придумать, вроде: «Юль, постой, мы можем поговорить?» или «Юль, привет, ты не задержишься ненадолго?», или «Юль, послушай, я бы хотел пообщаться...» - все они, еще не будучи даже произнесенными, уже казались мне глупыми, беспомощными, бессмысленными, причем настолько, что я буквально начинал дрожать от бешенства. В итоге я так разозлился на самого себя, что к тому моменту, когда Юлька и Танька наконец появились в поле зрения, я давно уже плюнул на все свои приготовления. Я ждал и смотрел вдаль; поскольку я был без очков, даль расплывалась сливающейся в одно целое пеленой нерезкости; поэтому я почти наверняка заметил их позже, чем они заметили меня. До них оставалось метров пятьдесят, и видно их мне все еще было плохо, и все же я различил (а может быть, просто показалось), как Некрасова, поглядев в мою сторону, что-то сказала Юльке. Ответила та или нет, не знаю, но, двигаясь дальше, они обе поглядывали в мою сторону: не прямо, искоса, как бы делая вид, что мое присутствие здесь их совершенно не удивляет. Чтобы занять чем-то руки, я вытащил сигарету; пока зажигал спичку, пока прикуривал, пока выдыхал дым после первой глубокой затяжки, они уже поравнялись со мной. Нужно было что-то сказать, заготовленное или нет, что угодно, но язык мой словно одеревенел, и я не смог выдавить из себя ни звука. Я смотрел на Юльку, а она на меня нет, только прямо перед собой; переведя взгляд на Некрасову, я быстро, мимолетно встретился с ней глазами. Смутившись, вероятно, она быстро отвернулась, но, несмотря на это, а также на близорукую нечеткость изображения, мне все равно успело показаться: в ее взгляде, как и во взгляде Сметаниной, читалось ко мне легкое сочувствие.

- Привет! – словно подтверждая данное ощущение, первой сказала Танька.

Очевидно, она хотела помочь мне заговорить, но попытка ее, увы, пропала даром.

- Привет! – только и сумел выдавить из себя я.

В общем, пока я судорожно соображал, что же все-таки сказать, они уже прошли мимо меня; получилось в результате, что рот я открыл только им вслед, и поскольку было уже поздно, так и остался сидеть с разинутой пастью. Что произнести – так и не придумал, даже после того, как они начали удаляться.

Спохватившись через несколько секунд, что вид я, вероятно, имею крайне глупый, я закрыл рот; вспомнив про тлеющую сигарету, поднес ее ко рту, сделал глубокую затяжку.

Что же, вот и поговорили. Прояснили, так сказать, все детали. Выступил – глупее просто не придумаешь! Что ты там делал, Волков? Да я, знаете ли, тут… да просто решил подышать свежим воздухом! Погода-то какая сегодня… Вот ведь ухажер-то, да уж; ни слова не смог произнести. Что и говорить, просто гений!

Юлька с Танькой скрылись за оградой, а я, совершенно ошарашенный, так и продолжал, сидя на скамейке, пялиться в их сторону – хотя ничего там, конечно, кроме размытого силуэта забора, увидеть в принципе не мог.

Прошла мимо и не остановилась! Не посмотрела на меня, не удостоила словом! Да что она вообще о себе возомнила?!

Вслед за растерянностью накатило бешенство, и я снова рефлекторно заткнул себе рот сигаретой. Кусая фильтр, сделал несколько коротких судорожных затяжек – втянул слишком много дыма; он переполнил мои легкие, я закашлялся. Пожалуй, хорошо, что случилось так: если бы не это, я, вероятно, бросился бы за Юлькой вдогонку и натворил неизвестно чего. Возможно, именно так я поступил бы и после того, как откашлялся, но в те несколько секунд, что кашель душил меня, вдруг произошло неожиданное: от размытого забора отделился размытый силуэт и двинулся в мою сторону. Чтобы понять, кто это, очков мне не потребовалось: это определенно была Богданова, и она шла обратно. От удивления я застыл как изваяние. Забыв про недокуренную сигарету, я смотрел на Юльку и с замирающим сердцем, боясь ошибиться, ждал: неужели она идет ко мне? Или просто вспомнила, что нужно позвонить кому-то еще, и возвращается только поэтому? Откровенно говоря, как бы ни хотелось мне первого, второе казалось более вероятным.

Нервничать на этот счет долго мне не пришлось: уже через несколько секунд стало понятно: Юлька все же направляется ко мне, а не проходит мимо; еще через пару мгновений она уже села рядом на скамейку, придвинувшись ко мне неожиданно близко, настолько, что даже коснулась меня боком.

Естественно, я опять растерялся. Стараясь принять как можно более спокойный, почти равнодушный, вид, сунул в рот все еще не догоревшую сигарету, сделал вид, что смотрю вдаль.

Какое-то время мы оба молчали, и если в первый момент собственная неспособность произнести что-то вразумительное вновь казалась мне глупой и беспомощной, то после того, как и я, и она промолчали так с минуту, эта тишину я уже расценил как спасительную: мне подумалось, что дать друг другу успокоиться и не брякнуть что-нибудь лишнее – не такая уж плохая идея. Покосившись на Юльку (она не сразу это заметила), я поймал себя на том, что именно в этот момент она показалась мне особенно красивой – в своих светлых джинсах и свитере, которые плотно обтягивали ее упругую, спортивную, чуть по-пацански широкоплечую фигуру, со своими темно-русыми, коротко стриженными волосами и выразительно красивым, слегка скуластым лицом. Она сидела боком, и ее глаз я не видел, но я очень хорошо знал, какие они у нее: болотно-зеленого, отчетливо отливающего карим, цвета, задумчивые, грустные и словно бы глядящие внутрь, а не наружу; а еще я знал: таких красивых глаз я никогда и ни у кого больше не видел.

Почувствовав в какой-то момент, что я смотрю на нее, Юлька повернула голову в мою сторону и посмотрела прямо в глаза; посмотрела и сразу отвела взгляд, как будто увидела там что-то ей неприятное; ощутив, видимо, от этого дополнительное неудобство, она прервала наконец затянувшееся молчание.

- Что делаешь тут?

- Отдыхаю, что же еще? – отозвался я. – Скамейки тут больно удобные, не то что на территории. И цветы вокруг, - я показал на сливающиеся в яркие пятна клумбы. – А еще говорят: все лучшее – детям…

- А-а-а… - слегка улыбнувшись, но с некоторым, как мне показалось, разочарованием протянула Юлька.

- Вообще-то я тебя ждал, - испугавшись, что она не поняла мою шутку, поспешно поправился я. – Ваши сказали: звонить пошли. Но тут же несколько автоматов, поэтому я решил вас… э-э-э… перехватить, во!

Она снова едва заметно улыбнулась – по-прежнему не глядя на меня.

- Но и с этим не заладилось, - продолжил я, ободренный подобной благосклонностью. – Наверное, Некрасову испугался просто…

- А вот это зря! - неожиданно ответила Юлька (неожиданно – потому что обычно предпочитала только слушать, реагируя в лучшем случае, как до этого: мимикой). – Танька к тебе очень даже…

- Очень даже что? – удивился я.

- Расположена, - уже не улыбаясь, но наоборот: слишком уж серьезно, почти официально, сообщила мне Богданова.

- Э-э-э… - пробормотал я, в очередной раз растерявшись из-за неожиданного развития событий. – Да мне это как-то…

Юлька снова смотрела перед собой, и лицо у нее было на редкость серьезное, даже напряженное, как будто только что я сказал ей что-то обидное.

- Мне это как-то все равно, потому что я расположен к другой, - пояснил я.

Вопроса, который можно было ожидать, конечно, не последовало.

- Я имею в виду тебя…

Недоговоренности я не любил. Зато Юлька – она вся состояла из недоговоренностей. И если еще несколько дней назад мне казалось, что молчание ее вполне компенсируется выразительностью взгляда и иными проявлениями встречного интереса, то теперь, когда глаза свои от меня она по большей части прятала, определить, что происходит у нее в голове, я не мог ни по каким признакам. Что еще оставалось – так это как раз ее улыбка: пусть она и не означала ни согласия, ни одобрения, само ее наличие показывало, что мои слова Юльку хоть как-то трогают. Когда же Юлька не улыбалась – тут я совсем уж не знал, что думать.

Вот и сейчас – после моей последней фразы лицо ее осталось словно бы высеченным из камня. Что значит это и как себя вести – я не имел ни малейшего представления. Значит ли это, что она ко мне, в отличие от упомянутой ею неприступной Некрасовой, не расположена? Но если так – зачем тогда вернулась? Вернулась-то она, а не Некрасова…

Чувствуя снова, что происходящее начинает меня потихоньку бесить, я предпринял еще одну попытку разговорить ее, для чего, чуть наклонившись к Юльке, прямо спросил:

- Не скажешь ничего, а?

Богданова не отпрянула, но и не повернулась ко мне. Тело ее было с моим совсем рядом, и я – не впервые уже – почти как свое собственное ощущал исходящее от Юльки напряжение. Вспомнил, что где-то читал (или, быть может, это рассказывала на уроке в школе наша биологичка): многие животные цепенеют от страха смерти. Такое происходит при внезапном нападении хищника или, например, когда люди ведут скот на убой. Вот и с Юлькой, подумалось мне, творится что-то подобное, а я, значит, в таком раскладе оказываюсь в роли мясника; вот только непонятно: ну что же я делаю такого, чтобы так ее напугать? Не бросался на нее, не зажимал в темных уголках, даже целоваться с ней еще не пытался. А уж на дискотеках – мало кто вел себя с девушками приличнее: сама Юлька, кажется, больше, чем я, напрягалась «пионерским расстоянием» между нами во время медленных танцев – и даже ненавязчиво пыталась его сократить. И вот какого же,
спрашивается, после всего этого она продолжает водить меня за нос? Вроде пришла – а теперь опять не разговаривает со мной. Глядит перед собой, и это лицо из камня…

Чуть отодвинувшись от нее, я выкинул окурок и вытащил из пачки следующую сигарету. Торопливо поджег ее и глубоко затянулся, пытаясь успокоиться.

- Юль, я не понимаю… - начал было я, но сразу осекся: услышав меня, она испуганно вздрогнула и резко, словно бы пытаясь ею от меня защититься, подняла руку.

- Сереж, ну не надо, а? Не надо сейчас, я прошу тебя! - тихо произнесла она, и голос ее показался мне предельно несчастным, совершенно раздавленным.

На что это было похоже меньше всего, так это на то, что она пытается от меня отмахнуться.

- Не надо, так не надо, - конечно, отступил после такого я. – Пойдем, что ли, тогда на территорию? Подъем скоро, а тебе-то тут вроде как нельзя… Застукают еще: мало ли кого принесет? Посидеть у корпуса у нашего можно. Ну, если хочешь, конечно.

Юлька ничего не ответила, только кивнула. Вид у нее стал совсем какой-то обреченный, да к тому же такой, словно бы находилась она не здесь, а где-то еще, и где – непонятно.

Пока мы шли, я, пытаясь заполнить пустоту, все время говорил – хотя, быть может, стоило бы помолчать. Тем не менее, почему-то все еще надеясь Юльку расшевелить, я как мог развлекал ее: рассказал два глупых анекдота, поведал вчерашнюю историю бегства от старшей пионервожатой возвращающегося из пансионата с блоком сигарет Мусабекова, а еще зачем-то сообщил о том, что в футбольной команде нашего отряда некому стоять на воротах. Вообще-то все это мне не казалось ни слишком веселым, ни тем более интересным; по этой ли причине или потому, что на мою болтовню Юлька, вероятно, из вежливости, откликалась разве что еле заметными кивками, я все время чувствовал себя так, будто занимаю не свое место. Определенно мне казалось: все-таки ей хочется от меня отвязаться, но как это сделать, она не знает; думая так, на нее я, конечно, очень злился.

- Ты ничего мне не хочешь сказать, ничего ответить? – спросил я ее в конце концов.

Мы уже снова сидели рядом на скамейке, теперь перед корпусом третьего, отряда. На мой вопрос Юлька напряженно пожала плечами и ответила
– тоже вопросом и по-прежнему не глядя мне в глаза:

- А что, я должна сказать что-то конкретное?

Я пожал плечами.

- Не знаю даже. Не конкретное, может, но хоть что-нибудь. Просто ты все время молчишь, и на меня не смотришь, и почти не улыбаешься даже. И мне кажется поэтому, что я тебе в тягость. Если это и впрямь так, лучше прямо сказать мне об этом.
Слышит ли она меня, поняла ли суть сказанного, испытывает ли по этому поводу хоть какие-то эмоции – ничего нельзя было понять по ее лицу.

- С чего ты взял, что стал мне в тягость? – помолчав несколько секунд, отозвалась она.

Я почувствовал: снова вскипаю.

С чего я это взял? А что еще, интересно, я мог бы подумать, не видя и не слыша на свои слова ровным счетом никакой реакции? Что можно подумать, когда все время молчат и отводят глаза?

- Юль, да со всего, - ответил я. – И избегаешь меня, и напрягаешься все время. Ты даже сейчас не смотришь на меня. Но главное: поначалу-то было по-другому. Что-то изменилось, я же вижу.

Юлька слегка мотнула головой – так осторожно, что трудно было понять, пытается ли она этим что-то показать.

- Я все понимаю, так бывает, - продолжил я. – Сначала вроде ничего, потом… Но повторюсь: почему тогда просто не сказать мне об этом? Серый, ты надоел, отстань, отвали, что-нибудь в таком духе.

- Да вовсе не… - начала было она.

- Юль, я ничего не понимаю, ничего! – повысив голос, перебил ее я, вполне осознавая, что начинаю чрезмерно горячиться. - Не понимаю, чем и почему я тебя напрягаю. Не понимаю, почему поначалу не напрягал, а потом начал напрягать. Не понимаю и поэтому прошу тебя объясниться. Иначе все это как-то… Юль, ну что вообще происходит, а? Ты, что, меня про запас держишь, что ли? Может, ты с кем-то другим еще?

Заканчивая, я почти уже кричал; неудивительно, впрочем, ведь последнее сказанное пришло мне на ум только что.

Лицо Юльки осталось каменным, взгляд уперся в какую-то невидимую точку вдали. Снова повисла пауза, и я, слегка охолонув, решил было уже, что ответа, как обычно не будет; как вдруг она очнулась и произнесла, тихо, но твердо:

- А ты, надо полагать, решил уже, что на меня какие-то особые права имеешь?

Умение держаться с достоинством, своего рода даже аристократизм – как раз это, в числе многого прочего, мне и нравилось в Юльке; можно сказать, этим я в ней восхищался; но в этот момент и сами ее слова, и по-прежнему сопровождающая их холодная отстраненность впервые вызвали в моем восприятии совсем другую ассоциацию. Ничего нового в ее облике, казалось бы, не проступило, но почему-то я подумал, что больше всего сейчас похожа она на дикобраза, который, защищаясь, распустил во все стороны свои длинные иглы. Явственно, осязаемо – я снова ощутил исходящий от нее страх; хотя причины его по-прежнему оставались для меня непонятными, это ощущение все равно подействовало на меня как вылитый на голову ушат холодной воды.

- Да ничего я такого не решил… - пытаясь по возможности снять напряжение, вздохнул я. – Какие права, Юль? Мне шестнадцать, тебе тоже, знакомы всего ничего… Я только правду услышать хочу. На неправду – времени нет.

После этих моих слов в лице Юлька так и не изменилась, но ее грудь, весьма соблазнительно выделяющаяся под светлым обтягивающим свитером, зримо подалась вперед, а потом назад – это было похоже на вздох.

- Правда в том, что ты мне не в тягость, - с трудом и совсем уже не так твердо, как предыдущую фразу, проговорила она.

- Что ж, это радует, - отозвался я, совершенно не чувствуя облегчения. – Хотя бы не в тягость.

В этот момент заиграл горн.

- Пойду, - тихо и, как мне показалось, устало сказала Богданова. – Полдник скоро.

- И впрямь, - прокомментировал я. – Хороший повод.

Юлька наконец посмотрела на меня. Взгляд у нее был измученный, мне стало стыдно.

- Прости, - поспешно отступил я. – Проводить можно?

Она кивнула.

Всю дорогу мы промолчали, и только на прощание она снова коротко взглянула на меня. Глаза ее оказались достаточно близко, чтобы в них я увидел море по-прежнему мне не понятной, необъяснимой тоски, и все мои к ней претензии, особенно те, что были только что предъявлены, показались сразу пустыми, детскими и жестокими, и в итоге обратно я вернулся с чувством тяжелой, саднящей досады: от того, что не прибавилось ясности, наоборот, все запуталось еще больше, от того, что для обретения этой ясности я сам не сумел придумать правильных, убедительных слов.

Понятно было бы, если бы она меня просто послала – пусть не сходу, такое бывает: сначала вроде показался, потом поняла: нет, только показался. Понятно было бы, если бы все развивалось медленно, но последовательно: потанцевали, поговорили, за ручку подержались, еще что-нибудь… и так далее. В первом случае требовалось бы проявить мужество, во втором – терпение; увы, мой случай оказался каким-то третьим…

Никак не получалось вроде бы увидеть все так, что наши с Юлькой отношении на первом этапе развивались без встречного движения. Мне даже казалось поначалу, что с ее стороны движения этого больше, чем с моей. По крайней мере, что она ко мне «расположена» ничуть не меньше, чем я к ней. Да ведь и сегодня – сначала, конечно, мимо прошла, но после-то – вернулась. Вернулась сама, и иногда улыбалась, и не послала куда подальше – даже когда я ей вполне определенно предложил это сделать. Так было, и ведь никто не принуждал…

С другой стороны, я не мог заставить себя не видеть: в какой-то момент все словно бы натолкнулось на незримое, но очень серьезное препятствие. Или забуксовало, завязло в вязком, размытом грунте. Или кончилось топливо. Так или иначе, поступательное движение навстречу друг другу прекратилось, и теперь любые мои попытки чуть больше, чуть интенсивнее сокращать дистанцию со своей стороны натыкались на пропорциональное сопротивление: это было так, будто она замедляется ровно на столько, на сколько я ускоряюсь, и готова даже отступить назад, если понадобится.

Препятствие явно имелось, и оно, очевидно, возникло «по ходу пьесы», и до сегодняшнего дня я думал о нем только в категории «что». Пришедшая мне в голову во время разговора с Юлькой мысль о том, что это может быть «кто», а не «что», по здравом размышлении меня тоже не устраивала – и не потому, что я в принципе не допускал подобной возможности. То есть мне казалось: «кто» - в любом случае следствие, в основе же все-таки «что»; возможно, мне просто хотелось так думать.

И я думал – прежде всего о том, что несколько (не помню: три, четыре, пять?) дней назад я совершенно напрасно расчувствовался и рассказал Юльке все, как есть. Мы сидели с ней вдвоем, в беседке, за клубом, и я, вдруг ощутив чрезмерный, как теперь понятно, приступ доверия, поведал ей о том, что у меня рак, и пожаловался на то, что все вокруг пытаются дурить мне голову, убеждая, что я здоров, полагают, что не знать ничего – так будет для меня лучше, решив за меня, что лучше мне сдохнуть в неведении, как безмозглому барану…

И с чего, спрашивается, понесло? С чего я, что это ей интересно? Девка она видная, и парней вокруг хватает: и все здоровые; так зачем ей больной? Был бы здоров – и то непонятно, чем похвастаться.

То есть понятно, да: трудно держать такое в себе, очень трудно. С кем вообще можно поговорить об этом? Вот мать, например, - та упрямо твердит, что все в порядке. Оно болит, а она: все в порядке. Всю жизнь от нее только и слышу: этот умер, и этот, и всё сплошь рак да рак, а мне все талдычит и талдычит… С врачихой сговорилась, с той, что на Пролетарке, только я не слепой, как перемигивались они, заметил. Снимки мне тычут, анализы; думают: я маленький еще и нихрена потому не соображаю; думают: я не понимаю, что и снимки, и анализы можно показать и чужие… Ну и о чем с ней говорить?

Поделиться не с кем – но и с Юлькой, вероятно, не сто;ило. Получается ведь тогда: сам на себе для нее поставил крест – все равно, что прямо сказать ей: Юль, ты со мной не связывайся, потому что я прокаженный.

Не стыкуется с этим одно: почему же она не порвала со мной? Почему вернулась сегодня?

Вдруг осенило: ну конечно же, из жалости! Или, что еще хуже, потому что считает себя доброй, воспитанной, интеллигентной девушкой, а доброй, воспитанной, интеллигентной – ей же никак нельзя поступить так, нельзя просто так взять и бросить того, кто тебе доверился. Да еще доверил такое… Нет-нет, нельзя! Это же нехорошо, это жестоко; вот и Некрасова – такая же правильная – она за подобное обязательно пристыдит… Возможно даже, так сегодня и случилось: сначала прошли мимо, а потом Некрасова ее сегодня и пристыдила; и вот Юлька пришла, и сидела со мной, и не знала, куда себя деть, и сбежала – как только так сразу, с горном.

И опять же, если появился на горизонте кто-то еще – и тут нет: так поступить она просто не сможет! Девушка интеллигентная, не шалава какая-нибудь – с двумя сразу такая крутить не станет. Вот и напрягается: отделаться от меня ей хочется, но как это все обставить после того, что я ей о себе рассказал? Если меня послать – как дальше она будет считать себя доброй и воспитанной, а ведь Юлька, несомненно, хочет и дальше считать себя именной такой? Приходится, стало быть, мучиться, напрягаться. Ни там не объяснишься, ни здесь…

Все это очень даже было похоже на правду, но такая правда мне совершенно не нравилась; в особенности не нравился логичным образом вытекающий вывод: если все так, я, наверное, должен Юльке помочь и сам прекратить наши с ней отношения… Ну уж нет – пусть даже она на это и рассчитывает! Десять дней коту под хвост (никто почти здесь, по моим наблюдениям, столько не возится!), а у меня, быть может, и вариантов-то других больше не будет: кто знает, сколько мне осталось? Что ж, я, простите, совсем идиот?

Вечером, ближе к отбою, завалились Юрик и Толян, мои приятели с прошлого еще лета; в этом году они, как и Богданова, «отдыхали» в первом отряде. Карман штанов у Толяна был заметно оттопырен. С меня потребовали закусь. Я достал припасенную банку фрикаделек, дал им свой нож и отправил за корпус: там имелась укромная ложбинка, в которой нарушать режим было безопаснее всего.

- «Пионеров» уложу и приду, - пообещал я. – Покурите пока, без меня не начинайте.

«Пионеры» из моей палаты снова резались в карты. Отправив их (хоть горн еще не прозвучал) умываться и чистить перед сном зубы (для этого пришлось пресечь препирательства со стороны Мусабекова – он, конечно, догадался, в связи с чем такая спешка), я прошелся по всем
остальным палатам и, вернувшись в свою, обнаружил всех уже «спящими». Сомнений не было: они залезли под одеяла, даже не раздеваясь; но я решил, что сегодня могу позволить им себя обмануть – в противном случае опасался быть обманутым Юриком и Толяном.

- Короче, чтобы тихо тут! – велел я и вышел; естественно, как только закрылась дверь, за нею раздалось торжествующее хихиканье.

- Водка? Где надыбали? – спросил я, спрыгнув в овражек.

На улице по-прежнему было душно, Юрик и Толян курили, лежа прямо на теплой земле. Опасения мои оказались напрасными: и бутылка, и консервная банка стояли нетронутые.

- В деревне, - отозвался Толян.

- Когда успели?

– Днем, во время тихого.

- Без приключений?

- Да ладно, как же без них…

- Засекли, что ли?

- Хуже, на местных нарвались. Целая шобла… хорошо один у них там, постарше, совестливый оказался. Чего, куда… отпустили, в общем.

Может, Юрика испугались, решили не доводить – не знаю… Хорошо, что по дороге туда. Сказали: за хлебом идем, а на обратном пути обошли их, иначе ни с чем бы вернулись.

Я тоже сел на землю, закурил, открыл ножом фрикадельки.

- Ну? Давайте, что ли?

Толян откупорил бутылку.

- Из горла? – поморщился я.

- А как прикажешь? Еще и стаканы сюда тащить?

- Ладно, давай так.

Мы сделали по глотку, заели фрикадельками. Каждый взял по целой – не столько, чтобы закусить, сколько потому, что все уже хотели есть: кормили в столовой нас не шибко богато. Для младших отрядов, может, и ничего, но для шестнадцатилетних – скудновато: до следующего приема пищи, не говоря уже до утра, дотянуть удавалось с трудом. Первые признаки голода обычно появлялись и того раньше: часа через два после еды.

- Экономить надо, - сказал я, отдышавшись. – По целой – до конца бутылки не хватит.

- А там и не нужно будет, - махнул рукой Толян. – Справимся и так.

- Ну как у тебя вообще? – спросил Юрик. – Есть продвижение?

Он имел в виду нас с Юлькой, но я, не имея, чем в этом плане похвастаться, сделал вид, что этого не понял.

- Да замаялся что-то я сегодня. Туда-сюда, подготовка к походу. До вас вот за весь день так и не дошел…

- Ага, не дошел! – ехидно прокомментировал Толян, и я сразу понял, что им известно больше, чем мне бы того хотелось. – Это ты до конкретно до нас с Юриком не дошел, а до корпуса до нашего – очень даже…

- Нас-то как раз в это время и не было, - почувствовав, видимо, мое раздражение, прервал Толяна Юрик. – Как раз вот за водярой…

Я промолчал. Мы опрокинули бутылку по второму кругу. Юрик продолжил:

- Мы ведь и за ней-то чего пошли? Смотрю я: Толян совсем закис что-то. По Некрасовой все страдает. Сколько ни говорю: плюнь, без вариантов, никак не успокоится. В общем, подумал я: один страдает и второй – ну накатить, короче, точно не помешает. Обоим. Ну и я вас, конечно, в беде не брошу…

У самого Юрика объектом вожделения была Маринка Петрова, и дела у него с ней продвигались вроде как продуктивнее, чем у нас. Я не интересовался – Юрик сам намекал на это. Правда, если бы действительно все было «на мази;» (его выражение), разве торчал бы он с нами здесь? Что касается Толяна, то тут и интересоваться нужды не было: при виде Некрасовой он натурально впадал в ступор. При упоминании о ней я, конечно, вспомнил сказанное сегодня Юлькой: что Некрасова, оказывается, ко мне «очень даже расположена»; хоть и было это лестно, мне стало из-за этого неудобно перед Толяном – словно бы я чем-то навредил ему.

- Да чего ты на ней зациклился-то? – сказал я ему. – Далась она тебе. Какая-то она… ну слишком уж! Подступаться даже страшно. Может, лучше тебе на Сметанину переключиться, а? Она тоже ничего вроде, и с Юркиной Маринкой опять же подружки.

- Кто б говорил! - мрачно огрызнулся Толян. – Сам-то – чего ж? У меня, может, вариантов и нет, так и у тебя как-то все…

Было уже темно, фонари за корпусом не горели, окна погасли. Со своими минус двумя и без очков, надеть которые я впопыхах забыл, видел совсем плохо; но все же от меня не укрылось, что осекся Толян потому, что Юрик пихнул его кулаком в бок.

- Не понял, что такое? – возмутился я. – На что это ты намекаешь?

Юрик поспешно схватил бутылку.
- Еще по глотку?

- Нет-нет, погоди! – остановил его я. – Ты чего это сказал, Толян? А ну колись давай!

Толян снова не ответил. Пока он молча пыхтел сигаретой, Юрик попытался еще раз всунуть мне бутылку. Почувствовав себя так, будто меня засасывает в трясину, а они, стоя на твердом, боятся подать мне руку, я мгновенно вышел из себя

- Бля, пацаны, да вы охуели, что ли?! – резко отмахнувшись от протянутой мне бутылки, завопил я. – Вы чего меня за нос-то водите, а? Заканчивай, Толян, быстро, раз уж язык протянул! Что там с Богдановой? С кем-то еще она? Говори!

- Да тише ты, не ори! – отдернув руку, зашипел на меня Юрик. – И клешни не распускай тут! А то ведь я…

Успокоить меня с ходу никогда и ни у кого не получалось; а угрозы так и вовсе действовали наоборот. До этого я, можно сказать, и не орал, а тут кровь и впрямь ударила мне в голову.

- Что, бля?! – загорланил я еще громче, вскочив на ноги. – Да это я и не распускал еще ничего! Хули мозги мне тут компостируете? Я вам кто? Друганы, бля, называется… Чего скрываете там? Говорите, или я…

- Да скажем, скажем, не ори только! – примирительно замахал руками Юрик. – На, глотни все ж…

Он снова протянул мне бутылку. Я сел на землю, хлебнул водки. Глоток пришелся «не в то горло» и запросился обратно. Я начал судорожно искать в темноте нож, чтобы подцепить закусь; шарил вокруг, но найти не получалось; так продолжалось до тех пор, пока Толян, сообразив, в чем дело, не сунул мне нож ручкой в руку. Запихнув в рот кусок фрикадельки, я с трудом подавил рвотный рефлекс.

- Так что там? Ну излагайте уже!

- Вовчик к ней подкатывает, Толстый который, из третьей палаты, - «изложил» Юрик. – С самого начала подкатывает, но поначалу выглядело все так, что она его вообще не замечает, напрочь.

- А сейчас как?

- Сейчас… ну тоже не сказать, чтоб кардинально прям все поменялось. Но вместе их пару раз видели, было. Перед корпусом они на скамейке сидели. Разговаривали вроде как.

Нельзя сказать, чтоб я сильно этому удивился, ведь услышанное подтвердило и без того возникшие у меня сегодня подозрения. Тем не менее мне пришлось сделать над собой гигантское усилие, чтобы тут же не вскочить с места и не броситься бегом в сторону первого отряда.

- Вот ****ина-то, а! – зло выругался я. – Правда, значит, на два фронта решила – а строит-то из себя…

- Слушай, ну это далеко не факт! – сразу сделал шаг назад Юрик. – Может, просто разговаривали, может, неудобно ей – взять вот так и совсем отшить человека…

- Толстому сало выпустить – одно не помешает… - проворчал я.

Мы сделали еще по глотку. Закусывать было нечем, я зажег сигарету, глубоко затянулся, лег на спину. Я лежал и смотрел в небо, а оно – покачивалось надо мной. Несколько глотков водки – это они двигали туда-сюда и без того расплывающиеся в моих подслеповатых глазах миллиарды звезд; и все, что было сейчас со мной, и все, что было мною: и этот вечер, и не шедшая из головы Юлька, и много чего еще, в общем, вся моя бессмысленная, короткая и уже, очевидно, ничего впереди не обещающая жизнь – все это мельчало и исчезало, до полной незаметности, под сводом огромного, качающегося неба, на котором кружился и поблескивал непостижимым величием волшебный хоровод вечных огней, столь прекрасен и столь грандиозен, что кажется: либо его не существует вовсе, либо существует только он и ничего другого.

Между тем, настала очередь Толяна: хлебнув еще малость и упав после этого на локоть (трудно было определить: действительно его повело или он прикидывается, полагая, что это круто выглядит), он тоже решил не оставлять невыясненных деталей.

- Сулуш-ш-шайте, а вот скажите вы мне! – проговорил он заплетающимся вроде как языком. – Не понимаю я вообще-то: что вы имеете против Некрасовой?

Небесный купол с гирляндами из звезд раскачивался и кружился все сильнее. Я глубоко затянулся и выпустил вверх, на волю, целое облако дыма.

- Вообще-то ничего, - услышал я сам себя, как будто говорил это вовсе не я. – Некрасова – она что надо, конечно. Но… как там? Скорее небо упадет на Землю… и Дунай… куда-то там не туда… чем сдастся… кто там сдастся?(5)

Юрик захихикал.

- Чего? – не понял меня Толян. – Ты чего сказал-то, Серый?

Его опирающаяся на локоть рука подвернулась, голова упала на землю.

- Время зря тратишь, он сказал, - помог мне Юрик. – И я тебе о том же постоянно…

- Вот-вот, - подтвердил я. – Что-то в этом роде…

- Но должен сказать, - продолжил Юрик, и я понял: речь уже не о Толяне. – Твой вариант, полагаю, немногим лучше. Уж больна она зажатая…

- Может и не лучше, - нехотя, но согласился я. – Хотя вообще-то…

- Ну а мне-то чего тогда вкручиваете? – перебил меня Толян. – Мне вкручивает, а сам-то вон…

Он лежал, прижавшись щекой к земле – так будто это и была Некрасова.

- Да никто не вкручивает, Толян, дело твое - сказал я. – Свои преимущества тоже есть: например, насчет конкуренции можешь, в отличие от меня, не заморачиваться.

- Хочешь сказать: ты на нее не претендуешь? – еле слышно, словно уже засыпая, пробормотал он.

- Да даже если бы… говорю же, там – без мазы, - ответил ему я, чувствуя: и меня язык, кажется, слушается плохо.

В памяти моей снова всплыло слово «расположена». «Расположена, располагаться, лаг-лож…» - качнулось небо; я закрыл глаза и представил Юльку – такой, какой видел ее сегодня, в обтягивающих джинсах и свитере; представил и мне показалось: я не только вижу ее, но и чувствую еле заметный запах ее духов и, быть может, даже дотрагиваюсь до ее шеи губами…

Глаза пришлось открыть: потому что Юрик опять начал пихать мне бутылку. Там оставалось немного, но и неполной поллитры нам троим, как выяснилось, вполне хватило. Опыта, чтобы определить причину, было у нас недостаточно, но, вероятнее всего, так случилось из-за дефицита закуски. Всего банка фрикаделек на троих – фактически пили мы на пустой желудок. Толян определенно пребывал почти что в отключке; я пока еще сохранял определенную стройность мыслей, но сильно опасался, что все сильно изменится, как только я приму вертикальное положение; и только Юрику все было нипочем. Неудивительно – из нас троих по массе он шел впереди с большим отрывом.

- Как думаешь, Серый: коммунистов свалят все-таки? – вдруг спросил он как раз в тот момент, когда я мучительно боролся с очередным приступом тошноты после ничем не заеденного глотка.

- Ага, конечно! – отдышавшись, с сарказмом отреагировал я. – Их свалишь, пожалуй. Семьдесят лет сидят! И еще столько же просидят.

- Не знаю, не знаю, - тихо и как-то даже зловеще произнес Юрик. – Вот батя мой говорит: если армянам и азерам не вставят сейчас по первое, все рухнет к ****и матери(6).

- Что рухнет? – не понял я его. – Как оно рухнет-то?

- Власть рухнет. Страна развалится. В этом смысле…

- Страна развалится? Как это? – удивился я. – Не представляю.

- Да так и развалится, как? Ну вот по республикам хотя бы. Прибалты станут отдельно, Украина отдельно, Белоруссия… И остальные. Это еще самый простой вариант, а то ведь и дальше: татары какие-нибудь, башкиры, якуты. Кавказ этот, их же там…

- Да ладно, кто им позволит? Разговоры одни, так ведь песдеть не мешки ворочать… Как до дела дойдет, прихлопнут, у этих не заржавеет.

- Об этом и речь: не прихлопывают ведь. Как раз вот только на словах, а по башке-то, смотри, до сих пор никому не дали. С Карабахом если не разберутся – так все скоро захотят.

Небо качалось все сильнее, но голова думать пока что не отказывалась. Я сообразил: Юрик, видимо, жаждет моей поддержки.

- Да и хер с ними со всеми! – сказал я. – Сидят все у России на шее, задолбали. Хотят – так пусть и отделяются, нам только лучше будет. Особенно без азиатов, достали чурки эти. Да и хохлы, со своим салом…

- Да ты что, Серый? – удивленно, словно не веря своим ушам, отреагировал Юрик. – С каким еще салом? На Украине-то – у каждого из нас родственники, почитай. Что значит, пусть отделяются? Это ж как взять и самому себе здоровую руку отнять, например. Взяла то есть Россия и сама от себя кусок отрезала…

- Ну так это ж не Россия, а Украина, - возразил я.

- Серый, да что ты несешь? – Юрик, кажется, непритворно испугался. – Ты это серьезно? По-твоему, значит, Украина – это не Россия? Я вот вырос там вообще-то, и фамилия у меня… так я, значит, по-твоему, не русский, что ли? Или я по-русски хуже тебя умею?

Мысли мои и так путались; затеянный Юриком разговор этому только способствовал. Продолжать его мне не особенно хотелось – тем более что мне было, в общем, все равно, как они все будут тут жить без меня: с хохлами или без хохлов.

- Да нет, конечно, даже лучше, - примирительно сказал я и, пытаясь сменить тему, позвал Толяна: - Эй, слышь, ты как там?

Тот буркнул что-то нечленораздельное.

- Спит, что ли? – спросил я неизвестно кого.

Но Юрик не пожелал униматься:

- Разве что во Львове каком-нибудь, там местные действительно больше на поляков смахивают…

- Да ладно! – сказал я. – И в деревне под Киевом – так тараторят, что хрен их поймешь.

Под Киевом я вообще-то не был, это мать рассказывала, что бывала там – когда-то давно. Кажется, она даже говорила, что отец мой – он и был откуда-то оттуда. Я особо не вникал – все равно я его никогда не видел. И уже скорее всего не увижу. Ну а мать – ее я особо не слушал. К чему? Городит вечно какую-то чушь… Про эти деревни сейчас – просто вспомнилось: надо же в конце концов хоть что-то сказать.

- Так и на севере не всегда поймешь, - усмехнулся Юрик. – Там тоже нерусские? Да ведь в республиках этих даже: сколько там русских живет? А украинцев с белорусами, которые тоже, считай, русские…

В голове у меня снова зашевелилось какое-то воспоминание – как будто как раз сегодня я уже что-то такое слышал. Не сразу, но мне удалось его ухватить и сформулировать: это ведь Мусабеков, это ведь он говорил, что у него в Казахстане все говорят по-русски, по крайней мере, в его родном городе…

Воспоминания воспоминаниями, а мысли по этому поводу у меня имелись другие, не слишком, надо признать, оригинальные.

- Блин, Юрик, - не без труда выговорил я. – Тебя, похоже, батя твой запугал просто-таки капитально! Но ты, Юрик, не ссы! Ежели оно все распадется прямо вместе с коммунистами – так и русским твоим, как здесь, так и там везде, поди уж не хуже будет, чем нам всем сейчас. Потому что без коммунистов ведь – все очень быстро наладится, это же очевидно! Все как надо будет! Вот частную собственность разрешат, и всяких бизнесменов сразу же туча появится. Конкуренция там, все дела, и жратву, одежду производить начнут. И в магазин тогда можно будет пойти, как у них там, и купить все, что хочешь. Водку вот ту же – спокойно и без очереди. В общем, ты не паникуй, давай допьем лучше.

- Да ну тебя, Серый! – с обидой в голосе откликнулся Юрик. – При чем тут это: батя запугал и так далее? Подумай просто: как это на самом деле будет, если все рухнет? Коммунистов сбросят, а вместо них кто? Бывшие коммунисты? Назовутся только иначе, а рожи – все те же. И янки в Москве. Или только в Киеве?

Этот гнилой базар определенно пора было заканчивать. Я попытался заставить себя промолчать, но любопытство в итоге пересилило.

- Слушай, а батя твой – он кто? – спросил я. – Он, что, оттуда?

- Откуда это «оттуда»? – поначалу меня не поняв, переспросил Юрик, но после, догадавшись, возмутился: - Что? Что за глупости? Нет, конечно…

- Да просто я не пойму, он против или за, - сообразив, что вопрос мой прозвучал слишком уж язвительно и стремясь его смягчить, поспешно объяснился я. – В том смысле, что…

- Он не против и не за, - перебил меня Юрик, не слушая уже, о чем речь. – Он говорит так: реально – никто не понимает, что вообще происходят. Бредят поголовно какой-то херней: демократия, рыночная экономика, частная, бля, собственность, цивилизованный мир и тому подобное. А будет на самом деле совсем не так, совсем. Поднимут и оземь бросят, и так несколько раз подряд. И мне, Серый, такое слушать вообще-то не очень нравится: жить-то нам.

После подобного набора аргументов я, конечно, не мог не повторить уже прозвучавший вопрос; лишь постарался сделать это помягче.

- Так все-таки – кто он, батя-то твой? По профессии в смысле.

Секрета Юрик делать не стал, но ответил без особого энтузиазма:

- Вообще-то физик он.

Я вспомнил: Юрик из Троицка, а там институт, кажется, какой-то научный. Тогда, наверное, и впрямь не оттуда, а просто совок, причем довольно упертый.

- В общем, ты не ссы! – подбодрил я Юрика еще раз.

Он глотнул из бутылки, передал ее мне. Оставалось там совсем немного и я, открыв рот, махом вылил последнюю на сегодня «огненную воду» в себя.

9 августа, среда

Большую часть ночи я провел в неравной борьбе с «вертолетом»; заснул только под утро, когда на улице уже рассвело.

Проснулся не сам – разбудили. Кто-то активно тряс меня за плечо, голову сверлила ввинчивающаяся в одну точку, справа у виска, боль, глаза из-за того, что проспал всего пару часов, отрывались с трудом. Когда мне все же удалось их продрать, увиденному я не обрадовался: надо мной с недовольным видом нависал вожатый третьего отряда Володя (так его называли «пионеры», мне разрешалось звать его Вовой; у него и у его напарницы Нади я, собственно, числился помощником).

Поняв, что я наконец очухался, Володя нарочито повел носом и картинно замахал, разгоняя воздух, рукой; даже спросонья я понял: это означает, что исходящий от меня запах перегара не оставляет сомнений в совершенном мною проступке.

«Пионеры» подобострастно захихикали.

- Ой, ладно, - все еще в полудреме пробурчал я. – Сам-то, можно подумать…

Головная боль отчаянно требовала покоя – только поэтому я снова закрыл глаза; однако Володя, сочтя, очевидно, подобное циничным пренебрежением его требованием подняться, без лишних церемоний и с явным намеком на физическое превосходство в тот же момент снова хватанул меня за плечо и потянул на себя, заставив тем самым сесть на кровати. Это вызвало дружный хохот «пионеров», поскольку ко всему прочему обнаружило то, что под одеялом я лежал полностью одетый и даже обутый. Увидев еще и это, Володя резко и крайне недовольно качнул головой.

- И сколько ты спать, интересно, собрался? – громогласно поставил он мне на вид. – Зарядку уже пропустил, на линейку, по-твоему, тоже я всех выводить должен? А ты тогда тут на кой хрен?

Изначально препираться с ним я вообще-то не собирался – хотя бы потому, что так бездарно попался. Но подняться и прийти в рабочее состояние так скоро, как того желал Володя, я был просто не в состоянии. К тому же от резкого рывка через мою черепную коробку словно бы прострелил электрический разряд.

- Отстань! – скорее попросил, чем потребовал я, морщась от боли. – Ну выведи разок, небось не развалишься…

Его глаза, глядящие на меня с неприятно близкого расстояния из-под очков в черной пластиковой оправе, чуть не вылезли из орбит, щека злобно дернулась. «Пионеры» снова некстати захихикали.

- А ну, встать! – заорал он в ярости. – Мало того, что… так еще и выступаешь! Вставай, я сказал, и марш на линейку!

От его вопля у меня зашумело в ушах.

- Да отвали ты! – зло буркнул я и снова упал на кровать. – Без тебя тошно.

Что сделалось его лицом в этот момент я не увидел, поскольку, едва голова моя коснулась подушки, глаза закрылись сами собой; но буквально через мгновение я снова почувствовал резкий рывок: теперь он схватил меня одновременно за руку и за шиворот, потянул вверх и вытащил из койки. Не успев от неожиданности опомниться, я упал на пол да еще и приложился макушкой о дверцу тумбочки. Спазм сдавил правую половину лба, перед глазами пошли круги, в горло изнутри ударился рвотный позыв. Чтобы сдержать тошноту и не вывернуть прямо на Володю все небогатое содержимое своего желудка, я схватил себя рукой за подбородок и так поднялся на ноги. Наверное, если бы у меня были силы, после такого я бы сразу вцепился обидчику в глотку; но сил у меня не было.

- Вов, уйди, а? – с трудом выдавил я. – Отстань, отвали, сказал же тебе! Что непонятного?

Подняв на него глаза, я увидел, что теперь лицо его от бешенства побагровело до цвета спелой вишни. Он снова сделал движение рукой, желая, видимо, схватить меня за шкирку.

- Только тронь! – предупредил его я, и мне снова, как вчера вечером, показалось так, будто свой же голос я слышу со стороны. – Только, ****ь, тронь! Отвечаю: нас вынесут отсюда обоих.

Я стоял перед ним, без сил, дрожали ноги, тряслись руки, но страшно мне не было, а в его глазах, хоть и приходилось мне в них смотреть снизу вверх, страх я различал весьма отчетливо. Я не боялся, потому что знал: конец один и он не за горами, поэтому, пусть мой потенциальный противник и в два раза крупнее меня, роли это никакой не играет. Я знал: если он схватит меня, если ударит, если бросит через всю комнату, хуже от этого станет только ему самому. Что именно и как тогда произойдет, я, конечно, не представлял, ни одной мысли о том, что смогу я предпринять, в голове моей также не было; но я совершенно ясно, почти детально осознавал: если он сделает хоть что-то, на своих двоих из этой палаты он уже не выйдет. И, наверное, не только я, но и он чувствовал именно это.

«Пионеры» притихли, вжались в койки, едва не залезли от страха под одеяла. Все такой же багровый, встретившись со мной взглядом, Володя сразу опустил руки; лицо его при этом исказилось в злобной, но беспомощной гримасе.

- Ладно! – процедил он и, резко повернувшись ко мне спиной, сделал шаг к входной двери. – Еще поговорим потом, сейчас времени нет. А ну – быстро все на линейку!

Последнее относилось к «пионерам»; они, повскакав с мест, гуськом двинулись за ним.

- Иди-иди! - бросил я ему в спину и снова упал на кровать. – Командуй, товарищ маршал!

Мусабеков приготовился прыснуть, но, бросив на меня быстрый взгляд, поспешно зажал рот рукой.

- Мудак! – пробормотал я, когда все вышли. – Комсомолец ***в!

Силы покинули меня – как раз то, что только что поддерживало, и забрало их без остатка. Стихли голоса в холле, и страшная, холодная, но уже привычная мысль: о бессмысленности и скоротечности, неумолимо и неотвязно завладела моим сознанием, захватила все существо. Теперь я думал: нет, мне не все равно. Не наплевать – потому что это жестоко и подло, это неправильно: все они, все те, кто всерьез полагает, что так важно выйти с горном на зарядку и линейку, те, кого волнует, как правильно спать: одетым или раздетым, смеющиеся, когда не смешно, боящиеся того, что не страшно, все они и еще многие другие будут жить, а вот я, точно зная, что все это не играет никакой роли, умру в ближайшие годы или даже месяцы. И обо мне точно не вспомнят: ни Мусабеков, для которого я вроде как «настоящий волк», ни вожатый Володя, для которого я просто наглый, молодой говнюк, ни Юлька, для которой… для которой я вообще непонятно кто; не вспомнит никто, кроме разве что матери, да и ей, мне кажется порой, без меня станет проще и спокойнее.

Ну а если все так – что тогда имеет хоть какой-то смысл? Если не «суета сует» – что тогда? Наверное, только то, что я могут еще успеть; но что я могу? Не проходное, не ничтожное, но настоящее – такое, на что и всю жизнь не жалко потратить. Что вообще имеет смысл успевать? Уж точно это не о водке с фрикадельками в грязной канаве, не о том, чтобы мучиться после головой и чувствовать себя, как последнее чмо; но и не о том, чтобы соответствовать требованиям Володи: зарядки, линейки… или, наоборот, о том, чтобы не соответствовать…

О чем же тогда?

Ответ пришел сам собой, стал предельно очевиден: конечно, о Юльке! Она – единственное, что сейчас имеет для меня значение. Единственное, что нужно успеть и что еще можно успеть. Юлька… ее глаза, ее лицо, ее руки… и да, конечно же, ее тело… и наши тела вместе… и не только тела – но в первую очередь все же тела; без этого сгинуть – действительно было бы жалко…

С такими мыслями: о Юльке, о потерянном времени и об оставшемся времени, а также с закрытыми глазами, я провел минут пять, и постепенно все они, как это обычно и происходило, трансформировались обратно – в острое чувство обиды. В который раз я недоумевал и злился: ну почему, спрашивается, почему – все упорно продолжают мне лгать? Зачем обманывают, почему не признают очевидного? Чего они боятся? Или не боятся, а глумятся – именно поэтому и не хотят со мной начистоту? А ведь если бы я знал правду, знал ее с самого начала, времени у меня на то, что действительно важно, было бы гораздо больше. Впрочем, если важна только Юлька – какая тогда разница, ведь с ней мы только десять дней как знакомы; а до нее – и на горизонте-то никого не было...

От бессилия ли или закономерным образом – меня снова замутило. Это было не так, что нельзя сдержаться, но стало понятно: без специальных мер все равно не обойтись. Скоро завтрак, после – поход, в который идти мне вообще-то не очень хотелось, ведь это означало: целых два дня не увидеть Юльку. Перспектив отвертеться от прямых обязанностей, особенно после теплой беседы с Володей, не просматривалось, так что, хочешь не хочешь, до завтрака мне надлежало каким-то образом привести себя в пристойное состояние.

Я встал и побрел в туалет. Отряд, слава богу, еще не вернулся с линейки. Нагнувшись над унитазом, засунул в рот два пальца…

После этой процедуры мне резко полегчало. Я вернулся палату, взял щетку с зубной пастой, почистил зубы, умылся и возвращающихся «пионеров» встретил, без преувеличений, другим человеком; возможно, поэтому, когда, уже придя в бодрое состояние, я услышал в холле голос Володи, мне стало до того стыдно за свое недавнее поведение, что захотелось зажмуриться и ничего не видеть: в первую очередь, конечно, не видеть самого себя.

Поспешно выбежав из палаты, я постучался в вожатскую; но от нетерпения открыл дверь и просунул голову в щелку, не дожидаясь ответного «входите». Не успев, видимо, морально подготовиться к столь скорому моему появлению, Володя, чтобы отвернуться, так резко дернул головой, что очки в черной пластиковой оправе едва не слетели с его носа.

- Вов, послушай, ну… э-э-э… -- проблеял я, увы, не придумав ничего более убедительного.

Он снова мотнул головой – не так резко и с иной целью: пригласив все же меня тем самым внутрь.

Теперь, получилось так, он сидел на койке, а я стоял перед ним почти что навытяжку – примерно так, как заставлял нас стоять в младших и средних классах, поймав за какую-нибудь детскую выходку, школьный военрук (последние пару лет уже не заставлял – не желая, видимо, без надобности рисковать здоровьем). Правильнее было бы, наверное, повиниться, но, не находя нужных слов, я молчал – в конце концов, при желании нетрудно было понять, что пришел я явно не за тем, чтобы снова сказать пару ласковых.

- Ну и чего тебе? – выдержав паузу, но так ничего от меня и не услышав, хмуро спросил Володя (конечно же, он полагал, что заставить мой язык провернуться – это будет иметь дополнительное воспитательное значение).

- Вов, ну я эта… - забубнил я снова, так и не сумев добавить внятности. – Я… ну-у-у…

- Вот именно! – торжествующим тоном, но на меня при этом не глядя, произнес он. – Как послать, так за словом ты в карман не лезешь!

Его слова встретили во мне внутреннее сопротивление: несмотря на то, что за себя по-прежнему было стыдно, ощутить его действия как полностью обоснованные заставить я себя не смог.

- Ну а чего руки-то распускаешь? – вернулся ко мне дар речи. – Да при «пионерах» еще. Другого ждал, что ли? Думал, спасибо тебе скажу?

- Вот-вот! - повторил он, словно только того и ждал. – Как нахамить, так слов у тебя всегда в достатке. А ты не забыл, в каком виде я тебя застал и во сколько, а? Времени полдевятого, в палату войти невозможно, Волков все еще в постели, причем в одежде и в башмаках даже! Блин, Серый, ты же помощник вожатого! Если и нарушаешь, ну делай это как-то так, чтобы никто этого не заметил. А ты как сделал?

Как только он начал меня отчитывать, стыд тоже ушел. Впрочем, возможно, это произошло еще и потому, что стало понятно: всерьез зла он не держит.

- Вов, - попробовал я снова взять примирительный тон, - вообще-то пришел я, чтобы перед тобой извиниться. Не за то, правда, что мы вчера с пацанами… и не за то даже, что горн проспал. Но за то, что нахамил, да еще при младших… за это готов, хоть бы и при них даже. Только это все равно не отменяет того, что на хамство ты меня спровоцировал. Ну вот нахера, скажи, это было делать: хватать, дергать? Видишь же: херово мне. Башкой треснулся, а она и так раскалывается. Я тебе об этом, а ты начинаешь…

Володя покачал головой и горестно вздохнул – так, будто за пару минут уже успел устать от меня не на шутку.

- Знаешь, Серый, ты парень вообще-то ничего, - сказал он. – Вообще-то ты нормальный, знаю ведь я тебя. Но это все где-то очень глубоко в тебе, а снаружи… Наглый, упрямый… ну как вот с тобой? Какого хрена ты, спрашивается, сейчас права качаешь, а? Какого?

Говоря, он начал загибать пальцы.

- Нажрался – ты. Раз. В одежде и обуви в койку завалился – ты. Как свинья, ей-богу.

- Свиньи спят в одежде? – съехидничал я.

Он продолжил, не обращая внимания:

- Короче, это два. С горном не встал – ты, три. На зарядку не пришел, ни свою, ни другие палата не вывел – ты, четыре. Меня при детях обхамил – ты, пять уже. На линейку не явился – ты, шесть. В сортире еще наблевал… Сколько там уже у нас?

- Семь, - озадаченно отозвался я. – А как ты…

- Я же говорю, ты как свинья: грязи не замечаешь. Неважно, восьмое - то, что ты вот вроде извиняться пришел, а в итоге опять права качаешь…

Уже открыв было рот, чтобы ответить на весь предъявленный перечень моих прегрешений соответственно (особенно, на «свинью»: на этом месте мне стало обиднее всего за то, что мой примирительный тон не оценен должным образом), я вдруг подумал, что говорит он все это исключительно от беспомощности. Жалко занудствует, имея полное право приказывать: не значит ли это, что я уже достаточно за себя постоял и, чтобы не усугублять, могу позволить себе остановиться?

- Да ничего я не качаю, - пробурчал я – Прав не имею по определению – как деклассированный элемент. Короче, извиняться перед строем или нет?

Володя вдруг усмехнулся, причем без едкости, скорее – с удовлетворением.

- Да ты и один на один пока что не очень-то…

- Как это? – больше для виду возмутился я. – Я ж с самого начала… Ну извини, короче.

Уже не усмехаясь, а улыбаясь, и довольно широко, он поднялся на ноги, поправил очки и покровительственно хлопнул меня по плечу.

- Что ж, вот за это на активе(7) ты мне и понравился! – заявил он.

Я поинтересовался:
- За что же?

- Да вот за это: за то, что боевой, но рамки не переходишь, за то, что голова работает… И да, согласен: руки распускать – это было неправильно. Погорячился и я, извини. С другой стороны, сам посуди: если я позволю тебе на меня откровенно класть, начнут ведь и все остальные. А кто в отряде за всех и за все отвечает?

- Ну ты, само собой… - согласился я.

- Вот! Потому и не могу позволить…

Казалось бы, он уже оправдывается, и в настрое своем ко мне явно переменился – и тому, и другому я должен был быть рад, ведь за этим вообще-то и явился; однако же после этих «разъяснений» у меня возникло отчетливое ощущение какой-то недоговоренности, и вместо удовлетворения меня охватила досада. И зачем я только затеял этот совершенно гнилой разговор?

Интуиция меня не обманула: следующей уже фразой Володя, полагая, видимо, что таким образом тоже делает мне своего рода комплимент, вполне подтвердил, что на уме у него все это время было не совсем то же самое, что и на языке.

- Но вообще-то больной ты, конечно, на всю голову! – сообщил он мне, еще раз похлопав по плечу.

Вроде бы и тут все выглядело так, что он не хочет сказать ничего такого уж плохого. Имелось в виду: это надо же – несмотря на столь явное физическое превосходство, меня ты не испугался! Однако то, как покровительственно это было сказано, прозрачно намекало: дело вовсе не в смелости.

Чтобы не услышать еще что-нибудь подобное, мне захотелось побыстрее уйти.

- Ладно, пошли на завтрак, что ли? – не реагируя на услышанное, предложил я. - Есть-то хочется, особенно после всего этого…

- Пошли, - согласился он.

- Когда выступаем? – для поддержания светскости, уже выходя, спросил еще я.

- Имеешь в виду, в поход? Часов в одиннадцать-двенадцать, думаю. Как соберемся. На завтрак скомандуешь?

- Так точно, мой генерал.

«Скомандовав», я направился в столовую. Корпус, где она располагались (там же и клуб), еще был закрыт: запускали туда почти всегда с опозданием в десять-пятнадцать минут. Я сел на скамейку напротив, причем на ту из них, мимо которой никак не могли не пройти все те, кто следовал сюда со стороны первого отряда.
День, как и вчерашний, обещал остаться знойным, но не слишком жарким: сейчас, поутру, в одной футболке, мне было даже немного зябко. Откинув назад голову, я глядел в совершенно ясное, без единого облачка, утреннее небо и не думал почти ни о чем, разве что совсем чуть-чуть о походе, от которого нельзя отвертеться.
Пожалуй, нет, все же думал: о том, что уйти мне придется совсем не вовремя, ведь, возможно, как раз сегодня все у нас с Юлькой могло бы наконец решиться, а получится в итоге, что в самый неподходящий момент я предоставлю ей возможность без помех крутить роман с ее «толстым» Вовчиком. Я, значит, «пионеров» у костра развлекай, а она тут… Еще и дискотека сегодня, Толстому, стало быть, все козыри в руки.

Что ж, мне оставалось только надеяться – надеяться на Юльку. Я закрыл глаза и увидел ее – увидел такой, какой она была вчера, когда возвращалась ко мне, пройдя до этого мимо. Я видел ее четко, резко, совсем не так, как вижу без очков; и я помнил каждую черточку ее лица, каждый изгиб фигуры и все детали одежды; единственное, чего я не мог вспомнить, это как выглядят ее глаза – ведь они так давно не смотрели на меня… Нет, конечно, я все равно не забыл, какого они цвета, и как именно подкрашены веки, и какие длинные на веках ресницы; я помнил все то, что видел достаточно близко, чтобы хорошо разглядеть; но все мои воспоминания об этом словно лишились жизни: они всплывали застывшие, окаменевшие, как прочитанный без выражения стих. Ни звуков, ни движений, ни запахов – как мертвая статуя, в силуэте которой еще остается что-то от живого человека, но в глазах же – совсем ничего.

Очнуться меня снова заставил легкий толчок в плечо.

- Ты как? Живой? – спросил Юрик.

Они с Толяном уселись рядом.

- Да вроде, - отозвался я. – Хотя, конечно, с утра…

Юрик хмыкнул, кивнул на Толяна – лицо у того было землисто-серого цвета.

- И он вот тоже. А я вроде ничего.

- Ну ты герой! – поддел я. – Двоих одолел, значит…

- Хорошо тебе! – хриплым, севшим голосом высказался Толян. – На линейку-то – положил. А меня потащили, еле выстоял. И перед ней еще – зарядка. Круговые
вращения головой, круговые вращения телом. А у меня и без того всю ночь одни круговые вращения.

- И пробежки! – добавил Юрик.

Мы оба так посмотрели на него, что он, устыдясь своих высокомерных над нами насмешек, сразу замахал руками:

- Ладно-ладно, пошутил же…

- А ты как? – обратился я к Толяну. – В столовую – стоит ли тебе?

- Не знаю, пойму по ходу, - поморщившись, вздохнул он.

- Глядите! – шепотом отвлек нас от взаимного сочувствия Юрик.

Мы оба посмотрели на него, а он показал нам глазами в сторону первого корпуса. Еще ничего не поняв и не заметив, за долю секунды я все же успел подумать о том, что, увидев прямо сейчас Юльку и Толстого вместе, вряд ли смогу удержать себя в руках: для этого мне как минимум понадобиться сделать над собой чрезвычайно большое усилие – настолько большое, что почти наверняка непосильное. По счастью, обернувшись, идущими вместе по дорожке я обнаружил только Богданову и Некрасову; однако, как выяснилось буквально через несколько секунд, и от этого мне не стало намного легче. Не стало – потому что они быстро и молча прошли мимо нас, а Юлька – хоть я и проводил ее довольно красноречиво глазами – даже не повернула голову в мою сторону. У входа в столовую они остановились, и я понадеялся было, что Юлька, как и вчера, вернется; но (как будто в насмешку – ведь вчера я на это не надеялся) ничего подобного в этот раз не произошло: дверь почти сразу открыли, и Богданова, даже не попытавшись обернуться и бросить на меня хотя бы мимолетный взгляд, исчезла внутри.

Я остался сидеть в той же позе, что и был: откинувшись на спинку скамьи, раскинув в стороны руки; я смотрел прямо перед собой, все усилия свои направив на то, чтобы не позволить никому из окружающих понять, что происходит у меня внутри. Происходящее – выглядело не слишком привлекательно: единственным моим и совершенно отчетливым при этом желанием было встать, подойти к Юльке и со всего размаху ударить ее кулаком прямо по лицу. Как вариант, огреть по голове чем-нибудь тяжелым – ничуть не лучше, конечно. Больше мне ничего не хотелось, а этого – хотелось настолько, что для того, чтобы заставить себя этого не сделать, мне пришлось на несколько секунд буквально умереть: перестать двигаться, перестать дышать. Перестать жить – потому что в жизни мне всего-то и осталось: покончить раз и навсегда с ее окаменевшей физиономией. Поэтому – я сидел, не двигаясь, не позволяя себе шевелиться; сидя, я остывал, словно только что вскипяченный чайник; стоило мне только двинуться – получилось бы так, будто под чайником кто-то снова зажег огонь: вода бы вскипела, и паром сорвало к чертовой матери крышку…

- Вот ведь две овцы, а? - услышал я.

Это процедил Толян, тем самым выведя меня из ступора; в этом момент я понял, что в своей беде, или, точнее, в унизительной своей беспомощности, я, по крайней мере, не одинок. Данное озарение оказалось кстати: бешеную злость оно трансформировало в тихую. Не менее отчаянную, нет, но все же отличающуюся – в первую очередь, отсутствием необходимости реагировать на произошедшее немедленно.

- Не кисни! – подбодрил я Толяна. – Наш час обязательно придет!

Он снова поморщился.

После завтрака Володя объявил, что на сборы отряду он дает час, но, естественно, через час до готовности было еще далеко. За воротами лагеря мы оказались после двенадцати; поскольку мне поручили следить за тем, «чтобы пионеры не разбредались», я замыкал шествие – таким образом, мне, с одной стороны, удавалось держать всех в поле зрения, с другой – самому держаться подальше от Володи и от его напарницы Нади, поскольку вести с ними светские беседы мне совсем не хотелось.

Вчерашняя странная, нежаркая духота, так и не пролившись дождем, сегодня вернулась снова. Дорога шла через поле, на открытом пространстве резкими порывами на нас налетал весьма неприятный ветерок; от него, от нехватки кислорода, от влажности (или все еще от последствий вчерашнего) мне становилось дурно. Странно немели руки, кололо в груди, гудела и кружилась голова. Не сразу, но я подумал: а может быть, дело совсем не в погоде, а в том, что хищная гадость внутри меня уже тянет во все стороны свои смертоносные щупальца? Чем еще объяснить, что всего полчаса нудно-пыльной дороги отняли у меня все силы? Высушили настолько, что мне приходилось активно подгонять себя, чтобы удержать должный темп?

Воодушевленный своей командной ролью, Володя бодро вышагивал впереди, но от Нади мое малахольное состояние, как и следовало ожидать, не укрылось: заметив, что я отстаю, она пропустила отряд и, поравнявшись со мной, спросила:

- Ну ты чего пришибленный-то такой? Последствия?

Я сделал вывод: и ей настучали.

- Не знаю я, какие бывают последствия. У меня, можно подумать, такой уж большой опыт…

- С почином, значит? – спросила она, но не с ехидцей, а скорее с мягкой иронией.

Как и Володя, Надя училась в физтехе и так же, как он, была старше меня лет на пять. В моем представлении физтех мало вязался с симпатичными девушками, но Надю и этим природа не обделила. Она вообще казалась мне почти идеальной: и красивой, и умной, и доброй, и с чувством юмора… короче, полный набор, но все это, понятно, абстрактно: пятилетняя разница в любом случае лишала меня шансов подступиться, так что ни о чем таком я даже не думал.
- Ну нет, не впервые, конечно.

- Не впервые? – удивилась она. – Когда ж это ты, интересно, все успел?

- Да вот успел… - не слишком уверенно пробубнил я.

Надя посмотрела на меня – недоверчиво и разочарованно одновременно. Мне стало стыдно: нашел перед кем хвастаться подобными «подвигами»!

- Заливаешь? – спросила она.

Не зная, как будет лучше, я промолчал. Врать не хотелось, но и разрушать в ее глазах свой положительный образ – было бы недальновидно.

- Наговариваешь на себя? Зачем? – пожала она плечами.

Я с удивлением подумал, что, пожалуй, впервые обнаруживаю в ней настоящую студентку физтеха.

Некоторое время мы шли молча. Чувствовал я себя по-прежнему неважно; к тому же степень моей усталости явно не соответствовала пройденному, пусть и с утяжелением, пути, - все-таки за спиной я нес рюкзак с вещами, а не пару двухпудовых гирь. Снова подумал: может, и впрямь – оно? Ведь где-то я слышал, что именно так обычно все и происходит: сначала оно забирает силу, потом забирает тело, потом забирает жизнь…

- Мне кажется: это совсем не твое, - так и не дождавшись от меня никакой реакции, сказала Надя. – Совсем с тобой не вяжется.

За настойчивым ее занудством определенно стояла искренняя обо мне забота, но от этой непрошенной опеки я испытывал одно лишь раздражение. Не добавили мне бодрости и нахлынувшие воспоминания об утренних ощущениях; в общем, продолжать этот разговор мне совсем не хотелось.

- Погода разгулялась бы, что ли… - не слишком оригинально свернул я в другое русло: ничего, кроме подобной банальности, в голову мне, увы, не пришло.

- По радио слышала: будет дождь, - отозвалась Надя.

- А чего ж мы поперлись тогда? – проворчал я, припомнив еще одно неприятное: оставленную без охраны Юльку.

- Запланировано. Вовке – от планов отступить, сам знаешь…

Действительно – это я знал.

- Планы, да, - саркастически согласился я. – Планы – это важно.

- Может, и наврали, - понадеялась Надя. – Может, пронесет. Будем сохранять оптимистический настрой.

- Врут они обычно в лучшую сторону, - ворчливо хмыкнул я. - А в худшую – все сбывается.

Оптимистический настрой – это точно было не про меня, особенно сегодня.

Надя нахмурилась, качнула головой.

- Что-то ты совсем уж мрачен…

Я молча пожал плечами.

Через поле мы плелись еще едва ли не час, и под конец я двигался, можно сказать, в полуавтоматическом режиме – то есть машинально и плохо осознавая происходящее вокруг. Помню только, что Надя, сделав еще несколько попыток завязать со мной разговор и не достигнув в этом успеха, через какое-то время снова убежала вперед.

Когда мы добрались наконец до места, где было намечено встать стоянкой (стык лесной опушки и берега реки), первое, что я сделал – умылся речной водой (довольно прохладной, почему-то, наверное, из-за быстрого течения, она до сих пор толком не прогрелась). Этим мне удалось привести себя в чувство настолько, насколько это было нужно для того, чтобы вновь не выслушивать обвинения в уклонении от своих обязанностей; каковые в данном случае заключались в осуществлении общего руководства установкой палаток, сбором хвороста и устроением костра.

После обеда, приготовленного под Надиным началом (здесь, к счастью, не потребовалось моего непосредственного участия), я прилег на траву почти у самой кромки воды. Долго лежал, почти не двигаясь, и мне не хотелось совсем ничего, даже выкурить дежурную послеобеденную сигарету; только так, оставшись наедине со своей меланхолией, глубоко вдыхая сырой воздух, я смог наконец успокоиться и даже заснуть – что, безусловно, в этот момент мне было просто необходимо.

Не помню, сколько я проспал, но, наверное, не очень долго. Разбудили меня странные протяжные звуки и громкие голоса, доносящиеся со стороны палаточного лагеря; проснувшись, я не сразу сообразил, как реагировать на происходящее и несколько еще минут продолжал «отдыхать»; но шум быстро усиливался, и это заставило меня снова вспомнить о наличии «обязанностей»; поскольку же берег реки от поля отделяла плотная полоса ив и разглядеть, что там происходит, было невозможно, мне пришлось поспешно подняться и направиться к палаткам.

Выйдя из ивняка, я обнаружил: причиной возбуждения стало стадо коров, подошедшее к палаткам со стороны поля. Слабая половина отряда жалась к лесу, а сильная (предводительствовал, естественно, Мусабеков) схватившись за подручные средства, т.е. палки и прутья, громко кричала и потрясала своим вооружением: таким образом они пытались отогнать стадо обратно. Видимо, не понимая, что происходит и почему им не позволяют пастись в привычном месте, коровы жалобно мычали и беспомощно, не проявляя ответной агрессии, топтались на месте. Уже на моих глазах, преодолев первый инстинктивный страх перед более крупным животным и убедившись, что опасности нет, «пионеры» осмелели и пошли в еще более яростную атаку: теперь они не просто пугали коров криками и взмахами рук, но и тыкали им палками в бока.

- Ну вот, наконец-то! – крикнула, увидев меня, Надя. – А то как надо – их нет! Сереж, ну разберись уже, что ли? Помоги им там, а то нас затопчут…

Выяснять, куда делся Володя, времени у меня не было (разве что предположить: где же еще? двинул в деревню за водкой) – действовать явно предстояло мне одному, тем более что чрезмерный напор «пионеров» уже привел к прямо противоположному задуманному результату: вместо того, чтобы отступить в поле, стадо начало разбегаться в разные стороны. Несколько коров, плачуще мыча, действительно попятилась назад, но другие решили спастись на берегу реки и ломанулись туда через ивняк; при этом две самые резвые коровы из стада, благополучно пройдя «через строй», попытались спрятаться за палатками – естественно, они вусмерть перепугали этим слабую половину отряда: девчонки жались к Наде, временами начиная пронзительно визжать.

- Так, а ну, прекратить! – заорал я, бросившись к толпе «пионеров».

Чтобы это произошло, мне пришлось повторить еще дважды; угомонившись, «пионеры» остановились в недоумении, не понимая, что делать дальше.

- Палки на землю! – скомандовал я. – И – спокойным шагом – назад, к палаткам! А вы там – кончайте уже голосить, а?

Успокоить слабую половину тоже удалось не сразу, но когда это все же случилось, зашедшие в тыл коровы, сориентировавшись в пространстве, тоже, к счастью, направились к реке – это уже сильно облегчило для меня ситуацию: что делать с ними в противном случае я просто не знал.

«Пионеры» также начали нехотя оттягиваться к палаткам; проблемой оставалась сгрудившаяся в опасной близости от лагеря часть стада: по-прежнему сбитые с толку, животные продолжали топтаться на месте и жалобно мычали: казалось, они плачут от обиды. Рассудив, однако, так, что оставленные в покое, они, перестав ощущать опасность, скорее всего, последуют за остальными к реке, я подошел к костру.

- Сереж, а эти? Мы их боимся… - встретила меня Надя.

- Нужны вы им больно… - процедил я. – На водопой их привели – ясно же. Сидели бы смирно все – проблем бы и не было.

- А что, места другого, нет? – подал вдруг голос Болотов. – И так тут все в минах…

«Пионеры» и «пионерки» захихикали, улыбнулась даже Надя, Болотов, довольный всеобщим вниманием, дополнил свои слова брезгливой гримасой.

Если бы это сказал Мусабеков или еще кто-то, я бы, вероятно, пропустил услышанное мимо ушей; но Болотова, памятую о его экспериментах с окурками, мне сразу захотелось ударить.

- А ты тут хозяин, что ли? Поляна эта – она твоя? – отреагировал я, явно резче и явно громче, чем оно того стоило. – Заглохни, а то первым и пойдешь дерьмо убирать…

Болотов потупился, замолчал; прочие также не пытались более оправдываться. Удалившись к реке, я закурил; стоя на довольно незначительном расстоянии от берега, несколько минут молча наблюдал за утоляющими жажду животными и думал о том, что смотреть на них мне, пожалуй, намного приятнее, чем на иных двуногих. От созерцания меня снова отвлекли доносящиеся из-за ивняка голоса: понимая, что ругаться с деревенским пастухом (или оправдываться перед ним – по ситуации) в отсутствие старшего товарища тоже, очевидно, придется мне, я вернулся на поляну.

Среднего роста худощавый человек, с изрезанным глубокими морщинами красным пропитым лицом, плохо выбритый, с космами грязных, седых волос, при этом на вид далеко еще не старик, стоял, окруженный толпой «пионеров» и, размахивая рукой с зажатым между пальцев окурком (курил он, судя по тяжелому запаху, «Астру» или «Дымок»(8)), низким, кашляющим голосом, временами запинаясь, говорил примерно следующее:

- Ну чего они вам… чего, а? Чего вы них-то накинулись? Они ж тут, мы ж тут… мы каждый день… они ж по воду… а вы… Чего они вам… чего, а? Чего накинулись…

Одни и те же слова и в одном и том же порядке пастух повторял раз за разом, словно бы крутилась заевшая пластинка, и, признаться, это были совсем не те слова, которые я, приближаясь, ожидал здесь услышать. Ожидал криков, матерщины, угроз, ожидал и попыток перейти от слов к действию, ожидал чего угодно, только не подобного плачущего хрипа – который удивительным образом напоминал жалобное мычание обиженной коровы. При этом прямо перед пастухом, нагловато улыбаясь, стоял Мусабеков – и здесь он вылез вперед всех. Подойдя, я отодвинул Талгата в сторону, тем самым обозначая как собеседника себя; оказавшись таким образом прямо напротив пастуха и на расстоянии менее метра от него, я сразу почувствовал исходящую от него резкую смесь запахов: закисшего пота, дешевого табака, перегара. Приятно от этого мне не стало, и на секунду буквально, оказавшись во власти окатившей меня волны брезгливости, я едва не поддался искушению выставить вперед обычный щит: заговорить нагло, грубо и, пусть и не ощущая за собой правоты, решительно пресечь нежеланное вторжение не слишком знакомых мне проблем в знакомый мне мир; но этой секунды хватило и для того, чтобы встретиться также с оказавшимися достаточно близко, чтобы их разглядеть, незнакомыми глазами; и эти глаза, огромные, небесно-голубые, уставшие, и, быть может, уместно сказать, исстрадавшиеся, вдруг заставили меня увидеть все совсем по-другому: увидеть так, что не он, а мы – вторглись в не знакомый нам мир, причем вторглись грубо, бесцеремонно, высокомерно, вторглись, нагло полагая наличие за собою даже и права на установление в этом мире своих порядков – в том числе и силой. А еще я совершенно неожиданно почувствовал: это и было для меня настоящим, было истинным, было тем самым, что еще до появления косматого пастуха заставило меня отогнать «пионеров» стада, а не «помочь» им, как этого хотела Надя; как минимум, оно мне куда ближе, чем глупая заносчивость жителя большого города; потому и подвыпивший этот деревенский мужичок именно мне – всех ближе…

- Вы извините, - пробормотал в итоге я, прекрасно понимая, насколько прямо сейчас рушится мой авторитет в глазах стоящих вокруг «пионеров». – Так получилось просто… нехорошо получилось. Это все я – я недоглядел.

Пастух замолчал. Несколько секунд он смотрел прямо мне в глаза – но в то же время и будто сквозь, после, не нашедшись, видимо, что ответить на мое покаяние, махнул рукой и, повернувшись лицом к уже подтянувшемуся обратно на поляну стаду, негромко присвистнул – странным, переливчатым свистом, отдаленно напоминающим пение соловья. Животные зашевелились; те из них, что ранее «прорвались» к реке, потянулись обратно.

Пастух снова заговорил – но уже не с нами, а с ними.

- Главная - ну? – негромко произнес он.

О чем это он – в первый момент я даже не понял; но почти сразу от стада отделилась и вышла вперед – как пионер на школьном смотре строя и песни – крупная черная корова.

- Вот это да! - прошептал кто-то в толпе.

- Веди давай… - также глухо, еле слышно пробормотал пастух.

И черная корова неспешно двинулась обратно: вглубь большого поля; и все стадо степенно поплыло за ней мимо нас.

Покосившись на меня, встретившись со мной глазами еще раз, пастух снова отвернулся и молча двинулся прочь, в своей покорной понурости весьма похожий на еще одну бредущую корову; немного удалившись, обернулся и, постояв так немного, кажется (толком я этого не видел), грустно качнул головой; возможно, этого и не было, возможно, это я представил себе все именно так – в любом случае для меня это выглядело так, будто последним мазком на картине поставлен жирный крест.

Когда он снова отвернулся и побрел дальше, «пионеры» оживленно загудели – в основном, понятное дело, расточая в адрес пастуха не самые лестные, по-детски злые и при этом кажущиеся им самим чрезвычайно смешными характеристики.

- По воду… по водку! Каждый день тут минируют!

С трудом сдерживаясь, я схватился за сигарету, но тут всех ярче ожидаемо выступил Болотов: изобразив руками рога, он – под радостное хихиканье толпы – выпучил глаза, начал раскачиваться из стороны в сторону и громко кричать «Му-у-у!»; этого я уже не вынес и, не говоря ни слова, без предупреждения, отвесил ему ощутимого пинка.

- Блин, Серый! – жалобно завопил Болотов, схватившись за задницу. – Достал! Груша я тебе, что ли?

Вслед за пинком от меня ему прилетел еще и подзатыльник.

- Хули ржете? – громко, не стесняясь быть услышанным никем, в том числе Надей, отвесил я. – На себя-то в зеркало гляньте! Что, герои, да?

«Пионеры» притихли; теперь они все, включая даже и Талгата, смотрели на меня испуганно, и мне стало понятно: мой авторитет в отряде если и не рухнул еще окончательно, прямо сейчас покачнулся настолько серьезно, что как раньше уже точно не будет, настолько, что единственным способом удерживать власть над подопечными теперь для меня останется только их страх.

Признаюсь, впрочем: мне и не хотелось уже предпринимать ничего для того, чтобы снова обрести уважение. Рявкнув на «пионеров», выплеснув на них наиболее негативную часть своих эмоций, я слегка успокоился; вот только менее стыдно мне совершенно не стало. Отойдя в сторону, некоторое время я смотрел вслед коровьему стаду и уныло бредущей позади него сутуловатой фигуре – смотрел, постепенно переставая различать даже силуэты: в моих близоруких глазах они все больше и больше сливались в единое колышущееся месиво. Такое же примерно месиво было и в моей голове: ни мыслей, ни образов, один только язвящий стыд. Сзади, у меня за спиной, вновь послышались смешки; что именно: нежелание их слышать или просто ищущее возможности выразиться ощущение неловкости, толкнуло меня в спину, я не знаю, но определенно что-то такое, побудительное; и кончилось все это тем, что я, сорвавшись с места, побежал догонять колышущееся месиво; зачем и что будет, когда я его догоню, я тоже, конечно, не знал.

Услышав сзади мои шаги и мое дыхание, пастух обернулся; посмотрев на меня, только кивнул. Не выказал удивления, ничего не спросил; потому и я, поравнявшись, некоторое время шел рядом, не понимая, что сказать будет уместно, а что нет.

Так продолжалось с полминуты; в конце концов я все же не выдержал и, не придумав ничего нового, повторил ранее уже сказанное.

- Вы извините, - пробубнил я. – Правда нехорошо получилось…

Пастух покачал головой – выглядело не как досада, а как сожаление. Пройдя, как по инерции, с десяток еще шагов, он постепенно замедлил ход и остановился.

- Хорошо… нехорошо… - прохрипел он, повернувшись в мою сторону (мне пришлось плотно сжать зубы и напрячь мышцы лица, чтобы не поморщиться от вновь ударившего мне в нос перегара). – Какая разница? Я ж не про себя… не за себя… - пытаясь, видимо, подыскать слова, в которые можно облечь эмоции, пастух запнулся. – Мне просто… мне за них больно, понимаешь? Им больно, мне больно, вот… Я поэтому…

От стыда у меня буквально загорелись уши – будто это я самолично мутузил палкой несчастных коров. Ничего по-прежнему не шло мне в голову – но пастух, похоже, и не ждал от меня никакой реакции; а если бы я и ответил ему что-то, он бы все равно меня не услышал.

- Как самого этой палкой, понимаешь? И как они… мелкие ведь. Такие вот растут, да… хозяева жизни, да…

Говоря, он потихоньку снова двинулся дальше, вслед за стадом.

- А все говорят: как это возможно? Загадили все… И моря засушили, и реки изничтожили… и как вот такое, а? - бормотал пастух словно бы сам с собой, словно бы ко мне уже и не обращаясь. – Животное сначала, а там и человека, а там и деревню, и город…

- Что? – удивился я. – Деревню? Город?

Догадываясь, о чем речь, я не вполне поверил, что не ослышался: как минимум по внешнему виду (да и по роду занятий) трудно было заподозрить у деревенского пастуха подобный уровень осведомленности. Даже если предположить наличие симпатий к «Взгляду» или, на худой конец, к «Прожектору перестройки»(9), одного этого было бы явно недостаточно. И сам-то я обо всем этом больше слышал, чем читал: из всей «деревенской прозы» осилить сподобился пока только «Матренин двор»…(10)

- Закурить не найдется? – по-прежнему не слыша меня и на меня не глядя, спросил пастух.

Я вынул из кармана синюю пачку «Космоса», подал ему. Увидев ее, он слегка ухмыльнулся; я понял, что это значит, и с опаской ожидал продолжения; к счастью (и снова – к моему удивлению), его не последовало. Пастух на ходу взял сигарету, чиркнул спичкой, закурил, только после этого – почему-то снова остановился. В этот раз он даже не свистел – каким-то загадочным образом стадо само почувствовало своего пастуха и затопталось на месте.

- Город? Да что город… - в этот раз он взглянул прямо на меня, однако ощущения, что он и обращается ко мне, у меня все равно не возникло. – Наши-то, наши… они, что ли, лучше?

- Не лучше? – эхом отозвался я, не совсем понимая, кого и с кем он сравнивает: своих деревенских пацанов с моими «пионерами» или шире: всех деревенских с городскими.

- Да ведь и кто остался-то? – продолжил он все так же, вроде бы не отвечая на вопрос прямо. – Кто смог, те уже в городе, а кто не смог… так лучше бы им… Не всем же вот так…

Слушая это неспешно ползущее бормотание, я вдруг поймал в себе еще и на ощущении странной его знакомости: словно бы с чем-то подобным я уже сталкивался. Вряд ли сталкивался, конечно; не так уж много довелось мне пока что повидать; тогда, быть может, читал – но где?(11)

- Разве тут жизнь? Разве это – жизнь? Нищета… Мне-то ничего, нормально… Я и на неполную сотню… Мне – да, но не всем же, вот что… А этим-то как, если вот…

Умышленно или нет, он посмотрел на сигарету, которую держал зажатой между большим и указательным пальцами. Сообразив без дополнительных пояснений, о чем идет речь, я почувствовал себя так, будто меня обвиняют в том, чего я не совершал.

- Да мне бы хоть как – а то ведь и никак можно…

Это сказалось как-то само собой, вырвалось, и в ту же секунду я пожалел об этом. Заговорить об этом – мало с кем рискнул бы. Точнее даже, не рисковал почти ни с кем, а всякий раз как пытался, из этого не выходило ровным счетом ничего хорошего. Лишь каменные, безучастные лица, лишь скошенные в сторону глаза. Так, например, было с Юлькой. И конечно, сейчас это выглядело бы глупо и жалко – выворачивать душу перед совсем не знакомым человеком.

В общем, проговорившись, я с досадой прикусил язык; но произошедшее в следующий уже момент меня по-настоящему удивило: вместо той обычной реакции на пугающую всех тему смерти я увидел преображение совсем иного характера. Случилось ровно обратное: до этого устало смотревший сквозь меня человек вдруг словно бы подобрался и впервые по-настоящему обратил свое внимание не внутрь себя, а в мою сторону. Подняв небесно-голубые глаза и встретившись со мной взглядом, теперь он смотрел мне в лицо прямо, словно бы бесстрашно проникая вглубь.

- О чем это ты, парень? – предварительно глубоко затянувшись и выпустив из себя плотный столб дыма, спросил он.

Спросил так, что мне сразу показалось: даже ответив, я не сообщу ему ничего ему не известного; как ни странно, именно поэтому в первый момент я почувствовал себя еще более неловко, чем после того, как сам брякнул лишнее – почувствовал так, будто только что неудачно пошутил в присутствии большой компании.

Я махнул рукой с напускным безразличием. Пастух покачал головой, снова глубоко – чуть не в треть сигареты разом – затянулся и заговорил, выдыхая вдогонку словам табачный дым.

- Зря машешь, парень, ничего не бывает просто так. Даже у них вон, - он показал на пасущихся коров, - и то больше с умыслом. Очень даже… а у нас-то, людишек, и подавно. И у тебя не просто… есть что скрывать, это точно.

- У меня? – совсем растерялся я. – У меня есть…

- Есть, только вот что? – продолжил он, сам себе отвечая и снова спрашивая. – Сам-то ты знаешь, а? Знаешь, что скрываешь? Знаешь, что с тобой?

Что никто не проявляет ко мне подлинного интереса – меня это всегда злило; но сейчас – к немалому моему удивлению – почти сразу и куда острее взбесило обратное: слишком это получилось неожиданно, слишком резко и оттого бесцеремонно; причем бесцеремонность эта проявилась не в форме вопроса и даже не в том, что он в принципе был задан: неприятнее всего мне было ощущать, что тот, кто задает вопрос, и ответ на него знает, похоже, лучше, чем я сам.

- А что со мной? – насторожился я. – Что-то не так? Я не понял…

- Да то самое, то самое…

Пастух сказал это мягко, спокойно и без напора, словно бы вовсе не замечая выпущенных мною игл, но при этом слова его прозвучали уверенно, без тени сомнений, и этого вполне хватило для того, чтобы напряжение мое куда-то ушло. Ничем, казалось бы: ни внешностью, ни речью, не напоминал он школьного учителя (впрочем, я не очень-то и представлял себе, как должен выглядеть «учитель», а не «учительница» - за девять истекших школьных лет таковых я наблюдал всего-то дважды, и в обоих случаях – а были это военрук и физрук – с этим словом в истинном, высоком его значении имели они, на мой взгляд, мало общего), однако же в этот именно миг я совершенно отчетливо поймал себя на странном ощущении: это было так, будто я остался после урока не за провинность, а по собственной воле – просто тема действительно была интересной, просто хочется выяснить что-то еще, и не рисуясь, а по-настоящему.

- То самое, из-за чего и никак можно… - добавил он, и его рука, с зажатой, как держат самокрутку, сигаретой с фильтром, вдруг быстро коснулась меня тыльной стороной в районе солнечного сплетения; коснулась и резко, как минус от минуса, отдернулась; одновременно от рефлекторного испуга назад слегка отпрянул я.

- Знаю, да, - с трудом – мгновенно пересохло горло – выдавил я. – Знаю, что там.

- Знаешь… - загадочно повторил за мной он. – И все мы думаем так: будто что-то знаем. Особенно про себя – только вот понять бы еще что…

На мгновение пришло в голову: не смеется ли он надо мной? и мои ощущения резко изменились на полярные. Странные рассуждения этого человека зазвучали навязчиво и глупо, все отталкивающее, неприятное, что в нем имелось: мутноватый взгляд, немыто-нечесаные космы, исходящий от него резкий запах, сжимающие бычок загрубевшие пальцы, серые от въевшейся земли, с желто-грязными ногтями, резко, пугающе вышло на первый план, а случившая со мною размяклость стала казаться постыдной, неуместной; все это смешалось во мне и вызвало мгновенный, но столь разрушительный всплеск раздражения, что я почти выкрикнул:

- И что же это?! Что? Что нужно мне понять?

Он снова затянулся, глубоко и неспешно, делая так будто бы специально, чтобы меня позлить и чтобы лишить ненужных иллюзий: по крайней мере, вид у него снова был такой, словно он общается сам с собою, вовсе не пытаясь вникнуть в суть моих проблем.

- Вот ты и скажи, - потренировав мое терпение долгой паузой, все же проговорил в конце концов пастух.

Раздражение, схлынув, сменилось смятением – вернее, осознанием того, что злость моя есть не столько отвращение к отталкивающим внешним проявлениям другого человека, сколько досада на самого себя: за то, что при всей простоте звучащих слов и фраз я решительно не понимаю, что они означают.

- Сказать что? – заставив себя понизить голос, переспросил я.

- То самое, то… То, что ты про себя знаешь… - то ли по-прежнему игнорируя мое напряжение, то ли вовсе не замечая его, неопределенно ответил пастух, пытаясь дополнительно пояснить свои слова странной, хаотичной жестикуляцией.

- Вам сказать? – прикрывая насмешкой свою растерянность, вызывающе процедил я. – И какое вам до этого дело?

Он снова посмотрел мне в глаза, ясно, уверенно, спокойно, и я почувствовал себя так, будто, стоя на уроке у доски, безнадежно «плаваю» в очередной теме по ненавистной алгебре.

- Да мне-то, может, и никакого, - пожал плечами пастух. – Мне-то никакого, а вот тебе…

Люди, выражающиеся загадками, вечно бесили меня; и сейчас подобные аллегории – это было совсем не то, чего хотел. Очередная моя попытка быть кем-то услышанным вот-вот грозила обернуться (уже почти обернулась) острым и неприятным чувством стыда за проявленную слабость, и я, стремясь не допустить этого, привычно напустил на себя притворное безразличие:

- Мне? Мне точно сказать нечего.

- Потому что боишься…

- Боюсь? – снова удивившись неожиданному повороту и оттого забыв, что слабость и страх нельзя показывать, машинально переспросил я; но тут же и поправился: - Ничего я не боюсь.

Что не боюсь – я всегда говорил так. И не только говорил – мне действительно казалось: не боюсь никого и ничего. Не боюсь даже смерти – и, уж конечно, никому и никогда не дам повода заподозрить меня перед в каком-либо страхе.

- Боишься-боишься! - уверенно, дважды кивнув в подтверждение своих слов головой, повторил пастух. – Боишься того, что у тебя внутри. Ты даже сказать об этом боишься.

- Не боюсь! – упрямо пробубнил я.

И сам услышал, что прозвучало это как раз так, как мне бы очень того не хотелось: как слова ребенка, обиженного, возмущенного проявленной по отношению к нему со стороны взрослых несправедливостью; и чтобы выглядеть не так беспомощно, я поспешно добавил то, что, как мне, вероятно, казалось, не могло не придать моим словам дополнительного веса:

- И сказать не боюсь вовсе. Всем говорю, что у меня рак, но никто мне не верит…

Самое страшное слово, будучи мною произнесенным, не произвело на пастуха никакого впечатления. Затушив выкуренный до самого фильтра бычок о подошву старых стоптанных туфель, после чего, к удивлению моему, положив его в карман своего вытертого, засаленного пиджака, он поднял на меня свой отрешенный взгляд и скептически качнул головой.

- Потому и говоришь, что это рак. Потому что его можно бояться. И сам думаешь так… но боишься ты не его.

Это было уж слишком: подобного перегруза со мной не случалось даже на уроках физики и химии! Я почувствовал себя так, словно за эти полдня выполнил разом все задание по внеклассному чтению на лето (или, на худой конец, проглотил подряд скорочтением пару романов Достоевского), и мозг мой в результате просто не справляется с всем объемом подлежащей обработке информации. Раздражения уже не было – одно только бессилие.

- Не его? А кого? – снова эхом отозвался я.

Пастух повел головой из стороны в сторону, будто разминая затекшую шею, сделал, как собираясь силами, глубокий вдох и выдал следующую загадку:

- Как и все – себя. Потому что ты и есть страх. Потому что у тебя там страх – и ты его боишься…

Окончательно потеряв надежду что-либо понять, я неизбежно задумался: есть ли вообще в том, что я сейчас слышу, какой-нибудь смысл? Или это только растворяющиеся в воздухе, ничего не значащие слова, которыми с глубокомысленным видом позирует перед случайным слушателем деревенский юродивый? Казалось, все указывает на последнее…

- Боюсь страха? – переспросил тем не менее я. – Это возможно? Ведь страх – это и есть «бояться». Я, стало быть, боюсь бояться, так значит?

- Так-так, - пастух убежденно кивнул. – Страх – и ты его боишься. Рак – он и есть твой страх.

- Но страх – он ведь не может болеть, - возразил я. – Страх – он может только… только страшить, ведь так? Но оно болит – я же чувствую…

- Как же не может? – он широко – будто искренне удивившись – развел руками. – Ясное дело – будет болеть, что же еще ему делать? Страх ведь и есть боль…

И страх, и боль… и все это обо мне… теперь я чувствовал себя не просто неудачно пошутившим, но еще и прилюдно обнажившимся; запахнуться, закрыться я мог бы только послав блаженного куда подальше. Поступить так – редко меня что-то останавливало; сегодня – разве что никак не оставляющее меня похмельное смятение.

В общем, окончательно запутавшись (вернее, и не пытаясь уже ничего распутать), я наконец решился в этом признаться – сначала себе самому, и сразу вслух.

- Честно говоря, ничего не понял, - сказал я, пожимая плечами. – Чего же я все-таки боюсь? И что болит?

- Известно чего. Вернее, кого. Его.

Пастух красноречиво посмотрел вверх, на небо, которое, в отличие от его глаз, не было в этот день прозрачно-голубым; затянутое постепенно темнеющими, все более напоминающими тучи облаками, оно почему-то особенно подавляло своим величием; оттого, вероятно, после этих слов все в моей голове встало на свои места.

- «Его»? – переспросил я, хотя, конечно, все понял. – Кого это – «его»?

Пастух опустил взгляд, уткнулся им в землю.

- Его, - с неподдельной серьезностью повторил он. – Он – всё. Он – мы. Он – жизнь. Его все и боятся. Но это – можно.

- А кого же нельзя?

- Страха нельзя. Страха перед Ним. Потому что это смерть… ты понимаешь?

О да, теперь я все понял – вернее, решил, что понимаю, и, решив так, испытал вперемежку и жестокое разочарование, и своего рода торжество.. «Он», «Его» - и это всё? Так предсказуемо, так обычно – а я-то уж было подумал… Казалось: все это – давно ушедшее, те самые «пережитки», о которых нам так настойчиво парят в школе(12). Казалось: другой уже мир, а нет, вот оно…

- Ну, этому давно нет веры! – чувствуя облегчение от того, что так просто все объяснилось, заявил я. – То время, когда такое всерьез… Короче, наука с тех пор далеко ушла.

Ответ я услышал не сразу. Чтобы сгладить неудобную паузу, я достал из кармана пачку сигарет, знаком предложил пастуху угоститься еще раз. Он задумчиво взял одну, но закуривать не стал. Не стал и я: курить мне не хотелось, а для удовлетворения потребности занять чем-нибудь руки, достаточно оказалось и просто помять пачку; пастух же, помусолив сигарету пальцами, опустил ее в карман пиджака и сказал:

- Ему - наша вера и не требуется.

- А кому? – спросил я, догадываясь, какой будет ответ. – Кому она требуется?

- Нам, кому же еще? - снова не сразу, да и вообще не очень охотно, пояснил он.

И в его голосе, и во внешнем виде снова появились признаки усталости; я это заметил, но вдруг почувствовал себя так, словно перехватил инициативу в спортивном поединке: теперь, раскрыв примитивность конструкций, я просто обязан был вывести его на чистую воду…

- И зачем она нам?

Пастух тряхнул своими космами, снова вздохнул, взгляд его убежал куда-то вдаль. Выглядело это так, будто, утратив ко мне всякий интерес, он не решается от меня сразу и грубо отделаться.

- Не знаю, - еле слышно отозвался он. – Может быть, чтоб имена всякие не придумывать…

- Имена?

- Имена, да, страху… Рак вот, или кондратий, или еще что-нибудь. Имена – чтобы туда, к нему…

Как снова спросить поязвительнее, я сообразил не сразу, а когда открыл было уже рот, пастух поспешно, на меня не глядя, прохрипел:

- Ладно, пойду, парень, бывай…

Не пожав мне руку и не сказав более ничего, он неожиданно быстро зашагал прочь; чуть удалившись, издал свой переливчатый свист. Первой очнулась черная корова: навострила уши, тряхнула головой, двинулась, пожевывая челюстями, за пастухом, за ней вслед побрело все стадо.

- До... до свидания… - опомнившись только через несколько секунд, пробормотал я, уже в пустоту.

Некоторое время, до тех пор, пока пастух и стадо не слились в одно большое темное пятно, я смотрел в сторону поля; когда же это произошло, вытащил все-таки из пачки еще сигарету и, закурив, двинулся обратно, в сторону леса.

Что это было? С кем? Со мною ли? Этот разговор… так странно, так бесформенно. Не прямо так, не этими именно словами, но по дороге к палаточному лагерю я определенно думал о чем-то подобном, и произошедшее только что казалось мне сыгранным, ненастоящим. Это было так, словно в обычный, обыденный ход моей жизни вдруг оказался вставлен, вмонтирован совершенно посторонний кусок, причем вставлен грубо, можно сказать, неумело: склейка видна, ее ничем не скроешь. Слишком «иначе», чтобы поверить в то, что это произошло со мной. Слишком пафосно, вычурно, чтобы как раз в этом не увидеть никакого смысла.

Смысл, очевидно, был, но каков он – объяснить это себе внятно у меня не получалось; не получалось даже и подступиться к этому. Страх, страх страха, не рак, а страх, да еще и Он – все это вроде бы складывалось в некое выходящее за рамки собственно слов значение; все это одновременно не выходило за рамки вполне органичного для блаженного деревенского алкаша бессвязного лепета, не имеющего лично ко мне ни малейшего отношения. Прогнать от себя вовсе сопутствующие размышления, оказалось непросто; но и чрезмерно напрягать серое вещество, складывая услышанное в связную теорию, можно сказать, в мировоззрение, я был не готов: недоставало сил и желания. Тем более что настоящая картина виделась ясной, и ничто не давало оснований в ней сомневаться; и выглядела она так: у меня опухоль, у меня рак, это сидит где-то у меня в груди и медленно делает свое дело; близкие (да, в общем-то, какие близкие – только мать и все) скрывают от меня известный им диагноз из соображений бессмысленного гуманизма; но мне скоро семнадцать, я имею право знать правду и знаю ее; а правда в том, что мне осталось недолго, и за «недолго» мне нужно кое-что обязательно успеть; собственно, «кое-чем» оно было еще пару недель назад, а теперь предельно четко привязано ко вполне конкретному человеку: к Юльке Богдановой, только к ней, к ней одной.

Все вроде бы было понятно и думать ни о чем не хотелось, но все же странный этот пастух упорно не шел из головы; снова и снова проплывающие перед глазами детали моего с ним разговора отдавались досадой, тяготили и раздражали; возможно, поэтому и не удавалось просто взять и все забыть. Не рак, а страх, вертелось в голове, о чем же это? О чем-то или ни о чем? Высший смысл, вложенный в уста юродивого, или просто слова, произнесенные без цели, без умысла, льющиеся сами собой, но все же почему-то произнесенные? Кому они, эти слова, предназначались: мне или самому себе?

Не рак, а страх… что, если это правда? Лучше тогда или хуже? Наверное, лучше, ведь если оно так, то что-то еще можно сделать… только вот что? Что нужно делать? Что дальше, как дальше? Ничего не понятно. Когда по-моему – понятно все; но лучше ли это: что все понятно?

Что точно лучше – об этом вообще не думать…

Пока я шел обратно к палаткам, карусель образов и мыслей успела обернуться в моей голове несколько раз и в конечном счете превратилась в нечто бесформенное, нависающее, серое и мрачное: уже не воспоминания, не мысли и образы, а что-то вроде плотного, не позволяющего сориентироваться тумана. Быть может, впрочем, просто еще одна просто вариация охватившего меня с самого утра дурного, тревожного настроения – навязчивая, как прилипший в момент пробуждения сон, галлюцинация, от которой никак не выходит избавиться; единственный выход – заснуть снова и как можно крепче.

Так я и поступил, вторично за этот день: снова чувствуя себя совершенно вымотанным, ни с кем не заговаривая, стараясь даже не встречаться взглядом, быстро юркнул в палатку и практически сразу провалился в сон. Ничего мне, кажется, не снилось, и сквозь сон тоже ничего не слышалось; да и то, что спал, я понял, только проснувшись. Прошло еще два часа – их словно бы вырезали ножницами.

Когда открыл глаза, мне снова показалось: стало лучше. Снова случился прилив сил, только в этот раз со странным сопутствующим ощущением: что силы мне сегодня еще понадобятся. А еще – я смотрел на темно-зеленый палаточный брезент и совершенно и отчетливо понимал: вне зависимости от того, кто был прав, я или пастух, именно сейчас, находясь здесь и лежа в этой палатке, я действительно боюсь. Боюсь – собственной жизни, сколько бы мне ее ни осталось, потому что моя жизнь сейчас не здесь – она там, где Юлька, и это означает, что и быть я должен не здесь, а там, невзирая ни на какие препятствия. Пусть я и боюсь снова увидеть ее каменное лицо и ускользающий взгляд – от этого и прячусь за «обязанностями» и за брезентом палатки, пусть и боюсь, но я знаю: все это не будет весить ни грамма против ее улыбки – которой, есть надежда, я все еще могу добиться. Поэтому я обязательно должен попытаться – и должен это сделать именно сегодня, ведь завтра может оказаться необратимо поздно, ведь «Толстый» Вовчик – он, в отличие от меня, находится сейчас там, где должен находится я. Он там – и он ничего не боится. Наверное, он даже не видит, что лицо ее – каменное, а взгляд – ускользает; не видит, потому что ему на это наплевать.

Когда я вылез из палатки, все было уже решено. И даже рюкзак, из которого я выкинул общие и оставил в нем только свои вещи, уже висел у меня за плечами. И даже очки я уже надел, хоть еще и не стемнело.

С плохими прогнозами случилось обычное – они полностью сбылись. Погода быстро портилась: небо затянуло тучами, задул сыровато-холодный, порывистой ветер. До дождя, по всем признакам, оставалось недолго, но и это не заставило меня переменить решение; наоборот, я посчитал так, что ночевать в поле тем более не имеет смысла. Мне – не имеет, остальные – пусть думают сами.

Голоса доносились со стороны реки, у костра никого не было. Еще один подарок судьбы – отсутствие необходимости объясняться с Володей или Надей. Не отпустить меня, удержать силой они, конечно, не смогут; скорее я боялся: сумеют отговорить.

Тикать, в общем, мне нужно было без промедления. Чтобы меня точно не заметили, сначала я нырнул в лес и двинулся по его кромке, решив выйти на поле там, где меня уже не увидят. Минусом этого плана стал значительный крюк, который мне пришлось сделать, поскольку проселок, по которому мы пришли (по нему же пришел, а затем ушел вместо со стадом пастух), убегал от леса примерно под сорок пять градусов. Несмотря на нетерпение и нежелание попасть под дождь, минут с десять я все же продирался между деревьев; только когда берег реки, оказавшись за возвышенностью, надежно скрылся из виду, я решился выйти на открытое место и направиться в сторону дороги.

Порывы ветра между тем усиливались с каждой минутой, а тучи становились все темнее; еще через десять минут раздались первые раскаты грома, замелькали молнии. Самая черная туча, быстро настигая, двигалась вслед за мной. Спрятаться от дождя, пусть и довольно условно, можно было, вернувшись в лес, но это означало потерять еще немало времени; тем более не хотелось мне возвращаться к палаткам и выставлять себя на посмешище; потому, хоть пути оставалось не менее часа, я просто шел и шел дальше.

Еще за десять минут туча накрыла небо полностью. Резко стемнело, и сразу, без раскачки хлынул дождь: полил сплошным холодным потоком, настолько плотным, что я мгновенно промок до нитки – как будто искупался в реке прямо в одежде. Гром грохотал оглушительно, разряды молний сверкали так ярко, что казалось, они прошивают пространство прямо над моей головой; порывы ветра, заливая очки, выворачивали на меня, одно за другим, целые ведра воды. Ветер к тому же постоянно менял направление: то дул мне спину, подгоняя вперед, то пытался свалить меня в сторону, то стеною вставал передо мной, почти не позволяя идти дальше.

Мокрый холод быстро пробрал меня до самых костей. Я попытался ускорить шаг, побежать, но от этого стало только хуже; тогда, махнув на все рукой, снова пошел обычным шагом. Впереди блестел голый луг, ни одного деревца; но даже если и появилось бы по пути какое-нибудь укрытие, останавливаться ради этого я бы не стал. Разницы уже не было: к моему и без того не блестящему состоянию снова весьма органично, если это можно так назвать, добавилось пришедшее извне; продрогший и голодный, я шел вперед, и все, что творилось вокруг: и черное, без единого просвета, небо, и неистовое буйство обрушивающихся на землю, словно бы избивающих ее волн серой воды, и оглушительный грохот грозы, и ее ослепительные вспышки – все это точно так же одновременно рвалось и внутри меня. Я двигался лишь потому, что не мог не двигаться, вовсе не надеясь увидеть свет в конце длинного, темного тоннеля; но оказавшись в нем, я просто обязан был попытаться. Пусть нет шансов, пусть нет веры, неважно; хуже всего будет: смириться – потому что тогда конец наступит не завтра, а прямо сейчас. Настигнет, не даст отсрочки.

Добравшись наконец до проселка, я, несмотря на тьму, узнал место: именно здесь пару часов назад я беседовал с пастухом. Сейчас для меня это, в первую очередь, увы, означало: выйдя из лесу, я забрал правее, чем нужно, и в результате за полчаса от палаток ушел всего-то на пятиминутное расстояние; но даже осознание совершенного промаха не заставило меня вернуться назад, чтобы спрятаться от дождя. Туда дороги мне точно теперь не было; и, повернув налево, я снова побрел вглубь бесконечного поля.

Как прошел оставшуюся часть пути – почти ничего уже не помню. Помню: шел, было мокро и холодно, и я дрожал, и ни о чем почти не думал, и ничего почти вокруг себя не видел. Смотреть, в общем, было и не на что: размокший проселок, заросли недозрелой кукурузы, и долгий тяжелый дождь, то затихающий, то вновь усиливающийся. Помню: когда я подошел к лагерю, непогода словно бы стала уже привычной, рутинной. Небо посерело, резкие порывы ветра прекратились, задуло ровно, холодно и постоянно, а ливень трансформировался в тягучий, медленный дождь – такой, который может, не прекращаясь, идти целыми днями; кроме того, успело стемнеть. Часов у меня не было, по ощущениям – перевалило за девять.

Достигнув своей цели, после такой бодрящей прогулки я остро почувствовал голод; кроме того, очень, конечно, хотелось переодеться в сухое. Банку тушенки из походных запасов я предусмотрительно притырил, зайти в палату, там перекусить и переодеться – заняло бы минут, наверное, десять; но еще у ворот я услышал, как бухает музыка в клубе, и решил: медлить никак нельзя. В общем, к дискотеке я отправился сразу, как был: мокрый, замерзший, голодный, злой; а еще за спиной у меня болталась дурацкая, раздражающая торба…

Легко узнаваемый даже издалека Final countdown(13) грохотал и завывал все те пять минут, что понадобились мне для того, чтобы добраться от ворот лагеря до дверей клуба. Снаружи не было никого: дождь смыл внутрь всех желающих проветриться или покурить; и эта странная пустота (она тоже показалась мне почему-то мокрой и холодной) неожиданно произвела на меня предельно гнетущее впечатление. Два часа я шел под проливным дождем, шел — только для того, чтобы вовремя успеть; пришел – и вдруг запал исчез. В приступе внезапной нерешительности я остановился в десятке метров от цели; постояв так несколько секунд, вовсе сошел в сторону с освещенной светом пары тусклых фонарей асфальтовой дорожки и спрятался от случайных глаз под большим раскидистым кленом.

Под деревом поливало чуть меньше – там я почти не замечал дождя. Оказавшись наконец в укрытии, впервые подумал: черт, что же я наделал! Вот ведь и впрямь: есть ли еще такой дурак? С чем и зачем я, спрашивается, сюда явился? И зеркала не нужно: мокрые волосы, залитые очки, и прилипшая к телу одежда… вид, без сомнений, до крайности жалкий. И в таком вот виде я, значит, собрался произвести впечатление на Богданову? При том, что и в нормальном-то не очень это мне удалось… На что я рассчитывал? Получается, на жалость? С ревностью не справился, приполз – ну и кто станет такого жалеть? Как там? Чем меньше женщину мы, тем мы ей больше… что-то таком роде(14). А тут, получается, все ровно наоборот…

Недавняя моя уверенность в правильности принятого решения бесследно исчезла, испарилась, все прежние рассуждения показались наивными и глупыми – внезапно в голове у меня все полностью перевернулось и теперь выглядело так, что появляться там, в клубе, среди этих дергающихся тел, мне никак нельзя. Стало отчетливо, стало совершенно ясно: только что я едва не выставил себя на посмешище, не сделался тем, на кого до конца смены будут все поголовно показывать пальцем: вот он, гляньте, тот идиот. Из-за бабы прискакал, а она-то плевать на него хотела: не подойдет, даже не посмотрит…

Залитая лужами асфальтовая дорожка и мокрая трава поблескивали в свете единственного работающего фонаря, лучи электрического света разбегались бликами по стеклам моих очков, но сам я стоял в темноте; даже если бы вся толпа разом вывалила из клуба на улицу, меня вряд ли бы кто-нибудь заметил. Я мог спокойно уйти и не позориться, и никто бы не узнал, что я приходил: и для этого мне даже не нужно было возвращаться на речку, достаточно – лишь незамеченным добраться до своей пустой палаты. А наутро… ну что-нибудь придумаю, присочиню; в крайнем случае, вернусь к своим еще до подъема.

Так думал я, и почти уже готов был именно так и поступить; но как раз в этот момент, после небольшой паузы, музыка в клубе заиграла опять, и, узнав с первых нот мелодию, я почти сразу понял: мой план отступления уже провалился.

«Я пытался уйти от любви»(15), - плаксиво запричитал после проигрыша голос из динамика, и, порванные в клочья, мои сомнения словно бы вовсе унесло прочь порывом ветра. Не думая больше ни о чем, я, как ужаленный, выскочил из своего укрытия и бросился к двери клуба. Ворвавшись в «дискотечный смрад»(16) (действительно было и жарко, и душно, и пахло вперемежку потом и духами, и что в реальности воняло отвратнее, определить сходу вряд ли получилось бы), я, несмотря даже на то что сразу запотели стекла очков, каким-то образом тут же выцепил взглядом свой ожидаемый кошмар: а именно Юльку и Вовчика, размеренно покачивающихся в обнимку в медленном танце. Чувствуя, что с меня течет вода, что на меня смотрят и что своим жалким видом вызываю у кого смех, у кого отвращение, чувствуя и то, что на все это мне сейчас наплевать, некоторое время я стоял на месте и, протирая очки пальцами, ждал, что произойдет, когда Богданова меня увидит; но они поворачивались очень медленно, издевательски размеренно, и в итоге, не вынеся ожидания, я двинулся прямо на них, распихивая другие танцующие пары. По залу пошел ропот – только тогда они тоже заметили меня; и этот момент (вернее тот, когда меня заметила Юлька) я увидел словно в замедленном кино: увидел, как, обычно непроницаемое, лицо ее вдруг дернулось, словно от удара током, увидел, как странно, по-старчески уродливо скрючились пальцы обвитых вокруг шеи Вовчика рук; а после увидел, как вместе они неуклюже сбились с ритма и едва не споткнулись друг о друга, увидел наконец, округлившиеся нагловатые глаза Толстого и идиотски-надменную, совершенно не уместную улыбку на его лице. Дальше – не видя уже почти ничего – я в очередной раз оттолкнул кого-то, оказавшегося у меня на пути, и приблизился к этим двоим почти вплотную, и безо всяких предварительных церемоний резко махнул левой рукой (будучи правшой, драться всегда начинаю левой — сам не знаю почему) в сторону дебильно лыбящейся физиономии Вовчика. Я пытался сразу попасть ему в нос, но рюкзак за спиной и опасение, что могу зацепить Юльку, помешали мне: в результате я только ткнул его в челюсть да и то вскользь; получился не удар, а еле заметный толчок, и это не только не произвело должного устрашающего впечатления, но еще и, вероятно, ободрило моего противника. Недаром его звали «Толстым»: был он и крупнее, и выше меня, потому полагать так, что я ему не соперник, основания у него имелись; из-за моей неуклюжести – их прибавилось еще, и Вовчик, решив, очевидно, что справиться со мной ему будет несложно, резво освободился от Юльки (для этого он ее буквально отодвинул, чем, по всей видимости, окончательно лишил меня разума) и с силой толкнул меня в грудь. Поскользнувшись в мгновенно натекшей с меня луже (да еще и рюкзак потянул назад), я, беспомощно замахал в поисках опоры руками и, не найдя ее, грохнулся на пол. Вокруг раздался неуверенный смех; наверное, кто-то успел подумать, что на этом все и закончится. Уж точно – так подумал Вовчик, потому и совершил в этот момент ошибку, которую ему не стоило совершать: решив поиграть в благородство (а заодно набрать тем самым дополнительные очки в глазах Юльки), он не стал развивать успех и бить лежачего; мало того – не позаботился даже об элементарных мерах безопасности. Он мог бы придавить меня сверху или хотя бы с моего лица сдернуть чудом удержавшиеся на носу очки; думаю, ему все равно ничего бы уже не помогло, но он не сделал и этого. Когда я поднялся, от бешенства меня трясло так, что я не чувствовал ни рук, ни ног, ни всего остального тела; в ушах стоял шум, а перед глазами все плыло разноцветными пятнами. Будучи полностью уверенным в своем превосходстве, Вовчик не придал значения и тому, что в следующий момент я стащил с плеч свой рюкзак; словно специально, чтобы не позволить мне невовремя остыть, он еще и снова надменно (а может, торжествующе) ухмыльнулся; и в следующий момент моей походной торбой, в которой, помимо легких вещей, лежала еще куча всяких железяк: банка тушенки, миска, кружка, ложка, перочинный нож, просто большой нож в ножнах, а заодно еще и обрубок лома, взятый с собой, чтобы, ежели чего, было чем отбиться от местных, то есть таким вот практически «железным мешком» (хорошо хоть топор я из него, когда колол дрова, вытащил и оставил у костра) Вовчик получил удар прямо по голове; понятное дело, после такого уже он, а не я, рухнул как подкошенный; я же, отличие от него ни на какое благородство не настроенный, швырнув в него сначала все тем же рюкзаком, а после непонятно как подвернувшимся под руку стулом, сразу насел сверху и принялся месить его наотмашь кулаками. В кошмарном, жарком, горячечном угаре, в полутьме – я бил его, не видя, не разбирая куда; кажется, он пытался закрыть лицо, но десять, двадцать, тридцать, не помню сколько еще раз я точно попал во что-то скользкое. В ушах по-прежнему шумело, но и сквозь шум я периодически слышал какой-то квакающий, клацающий звук, который каждый раз раздавался после того, как мой кулак с размаху влетал в мягкое, податливое препятствие; сколько времени так продолжалось, не знаю, но, возможно, вплоть до полного обессиления я бы так и мял то, что находится подо мной, уже толком и не понимая, что оно все еще является живым человеком, - так и добивал бы, если бы сзади на меня вдруг не навалилось что-то тяжелое. Мое тело вместе с руками сдавило железным обручем; пытаясь выкрутиться, я инстинктивно задергался, но то, что было сзади, быстро повалило меня боком на пол и продолжало держать так крепко, что я едва мог дышать; а еще через миг я получил хлесткий, обжигающий шлепок по щекам – один, другой, третий… Гул в ушах на мгновение затих, рассеялись и круги перед глазами; и тогда, будто откуда-то издалека, я услышал голос Толяна, а откуда-то из тумана выплыло его перекошенное лицо.

- Держи его, бля! – вопил и он. – Держи, не дай бог, вырвется!

- Да держу я, держу, - спокойно и без особого напряжения произнес за спиной знакомый голос. - Не ссыте вы уже, никуда он не денется.

И Юрик сжал меня еще крепче: дышать стало совсем невозможно.

- Пусти! - прохрипел я, не понимая даже, слышен ли мой голос. - Пусти, говорю!

- Ага, сейчас! - крикнул опять Толян. – Не намахался еще? Лежи уже!

- Да пустите же… взмолился я, по-прежнему сам себя не слыша. - Дышать нечем…

В этот момент за спиной у Толяна я увидел Юльку. Лежа на боку, задыхаясь, я смотрел на ее лицо, с трудом его различая через перекосившиеся очки; я смотрел на нее, а она смотрела на меня – и даже в таком вот, не самом, прямо скажем, удобном, положении в глазах этих я сразу увидел то, парализовало меня сильнее боли и удушья. Страшнее, чем сидящая во мне дрянь, безнадежнее, безысходнее, чем все-все тяжкое, глупое, серое и бездарное, что когда-либо случалось до этого в моей бессмысленной, бесцельной жизни (а таким в моей жизни вообще-то было почти все), был страх, который я увидел в Юлькиных глазах... нет, это был даже не страх, а ужас.

Вот так вдруг это и случилось: я понял, что Юлька боится меня. Не только сейчас, а вообще, всегда, все время. В этом все дело, и это – мой приговор.

Отпустить меня я уже не просил: воздух стал мне не нужен; и Юрик, поняв, что вырваться я больше не пытаюсь, сам слегка ослабил захват.

- Серый, ты здесь?! – снова крикнул мне в лицо Толян. - Ты с нами?

Втянув воздух, я закашлялся, к горлу резко подступила тошнота. Понимая, что может сейчас произойти, я снова задергался в руках у Юрика; естественно, приняв это за продолжение моего припадка, он опять сжал тиски.

Меня вывернуло прямо на пол. Толпа с брезгливым гулом отпрянула.

- Тьфу, ****ь! – услышал я, как выругался Толян. - Ну это уж слишком!

Не отпуская меня, Юрик поднялся с пола.

- Расступись! - мрачно процедил он и, все еще удерживая в своем захвате, потащил меня к выходу.

- А вы все хули стоите как бараны? Приберитесь тут! – велел толпе Толян.

Я не понял, к чему это относится: к блевотине или к избитому Вовчику.

- Да отпусти ты! - рванулся я из рук Юрика уже на улице. – Все уже, все кончилось, не видишь?

- Ты откуда вообще взялся? – спросил он, наконец освободив меня. - Вы, что, вернулись? Из-за дождя?

Я обернулся к нему. Юрик попытался сделать серьезное лицо, но сразу, не выдержав, прыснул. Хоть мне самому и было не до смеха, я понял: Юрик в любом случае со мной.

- Ты - или не спрашивай ничего, или держи меня дальше, - сказал я. – А то после таких вопросов мне и тебя захочется чем-нибудь ударить.

- Ладно-ладно, не пугай! – ответил он. – Тем более, что ты теперь безоружный. Рюкзак твой вон, у Толика. И стульев вокруг нет.

- Так чего – в натуре вернулись, что ли? – встрял и Толян. – Залило?

- Да нет, только я. Зачем – тоже объяснить?

Оба синхронно хмыкнули, но, поглядев на меня, сразу осеклись. Толян отдал мне рюкзак.

- Не надо, все понятно, - он пожал плечами. – И… Чтоб ты знал: Толстому, считаю, навешал ты вообще-то за дело. Только маленько чрезмерно, ты не согласен?

- Да знаю я! – от их лояльности чувствуя только досаду, буркнул я. – Я ведь не собирался, но как увидел их… Не помню даже ничего, какое-то прям помутнение, правда… Ну а что насвинячил – так это ты виноват, Юрик! Налетел сзади, схватил; реально – я чуть не задохнулся. Ты случайно не того, а? Сзади-то пристраиваться…

- Я виноват – понятное дело! – усмехнулся Юрик. – «Не того»… Вот мне радость-то: с тобой обниматься! А что оставалось? Ты ж его чуть не убил! Еще, кстати, неизвестно, какие последствия, покалечить мог только так. А все вокруг стоят, рты поразевали: мешком-то твоим никому получать неохота. Пришлось нам, кому же еще…

- Ладно, кончайте разборки эти, - сказал Толян. – Пошли отсюда, а то вываливают вон уже. Кончилось кино, повеселились. Тебе сейчас без нужды на глаза лучше не лезть.

- Да мне и самому – никого бы не видеть, - вздохнул я, только начиная толком осознавать, что на самом деле произошло. – И никогда. В глаза теперь как смотреть? Ладно б только Толстый, а то ведь еще и…

- Ерунда! - махнул рукой Толян. – Это уж точно сейчас не главное. Один раз не… Уберутся, ничего.

- Пошли-пошли, хоро;ш рассуждать! - поторопил нас Юрик.

Я вдруг почувствовал: силы оставили меня. Не то что торопиться – даже идти их не осталось.

- Может, за клубом переждем, а? – попросил их я. – Там переждем, пока все уйдут, в беседке. От дождя опять же, правда, мне в этом смысле все равно…

Сказав так, я сам напомнил себе о том, что ко всему промок и замерз; мне резко стало настолько холодно, что даже начал дрожать.

- Не! – не дал мне спуску Юрик. – Тебя вон всего трясет. Лучше сразу к вам в корпус. Палата ваша пустая тем более. На народ вообще не смотри, а разборки все завтра будут, думаю. Если, конечно, Толстый жив остался. Мешок свой давай – и пошли. Идти сможешь или опять с тобой обниматься?

- Ну вот еще! – проворчал я, отдавая ему рюкзак и собираясь с духом.

Мы поплелись к корпусу. На проходивших мимо я старался не смотреть; к счастью, стремясь не промокнуть, все передвигались быстро и и нас просто не замечали.

Зайдя в палату, чтобы не привлекать внимания, свет мы включать не стали. Я снял с себя мокрую одежду, развесил ее по спинкам коек и завернулся в два одеяла: свое и Болотова. Согреться все равно удалось совсем не сразу. Уже начали изрядно саднить ободранные руки; чтобы их хотя бы обмыть, нужно было добраться до туалете, но на это сил уже не осталось. Даже голод ушел: от мысли о тушенке меня опять затошнило, и я буквально упал лицом вниз на кровать.

Юрик и Толян, вероятно, не понимая, чем мне еще можно помочь, и потому не зная, куда себя деть, сели вдвоем на соседнюю койку. Перед ними обоими – мне было донельзя стыдно.

- Мужики, вы идите, - сказал я, на них не глядя и для надежности закрыв глаза.

- Хоть бы спасибо сказал! - хмыкнул Толян, но тут же и поправился: - Ладно, ты, главное, больше не бузи. Сиди тут, не ходи никуда.

Кровать скрипнула - я решил, что они уходят.

- Я останусь, - вдруг сказал Юрик. - Тут все равно пусто. Лягу... на ту вон кровать. Ты иди, Толян, я не пойду.

Хочу я, чтобы они остались или чтобы ушли, - этого я не смог бы сказать определенно. Наверное, все же чтобы остались. Хотя бы кто-то один. И лучше, чтоб Юрик, конечно.

- Да ладно вам, - сказал тем не менее я. - Отбой, искать вас начнут. И так из-за меня проблемы, еще-то зачем огребать?

- Тогда и я останусь, - заявил Толян. - Пускай ищут, ну их. Мы ж в лагере, не где-нибудь, в конце-то концов.

- Не, ты иди, Толян, - настоял Юрик. – Как раз чтобы не искали. Скажешь всем, что я тут, если что. Потом, если сам не заснешь, приходи.

Подумав, Толян согласился.

- Ладно, и правда – пойду. Надо бы опять же узнать, как там у нас. Жив ли Толстый, ну и вообще чего там… Давайте, короче.

Он ушел. Я по-прежнему лежал, закрыв глаза. Соседняя кровать, та, на которой спал Мусабеков, опять скрипнула: Юрик лег на нее.

- Глаз не сомкнешь? – зачем-то глупо съерничал я.

- Ага, - отреагировал он. – Жду, пока ты заснешь: чтоб сразу наброситься…

Сразу остановиться я не смог.

- Так и знал: не в Толстом, значит, дело…

Вывести из себя Юрика – легко никогда не удавалось.

- Полагаешь? Ладно, в следующий раз дождусь, чтобы ты и Богдановой еще в табло съездил…

Я не ответил, некоторое время молчал и он.

- Знаешь, прости, что я вмешиваюсь, - вдруг сказал Юрик через несколько секунд, - но думаю вот что: хуже всего, что кровавым этим побоищем ты ведь Юльке сам, что называется, предоставил последний аргумент…

То, что Юрик ни с того, ни с сего, без приглашения полез в мои личные дела в первый момент меня не обрадовало; но уже в следующий я подумал: а ведь, похоже, ему, единственному, есть до меня хоть какое-то дело… Слава богу, уже запросившаяся мне на язык очередная едкость осталась непроизнесенной. Я открыл глаза и, кряхтя, перевернулся на спину.

- Какой еще аргумент? - мрачно выдавил из себя я.

Юрик опять ответил не сразу. Наверное, он не думал, что ему придется еще что-то мне объяснять, поэтому на то, чтобы подыскать нужные слова, у него ушло какое-то время.

- Сам говоришь: шарахаться она от тебя стала. Сначала не шарахалась вроде, а потом… В общем, думаю так: даже если не искать слишком сильно причины, почему это так стало, а просто допустить, что она решила забить на тебя болт, Богданова – она ведь просто так это сделать не сможет. Она же положительная, на лице написано, то есть взять и просто тебя ни с того ни с сего прокинуть – это вообще не про нее. Она тогда будет чувствовать себя плохой… и будет себя гнобить… понимаешь, да? Стало быть, ей нужен повод, аргумент. Такой, чтобы она смогла себе объяснить, почему она не хочет быть с тобой, а хочет, допустим, с другим… ну или ни с кем не хочет. И вот такого, короче, аргумента до сегодняшнего вечера, хоть и не идеальны мы все, понятно, у нее не было. По крайней мере, ты ей его не предоставлял. А тут… Тут ты устраиваешь все вот это. То есть ты являешься из похода, ты, получается, два часа сюда перся под дождем – и для чего? Для того, чтобы, как говорится, без объявления войны наброситься на Толстого и начать его… начать его просто убивать на глазах у всех. Не знаю, что ты там помнишь, а чего не помнишь, но если бы мы с Толяном тебя не остановили – не представляю, что от Вовчика вообще бы осталось. Я даже сейчас не представляю, и вообще-то, если все это не замнут как-то, не сделают так, чтобы за пределы лагеря это не вышло, у тебя могут вполне реальные проблемы возникнуть… Но речь не об этом, а о том, что теперь у Богданово точно сложностей не будет – с тем, чтобы себе объяснить, почему она с тобой не желает связываться…

Юрик во всем был прав, и я даже не чувствовал ничего зазорного в том, чтобы признать это. Уверен, он и сам не мог себе представить, насколько попал в точку; если я и молчал, то как раз поэтому. Характеризуя Богданову как «положительную», он ведь еще и не знал ничего о том, что, помимо обычной своей, так сказать, присущей положительности, Юлька к тому же тащила на себе груз моего ей признания. И я вдруг подумал: это мое признание, признание в том, что изнутри меня поедом ест страшная, коварная гадость, - оно и оттолкнуло ее от меня, и сделалось тем самым барьером, через который она не смогла просто так взять и переступить, ведь тогда получилось бы, что отказывает она не обычному, такому же, как все, парню, а человеку в беде, человеку, который в этой беде еще ей и доверился.

- Вот я и говорю, - задумчиво заключил между тем Юрик. - Кто ты после этого? Чокнутый, полный придурок. Ну и как с таким иметь дело? Вот он и есть, аргумент.

- Ну ты вывел! – несмотря на полное согласие с услышанным, все же чувствуя себя уязвленным, проворчал я. – Теперь я и сам себя боюсь.

- Если б ты себя боялся, подумал бы сто раз, прежде чем такое устроить, - заявил Юрик.

Мне показалось, что это прозвучало слишком уж высокомерно, и я почувствовал, что снова начинаю дрожать.

- Да я думал! - почти крикнул я. – Думал – и хватит мне тут нотации читать! Два часа под дождем шел и думал, потом еще под деревом у клуба стоял и тоже думал. Промок весь, ****ь, замерз как собака, жрать охота, а я стою и думаю, каким мудаком буду выглядеть, если теперь возьму и туда вопрусь! Думал, как все надо мной ржать будут, и Юлька с толстым мудаком в особенности… Думал: нет, не пойду, в палату залягу, а завтра разберемся… Стою, думаю, а тут Бутусов как, *****, завыл! Ну и представил я сразу, как в медляке они там обжимаются, и побежал, себя не помня, и ведь прав оказался…

Юрик опять ответил не сразу.

- Да все, Серый, понятно, - вздохнул он. – Ну правда, все. Сплошная какая-то мелодрама, да. Что теперь будет — вот это только непонятно.

- Я и сейчас думаю, - слегка успокоившись, продолжил я. – И снова, поверь, о том все, какой я, ****ь, мудак. Не мудак даже, еще хуже… Какая там, Юр, мелодрама, а? Не мелодрама, а пошлость одна. И глупость.

Юрик молчал.

Я добавил:

- Не задался, короче, денек.

10 августа, четверг

Когда я проснулся, в середине примерно ночи, Юрика на соседней койке уже не было, а мои очки лежали на тумбочке. Видимо, не дождавшись Толяна, желая узнать, жив ли Толстый, он, убедившись, что я заснул, все же ушел.

Теперь этому я был скорее рад, причем по вполне прагматическим соображениям. Удушливая тошнота, к счастью, ушла, и от голода сводило желудок; если бы Юрик остался, мне пришлось бы делиться с ним единственной банкой тушенки.

Нацепив обратно очки, чтобы хоть что-то видеть в полутьме (светать только начинало), пачкая руки вонючим солидолом, я открыл ножом тушенку и стал есть. Банка оказалась удачной: помимо жира, в ней попадались куски настоящего мяса(17).

Хоть в чем-то мне повезло.

Голод вскоре отступил, настроение несколько улучшилось, и я обнаглел настолько, что выкурил сигарету прямо в палате, выпуская дым в окно; а после, по-прежнему не включая нигде свет, прокрался в туалет попить воды из-под крана, умыться и почистить зубы. Осторожность, впрочем, была излишней: в поход, не приемля никаких оправданий, Володя погнал весь отряд без исключения.

После – лег в постель с твердым намерением заснуть, но сон долго не шел. Появились первые признаки противной, простудной, слабости: даже под одеялом не становилось мне спокойно, уютно; вдобавок все сильнее саднили отбитые руки. Но хуже, всего противней терзало, конечно, не это; куда больше донимали меня омерзительно неотвязные мысли о «незадавшемся» дне.

Вдвойне, втройне неприятными были они, понятное дело, потому, что перебор в памяти цепочки уже свершившихся несуразностей никак не добавлял мне ощущения собственной правоты; наоборот, и все вместе, и каждая по отдельности, все составляющие этого дня складывались в картину крайне удручающую, с самого начала и до самого конца: получалось так, что это я сам и прикладывал все свои усилия к тому, чтобы «денек не задался», и не делал ровным счетом ничего для того, чтобы хоть что-то из произошедшего можно было выделить и, как говорится, поставить себе в актив. Получалось: в каждый конкретный момент, когда я что-то делал, мне казалось: именно то, что я делаю, и есть правильно, есть то, что надо, так; но в результате как раз из того, что мне вроде бы казалось правильным, и получилось хрен знает что; и когда я пытался понять, чем же я руководствовался, совершая вот это «хрен знает что», ничего путного не приходило мне в голову; а мои давешние мысли, мои мотивы, мои «рациональные» обоснования – представали наивными, иррациональными, временами вовсе безумными.

И то, как я, не поднявшись утром, по этому поводу повздорил с Володей, и то, как горделиво ждал у столовой, что Юлька сама подойдет ко мне, и разговорчики с пастухом, и побег из палаточного лагеря на дискотеку, и наконец то, что я там устроил, — все это (теперь я отчетливо видел именно так) были одни лишь эмоции. Ни грамма разума, ни одной капли. В каждом конкретном случае – все вроде бы «по понятиям»: себя не ронять, делать по справедливости; а вместе, в сумме – совсем, совсем не по понятиям: и себя уронил дальше некуда, и ни малейшего нет ощущения, что хотя бы раз поступил справедливо; нигде и ни в чем правды за собой я не ощущал. Идиотом сам себе я никогда не казался, однако же весь сегодняшний день свидетельствовал об обратном. Всего-то один день, прожитый отдельно от собственной головы, и вот результат: позор, окончательно утраченные надежды, простуда, содранные кулаки. Да еще и реальнейшая перспектива провести некоторый отрезок времени в приятном ментовско-уголовном обществе.

Что Юлька потеряна для меня навсегда — думать так мне, конечно, все равно не хотелось; однако и не думать так я просто не мог: ее полные ужаса глаза, с которыми я встретился взглядом, задыхаясь в железной хватке Юрика, - они не оставляли меня ни на секунду. Не так уж много раз я видел ее глаза… тем более сомнений не было и быть не могло: это точно не глаза той девушки, которая желает быть с этим парнем. Напротив, той, которая видеть его больше не хочет. То есть та девушка, с которой хочу быть я, смотрела на меня со страхом и отвращением – и обвинить в этом, кроме самого себя, было мне некого.

Под одеялом мне постепенно становилось все более зябко. Пытаясь понять, оттого ли это, что я заболеваю, или просто становится холоднее на улице, а пустая палата в отсутствие жильцов не успевает прогреться, я взял еще одно одеяло с соседней койки и завернулся в него. Не помогло – тогда я взял еще одно и снова закурил у окна.

Дождь медленно и тягуче барабанил по подоконнику.

Как теперь смотреть тут всем в глаза? Еще ведь целую неделю… Сидя у окна в трех одеялах, я долго пялился в темноту; пялился до тех пор, пока вдруг не понял: единственный способ разрубить накрученный мною вчера клубок проблем – это просто взять и уехать домой. Завтра, ранним утром – тем более что здесь меня ничего теперь не держит…

Что прямо передо мной, что дальше впереди виделось мне одно и то же: везде и всегда будет так же темно, так же сыро и холодно, как вот сейчас на улице.

Никаких, ни малейших надежд…

Закуривая следующую сигарету, я дотронулся рукой до своего лица и неожиданно ощутил кончиками пальцев, что оно тоже мокрое; в тот же момент влагу я почувствовал и на своих губах. Хоть и было открыто окно, хоть и задувал в него ветер, влага на моем лице не была холодной и пресной. Она была теплой и соленой, и оттого – согревающей; но откуда…

Нет, конечно, это просто не могут быть слезы. Плакать – это точно не про меня, ведь я всегда остаюсь спокоен и ко всему равнодушен. Разве что только глаза – наверное, бывает и так, что только они плачут…

Накурившись до тошноты, я залез обратно в постель, закутался в одеяла с головой. Мне было душно, и опять тяжело дышалось, и по-прежнему не получалось согреться. Странные звуки и образы мерцали, мерещились мне: то казалось, что где-то рядом играет скрипка — и хотелось вылезти из своего гнезда и слушать ее, то вдруг слышался топот приближающихся шагов, скрип открывающихся дверей — и хотелось, наоборот, забиться в гнездо сильнее, спрятаться ото всех; то вдруг мне почти наяву виделось, как в палату входит Юлька, — и тогда мне хотелось просто лежать и ждать, когда она подойдет и тронет меня за плечо.

В реальности, конечно, не происходило ничего. Один в холодной, сырой палате, измотан, зол на весь мир и на себя самого; к счастью, в конце концов я все же немного согрелся, и жидкий, нервный сон одолел меня.

Когда я снова проснулся, уже совсем рассвело. От трех одеял я был весь в поту; но еще сильнее по;том меня прошибло от того, что я увидел, высунув из-под одеяла голову: на соседней койке, забравшись на нее с ногами, сидела Машка Сметанина и, не отрываясь, глядела прямо на меня. Я зажмурился, быстро поправил очки, которые, ложась, забыл снять, снова открыл глаза, понял: нет, это уже не сон.

- Горн был? – зачем-то спросил я, хотя интересовало меня совсем другое.

Машка усмехнулась, помотала головой.

- Курил, что ли, тут? – томно протянула она. – Совсем обнаглел...

- Так не была горна? А у тебя будильник, что ли? - сказал тогда я (вернее, это было что-то типа «мне сказалось»).

- Если таким образом ты хочешь спросить, к тебе ли я пришла – да, я пришла к тебе! - оставив томность, торжественно сообщила мне в ответ Сметанина.

Я по-прежнему лежал под одеялом, закутавшись так, что наружу торчало только мое лицо. Написано на нем, думаю, было, как минимум, некоторое смятение; возможно, поэтому Машка, глядя на меня, ожидая реакции на свои слова и так ее в итоге и не дождавшись, рассмеялась.

- Вот уж не думала, что тебя можно так испугать! – сказала она с вызовом.

- Испугать? – сделал вид, что удивился, я. – Это чем же?

- Да вот похоже, что мною!

Я хмыкнул.

- Что же, нет?

- Нет, конечно!

Сметанина саркастически скривилась.

- Ну тогда ты, может, появишься все же из-под своих одеял и спросишь меня по-настоящему, а не…

- Что спрошу?

- Вот это и спросишь: а чего я, собственно, приперлась сюда до горна?

Я медлил, собираясь с мыслями.

- Или, может, ты там голый, а? – сально хихикнула Машка. – Это еще интереснее…

Я действительно был почти голый, но замешательство мое вызвано было не этим: будучи мокрым как мышь, не хотел мерзнуть. И без того меня знобило.

- Да холодно просто, - честно признался я.

И зря: на жалость Сметанину не пробило.

- Ах, бедненький! Ах, маленький! – противно сюсюкнула она. – Погреть тебя, что ли?

Впрочем, и сразу осекалась – как только я посмотрел прямо ей в глаза. Еще немного помедлив и собравшись духом, я выпустил из-под одеяла руку, запустил ее под койку и вытянул оттуда свою дорожную сумку. Спросил, роясь в поисках сухой одежды:

- Ну и чего ты приперлась сюда до горна?

- А сам-то что думаешь? – Машка хитро прищурилась, смешно и почему-то, как мне показалось, весьма пошло и отталкивающе наморщив при этом свой аккуратный маленький носик.

- То спроси, то сам как думаешь… - ворчливо отозвался я. - Ты уж реши, как тебе больше…

Из сумки я вытащил трусы, носки, штаны и футболку; думая, как со всем этим поступить дальше, бросил короткий взгляд на Сметанину.

- Потому приперлась, что на вас с Богдановой смотреть уже тошно! – вдруг весьма эмоционально и совсем без жеманства выкрикнула Машка. - Мучаете друг друга только; нахрена — непонятно!

Говоря, она резко переменилась в лице: насмешливо-вызывающее выражение с него исчезло, зато оно покраснело, стало злым. Особенно жестко, как-то даже свирепо, сверкнули ее серые, с синеватым отливом, глаза.

К чему это все ведет и, соответственно, как реагировать — было мне непонятно, и я решил на всякий случай разрядить атмосферу. Сдвинув вниз одеяло и обнажив таким образом торс, я сообщил ей о своем желании переодеться.

Это сработало, но не совсем так, как я предполагал. Выйти или хотя бы отвернуться Сметанина и не подумала; наоборот, она демонстративно расположилась на соседней койке поудобнее и, вернувшись к прежней своей манере говорить, заявила:

- А что? Давай! Интересное, надо полагать, будет зрелище!

Разыгрывать девичью застенчивость, я не стал. Пожав плечами, сказал:

- Ну как знаешь. Если интересно...

Откинув одеяло, я вылез из постели, вытерся валявшимся на тумбочке полотенцем и, повернувшись к Машке спиной, стащил с себя трусы.

- О-о-о! - сально прокомментировала она. - А чего отвернулся-то? Может, я как раз передом тебя и хотела…

Недолго думая, она еще и шлепнула меня по заднице своей холодной рукой.

Собой Сметанина была недурна, и, наверное, она полагала, что при столь откровенных намеках с ее стороны, мало кто сможет бы устоять. При иных обстоятельствах оно, возможно, так и случилось бы – но только не в этот конкретный момент. А в этот момент, несмотря на столь соблазнительное, можно сказать, щедрое предложение воспользоваться ее прелестями, я не почувствовал к Машке ни малейшего физического влечения; наоборот, и ее аккуратное круглое лицо, и вытравленные до прозрачной почти белизны волосы, и плотное, упругое тело, и запах парфюма — все это я ощущал совершенно чужим, посторонним, все это не привлекало, а скорее отталкивало меня от нее; и даже призывно расстегнутая на груди спортивная кофточка не вызывала во мне ни малейшего волнения.

Я молча надел сухие трусы и футболку, влез в джинсы и, сев на кровать, стал натягивать носки.

- А ты, Волков, даже лучше, чем я думала, - не унималась она. - А передом-то, передом, наверное, и еще… Только вот робкий, оказывается.

- Ну и заглянула бы сама вперед, если так интересно, - довольно грубо сказал ей я. - Чего ж не решилась? Разочароваться побоялась, что ли? И кто тут тогда робкий?

Сметанина громко, с деланым взвизгом, хохотнула. Я принялся заправлять свою кровать. Одеяло Болотова я сложил на его койку, а мусабековское, поскольку на этой кровати сидела Машка, бросил прямо на нее. Брезгливо поморщившись, она скинула его с себя, лицо ее стало сначала серьезным, после – снова злым.

- Чего бельем своим мокрым кидаешься? – крикнула она на меня.

- Одеяло не мое, а Мусабекова, - ответил я, - а ты сидишь на его кровати.

- Ну и что? Кидать-то в меня им зачем?

Я пожал плечами.

- Не знаю. Подумал: может, это тебе тоже интересно…

Сев на демонстративно застеленную койку, я посмотрел ей прямо в лицо. Машка отвела взгляд и надулась – но слишком картинно, чтобы принять это всерьез. Я не смог сдержать смешок.

- Придурок! – капризно и манерно, но уже не зло отреагировала на мою улыбку она. - Пришла к нему, а он....

- Честно говоря, так и не понял, зачем ты пришла, - я изобразил недоумение. - Вроде как, по твоим словам, за Юльку переживаешь. Вместе с тем, какая-то нездоровая реакция на…

Я запнулся, не зная, как лучше сказать: «на зад» или «на пе;ред».

Сметанина сначала обиженно поджала губы, но после, не выдержав взятой позы, кокетливо (получилось у нее, впрочем, скорее противненько) улыбнулась.

- А ты, оказывается, еще и хамло, Волков, - парировала она. - А с виду – такой вроде очкастенький… Но мне лично – таким ты, пожалуй, еще больше нравишься. А что касается Богдановой – дура она, я всегда это знала. И даже говорила ей об этом.

- Говорила? – удивился я. – О чем это ты ей говорила?

Чего я точно не предполагал, так это того, что наши ни во что и не вылившиеся отношения с Юлькой могут кому-то быть интересны. Разве что после вчерашнего…

- Конечно, говорила! – Сметанина картинно фыркнула. – А как молчать? Сидит вечно, дуется, тормозит… Вот и говорю ей: овца ты тупая, фригидная ты, что ли?
Пацана, да еще такого, считай, зацапала, а все пялишься в одну точку…

Подобное льстивое заявление не могло, конечно, не зацепить меня; я почувствовал, как от смущения и от удовольствия одновременно у меня загорелись уши, а рот растянулся в непроизвольной улыбке.

- Ничего себе… – только и сумел родить на это я. – Это когда это ты ей такое?

- Да с начала с самого! Ну и ночью сегодня – само собой. После того как ты Толстого уделал – я там прям чуть не кончила…

После такого откровения улыбаться мне сразу расхотелось; более того, передернуло меня так, что от Сметаниной это не укрылось.

- Чего ты, интересно, морщишься? – снова сально хихикнула она. – Да, так и есть, могу еще раз повторить: чуть не кончила. И этой опять сказала: дура ты фригидная! За что, говорю, тебе такое счастье? За меня бы кто другому так в глотку вцепился – уж я бы свой шанс не упустила…

Сметанина говорила четко и с расстановкой – как учитель, повторяющий для учеников ранее пройденный материал. Рассуждать на данную тему ей явно нравилось, из чего я заключил, что слышу, вероятно, главное из того, что, идя сюда, она в принципе собиралась сказать.

Уверенности мне это, впрочем, не прибавило: наоборот, слушая ее, я озадаченно молчал – буквально, как пишут в книжках, открыв рот. Резко отличная от моих собственных мыслей по этому поводу и потому весьма лестная оценка устроенного мною вчера представления, естественно, не могла не порадовать меня, однако же не могу сказать, что, услышав подобное, из уст Сметаниной, я испытал что-то похожее на облечение.

- Говорю ей, а она, как всегда, в сторону глядит и молчит, - продолжала между тем вещать о наболевшем Машка. – На меня все набросились, и Некрасова, и
Петрова: отстань от нее да отстань, нашла, мол, время; так я и на них: отвалите обе, халявщицы! Разозлилась, на всю палату ору…

Слушать ее становилось мне все приятнее, но что-то по-прежнему настораживало; что именно – я понял после того, как, не удержавшись, потрафил в ответ:

- А ты-то чего прибедняешься? У самой – воздыхателей, что ли, дефицит?

Подразумевалось, что с данными у Сметаниной тоже все в порядке, но неожиданно порадовать этим ее мне не удалось. Машка резко помрачнела, замолчала и снова удивила меня – на сей раз тем, что ее густо накрашенные и до того всегда казавшиеся мне пустоватыми глаза вдруг наполнились слезами.

- Э-э-э… ну ты чего это? - неуклюже заикаясь, проскрипел я.

Она тряхнула головой, глубоко вздохнула и попыталась снова стать насмешливо-надменной. Это у нее не получилось: теперь ее улыбка показалась мне беспомощной и жалкой.

- Да знаю я, Волков, что не нравлюсь тебе, - заговорила она, упреждающе показав мне рукой, чтобы я молчал. - Я это знаю – и знаю, что такая, как я, наверное, и не может тебе нравится. Слишком простая, слишком обычная, и для тебя ничего во мне нет интересного, кроме разве что вот… - чтобы подчеркнуть реальное наличие зримого богатства, она схватила себя руками за груди снизу и слегка подняла их вверх, - а такому, как ты, этого недостаточно. От тех, кому достаточно, отбоя-то нет, только меня от них тошнит. Понимаешь, тошнит?

Я понимающе кивнул, хотя, признаться, не очень-то ей поверил. Со всем, что она сказала про саму себя, я был согласен – и как раз с этим последнее как-то не очень сочеталось…

- И что бы ты там ни думал по поводу моих намеков, - продолжила Сметанина, - они мне и самой противны, понимаешь? Только без них – кому я нужна? Что бы ты ни думал, сюда я пришла вообще-то не для того вовсе, чтобы тебе себя предлагать… хоть и получается, что уже предложила… но не для этого, честно. Я ведь правда из-за Юльки пришла – пришла потому, что знаю, догадываюсь, по крайней мере, что ты сейчас думаешь о ней и о Толстом…

- И что же я думаю? – перебил я, все еще не веря в то, что кому-то, кроме меня самого, это могло быть интересно.

- Да то самое! – сердито повысив голос (опять как учитель – только теперь раздраженный), ответила без ответа она. – То самое думаешь, а это все ерунда, понимаешь? Все не так…

- Не так? - эхом, но только с вопросом повторил за ней я.

- Не так! – с жаром повторила Машка. – Вовсе она с ним не… Вовсе не хочет она тебя бросить. Никакой Вовчик ей вообще не нужен, понимаешь? Он-то к ней, да, липнет; но у нее к нему ничего, только к тебе.

- А чего же она тогда… - озадаченно, обращаясь скорее к себе, чем к собеседнице, пробормотал я.

- Да чего она? – все так же эмоционально воскликнула Сметанина. – Дура она просто, вот чего! Все ей тяжело просто, все страшно, испуганная она, нежная очень.
Поэтому и с тобой не решается дальше идти, и этого послать тоже… Это вот мне мудака такого, как Вовчик этот, на *** отправить ничего не стоит, а она не может. Лезет к ней, а она сидит и молчит. Она вообще все время молчит. Ну вот танцевать он ее пригласил, ну пошла она, но это же ни о чем не… Ведь этот дебил к тому же – он-то не думает: нравится, не нравится, хочет, не хочет; он просто прет как танк, твердо уверенный в собственной неотразимости.

- Э-э-э… - снова озадаченно прокряхтел я. – Ну так ведь…. Так, знаешь, хер знает до чего можно доуступаться.

Машка резко мотнула головой.

- Ничего подобного! – сказала она, до неправдоподобия, пожалуй, убежденно. – Потанцевать и… в общем, есть существенная разница. И такая, как Юлька, - она эту границу никогда в жизни не переступит. Она скорее ни с кем, чем с… Вот и ты ведь об это споткнулся.

- Обо что?

- Вот об это: до какого-то момента идет она, а дальше – как стена стоит. Вот у нее – так.

- Действительно, - не переставая удивляться тому, что слышу, подтвердил я. – Как стена, не прошибешь…

Сметанина посмотрела на меня с некоторым, как мне показалось, недоумением.

- Так и не надо прошибать-то, - сказала она как о само собой разумеющемся. – И ломать не надо, особенно если стена каменная. И прыгать тоже не стоит, особенно если она высотой три метра. Не выйдет ничего. Мне казалось, ты-то это понимаешь, а выходит…

- Что же тогда? - спросил я, и сам чувствуя себя как первоклашка перед знающей все и про всех учительницей.

- «Что-что»! – передразнила она меня, злясь, очевидно, не понарошку. – Дверь искать, калитку, что-нибудь такое… И отворять ее, когда найдешь, нежно и аккуратно, а не ломиться, бля, с монтировкой…

- Так я ведь вроде как раз… - начал было оправдываться я.

- И не отваливать, с другой стороны, если сразу не откроют, - перебила меня Машка. – Одно дело – мужские ваши разборки: Толстому там навешать, например…

Глаза ее снова сверкнули, как Венера в безлунную ночь, и в голове моей падающей звездой промелькнула и тут же исчезла мысль: быть может, не просто так и не из личных симпатий конкретно ко мне «чуть не кончила» она там, на дискотеке. Наверняка успел уже подпортить ей кровь какой-нибудь еще «Вовчик»…

- Другое дело, с Богдановой, - Сметанина между тем развивала свою мысль дальше. – Она ж – как цветок, подснежник…

Машка осеклась, растрогавшись от собственных слов, задохнулась, заметно проглотила комок.

- То дура фригидная, то подснежник… - озадаченно вставил я.

Отвернувшись в сторону, она быстро проморгалась, промокнула ресницами набежавшую слезу и снова натянула на лицо насмешливо-вальяжную улыбку.

- Чего не скажешь, чтоб понравиться…

- А-а-а…

Я покачал головой. Звучало только что мною услышанное, конечно, красиво, но ощущалось зыбко: словно бы это была фигура, слепленная из мокрого пляжного песка – та, что будет смыта до основания первой же доставшей до нее волной.

- Ну и навертела ты, - сказал я. – Мне бы, может, и хотелось, чтобы так оно все и было, да не верится что-то. Эту калитку – ну искал я ее, искал… Не нашел, видать. А теперь уже — ни сил нет, ни времени, ни желания. Да и не факт ведь, что с Толстым…

- Не веришь? – удивилась она. – Не факт? Дурак ты, однако, Волков…

- Ну вот, я, значит, тоже дурак. Скажи еще: фригидный…

Это я сказал зря: вкупе с недоверием насмешка разозлила ее.

- Тьфу! – крикнула она с изменившимся лицом. - Да хоть бы и не фригидный, все равно дурак! Не знаешь же ничего, а рассуждаешь! Вечером вчера, если хочешь знать, когда Толстого приволокли… Слава богу, обошлось без увечий, но все равно же пошло – чтоб медосвидетельствование там, чтоб ментов; а Вовчик – тот мямлит что-то невнятное; тут-то Богданова и проснулась. Как вылезла да как, бля, залепила: если, говорит, вот эту всю возню вы начнете, я, говорит, лично ментам скажу, что вы все его унижали, что над ним смеялись и что довели его; а у него, говорит, со здоровьем, мол, плохо, вот он с катушек-то и слетел. Я, говорит, скажу тогда, что Вовчик к нему первый задираться начал, и что ударил его, и что никто не вмешался… А сама, говорит, после этого – я отсюда снимаюсь к ****и матери, и больше вы меня не увидите. Бля, Волков, да я ее такой вообще никогда еще не видела, а ведь мы уже три года так и сяк знакомы. Выглядело, короче, так, будто Толстому она того и гляди от себя еще добавит…

Сказать, что я был потрясен услышанным, - все равно что ничего не сказать. Я пялился на Машку, разинув пасть, не понимая, как реагировать; выглядело это, наверное, настолько дебильно, что Сметанина, не выдержав собственного серьезного тона, вновь развеселилась.

- Удивлен? – снисходительно хмыкнула она. – Варежку-то закрой, муха залетит.

В горле пересохло; попытавшись издать хоть какой-то звук, я сразу закашлялся.

- И этот, кстати… Он тоже неожиданно выступил, - добавила еще Машка.

- Кто? – прохрипел я.

- Ну Толстый, а кто? Сначала молчал вроде, а потом, после того как Юлька высказалась, говорит: у меня, мол, к Волкову претензий никаких нет, так что отвалите все от нас, не ваше это собачье дело…

Это известие сразу улучшило мне настроение: я сглотнул комок, обрел наконец дар речи.

- Блин, с этого и начинать нужно было вообще-то! А потом уж обо всем остальном. Всю ночь только и думал: что будет, если Толстый мусорнется…

Сметанина фыркнула, тряхнула своей гидроперитной башкой.

- Дурак, я же говорю! Нашел, о чем думать! Лучше бы обо мне…

Переход снова получился резким, я опять запутался.

- Слушай, ну ты определись уже, что ли, за Богданову агитируешь или за себя. А то я, признаться, в растерянности…

Так сказал я, очевидно, опять же зря. Агитация (и, быть может, искренние переживания) за Юльку и наличие собственной активной позиции, в рамках которой допускается как минимум не скрывать свои желания, в понятиях Сметаниной сочетались, похоже, весьма органично. Вероятно, приняв мои слова за своего рода приглашение к конкретным действиям, она вдруг резко вскочила с койки Мусабекова и, недолго думая, бросилась прямо на меня.

- Не знаешь? – распластав меня на навзничь, шокируя вываливающейся из кофточки грудью, Машка обдала мое лицо своим горячим дыханием. - А ты не теряйся, Волков, одно ведь другому…

Еще мгновение, и она точно впилась бы взасос мне в рот; но я, придя в себя и попытавшись ее в следующий момент сбросить, так резко дернулся в сторону, что в итоге сам свалился на пол.

Сметанина громко загоготала, после, успокоившись, удобно, подперев голову рукой, расположилась на моей койке и, насмешливо хмыкнув, бросила мне:

- Чего испугался-то, а? Боишься, язык откушу?

- Да иди ты! - сердито пробурчал я, поднимаясь. – Нужен мне твой язык… Меня-то не забыла спросить, прежде чем прыгать?

- А чего спрашивать? – заявила она тем же тоном. - Самец ты или не самец, в конце-то концов?!

Я поморщился.

- А ты, что ж, тогда самка? Самка Машка Сметанина?

- Что, больно уж открыто, да? - с вызовом, но уже без насмешки сказала она. - Не нравится тебе так? Вот и говорю: ищи тогда свою калитку… А то думаешь, наверное, ты самый-самый?

Она лежала на моей кровати, смотрела на меня, манила взглядом к себе, ее кофту распирало формами, и вся она, находясь на расстоянии вытянутой руки, видом своим не только сообщала о легкодоступности, но и активно призывала этим воспользоваться; а я сидел перед ней на полу и не чувствовал ничего, кроме тошноты, и не знал, как объяснить это. Не знал, как объяснить себе, не знал, как объяснить ей. Пытаясь представить на ее месте (а я пытался) Юльку, я словно бы в действительности упирался взглядом в глухую стену – наверное, потому что воображение сразу отказывало мне: ни лежащей на моей кровати, ни выставляющей напоказ свои прелести, ни даже смотрящей мне прямо в глаза представить себе ее я просто не мог.

В этот момент заскрипел горн.

- Тьфу, ****ь! – как-то слишком грубо, совсем не по-женски выругалась Сметанина. – Столько времени впустую!

Лицо ее, совсем не в унисон словам, вытянулось, стало обиженно-беспомощным; я, скорее нервически, чем от того, что в самом деле стало весело, прыснул.

- Смейся-смейся! – пробурчала она. – Самка – это очень смешно, да.

Губы ее вдруг задрожали, глаза опять налились слезами. Мне стало жалко ее, стало стыдно.

- Ладно, чего взъелась-то? – сказал я, вставая с пола и садясь рядом с ней на койку. – Накинулась, даже задуматься не дала. Ну так правда не могу, извини.

- Вот-вот! - сердито проворчала она, отвернувшись, но не отодвинувшись от меня. - С Богдановой — два сапога пара. Чего только друг друга изводите, непонятно, говорю же…
- Блин, ну тебе все же сто;ит определиться, - окончательно сбитый с толку, отозвался я.

- Да это тебе сто;ит! – в очередной раз качнувшись в противоположную фазу, базарно взвизгнула она – так, словно бы именно таким вот своим тоном сама хотела помочь мне определиться, причем не в свою пользу.

Быстро поднявшись с койки, Сметанина со знанием дела открыла шкаф и пристально оглядела себя в небольшое зеркало, прикрепленное к дверце изнутри.

- Хороша девка! - заявила она, смахивая слезы с ресниц, поправляя волосы и, конечно же, проверяя руками на наличие иное свое богатство.

- Хороша! - согласился я.

- Вот и определяйся! – резюмировала Машка с победной ухмылкой на лице. – А я пошла. Начнут еще там гоношиться…

Как ни странно, этого я совсем не ждал, ведь только что на какое-то мгновение мне даже показалось, что вот-вот начну к ней привыкать, вот-вот – и от меня отвяжется наконец тошнотное мое высокомерие…

- Ладно, давай, - не пытаясь скрыть разочарования, кивнул я. – Беги скорей, а то потеряют.

Уже приоткрыв дверь, она обернулась и сообщила:

- Козел ты все-таки, Волков, вот что! Я не верила, а получается, значит, что правду про тебя говорят.

- Ага, - снова кивнул я. – Опять же определись: «такой пацан» или «козел», а то тебя послушаешь – сам себя потом не найдешь.

Последнее слово все равно, понятное дело, осталось за ней.

- Козел! – еще раз, с явным удовольствием, но при этом и без видимой обиды, произнесла она и, выйдя, громко хлопнула дверью.

Посидев с минуту на кровати и несколько придя в себя, я вынул из тумбочки зубную щетку, пасту и пошел умываться. В коридоре было безлюдно, и мне почему-то подумалось: жаль, что никто не видел выходящую от меня поутру Сметанину. Выходящую – со словами про то, какой я козел; да уж, жаль, это было бы, пожалуй, круто…

Пока чистил, обжигая рот ледяной водой, зубы, думал еще и о том, что сказала Машка про Юльку и Вовчика; думал про показное их благородство – и мое слегка было поправившееся настроение, вновь быстро портилось. Вспомнились к месту и заключения Юрика о Юлькиной положительности; вспомнились – и все встало словно бы в один ряд: действительно, главное не быть плохой. Закономерно, весьма логично – дело вовсе не во мне и не в ее ко мне чувствах. Главное – это остаться чистой, незапачканной; а я вчера, того, конечно, не желая, с головы до ног ее замарал. Отсюда и благородство; ну а Вовчик теперь – он вообще несчастная, всепрощающая жертва озверелого маньяка, так что мне с ним никак не тягаться.

Я вернулся в палату. В проходе между койками стояла моя открытая, словно бы готовая к сборам сумка, и это вновь направило мысли мои в уже проторенное русло: уходить или оставаться, пора принимать решение. Пора – хотя бы потому, что начинается новый день: день, следующий за незадавшимся вчерашним, день последствий, реальность, созданная мною для себя вчера. С ней, с этой реальностью, и нужно было решить, что делать.

Последовавшее решение, откровенно говоря, не стало болезненным, не стало даже и сложным. Выбора не осталось: слишком многое – за, почти ничего – против.

Остаться — означало встретить сегодня все последствия вчерашнего. Бессмысленно-занудные беседы с массой невнятных, с постными рожами, людей (те самые «гнилые базары») – людей, которые почему-то будут считать, что они вправе вправлять мне мозги; людей, которые ничего про меня не знают и не хотят знать, а потому, нет сомнений, не смогут и не захотят ничего обо мне понять; людей, которым мне нечего будет ответить на их до тошноты правильные слова; нечего — потому что никому из них я ни за что не стану рассказывать про себя и про Юльку и про то, почему это было так важно для меня. Ни начальнику лагеря, ни старшей вожатой, ни Володе, ни Наде, ни тем более каким-нибудь местным ментам, если придется иметь дело еще и с ними. Никому из них я все равно ничего не смогу объяснить.

Я не смогу ничего объяснить и тем, кто будет шептаться за моей спиной, показывать на меня пальцем; не смогу рассказать им о том, что я вовсе не безмозглый придурок, у которого совсем нет гордости; не смогу никому сказать, что люблю ее и что свой единственный в жизни и последний шанс я бездарно растратил; а еще – я никому не смогу объяснить, почему у них впереди все, а у меня ничего, и хотя бы поэтому никто из них не вправе судить меня.

Я ничего не смогу объяснить и Юльке, потому что все, что мог, я ей уже объяснил; даже если это не получилось у меня сделать раньше, уж точно получилось вчера – потому что разве можно понять такое иначе? Если бы хоть что-то шевельнулось в ней, то не Сметанина, конечно, а Юлька должна была прийти сюда; но она не пришла – а значит, все умерло, все потеряно.

у а если все так – что же держит меня здесь? Кажется, если и было что-то, я сам выставил это «что-то» за дверь – всего несколько минут назад. Выставляя, был совершенно уверен: это вовсе не то, что мне нужно. Сейчас – уже не был… Ушла тошнота – быть может, ее и не было. Быть может, за нее я принял так и не прошедший со вчерашнего дня озноб? В ту же копилку – не хватало еще остаток смены проваляться с температурой в палате. Ко всему, даже чтобы позавтракать, мне наверняка придется вернуться в «поход»: зная порядки столовой, можно было с высокой вероятностью предположить, что на два дня наш отряд там сняли с довольствия. Кормить «просто так» меня, стало быть, никто не станет, а выпрашивать тарелку клейкой каши или заваренное вусмерть крутое яйцо у толстой поварихи тети Мани – то еще развлечение…

Значит, уехать? Просто уйти, сбежать? Признать неудачу с Юлькой, признать, что уже свершилось, что кончено. Вчерашнее – не расхлебывать, вообще не видеть больше все эти рожи. И на Сметанину – плюнуть. Тошнило же, зачем такое еще?

Трусливо? Возможно. Но кому мне тут что-то доказывать? В чем смелость? Может, как раз в том, чтобы уйти?

Вот-вот, шли бы они все…

Не рак, а страх – так, кажется…

Быстрыми, резкими движениями я покидал в сумку все свои вещи. Если уходить, то прямо сейчас и быстро. Уходить, ни с кем не прощаясь, пока все они сидят по палатам, пока не повалили на линейку, потом на завтрак, пока окольными дорожками можно пройти к воротам так, чтобы никто меня не заметил.

Я высунулся в окно. На улице по-прежнему было холодно и мрачно, по-прежнему шел тягучий, скользкий дождь. Тем более скорее в путь: в такую погоду вряд ли кто-то полезет наружу без надобности. Не полезет – должно быть пусто.

Я надел на футболку свитер, сверху – так и не просохшую со вчерашнего дня куртку, взял сумку, вышел под дождь. Я даже не снял очки, хоть и было уже светло: все равно, как выгляжу, нормально видеть – сейчас важнее. До ворот добрался, не встретив ни одного человека; дежурные на посту тоже еще не появились, и я без проблем покинул территорию. Пара сотен метров – и уже на дороге; до ближайшей остановки – пройти еще метров триста. Успокоившись и уже не оглядываясь, я двинулся по обочине.

Шел я, глядя под ноги, – поэтому и не заметил, как Володя неожиданно выскочил на дорогу прямо передо мной. Вероятно, увидев меня еще с поля, он вышел наперерез – и теперь стоял передо мной немым укором: в глазах его, однако, мне почудилось некоторое смятение. Я остановился от него буквально в метре и молча, глядя ему прямо в лицо, ждал, пока он заговорит. Ни оправдываться, ни объясняться я не собирался, ни за вчера, ни за сегодня. Но и убегать – это было бы, конечно, предельно глупо.
- Ну и куда ты направляешься? – выдержав не слишком длинную, но все же заметную паузу, не здороваясь, холодно спросил он.

Он был в хорошей, непромокаемой куртке, в высоких, почти до колена резиновых сапогах, но шел почему-то, не накинув на голову капюшона; по его волосам, по лицу и по слегка запотевшим стеклам очков стекали вниз капли воды. Выглядел он скорее смешно, но и его появление, и его отнюдь не геройский вид напомнили мне о вчерашнем, и смеяться сразу расхотелось; подумалось и о том, что и сам я выгляжу, вероятно, в настоящий момент ничуть не лучше…

- В Москву, - ответил я таким тоном, как будто в этом не было ровным счетом ничего особенного.

- Интересная мысль! - сказал Володя. - В Москву, значит? А объясниться не желаете, помощник вожатого Волков?

С трудом удержавшись от того, чтобы не скривиться в усмешке на столь официальное обращение, я отрицательно мотнул головой.

- Нет, не желаю.

Его лицо, которому он, по всей видимости, всеми силами пытался придать как можно более суровое выражение, предательски вытянулось в окончательно обескураженную мину. Как ни странно, подобного он, похоже, от меня все-таки не ожидал.
-
 То есть как это? - почти что растерянно спросил он. - То есть ты считаешь, что можешь просто вот так вот взять и уехать, в любой момент, когда тебе захотелось?

- Считаю, - подтвердил я.

- Но позвольте вам напомнить, помощник вожатого, - он снова перешел на чрезмерно официальный тон, и я понял, что делает он так от растерянности, - позвольте напомнить, что вы здесь не отдыхаете, а работаете. А стало быть…

- Вообще-то это ты работаешь, - перебил его я. - И деньги за работу получаешь. А я тут на добровольных началах. Помогаю тебе – за еду и койку. Стало быть, хочу — помогаю, не хочу — не помогаю. Если бы я ничего не делал, но все равно требовал бы свою пайку и постель, было бы еще о чем говорить. Я же от всего этого, как и от работы, как раз добровольно отказываюсь, поэтому и говорить не о чем.
П
о мере того, как я развивал вслух свою мысль, Володино лицо становилось все менее обескураженным и все более ожесточенным.

- Ну хорошо, не работаешь, допустим… - прекратив называть меня на «вы», заговорил он, когда я закончил. - Но ты, значит, считаешь, что можно вот так… что вести себя так – это нормально?

- Так – это как? – с легкой издевкой переспросил я.

- Да вот так! – почти уже выкрикнул он. – Водку пить, хамить мне при пионерах, выкидывать безумные какие-то выходки! Считаешь, что это нормально? Пусть не по работе даже, просто по отношению к другим людям – считаешь это допустимо?

- По отношению к другим людям — это, видимо, по отношению к тебе?

- Да хотя бы и ко мне! Один только вчерашний день… С утра – даже повторять не буду. В поход пошли — во-первых, весь день с кислой миной. И все ему не так, и как сделать что — так всем большое одолжение. И с пастухом с этим…

- А что с пастухом?

- Что? Надя мне все рассказала…

- И что же она тебе, интересно, рассказала?

- Рассказала, да, как ты с забулдыгой этим обнимался. А вместо людей, коров полез защищать…

- Вот овца! – искренне удивился я. – Не ожидал от нее…

- Овца?! - резко вскинулся Володя. - Овца, значит? Да ты на себя, ****ь, посмотри! Ладно бы еще это – после-то вообще взял и исчез. Это как прикажешь понимать? Куда-то делся, никто не знает куда. Дождь, гроза, тебя нет; я уже в лагерь собрался, да Надька удержала. Ничего, говорит, с этим не сделается – и ведь права оказалась…

Его пылающее гневом лицо в залитых очках смотрелось слишком потешно – сдерживать себя дальше стало решительно невозможно.

- Да не переживай ты так! - давясь от смеха, сказал ему я. - И не матерись – пример плохой подаешь. Очки вон лучше протри.

Получилось слишком уж по-хамски – лицо Володи покрылось красными пятнами.

- По морде тебе, что ли, дать, а?! - крикнул он и от волнения закашлялся.

- По морде? - насмешливо отозвался я. - Какие недостойные у вас идеи, товарищ Соколов, вожатый и комсомолец! Как это непедагогично! Товарищ Макаренко, Антон Семенович, вас бы сейчас не одобрил. А впрочем, почему бы и нет? Вы попробуйте! Вчера вот один попробовал уже, в лагере вам подробно доложат о его состоянии. Повезло еще ему: нашлись добрые люди, вовремя меня остановили; а здесь-то между прочим вокруг никого…

В кармане моей куртки лежал изъятый у Мусебекова в начале смены выкидной ножик, и, говоря все это, я плотно сжимал в ладони его холодную рукоятку. Хватило, однако, и одних только слов. Красное и озлобленное лицо Володи Соколова снова вытянулось и стало не столько красным и озлобленным, сколько растерянно-испуганным.

- Боже, что ты еще натворил? – с ужасом спросил Володя.

- Вот и поинтересуйся! – прекрасно понимая, как это выглядит, не в силах уже остановиться, продолжил я в том же мерзко-хвастливом тоне. – В первый отряд прямиком, туда тебе дорога. Там все подробно опишут. Сможешь, так сказать, пополнить список моих преступлений. Полагаю, вы даже сможете прямо на месте организовать целый клуб моих… как это? Ну, скажем, «фобов». Это как, знаешь, русофобы там или юдофобы… Отвергнувшая, отвергнутая, один помятый, один пока только обиженный. Удивляюсь прям: как же я популярен!

- Прекрати кривляться! – еще больше покраснев, заорал Володя. - Что ты там еще, ****ь, устроил, а? Говори! Толстому, что ли, из-за Богдановой перепало?

- Ага! – с демонстративным собою наслаждением и в то же время в очередной раз удивляясь тому, насколько, оказывается, всем и все про меня известно, кивнул я – при этом продолжая теребить в кармане нож.

- Так это ты, значит, на дискотеку вчера сбежал? – догадался наконец он. – Как же я сразу-то не допер? Хотел ведь за тобой, да Надька эта… Вот б-ы-ы-л-л-л-л-ь-я-а…

Он опять попытался выругаться, но от волнения язык у него заблудился во рту: получилось что-то нечленораздельное; а я в этот момент сообразил: и его растерянность, и волнение связаны не столько с убедительностью прозвучавших из моих уст угроз, сколько с нежеланием нести за меня ответственность перед начальством.

Следующей фразой он полностью подтвердил мои подозрения.

- Смотрю на тебя и думаю, - качая головой, демонстрируя тем самым окончательно-бесповоротное во мне разочарование, сказал он: - и как я мог так в тебе ошибиться? Такой, показалось, нормальный вроде чувак: неглупый весьма, общительный, боевой. С дисциплиной, казалось, проблем не будет, а вот теперь… Ты-то вот возьмешь и свалишь, и ничего тебе не будет, а мне? Могу себе представить, что от Хрипатыча придется выслушать! Хорошо еще, если в институт не сообщат…

Хрипатычем за хриплый голос и за созвучие с отчеством называли за глаза начальника лагеря. На самом деле по имени-отчеству величали его Борисом Ипатьевичем.

Говоря по чести, мне стало даже немного жаль его. Правоты за собой я снова не чувствовал, но отступать было некуда.

- А тебе-то чего? - сказал я. - Это ж не ты, а я. Ты на Надьку все свали, скажи: она его откуда-то выкопала, запала, наверное, а я вообще не при делах. Скажи: мне он никогда не нравился. Короче, ну вас, разбирайтесь тут сами, а я пошел, давай.

- Ну ты и придурок! - только и нашелся Володя. - Ну и козел!

- Иди-иди! – откликнулся я. - Про козла я уже слышал сегодня, так что тебя там поймут.

Я обошел его и двинулся по обочине дальше.

- Ну и вали, помощничек! – бросил он мне в спину. - На остановке посидишь, под дождичком пару часиков, не так запоешь. Обратно вернуться вздумаешь, не приходи лучше! Видеть тебя больше не желаю!

- Не вздумаю! - не оборачиваясь, передразнил его я; услышал он меня или нет, уже не увидел.

Не два часа, но час просидеть на остановке мне все же пришлось. Дождь не утихал, нутро мое снова терзал голод, но мыслей о том, чтобы вернуться, у меня не возникало. Было лишь немного неудобно перед Юриком, еще меньше — перед Толяном, перед обоими – не столько за то, что уехал, сколько за то, что их об этом не предупредил. Чтобы по этому поводу совсем не беспокоиться, я пообещал себе обязательно позвонить им в Москве, после смены; сначала пообещал, а потом понял: и этого не получится, ведь ни у того, ни у другого, хоть мы и были знакомы уже третий год, я так и не взял телефона.

Еще больше часа трясся на автобусе до электрички. Пассажиров было много; по дороге люди только заходили, и никто не выходил: все ехали на работу в город.
Стоять мне пришлось рядом с дверью, которая болталась с громким, лязгающим скрипом; в дверной проем то и дело засасывало вихри дождя. Мерзли ноги, знобило, я кутался в свою сырую куртку. К концу пути я, можно сказать, не стоял, а висел на верхнем поручне; какая-то тетка спросила, не плохо ли мне; в ответ я молча помотал головой. Наверное, и впрямь не думал, что мне как-то особенно плохо…

У железнодорожной станции небольшого, но древнего города(18) на мое счастье оказался открытый хлебный магазин; и поутру там даже был хлеб. Я купил полкирпича и помидор у какой-то бабки: на завтрак не самый худший вариант. У входа в здание местного вокзальчика меня, завидев чужого, попыталась тормознуть местная шпана, и нож Мусабекова мне все же пришлось достать из кармана. Щелчок раскрывающегося лезвия и мое не слишком покорное, несмотря на очки, лицо сделали свое дело: пусть и с угрозами, но они удалились – видимо, искать более покладистую жертву.

Внутри вокзала было душно и грязно, и я вышел под дождь на платформу. До поезда оставалось двадцать минут; я стоял под дождем, отрывал куски хлеба, засовывал их в рот и заедал каждый укусом помидора; я ел, а голод почему-то не уходил.

Однотонно серое, без единого просвета небо не обещало никаких улучшений.

В электричку народу село немного. Смотреть в немытое и оттого практически непрозрачное окно мне быстро наскучило. Воспользовавшись тем, что одному досталась целая скамейка, я подложил под голову сумку и довольно быстро заснул. Мне снилась темная комната, из которой я наощупь пытаюсь найти выход; пытаюсь, но не получается. Впрочем, не уверен; возможно, мне не снилось ничего, и вот этим «ничем» как раз и была та комната, без света, без окон, без дверей.

Заснуть удалось ненадолго: после очередной остановки меня растолкал какой-то мужик, требуя подвинуться. Людей стало больше, многие стояли. Я забросил сумку на полку и сел к окну, протирая глаза.

Вскоре поезд замедлился, и за окном едва различимо проплыло короткое название платформы.

- Где мы? - спросил я разбудившего меня мужика.

- Пятидесятый, - коротко бросил он, не глядя на меня.

По моему виду и по тому, что я спал, он, вероятно, решил, что я пьяный и теперь, в отместку за прерванный сон, собираюсь вязаться к нему.

- Чего «пятидесятый»? – разозлившись, переспросил я. - От Москвы далеко?

- Ну пятьдесят, соответственно, - нехотя, в сторону пробурчал он.

- Истру проехали?

- Да.

Еще час я дремал сидя. Знобило все больше, начало скрести в горле. Хотелось скорее домой: горячий душ, горячий чай, своя постель. Хотелось пожарить картошки. И в то же время не хотелось ничего. Закрывая глаза, я каждый раз видел Юлькино лицо, и мне казалось, что она смотрит мне прямо в глаза; она смотрит, а я вижу: во взгляде ее нет страха, в нем — одна только нежность...


Последние метры


Домой, в свое Гольяново, я доплелся в третьем часу. В ознобе меня трясло так, что стучали зубы.

Мать была на работе, в квартире – аккуратно прибрано, но холодно и пусто.

Я позвонил ей. Начцеха, Иван Федорович, на мою просьбу позвать Волкову отозвался недовольно. Но так случалось всегда, и всегда он тем не менее звал ее.

- Алё! - крикнула она в трубку через пару минут.

- Не кричи, - сказал я. - Прекрасно слышно.

Привыкла орать у себя в цеху.

- Ты чего? - спросила она. - Позвонил бы вечером, домой.

- Да я дома, - ответил я. – Уже приехал.

- Чего это? - удивилась она. - Еще ж неделя.

- Так вышло.

- Да? Ну ладно… - без особой радости, скорее так, будто мое возвращение нарушило какие-то ее планы, ответила она. - Возьми поесть.

- Возьму.

Я положил трубку.

Есть мне не хотелось. Я залез в постель прямо в одежде, сняв только куртку и кроссовки.

По оконному стеклу звучно стучали капли вновь усилившегося дождя.

1.Гурьев (с 1991-го года Атырау) – город в устье реки Урал (изначально – Яик, переименована при императрице Екатерине II как символ пугачевского восстания) на территории современного Казахстана.

2.На северо-западе современного Казахстана климат резко-континентальный, сам город Атырау (Гурьев) находится в степи: лето там жаркое, а зима весьма суровая. Погодные условия несколько смягчает близость Каспийского моря; в глубине Казахстана климат еще более жесткий.

3.Цитата из романа Ф.М.Достоевского «Бедные люди».

4.«Средмаш» - министерство среднего машиностроения СССР. Осуществляло управление атомной отраслью советской промышленности, в том числе разработкой и производством ядерных боезарядов. Частично военный характер деятельности министерства подразумевал поддержание строгой секретности, этим объясняется и его странное название. Впрочем, об истинном характере деятельности никто не питал особых иллюзий.

5.«Скорее Дунай потечёт вспять и небо упадёт на землю, чем сдастся Измаил» - согласно преданию, ответ великого сераскера (командующего) гарнизона крепости Измаил Айдозлы-Мехмет-паши направившему ему ультиматум А.В.Суворову.

6.Имеется в виду армяно-азербайджанский конфликт из-за Нагорного Карабаха – первый открытый межнациональный конфликт на территории СССР, который начался вскоре после объявления в 1986 году руководством страны курса на «демократизацию». Нагнетание межнациональной напряженности в Армении и Азербайджане происходило при явном попустительстве центральной власти, предпринимавшей лишь крайне нерешительные шаги по купированию конфликта. Результатом продемонстрированного советским руководством отсутствия воли действительно стало дальнейшее ослабление государства, утрата авторитета высшего руководства страны в глазах руководителей союзных республик, начавшийся в 1990 году «парад суверенитетов» и последующий распад СССР.

7.«На активе» - имеется в виду собрание «актива» (активистов), то есть людей, берущих на себя некие управленческие функции, в данном случае, в «пионерском лагере». Поскольку организация детского отдыха в СССР не носила сугубо коммерческого характера, а являлась скорее социальной нагрузкой на ответственную организацию (в данном случае – «Минсредмаш»), персонал лагеря набирали из активистов (то есть добровольцев) из числа штатных сотрудников или, например, студентов профильных вузов. Им платилась зарплата, но ее размер был невелик; для мотивации наличие выплат, как правило, не имело решающего значения.

8.Дешевые советские сигареты без фильтра.

9.«Прожектор перестройки» - информационно-пропагандистская передача советского ТВ, выходившая в эфир с 1987 по 1989 год. Программа содержала умеренную критику негативных явлений советской действительности и была призвана демонстрировать успехи в обновлении страны в ходе объявленного в 1986 году курса на «перестройку» общественной жизни. Крайняя степень осторожности оценок довольно быстро стала объектом насмешек, особенно среди радикально настроенной по отношению к существующим порядкам интеллигенции. «Взгляд» - телепередача, выходившая на советском, а затем российском телевидении с 1987 по 2001 год. Изначально была задумана как молодежная передача, изюминкой которой станет новый информационный формат: «свобода слова» (достаточно острая критика существующих порядков) плюс музыкальный фон из произведений отечественных и зарубежных рок-групп; в реальности формат материалов передачи довольно быстро сполз в «чернуху»; при этом после распада СССР, ввиду утраты эксклюзивного права на оппозиционность, интерес зрительской аудитории к передаче значительно упал.

10.«Деревенская проза» — направление в русской (советской) литературе 20-го века. Основной лейтмотив – противопоставление традиционных («деревенских») ценностей урбанистическому разложению, хищническому промышленному освоению просторов страны и прочим изъянам советского общества. В деревенской прозе также остро поднимались проблемы слома традиционного уклада и вымирания русской деревни в результате коллективизации и индустриализации.

11.Вероятно, имеется в виду толстовский Платон Каратаев.

12.Одним из ключевых постулатов советской идеологии был так называемый «воинствующий атеизм», то есть агрессивное отрицание существования Бога и объявление любой традиционной религии «пережитком». Подобное мировоззрение настойчиво и безальтернативно прививалось советским гражданам с самого детства.

13.The Final Countdown («Последний отсчет») – заглавная песня одноименного альбома группы Europe (1986 г.)

14.«Чем меньше женщину мы... тем мы ей больше…» - перефразированные строчки из романа А.С.Пушкина «Евгений Онегин». В оригинале: «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей». Характерно, однако, продолжение строфы, которое цитируется реже, но при этом в корне меняет значение первой фразы:

Чем меньше женщину мы любим,
Тем легче нравимся мы ей
И тем ее вернее губим
Средь обольстительных сетей.

Разврат, бывало, хладнокровный
Наукой славился любовной,
Сам о себе везде трубя
И наслаждаясь не любя.

Но эта важная забава
Достойна старых обезьян
Хваленых дедовских времян:
Ловласов обветшала слава

Со славой красных каблуков
И величавых париков.

15.«Я пытался уйти от любви» - слова из песни «Я хочу быть с тобой» группы «Наутилус Помпилиус» (альбом «Подъем», 1987 г.)

16.«Дискотечный смрад» - из песни «Таня» группы «Крематорий» (альбом «Винные мемуары», 1983 г.).

17.Консервированное говяжье и свиное тушеное мясо (тушенка) советского производства (производилось преимущественно для нужд армии и флота) весьма ценилось, поскольку содержало в основном натуральные компоненты. Однако используемое для приготовления консервов мясо в целях более полной переработки
туш не отделялось от жира; в этой связи количество жира в консервных банках (особенно со свиной тушенкой) зачастую превышало количество искомого продукта (попадались банки, в которых вообще был только жир). Чтобы консервные банки не ржавели, их смазывали солидолом.

18. Очевидно, имеется в виду Волоколамск.


Рецензии