Парижские зарисовки

Он ревновал к ней лёгкий парижский ветерок, который осмеливался в шаловливой наглости теребить подол её синего кашемирового пальто. Он хмурил брови, когда солнце, выглянувшее из-за пушистого, как хвост соседской болонки, облачка старалось погладить её розовую — не от румян, а от предрождественского ветра щёчку. Когда она оборачивалась в ответ на приветствие их соседа, булочника Мишеля, её легкая и совсем не зимняя шляпка с нежно-сапфировой вуалеткой кокетливо помахивала выбившимся петалем бордового мака, приколотого к тулье. Когда она надевала эту шляпку, ему хотелось спросить: «Quesepassera-t-il, quand le dernier p;tale tombera?..» (Что будет, когда упадет последний лепесток?) Она больше не носила турнюр, который стремительно выходил из моды, но не могла отказаться от тугого корсета, стягивавшего её фигуру безжалостно. Он завидовал корсету, который мог касаться её кожи, хотя права на это не имел никакого! Ведь у корсета не было главного — её любящего взгляда, пряди её волос в серебряном медальоне и воспоминаний. Он был одет в свой любимый сюртучный костюм, шляпа-котелок, шейный платок с бриллиантовой булавкой. «Как у Пуччини!» — сказала ему «maman», когда дарила булавку. В тот день она по необъяснимой причине забыла поздравить его (с чем? с днём ангела? или началом апреля?) и, спохватившись, открыла свой деревянный резной комод, извлекла из-под пудр, кошельков, записных книжек и прочей бижутерии изящную коробочку цвета морской волны. «;afait ; lafois "mer" et"m;re"enfran;ais», — сказала она, протягивая свой по-матерински нескромный подарок. «Мама» и «море» одинаково звучат на французском. Булавка стала его талисманом, ведь именно в этот день он встретил Её. Их встреча была совершенно неприличной! В бюро, куда он пришёл, чтобы по протекции стать редактором литературного бюллетеня, публиковавшего стихи и прозу молодых авторов, он встретил её, принесшую стихи своей компаньонки. Лорнируя девушку взглядом, он и не заметил, как переступил хрупкую границу, отделявшую интерес взрослого мужчины к прекрасной даме от откровенной попытки сближения. Её вспыхнувший гневом взгляд заставил его заговорить. — C'est d;plac; demapart? (Это неприлично с моей стороны?) — Oui, c'estinconvenant. (Да, это непристойно.) — Je sais que ce ciest tr;s inconvenant,mais j'aimerais la permission de parler avec Mlle... (Я знаю, что это неприлично, но я просил бы права поговорить с мадемуазель…) Он вопросительно поднял бровь. Так он узнал её имя. Оно звучало прекрасно! В переводе с русского оно означало «croyance» — Вера, но он никогда не называл её иначе, как в тот день, когда она впервые представилась ему, даже не успев подумать о возможном нарушении приличий. «Cen'est pas un tr;sor, c'est un ecroyance», — сказала потом его мама. (Это не сокровище, это просто вера.) А отец, потомственный врач, познакомившись с ней, на ухо прошептал сыну, максимально спрятав профессиональный цинизм: «Tu sais, r;soudrecette affaire!» — (Фигурка что надо!) Миновало время, обязательное для того, чтобы прямо обозначить свои намерения, и наконец можно было сказать, что крепость потерпела поражение, и её бастионы были взяты. Уже тогда он понимал, что их счастье удивительно и не заслужено им. Кредит любви, данный ему Богом, он мог отдавать лишь тем, как любил всё, связанное с ней. Любил то, как она завтракала, по провинциальному намазывая тосты сливочным маслом и джемом, а не окуная круассан в горячий шоколад. Наслаждался тем, что она любила потофё, который иначе как обывательским и не назовёшь. Целовал её пальцы за то, что она презирала тимбаль, но обожала нежирное утиное конфи. Восхищаться тем, как она перескакивала через «лошадиные яблоки» (когда она однажды, не заметив, испачкала край туфли, он сказал ей: «Pourquoile crottin de cheval sent-il si bon?» (Действительно, разве навоз может так приятно пахнуть?) Он ждал её на крыльце их дома. Вчера шёл такой неожиданный для последней недели Адвента мокрый снег, а затем приморозило, и снежинки, забившиеся между камнями мостовой, уже окрасились лошадиной мочой в жёлтый цвет. Мимо пробежал мальчишка, кричавший что-то о перевернувшейся тележке с горячими каштанами: босоногий, в забавном черном картузе, он был скорее олицетворением приближавшегося марта и уж точно казался чем-то чужим на их улице. С крыльца напротив супруга соседа Мишеля улыбнулась ему через витрину их буланжери, напомнив о свежем багете. Как её зовут, он никогда не мог запомнить, зато всегда брал свежий багет, так любимый их семьей. Соседка, мадам Тутеню (Toutenu), уже весьма пожилая мадам, с гордостью носила свою фамилию и даже не скрывала, что знает, почему соседские мальчишки, увидев её без головного убора, дразнят вслед: «Вся голая!» Сегодня она задумчиво теребила край гирлянды, украшавшей её изрядно потрепанное, но вычурное и такое французское крылечко. Он ждал её, понимая, что предрождественские хлопоты не смогут отвлечь их от мессы в церкви Сен-Жермен-л’Осеруа: там, где кованый орёл на распростёртых крыльях поддерживает огромный миссал. Оттуда так удобно дойти до площади Шатле, пройтись по улице Риволи, проулкам, Севастопольскому бульвару и вернуться домой… Он ждал, радуясь, что их не заденет наводнение в 1910-м; что немцы не зайдут в Париж в Первую мировую; что оккупация во Второй мировой, если и коснется их, уже таких же пожилых, как мадам Тутеню, не станет для них смертельной. Что вряд ли она увидит Студенческое восстание, «жёлтые жилеты»… Газеты, Феликс-Франсуа Фор, Третья республика, трёхсотметровая башня — всё стороной обходило их дом. Его защищало СЧАСТЬЕ...


Рецензии