Браво

Браво
Переработано после обсуждения на Камертоне

Для нас отворили чёрную дубовую дверь толщиной в одну доску. Три кое-как скреплённых, обгрызанных вечно голодным временем, и начинающих разбредаться на волокна, доски отделяли узкую улочку в Трастевере от крутой лестницы с почти полуметровым интервалом между ступенями из ноздреватого камня. Хоть на четырёх карабкайся. Когда-то давно на третий этаж неизвестно через какой проём, подняли полновесный рояль. Потом в конфигурации дома что-то изменилось, и инструмент остался на третьем этаже навсегда. И дождался нас. Не столько нас, сколько моей дочери Ани. Впрочем, рассказывая эту историю, лучше называть её Анной, больно гулко и многозвучно рикошетило её имя от стен, пока мы поднимались по не знавшей солнечного света лестнице. Новогодние каникулы всего лишь означают, что можно не ходить в школу, не надевать форменный фартук, не вбивать в голову многочисленную математику и прочее запросто забываемое зубрилово. Но в игре на белых и чёрных каникул толком не бывает: так утверждают утончённые преподаватели с потрёпанными нотными папками подмышкой, и родители им через раз, но верят. Поэтому я договорился с друзьями, а они со своими друзьями, и те нашли для нас в Риме рояль, располагающий свободным временем. Вросший в мрамор и пустивший по нему жилистые корни инструмент был отменно настроен, с акустикой в просторной комнате всё было в порядке, но воздух, мягко говоря, застоялся. Решили, несмотря на январь, открыть окно. Над позеленевшими шпингалетами пришлось попыхтеть, но дубовые рамы легко подались: в комнату ворвался свежий воздух вместе с отголосками городского шума, который не помешал игре. Фортепианные этюды собрали десяток слушателей, остановившихся посреди автомобильно-узкой, но пешеходно-оживлённой улицы, и задравших головы к распахнутому окну. Когда ученица после нескольких сбоев и возвратов в начало, исполнила на одном дыхании все три заданных на каникулы пьесы Баха, снаружи мужской голос крикнул «Браво». Исполнительнице пришлось выглянуть в окно, и помахать почитателям. И сыграть небольшой фрагмент из Баха на бис. Это был прорыв. До сих пор наша девочка успешно отбрыкивалась от игры перед незнакомыми людьми: «Да, музыку она обожает, и учиться жаждет, но выступать на публике никогда, ни за что, не просите, не зовите, не угрожайте, не соблазняйте».
«Ну что же- решили папа с мамой- четырнадцать лет назад в этом городе малышка сделала первые умильные шажки, теперь она здесь же дала первый бравый концерт. Надо чаще приезжать в вечный город, и всё в жизни будет на браво и на бис».
Порадовались, и слились с толпой туристов.
На следующее утро, дремотное, зябкое, тусклое, туманное, расщепляющее свет на тысячу бледных лучиков, мы отправились в Неаполь.
Ничего не хочу слышать о репутации приморского города. Я влюбился в него с первого шага, с привокзальной площади, не доходя до памятников старины. С этого места многие начинают город ненавидеть. Но я был в восторге. Велика ли беда, что карманников и барсеточников здесь больше, чем карманов у потенциальных жертв, но разве мало этих ребят в Парижском метро? В Париже они мрачные, бесцветные, жалкие, тусклые, недокормленные и подобны теням. Здесь они на виду, жизни в них с избытком, их глаза блестят, пальцы щёлкают, ноги приплясывают, губы напевают жизнелюбивые мелодии. Они первая достопримечательность города, как памятник Колумбу в Генуе. Они узнаваемы, они милы и миролюбивы, они, в конце концов, терпеливы- безропотно ждут мига, когда ты зазеваешься. Весь их вид говорит: «Придержите карманы, гости города, да спрячьте ридикюли, и всё будет в сохранности. А потеряете бдительность, так уж не сердитесь, таковы правила игры».
Моя жена шла последней, полагая меня недостаточно бдительным, но я спиной чувствовал, как она улыбается во все стороны. Впоследствии Татьяна призналась, что тоже была очарована городом если не с первой, то со второй улицы, и вовсе не нашла, что тут особенно опасно: «Ну да, занимая столик в кофейне, кладёшь сумку ближе к стене. Но разве в Барселоне не так было?»
В кофейне мы окончательно избавились от утренней зябкой сонливости, и окунулись в Неаполь, его колорит и аромат, его вкус и тональность. О достопримечательностях распространяться не буду, зачем мне состязаться с авторами путеводителей. Кастель Нуово, Кастель Д’уово, Вергилий посреди этой грандиозности: сайт такой, ссылка сякая, страница разэтакая, картинка с расширением не пойми каким. Лучше приехать и убедиться. Потому что главного через ссылки не передашь – тысячу слов в секунду никто, кроме неаполитанца, не выпалит, никто не подкрепит свою речь таким количеством всесторонних и неохватных жестов, словно у него шесть рук, а у неё, так, пожалуй, восемь. Но в день нашего приезда вся эта тысячерукость и тысячеулыбчивость утысячерялась: дело было пятого января, в канун праздника поклонения Волхвов, неаполитанцы называют его Епифания. Называют на каждом шагу – это слово слышно в речи прохожих чаще, чем Ciao, оно передаётся как эстафетная палочка от друга к неслучайно встреченному в этот день на улице другу, от коллеги к сослуживцу по выходе из присутствия, от незнакомца к незнакомке, от полицейского к подозрительному мотоциклисту и обратно.
Неслучайно вечером заветное слово привело нас в монастырь Кьяры Ассизской, где проходил неаполитанский праздник Епифании не напоказ. Иностранцев туда не зазывали, но тем, кто случайно набрёл, давали понять, что им рады. Несколько дворов, освещённых факелами, на стенах библейские и языческие сюжеты в соседстве с картинками из истории Неаполя. Всё в майолике. Герои картинок гуляют здесь же, в монастырских двориках. Они те самые неаполитанцы, без которых средневековый праздник, как бы он ни был мил и притягателен, походил бы на многие другие стилизованные под старину междусобойчики в уютных городках в разных концах, краях и углах Европы. Почему-то в Неаполе народный праздник со средневековыми танцами, ремёслами и угощениями, оказался средневековее и ремесленнее, чем везде, куда ни обратись. Над котлами витал многовековой дымок, с языка не сходил пятисотлетний привкус, лошадь, бывавшая в крестовом походе, хрумкала сено из повозки Босха, а музыканты создавали настроение при помощи возвращённых к жизни инструментов, из которых я узнал только лютню, волынку и флаголет.
В яслях посапывал румяный новорожденный. Его мама сидела рядом на соломе, поджав ноги, и ловко крутила веретено. Неаполитанка улыбалась в камеру и без камеры, делилась секретами мастерства, и предлагала землякам и приезжим приобщиться. Когда самый юный участник праздника подал голос, мама отложила пряжу, и покормила младенца грудью, не переставая улыбаться. Пока новорожденный причмокивал, Татьяна самозабвенно пряла. Не впервые она это делала, но неаполитанской сноровки ей не хватало. Мастерица эмоционально и доброжелательно комментировала работу чужеземки, но освободить руку, чтобы помочь, не могла. Мы расстались с поклонами, прижиманиями ладоней к сердцу, и почти со слезами.
Мы почти летали от кузнеца к бочару, от гончара к стеклодуву, на свой вкус добавляли перетёртые пряные ингредиенты в бобовое тесто, сами его месили гигантской поварёшкой и неловко переворачивали на сковороде тяжеловесные лепёшки. Сами обжигались результатами своей стряпни, и приглашали других обжигаться. Чокались со всеми подряд то деревянными, то глиняными кружками с домашним вином, обнимались с неаполитанцами разных поколений, и не думали о бумажниках и сумочках.
Автор этих записок почти час просидел за загадочным ножным ткацким станком. То ли Тойнби, то ли другой многотомный историк назвал его главным изобретением человечества после колеса. Женщина, словно незаметно сошедшая с экрана из фильма итальянского неореализма, вразумляла меня тысячей слов в минуту, одно из десяти угадывается по смыслу, поправляла мою никчёмную руку, так что наши пальцы переплетались не хуже непослушных нитей.
Когда я, до нитки вымотанный, и ничего в работе станка не понявший, встал и поклонился красноречивой ткачихе, оркестрик затих, и музыканты разбрелись по залам для подкрепления сил.  Почти сразу я услышал фортепиано, тот самый фрагмент из Баха, что имел успех у прохожих в Трастевере. Наша стеснительная девочка сама нашла строгий ряд клавиш в беспорядочной атмосфере праздника! Я пошёл навстречу музыке в соседний дворик, туда, где был вход в монастырский музей. Между обломков капителей, однокрылых ангелочков, апостолов без книг и ключей, бродило несколько гостей, уставших от шума. Фортепиано звучало в глубине, в административном помещении. Заведённая праздничной атмосферой заморская гостья случайно или неслучайно забрела сюда на обратном пути из туалета. И рискнула, пока праздник не докатился до задворков музея, сыграть без нот, наизусть, знакомые фрагменты из Баха. Что делать, таково задание. А тут музыканты ушли на перерыв, и нашу исполнительницу стало слышно в соседних двориках. Ничего страшного в том, что большинство гостей не обратило внимания на новое музыкальное сопровождение праздника- в такой атмосфере и живой Бах не оторвал бы неаполитанцев от веселья. Но те, кто оказался поблизости, дослушали маленький концерт до конца, и аплодировали, и способными на тысячу жестов в минуту руками показывали не понимающему по-итальянски подростку, что это было Perfecto.  Администратор музея, подтянутый усатый мужчина в чёрном костюме с расстёгнутым воротом белой рубашки, поцеловал пианистку, и не вникая в нежный возраст, подарил ей коробку сладостей с изображением монастыря на крышке, и круглобокую бутылку домашнего вина в соломенной оплётке. 
Полные музыки, итальянской речи, и сельских запахов, мы вышли в город, и довольно долго плутали от площади к собору, от собора к площади, поминутно забредая не туда, и повсеместно встречая отзывчивых нетрезвых людей, готовых помочь, проводить, поболтать на том языке, на каком получится, и пожелать гостям бесконечной Епифании.
Из всей обильной программы не попали только в катакомбы: что-то там треснуло в графике в связи с городским праздником. Стало быть, мы сюда ещё вернёмся.
Напоследок купили в лавке неподалёку от вокзала самый сладкий, самый жёлтый в мире лимончелло из самых терпких, самых ароматных лимонов, выросших в Сорренто. Несколько душистых плодов хозяин магазинчика преподнёс в подарок. От прикосновения к ним кожа обретала цвет календулы и запах концентрированного солнца. С такими руками переполненные впечатлениями туристы пришли на вокзал за полчаса до отправления поезда.
Я улыбался обаятельным щипачам как старым друзьям. И они мне кивали, а некоторые махали руками. Взглянули на расписание- наш поезд опаздывает на пятнадцать минут. Я предложил заглянуть в кофейню на привокзальной площади, но мама музыканта увидела фортепиано. Ничего удивительного: почти на любом европейском вокзале красуется похожий инструмент. Но этот был раскрашен в леопардовые цвета. Клавиши кофейного оттенка и цвета слоновой кости.   
После игры, сначала на рояле в Трастевере, а потом в монастыре без нот, концерт на вокзале казался нам логическим завершением триумфального турне.
«Поиграешь немного – спросила мама, и для уверенности протянула растерянной дочке папку с нотами?»
Анна неожиданно отступила на пару шагов, Татьяна выронила несколько листов, спланировавших каждый в своём направлении.
«Ты же играла в монастыре и никого не боялась –  вмешался папаша, то есть я».
«Здесь вокзал, это не совсем Неаполь- ответила девочка, и наклонилась за листом, приземлившимся у её ног».
«Девушка, поиграйте для меня – вынырнул из-за моей спины долговязый мужчина лет тридцати в джинсах и короткой приталенной зелёной куртке».
Его русский был безупречен, но всё же показалось, что есть за душой язык роднее русского». Он держал в руках собранные листы.
«Я окончил музыкальную школу в Кишинёве- пояснил долговязый – по классу гобоя, пятнадцать лет назад».
Прежде чем вручить коллеге упавшие листы, гобоист посмотрел на первую страницу, его губы немного вытянулись, и он словно попытался заиграть на несуществующем инструменте. Но оставил попытку со словами: «Нет, это Бах, это фортепиано, это, увы, не для меня», поставил листы в подставку.
Пианистке оставалось только взять всю папку, сесть за леопардовый инструмент, и раскрыть нужную страницу. Вокруг нас внезапно сама собой возникла особая тишина, какую умеют создавать лишь люди, собравшиеся в ограниченном пространстве и захваченные одной идеей. Исполнительница положила руки на колени, сузила глаза в леопардовом сосредоточении на прыжке, и вдруг обернулась и обвела беспомощным взглядом стихийно собравшуюся публику. Она опять смущалась, словно не было триумфа последних трёх дней.
Неожиданно несколько зрителей посторонились, дав дорогу молодому человеку, не похожему на пассажира. Дело не в его чёрном костюме, и не в белой рубашке, и не в аристократических бакенбардах, и даже не в смуглых широких кистях рук с длинными пальцами. Дело даже не знаю в чём, но публика выдохнула, почувствовав мастера. Анна не шелохнулась, она не могла играть, но не могла и уйти. Зато инструмент раскрепостился, увидев мага. Маг подошёл к ученице, положил всеохватные ладони поверх её стеснительных рук, и они вдвоём начали играть по нотам. Хотелось бы назвать это игрой в четыре руки. Молодой человек что-то вкрадчиво баритонил барышне, и она понимала. Он перевернул страницу, и они продолжили с ещё большим взаимопониманием. Но спустя минуту, когда он вновь отпустил руку, подопечная плавно выскользнула из-под музыкальной опеки. Поглощённый игрой мастер занял освободившееся место, не заметив потери. И заиграл без нот. Музыка будоражила и тут же успокаивала, но не давала полного умиротворения: в точке, близкой к безмятежности в мелодию возвращались беспокойные ноты, и требовали внимания, неравнодушия, переживания, приближали к отчаянию, которое опять переходило в успокоение.
Один пассажир приблизился к музыканту в поисках шляпы, но концерт был бескорыстным.
« Rak’maninnovf – сказала застывшая рядом высокая сухощавая женщина средних лет, я для себя решил, что немка».
Маэстро закончил пьесу и без перерыва начал другую. Здесь не было чередования беспокойства и успокоения, осталось одно беспокойство. Фраза казалась близкой к завершению, когда начиналась следующая, но и она бросалась на середине. Мелодия возвращалась к брошенной предыдущей, но нить опять уходила в другую сторону, вплеталась в третью, совершенно новую петлю, которая в свою очередь открывала возможности для новых незавершённостей. Я бы присоединился к некоторым меломанам, которые ввели в обиход понятие «сумбур вместо музыки», если бы это не был чётко выстроенный, нескончаемый, а главное, непрерывно теребящий память, испытывающий душу на излом, и сбивающий сердечные ритмы сумбур.
«Хиндемит- спросил я немку, но она не ответила, она себе не принадлежала: неназванный композитор вместе с неаполитанским виртуозом беспощадно будоражил её внутренние струны.
«Хиндемит – решил я для себя». 
Властелин музыки поднял руки с опущенными кистями над головой, словно прицеливаясь на клавиши, прошептал самому себе что-то вроде молитвы, и втолкнул нас в непрерывно ускоряющийся, устрашающий до лучше закрыть глаза, удушающий, знакомый до электрического покалывания во всём теле, но то и дело ускользающий поток звуков. Боль, причинённая предыдущей пьесой, сменялась коротким как спросонья, удушьем, а едва дыхание возвращалось, недавно услышанная мелодия настойчиво напоминала о себе.
Невысокий, несколько круглый, но не мешковатый мужчина лет сорока пяти, наклонился к десятилетней дочери, и шепнул несколько слов, кажется, по-польски. В конце отчётливо сказал: «Лист».
Кто-то ещё полушёпотом подтвердил: «Студио кваттро».
Спустя минуту преодолевшая онемение немка добавила: «Мазеппа».
Зал оказался полон знатоков.
Кумир не кланялся – он сидел опустошённый, и смотрел на леопардовую с двух сторон крышку. Его плечи подрагивали, а с носа на клавиатуру упала огромная капля пота. Он не пытался вытереть мокрый лоб.
Кто-то виновато и даже немного обречённо проговорил: «Браво». Несколько секунд околдованная аудитория не решалась нарушить тишину, а потом грохнули такие аплодисменты, что под крышей засуетились не находящие себе места воробьи. Только сейчас я осознал, что во всё время концерта репродукторы молчали, что поезда продолжали потихоньку прибывать, но ни один не ушёл. Прибывающие и встречающие присоединялись к провожающим и отъезжающим. Центральный зал стоял плечо к плечу.
Безусловного короля вокзальной музыки заставили бы играть на бис, но громкоговорители ожили, и взялись бодро объявлять отправление поездов.
Через пару минут объявили наш поезд.
Добродушные карманники махали Анне вслед.
Музыкант из Кишинёва догнал нас на перроне, и протянул мне нотную тетрадь, которую мы дружно забыли на подставке. Я в этот момент крутил в руках билеты, проверял номера мест, поэтому тетрадь пришлось зажать подмышкой. Я машинально сказал: «Спасибо».
«Это вам спасибо – возразил гобоист, и протянул руку».
Я отпустил локоть, папка снова соскользнула на пол, но листы не рассыпались. Я наклонился, и увидел, что из-под твёрдой обложки выступает уголок купюры в десять евро.
В моих руках оказалось слишком много бумаг, не было возможности копаться в кипе листов. Я не глядя извлёк из папки несколько мятых бумажек и протянул их молодому человеку.
«Берите смело, это ваша доля. Жаться нельзя, а то в другой раз не повезёт. И не беспокойтесь, мы работаем честно, своих не щиплем- шепнул музыкально-образованный вор, изобразил губами что-то похожее на звуки гобоя, и исчез».
В следующую секунду кто-то наступил мне на пятку, и пришлось поспешно входить в вагон.
Уже в проходе вагона я порывался похлопать себя по карманам, но удержался. Я вдруг понял, что и беспечная женщина, вошедшая в вагон передо мной, и нетерпеливый мужчина, что подтолкнул меня сзади, и остальные пассажиры, суетливо ищущие свои места, все они были слушателями концерта и жертвами обаятельных воров.
Хорошо, что в нашем вагоне не было ни немки, ни папаши с девочкой! Но остальные! Как смотреть им в глаза?
Всю дорогу я как мельчайший из мелких воришек, следил за каждым движением беззаботных пассажиров: вдруг, кто-нибудь сейчас обнаружит пропажу? Никто нас не заподозрит, но я знаю себя: я буду опускать глаза как невеста, багроветь как порфир, дымиться как Везувий, и внутренне заикаться. К нашему счастью, попутчики ничего в сумках не искали: одни дремали, другие болтали, третьи уткнулись в только что купленные книги о Неаполе и Помпеях.
Только в Риме я решился сосчитать жёванные купюры – шестьдесят евро. Ничего себе! Если наша доля такова, то какова же добыча?
Я отдал ворованные деньги скрипачу на Пьяцца ди Пополо. Он долго вырисовывал для меня щемящие, беспредельно неспешные, тянущиеся то вверх, то вниз, напоминающие нить в веретене, полные пьяных слёз, еврейские мелодии, окончания которым никто никогда не придумает. Вокруг скрипача собирался народ. Футляр скрипки быстро наполнялся. 


Рецензии