Детство, мир и творение
Дети и животные умеют жить вне времени и вне сравнения. И эта способность отличает их от нас, взрослых и ответственных людей. Наша индивидуальность, которой мы очень гордимся, обеспечивается ничем иным, как постоянством памяти. А память – это прежде всего сравнение, мешающее нам быть счастливыми. Как писал Ницше, «человек может, пожалуй, спросить животное: “Почему ты мне ничего не говоришь о твоем счастье, а только смотришь на меня?” Животное не прочь ответить и сказать: “Это происходит потому, что я сейчас же забываю то, что хочу сказать”, – но тут же оно забывает и этот ответ и молчит, что немало удивляет человека». Здесь можно произнести такие слова, как «чистота» или «невинность», хотя еще стоило бы уточнить, невинность ли это в бытовом смысле или в смысле неразличения / незнания добра и зла?
Тот образ мысли, который задается евангельскими словами «будьте мудры, как змии, и просты, как голуби» максимально далек от невинности-неведения.
Можно ли назвать работы Муравиной хоть в каком-то смысле детскими? Если мы внимательно приглядимся к этим скульптурам, то заметим, что эта детскость никак не ассоциируется с игрушечностью или мультяшностью.
К тому же, все мы знаем, в каком смысле принято употреблять слово «детскость». Это прежде всего снижение, упрощение, в конечном счете – обеднение смыслов. Знаменитая «Надувная собачка» Джеффа Кунса выражает стремление отделиться и отдалиться от изображаемого, это детство, воспринимаемое исключительно со стороны, извне. Точно так же обстоит дело с ребенком на игрушечной лошадке Элмгрина и Драгсета. Они говорят нам, что детство закончилось, и что художник такой же взрослый и усталый человек, как и мы все, даже если он и демонстрирует склонность к тщательно продуманному хулиганству (мелкому).
У Муравиной не так: ее зайцы и дети, медведи и носороги и даже львы, чуть расплывчатые (насколько это применимо к скульптуре), существуют здесь и сейчас. Это не рационализированное воспоминание и тем более не анализ. Мы видим их так, как видели (бы) в детстве. Можно назвать это эмпатией: мы понимаем их состояние, они понимают наше. При этом нам не предъявляют нечто, назначенное быть детским. Нет, это детство как таковое, то есть мы сами, будучи зрителями, оказываемся на месте ребенка и видим кусочек мира его глазами. Существа, изображенные Муравиной, умиротворены хотя бы потому, что для них это – естественный способ существования. Жизнь и умиротворение для них синонимы, и они очень удивились бы, узнав, что мы живем как-то иначе.
Дети (возможно, и животные тоже) способны жить, находясь наедине с миром как таковым. Похоже, что существо, жить еще не привыкшее, не воспринимающее жизнь как рутину, требующую от нас каждое утро идти куда-то, чтобы совершать там бессмысленные действия, способно ощутить то, что мы называем словом «жизнь» с той же интенсивностью, с какой мы чувствуем тепло или звук. А для нас остаются стертые метафоры типа «любовь к жизни», что обычно значит любовь к развлечениям.
В романе Честертона «Человек, который был четвергом» загадочный председатель тайного общества анархистов, оборачивающегося в конце полным абсурдом, говорит о себе «я отдых воскресный. Я – мир и покой Божий». И тут же один из персонажей ему возражает: «Ты – довольство, ты – благодушие, ты – примирение. А я не мирюсь». Но с чем же не могут примириться взрослые?
Взрослый человек (и не обязательно это человек советской выделки) традиционно считает, что ему по умолчанию должно быть плохо. Дело не только в левой повестке, которая кого угодно объявит жертвой – политической или психологической. Известная фраза, претендующая на остроумие, гласит: «Если вам больше сорока и в одно прекрасное утро вы почувствовали, что у вас ничего не болит, значит вы умерли». В некоторых отношениях взрослый намного чаще склонен чувствовать (или объявлять) себя жертвой, нежели ребенок.
Серия Элмгрина и Драгсета, к которой принадлежит статуя ребенка на лошади-качалке, называется «Бессильные структуры». Но только безнадежно взрослый взгляд на мир предполагает, что ребенок бессилен. Муравина показывает нам сильные объекты, находящиеся в покое. Их формы стремятся к сферичности, а у Аристотеля сфера – идеальная форма, которая покоится, потому что ей некуда и незачем двигаться. Ей и так хорошо. Иначе говоря – она умиротворена. Она сама по себе мир, в котором мы существуем и к которому пытаемся с переменным успехом приспособиться.
Скульптуры Муравиной явно рукотворны, но рукотворность не есть эскизность, так же, как покой не есть становление. Оформленность не тождественна непроницаемости и не требует жесткой геометрии. Эти формы – живые и неживые – тянутся друг к другу и собираются в мир, сами того не зная. Творение совершается в тишине и умиротворении.
Свидетельство о публикации №225020200016