80 лет победы Телячьи нежности

Телячьи нежности
Владимир Калуцкий
Фронт тысячекилометровым змеем дымился и ворочался на местности.И где-то, ближе к середине его,в только что захваченном немецком окопе, тяжело дышали и приходили в себя семнадцать бойцов. Всё, что осталось от шестидесяти двух человек всего семь минут назад поднявшейся в атаку роты.Они сидели среди трупов убитых ими и тех, кто могли убить их, среди мёртвых товарищей, ещё пять минут назад живых.Уцелевшие были в крови и грязи, и чудовищной неуклюжестью фигур мало походили на людей.Убийцы, побившие убийц. Гнойные сливки рукопашного боя.
Красноармеец Корепанов снял вогнутую ударом каску и пощупал огромное пунцовое ухо. Старшина Малютин проследил в чистом небе полет расцветшей зеленым цветком ракеты и громко прокричал :
-Офицеры есть?
Молчание было ему ответом. Старшина поднялся и так же громко сам себе сказал :
-Офицеров нету. Как старший по званию принимаю командование на себя. Рота, выходи строиться!
Кряхтя и матерясь, солдаты начали выползать на свою сторону окопов. Старшина оперся сапогом о ящик со снарядами и тоже выбрался наверх.
Стояли перед ним ошметки роты. Еще пять минут назад они были зверьми , и теперь медленно возвращались в человеческое обличье. Корепанов, с залитой кровью половиной лица. Сержант Матынян, без правой штанины на кривой ноге, чешуйчатой и грязной, как у динозавра. Красноармеец Божья Воля. На черном лице белки глаз, похожих на фары. Ни одного целого. И сам старшина с недоумение увидел у себя в руке немецкую саперную лопатку. Как и где её поднял - не помнил.
Что хотел сказать товарищам старшина Малютин - мы не знаем. Потому что с передовой, из самого пекла недавнего боя, появились двое верховых . Лейтенант на маленокой рыжей лошадке. Без седла, с рукой на перевязи. И майор, без головного убора,как бог войны -  на огромной, словно сложенной из глыб, черной лошади. Пока майор с болезненной гримасой слезал на землю, старшина стал перед ним и приложил руку к пилотке :
- Командир ветеринарного взвода второй роты, второго батальона, одна тысяча сто восемьдесят первого полка, триста восемьдесят седьмой стрелковой дивизии старшина Малютин. Определяем потери после атаки, товарищ майор.
Офицер оглядел неровный ряд и попытался пройти вдоль строя. Но перенести тяжесть тела на левую ногу не смог, уцепился за стремя:
-От имени командования батальона объявляю всему личному составу благодарность!
Солдаты постарались подтянуться, неровно, но дружно ответили:
-Служим трудовому народу!
- Хорошо служите! - майор вытер лоб зелёным платком и продолжил :
- Сейчас вам надлежит следовать на отдых и переформирование.В четырех километрах отсюда расположена вёска Скрыня. Там вы поспите и отужинаете. А через два дня обязаны прибыть в Пинск,в расположение части. Командуйте, старшина... Да помогите сесть в седло, черти!
Корепанов сорвался с места, подставил под костлявый зад майора широкую ладонь и подтолкнул его. Майор гикнул, и каменная его лошадь со спутником двинулась дальше вдоль окопов.
А наши недобитки пошли в вёску.
Они пришли туда, когда солнце за лесной вырубкой сплющилось о горизонт.На окраине вёски стоял обоз трофейщиков - оглобли вверх. Там уже дымилось, и в воздухе пахло варёным мясом.
Встретил старик, с крюком вместо руки.Ветеран империалистической и счетовод. Рассказал, что в вёске до войны было отделение совхоза. Тут держали стадо зубров,отсюда молоко прямиком поставллялось в столовую Центрального Комитета Коммунистической партии Белоруссии.
-Перед оккупацией зубров угнали в лес. Да куда там! Нашли немцы проклятые, сожрали стадо. На дальних отгонах сохранили несколько пар голов на развод. Да тут, на вёске, уберегли шесть коров. Немцам сказали, что у них ящур. Да они и правда полудохлые. Без ухода и кормешки какое там стадо! Да восемь телят еще. Три теленка совсем плохие, не выживут. Мы одного на ужин вон той части отдали, что на опушке остановилась. И вам теленка дадим. Проса отсыпем - каши сварите. Словом, располагайтесь, товарищи, мы вас два года ждали!
Расположились. Сначала хотели выспаться. Но голод не тетка - старшина отрядил Корепанова в загон за теленком.
Тот привел.
Теленок, с лишаистыми боками и крупным голым лбом, на ногах нетвердых, но широкой кости.Видна порода. Старшина до войны ветеринарным фельдшером был в научном институте под Харьковом. Сразу понял - peripneumonia contagiosa bovum. Повальное воспаление легких. Заразная болезнь. Мера борьбы одна - поголовный убой. Но есть можно.
Все семнадцать окружили теленка. Это же мясо, от которого в окопах давно отвыкли.Имеется в виду - мясо животных.
-Красноармеец Корепанов! Заколоть теленка.
Корепанов вышел из круга, взвесил на руке тесак, примериваясь, куда уларить .Занес руку. Замер :
-Да киньте ему тряпку на глаза! глядит... как ребенок!
Тряпку кинули. Теленок, стараясь стряхнуть её, начал пятиться . Сзади его подпер Матынян.
-Коли!
Корепанов психанул :
-А чего я? Крайнего нашли.Да я в окопе свое уже отколол . На сто жизней вперед.
Плюнул и воткнул нож в землю. Отошел и сел, придержвиая враз заполыхавшее ухо.
Старшина растерялся:
-Ну, черти. Кто смелый! Это же не фашист, он не ответит.
-Вот именно. Не фашист. - Красноармеец Божья Воля взял тесак и стал напротив теленка. Снял тряпку. Развернул тесяк в ладони, рукоятью постучал теленка по лбу:
-Ну, дурашка. Ты пойми, нам жрать надо. Мы голодные, как волки. Ну - не мы, так другие сожрут.
Молодненький красноармеец, с упавшим на предплечье погоном,засмеялся:
-Сразу видно учителя.Ты с ним еще по немецки поговори, на языке Гёте.
Божья Воля так же, ручкой вперед, сунул клинок красноармейцу:
- Смелый? Ну, так и коли.
Красноармеец нож взял, другой рукой попытался приладить погон на место, зачем-то поплевав на него:
-А запросто.Представим себе, что это не теленок , а фашист. Какой-нибудь Ганс из Гамбурга...
Красноармеец поднял нож на уровень лица, ища место для удара :
-...или Фриц из Франкфурта...
Но неожиданно тоже кинул нож на землю:
-Не могу. Какой он фриц . Да и кто видел, чтоб фрицев жрали? Убивайте сами.
Так и стояли. В кругу солдат - теленок на шатких ножках.
Корепанов сказал :
-Старшина.Попроси кого-нибудь из местных. Жрать же хочется. Вон, бабы просо принесли. С полпуда. Дело за мясом.
Старшина только теперь отбросил саперную лопатку. Почуствовал пустоту в руках. Поднял тесак:
-Слабаки. Гляди, как надо!
Старшина знал, куда бить.Межу ребер, в сердце. Вот сюда, в седую проплешину...
Старшина опустил нож и засмеялся:
-да кто ж телят режет? Его ж надо деревянной кувалдой по лбу!...
И все подобрели, растаяли, и глядели на теленка, как на родного.Словно отложенная казнь как-то оправдывала их.Послали красноармейца в совхозный сарай за кувалдой. Там наверняка есть.
Подошел однорукий хуторянин. Долго стоял поодаль, высекая из зажатого в крюк кресала искру . Старшина черкнул спичкой, помог старику прикурить.Дым потянулся такой, что даже теленок поморщился.
-А я думал - у вас в котле уже кипит. Что - теленок не нравится?
-Да не то, чтобы, - старшина замялся. - Зарезать рука не поднимается.Кувалду надо.
-Надо, - согласился местный,- Но можно и ножом.Какая разница. Кабы у меня сила в руке - я бы вам постарался.А то глядите. На опушке там санитарный обоз остановился. Так я им худобу отдам.
-А и отдай, - учитель Божья Воля потрепал приговорённого за ухом.Круг разомкнулся, и Матынян хлопнул теленка по заду.Тот шевельнулся , неверно переступил ногами. Неожиданно зло однорукий ткнул его крюком в бок и погнал с поляны.
С минуту так и стояли, разорванным полукругом.
-Улыбнулась нам говядина. "Но ах! лишь солнце засияло , Угасли милые черты!" - подвел итог Божья Воля.
От сарая вернулся красноармеец. Приволок огромную кленовую кувалду:
-Вот...а где теленок?
И разом засмеялись все. Сначала прыская в кулак, потом уже едва сдерживаясь, затем заржали по-жеребиному на всю веску. Теленок, понукаемый счетоводом, сначала присел от страха, а потом вскинул зад и помчался по улочке, погоняемый солдатским хохотом...

***
Далась победа нелегко
СВЯТЦЫ
Пополнение в роту прибыло в апрельскую полночь, а уже утром новобранцев кинули в бой. Бой прошёл тяжело, но с успехом, переломившим положение в нашу пользу в полосе всей армии. За такое полагались награды. Лейтенант Борозна не успел поставить новичков на довольствие, а уж приходилось подписывать похоронки. Из двадцати двух человек семеро убиты и семеро ранены. Поди теперь – сведи концы с концами.
Сам командир роты Борозна приглушён осколком – так звякнуло о каску, словно внутри колокола побывал. Теперь сидел в палатке и чувствовал, как пульсирует седалищный нерв. Поспать бы пару часов – да надо писать боевое донесение.
А тут командиры взводов заявки на награждение принесли. Переспросил:
– Новичков не забыли?
Не забыли. Отпустил взводных, сел сочинять отчет в батальон. "За проявленную смелость и мужество достойны награждения медалью "За отвагу" следующие бойцы..."
И приступил к списку. По каждому кандидату надо раскрыть и суть подвига, и морально-политические качества. Голова гудела, мучился долго, тыкая фиолетовым пером в чернильницу.
Сочинил. Благо – образец есть. Всем написал, как принято в таких случаях: "скромен в быту, пользуется уважением у товарищей. В боевой обстановке проявил себя с лучшей стороны, проявил храбрость и смекалку, что способствовало общему наступательному порыву..."
Вышел размяться, покурил. Дым, придавленный туманом, не расходился, клубился перед лицом. Бойцы спали прямо на досках, в отбитых окопах. Лейтенант прошёлся, пригляделся. Многих видел первый раз.
Пополнение.
Вернулся в палатку, откинул брезентовое перекрестье окна, задул фитиль на гильзе.
В палатку заглядывал день.
Лейтенант Борозна прошёл к топчану у стенки и разбудил замполита роты, старшего лейтенанта Картавенко. После боя замполит спал, по привычке укрыв лицо собственной фуражкой.
Он проснулся легко, помял щёки девичьи тонкими ладонями и спросил:
– Мы ещё живы?
Не отвечая, Борозна подвинул ему бумаги:
– Подпиши. Тут похоронки и наградные.
Замполит сел, потёр ручкой за ухом и принялся перелистывать бумаги. Командир обиделся:
– Опять не доверяешь? Если хочешь знать – за вчера я бы всех наградил. А пополнение особенно. Оно ж необстрелянное, а не подвело.
– Да разве ж я против? – замполит принялся подписывать размашисто, почти не читая.
Но вдруг перо его замерло, и он встряхнул бумагой, как будто подбитой птицей:
– А это что? Ты хоть соображаешь, что подписываешь?
Лейтенант Борозна поймал бумагу на лету, повертел в руках, перечитал:
– И что здесь не так?
Теперь бумагу перехватил замполит:
– Ты прикидываешься? Как может быть в Красной Армии боец с такими именем и фамилией? Августин Христианович Крижевицкий! Это издевательство. Ты можешь себе представить строй, перед которым ты на получение медали вызываешь Августина Христиановича? У нас Красная Армия или Орден тамплиеров?
Борозна растерялся:
– Так не я это придумал. Так в бумагах.
– "В бумагах", – передразнил замполит. – Да нынче военкоматы на освобождённых территориях метут всех, под одну гребёнку. Трактористов, учителей, священников. Наверняка, этот Августин из поповичей. Какая ему медаль, ты что?
Командир роты окончательно растерялся:
– И что теперь делать? Он же заслужил...
– Заслужил... – полуиздевательски протянул Картавенко. – А вот на то мы, замполиты, и поставлены, чтобы вас, дураков, спасать.
Он аккуратно сложил наградной и разорвал его. Сложил ещё раз и ещё раз порвал. И бросил в мусорное ведро под столом:
– Забудь. И поставь этого тамплиера на такое место, где его завтра убьют. Или сам. Не сможешь сам – попроси бойцов. И будем надеяться, что к тому времени его фамилия не всплывет на уровне батальона или полка. Иначе, боюсь, ему самому придётся пожалеть, что выжил.
– А если изменить ему фамилию-имя-отчество?
Замполит подумал и ответил с сомнением:
– Можно попробовать. Но первый же проверяющий скажет: "Меняешь паспортные данные. Значит – есть что скрывать". Проверками всех нас замучают... Не, для всех лучше его списать. Ты извини, командир, я не доспал.
Старший лейтенант Картавенко опять лёг на топчан, потянулся и положил себе на лицо фуражку. Через пару минут он уже спал, глубоко и спокойно.
А лейтенант Борозна, не торопясь, но сосредоточенно, как только позволяла гудящая голова, брал со стола и рвал наградные листы. Он ещё не знал, как спасёт этого Августина, но надежда на то, что сам погибнет раньше, казалась ему лучшим выходом из положения.

***
ЭШЕЛОН

   Эшелон
Владимир Калуцкий
Начнем с того, что его боялись собаки.
Он привык командовать, он не мог не быть главным. И теперь, в холодном столыпинском вагоне военные негласно и сразу признали в нём вожака. Эшелон шёл из Германии, на Урал, собрав в свои шестьдесят с лишним вагонов легкораненных солдат, следующих на долечивание и переформирование.
Он ехал в краткосрочный отпуск. По случаю контузии. Контузия давала себя знать иногда и неожиданно - то обваливая его в беспамятство, то доводя до изнурителной пляски прямо посередине вагона. Иногда лежал на спине, беззвучно подпевая нетрезвому хору, внезапно
ревевшему новинку сезона - "Песню жуковских орлов":

-Шагом, братцы, шагом,
До города Чикаго!...


Он был майор, двадцати девяти лет от роду, и Герой Совесткого Союза. На весь состав он был единственный.
Другие тоже были героями. Эти солдаты прошли крым и рим и каждый стал идеальной машиной для убийства. Но они же и люди крайностей. Их в боевой кулак можно было собрать короткой командой. Но, закусив удила, военные могли уйти в смертельный запой. Особенно теперь, далеко от передовой.
Этих солдат нельзя унизить - только убить. Война каждому дала право быть, а не оставаться тварью дрожашей.
По ходу движения, на промороженных станциях, солдаты бегали за кипятком, в Польше подсадили в вагон четверых пани, "целум рученочки". Да и высадили в Смоленске. Он приказал - вагон подчинился. За кипятком он не бегал, зато на больших станциях ходил в комендатуру за спиртом. Герою нигде не отказывали.
В светлую морозную ночь под 23 февраля эшелон закатился на запасной путь станции Палатовка. Выскочили на белые откосы, забегали, пустились кидаться снегом.
Его отправили в комендатуру.
Он шел, спотыкаясь о припорошенные шпалы,и недоумевал - почему загнали на запасной, ведь станционные пути пусты? Хотя, по опыту, понимал, что придётся постоять, пропуская какой-нибудь литерный состав.
Но состав, ради которого их загнали на запаску, уже вкатывался со стороны Валуек. Это был спаренный чёрный паровоз с дощатыми вагонами, в прорехах. Вагонов девяносто. Состав начал тормозить издали , скрежет и искры из под огромных колес свидетельствовали его тяжести .
Он понял, что везут пленных немцев. И вдруг красной волной в голову ударила кровь.Как? Его, Героя, на запасной - ради фашистских недобитков?! Страшным усилием воли он вспомнил о контузии и удержал себя в руках.
А из вагонов, во всю длину, уже выскакивали солдаты охраны с собаками. Собаки привычно садились у ног конвоиров. Пленных не выпускали. Вагоны молчали. Видимо, там всех упокоил сон.
Он подошел к мальчишке-конвоиру. Собака испугано уткнула нос с полы полушубка охранника.
- Откуда-куда, служба?
Конвоир приставил карабин к ноге и вздернул подбородок:
-Не положено разговаривать, товарищ майор!
-Да ладно тебе! Не стану же я их, сволочей, освобождать.
И, легко ступая по гравию, он пошел дальше.
В комендатуре сидели двое, играли в карты. Сержант-телеграфист, и гражданский. В офицерской шапке со следом от звездочки, солдатских галифе и телогрейке. Вместо правой ноги - деревяшка с резиновым наконечником. Мужик лет сорока.
Он спросил начальника станции, мужик им и представился. Он спросил -на каком основании предпочтение отдается эшелону с пленными? Начальник ответил в том духе, что дело не в пленных, а в составе для 1-го Белорусского фронта, который с минуту на минуту прибудет сюда и простоит столько, сколько потребуется. Состав технический - с запчастями, медицинским оборудованием и так, всякой мелочью. А вот когда всё это добро отправят на фронт, тогда и солдатский эшелон пойдет дальше. И пленные тут ни при чём. Не сахарные, не замерзнут.
Он попросил спирту. Начальник станции отодвинул ящик стола, вынул флягу.
-Ну, - звыняйте дядьку, больше нету.
Герой опять почувствовал в голове краную волну, и опять удержал себя. Вежливо поблагодарил. В том смысле, пока мы там кровь мешками проливаем, вы тут в дурака режетесь. Мужик слегка обиделся и ответил, что ногу тоже не на футбольном поле потерял.
С тем и расстались.
Он вернулся в вагон злой. Герои тоже озлились. И все начали устраиватьс спать, натягивая воротники шинелей на уши.
А потом - чёрт его знает - откуда, так на фронте бывает - в вагон просочилась новость: на станцию пришел состав со спиртом.
Закряхтели, задымили. Спать уже не могли.
-А сходить? -спросил сам себя старшина-летчик, в стального цвета офицерской шинели.
С ним сходить тут же решились еще несколько человек.
Герой сходить не хотел. Он хотел спать. Потому плотнее подтянул под живот ноги и уже было совсем провалился в дрему.
Как вдруг на станции раздались выстрелы. Он знал эту стрельбу - заполошную, на грани паники. И еще привычно мозг, без всякой команды, оценил ситуацию : там спирт , и целый состав пленных немцев.
Смесь , гремучее этой, придумать невозможно.
Он выскочил из пустого вагона и побежал на выстрелы. Диспозиция была следующей:
Состав с пленными угрозы не представлял. Они хоть и проснулись, но оставались под крепкими запорами .
А у состава 1-го Белорусского фронта проставлена редкая цепь охраны. Стрельба раздавалась от большой белой цистерны с морозной бахромой, у которой и толпились солдаты из его и других вагонов.
Солдаты пытались взять спирт, охрана стреляла в воздух.
Старшина в стальной шинели подбежал, задышал тяжело:
-Майор, ты с ними поговори. Нам много нет надо - по фляжке на брата. Ну - не воевать же с ними! И того не помут, дураки, что мы без своего не уйдем. Как курям, головы посворачиваем.
И посворачивают, понял он. Широко распахнув шинель, сияя звездой, он пошел на охрану. Те вызвали подкрепление - усатого старого полковника медицинской службы.
Говорили на выских тонах, кричали. Скоро у бочки со спиртом были весь эшелон Героя. Краем глаза он успел заметить и поселковых штатских, с тележками, с бидонами. Дело принимало скверный оборот.
Две рати схлеснулись у цистерны. Герой и его товарищи, и полковник с охраной. А из поселка уже подтягиваись новые жаждущие. Если не стрелять в людей, то цистерну растянут, как пить дать.
И тут, между ратями, появилась торопливо ковыляющая фигура с палкой. Мужик, начальник станции. Он свирепо глянул на Героя и стал рядом с полковником. Снял шапку, вытер мокрые волосы и закричал :
-Славяне! Вы ошалели? Тут же древесный спирт - послепнете все на хер!
Но старшина в стальной шинели толкнул мужика в грудь, вырвал палку и ударил охранника. Началась свалка. Охрана стрелаяла в воздух, но на выстрелы уже никто не обращал внимания.
Как вырвался из катавасии мужик - никто не видел. Но через минуту, когда старшина сбивал замок с крана на цистерне, начальник станции привел несколько сотен пленных немцев. Они молча и равнодушно начали оттеснять толпу.
Охранники с собаками были ту же , готовые спустить псов на мародеров. Но Герой взглядом сажал собак на снег.
Крови пока не было, но её должно брызнуть скоро очень много. Герой тоже махал руками, бил кого-то в грудь и лицо, Работал не столько он сам, сколько контузия.
И опомнился он уже на площадке цистены, увидя себя, тянущего руки к ватнику мужика - начальника станции. Так получилось, что они двое теперь были видны на возвышении, всему сражению.
- Гаси его! - ревела толпа. И делом это было не сложным. Мужик на одной ноге хил, майор трепал его, как огородноен чучело. В какой-то миг он рванул телогрейку, и она, отстреливаясь пугавицами, распахнулась.
Уже не красная, а чёрная кровь ударила в голову майора. Он окаменел.
Окаменела дикая рать. И пленные, звавшие цену русским фронтовым наградам, тоже окаменели.
На груди мужика без ноги сияли две звезды Героя Советского Союза.
И разом что-то произошло под небом. Словно скинувшие пелену с глаз, солдаты пристыженно пошли к вагонам. Немцы организованно потянулись в подвижную тюрьму, а полковник снял и увел охрану от бочки со спиртом.
В вагоне молчали до утра. Утром страшина сказал майору:
-Сходи, от всего эшелона попроси прощения. Спроси, может - махорки надо, тушенки. Семья, поди, при нём.
Но Герой сходить на станцию не успел. Почти тут же состав дернулся, где-то далеко, в голове эшелона прокричал, прокурарекал паровоз. Скоро в открытой двери проплыли станционные постройки, домик коменданта, коновязи,потом там же зачехардили поселковые хаты, переезд с двумя полуторками, понурой лошадкой ,с укутанным в тулуп возницей на санях, за закрытым шлагбаумом, поля, серенькое февралское небо. Кто-то вспомнил, что нынче - день РККА, но выпить не предложил никто.

...Через несколько дней майор прибыл за предписанием в штаб. Напутствовавший его кадровик из Управлении тыла сказал примерно так: скоро победа. По всей стране помчатся поезда с демобилизованными победителями.Народ шебутной и неуправляемый. К этой кампании Верховный укрепляет пути их движения самыми авторитетными фронтовиками. Работа ведется с зимы.

Герой получил назначение на должность коменданта степной железнодорожной станции.

***
СПУТНИК

     Церковь у нас в селе восстановили. Ильинский храм. Это как продолжение народной  забавы – сначала деды построили, потом отцы развалили – теперь внуки возводят заново. Правда, делают это наспех,  не в покаяние, а так – по моде. И наш поднимали приезжие работники – курили, матерились. Какая уж там набожность!  Потом  явились отдельными кортежами  архиерей с губернатором, разрезали в двое ножниц  почему-то красную ленточку, а новый настоятель отец Леонид ударил в колокол. Люди  вытоптали перед папертью снежный круг и всконопатили его лузгой от семечек  .
  Не знаю – не заметил я в них набожности. Да и откуда ей взяться, если многие из тех, кто постарше, помнят еще начало шестидесятых годов, когда  в четыре трактора разодрали церковь на части. А потом тогдашние школьники отчищали от  налипи кирпичи и через два года слепили из них убогое  строение новой школы. Все потом в этой школе учились – какая уж тут набожность!
   Грешным делом и я, второклассник, таскал в ведерке щебень на стройку. Тогда  после уроков норма была – первоклассник должен принести одно ведро, второклассник – два, ну – и так дальше, до самого восьмого. Тогда только Юлю Дроздовскую не заставляли работать, не смея лишний раз задевать ее душевную боль.
   Потом мы  выросли, разбежались по огромной стране  и вот только теперь, опомнившись, почти стариками вернулись домой.  И меня привела-таки  дорога к храму, хотя школу нашу теперь закрыли усилиями тех же губернатора и архиерея и вряд ли селу выжить, даже несмотря на восстановленный храм.
   И пока ораторы на паперти дежурно сменяли друг друга, славя собственную доброту и щедрость, толпа нетерпеливо переминалась с ноги на ногу – когда уж внутрь- то?
   Я тоже постукивал ботинком  о ботинок, оглядываясь поверх голов. Узнавал немногих, а молодая поросль совсем была чужой. Потом низко, словно упав с неба, на школьный сад обрушилась стая черных птиц, а губернатор и архиерей в две руки развели в сторону церковные двери.
   И тут меня тронули за рукав. Глянул вниз и обомлел. Девочка, та, из второго класса – только в шубке с опушкой и в белой меховой шапочке – глядела внимательно и выговорила очень четко, словно через силу:
  -Вы Владимир Платонович? Вас приглашает бабушка, пройдемте к  машине.
   Пробираясь  за девочкой навстречу хлынувшей в храм толпе, я  вышел на сельскую улицу и скоро оказался у громадной белой легковушки. Переднюю пассажирскую дверь передо мной услужливо распахнули изнутри, девочка проскользнула в щель задней двери.
Я лишь оказался в теплом нутре  машины, как до дрожи, до царапины по позвоночнику знакомый голос окликнул меня:
  -Володя..?   
   Я резко обернулся. Грузная незнакомая женщина с припухшим лицом нисколько не напоминала Юлечку Дроздовскую. И только голос…
  -Мужчины  почти не меняются с возрастом, - все тем же голосом из далеких шестидесятых произнесла женщина, - я вот тебя сразу узнала. Хотя иногда вдела твои портреты в книгах. Знаешь – я собираю твои книги.
    - Мы же с восьмого класса не виделись, - сказал я. – Слышал лет двадцать назад, что ты живешь за границей.
   - В Канаде. – она помолчала и продолжила: - а потом вот внучка нашла в Интернете, что нашу церковь восстанавливают – я и решилась приехать. У меня ведь перед Ильинским  храмом остался фамильный грех.
   Она замолчала. Умолк и я. И могу поклясться, что думали мы в эти несколько минут тишины об одном и том же.
   Об Ильине дне, о втором августа шестьдесят второго года. Тогда  к церкви собрались люди со всего села и близких хуторов.  И народ пестрел праздничными костюмами престольного праздника.
   Но  повод оказался самым горестным. Церковь рушили, и уже к четырем углам ее были приторочены стальные тросы, захваченные крюками четырех заглушенных дизелей. Председатель сельсовета, изувеченный донельзя войной пьяный Трифонович, качался в кузове поставленной  поодаль полуторки и готовился дать команду трактористам.
  Все глядели вверх. Там, в лазорево-синем свете неба, у комля креста, копошился  человечек. Нам, пацанам, он казался пластилиновым, а облачко махорочного дыма вокруг него то удлиняло, то укорачивало фигурку. Так казалось снизу.
   Это был Леня Спутник, восемь лет отсидевший после войны и горький пьяница. И еще он был отцом нашей одноклассницы Юлии Дроздовской. А Сутником его прозвали за то, что он первым увидел в небе спутник. Ему тогда еще доверяли сторожить колхозный ток, так он всех разбудил октябрьской ночью стрельбой из одностволки. Пока его скрутили, да пока поняли, в чем дело, он все орал :  «Спутник, спутник!», - и тыкал пальцем в небо.
   Так и стал Спутником.
   И вот теперь Трофонович заставил  его срубить крест. Пили перед этим
вместе и потом  мужики утверждали, что перед тем, как взяться за топор, Спутник ударил Трифоновича в изувеченное лицо.
   Стояла полная тишина. Слышен был только тюк топора да страшная из-за фальшивого голоса поднебесная песня:
 
 -Мы летим (стук-стук) ковыляя во мгле,
   Мы к своей ( стук, стук) подлетаем земле!...
 
  Ленька нажал плечом, крест заскрипел и покосился. Поднял топор:

  -Вся команда цела ( стук), и машина пришла( стук, стук!)
   На честном слове ( стук, стук) и на одном крыле..!
 
   Крест заскрипел,  завалился на бок и черной птицей заскользил вниз. Он упал и под общий выдох толпы распался на части.

   И тотчас с обесчесченого купола, швырнув в сторону топор, вниз прыгнул Ленька Спутник. Он летел умело, распластавшись в воздухе. Так падают птицы и парашютисты.  Упал он прямо на разбитый крест под еще более страшный общий вдох…
        -Нам   с мамой потом неожиданно стали давать большую пенсию. – Юлия  вытряхнула на ладонь из узенькой трубочки таблетку и выпила насухо.  – А  в семьдесят  пятом, к тридцатилетию Победы – мы тогда жили уже у дяди в Подольске – маму  пригласили в Кремль и вручили папину награду.
      - Какую? – спросил я.
     На сидении между собой и девочкой она раскатала матерчатый свиток и я увидел ордена и медали. Юлия извлекла одну:
    -Вот эту. – и положила мне на ладонь  звезду Героя Советского Союза.
   -Но ведь он, - я поперхнулся, - сидел…
   Юля приняла от меня звезду, аккуратно скатала сверток и вернула его в большую сумку на коленях.
   -Сидел, - согласилась она.- Я тоже ничего не знала до самой этой звезды. А потом мама все рассказала…
   -Да что все-то!.. У нас вон Герои – наперечет. Всем бюсты в райцентре поставлены. А Спутника…извини, Леонида Дроздовского, я там не видел.
   -Еще бы ему  последователи Трифоновича славу воздали… Такие службисты отцу жизнь сломали, да и нам с мамой досталось.
   Юлия Леонидовна  положила голову задремавшей внучки себе на колени:
   - Я сейчас уеду, и мы уже никогда не свидимся. То, что я сейчас расскажу, тебе придется принять на веру. Хотя  сын Антон,– она легко тронула за плечо дюжего водителя, - поднимал военные архивы и подтвердит мой рассказ.
 Так вот тогда, на юбилейном приеме, когда мне  вернули отцовскую звезду, я встретилась с Кожедубом, под началом которого и воевал отец.   Может ты знаешь, что отец воевал военным летчиком.  Истребитель, здорово воевал, дослужился до майора. За бои над Берлином получил Золотую Звезду. Это с его подачи Кожедуб  первым в мире сбил реактивный самолет.
   Так вот оказывается, что к концу войны Сталин подписал особый приказ. И там предписывалось наделить военным опытом всех штабистов, что в годы войны протирали штаны в тыловых  кабинетах. Верховный понимал, что после Победы участники  войны  станут обладать явным превосходством перед тыловками, а ведь не фронтовики, а именно кабинетные служаки  были опорой режиму. И помчались  мешковатые генералы и полковники по частям действующей армии, скоро засверкав незаслуженным орденами и медалями.
   В часть, где служил Леонид Дроздовский,  тоже прибыл такой генерал. Мой отец уже знал о своем геройском статусе. Но самой награды еще не получил. Вот в его эскадрилью и явился за боевым опытом генерал Кобылин.
   Отец смолоду гонористый был. Кровь польских предков играла. Да еще Герой – что ему тыловая крыса при лампасах? Ну – а генерал тоже с авантюринкой. Ему тоже, кровь из носу, надо хоть один самолет сбить. Тогда и награде иная цена, и опыту боевому вес посолиднее.
    Восьмого мая сорок пятого года командир эскадрильи Дроздовский  поднял девять самолетов ЛА-7 в небо над Берлином. Перед этим  получил строжайший приказ командира полка: при всяких условиях генерал должен вернуться живым  невредимым.
   Кобылин шел ведомым у командира третьего звена. Номер его машины был, понятно, первый.
     Небо было чистое, как говорили летчики – видимость миллион на миллион. И ни одной немецкой машины. За полчаса сместились  к Потсдаму и уже собирались возвращаться, как отец заметил непонятные метания «первого». Он явно вываливался из боевого порядка и на все запросы только матерился. А когда Дроздовский скомандовал возвращаться, генерал внезапно из всех пушек расстрелял самолет идущего перед ним командира звена.
   Никто и опомниться не успел, как генерал с виража зашел в хвост ведомого моего отца,  молоденького лейтенанта  Гавшина, и пропорол его «Лавочкина» такой же длинной очередью.
   Времени оценивать ситуацию у отца не было. Старый небесный волк, он легко расстрелял самолет Кобылина и повел остатки эскадрильи на базу. А три горящих боевых машины на их глазах  упали на пригород. Двое летчиков успели раскрыть парашюты.
   Когда приземлились и сняли шлемы, товарищи увидели, что отец стал седым. Его арестовал тут же, на аэродроме. Девятого мая, в день Победы, военный трибунал приговорил его к десяти годам лагерей за то, что расстрелял самолет генерала. Сам Кобылин, дававший показания трибуналу, еще и кричал на отца: «Твое счастье, что я удачно приземлился с парашютом, а то бы расстреляли, подлеца!».
   А вот лейтенант Гавшин сгорел. Командир полка в зале трибунала при расставании сказал отцу : «А генералу вручили орден Ленина за два сбитых в одном бою самолета. И никого не колышет, что он сбил своих».
   …Девочка проснулась, закапризничала.
  -Сейчас едем, Сюзанночка… Так вот – отсидел отец до смерти Сталина. Вернулся, потом я родилась. У отца ни наград, ни пенсии –куда ни кинется – работы никакой. Запил. Я помню, как мы его зимой из луж вырубали, засыпал - вмерзали волосы. Днями плакал и на гармошке играл. Писать пробовал боевым друзьям , да они тоже – кто сидел, кто сам нищенствовал. А на купол попал - знаешь как? Пили они с утра. Трифонович  сказал, что нашлась его геройская звезда. И, если отец срубит крест, то сельсовет даст нужную характеристику. Отец ударил его по лицу и посоветовал отдать звезду генералу Кобылину. А когда полез на церковь, на всю округу прокричал : «Последний полет!»
   -Умышленно прыгнул?
   -Конечно. Жизни-то все-равно никакой, а после поруганного храма и смерти нормальной не дождешься.Его Илья-Пророк позвал, покровитель лётчиков. Вот он  полетел, как в последний бой с этим поганом миром. А грех с крестом на душу взял, чтобы семье льготы остались. Понимал, что геройство его Трифонович долго не утаит...Едем, едем, внучка.
    Я потянулся через сидение и поцеловал руку Юлии. Она легко махнула рукой и провела платочком под глазами. Когда я выбрался из машины, вышел из-за руля и сын. Он крепко пожал на прощание руку и подал визитную карточку.
   И они уехали. Навсегда.
   А я не пошел в храм. Я громко хлопнул в ладоши. Охлопья черных птиц с карканьем поднялись с деревьев  школьного сада и темным пологом, повторяя заснеженный луг, ушли в сторону меловых круч, к февральскому небу.
    Через полчаса я поднялся на кручу нашего хуторского кладбища. Оно лежит на меловом лбще, вдавленном в излучину нашей речки. Отсюда далеко окрест просматриваются села, поля, лесочки. Хорошо здесь лежать Леньке Спутнику, с привычной ему верхотуры рассматривая поднебесный мир.
   Что я мог ему сказать?
    Я ничего и  не сказал.
    Я лишь в трещину деревянной перекладины креста вставил визитную карточку его внука. Читать ее я не стал.
 
                г. Бирюч,
                февраль, 2011.

***
ЯШКА - КОЛОКОЛЬЧИК

       "Я не участвую в войне -
                Война участвует во мне" .
                Ю. Левитанский
               
   
     За сараем, в лопухах, Витька Скороходов оборудовал пулеметное гнездо и без всякой жалости «палил» по всем пролетавшим над хутором Мирным самолетам. Одноногий почтальон Яшка Колокольчик, глядя на это, всерьез сердился и кричал на Витьку:
— Что ж ты, паразит, по своим шмаляешь? Это же бомбовозы на Белгород летят, немца крошить.
На что Витька, отпрянув от деревянного ствола своего пулемета, серьезно отвечал:
— Пойми их тут, на такой высоте... А вдруг опять хутор колошматить станут?
И Яшка уходил, недовольно бормоча  под нос. По правде сказать, недолюбливал он Витьку за то, что малец и дал ему эту кличку - Колокольчик. В марте, как возвратился израненный Яков на хутор, так Витек первым крикнул, показывая на него пальцем:
— Мам, глянь, дятька этот, как школьный звонок: нога вроде язычка в шинели болтается. Чистый Колокольчик!
Так и прилипла кличка, а уж когда стал Яша разносить почту и все хуторские его иначе, как Колокольчиком, и не называли. А тут еще, под стать кличке, и характер у Якова оказался: как возвращался с почты «в настроении», так за версту слышалась его песня:

-Барон фондер Шик,
Покушать русский шпик,
Давно собирался и мечтал!

И, уже раздавая редкие письма, все поминал того барона недобрым словом:

-Барон по радио:
Мол, в Ленинграде Он,
Как на параде он,
Рубает шпик.

Сердобольные бабы за каждое доброе письмо непременно наливали Якову стопку. И случалось, что иногда к крайним дворам хутора он доползал с трудом, а то и ночевать оставался у какой-нибудь вдовы.
Но случались у Якова и другие дни, когда к хутору с почты из соседнего села  он подходил украдкой и все норовил проскочить в свою халупу непримеченным. Во дворе воровато отталкивал от соломенной стрехи лестницу и забрасывал на крышу свою деревянную ногу.Чтоб не идти со страшной вестью дальше. Потом запрыгивал через порог и начинал пить горькую. А мальчишки, завидев такое дело, спешили по домам и страшные слова: «Мам, опять Колокольчикова нога на крыше!» будоражили все немногочисленное население хутора. И всю ночь не спали тогда, предчувствуя недоброе, и без того измученные нечеловеческим трудом женщины. А поутру виноватый Яков, уже слазивший на трезвую голову на крышу, подавал очередной бедняжке казенный конверт и тут же уходил, словно толкаемый в спину сердечным криком очередной вдовы.
На хуторе перед началом войны числилось всего семнадцать дворов, но дал он фронту двадцать семь солдат, из коих к лету сорок третьего года на десятерых уже пришли похоронки. А ведь всех их знал Яков. И с каждой такой похоронкой словно что-то отрывалось у него  от сердца. Вот и в очередной раз ковылял он на почту в Ряшиново и мысленно разговаривал с солдатами-хуторянами. Петро, скажем, Мостовой вот. Лошадей вместе воровали у цыган. Это ж только понять надоЮ как рисковали! Или Василий  Волков, по уличному - Скороход. Ну, с этим дрались до крови. И все за Марию. Вроде и Марии-то той — посмотреть не на что, а поди ж ты, нравилась она парням сильнее иных хуторских красавиц. Да... Василия выбрала Мария. Он, к слову, где- то возле Обояни сейчас, недавно треугольничек присылал жене, так Яков обратил внимание на обратный адрес.
А Мария в колхозе бригадирствует. Когда вернулся Яков, то не узнал ее поначалу. Худенькая, сгорбленная, она  на ладан дышала. Ничего привлекательного в ней не осталось, и оттого, вопреки логике, еще пуще стала нравиться инвалиду. Да куда там подступиться! Пробовал шутку соленую бросить, так таким взглядом обожгла, что слово в горле застряло.
   На хуторе по уходу немцев не осталось ни одной лошади. Правда, в апреле артиллеристы подарили колхозу двух выбракованных кляч, да трофейный першерон таскал по скудным нивам избитую лобогрейку. Мария-бригадирша приучила к ярму единственную уцелевшую корову. Вот и все колхозное тягло. Все же остальное делали вручную женщины. Да еще пацаны, которые вышли из Витькиного « пулеметного» возраста.
Выходил на поле и Яков. Пытался косить жито, но протез столь грузно уходил в почву, что ничего из этой косьбы не получилось. И вообще, на поле Яков — не работник. Пробовал на кузнице поиграть молотом — тоже не вышло: не давал нужной опоры протез. А тут председатель сельсовета начал шпынять: есть из райвоенкомата бумага, что ты три дня в немецком плену был.
«Тьфу ты!» — чертыхнулся Яков, припоминая тот разговор, поднимаясь на крыльцо почты. И тут, у плетеного заборчика, он увидел велосипед. Трофейный, мадьярский, с широченного размаха рулем и пулеметным гнездом на передней колонке. Вернулся к велосипеду, пощупал упругие шины, перекинул через раму протез. И двинулся вдоль плетня, отталкиваясь здоровой ногой и выставив в сторону гладкую палку протеза. Но тут из помещения выскочила Глашка — почтовая начальница. Выражение  лица обещало самое худое. Но внезапно она громко расхохоталась, глядя на то, как велосипед повел, повел незадачливого седока и в конце концов выбросил из седла, навалившись на Якова сверху. Лишь переднее колесо, озорно вертелось, поблескивало на солнце спицами. Глашка подошла, помогла Якову подняться.
— Слу-у-шай! — проговорил запыхавшийся Яков, — подари мне его, а? Все ж легче будет хоть под горку.
— Да он же тебе не подчиняется!
— И не таких обламывал. — Яков стряхнул пыль с сумки и пытливо заглянул в лицо Глашки.
Та потупила глаза и безнадежно махнула рукой.
— Кто? — полувыдохнул, полуспросил Яков.
— Василий Скороход...
— Так... — осипшим голосом произнес Яков и опустился на ступеньку крыльца: — Ну, неси.
Глашка тяжело поднялась по ступенькам, скрылась в полутемном зеве двери. И пока она собирала для Якова письма и газеты, тот бессознательно тер виски. «Значит, и Васька вот... Как же Мария теперь?"
Сел на крыльцо,подмяв под себя полу шинели. Мозги ворочались больно, медленно: "Нельзя ей мужа терять - не выдюжит.И письма нехай получает».
— Глашка! — крикнул он, полуобернувшись. — Вынеси-ка мне бумагу и ручку.
Та вышла со свертком почты, подала бумагу и ручку с костяной чернильницей.
— Чо писать будешь?
— Оно тебе надо! — Яков разложил бумажный лист на чисто вымытой доске крыльца и вывел первую строчку: «Уважаемая Мария Ефимовна. Ваш муж получил легкое ранение руки, и это письмо по его просьбе пишу я, его фронтовой друг...» И дальше Яков просил Марию не беспокоиться, беречь себя и сына, а Василий, мол, как поправится, сам напишет и очень может быть, даже на побывку прибудет по ранению.
Сложил письмо треугольником, вывел адрес. Потом сунул его в почтовый пакет и опустил все это в сумку.
— Бывай, — махнул он Глашке, и заковылял в сторону хутора. Глашка минуту глядела на его пешие потуги и крикнула вслед: -
Да забирай ты этот треклятый лисапед, осподи!»
Она закрыла лицо руками, заплакала и метнулась по крылечку наверх. А Яков и впрямь взял велосипед. Нет, он больше не пытался ехать на нем. Он просто опирался на крепкую раму и от этого идти ему было легче.
Спустя час на окраине Мирного раздался звонкий Колокольчик:

-Барон фон дер Шик,
Лопал на русский штык,
Остался от барона Только пшик!

Потом со своим велосипедом он ходил от избы к избе и к концу хутора оказался очень навеселе. Тут он заглянул в лопухи, где свое дежурство нес Витька-пулеметчик. Яков вручил ему «батино» письмо и милостливо разрешил прокатиться на велосипеде.
  Жил Яков один. До войны жениться не успел, а старики его умерли зимой сорок второго. То ли от голода, то ли от холода, но немца они не перенесли. Их и закопали-то на кладбище без креста и без холмика. Сын даже не знал родительской могилки...
Он проковылял в уголхаты  и мешком свалился на самодельную деревянную кровать, укрытую чистым  лоскутным одеялом. В бреду пришел к нему Василий Скороход, укоризненно качал головою: «Зачем правды обо мне говорить не хочешь, ведь все равно вылезет?». «Вот до конца войны и буду писать от твоего имени, Василий. Иначе сломается Мария. А мир наступит — что ж, тогда и открою ей глаза. Тогда ей легче будет перенести несчастье». Василий словно растаял, но появился председатель сельсовета. «Ты, Яков, не можешь быть почтальоном, потому что три дня пробыл в плену. Я приговариваю тебя к расстрелу». И вот уже Витька Скороходов разворачивает на Якова свой деревянный пулемет.
— А-а-а! — кричит Яков и просыпается. На улице уже новое утро. Ходики стоят, гиря опустилась на земляной пол. Подтянул гирю, толкнул маятник, и кот на  ферблате принялся ворочать зрачками из угла в угол комнаты.
Начинался обычный июньский день. Опираясь на велосипед, опять отправился на почту. Казенных конвертов на этот раз не было, поэтому с особым удовольствием прочел в «Правде»: «В районе Белгорода разведывательный отряд Н-ской части, действуя под прикрытием артиллерийского огня,выбил противника из небольшого населенного  пункта.Разрушено два вражеских ДЗОТа и уничтожено до 40 солдат противника.Совинформбюро. 12 июля, утреннее сообщение.

-Мундир без хлястика,
Разбита свастика,
А ну-ка, полезай-ка
 На русский штык!", -

с удовольствем промурлыкал он всё о том же фон дер Шике   а Глашке вдруг всерьез сказал:
— Слушай, выходи за меня замуж!
— Да ты ж без ноги.
Яков махнул рукой, дескать, в супружеской жизни нога — не самое главное. А у Глашки вдруг запылало - лицо, и она переспросила:
— Ты это треплешься, или всерьез сватаешься? Я ж моложе тебя лет на восемь...
— Сватаюсь, Глаш... Вот уборка пройдет — и распишемся. Я ж хоть и инвалид, но при должности состою, на окладе. Да и ты при деле... А теперь подай ручку и бумагу, мне тут надо кое-что написать.
 ...На западе разгоралась невиданная битва. По ночам даже тут, за сто пятьдесят километров, слышался орудийный гул. Витька днями не вылезал из лопухов, удерживая воздушную оборону отчего дома. Письма ему с матерью от отца по-прежнему писал его друг. И Мария даже довольна была, что в эти жаркие денечки муж ее в госпитале, а не на передовой.
Но вот как-то числа деся¬того июля, когда женщины на току вертели ручки деревянных веялок, залетел сюда чей-то подросток.
— Нога на крыше! — истошно закричал он, и у женщин разом опустились руки.
— Да что ж это такое, бабы! — первой завелась Мария Волкова. — Он, паразит, дрыхнет себе, а нам опять ночь глаз не сомкнуть. А ну, айда к Яшке, растрясем его сумку.
   Так, сумрачной ватагой они, и переступили порог Яшкиного дома. Тот без памяти лежал на своей кровати, неуклюже вывернув красную культю. Сумка валялась на столе, и женщины остановились, не решались открыть ее. Наконец Мария раскрыла сумку и вытряхнула содержимое на стол. И все сразу же уставились на одно прямоугольное письмо среди нескольких солдатских треугольников.
— Мой... — простонала Наталья Мостовая, рассмотрев номер полевой почты. «Ваш муж, гвардии младший сержант Петр Мартынович Мостовой... смертью храбрых... похоронен... село Марьино... командир части». Она забилась на руках подруг, и те с трудом уложили ее рядом с Яковом, принялись отпаивать водой.
— Ой, — вскрикнула другая женщина, указывая пальцем на стол.
  Там, из-под тощей стопки газет выглядывал еще один конверт. В избе закостенела страшная тишина. А Марья, лишь увидев цифры полевой почты, как-то устало и обреченно подумала: «Ну вот, и мой Скороход отбегался».
 ...Поутру Яков сидел на кровати, обхватив руками трещавшую голову. Напротив, притулившись у подоконника, Мария тихо говорила ему:
— Что ж ты меня за нос больше месяца водил, Яша? Ты думал, что сломаюсь я от такой ноши? Да я теперь во сто крат злее работать стану. То я себя для Василия берегла, а теперь нету смысла беречься. Витька на ноги все одно подниму, сама я ж сейчас вроде как мобилизованная. Да ты погляди на наших вдов! Они ж все за двоих-троих стараются. Хлеб до зернышка собрали, пашем вон друг на дружке. Да не дай Господь, фронт назад покатится! Мы уже побывали под немцем, покушали. И костьми ляжем, но армию без хлеба не оставим. Стыдись, Яков.
Она еще минуту посидела, потом велела:
— Как на почту поедешь, дом не запирай, мы с бабами тут уборкой займемся. Нельзя жить в таком хлеву.
И он ушел со своим велосипедом. И больше не пил, проходя от двора к двору. И ногу на крышу не забрасывал даже в один из черных дней, когда принес сразу четыре похоронки.
 ...На Покров Яков и Глаша сыграли скромную свадьбу. Так и не свадьбу даже, а узкое застолье. Мария впервые после гибели мужа улыбнулась здесь, а потом до упаду плясала под гармошку, которую терзала Наталья Мостовая.
   А через два дня на току какие-то негодяи убили Марью.
Милиционер из района принялся составлять протокол, а Яков, широко закидывая перед собой протез, заковылял в конец хутора. Несмотря на довольно прохладное утро, Витька был на дежурстве у пулемета. Мальчишка еще ничего не знал. Яков взял деревянный ствол, вытащил его из такого же станка и сказал:
— Шабаш, брат, снимаю тебя с боевого дежурства. Не прилетят они больше, ты победил.
  Они шли по хутору, держа руку в руке, а бабы глядели им вслед, не соображая, что происходит. И лишь Глаша, увидев их на пороге, всё поняла. И прежде чем Яков успел что-либо сказать, она обняла мальчишку и провела к столу, на котором парил большой чугунок с картошкой.
А Яков снял со стены почтовую сумку, накинул на плечи шинель и пошел на работу. Он был без натершего культю протеза, опирался на костыли, и единственная нога его, словно язык набатного колокола, била о края длинной шинели...

***

  Перед недавними выборами в Госдуму позвонила мне в редакцию радио женщина из Ники товки и прямо-таки набросилась: «Бессовестные вы все, — кричит в трубку. — Как трудно было, так помнили Анну Петровну Вылгину. А как ушла на пенсию, так и дорогу к вдовьему дому забыли. При коммунистах перед выборами хоть секретарь партийный приезжал, интересовался, не нужно ли чего? А теперь вот и по такому случаю никто не заглядывает. А бедная женщина вторую зиму без угля мерзнет. Жириновского на вас, паразитов, нету!»
Попытался я объяснить, что от меня-то здесь ничего не зависит, не может моя малосильная редакция завести угля пенсионерке. Но собеседница уже кинула трубку.
И за всеми предвыборными хлопотами забыл я, каюсь, об этом звонке. Хотя на тамошнем избирательном участке все же поинтересовался, значится ли в списках такая избирательница: Анна Петровна Вылгина. «Значится, — ответили, — но вряд ли проголосует: надо к ней урну вести, потому что немощна она, а машина на участке всего одна, и без того загоняли ее уже до выборов».
И вот — Жириновской в фаворе у судьбы. И так остро почувствовал я ответственность за результат этих выборов, что уже 13 ноября поехал на хутор Верховой. К ней — Анне Петровне.


1
Словно подвешенный на невидимой ниточке, над хутором висел коршун. А гораздо выше с нудным звуком кругами ходил немецкий самолет-рама. Заведующий фермой Ульян Парамонович, по кличке Полтора-Уха, понимающе тыкал пальцем в небо:
— Разведчик ихний, разъедрит твою... В Никитовке кавалеристы стоят, так он на них своих стервятников наводит. Неровен час, и на нас шальной фугас угодит. Вы, бабы, — обращался он к дояркам,—загнали бы коров под навес — все меньше ориентиру для фрица.
  За сорок первый и зиму сорок второго поголовье на ферме дало большую прибавку. И хоть не продвигалось мимо ни одной части, которой не выделили бы живой говядины, все одно бык Обалдуй постарался: потомство от него шло ядреное, крутолобое. И теперь, при подходе фронта, жалко стало колхозникам своих буренок. Анюта Шамраева взяла хворостину, принялась свою тридцатиголовую группу торопить под навес, а сама прокричала заведующему:
— И чего их беречь, коров-то, фриц, поди, уже под Валуйками.
   Но — хозяйская душа, — припрятала всех коров. Особо в уголок отогнала Грушу. Любимица и умница в группе, эта корова — рекордсменка давала в год по пять с половиной тысяч килограммов молока. На выставку ее в Хреновое возили, оттуда доярка привезла яркую грамоту. И в этом году не подкачала Груша — привела телочку под стать себе, и теперь, летом, в день одаривала свою хозяйку почти пятью ведрами жирнейшего молока.
Ульян Парамонович пригрозил Анюте: дескать, не разводи панику. И тут же ошарашил доярок:
— Есть решение правления отогнать наше стадо в эвакуацию. С коровами поеду я и трое доярок. Будем кочевать до самого Борисоглебска. Добровольцы есть?
Примолкли бабы. Только Любаша Золотникова вызвалась. Чего ей, Любаше? Холостая, двор — одна избушка-столбянка с завалинкой. А по пути, глядишь, и доброго человека встретит. На хуторе ей замуж не выйти, уж больно слава о ней озорная пошла.
— А еще, — добавил Ульян Парамонович, — сопровождать нас до самого места велено участковому милиционеру Шуляку. Не робеть бабоньки: как только немца отгоним, так и воротимся домой. Так есть еще охотницы, али мобилизацию объявить?
...Небо густо завибрировало, с запада черной крупной саранчой поплыли немецкие бомбовозы. Анюта заперла баз и заторопилась домой: пришло время кормить грудного Петеньку.


2
Начальник райотдела милиции пригласил участкового сесть, пустил ему по длинному столу стакан чаю в подстаканнике:
— Такое дело, лейтенант. У нас в изоляторе сидят сейчас восемь человек заключенных. В основном — мелочь: то воришки, то дебоширы. Кабы сейчас отправить их в суд, то штрафом бы отделались. Но поскольку суд уже не работает, то приказываю тебе доставить всех арестованных в Борисоглебск. Идти своим ходом, в помощь даю двоих призывников с винтовками. Патронов им, пацанам, не давай, но для страху пусть примкнут штыки.
Лейтенант отхлебнул холодного чаю и спросил:
— А эти — убийцы... Братья Кныши, или как их там. Тоже пойдут со мной?
И, видя, что начальник подтверждающие  кивнул, лейтенант загорячился: —
— Так не лучше их тут же кокнуть? Все равно за убийство им вышка выйдет. К чему канителиться!
Начальник поднялся, вышел из за стола, стал за спиной участкового и взялся за спинку его стула:
— Мы, — заговорил он, — карающий орган, но действуем строго по закону. А пока у нас советская власть, то ни один преступник без суда не может быть наказан. Усек? Ну, коли так, то будешь беречь обоих убийц пуще глазу, и сдашь их в Борисоглебске под расписку. Вот тебе документы на бандитов... Да, в твоей группе пойдет и Петр Вылгин. Ну, ваш хуторянин, любитель запрещенного Есенина. Словом, команду я тебе подобрал интересную. А сам ты, по прибытии, поступишь в распоряжение тамошнего энкаведе. Вопросы есть?
Лейтенант Шуляк принял бумаги арестованных и приступил к выполнению приказа. Для начала получил две винтовки для призывников, потом зашел к начхозу за пайками.
— Вот тебе, — выдав девять банок консервов и шесть буханок хлеба, — сказал пожилой лйтенант  и подсунул ведомость. — Распишись в получении сухого пайка.
— Это что такое, — возмутился Шуляк: — на одиннадцать человек и две недели пешего ходу такие крохи!
— А ты не шуми, — невозмутимо произнес начхоз, — на арестантов выписывать не приказано. Корми их чем придется. Лето ведь. А и подохнут — не велика печаль.
Шуляк  опять отправился к начальнику милиции. Тот только руками развел: дескать, ничем помочь не могу.
— Да, — вдруг хлопнул себя ладонью по лбу начальник, — тут тебе под охрану надлежит еще и скот с доярками с верховской фермы принять. Вот и будете пить парное молоко.
«Этого еще не хватало! — кипел в душе Шуляк, отправляясь в военкомат за допризывниками.
— Ну и компанию подобрал мне начальник. Убийцы, поэты, воры, да еще доярки с коровами! Зря я на фронт не попросился, едрена вошь!»


3
Анюта качала на руках засыпающего младенца, когда в открытое окно просунулась Любашина голова в цветастой косынке:
— Сидишь, подружка? А там твоего Петра по этапу угоняют из милиции!..
— Куда? — враз сникла Анюта.
— Да туда же, куда и коров, — прокричала Любаша. Но, увидев, что собеседница ничего не понимает, — добавила: — да со стадом же нашим в Борисоглебск!
— Ох, лихо мне! — Взметнулась Анюта. — И я с вами.
И принялась собирать тряпье для ребенка.
— Ну куда ты с дитем? — Пыталась остудить пыл подруги Любаша, но та уже стянула углы узелка, прихватила с подоконника навесной замок:
— И пусть только Полтора-Уха мне откажет, — пригрозила она в пустой угол, и смирившая Любаша двинулась с Анютой к ферме.
Ульян Парамонович и двое скотников уже заколачивали горбылями оконные проемы фермы. Сквозь гул летящих самолетов Анюта прокричала заведующему, что согласна идти в эвакуацию.
— А дите? — громко отозвался с деревянного козла Ульян Парамонович. Самолеты ревели нестерпимо громко, ответа он не расслышал. Махнул рукой: ладно, мол, твой малец — твои заботы.
Конный милиционер из района соскочил с  седла на землю, примахнул уздечку к коновязи и, прихрамывая, подошел к заведующему:
— Угоняйте скот немедля, немцы уже Волоконовку взяли. Лейтенант Шуляк с арестантами ждет вас в Щербаково. С Богом, земляки.
Запеленный ребенок сонно посапывал на возу с молочными флягами. Вожжи держал Ульян Парамонович, четверо женщин глотали пыль от стада, пася его с двух сторон. И чем ближе подходили к Щербаково, тем тревожнее становилось у Анюты на сердце «Как он там, болезный? Говорила ведь — коли книжка запретная — не держи ее дома. Так нет же — читал стихи еще и соседям. Как это там? «Ты сама под ласками скинешь шелк фаты, унесу я пьяную до утра в кусты»... Чудной, еще созвездие Мухи обещал показать, да сам попался, как муха. Какие уж там ласки, коли четвертый месяц в кутузке сидит? И видеться не разрешали, вроде он бандит какой. То- то ведь напою его молочком, уж Груша постарается. Да чтоб вкусненького, да парного».
Размечталась Анюта. Но в Щербаково команды арестантов не оказалось, ушла на Варваровку. Зато встретил тут беженцев серьезный штатский дядька в клетчатом галстуке и лысый.
— До вашего, — сказал, — коллективу животноводов доводится государственный план: на каждой остановке вы обязаны сдавать на местные фермы и сепараторные пункты все выдоенное молоко. Ежели кто осмелится выдоить корову на землю, будем рассматривать это как собатаж. Пить молоко, торговать им так же категорически запрещено. С указанием этим ознакомлен руководитель вашего конвоя лейтенант Шуляк.
И принялись за дойку. Все двадцать четыре фляги, что надоили здесь, сдали по акту на ферму, хотя и Щербаковцы сами уже собирались в бега. Ульян Парамонович завел себе бумажную папку и прикрепил к ней первую квитанцию.
...И впрямь, арестантов нагнали в Варваровке. Лишь глянула на их взъерошенную группу Анюта — сразу узнала Петра. Хоть и исхудал он страшно, но глаза его были все такими же большими и лучистыми. Метнулась было к нему Анюта, но парень с винтовкой,проинструктированный к такому случаю сверх всякой меры, выскочил с винтовкой наперевес:
— Назад!
И даже поговорить не дал с любимым. Какое уж тут молочко. Подоили коров и в Варваровке. Любимица Груша совсем уж расстаралась: полтора ведра опорожнила из разбухшего вымени. То ли от луговой травы, то ли потому, что единственной в стаде этой корове оставили теленка. И опять сдали молоко, а Ульян Парамонович приклеил в папку новую квитанцию.
И тут закаруселили в небе десятка полтора самолетов. Кресты и звезды попеременно мигали в глазах у доярок, а потом один ястребок упал прямо рядом со стадом. Рвануло так, что коровы попадали. Загорелся коровник, и в этой-то суматохе, прихватив младенца, Анюта проскочила к Петру.
— Мой? — коротко спросил тот, кивнув на ребенка.
— Ага! — радостно кивнула Анюта. — Петей назвала.
Горел коровник, его тушили, ревели коровы, через село громыхал отступающий артиллерийский дивизион, а она поила Петра молоком. Не коровьим, своим... Бандиты братья Кныши отвернулись, лицом к земле улеглись другие арестанты. Лейтенант Шуляк на пеньке, спиной к Анюте и Петру, писал что-то в планшетке. А когда обернулся, сказал:
— Давай к стаду, красавица. Не положено с арестантами общаться. А молока для них я все же попробую добиться у начальства, иначе не дойдут болезные до места.
...И опять запылил табун, через два дня выйдя на паромную переправу к Дону. И здесь, после одной из бомбежек, увидели доярки, что Ульян Полтора-Уха исчез:
— Это у него медвежья болезнь открылась, — шутила Любаша Золотникова. — Это он по чужим бабам герой бегать, даже ушей не жалеет. Принимай, Анюта, ферму, — неожиданно обратилась она к Шамраевой. У тебя хоть пять классов есть, квитанции выписать сумеешь.
   И приняла Анюта брошенные Ульяном дела. Уже на той стороне Дона пришла она к участковому с ведром молока:
— Что хочешь делай, лейтенант, -прямо сказала она, — а я утаила от отчетности два бидона. На вот, передай арестантам. Чай, люди тоже.
Участковый поставил ведро у ног и вопросительно поглядел на Анюту:
— А остальное сокрытое где?
— Видел, как по понтонам танкисты прошли навстречу немцу? Так вот, напоили мы их всех молоком от души. Что, в трибунал меня с ребенком отправишь?
Лейтенант поднял ведро, прямо через края отпил литра полтора. Вытер усы тыльной стороной ладони и сказал:
— Правильно, девка. Я видел, как недавно в селе они сами сдаивали коров на землю, а нас заставляют квитанции писать. Сдавай только то, что от прочих нужд останется. Кстати, сколько коров пало уже за дорогу:
— Семь голов прирезали, мясо сдали по квитанциям.
— Пиши восемь, я подпишу квитанцию... А вечером хоть сами мяса поешьте. Да, девка, а кто тебе этот арестанец, что ты третьего дня отхаживала?
  Анюта зарделась, затеребила платок.
— Понятно. — Шуляк поднялся, одернул гимнастерку. — Поскольку преступление его незначительно, разрешаю перевести его на ферму впредь до прибытия на место назначения. Я в Борисоглебске сделаю все, чтобы подвести его не под суд, а определить в армию. Хай повоюет. А выживет, совет вам да любовь, девка.
И ушел, сутулясь, к арестантам. Его очень беспокоили братья Кныши, которые в последний день стали на подозрение послушными и тихими.
Невесть откуда появился опять этот штатский в галстуке, перелистал квитанции:
— Черт знает, что такое? — возмутился он, — при старом заведующем у вас молока гораздо больше выходило.
— Так ведь падежь, пастбища выгорели, — робко вставила Анюта. Но чиновник грозно вскинул очи:
— Настоящий саботаж! Дело будет передано в трибунал. И почему это фермой командует женщина, когда есть в коллективе молодой здоровый мужчина. Кстати, почему не в армии? — приступил он к Петру Вылгину.
Но тут подошел Шуляк. Он наклонился к сидящему на перевернутом ведре штатскому, взял его за галстук и медленно поднял:
— Тут задаю вопросы и командую я. И если ты еще, рожа лысая, сунешь свой нос в ведомство НКВД, то скорее всех загремишь под трибунал:
  Штатский быстренько собрал портфель — только его и видели.
 —А ты, — велел Шуляк Петру,— лучше никому на глаза не показывайся, крутись вон с конем и помалкивай.
Анюта, улучшив момент, подошла к лейтенанту:
— Такое дело, товарищ милиционер... Нам бы с Петром расписаться по-человечески. Кто его знает, как там, в Борисоглебске, обернется. Может, опять его посадят.
  Лейтенант улыбнулся в усы.
— Верно, девка. Вот в Таловой мы вас и окрутим. Только где ж я дружка найду жениху?
Счастливые Петр и Анюта на подходе к Таловой и заявление написали. А ночью ушли оба брата Кныши. У заснувшего пацана-конвоира отомкнули штык с винтовки и пырнули им сквозь шинель лейтента Шуляка. Когда Анюта утром подошла к его маленькой палатке — вскрикнула от ужаса. Лежал Шуляк в луже крови и шептал что-то распухшими губами. Перебинтовала лейтенанта, вместе с Любашей привела его в чувство. Слаб милиционер от потери крови, только и хватило его на то, чтобы сказать:
— Позовите конвоиров и Петра Вылгина... Петр, возьми все документы арестантов и доведи группу до места. Сам же передашь пакет начальнику НКВД. Там я написал на тебя характеристику и предлагал за примерное поведение отправить на фронт. А вы, — обернулся к вонвоирам, — переходите в его подчинение.
Не получилось скромной свадьбы в Таловой. Лейтенанта без признаков жизни определили в госпиталь, и запылили дальше, навстречу солнцу.
И уже в самом Борисоглебске, на окраине, опять, как черт из пекла, явился все тот же, в галстуке. Потребовал квитанции, долго считал что-то в блокноте, и объявил Анюте:
— За твоей фермой недоимка в триста двадцать два килограмма. Будем погашать или садиться?
И ведь верно высчитал, чернильная душа! Ровно столько, как знала и сама Анюта, споила она молока за дорогу. Но тут встряла Любаша:
— Разуй глаза, тыловик, — выпалила она, показывая на другое стадо эвакуированных, доярки которого как раз и доили коров прямо на землю.
— Это не мое сельхозуправление, — отмахнулся чиновник и достал бланк с гербом, чтобы сочинить бумагу о растрате. И тогда Любаша, прихватив бидон, побежала к тем, что сдаивали коров на землю. Прищурившись, чиновник наблюдал, как все женщины побежали за нею. Через полчаса запыхавшиеся доярки выставили перед штатским в ряд восемь полных фляг. Молоко дымилось, штатский опустил в него палец:
— Не разбавлено?
И тогда не выдержал Петр. Всегда уравновешенный и спокойный, он взруг с размаху залепил штатскому такую оплеуху, что тот полетел с ведра. Из разбитого уха потекла кровь. Как-то на четвереньках, позабыв про портфель, штатский начал отбегать в сторону. Потом распрямился, и уже на ходу заорал:
— Расстреляю дезертира. Я те попрячусь в женскую юбку!
Петр, опомнившись, поглядел на свою ладонь:
— Я в НКВД. — сказал он. — Надо сдать группу и сдаваться самому. Если отпустят по рапорту лейтенанта, то непременно найду тебя Аня.
И ушел, добровольно став под конвой пацанов.


9
Прибыл штатский и двое милиционеров. «Где дезертир»? — Подступились к женщинам. Те, в один голос: дескать, померещилось товарищу спьяну. Тот в раж вошел, покрывают, мол, преступника. Но тут один милиционер повернулся к штатскому:
— А ну, дыхни!.. Так какого ж ты черта, пьянь тыловая, на людей поклеп возводишь?
   И ушли прочь. Анюта же попросила Любашу оформить прибытие фермы, а сама пошла искать здание НКВД.
И ведь умницей оказался милиционер Шуляк! Такой рапорт написал, что уже через полчаса, допросив, Петра Вылгина отправили в военкомат.
Там его и нашла Анюта. Оказалось, оформили ее суженого, как имеющего среднее образование, в артиллерийскую школу на Урал. И сроку на заключение брака отпустили молодым аккурат два часа сорок пять минут. Тут тебе и свадьба, и медовый месяц.
Провожали Петра на вокзале все доярки. Сияющая Анна с ребенком цепко держалась за руку мужа. Она переживала настоящее счастье. Хоть счет ее безграничного ликования шел всего лишь на минуты.
...А потом они строили загон для своего скота, к зиме сгородили сараюшку, и доили, доили, поставляли  для фронта молоко.


* * *
— Весной сорок третьего вернулись мы на хутор. — Моя собеседница, Анна Петровна Вылгина плохо слышит, поэтому вопросов моих не дожидается, сама всё по порядочку рассказывает. — Коров, понятно, оставили, но вот Грушу и ее телочку Ветку я все же пригнала обратно. От них-то и возродилась потом наша ферма.
Хутор в окупацию не пострадал, и даже замок на моей избе никто не тронул. А тут, в апреле, заглянул на хутор и мой Петр. Его батарея как раз двигалась к Белгороду, так двое суток дома побыл. Крышу подновил, колодец почистил. И вот — кивнула на портрет миловидной женщины на стене, — Танюшу мне оставил. И — как в воду канул. Пришло потом письмо: дескать пропал лейтенант Вылгин без вести.
Уж при нем бы я не сидела без угля.
— А дети? — переспросил я.
Она махнула рукой и вытерла слезу: Оказалось — Петр Петрович Вылгин погиб как военный советник «где-то в Африке» — как ответила Анна Петровна, а дочка живет теперь за границей, в Армении.

* * *
«Господи» — думал я, направляясь в Никитов ку. — «Ну откуда в нас эта дикая черствость? Словно еще при жизни не тела наши, но души уже погребены в траурные урны! Вот ведь она — женщина, в чьей жизни, как в призме, преломились все перепетии нашей истории. Она ведь — начало начал нашего сегодняшнего дня. И ведь замерзнет вполне зимой, потому что завести угля ей не сможет ни погибший лейтенант Петр Вылгин, ни погибший военный советник Петр Петрович Вылгин, ни заграничная дочка Татьяна Петровна».
И в такой же холодной времянке я застал под несколькими одеялами девяностосемилетнего Сергея Васильевича Шуляка. Живет он в семье своего семидесятидвухлетнего сына, инвалида войны второй группы. Милиционер Шуляк выжил тогда, и через три месяца в Сибири взял-таки братьев Кнышей, убийц и бандитов.
Признаюсь, своим посещением не согрел я этих двоих пожилых людей. Но лично сам такого тепла на сердце, как от встреч с ними я еще не испытывал.


                ноябрь 1995 г.

***
ОГНЕННЫЙ  БОГ  ВИНЖЕГО

   1
К полуночи команда факельщиков младшего лейтенанта Дроздова получила приказ: сжечь к чертовой матери населенный пункт Кульнево. Награда тем, кто подпалит за день сто и больше дворов. Солдаты принялись наворачивать на палки-древка всякое подручное тряпье и пропитывать все это в бадьях с мазутом.
В 5.00 3 августа 1941 года факельщики цепью с наветренной стороны подступили к населенному пункту Кульнево. Приказ — не оставить немцам ни одного строения — они собирались выполнить полностью.
Но уже в 5 часов 03 минуты того же утра телефонный звонок взметнул с постели начальника Кульневской профессиональной пожарной части старшего лейтенанта внутренней службы Евгения Полуэктовича Винжего. Взвинченный голос на другом конце провода не просил — плакался: «Милый лейтенант, что хочешь делай, но не дай спалить заброшенную мельницу. Там ведь боезапасу на добрый десяток вагонов. Мы мигом организуем вывозку. Я хоть и полковник, но повлиять на команду факельщиков так и не смог, они ведь подчиняются другой ехархии!»
Зло забранившись, Евгений Винжего с трудом втиснул ноги в узкие хромовые сапоги, застегнул портупею и на ходу до двери выпил стакан молока. Он, холостяк, жил тут же, в пожарке, и потому поднять личный состав, как всегда, оказалось делом минуты. Уже в 5 часов 12 минут две его полуторки с помпами и четыре пароконных упряжки помчались к постройкам старинной каменной мельницы.
2
По мягкому просторному ковру светлого, отделанного мореным дубом кабинета, четко вышагивал стройный моложавый подполковник. Его не сбил с шага даже бой громадных, во всю стену, часов, отстучавших ровно шесть ударов. Подполковник замер перед столом, за которым коршуном сидел грузный человек в гимнастерке без знаков различия. Блеснув золотым пенсне, хозяин кабинета окинул взглядом вошедшего и голосом, с явным кавказским акцентом, вкрадчиво заговорил:
— Слушай, кацо, если кульневская мельница будет сожжена факельщиками и за этим последует взрыв боеприпасов, то я сотру тебя в порошок. Это ведь твои головорезы две недели назад в траншеи за мельницей уложили несколько сот заключенных и недавних военнопленных? Значит, не в твоих интересах дать произойти взрыву, который буквально разворотит свежую могилу. Тогда немцы быстренько соберут международную комиссию, и уж постараются убедить мир в наших с тобой зверствах... Ступай, подполковник Самбитов, я сказал все.
...Через двадцать четыре минуты купленный накануне войны вместительный «Дуглас» понес на широких крыльях подполковника Самбитова к линии фронта. На длинных скамейках вдоль бортов самолета утренняя дрема сковала еще дюжину автоматчиков в зеленых маскировочных халатах.

3
Гаупмана Герберта Ветцке денщик растолкал, одновременно запихивая под кровать офицера пустые квадратные бутылки из под шерри:
— Герр гауптман, Кульнево горит. Вы вчера просили предупредить, если там что-нибудь произойдет.
Первый жест офицера — руку с часами поднес к глазам. 6 часов 46 минут. Болели виски, у стула валялся, вроде змеинной кожи, пятнистый женский чулок. Резко вздернув головой, и словно согнав этим боль, гауптман встал, быстро натянул брюки и китель. Непонимающими глазами окинул на кровати фигуру спящей женщины, потом вспомнил «Юлия, дочка Гавриила Ширяева, бывшего управляющего»... Но тут же забыл о ней, прихватив бинокль, вышел из дома.
Восточный утренний ветерок явственно доносил запах дыма. В делениях окуляров забегали деревья, языки пламени, еще не тронутые огнем крыши:
—Фельдфебель Юнг! Команду — в бронетранспортеры—и на Кульнево. Наша задача — не дать сжечь мельницу. На сборы — пять минут.
И вновь юркнул в дверь. Отвернул пробку с бутылки, и тут женщина подала с постели голос:
— Герочка, не пей больше, а то опять будешь кусаться...
Но, видя, что офицер, отставив стакан, набивает магазин пистолета патронами, попросила:
— Возьми меня с собой. Я тоже хочу подстрелить большевичка.
Гауптман собрал в горсть чулок на полу и метнул Юлии:
— Живо, я жду в машине.
Они тронулись в Кульнево. Впереди, нa двух бронемашинах, фельдфебель Юнг, потом открытая легковушка с офицером и женщиной, а сзади еще два бронетранспортера. Юлия стояла во весь рост, ее белые волосы плыли по ветру.
Скоро она увидела горящее селение и опасливо села рядом с офицером. Оглядев ее притихшую фигуру, Герберт Ветцке сказал:
— Еще когда мой отец владел здешним поместьем, хозяин мельницы Еремей Птахин ему не подчинялся. И этот Еремей имел редкую икону — Спас Ярое Око, работы одного из сыновей знаменитого иконописца Дионисия. Как отец ни торговал, мельник отказал ему в продаже иконы. А чтобы ее не украли, Еремей вмуровал ее в стену в верхней башенке мельницы. И сегодня все это Кульнево целиком не стоит одного Спаса Ярое Око. Вот я и хочу взять икону раньше, чем большевики сожгут Кульнево.
Головной бронетранспортер остановился, солдаты начали соскакивать на землю, растекаясь по округе привычной для них цепью.
В небе утробно ревел заходящий на посадку самолет. Офицер мельком глянул вверх и с удивлением подумал: «Откуда здесь американский «дуглас»?»
4
Двенадцать ЗИСов дивизии полковника Полухина стояли в ряд борт к борту. Голые по пояс и, несмотря на раннее утро, уже потные солдаты торопливо грузили в их кузова ящики со снарядами. Евгений Винжего лишь глянул на то, что они сделали, и присвистнул:
— Вам тут, братцы, делов на двое суток. Уж лучше бы вы уезжали с тем, что есть, а остальное все равно спасти не успеете.
Пожилой капитан-пехотинец зло Сверкнул глазами: дескать, хорошо тебе говорить, а мне фронт держать надо. Но тут, нещадно чадя вонючими факелами, во двор мельницы выскочили сразу четверо факельщиков. Офицеры не успели сделать и движения, как уже заполыхали деревянные амбары — подсобные помещения.
— По маши-и-инам! — Протяжно, как-то по петушинному пропел капитан-пехотинец, и ЗИСы взревели двигателями. Евгений Винжего метнулся наперез факельщикам, широко раскинув руки:
— Отставить, приказ командира дивизии обороны!
Но во дворе появились новые поджигальщики вместе с младшим лейтенантом Дроздовым. Евгений зло плюнул и повернулся к своим людям:
— Занять оборону вокруг главного здания, не дать взорваться боеприпасу!
Пожарники, по боевому расписанию выполнили команду. К счастью, у факельщиков не оказалось оружия, и они потеряли темп, видя столь решительный отпор.
Но и пожарники оказались вооруженными лишь шлангами да баграми. Началось противостояние... Руководимые двумя прямо противоположными приказами, солдаты и пожарники оказались в тупике
...Капитан-пехотинец в кабине первого ЗИСа, внезапно увидя броневики с крестами, рванулся к ключу зажигания. Мотор заглох, шофер тупо ткнулся лбом в стекло. Грузовик резко толкнуло: в него сразбегу врезался задний ЗИС. Колонна стала.
— В ружье! — скомандовал капитан, и красноармейцы рассыпались вдоль обочины. Но тут же они, кадровые вояки, растянулись в цепь, лишь увидя идущих навстречу немцев. Звонко в утреннем воздухе зацокали трехлинейки, немцы залегли. Оттуда, с земли, они веером слали автоматные очереди, и пули на излете тупо втыкались в землю рядом с бойцами.
Гауптман Ветцке, различив в кузовах машин ящики со снарядами, аж потом покрылся. Одной пули достаточно, чтобы взровать всю эту мельницу вместе с ее драгоценной башенкой.
— Не стрелять! — отчаянно закричал он фельдфебелю, и тот эхом сдублировал команду:
— Нихт шиссен!
..И эти остались лежать друг против друга. Но со стороны аэродрома к мельнице короткими перебежками уже двигались третья сила. Подполковник Самбитов молниеносным ударом отсек целую дюжину факельщиков от мельницы и с ходу врезался в пространство между людьми Ветцке и пехотного капитана. Но и подполковник, лишь взглянув на грузовики, приказал:
— Не стрелять, мать вашу!
И дал команду по-пластунски пробираться к мельнице. Но две немецкие гранаты, брошенные мощной рукой фельдфебеля, пришили десантников к земле. Немцы не давали им двигаться.
В районе мельнице наступило оцепенение.


5
Старший лейтенант Винжего видел, как огонь от деревянных построек уверенно перебирается к главному зданию со складом снарядов. Время на раздумье истекало, словно кровь из вскрытой вены. И тут с крыши мельницы, вертясь, по какой-то ломаной троектории, в сторону факельщиков полетела большая противотанковая граната. Солдаты с земли следили за нею, неуклюже игравшей длинной ручкой в полете, и с ужасом сознавали, что бежать им некуда. Граната и уложила всех людей Дроздова вместе с ним самим разом, задев при этом еще и пожарную лошадь. Сами же пожарные мигом оказались у горящих на замле факелов, сапогами и землей забивали их пламя.  Евгений, не чуя ног, метнулся вверх по крепко сбитой деревянной лесенке, в высокую башенку. И там, на присыпанном старой мучной пылью и мышиным пометом полу, он увидел троих страшно изнуренных людей. Один тяжело дышал ребристыми голыми боками, подавая явные признаки близкой смерти. Другой, молодой, видимо, еще недавно могучий парень, поросший русой щетиной, держал в одной руке под локоть страшно распухшую другую. Видимо, это он и метнул гранату, потому что третий человек вообще не шевелился Он лежал бочком, по-детски подогнув под себя ноги, и икал.
— Воды, — пошевелил едва слышно губами парень, и старший лейтенант тут же высунулся в окошко:
— Цимбал, воды ведро, живо!
Потом повернулся к парню:
— Кто такие, что здесь делаете?
Он прекрасно помнил ориентировку по райотделу милиции о поимке дезиртиров. «Не знаю, как те двое, а этот явно призывного возраста».
Но уже застучали по лестнице сапоги Цымбала, и скоро раненый парень пил из ведра, поставленного на подоконник, зубами наклонив посудину в свою сторону. Потом он прямо изо рта брызнул на икавшего. Тот дернул головой, открыл глаза...
Пока отхаживали парня и второго, третий затих вообще. А пожарные во дворе вовсю орудовали баграми. Но огонь, уже набравший силу, никак не уступал их стараниям. Старшему лейтенанту Винжего стало ясно, что больше часа тут не продержаться. Склад обречен и самое лучшее, что можно сделать — это поскорее убраться восвояси. Скоро он уже знал, что трое этих людей — чудом спасшиеся после недавнего расстрела смертники. Еще две недели назад по Кульневу ходили слухи, что в лесу за мельницей была стрельба, и теперь оказалось, что слухи эти верны.
— Я комсомольским секретарем на льнофабрике работал, — покачивая раненую руку, говорил парень, — и на собрании неосторожно высказался в том духе, что, мол, войну нам трудно будет выиграть. А наша учетчица, Юлечка Ширяева, тут же и донесла Ну, понятно, и прибавила кое-чего. Простить мне не могла, что я на нее, худоногую, не обращал внимания.
— А я, — перестав икать, подал с пола голос второй, — профессор Тартусского университета Арсентьев. Еще в мае судьба привела меня в Кульнево по следам редкой иконы. А тут тевтонское нашествие. Понятно, чужой человек, да еще интеллигент — меня и потянули в кутузку. А потом и под пулемет поставили.
Втроем они, оказалось, ночью выбрались из под слоя трупов и земли и две недели без еды прятались на мельнице. Внизу орудовали солдаты интенданской команды, а они ждали невесть чего. А вчера раненый в руку комсомолец спустился вниз и стянул у военных гранату.
— Вот таким макаром, — закончил свой невеселый рассказ парень и скривил от боли лицо. — Сдавай нас властям, командир...
Но Винжего все это уже не слушал. Он глядел в окошко, и оттуда как на ладони просматривалась цепь залегших немцев. Чуть ближе горстка людей в пятнистых маскхалатах, и совсем недалеко от мельницы в разных сторонах от колонны грузовиков пестрели зеленые точки распластавшихся пехотинцев.

6
Юлия лежала в траве рядом с гауптманом и незаметно от него, щекотала ему кисточкой ковыля мочку уха. Тот отмахивался время от времени, пока сердито не прицыкнул на девушку. Та примолкла, и теперь в офицерский бинокль рассматривала мельницу. Вон амбары, где она первый раз целовалась с мальчишками, а вон главный корпус, куда однажды убежала из дома, и пряталась целую неделю. А вон и башенка, где она впервые.. Впрочем, как тогда пронзительно сквозь налет времени глядел на нее со старой иконы какой-то святой!
  Герберт Ветцке искал решение. Мысль пульсировала в голове, пульс лихорадочно передавался в пальцы, которые так и хотели нажать на спусковой крючок в сторону вон того длинного русского в пятнистой форме. Гауптман понял, что внезапно появившаяся группа наверняка прибыла с недавно гудевшим в небе «Дугласом». И еще он понял, что русским тоже никак не нужен взрыв мельницы. «Неужели узнали об иконе?» — ужаснулся он. И решил оказаться на мельнице первым.
— Юлия, — обернулся он к девушке, — ты знаешь расположение строений на мельнице? Я ведь еще мальчишкой уехал отсюда.
Юлия передернула плечами:
— Удрал, милый Гера. Вы так дернули со своим папашей, что нам с отцом потом пришлось отдуваться за все ваши грехи.
— Не будем об этом, -остановил ее офицер. — Подскажи, как лучше пробраться вон в ту угловую башенку
Юлия повернула бинокль в сторону, куда ей указывали и фыркнула: —
— Да там кто-есть.
— Не может быть! — вырвал бинокль гауптман. Он вгляделся в окуляры, потом облегченно отдулся. — Ты так до сердечного приступа доведешь. Так сможешь незаметно провести меня в башенку, пока огонь не переметнулся на строение?
— Ну конечно могу, — капризно ответила она и неожиданно поднялась в полный рост. —  -Ну пошли, что ли.
Герберт с силой рванул ее за руку, опять повалив в траву.
— Спрячься, дура! Тут речь идет о миллионе марок.

7
7 часов 46 минут. Цымбал принес в башенку банку консервов и полбуханки хлеба. Здесь становилось трудно дышать, дым языками вползал в разбитое окно и тянулся к вышибленной двери. Евгений Винжего оставил бойца со смертниками, сам спустился к пожарникам.
Их положение, как он определил, мало назвать плачевным. Огонь уже с трех сторон плотно об¬ложил главное здание мельницы, на ее поросший мхом черепичной крыше дымился высокий сорняк и в жгутики свернулись листья на приютившемся у края водосточной трубы чахлом деревце. Командир велел отступить во внутреннее помещение мельницы и обливать водой ящики со взрывчаткой.
Кульнево полыхало со всех сторон. Не предупрежденные заранее, жители метались по улочкам, горели заживо в рухнувших домах, уцелевшие узенькой цепочкой вытягивались по дороге на Рославль. Выполнявшие строгий приказ Сталина, факельщики не щадили в населенном пункте ничего. Горела больница и обе школы, протуберанцем взметнулся огонь под постройками дома-интерната для стариков. И впрямь, немцам тут оставались одни головешки.
Капитан-пехотинец чувствовал за спиной жар грандиозного пожара, но цепко держал на мушке и немцев, и неведомых людей в зеленых маскхалатах. В отличие от тех и других, он мог стрелять, не боясь вызвать взрыва на мельнице — его пули летели в другую сторону.
И подполковник Самбитов, как и гауптман Ветцке, понимал, что нужно действовать. Он, естественно, не знал размеров пожара на мельнице, но решил проникнуть туда немедленно. И пока гауптман с Юлей ужами елозили в ковыле, подполковник и двое его людей поползли параллельным курсом. Они удачно ушли из сектора обстрела пехотного капитана, и почти одновременно оказались у главного корпуса мельницы, но с разных сторон. А Евгений Винжего в это время поднимался по ступенькам в башенку, чтобы вывести оттуда людей.
Цымбал, комсомолец и профессор сидели у стены, жадно глотая воздух. Дым ел глаза и раздражал глотку.
— Уходим! — велел Евгений и хотел nомочь профессору подняться. Но тот неожиданно решительно отвел руку офицера. Сквозь кашель профессор прохрипел:
— Я не могу оставить здесь то, ради чего занимался поиском больше десяти лет.
— Не валяйте дурака! — вскипел офицер, — через двадцать минут мы взлетим на воздух. Уж не думаете ли вы, что ваша икона где-то на мельнице?
Профессор поднялся, держась за горло, и указал длинным пальцем на проем между окошками:
— Вот она
Евгений резко обернулся, и словно ожегся с взгляд лучистых глаз. Сквозь налет гари и грязи со стены на него светилось лик человека, чей взгляд сиял столь магической и притягательной силой, что офицер на мгновенье оцепенел.
— Так снимем же ее скорее! — Кинулся он к иконе, но тут же понял, что затеял немыслимое дело. Видимо, в давние годы некто крепко потрудился, вмуровывая в стену это сокровище. Пожалуй, на пару старинных кирпичей по окаему икона оказалась обложенной монолитной кладкой. Нужна кирка, лом, и часа два времени...
— Спас Яркое Око, работа сына Дионисия, —- подтвердил Арсеньев. Но Евгений уже метнулся вниз, крикнув на ходу:
— Я за инструментом!
Он понял, что лишь от него зависит — сохранится ли это чудо — бесценная икона шестнадцатого века. Триста лет Спас Яркое Око утешительно глядел на мир, и лишь пары часов не доставало, чтобы спасти теперь его. Это вполне стоило жизни, даже если тебе всего двадцать два года.
Пламя пласталось по дубовому полу у порога, трещали пустые оконные рамы. Бежать к машине за топором и ломом времени не оставалось, и Евгений метнулся к противопожарному щиту. Но там, к своему удивлению, он увидел женщину и человека в немецкой форме. Они уже схватили и то, и другое..-
— Но позвольте..! — Хотел возмутиться старший лейтенант, однако в этот момент что-то блеснуло в руках офицера, и мир взорвался в голове Винжего ярким оранжевым фейерверком. Выстрела он не слышал.


8
Подполковник Самбитов через окно впрыгнул в горящее здание и сразу попал на что-то мягкое. Мельком глянул: на полу в луже крови лежал старший лейтенант внутренней службы. В дальнем углу мельницы двое пожарных все еще пытались потушить огонь, били тряпками по ревущему пламени. Самбитов понял, что через несколько минут сотворенное им кладбище взлетит на воздух, обнажив весь ужас его преступления. Смысла спасаться для него не оставалаось: подобные промахи в его ведомстве не прощались.
И тут Самбитов увидел, как в пелене дыма две фигуры тенями метнулись к зачадившей лестнице.
— Вперед! — рявкнул он своим людям, и вмиг достиг лестницы. Немецкий офицер, подталкивая перед собой женщину, пытался скрыться на верхней площадке. Немец невпапад дважды выстрелил, промазал, но женщина уже скрылась в проеме люка. Подпрыгнув, подполковник схватил немца за сапог со сбитой подковкой, и с силой рванул вниз. Через секунду они уже катались по  полу, намертво вцепившись друг в друга А двое других чекистов ошарашенно глядели на них, боясь стрелять, чтобы не попасть в шефа.
А в дальнем конце помещения, за ящиками со снарядами, двое последних пожарных в это время через окно вытаскивали обмякшее тело старшего лейтенанта Винжего. Их полуторки горели, и бойцы уложили командира на единственную уцелевшую пароконную повозку с помной. Они погнали коней прочь, но не в ту сторону, куда недавно пытались уйти грузовики, а уже в почти выгоревший населенный пункт Кульнево. Это и спасло всех троих.


9
А комсомольский секретарь, как нам видится, узнал в поднявшейся к ним в башенку девушке свою бывшую нормировщицу Юлию Ширяеву, виновницу всех его бед. О чем они говорили — нам неведомо, и говорили ли вообще. А профессор Арсеньев, приложив руки к сердцу, наверное так и не оторвал взгляда от иконы. Он был счастлив, потому что нашел то, что искал всю жизнь.
...Людей пехотного капитана сначала ослепило, хотя рвануло у них за спинами. Потом невероятно мощный взрыв потряс почву и воздух, пудовые комья земли и камня полетели с неба. Через секунду одна за другой начали грохать машины со взрывчаткой, все 12 ЗИСов через равные промежутки времени. И без того перепуганные солдаты с ужасом глядели, как с неба вместе с осколками мельницы, грузовиков и кусками земли на них густо сыпались ошметки человеческих тел.
Страшное захоронение Самбитова тоже обнажилось взрывом до основания. Но напрасно приговорил себя подполковник к смерти: в суматохе наступления немцы не только не создали международной комиссии, но и вообще не заметили следов этого бессмысленного преступления.
И той же ночью, 4 августа, старшего лейтенанта Винжего вывезли из Кульнево в обозе отступающей дивизии. Рана его не вызвала опасения военного врача, и он, перемотав кровоточащий след от пули на виске офицера, сказал:
— Этот еще повоюет.
 И он воевал, так до Победы и прошагал пожарным  в отсвете своего огненного бога. И чтобы ни приходилось ему потом тушить — жилые кварталы Можайска и Москвы ли, здания Минска или ратуши Кракова, в каждом огненном зареве ему виделся взгляд со стены мельницы. Он словно следил и покровительствовал Евгению — Спас Яркое Око.
• * *
А погиб пенсионер Евгений Полуэктович Винжего нелепо, ровно через пятьдесят лет. На его пасеке воры подпалили ночью улей, занялся омшаник. Выскочил старый солдат на огонь, в чем был, тут его и доняли пчелы. Огонь он потушил, но к вечеру скончался в районной больнице. Так и умер в споре со своим огненным богом, хотя и не от его ярости.
  Хоть редко, но я прихожу на могилу старого пожарного, кладу на камень пару живых цветов. И вспоминаю его рассказы о былом. Много чего поведал мне видавший жизнь Евгений Полуэктович, и один из его рассказов я, как сумел, передал здесь.

***
ЯРИЛИНО  ЛЕТО

  Рассказ

И всё-таки жаль, что порой над победами нашими
Встают пьедесталы, которые выше побед

...

Я отравился - жизнь для меня оказалась ядом. Другого эти события подняли бы до небес, а меня раздавили. И досталась их на мою долю целая дюжина – невероятных и безжалостных.

Случалось ли вам жить под знаком грядущего события, о котором знаешь, а изменить ничего не в силах? А на мою долю пришлась целая дюжина таких событий - невероятных и безжалостных.

Начну с того, что родился я на хуторе Стукалове, недалеко от старинного купеческого города Бирюч. Это ещё не из тех невероятных событий, о которых поведаю дальше.

Хуторок удивительный, родом из столыпинской земельной реформы. Основал его состоятельный городской заводчик Кузьма Силыч Крикловенский, выкупивший тутошние земли у общины под фруктовую колонию. Поначалу хутор назывался Кузьмичёвым, а когда большевики отняли у Крикловенского завод, а его сделали городским сторожем с деревянными трещётками-стукалками, то, в насмешку, и хутор переименовали в Стукалов. Сбили крылья у ветряка на взгорке, раскатали его по бревнышкам, а мельничный жернов пустили с горы колесом. Он прокатился, гулко сотрясая земные груди и упал почти посередине хутора у единственного колодца.

Так вот.

Дед мой, Павел Христианович, поселился на хуторе в числе первых, ещё до империалистической войны. Вернее - сюда его, поднадзорного студента Юрьевского университета, определили полицейские власти под гласный надзор. Дед воевал всё на той же империалистической, и вернулся потом сюда же, в Стукалов. Привёл молодую жену из соседнего большого великорусского села - и скоро пошли у них дети. Дед всех называл на шляхтецкий манер. Так и росли рядком Ян, Базиль, Барбара, Августин, Павел, Стефан, Николай.

Время было прожорливое - так и слопало оно самого Павла Христиановитча. Приехали на подводе двое военных из района, посадили деда между собой на повозку - и увезли навсегда.

Увозили мимо громадного, уже просевшего в землю мельничного жернова. На жернове стоял на коленях и молился худой старый человек. И когда военные проезжали мимо, один крикнул:

- Недолго тебе, Кузьма, осталось - скоро и за тобой приедем.

На камне к тому времени уже несколько лет изо дня в день стоял богомолец - бывший бирюческий заводчик Крикловенский. Его и до того несколько раз забирали - но он неизменно возвращался на свой камень. На камне он и жил, потому что дом его отняли под правление колхоза. Бабы носили ему поесть, но он почти всё отвергал - недоступным держался.

У бабки моей хлеб и картофелины брал. Он что-то знал о прошлом нашего деда, чего дети и внуки так никогда и не узнали. И это «что-то» было поводом к благосклонности старца к нашей фамилии.

Бабка Варвара и сама была ещё из тех. Она закончила женскую прогимназию, и уже в семидесятые годы, когда её внук, а мой двоюродный брат Виктор, ломал голову над задачкой по алгебре из десятого класса, она, уже совсем слепая, с печки диктовала ему математические формулы вроде: «квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов» - ну, так приблизительно. Я математики не знаю, а голос её с печки помню.

Она ещё в те же семидесятые получала самую большую пенсию у нас в селе. Ещё в тридцатые вместе с дедом ездила в Москву. Была на приёме у Крупской и привезла оттуда несколько селёдок и штуку материала на одежду детям. Бумагу ещё привезла, за которую страшно зауважали бабушку в сельсовете.

Деда, правда, та бумага не защитила.

Так вот, получала она пенсию. А мы, внуки, водили её по селу по домам сыновей. Жила она у Павла Павловича, а время коротать любила то у Стефана Павловича, то у нас, - у Устина Павловича. И за каждую поводырскую услугу мы, корыстные внуки, получали от неё двадцать копеек.

Знаете ли вы, что такое двадцать копеек для пацана в шестидесятые годы?

Это:

набор акварельных красок из двенадцати цветов;

пять великолепных рыболовных крючков на разную рыбу, от плотвы до щуки;

это пять пачек пистонов с выстрелом, закладывавшим уши. Их продавали тряпичники - племя разъездных коробейников ХХ века.

Да много чего можно было поменять на двадцать копеек. Так вот помню - достаёт слепая бабка из кожаного кошелька с пригнанными одна к другой купюрами горсть мелочи. А на той горсти!.. пятаки… гривенники, рубли!.. полтинники…

Вот-вот ошибётся бабка, перебирая тонкими сухими пальцам мелочь - слепая же!

Щас..с..с.

Всякий раз точно и безошибочно она находила именно двадцать копеек И от того даже радость предстоящей покупки меркла. Вот если бы хотя бы копеек пятьдесят!..

Бабка тоже умерла в дымке тайн о прошлом нашей фамилии.

А тогда, перед войной, осталась она один на один с оравой голодных детей. Трудно ей пришлось, как и всем бабам тогда, но дети постепенно поднялись - все в штанах и рубахах от Крупской. И когда началась война - старшего Яна призвали в первые же дни. Правда - ушёл он из МТС имени Коминтерна - это в райцентре. Ян к тому времени и жил там. Перед самой июльской оккупацией отправился на фронт и Базиль.

Жарким июльским днём на хутор пришли немцы.

Первым делом они окружили старика Крикловенского на мельничном жернове. Они фотографировались рядом с воздевшим к небу руки старцем, обливали его водой из шланга и пытались всунуть в его руки шоколадки. Бабы и пацаны скорбно глядели на это, пока незваные гости не начали стрелять на улице по поросятам.

Утратив интерес к сумасшедшему старику, поросятам и бабам, немцы взгромоздили на столб у правления раструб громкоговорители и включили на всю дурь музыку. Тут были и хор Пятницкого, и Лидия Русланова, и Клавдия Шульженко. Наверное, в те дни всякий подъезжавший к Стукалову из-за лесного поворота, думал, что попал на праздник.

Праздник прерывался только на военные сводки. Чистым голосом по-русски радио бесстрастно объявляло хуторянам, когда и какой город заняли доблестные германские войска и сколько красноармейцев взято в плен на n-ском участке фронта.

Немцы не тронули колхоза. И наши бабы так же гнули спины за трудодни. Впрочем - результат трудов они не видели при немцах так же, как и до их прихода. А сами немцы казались какими-то полусонными - никого не трогали, разве иногда заставляли пацанов таскать воду для радиаторов тяжёлых тупорылых грузовиков.

Они и исчезли январской ночью незаметно, словно их и не было. Утром бабка глянула в окошко - а по горизонту, по кромке белого неба скользят на лыжах белые автоматчики. Люди повыскакивали в валенках на босу ногу и зипунах на голое тело - а лыжники уже у мельничного камня. Тоже стоят кругом, показывают пальцам на старика Кузьму, и гогочут. Совсем как немцы.

В тот же день вернулась Советская власть. Она посадила старика Крикловенского в расписные козыри и увезла в райцентровскую тюрьму, в город Новый Оскол. Оказалось - пока тут работали на оккупантов - хутор передали в соседний район Курской области. А курские власти с шарлатанами не церемонятся, всяких там юродивых изводят под корень.

А ещё через неделю получил повестку и мой отец. В военкомате человек во френче без погон и с одной левой рукой на призывной комиссии сказал отцу:

- Это что за имя такое - Августин? Августину надобно пребывать на лесоповале, а не в рядах доблестной Красной Армии.

И той же левой рукой раз и навсегда укоротил отцовское имя.

И доблестная Красная армия в тот же миг пополнилась рядовым Устином Павловичем.

И тут такая приключилась оказия.

Нет-нет, это опять случай не из той дюжины, про которую я собираюсь рассказать. Но случай тоже - ещё тот. Всё дело в том, что призывники отцовского двадцать шестого года рождения из Воронежской области, куда ещё три дня назад входил хутор Стукалов, призывались на дальний Восток и имели все шансы выжить. А их ровесники из Курской области сразу по призыву шли…

Правильно! Прямиком на Курскую дугу. Отец признавался, что пожалел потом не раз, что променял собственное имя на лесоповал.

Худо-бедно, а война катилась по планете, и докатилась до победы. Мой отец закончил её в Берлине гвардии старшим лейтенантом с десятком золотых зайчиков от наград на груди и второй группой инвалидности.

Он вернулся на хутор живым, как вернулись все двенадцать призванных отсюда солдат. Не погиб ни один. Один только моя дядя Ян Павлович числился без вести пропавшим.

К лету победного сорок пятого хутор опять отписали к Воронежской области и почти сразу на мельничный жернов посередине Стукалова возвратился тощий, как похоронные дроги и белый, как смерть, старик Крикловенский. И как только на чудо этого явления сбежались люди, тётка Домна Малиновская, мать троих живых сыновей, закричала в голос, страшно:

- Бабы, а ведь это дед Кузьма вымолил у войны наших мужиков!

И в рёв ударились все бабы. Они голосили так, как будто отпевали всех погибших на проклятой войне, как будто именно они лишились своих мужчин.

Фронтовики нервно и молча курили. А потом дюжий дядька Миша Скобенко громко и внятно сказал:

- Лично придушу всякого, кто ещё посмеет тронуть старика.

Однако никакие клятвы не помогли. В пятьдесят третьем году - уже я родился, в самый разгар уборки на хуторе живой души не оставалось. Подъехали к деду на полуторке милиционеры, легко перекинули его невесомое тело в кузов - только пыль схватилась по дороге.

Вечером вернулись косари и бабы - камень пустой. У мальчишек поспрашали - те рукам развели. Дескать - только вот и осталось от деда Кузьмы протёртая дерюжка из под коленок.

Фронтовики собрались, решили вызволять деда. Вот только докосют хлеба.

На Ильин день того же года, как потом говорили, кто-то первым увидел блеск в кроне старой вербы у колодца. Крона весело брызнула золотыми искрами по ближними деревьями, а скоро мощный огонь тугим заворотом уже захватил сады и тяжко упал на соломенные крыши. Горело так светло и яростно, что бабы, вязавшие снопы на дальнем поле, разогнули спины и из под ладоней глядели на огненный столб, подпиравший небо, как на факирские проделки. Когда мужики пригнали шумно поводивших боками лошадей - от хутора осталось только пепелище. На пятачке от бывшего хутора лежал только толстый слой пепла и ещё красно дышавшие под ветерком головешки.

Лишь горячий сумеречный камень посередине остался нетронутым белым пятном. Да ещё кладбище за берёзовой перемычкой и оплывшим военным рвом.

Огонь не тронул людей и худобу. Лошади в тот день были на поле. А дети из яслей с няней в райцентре на врачебном осмотре. Я в этот день, ползунок ещё, тоже лежал с мамой в больнице. Меня кормили искусственно - мама боялась давать грудь. За два года до того она так же лежала тут и кормила своим молоком моего братца, Владимира. И отравила младенца тем же молоком. Как сказали врачи - молоко её от лекарств опасно прогоркло.

Младенца родители похоронили на хуторском кладбище, а когда я родился - передали мне его имя. Так и живу с тех пор, словно в известной песне - за себя, и за того парня.

Ну вот.

Погорельцы разбежались по другим поселениям, большая часть перебралась в наше нынешнее село. Тут отца назначили бригадиром тракторного отряда, и колхоз слепил нам глиняную мазанку под соломой.

До сих пор вспоминаю ту хату, как солнечную сказку. Тут я с братьями донашивал штаны и рубахи из штуки полотна, привезённого от Крупской, тут и в начальную школу пошёл.

Хату мама держала в какой-то медицинской чистоте. Пунктик у неё такой на всю жизнь сохранился. Она не понимала, что чистота это только подчёркивала скудость всего хозяйства. Тогда все фронтовики ходили в старой военной одежде - галифе (у отца они были из лоснящейся офицерской диагонали), белые от частой стирки гимнастёрки с ещё более белыми следами от погон и значков, фуражки с блёклыми пятнами от кокард. Дядя Миша Скобенко, как казалось, никогда не снимал тельняшку - даже зимой она выглядывала из-за ворота замызганной фуфайки и держала под собой с теплом целую кудель нательных волос, петельками выглядывавших из-за краешка полосатой рубахи.

В пятый класс надо было бегать за пять километров, в Безгинку. Помню апрельское утро с ещё белевшими вдоль лесополос остатками снега. Ночью подморозило, и гулкую землю слегка прихватило - на бегу за подметками не схватывается грязь. Солнце только взошло и пригревает одну щёку. Звуки резкие и радостные и слышно, как на далёком тракторном стане стучат по железу.

А потом вдруг резко, словно внезапно разбуженный петух, на всю округу запричитал дизель первого запущенного на таборе стального коня. Я знал, что тут раньше всех управляется мой дядя, Павел Павлович.

Знал я, кто запустит трактор следом. И - точно! Вот он, заколотился речитативом ДТ-54 Виктора Романовича - он зимой вернулся со службы из Германии. Девки по нему истомились. А вот уже и не различить голосов - загудел, заходил ходуном воздух от ожившего железного табуна, готового тянуть за собой бороны и культиваторы по сырому весеннему полю…

Да - всё держалось тогда на фронтовиках. Видно, чтобы не расхолаживать их, не дать понять своей силы, до самого шестьдесят пятого года страна не праздновала Дня Победы. Был этот майский день простым рабочим, и только бывшие хуторяне собирались на Стукаловом пепелище, у мельничного камня. Они тут сделали дощатую беседку и поставили деревянный навес над столом из большого деревянного ящика. В ящике том оставляли пустые бутылки, и их собирал и сдавал в лавку бездомный дед Коняев. Косматый, словно языческий бог, он круглый год жил в этом ящике. Был дед Коняев ветераном той империалистической, что отметила ещё моего деда, Павла Христиановича. Последний солдат последнего царя. Но в те поры об империалистической считали, что её как бы и не было. И ветеранов тоже как бы. Забегали на пепелище и мы, пацаны. Любили процарапываться за крупным терном, что вызревал в самой середке былого пожара. Да и весь хутор подёрнулся терновником, причём - странно. Росли эти корявые кусты, словно завёрнутые неведомой рукой по часовой стрелке. Словно маленький зелёный циклон замер на заброшенном месте.

Иногда у кустарника я видел девочку в белом платьице. Где-то моя ровесница, она пугливо убегала при появлении мальчишек. Убегала к сизой легковушке «Победе», что при этом стояла на просёлке. Кто была эта девочка и люди в машине - мы не знали, да и взрослые, кажется, - тоже.

Так вот в шестьдесят пятом году в первый раз на государственном уровне день 9 мая объявили выходным и праздничным и в первый раз случилось настоящее всенародное чествование фронтовиков. Возле школы у нас набили несколько рядов деревянных скамеек и взгоромоздили сцену из открытых кузовов двух подогнанных вплотную грузовиков ЗИС. Гвоздём дня стал даже не приезд, а ожидание приезда из Воронежа гремевшей по всей России певицы Марии Мардасовой.

Сами фронтовики прохаживались именинниками. Лица от выпитого масляные, как блины, награды начищены, сапоги хромовые гармошками… Многие из тех, кто нынче слывут ветеранами и требуют себе льгот, при настоящих фронтовиках и не видны были.

А бабы в один день превратились в женщин. И лёгкие ситцевые платья колоколом нашлись, и модные газовые косынки. А причёски!..

Из района военком приехал, привёз целый сундучок с наградами. С теми орденами и медалями, что вышли на своих героев через двадцать лет после войны.

В этот день я понял, что такое фея. Моя тётя Саша, председатель сельсовета, порхала, как сказочное существо. От неё и других женщин чувство настоящего праздника захлестнуло и взрослых, и детей, и самое майское солнце, словно зацепившееся за гвоздь в полуденном небе.

Я заканчивал пятый класс. Был почти взрослым, по сельским меркам. Ещё бы - уже уверенно гонял маленький трактор дяди Стефана Павловича - ДТ-20, часами сам обкашивал на нём обочины полевых дорог. Сам ходил в сельпо раз в неделю покупать керосин, выстаивая длиннющую очередь. Тогда готовили ведь на керосинках, и полагалось горючего на подворье в неделю - десять литров. Прозеваешь очередь - пролетишь на неделю. Тогда матери придётся летом топить печь. А это ё расход кизяков.

О, кизяки… тепло и свет моего детства! Тогда ведь ещё не было у нас электричества, никто не продавал на село уголь и дрова. Грей себя зимой, как можешь.

Вот и могли. В самый разгар лета на каждом подворье лепили кизяки. Это смесь коровьего навоза и соломы. Их голыми ногами замешивали за каждым плетнём, а потом аккуратно расфасовывали в квадратные деревянные формы. Всё это выставлялось под солнце, а когда брикеты схватывались - их выкладывали в продуваемые пирамиды. Умельцы повязывали одно над другим кольца из кизяков, с пробелами нагромождая их в шахматном порядке и сужавшиеся кверху так, что выглядели издали маленькими, пронизанными солнцем, копёшками. Пирамиды выстраивали вдоль всей улицы и сушили до самой осени, Когда пирамиды разбирали, брикеты уже обретали вес и прочность антрацита.

Вот заменителем чего был тогда керосин. А ещё я к тому времени уже напечатал в районной газете первые стихи и на праздничную суматоху глядел чуть-чуть испорченным писательством взором. Я уже прискучился происходящим и искал иного проявления праздника.

И ноги привели меня на Стукалово пепелище.

И тут случились все те события, о каких я заявил вам в начале рассказа. Хотя, опять оговорюсь, исключительным событием не стало то, что я прямо у мельничного круга увидел ту самую девочку в белом платье. Она сидела на ящике, разглядывала небо сквозь большой хрустальный кристалл. Глянув на меня, она чуть подвинулась, приглашая сесть рядом. И протянула кристалл мне:

- Гляди, как крошатся облака в гранях. Папа говорит, что это от преломления лучей света.

Я поглядел на облака. Потом на солнце. Оно вдруг раскололось, сместилось по линиям расколов, утратив всегдашнюю яркость. Я хмыкнул и вернул кристалл.

- А у нас в городе сегодня Мария Мардасова выступает! - опять попыталась задеть меня девочка.

- У нас тоже.

- А у нас… А я!..

И тут за гранью кустарника я увидел голову отца. С ним шли ещё несколько человек. Чертыхаясь, они продирались сквозь терновник к камню.

- Прячемся! - потянул я девочку за руку и мы юркнули в ящик через косо подвешенную боковую стенку.

Внутри лежало тряпьё от деда Коняева, а сквозь щели низали пространство солнечные лучи.

Мы уселись удобнее и притихли.

И подошли наши мужики. Они и стали тем событием, что сопровождает меня всю жизнь и навсегда остаётся неразгаданной загадкой.

Вернее, - это были целых двенадцать событий. По числу подошедших фронтовиков.

Не подозревая об обитателях ящика, они расставили прямо у нас над головами бутылки и консервные банки. Дядя Миша Скобенко так хватил по рукоятке эсэсовского клинка, вскрывая банку, что ящик заходил ходуном. На нас посыпалась мелкая труха.

Потом наверху забулькала влага и мой отец заговорил:

- За победу, други!

Несколько минут раздавались звуки трапезы. Потом заговорил опять отец. И тут в моём мальчишеском мозгу включилась некая магнитная запись. Я впитывал в себя слова фронтовиков, совершенно не понимая смысла разговора.

Отец спросил у дяди Миши Скобенко:

- Ты как умер, Михаил Иванович?

Дядя Миша сочно крякнул и ответил:

- Дык, нынче вечером и умру. Люди скажут - от водки.

- Так не пей.

- Всё равно скажут - перепил на празднике. А у меня осколок в сердце - завтра в морге в городе достанут. У меня в сорок третьем под Киевом гранату боевую без чеки вырезали. Поверите - гранату вынули, а когда это делали - обломили кончик скальпеля. Вот он меня и доконал. Военврачи-то какие были? Студенты недоученные.

Дядя Миша помолчал и сказал:

- Просьба к тебе, Устин Павлович. Помоги моему сыну Петьке в техникум поступить. Сам знаешь, - из колхоза парня не выпускают.

Отец, видимо, прожевавшись, согласился:

- Угу, сделаем.. А ты-то как помер, Николай Петрович - это он спросил моего дядьку, брата матери. Дядя Коля был скромным безответным отцом семерых детей. Он и заговорил тихо, чистым голосом . Похоже – он не пил и не закусывал:

- Меня в семьдесят шестом году на ферме бык задавил. Я ведь скоро поеду на техника-осеменатора учиться. Потом на нашей ферме практиковать стану. Знаете - я при худобе и на фронте был. Командовал отделением возниц - в одну сторону снаряды подвозили, а обратно - нашего брата-покойника вывозили к братским ямам. Много из-за моей чёрствости невинных лошадей пало. Видно - заслужил я такой смерти.

Опять - буль-буль. И опять отец с тем же вопросом - теперь уже к Фоме Михайловичу Малиновскому:

- Утону я в восемьдесят втором, Устин Павлович. Вы же знаете , мужики - подо мной на Ладоге семь полуторок под воду ушли с грузом, - а я выскакивал. Мы ж ехали, кто посмекалистей, стоя одной ногой на подножке и придерживаясь рукой за руль, а другой - за открытую дверку. Так сигал, что рукавица на баранке оставалась. А дома не рассчитал груза. ЗИС - он на порядок тяжелей полуторки. Да и лёд у нас, тьфу - не лёд, а так, плёночка слюдяная. С бензовозом под лёд и пойду. Буду керосин по магазинам возить. Вот и рискнул по ледяной корке пруд перескочить. Машину найдут весной. А меня только летом из-под плотины извлекут. Так вот.

…Я сидел - ни жив, ни мёртв. Девочка рядом, казалось, дремала. Она прислонилась к моему плечу и дышала глубоко и часто. Мне показалось, что я придавил ей локоть, но пошевелиться боялся.

А разговор наверху шёл совершенно невозможный. Отец мой подробно расспрашивал своих однополчан с хутора Стукалова об их кончине. Было в этом разговоре что-то от страшного суда, что-то безысходное и обречённо-равнодушное. Наконец, мой дядя Василий Павлович, приехавший на Родину из столицы, где теперь жил - тоже один из двенадцати, - почти закончил эту страшную перекличку:

- Мне ещё сорок лет жить, я в больнице умер. В две тысячи пятом году. Понимаете, - может, ещё и жил бы. Да не хватило денег на сыворотку - все сбережения на неё, проклятую, спустили и жена, и сыновья. Говорил ведь им, что всё попусту. Я ведь с самой войны с одним лёгким жил - и каждый год по кусочку от другого отрезали. А тут ещё от чёртова курева не смог отвязаться. Сам то служил при госпиталях и, как ты сказал, Николай Петрович, из-за моей чёрствости, может, тоже кто-то не выжил... Да что мы! Ты-то как умер, брат Устин?

Над поляной и Стукаловом перехватила дух тишина.

- Ну! - рассмеялся отец, - тут ничего интересного. Я ведь всех вас переживу и умру на втором десятке лет следующего века, в Пасхальный день. Не поверите, но у нас тут в девяностые и церковь восстановят, и я в ней настоятелем стану.

- Попом? - равнодушно переспросил дядя Миша.

- Иереем! - поправил отец. - Это я сейчас коммунист. А потом к Богу приду. Зачем-то нас всех старый Кузьма у смерти отмолил? Вот и меня призовут молиться за его святую душу. Может - потому Бог мне такой долгий век дал.

Слышно было, как дядька Василий Павлович хлопнул в ладони:

- Ну, мужики, видать - от войны никуда не уйдёшь - всех она нагоняет и добивает. И поскольку никогда уже мы вот в таком составе не соберёмся - давайте-ка я вас сфотографирую… погодите только, поставлю аппарат на автоспуск.

Поверху ещё несколько минут шло шевеление и слышались голоса, потом они стали затихать, и в поднебесье возвратилась тишина.

Я осторожно высвободил локоть девочки и растолкал её:

- Слышала?

- Да, почти… А кто там был? От кого мы прятались?

Мы выбрались на солнце и разбежались. Девочка побежала к машине у дальнего просёлка, а я - прямиком в село.

Я мчался на звук песни, на жестяный голос Марии Мардасовой из высокого радиоколокола, вещавший о том, что

- Вдоль деревни от избы и до избы

Разбежались торопливые столбы,

Загудели, заиграли провода,

Мы такого не видали никогда!

Никогда не видывал такого и я, чтобы разговаривали живые покойники. Я подбежал к толпе, протиснулся к сцене, где в первом ряду сидел отец и фронтовики, и закричал ему на ухо:

- Везите дядю Мишу в город, в больницу, а то он вечером помрёт!

Отец недоумённо поглядел на меня. Потом хлопнул под зад и велел:

- Кыш к ребятам, не мешай концерт слушать.

Они сидели в первом ряду все двенадцать - живые и здоровые. А я убежал домой и проплакал до вечера.

Уже в сумерки пришла мать, бухнулась задом на скамейку и выдохнула:

- Мишка Скобенко от водки помер.

* * *

Я закончил школу и уехал в Москву учиться. Правда, на последнем курсе меня выставили из военного училища за то, что за границей, в Бельгии, объявился ещё один фронтовик - мой дядя Ян Павлович. Пришлось переводиться по гражданскому ведомству. Но с тех пор головы мне так и не дали поднять по-настоящему: видимо, в неведомых канцеляриях личное моё дело так и лежит по разряду неблагонадёжных. Долго жил в семье у дяди Василия Павловича и в две тысячи пятом году тоже отдал все свои сбережения на лекарства для него. Он умер, как и говорил, в больнице.

Они все умирали так, как признались в далёкий день шестьдесят пятого года у мельничного жернова. Не знаю - можно ли назвать тринадцатым необъяснимым событием в моей жизни женитьбу на Шурочке Крикловенской, но именно она оказалось той самой девочкой в белом. Мы встретились в столице после долгих взаимопоисков, а потом перед каждой, предсказанной в далёкий день датой, пытались отвести фронтовиков от смерти. Уже столичный писатель, у председателя районного сельпо я умолял снять с бензовоза дядю Фому Михайловича, в райсельхозуправлении просил перевести Никлая Петровича от работы с быками…

Нечасто, но я приезжал на родину. С годами меня всё больше тянет к маленькому холмику на заброшенном хуторском кладбище. Я заново выкрашиваю ограду и крест и подновляю надпись с собственными фамилией, именем и отчеством.

Кем бы он вырос - мальчик, отравившийся материнским молоком?

Фатум!

Сегодня Великое Воскресенье одного из второго десятка лет нового века. Я только что приехал в своё село и сижу один в отцовском доме - доме сельского иерея отца Августина. Мама моя померла ещё одиннадцать лет назад, и отец живёт один. В доме - всё та же медицинская чистота, что и при маме. Узкая железная кровать, домашний иконостас с живой лампадкой, плоский экран компьютера на столе. У отца - большая паства не только в нашем Сретенском приходе, но и в виртуальном мире.

Почти никого нет в округе, кто помнит ту войну. Другому поколению ветераны того лихолетья так же непонятны и далеки, как ратники Отечественной войны 1812 года.

Из двенадцати стукаловских фронтовиков отец остался последний. Много раз пытался заговорить я с ним о давнишнем событии у камня, но он недоуменно разводил руками. Дескать - не были мы в тот день на хуторе. Да и фотографии никакой нет - Василий тогда без аппарата был. А мои точные предупреждения о скорой кончине того или другого фронтовика он объясняет простым совпадением, ибо как он говорит: «сам предвижу ход вещей».

Я сижу у сумеречного окошка экрана отцовского компьютера и слышу церковный звон. Я не знаю, какой год второго десятка лет этого века имел виду отец в откровении своём. Но на всякий случай я здесь. Я был здесь и в прошлом году.

Я мельком задеваю клавиатуру, и провальчик экрана оживает. Он оживает столь явно и страшно в полутёмной горнице, что я прирастаю к стулу.

И в электронном отсвете является мне чёрно-белая фотография. На ней у стены терновника стоят, положив друг другу руки на плечи двенадцать здоровых и молодых фронтовиков.

Они довольны и смеются, потому что впереди у них огромная светлая жизнь.

х. Колодезный

***
 Нет ничего печальнее сельского кладбища. И даже праздничные пасхальные наряды родственников упокоенных здесь не разгоняют общего настроения печали. А каждое имя с крестов, словно маленькое стеклышко калейдоскопа, от легкого касания взглядом сразу меняет всю картину былого. Вот написано - Иван Емельянович Коняев... Ах, это лихой и удачливый дядя Поняй - и воспоминания о нем сразу раскрашивают картину детства памятью бензинового дымка, стуком дверки деревянной кабины полуторки и красным язычком пламени льняного платья его жены Акулины Матвеевны на гребле колхозного пруда. Странная была пара - эти дядя Поняй и Акулина Матвеевна. И почему-то до сего дня их образы связаны у меня с воспоминаниями о тихом затоне, откуда бывалый шофер на зависть пацанве дюжинами таскал красноперых карасей.
А рядом могила старого Афанасия Михайловича, которого на селе, иначе как Чудаком и не звали. Он был нашим соседом, редким говоруном и настоящим поэтом. Прочел имя - и сразу калейдоскоп воспоминаний сложился в картинку раннего июньского утра. Еще туманится луг у речки, капли росы на траве крупные, как слезы. Дед Чудак с прищуром оглядывает прямо с крыльца это изумрудное великолепие и направляется к сараю. Он выносит на солнце косу острого жала и прилаживает ее к язычку коваленьки. В руках у Чудака маленький, словно игрушечный, молоток. Дед приподнимает его и осторожно тюкает по лезвию косы.
- Ди-и-инь! - вспыхивает первый звук и тут же разносится в утреннем воздухе на все село. А уже вдогонку ему второй звук, поувереннее, потом третий, пятый, седьмой... А мужики каждый у своего сарая и со своими косами с улыбками слушают, как эти перестуки превращаются в настоящую музыку. Да вот уже и частушка точнёхонько ложится на этот звенящий мотив:

Я копал, копал колодец,
Докопался до воды.
А кто Нюрочку полюбит,
Тому наделаю беды!

А тут, кстати, и сама Нюрочка - Анна Анисимовна, жена Чудака, подхватывала в лад старику:

Ой, земля моя землицы,
Ты корява и суха.
Ни к черту не годится
Моя старая соха!

С этими частушками обычно начиналась сенокосная пора. Дед Чудак первым на селе определял день ее начала, и эту традицию десятилетиями никто не нарушал. Как теперь высчитывают тут вычисляют начало сенокоса - я не знаю, но только знаю, что хоронить их рядом - Чудака и дядю Поняя - не следовало бы. Недолюбливал дед шофера и я даже знаю, за что.
За церковь. До войны Афанасий Михайлович был церковным старостой, а Иван Емельянович - комсомольским активистом. Он-то, комсомолец Коняев, и скинул наземь крест с золоченого купола И утопил его в омуте, в самом бучиле - черном, вокруг серединки заверченном. Уже незадолго до кончины дед Чудак мне рассказывал, угощая по случаю Рождества заглянувшего в гости соседа: «Я, кричал тогда с купола Ванька Поняй, - самого господа и всех святых в омуте утоплю, а сам буду стоять на водах неутопимо. Потому что в моряки пойду!»... Вот спорют люди: есть жизнь на том свете, ай нет?.. И я не знаю, хоча почему бы не пожить там по-людски моей Нюре? Тут всю жизнь билась, как рыба об лед, ведь четверых наших детей война отняла! А тут я ишшо - и на слово и на кулак быстрый... Выпьем моего дурману за помин души... Я ей, поверишь ли, гроб гусиным пухом выстелил, выстрадала... А вот Ванька Поняй? Моряком он не стал, всю жизнь шоферует. Собирают нас, фронтовиков, в школе, так у него орденов поболе моего будет. Он же по Ладожскому озеру, по льду, машины в Ленинград водил. Так, поверишь, внук, двенадцать полуторок под им потопло! Двенадцать машин антихрист утопил, а с самого, как с гуся вода! Где ж божья справедливость-то?
Я поддакивал Чудаку, а сам думал, что и впрямь - странно все это. Вот и после войны Иван Емельянович шоферил до самой пенсии, керосин в цистерне возил по магазинам сельпо. До сих пор стоит у меня в ушах голос его жены, что каждое утро на всю улицу кричала с крыльца:
- Ванька, поняй у город, да гасу привези ведро! (Гасом у нас тогда керосин называли, а слово «поняй» до сих пор тут заменяет слово «поезжай»),
Иван Емельянович уезжал нормальным, но каждый день возвращался в дымину пьяным. Уж точно раз в неделю он заваливал полуторку в пруд, и она торчала там, как поплавок из пустой бочки, а Иван Емельянович выплывал, фыркая в моржовые усы и трезвея с каждой саженкой, приближаясь к берегу.
И впрямь - нипочем человеку водная стихия!
Но дед Чудак грозил пальцем в пространство и уверенно твердил, что давнее богохульство дяди Поняя выйдет ему боком. Не может быть, дескать, одинаково безмятежным пребывание на том свете у его Нюры и у таких, как Иван Коняев.
Тогда я уехал, и до города меня подвез на новеньком «Запорожце» дядя Поняй. «Вот, - похлопал он по сизому боку горбатой легковушки, - помог райсобес, как ветерану войны. Каждый день обмываю!» Я предупредил, что это не бензовоз, и потонет он в пруду в два счета, если не урулит водитель по пьяному делу.
- Урулю! - рассмеялся дядя Поняй. - Мне само море по колено!
...Да, времечко. Вот и он лежит под деревянным крестом. И я
тоже теперь думаю - неужели дядя Поняй пребывает в райских кущах рядом с бабой Нюрой и дедом Чудаком?
«Пьяному море по колено, лужа по брови », - говорят в народе.
Дядя Поняй погиб, перевернувшись в легковушке в осенней луже. Он захлебнулся, придавленный дверкой.

***

 




 


Рецензии