Дети распада. История третья. Тетрадь первая

История третья. Синтез

Тетрадь первая. Последняя осень

2 октября, понедельник (утро и день)

Собираясь утром в школу, вдруг понял: в школьном пиджаке мне неудобно не потому, что он советский, коряво сшитый – просто стало в нем тесно, вот и все. Хожу в нем уже целый месяц, а понял только сейчас, не странно ли? Или за сентябрь еще вытянулся… Ладно, форму больше не требуют, пиджак, значит, можно просто выкинуть(1).

По дороге в школу думал: как это удивительно символично – что нынешняя осень, эта последняя осень детства (если мерить таковое «аттестатом зрелости»), выдалась по-настоящему золотой. Две недели уже – почти без дождей, солнце и желто-красный ковер; всего красивее, конечно, утром, когда народу на улице еще мало. Жаль, с изо я так и не подружился; впрочем, с хорошими красками, все наверняка обстоит примерно так же, как и с цветной пленкой; не проверял, но почти не сомневаюсь…

Пиджак не одел и пожалел об этом: вчера утром было десять, сегодня, похоже, еще меньше. Идти недалеко, но замерзнуть хватило.

Накатившая меланхолия во время уроков мешала мне сосредоточиться: все о чем-то думал (о важном, конечно) и смотрел в окно – пока наконец на физике не нарвался на вызов к доске. Когда нарвался – и то понял не сразу.

Филя толкнул меня в бок.

- Очнись, але! – сказал он, вроде бы шепотом, но так, что весь класс отчетливо это услышал.

Я ничего не понял: очнулся и встал все равно от того, что все вокруг захихикали.

- Прекратите! – раздраженно, но больше устало поморщился физик Юрий Николаевич.

Не сразу, но класс затих. Физик был интеллигентным, его не боялись, и за островатую бородку за глаза, естественно, называли «козлом»; по мне же, был он вообще-то в нашей школе из учителей самым лучшим – и так казалось мне несмотря на то, что физику я не любил.

- Ну что, Полтавский? – вздохнул он. – Как отвечать-то будем – на поставленный вопрос?

Я глупо молчал – вопроса не слышал.

- Условия существования тока, - снова громко прошептал Филимонов.

- Я попросил, кажется? - не очень уверенно проговорил физик. – Но вопрос, с другой стороны, он тебе правильно подсказал…

Готовиться к уроку накануне я честно пытался; но сейчас в голове моей, как это почти всегда с физикой и случалось, путались лишь бессвязные обрывки ранее прочитанного.

- Э-э-э, н-н-н-у-у-у… - протянул я. – Там, по-моему, должно быть какое-то поле…

Подозреваю, что, кроме Фили (ну и самого физика, конечно) «на поставленный вопрос» ответить не смог бы никто из присутствующих; но класс тем не менее опять захихикал.

Юрий Николаевич еще раз страдальчески поморщился, после заглянул в журнал, встал из-за стола, прошелся туда-сюда вдоль доски и остановился у окна.

- Одна двойка у тебя уже стоит, - сказал он, глядя на улицу (и, наверное, мелькнула у меня мысль, тоже думая что-нибудь о золотой осени). – А ты, Егор, вместо того, чтобы ее закрыть, опять мямлишь, стало быть, не готов к уроку…

Выйдя в этот момент из-за облаков, яркое солнце осветило через окно фигуру физика, неумолимо и даже как-то жестоко подчеркнув все то, что, возможно, ему хотелось бы от нас скрыть: сутулые плечи, совсем неспортивный живот под свитером, грустно-беспомощный наклон головы.

- Да я учил, Юрий Николаевич, честное слово, - сказал я. - Весь вечер вчера. Но не дается совсем, понимаете? Для меня это хуже китайского…

Решив, видимо, что это такая шутка, класс снова захихикал, совсем, совсем неуместно.

- Серьезно, Юрий Николаевич! - поспешно добавил я.

- Ладно… - физик махнул рукой, не отрываясь от окна. – Тебя – до следующего раза оставим... Давай, Филимонов, ответь. Помоги товарищу.

Дневник он не попросил и в журнал ничего не поставил.

Я опустился на стул, стал снова смотреть в окно. Филю я, конечно, не слушал; думал о том, что видит в окне физик и что вижу там я. Точнее, о том, что я, по сравнению с ним, там почти ничего не вижу…

Я вижу ряды окон и серые прямоугольники девятиэтажек, а он, вероятно, какую-нибудь там массу, давящую вниз… как там? Соответственно силе притяжения, так кажется. Я вижу прожектор над «коробкой»(2), а он – это самое поле, про которое у меня не получилось сказать ничего внятного, и еще заряженные частицы, которые движутся то ли от минуса к плюсу, то ли от плюса к минусу… Я вижу солнце, просто солнце, лучи которого зажигают желтым и красным осенние листья, а физик – частицы, которые со скоростью триста километров в секунду преодолевают расстояние от Солнца до Земли, от звезды до планеты, от точки А до точки B…

И при этом все то, что вижу я, он видит тоже…

Чем еще запомнился мне этот школьный день? Пожалуй, ничем: такой же день, как и бессчетные другие, такой же несуразный, ненужный; день, который можно не запомнить, можно вырезать из памяти, полностью из нее стереть – и ничего не изменится.

Зато запомнилось то, что случилось после.

Когда уроки закончились, я собрался было сразу домой, чтобы получше подготовиться к завтрашнему: помимо школьных заданий, дописать сочинение к репетитору; но на крыльце уже ко мне вдруг подвалил Леха Никифоров и с важным видом сообщил: «У меня есть». Явно не ко времени, но в грязь лицом ударить не хотелось; и я подумал: если не зарываться, все обойдется и успеется. В итоге к Лехе мы отправились вчетвером: он, я, Филя и Андрюха Косолапов из параллельного, увязавшийся за нами в классическом стиле («Вы о чем? А с вами можно?»), случайно подслушав наш разговор. «Разрешил» ему я, чтобы не возвращаться домой одному, поскольку жил Косолапов в соседнем подъезде; Никифорову же было все равно: папаша его служил (он называл это так) в райисполкоме, потому, видимо, запасы того, что «есть», в распоряжении у Лехи имелись бездонные.

Как ни странно, дома у Никифорова оказались и мать, и бабушка, но и это его совершенно не смутило. Он провел нас в свою комнату.

- Сейчас! – подмигнув нам, Леха закрыл за собой дверь.

Дома у него я не был еще ни разу. Все здесь выглядело посолиднее, конечно, чем у меня: новый, с рисунком под паркет, линолеум, обои мягко-мерцающего бежевого цвета, которые не отваливаются от стен; шкафы, полки, письменный стол – все тоже свежее, хорошо подобранное друг к другу, а не отхваченное по принципу «что дают» (наверняка еще и заграничное); кроме того, на одной из полок стоял благородно-серый, сверкающий хромированной отделкой кнопок и внушительного вида ручек двухкассетник Aiwa.

- К нам не входить! – вернувшись с бутылкой коньяка и четырьмя рюмками, крикнул за дверь Леха.

Входить, похоже, никто и не собирался.

- Армянский! – похвастался он.

- Я не буду! – заявил Филя с брезгливой физиономией.

Это было в его стиле. Леха, Андрюха и я захохотали, глядя на нас, засмеялся и сам Филимонов.

Мы с ним сидели не большом мягком диване. Леха пододвинул два стула, на один сел сам, другой использовал как столик.

Косолапов стоя разглядывал магнитофон. Вид у него был как у голодной собаки – вот-вот изо рта побегут слюни.

- Включи мафон-то… - не сразу, но все же решился попросить он.

- «Мафон»! – передразнил Никифоров. – Не мафон, а музыкальный центр!

- Музыкальный центр – это когда имеется возможность проигрывать с разных носителей, - со знанием дела и с наставительным пафосом сообщил Филя.

- Так тут и есть два носителя, - радостно отозвался Леха. – Одна кассета и вторая…

- С двух разных, специалист! – пренебрежительно усмехнулся Филимонов. – С кассеты, например, и с пластинки. А сейчас не пластинки даже - компакт-диски. Правда, у нас здесь их пока, считай, нет(3). Звук на них лазером пишут…

- Ага-ага, гиперболоидом! – захихикал Никифоров. – Помните, как в этом фильме…(4) Что поставить-то?

- А «Модерн токинг»(5) есть? – спросил Андрюха.

- О нет! – простонал я. – Тогда меня точно вывернет – еще до коньяка! Что-нибудь потяжелее, а? Может, из нашего?

Сошлись, в итоге, на Joy(6) - меня одолели большинством голосов. Когда «центр» заиграл, Филимонов опять состроил брезгливую мину.

- Не, звук не тот! – припечатал он. – Катушку – ее ничто не заменит. Частоты не те, совсем не те…

Мы втроем опять захохотали.

- А чего ржете-то, интересно? – обиженно сказал Филя. – Вот у меня, вернее, у брата моего, «Олимп» стоит. Ноль-ноль-пятый, эс(7). Вот это машина, я понимаю. Еще усилок «Бриг-ноль-ноль-один»(8) и колонки студийные(9). Вот там звук, а тут…

- Ноль-ноль-чего? – подковырнул его я. – Что-то у тебя, Филя, везде какой-то ноль…

- Э-э-э! - Филя махнул рукой. – Много вы понимаете! Вам ведь главное, чтоб оно сверкало, да разноцветно, так ведь? А я вам говорю…

Леха, между тем, разлил по рюмкам.

- … что никакого сравнения. Там пять головок! С обратным воспроизведением! – продолжал свою оду Филя. – И это, кстати, еще не лучший…

Я опять захохотал.

- То есть типа можно назад проигрывать, да? Блин, а это мысль! «Ю май харт» наоборот прослушать – бесценный, наверное, опыт…

- Дурак, что ли? – совершенно серьезно возмутился Филимонов. – Это же значит, что катушку снимать не надо. Обе стороны слушаешь, ничего не трогая. Даже кассету вашу переворачивать нужно, а тут…

- Ладно, ладно! – перебил его Леха. – Наше оно, известно, всегда лучше. Хватит ****ить, короче, а то стоит вон, стынет…

- Закуски бы, что ли, какой дал… - проворчал Филя.

На это никто уже не обратил внимания. Леха, Андрюха и я опрокинули в себя рюмки, Филимонов отпил половину. До этого я пробовал только вино и пиво и сейчас с большим трудом протолкнул в себя обжигающую горло пряную мерзость. Первое, о чем я подумал: а ведь Филя, наверное, прав; второе: наверняка и с закуской было бы то же самое…

Не успели мы выдохнуть, как Леха налил еще.

- От первой до второй! – возбужденно проговорил он, сразу поднимая рюмку.

- Отдышаться-то хоть дай! – опять недовольно пробубнил Филя.

- Тебе-то что? – сердито заткнул его Леха. – Сачкуешь, так и помалкивай!

Он смотрел на свою рюмку, и глаза его быстро разгорались странно-страшноватым блеском. На счет «отдышаться» - и тут с Филей я бы, возможно, согласился; с другой стороны, снова успокоил меня внутренний голос, стоит ли бояться двух рюмок?

- Погоди, дай сяду, - сказал Косолапов и плюхнулся рядом со мной на диван.

- Вперед! – Никифоров, поднеся рюмку ко рту, от наслаждения даже зажмурился – так словно бы в ней плескалось не воняющее сивухой отвратительное зелье, а волшебного вкуса нектар, эликсир.

Мы втроем опрокинули, Филимонов снова ограничился половиной. Никифоров – выглядело это так – от глотка испытал неслыханное наслаждение, Косолапов же весь покраснел и с трудом подавил рвотный позыв. В моем случае – вторая проскользнула внутрь легче первой. Пожалуй, еще не приятно, но уже и не наоборот. Вместо закуски я сделал несколько глубоких вдохов, и в результате почти ничего не почувствовал.

- А че, нормально вроде орет? - справившись с глотком, выговорил Косолапов. – Заебательски даже. Не знаю, Сань, чего ты гнал…

Филимонов (это его звали Саней) с плохо скрываемым презрением посмотрел на Андрюху.

- Я не сказал: плохо, - ответил он. – Я имел в виду: хуже.

- Да ладно тебе, Филь, не завидуй, - я толкнул его в бок. – Сам-то, можно подумать, не хотел бы себе двухкассетник?

Поняв, как всегда, все слишком буквально, Филя начал нудеть в обычном своем стиле:

- Да вот уж не знаю… С точки зрения качества – тут говорить вообще не о чем. Достаточно подключить обычный осциллограф, чтобы снять все вопросы. Даже если просто официальные характеристики посмотреть – все уже понятно будет. Разве что с точки зрения среднестатистического потребителя…

- Ой, Сань, не грузи, а? – Никифоров уже снова с горящими глазами разливал коньяк по рюмкам. – Урок физики еще тут повтори, вот козел-то за тебя порадуется! Тебе лить?

- Меня спросили, я ответил, - поджав губы, отозвался Филимонов.

- Так лить?

Тот обиженно помотал головой.

- Как хочешь. Давайте, короче, пацаны.

Влив в себя коньяк и ставя рюмку обратно, я заметил: теперь и Косолапов едва ополовинил порцию.

- Кстати, по поводу науки, - открыв глаза после глотка, от наслаждения чуть не мурлыча, сказал Леха. – Вот я в «видик»(10) вчера ходил…

- На что? – откликнулись мы с Андрюхой почти одновременно.

«Видик» - это было удовольствие не из дешевых, по рублю за билет. Тем не менее каждый из нас, с тех пор как открылся ближайший салон, внимательно следил за его репертуаром и чаще всего, накопив означенную сумму, тратить ее бежал именно туда.

- На «Терминатор», - с видимой гордостью, слегка заплетающимся уже языком произнес Леха. – Фантастика такая, короче. Со Шварцем(11).

- А-а-а…- разочаровался я. – Это они уж месяц как показывают.

- Да ладно, классный фильм! – высказался Косолапов. – Три раза был.

- Три раза? – усмехнулся Филимонов. – Молодец, медвежонок: три рубля им подарил, чтоб это увидеть. Да еще в таком мерзостном качестве…

- Ты вообще – только и знаешь, что про качество! – добродушно парировал Андрюха. – Просто говорю: классный фильм! Ты сам-то смотрел?

- Смотрел! – удивил всех Филимонов. – Два раза даже!

- Неужели в «видике»? – спросил я, не особо скрывая, что знаю ответ: Филимонов – он же за лишний рубль удавится.

- Нет, дома, - Филя мотнул головой. - Брат «Электронику»(12) надыбал.

- Во, бля! – фыркнул Леха, лупая глазами. – А все прикидывается! И музыка дома, и видео…

- Я не прикидываюсь! – довольно резко, обнаруживая тем самым, что его укололи в больное место, оборвал Никифорова Филимонов. – Это все не мое, а брата, а у этого говнюка поди еще чего допросись. Запрется вечно с Тарасовой своей в комнате, а мне – не зайди. Самому тридцатник уже, а телку себе завел – ровесницу нашу. Та еще шалава – хотя красивая, конечно; задница там, ноги, грудь, все дела… Хорошо из квартиры еще не гонят!

Таких откровений от Фили никто не ждал. Мы втроем пооткрывали рты, посерьезнели.

- А кто он у тебя – что крутой-то такой? – спросил Косолапов.

- Да так… - Саня махнул рукой. – Типа в бизнес заделался.

- В би-и-… -и-и-изнес? – слегка икнув, переспросил Никифоров.

Филимонов снова сделал неопределенный жест, показывая, что особо распространяться на эту тему не желает; хотя на самом деле, думаю, он бы этого хотел: и излить душу, и немного похвастаться, и одновременно нагнать таинственности. Старший брат его действительно фарцевал и личностью был весьма неприятной: Филе он, случалось, прикладывал по шее, а у родителей тот защиты не находил; «телку», которую братец Фили действительно почему-то называл не по имени, а по фамилии, я пару раз видел, и она – довольно ****ского вида блондинка то ли из то ли из Вешняков, то ли из Новогиреево – для такого, как он, по-моему, вполне подходила; но сейчас, в этой квартире, Филя явно чувствовал себя некомфортно на фоне зримого благополучия и достатка; в этой связи, чтобы слегка козырнуть, сгодился и его братец.

- Может его… ну, маленько того? - начал было, решив, видимо, таким образом выказать сочувствие, Косолапов. - Я пацанов-то знаю, пояснят ему быстро…

- Да ну, Андрюх, не гони туфту! – естественно, отмахнулся Филимонов и, не желая продолжать в подобном ключе разговор про своего брата, вернулся к прежней теме: - А фильм, короче, херня! Фантастика там на уровне детского сада, то есть научной основы – вообще никакой…

- Это чт… что еще значит? - теперь уже отчетливо спотыкаясь о не слушающийся сигналов мозга язык, произнес Леха. – П… поясни.

Филя был парень нервный, и, хотя Никифоров вряд ли бесил его нарочно, по Саниному лицу мне сразу показалось, что как раз сейчас он вполне может психануть. Психующий Филимонов – зрелище малоприятное и всегда неуместное, потому, дабы разрядить обстановку, на вопрос Лехи я поспешил ответить сам.

- Он имеет в виду, что это скорее сказка, чем фантастика.

Прежде чем Леха сумел совладать со своим языком, на литературно-кинематографическую тему снова решил высказаться Косолапов.

- А фантастика, что, не сказка? – спросил он.

Вопросом это выглядело по форме, по смыслу же получалось, что я сказал глупость, хотя, уверен, по складу своему, никого обидеть Андрюха, конечно, не хотел.

- Естественно, нет! - теперь уже Филя опередил меня. – Фантастика – это когда рассказывается о том, чего еще не существует, но что тем не менее может существовать, исходя из современных научных представлений. Так, например, самым эффективным видом топлива сейчас является атом, но пока что его еще не умеют использовать для перемещений в космосе. В ракетах используются двигатели на химическом топливе, что, однако, не означает, что атом не смогут использовать в будущем. В кораблестроении вот атомное топливо вовсю уже используется: атомные ледоколы, подводные лодки. Стало быть, именно в этом направлении…

- Ладно, ладно, ты не того… не начинай, - перебил его Никифоров, без особого успеха пытаясь состроить на лице насмешливую гримасу. – Это все п… понятно это, короче. Ты лучше скажи: а в «Терминаторе» вот… там-то не со-от… не со-от-вет-ств… не со-от-вет-ству-ет, короче, этим твоим… Э-э-э… Как их там? Этим твои научным… Э-э-э… Пре… пред…… пред-став-ле-ни-ям? Что им не...

Леха покачивался на стуле; казалось: вот-вот он с него упадет. Но он не падал – зато снова пытался разлить коньяк по рюмкам. Опасаясь, что в силу явной разбалансировки координации движений его постигнет неудача, я взял у него бутылку и налил ему и себе сам.

Странно: на меня коньяк совершенно не действовал...

Выпили еще раз: Леха и я по полной, Косолапов допил половину. Филя к остатку в своей рюмке так и не притронулся.

- Да там все ненаучно, - продышавшись после глотка, сказал я. – Прежде всего – перемещения во времени. И впрямь - все на уровне детских сказок, и это при том, что у самих американцев об этом немало всего написано: Брэдбери того же взять. У него прям рассказ есть, конкретно на эту тему. «И грянул гром» называется.

- И о чем там? – проявил заинтересованность Косолапов.

- Ну там вот как раз о том, что придумали вроде как такую услугу: посылать людей в прошлое, чтобы там поохотиться на всяких доисторических животных.

- Америка! – глубокомысленно покачал головой Андрюха. – За деньги все можно.

- Это не сейчас, а в будущем, - насмешливо процедил Филя – как будто подразумевая, что сейчас в Америке, возможно, все не настолько плохо.

- Так вот, - продолжил я. – Услугу придумали, только там, соответственно, куча условий, поскольку не так просто это: послать кого-то в прошлое, завалить там динозавра какого-нибудь и обратно вернуться; ведь любое, даже самое малое, едва заметное изменение, которое будет совершено в прошлом, может за собой повлечь для истории очень большие последствия. Настолько серьезные, что тот мир, из которого люди отправляются в прошлое, может в результате этих изменений стать совершенно другим. Насколько другим – этого никто, понятное дело, предсказать не может. Поэтому в прошлом делать все нужно очень аккуратно, соблюдать всякие там меры предосторожности. Ходить, например, не по земле, а специальной ленте – чтобы не наступить на листик какой-нибудь, на травинку или насекомое. Она, эта лента, натянута так, чтобы ни к чему не вообще не прикасаться.

- А динозавры как же? – задал резонный вопрос Косолапов. – По земле, получается, ходить нельзя, а динозавра целого завалить, значит, можно?

- И это предусмотрено, - пояснил я. – Жертву они, соответственно, подбирают такую, которая и без того погибнет, причем именно в тот момент, под который подгадан выстрел охотника. Динозавра, например, такого для охоты подбирают, на которого все равно упадет дерево и его раздавит. А пули из туш они извлекают.

Я остановился, думая о том, что изложение получается слишком длинным и что это, возможно, является первым признаком все же наступившего опьянения; но ясность моих мыслей на эту тему позволила мне убедить себя в обратном.

- Так в чем же суть? – недоуменно спросил Андрюха. – Об этом, что ли, рассказ: какие американцы предусмотрительные?

- Нет, конечно, - ответил я. – Суть там как раз к том, что один охотник, увидев динозавра, испугался, сошел с этой висячей тропы и раздавал в прошлом бабочку. А когда они вернулись, опасения их, собственно, и подтвердилось.

- Все изменилось?

- Не все. По сути, мелочи, но их этого оказалось достаточно, чтобы мир стал другим.

- Слушайте, я что-то так и не понял, - вернулся в разговор Никифоров (слова давались ему все тяжелее, и перед тем, как что-то сказать, он делал ртом медленные жевательные движения, словно разминая челюсти). – Я не п-п-пон-н-нял: а какое отношение все это имеет к этому… ну как его там? В общем, вы поняли… какое отношение, а?

Я «разжевал»:

- Отношение самое прямое. В «Терминаторе» отправляют в прошлое киборга, чтобы это прошлое изменить. Таким образом они хотят в определенном направлении изменить свое настоящее. Но это все полная чушь. Так не получится.

- Почему? – в один голос спросили Никифоров и Косолапов.

- Потому что слишком много происходит изменений в прошлом. Как бы это сказать? У терминатора задача какая? Убить Сару Коннор, предотвратить рождение ее сына. Но он, попадая в прошлое (для нас – это настоящее) крушит все подряд. Тут вам не бабочка – он же как слон в посудной лавке. То есть слишком многое изменится в то времени, откуда его прислали. Скорее всего, оно просто не наступит; стало быть, он и не может из него прибыть...

Чувствуя, что почти запутался, видя по лицам Косолапов и Никифорова, что доходчиво пояснить свою мысль не сумел, я замолчал; к счастью, в этот момент на помощь ко мне пришел Филимонов.

- Главное даже не это, - вновь не без некоторого презрения к окружающим, но все же помягче, чем раньше, можно сказать, снисходительно (ведь только что говорил я, а меня Филя все же презирал чуть поменьше), расставил он акценты. – С концептуальной точки зрения лажа номер один – вот эта история про то, как присланный из будущего защитник становится отцом будущего вождя. Это – просто феноменальный бред. Здесь любая научная база игнорируется полностью. Если все прочее – только предполагаемые категории, то здесь пришелец из будущего совершенно определенно изменяет будущее, из которого он прибыл, без вариантов. В результате его действий формируется альтернативное будущее, из которого он в принципе прибыть не может. Это же элементарно, понимаете?

Пасуя перед его авторитетом, Косолапов и Никифоров кивнули, и Филя, еще увеличив градус снисхождения, продолжил:

- В нашей, между прочим, фантастике, подобное было невозможно. Такое ни одна редакция, думаю, не пропустила бы, или, если в кино, не знаю, что у них там... Даже термин придумали: «петля времени» и своего рода закон: совершивший петлю неизбежно погибает, поскольку невозможно встретиться в прошлом с самим собой и не нарушить будущее. А тут, получается, даже не петля, тут просто сеть, паутина наслоений какая-то. То есть весь фильм, не переставая, происходят события, которые в принципе исключают саму возможность той завязки, с которой все начинается…(13)

Объяснение Филимонова не показалось мне много более внятным, чем мое собственное, но другим его слушателям, показалось мне, показалось; и я снова подумал: теперь-то дело точно в количестве выпитого…

- Коньяк кончился, - я потряс пустой бутылкой.

- Нет проблем, - прожевал опять Леха. – Сейчас еще что-нибудь…

Он с трудом поднялся, шатаясь, вышел из комнаты.

- Не, пацаны, а фильм мне все равно нравится! – честно признался Косолапов. – Я, может, и еще схожу. Интересно, а продолжение будет, а? Круто было бы. И чтоб со Шварцем опять.

- Ага, так ведь можно до бесконечности, - с некоторой ехидцей, пытаясь ею скрыть то, что и сам уже думал о подобном, отозвался я, -. Отправлять и отправлять этих киборгов, причем в одну и ту же точку во времени. Или в разные, неважно. И в каждом продолжении героически срывать их злодейские замыслы. Раз в год по фильму – и так до бесконечности. Проблема только со Шварцем – он ведь живой и не молодеет; придется тогда или кем-то его заменять, или придумывать объяснение тому, что киборги тоже стареют – вместе с ним.

Андрюха засмеялся, и даже Саня слегка улыбнулся. Никифоров вернулся с бутылкой водки.

- Давай, Леха, лей! – скомандовал я. – А то заждались уже…

- Тебе не хватит ли, а? – поморщился Филя. – Лехе-то никуда идти не надо…

- Да ладно, мне вообще ничего! - заверил его (или себя?) я. – Выпили-то две капли. Ты как, Лех?

Никифоров тряхнул головой и промычал что-то нечленораздельное.

- Ему точно харэ! – строго заметил Филя.

- Сань, ну все! Не нуди! – отмахнулся от него я.

- А ну вас! – вскинулся вдруг Филимонов. – Пошел я, мне еще на курсы сегодня.

Он быстро вскочил и едва ли не выбежал из комнаты. Отреагировать никто не успел.

- Психанул все-таки… - пробормотал я вслух, когда Филя вышел.

- Да и хер с ним! – с трудом выговорил Леха. – Тоже еще…

Бутылку водки мы выпили вдвоем за десять минут. Косолапов в распитии больше не участвовал, разговор без Фили не клеился.

Почти ползком Никифоров снова куда-то сходил и на сей раз вернулся с портвейном.

- Бля! – запротестовал тут уже и Андрюха. – Ну это совсем лишнее!

- Да ладно! – я отшил и его. – Не пей, раз не хочешь, а мы еще по чуть-чуть…

Мне все еще казалось, что я вовсе не пьян.

Развязка наступила внезапно: после первого же глотка портвейна Никифоров упал со стула и мгновенно заснул, прямо на полу.

- Ну все, нам пора! – сказал, поднимаясь с дивана, Андрюха. – Горыч, пошли! Еще родители его сейчас… что-то мне неохота с ними за вас объясняться.

- Погоди! – попытался остановить его я. – Не пропадать же добру!

Я выпил уже налитый стакан портвейна и взял бутылку, чтобы налить себе еще.

- Да ты что, совсем, что ли? – Косолапов схватился за пузырь и стал выдирать его у меня. – Куда тебе еще?

- Мне вообще ничего! Трезвый как стекло! Отдай! – я вцепился в портвейн.

Круглое лицо Косолапова густо покраснело – наверное, от страха.

- Да не ори ты, бля! – громко зашептал он. – Сейчас ведь правда придут! Тика;ть надо отсюда, Горыч, пока не зажопили! Ладно, дай мне пузырь, к себе его уберу! Пошли скорей, давай!

Я отпустил бутылку.

- Вставай же! – торопил меня Андрюха, затыкая портвейн пробкой и запихивая в сумку. – Леху на диван затянем – и ноги!

Я тоже попытался встать и вдруг почувствовал: ноги меня не слушаются, а голова тянет вниз, словно грузило.

- Ой! – испуганно пробормотал я. – Кажется, я маленько растерял форму…

Косолапов подхватил меня за руку, силой рванул с дивана; после – подвел и прислонил к стенке.

- А ну, Горыч, стой, не рыпайся! – строго приказал он.

Упираясь в стену в стену обеими руками, я смотрел на мерцающие обои. Изображенный на них тисненый узор расплывался, плавал туда-сюда, закручивался в глазах у меня шумящей каруселью. Позади слышалась возня: видимо, это Косолапов, поминутно отдуваясь, пытался взгромоздить отрубившегося Никифорова на освобожденный от меня и себя диван. Мой мозг все еще вроде бы работал без сбоев, но обернуться я, боясь упасть, не решался.

- Вот, ****ь, фраера! - ворчал за спиной Андрюха. – Говорили им… Теперь ворочай тут тела!

Я не удержался и прыснул.

- Пошли, Горыч.

Косолапов слегка толкнул меня в спину, но и этого оказалось достаточно, чтобы одна моя рука соскользнула со стены, и я чуть не потерял равновесие. Андрюхе пришлось сгрести меня в охапку и вести, толкая перед собой; на удивление, несмотря на то что по дороге от комнаты до двери я успел дважды что-то уронить и едва не упал сам, нам все же удалось покинуть квартиру Никифорова, так и не встретившись с иными ее обитателями. Я подумал: с родителями у Лехи все схвачено. И тут же: так ли уж схвачено, если им до него, похоже, нет никакого дела?

Косолапову в этот день испытание выдалось не из легких: добираться со мной до дома ему пришлось с полчаса, и, думаю, не однажды за это время он успел пожалеть о том, что увязался за нами. Мысли мои по-прежнему сохраняли подобие стройности, и даже язык почти не заплетался, но ноги не шли совсем; вскоре меня к тому же начало мутить.

Предпринимаемые мною попытки помогать Андрюхе в транспортировке собственного тела ему только мешали; к чести его, ворчливо грозясь бросить, если буду буянить, он терпеливо волок меня до самого подъезда, к чести моей, буянить я не пытался.

До двери в квартиру, опасаясь встречи с родителями, осуществлять сопровождение он все же отказался.

- Дальше, извини, сам уж как-нибудь, - пробурчал он, усадив на скамейку у подъезда. – Перед твоими отдуваться – тоже не очень как-то улыбается. И бутылку свою забери, вот.

Он вытащил из сумки и протянул мне портвейн; но напоминание о нем оказалось некстати: вязкая муть сразу подступила к горлу.

- Возьми себе, - вяло отмахнулся я.

- Да на кой она мне? – скривился Андрюха. – Портвейн… терпеть не могу эту мерзость! Родители опять же. Выкину тогда, что ли…

Противостоять подобному кощунству в этот момент я был не в состоянии. Недолго еще помявшись, Косолапов ушел; только тогда до меня дошло, что я даже не сказал ему спасибо.

Впрочем, чутье Андрюху не подвело: исчез он вовремя. Всего через несколько минут, которые я, не в силах даже двинуться, так и просидел на холодной скамейке, примерно в двух сотнях метров от себя (у ближайшего к нашему дому детского сада, куда я до школы отходил все положенные четыре года) мне каким-то чудесным образом удалось различить быстро приближающуюся фигуру. Чудесным – потому что глаза мои закрывались, меня мутило, кружилась голова; с другой стороны, эту фигуру, с издалека узнаваемым низким наклоном головы и характерной закругленно-перекатывающейся походкой, даже в полностью бессознательном состоянии не заметить и тем более не узнать я бы, наверное, не сумел – ведь это был не кто-нибудь, а мой отец.

Забежать в подъезд, спрятаться под лестницей – такая мысль, признаюсь, мелькнула, но сил на ее реализацию все равно не осталось. Я не смог даже подняться с лавки: попробовал – не получилось; тогда, оставшись сидеть, я прислонился спиной к стене и закрыл глаза.

Вот это была подстава! Нет, я не боялся – конечно, нет; но даже в жутком ватно-хмельном тумане мне стало так нестерпимо стыдно, что захотелось буквально раствориться в воздухе.

- О, здрасьте! Чего это ты тут? И один? – услышал я удивленный голос.

В ответ я пробормотал что-то невнятное.

- Егор, что с тобой? Тебе плохо?

Посмотреть ему в глаза сразу я не решился; да, в общем, и не глядя в них, я знал, что там увижу; вопрос был лишь в том, как изменится его взгляд, когда он поймет истинную причину «недомогания»…

Отец коснулся моего плеча. Почувствовав, что он наклонился ко мне, я наконец собрался и открыл глаза, но на широком, гладко выбритом его лице я не увидел в этот момент никаких признаков того, что тревога за меня была притворной. Выглядело все так, будто он и в самом деле не понимает, что со мной. Но разве это возможно, подумал я: на таком расстоянии не почувствовать запаха?

- Ты заболел?

Схватившись за его руку, я сумел подняться со скамейки; шатаясь, направился в подъезд. Чтобы попасть в нужное сочетание цифр, код мне пришлось набрать четыре раза. Отец молча открыл дверь, пропустил меня вперед. «Догадался!» - екнуло мое сердце, и это слово я успел повторить едва ли не тысячу раз, пока мы добрались до лифта; но когда мы зашли в кабину, он снова спросил – все еще взволнованно, но вместе с тем уже и с некоторым раздражением:

- Да что с тобой такое, ты можешь объяснить?

Сказать, что я был удивлен, - не сказать ничего. Неужели и здесь, в этом тесном шкафчике, он все равно не почувствовал запаха? Может ли такое быть, что от меня каким-то загадочным образом совсем не несет перегаром? Неужели я столь уникален?

- Пап, блин, да ничего… Все нормально.

- Нормально?

- Ну да. То есть нет… Пап, ну ты, что, правда ничего не понимаешь?

- А что я должен понимать?

Ни его голос, ни выражение лица нисколько не изменились, лишь чуть-чуть, самую малость, двинулись навстречу друг другу густые брови. А еще мне вдруг показалось, что светло-зеленые его глаза еле заметно посмеиваются; но так это или нет, понять я не успел: мне показалось, что, едва тронувшись, лифт сразу остановился – на самом же деле (это я, конечно, понимал) мы уже проехали все десять этажей.
Нет, это по-прежнему не было страшно – но все еще очень и очень стыдно.

- Выпили мы малость… - пробормотал я, вываливаясь вперед отца на лестничную клетку.

Так, по крайней мере, мне не нужно было смотреть ему в глаза.

- Ну вот! - услышал я у себя за спиной, - Разродился наконец. А то бормочет что-то и в глаза не смотрит… Детский сад, Егор!

- Да нет же, просто… - начал было я.

- Дай дверь открою, - сказал он, отодвигая меня и вытаскивая ключи из сумки. – Развлекаться хочешь, как взрослый, так и отвечай тогда соответственно. Нажраться как – так уже большой, а признаться – сразу в ясли обратно.

Зайдя внутрь, я упал спиной на стену в прихожей.

- Тошнит? – спросил отец.

Я кивнул.

- В туалет?

О нет… может, как-то удастся без этого? Терзать свои внутренности мне совсем не хотелось.

Я отрицательно мотнул головой.

- Ну ладно, иди ложись тогда.

Силы совсем покинули меня: несколько метров до комнаты казались мне марафонской дистанцией.

- Пошли-пошли!

Отец слегка подтолкнул меня, после, подставив руку, помог добраться до кровати. Я повалился на нее как был, в одежде и обуви; он стащил с меня ботинки и куртку, выдернул из-под моего тела покрывало, накрыл им сверху.

- Пап, ты… - пробурчал я еле ворочающимся языком.

- Ладно, говорить потом будем! – пытаясь быть достаточно суровым (получалось не слишком убедительно), прервал меня отец. - Сейчас воды принесу, стакан на пол поставлю. Ежели плохо будет плохо, пей, ну и… Я перекушу и дальше по делам пойду. Матери позвонить, чтоб пораньше пришла?


- Не надо, ты что? - с трудом осилил я (вот теперь испугался). – Сам как-нибудь…

- Хорошо, договорились.

Он сходил за водой, вернулся, оставил стакан, еще раз поправил на мне покрывало и вышел из комнаты, закрыв за собою дверь.

Несмотря на, мягко говоря, неважное самочувствие, за то, что отец не стал проявлять излишней заботы и предоставил меня в этой ситуации самому себе (сопроводив вовсе не настолько грозным, насколько ему этого, наверное, хотелось обещанием разобраться со мной позже), я был ему весьма благодарен – с поправкой, конечно, на то, что было мне не до благодарностей. В голове носились смерчи и торнадо, а когда я закрывал глаза, мне казалось, что внутри бешено вращающейся центрифуги я оказываюсь весь, с руками и ногами; к горлу подкатывал упрямый комок, и тогда я, снова поспешно распахнув веки, пытался сосредоточить взгляд на одной точке, пялясь на находящийся напротив верхний ящик письменного стола, а вернее, на обломок ручки на нем. Навязчиво крутилась и донимала меня не слишком ясная, не подкрепленная даже ассоциативными образами мысль о том, сколь жестоки испытания и сколь невыносимы мучения космонавтов на симуляторах невесомости; почему-то о реальной невесомости в голову мне ничего не приходило; вместо этого, зазвучав однажды, не хотела затихать, забываться, становиться неслышной несмешная, глупая шутка: что вместо тренировок на симуляторах достаточно
опорожнить пару стаканов – эффект будет тот же. Все это болталось и перемешивалось в моем утратившем ясность сознании как бетон в бетономешалке; закрывались и снова открывались, когда меня начинало вращать, глаза; и постепенно я вовсе перестал понимать, закрыты они или открыты, смотрю я на ящик стола или только представляю его себе. Временами яркий свет из окна пронизывал всепроникающим лучом окутывающий меня туман, и мне хотелось закрыться от света рукой; ничего не получалось: рука моя вдруг стала тяжелее двухпудовой гири…

2 октября, понедельник (день, сон)

Постепенно свет становится все ярче и ярче, все тяжелее от него спрятаться. Он легко преодолевает любые преграды, проходит как сквозь пустоту; ни шторы, ни опущенные веки, ни даже ладонь на лице – совсем ничего не помогает: свет слепит меня, и мне некуда от него деться. Свет солнечного дня и свет фар – огромной, летящей прямо на меня машины; зажатый стенами домов, я стою на узкой улочке, и постепенно приближающийся автомобиль заполняет все пространство, от стены до стены; кроме как от него бежать, ничего не остается. Фары светят мне в спину, грузовик обжигает ее горячим дыханием мотора; нужно бежать быстрей, но ноги не слушаются. Уйти – никаких шансов, только упасть, распластаться по асфальту, стать плоским, двухмерным; я падаю и жду, слыша в ушах нарастающий гул; страшный, скрежещущий, разрывающий барабанные перепонки, он становится все более нестерпим, наконец – не переносим настолько, что больше невозможно слушать. Я понимаю: нужно не слышать, а видеть: снова прозреть и взглянуть прямо в лицо неумолимо надвигающейся на меня смерти…

Открыв глаза, смотрю на ящик стола. Обычно не слишком заметные, освещенные ярким солнечным лучом жестко режут глаза уродливые царапины и сколы на светлой дээспэшке. Подобные результаты моих, преимущественно довольно давних, издевательств над мебелью на столе повсюду: углы я обычно ковырял перочинным ножиком, а поверхности с нажимом разрисовывал шариковой ручкой – в основном хаотично пересекающимися прямыми, но иногда попадаются и правильные геометрические фигуры.

По-прежнему подташнивает. Сзади на затылок наваливается тупая, давящая головная боль; в желудке пусто, и я даже, как ни странно, чувствую голод; но больше, чем тошнота, тому, чтобы пойти на поводу у желудка, препятствует сохраняющееся бессилие: с большим трудом мне удается даже повернуться на другой бок и лечь лицом к стене.
Теперь взгляд мой упирается в «квадратно-цветочный», зеленовато-желтого цвета узор обоев, а точнее в то место, где кусок этих обоев отодран и из-под них горизонтально торчит таблица чемпионата СССР по футболу из какого-то, лохматого года, «Советского спорта». На эту таблицу я глазею с глубокого детства, другой стены у своей кровати – не помню. Все команды, все показатели перечитаны мною снизу вверх сотни раз и я помню их наизусть; самая неприятное – это довольно печальные показатели: потому что команда «Спартак», за которую болеем мы с отцом, идет в этой таблице на последнем месте. Что это за напасть – ведь на моей памяти такого никогда не случалось: всегда они, наоборот, наверху (ну, в прошлом еще – немного подкачали, зато в этом - вообще имеют все шансы); что за насмешка: изо дня в день подобное напоминание?(14)

Столбики вертикальных строчек, снизу вверх, снизу вверх, постепенно расплываются, а после, вместе с обойными цветочками, закручиваются в бешеный вихрь, черно-зеленый водоворот. Я закрываю глаза, но вихрь не останавливается; только теперь уже не стена вращается передо мной, а меня самого крутит как волчок; крутит быстрей и быстрей, пока я не взмываю смерчем вверх; взмываю и лечу, а подо мною плывет теплый вечерний город, и я вижу его горящие огни: светящиеся разными цветами через занавески окна домов, уличные фонари, мерцание которых разрывает темноту и освещает тишину поздних улиц и дворов, движущиеся фары редких вечерних автомобилей. Я лечу низко, и мне странно, что я не падаю; убедившись, что это не иллюзия и не сон, я решаю подняться повыше – и это не вызывает никаких затруднений. Я поднимаюсь, и отдельные огоньки постепенно сливаются в сплошную, переливающуюся иллюминацию; город светится подо мной, разбегаясь во все стороны как огромный, безбрежный, дышащий океан; я поднимаюсь еще, но и город разбегается все дальше; он растекается во все стороны, он – везде, и непонятно, куда же лететь дальше; я все равно лечу – пока мне не становится страшно: я пугаюсь бесконечного океана огней, потому что боюсь в нем потерять и уже никогда не найти свой собственный, свой родной огонек – всего лишь три окошка на десятом этаже серой шестнадцатиэтажной башенки. Как найти их и где искать? Знаю, что где-то с краю, у окружной, около этих двух, светящихся и вращающихся в разные стороны, огромных колец; знаю – но все равно: отсюда сверху с этим мне никак не справиться. Выход один – снижаться и лететь вдоль колец, по самому краю города, лететь и искать среди бесчисленных огней; я начинаю терять высоту, сначала медленно, размеренно, спокойно, потом все быстрее и быстрее; определенно, что-то идет не так – и вот я вроде бы еще лечу, но на самом деле почти уже падаю; падаю и падаю, и уже совсем не почти; черт меня дернул забраться так высоко! зачем? для чего? Я падаю и вижу окна, и снова фонари, и снова фары – они приближаются с огромной скоростью; я падаю прямо на огромную площадь, по которой кругом, громко гудя, движутся автомобили, я кувыркаюсь в воздухе и в ужасе кричу…

В комнате уже темно, стена передо мной – черная, не видно ни узоров, ни дырки, ни тем более турнирной таблицы со «Спартаком» на последнем месте. Пустой желудок еще более настойчиво напоминает о своей пустоте, и вроде бы уже не тошнит; но голова еще тяжела, и кажется, что она тянет вниз все тело. Даже просто сесть на кровати – и страшно, и непросто; но на это нужно решиться…

2 октября, понедельник (вечер)

Перевернувшись на другой бок и собрав в кулак волю, я попытался сменить горизонтальное положение тела на вертикальное. Похмельная мигрень забегала внутри черепной коробки, как грузики в неваляшке: при малейшем движении она начинала перемещаться от затылка ко лбу и от одного виска к другому, остро отдаваясь в крайних точках. Я попытался снова лечь: сначала на спину, потом на бок, потом на живот; бесполезно: каждый раз оказываясь внизу, боль ерзала и пульсировала, словно устраиваясь поудобнее.
Поняв, что так не спастись и что настала, вероятно, пора бороться с последствиями возлияний не пассивностью, а активностью, я заставил себя сначала снова сесть, после – подняться на ноги.

Окончательно пробудившись и протерев глаза, я увидел, что в узкую щелку между комнатной дверью и полом слегка пробивается электрический свет. Остановившись, сделал несколько глубоких вдохов и выдохов. Независимо от того, вернулась ли уже мать или так и не ушел, оставшись со мной, отец, мне, очевидно, предстоял непростой разговор – стало быть, появиться из своей конуры мне следовало к нему готовым.

Только вот готовым к чему? Если там мать, что известно ей? Что передал ей отец, как все описал? Черт, я ведь и сам не знаю, как выглядел. Чем раньше матери пришлось прийти из-за меня, тем, вероятно, злей она будет; а ведь отец – он мог: сдернуть ее со смены раньше ввиду чрезвычайных обстоятельств. Впрочем, он вроде обещал… Или мне это померещилось?

Если же там он сам… блин, вот ведь засада, а? И чего его вдруг принесло сюда днем? Понятно, что дисциплиной в своем НИИ они сто лет как не измучены: работой отец давно называет строительные шабашки в Тверской области и на Урале, а «в конторе», как он говорит, нужно просто «числиться»; однако же именно в дневное время он обычно там и «числился», а тут… Как почувствовал. Как назло.

Мигрень настойчиво требовала лечения. Тройчатки, или обычного анальгина, или, на худой конец, крепкого чая… в общем, никуда не денешься – нужно выходить. Я подошел к двери, открыл ее. Свет горел на кухне, оттуда же доносился звук приглушенно работающего телевизора. И чай, и ящик с лекарствами – все было там.

И к удивлению своему, и к некоторому облегчению на кухне я застал не отца и не мать. Там сидел мой старший брат Виталик и отхлебывал чай из своей персональной кружки – которая, несмотря на то что отсюда он съехал три года назад, по-прежнему всегда ждала его появления.

- Вы, что, сговорились? – не здороваясь, проворчал я. – То отец днем приперся, специально как будто, чтоб меня зажопить; теперь ты еще…

Увидев меня, Виталик расплылся в широченной улыбке; моя неучтивость тоже его не смутила: он, конечно, понимал, что увидеть здесь и сейчас его, а не кого-то из родителей, было для меня меньшим злом и что я, соответственно, просто нагоняю на себя важности.

- Во-первых, здоро;во, младшенький! - поприветствовал он меня. – А во-вторых, не то чтобы сговорились, но мною ты тоже обязан нашему бате. Позвонил мне, попросил подстраховать. Младшой, говорит, почти при смерти. Ну а я сегодня, на счастье, оказался как раз в слегка ослабленном режиме – вот и решил вас всех навестить.

- Понятно… - отозвался я, роясь в ящике с лекарствами.

Виталик закончил, с двухлетним перерывом на армию, энергетический и был распределен по итогам куда-то в смежную с полученным образованием науку; но там надолго не задержался: в последнее время вроде как небезуспешно переместился в коммерцию. В этом, как, собственно, и в прочих аспектах жизни, ему сильно помогли связи, удачно обретенные посредством женитьбы на однокурснице: отец его жены оказался большим начальником в «среднем машиностроении» (именно так, весьма многозначительно, все это называли). Благодаря тестю, брат с женой и год назад родившейся дочкой сразу были обеспечены двухкомнатной квартирой; благодаря ему же, недурно складывались дела и с материальным обеспечением молодой семьи: «трудился» теперь брат в кооперативе, который, насколько я мог понять из его туманных об этом фраз, поставлял энергетикам и еще кому-то там импортные компьютеры. Мало того, от тестя Виталика перепало не только ему: в период знакомства наших семей тот, от больших, видно, чувств к моему брату, поспособствовал переводу моей матери из районной поликлиники в расположенную почти в центре Москвы больницу (мать по профессии - врач-рентгенолог); также некоторое время назад настойчиво предлагались заботы обо мне – в том случае, конечно, если я «нацелюсь в правильном направлении». Но в правильном я упрямо не желал, и от меня, слава богу, отстали.

- Голова-то как? – поинтересовался Виталик. – Вот чай заварил, покрепче. По виду – совсем-то не умираешь, перебдел батя.

- Ну извини, - мрачно ответил ему я. – Меня он спросил: вызвать ли мать? Я сказал: не надо. А про тебя он не спрашивал, так что я ни при чем.

Брат усмехнулся.

- Да ладно, мне не в напряг, говорю же. Хорошо, наоборот, что на работе он меня в последний момент зацепил – уже уходить собирался.

Я нашел в ящике анальгин, заглотил таблетку, запил ее из-под крана, сел за стол. Брат поднялся, налил мне чаю, насыпал в него три ложки сахара.

- Послаще тоже не помешает, - прокомментировал он и, перехватив мой взгляд, добавил: - Не жалей, достанем еще(15).

Я размешал сахар, отхлебнул из чашки.

- Значит, попробовал? – с легкой насмешкой, но, пожалуй, и с грустью, как вспоминая былое, спросил он. – Понравилось? Впервые?

- Так – в первый раз, - неохотно пробурчал я. – А вообще – нет, конечно.

- Конечно? – удивился брат.

- Ну да…

Понятное дело, и тут я нагнал на себя важности. Случаев, когда я пробовал спиртное, на самом деле набралось пока совсем немного – пересчитать их хватило бы пальцев одной руки. По правде, мне и не хотелось этого особенно; больше хотелось: казаться взрослее. Особенно в глазах старшего брата.

По телевизору шла передача, в которой с критических позиций освещались проблемы прописки. Конкретно в этот момент показывали занудное интервью «обычного советского человека» (так он сам себя назвал), надумавшего перебраться из одного сибирского города в другой. Он в подробностях описывал свои мытарства: не выходит прописаться на новом месте, получить там жилье, работу и так далее… Пару минут мы с Виталиком слушали молча, я – сидя, он – стоя у плиты.

- Зачем он туда переехал? – подумал я вслух, так и не уловив этого из самой передачи. – У него ж вроде все было.

- Сам не понял, - пожал плечами брат. – Но про прописку, считаю, правильно…

- Может, выключим, а? – попросил я. – Бормочут… У меня и так в ушах звенит.

Виталик без лишних вопросов нажал кнопку на телевизоре, сел за стол напротив меня.

- Так, что, младшой, понравилось? – повторил он.

- Тебя нотации читать прислали? – огрызнулся я. – И хватит мне тыкать тем, что я «младшой»!

- Кто мог меня за этим прислать? – искренне, как мне показалось, удивился он. – Батя мне сказал только: «У нас тут вторая серия». Имея в виду, что первая серия – это был я. А что плохого в том, что ты мой младший брат, я не понимаю? Ладно, не буду так называть. Как тогда? По имени-отчеству?

- Нет, не понравилось, - не желая развивать тему наших с ним отношений (в общем, я и сам понимал, что к «младшому» привязался зря), ответил я на его предыдущий вопрос. – Хорошо, но недолго, а потом – долго плохо.

- Это точно! - Виталик засмеялся. – Я вот, помнится…

Меня непроизвольно передернуло, он сразу осекся:

- Ладно, об этом, пожалуй, не сейчас…

Получилось смешно, усмехнулся и я.

- И хорошо, что не понравилось, короче, - продолжил брат. – Нехрена, я тебе скажу, сейчас бухать, времена не те.

- А какие?

Я хлебал чай и на него смотрел исподлобья: все же подозревал, что по чьему-нибудь наущению он сейчас начнет учить меня жизни.

- А такие, что шевелиться надо. И все у тебя будет тогда. Такой безнадеги, я тебе скажу, как раньше, слава богу, больше не предвидится. Как у родителей: институт, сто двадцать «рэ» ставка, потом сто пятьдесят. На службу каждый день, как на каторгу, диссер – еще тридцать «рэ», а там уж и пенсия. Тут понятно: что еще делать, кроме как бухать? Вот и говорю: у нас-то все по-другому будет…

Я по-прежнему смотрел на него недоверчиво, но теперь мое недоверие больше относилось к его словам, а не к сиюминутным намерениям.

- А у нас как будет?

- Да нормально будет, очень даже нормально. Уже сейчас вожжи потихоньку отпускают, чем дальше, тем быстрей дело пойдет. Торговлю, производство – все зажимать перестанут. Просто все сразу нельзя – так мне тесть говорил. Постепенно – но все станет как у людей. Поэтому перспектив – море. Особенно поначалу: полки-то пустые, торгуй чем угодно – всё с руками оторвут. Сейчас подготовиться только – и деньги рекой потекут. Только шевелиться надо, а не бухать…

- Да чего ты завел-то: бухать-бухать? – неожиданно даже для себя самого разозлился я, приняв последнее полностью на свой счет. - Нашел тоже бухарика! Один раз всего – и то сам не знаю, как оно так получилось. Домой уже собирался, а тут Леха…

Я хотел было рассказать, как все это сегодня вышло, но по взгляду брата понял, что подробности не слишком ему интересны. Говорил он вовсе не обо мне. И даже, быть может, не со мной.

- Не бухать! – словно пытаясь убедить в этом сам себя и тем полностью подтверждая мою догадку, повторил Виталик. – Ты как вообще?

- В смысле?

- В смысле: башка твоя как, получше? Ну и вообще…

Вспомнив о себе, я понял: действительно стало полегче, и от этого еще острее захотелось есть.

- Да вроде. Наверное, таблетка помогла.

- Ага, и чаек сладкий оттягивает! – возбужденно, словно снова вспоминая что-то свое, добавил брат.

Я вынул из хлебницы батон, из холодильника – кусок масла.

- Тебе отрезать? – спросил я Виталика.

Мы намазали бутерброды, принялись жевать. С минуту молчали, потом Виталик выдал:

- Послушай, мла… то есть… э-э-э… как лучше-то? братан?.. Короче – может стоит все же еще раз подумать о том, о чем тесть говорил, а?

- Ты о чем? – выигрывая время, сделал вид, что не понял, я (в действительности, конечно, понял: предчувствие меня не обмануло, и брат все-таки решил вернуться к подзабытой, казалось, теме).

- Ну я, извини за пафос, о выборе жизненного пути, - всячески стараясь, чтобы прозвучало это солидно, пояснил Виталик. – Вот ты все со своей историей носишься, а она, прости, кому теперь нужна? Да и что это такое: ваша эта история? Еще пять лет назад была у нас одна история, теперь вот стала совсем какая-то другая, а что будет еще через пять? А тут… Тесть – у него хватка-то, дай бог! Он ведь дело говорит: без электричества – в любые времена никуда. Тем более, «мирный атом». Будущее ведь все равно за ним, как ни крути.

- Ага, - хмыкнул я. – Как там?

Перестройка – важный фактор,
Под нее попал реактор.
И теперь наш «мирный атом»
Вся Европа кроет матом.

- Слышал-слышал, да…- кивнул Виталик. – О чем и говорю как раз. Вот чтоб все это наладить на нормальной, так сказать, рыночной основе – тоже ведь люди нужны будут. Опять же переоснащение, внедрение технологий всяких там современных. Оборудование зарубежное закупать, нормальное, а не наше это дерьмо. Вот где грамотные кадры просто необходимы…

- А нам-то с того что? – не понял его я.

- Как что? Это же огромные деньги, просто огромные, причем валюта, понимаешь? Тут главное – в струе оказаться в нужный момент. Представь себе, сколько всего нужно закупить, чтобы буквально всю отрасль переоснастить. Все предприятия, все станции, все институты. Кто-то же должен все это поставлять, смекаешь?

Я, конечно, кивнул, хоть так ничего и не понял.

- Ну вот! – воскликнул Виталик (глаза у него загорелись, даже забыл про бутерброд). - Ты думай, братан, думай! Жизнь нам такие возможности дает…

Одного куска хлеба мне показалось мало, я отрезал себе еще два.

- Зачем тогда вообще время терять? – усмехнулся я. – Возьми меня сразу к себе, после школы. В институте – только штаны просиживать. В армию схожу, если надо будет, но это два года, а не пять; а то, может, еще и закосить получится…

Так я, конечно, не думал, это была попытка пошутить, но брат понял все по-своему. Он опять засмеялся, и в этом его смехе проглянуло обидное снисхождение.

- Что смешного-то?

- Да на себя посмотри просто. Здоровый лось, какие закосы? Да и потом без образования – это все же не дело: даже если не инженерить, а только закупать, все равно ведь соображать надо. К тому же для студентов снова бронь ввели – так что экономия времени получается сомнительная. Тем более что в институте – там пару лет трудно, а потом можно только на зачеты и экзамены появляться, стало быть, курса с третьего начнешь нырять в дела. Чему-то, однако ж, да научишься, а армия – это, поверь, просто потерянные годы. Хорошо, если только потерянные. Афган, слава богу, закончился, но мало ли что еще придумают…

- С третьего… - протянул я. – Это ж сколько еще ждать? Армию – может, ее отменят наконец, а?

- Отменят?

- Ну профессиональную сделают, как везде…

- Может и отменят, - пожал плечами Виталик. – Но это явно не раньше, чем коммуняк сбросят. А до этого – хрен знает, когда доживем. Да и после этого… Армия – далеко не везде, кстати, профессиональная. Это ты про Америку поди начитался? В общем, ты, Егор, херней-то не майся. Подумай о том, что я сказал. Профессия если правильная будет, к коммерции пристроим, со временем.

Конечно, это был не тот ответ, который мне хотелось услышать. Такое в наших с ним разговорах случалось нередко; гораздо реже мы с ним во всем соглашались. К чести Виталика, в авторитеты он не рвался, а я в свою очередь это ценил, потому что такая возможность у него имелась: будучи старше меня на девять лет, он по определению должен был знать об этой жизни побольше. Высказаться себе брат позволял, но никогда не давил, вот и сейчас, думаю, он прекрасно понимал, что ни в какой энергетический я не собираюсь, а уж вопрос дальнейшего трудоустройства вообще для меня находится пока далеко за пределами обозримого горизонта.

- Виталь, а ты во все это веришь? – спросил его я.

- Во что?

- Ну вот в это… в то, о чем ты говоришь. В то, что станет лучше, в то, что будет больше возможностей всяких. Что их будет больше, чем у наших родителей. Ты правда веришь в то, что все эти… ну, которые в телевизоре: Горбачев, Ельцин, Сахаров, Попов – что все они действительно хотят что-то сделать? Хотят и могут… ты в это веришь?

Виталик опять пожал плечами.

- Не знаю. Ну а кому верить-то? Не большевикам же этим. Семьдесят лет мозги уже вкручивают, больше даже. Впрочем, все они… А ты, я так понимаю, не веришь?

Теперь плечами пожал я. Выразить то, что думал, а вернее, чувствовал, было не так уж и просто.

- Тоже не знаю, Виталь. Просто мне кажется… Кажется так, будто во всем этом что-то не то. Говорят правильно: менять, все переделывать, нельзя так жить дальше и тому подобное. И в каком направлении меняться – тоже все вроде бы верно. Только вот ощущение какое-то…

- Какое?

- Да что опять сплошное вранье, понимаешь? Говорят правильно, а все равно как будто врут. Рожи мне их, что ли, не нравятся…

- Прям как мать, - покровительственно улыбнулся брат. – Тоже одни чувства да ощущения. Все, говорит, чувствую, а объяснить не могу. Поди пойми… Вот для чего нужны точные науки.

Этот намек на мою «гуманитарность» я пропустил мимо ушей, понимая, что Виталик говорит так просто для того, чтобы что-то сказать.

- Не знаю, - пробормотал я, глядя в темное окно. – Тут ведь не только про это.

- А про что?

- Да про все вообще.

Я повернулся к Виталику. Он перестал улыбаться и внимательно смотрел на меня.

- Понимаешь, это словно в воздухе, - попытался объяснить ему я. – Я правда не знаю, как об этом… Такое чувство, как будто… как будто текут краски. Как будто плещут водой на акварель, на рисунок, и на нем все постепенно расплывается. И вода - она вот-вот все смоет, и не будет совсем ничего. Или как будто крошится изъеденный ветром камень…

Виталик встал с табуретки, налил себе в чашку теплой воды. Повернувшись ко мне, взял за плечо. Я поднял на него глаза. Он смотрел прямо мне в лицо, задумчиво, странно покачивая головой.

- Да брось ты, Егор! - произнес он после паузы. – Знаешь, это, наверное, осень. Просто осень, а осенью всегда настроение такое.

- Какое?

- Ну, как будто все плохо. Осень – это мертвый сезон.

Я тоже смотрел прямо на него, и мне вдруг показалось, что после последней фразы что-то в нем изменилось. Так словно бы его, как телевизор, переключили на другой канал. И на этом канале злобе дня места не было; на нем – передавали молчание. По крайней мере, трещать о светлом будущем, в том числе о моем будущем, Виталик после этого начисто прекратил.

- Может, телек обратно включить? – спросил я, и, только спросив, подумал, что это, возможно, выглядело, как мягкий намек на то, что решение заткнуться всячески поддерживаю.

Брат тем не менее не выказал на этот счет никакого недовольства. Протянув руку к телевизору, он нажал кнопку. Злоключения человека без прописки продолжились без видимого развития сюжета, но погрузиться в них мы снова не успели: почти сразу заскреб дверной замок. Вошла мать, и мы оба поднялись ей навстречу.

- Как трудовой день? – поприветствовал ее Виталик.

- Да как? - устало откликнулась она, стягивая сапоги. – Трудовой как трудовой: легкая доза «мирного атома». А ты тут дежуришь, значит?

- Партия сказала: надо! Комсомол ответил…

- А ты чего молчишь? – не дослушав, перебила его мать, и это прозвучало весьма угрожающе. – Отличился?

- Привет! – пробормотал я, глядя в сторону, и подумал, что отец все-таки рассказал ей, но, видимо, сделал это только вечером – чтобы раньше, чем я очухаюсь, дома она не появилась.

- Да привет-то привет… Погодите, ладно, приду сейчас.

Виталик посмотрел на меня и, подмигнув, потянул обратно на кухню.

- Не ссы! – прошептал он. – Видали мы такое, не смертельно.

- Но и приятного мало, - пробубнил я.

- Ну а ты как хотел? - усмехнулся он. - Пять минут удовольствия, а после расплата. Так оно в жизни всегда, а как иначе?

- Лучше б наоборот…

Брат захохотал.

Мать, переодевшись в домашнее, вернулась и встала напротив нас, загородив телевизор.

- Ну и чего вы веселитесь? – грозно начала она. – Расслабиться, значит, решил, да?

- Мать, ты не кипятись! - засуетился Виталик. – И лучше присядь. Ничего ведь на самом деле страшного. Давай, вот тебе табуреточка…

- А ты зубы не заговаривай! – осадила она и его. – Сяду, когда надо будет.

Лицо ее гневом не пылало, но от этого казалось мне еще страшнее, поскольку именно отсутствие на нем какого-либо выражения обычно и означало предельную степень ярости.
На брата, впрочем, ее суровость не произвела не малейшего впечатления.

- А я говорю – для начала сядь! – заявил он. – Чаю налить?

- Да какого чаю? Я голодная, как собака, - уже мягче ответила мать. – Не вертись, говорю, под ногами.

Виталик картинно всплеснул руками.

- И что же мне – уйти? Призвали – так терпите уж, вот что! За мои сегодняшние заслуги право голоса мне точно положено.

По лицу матери мелькнуло подобие улыбки, но, тут же опомнившись, она снова грозно свела брови и обратилась ко мне:

- Ну? Я так ничего и не услышала. Что это было вообще? Что за новости? Дел у тебя мало, что ли? Чего это ты горло-то промочить вздумал, а? Решил: так сочинение лучше пойдет?

От того, что мать помнит, что к очередному занятию с репетитором у меня не готово сочинение, а сам я забыл об этом после первого же глотка и вспомнил только после этих ее слов, мне стало так невыносимо стыдно, что почти перестало быть страшно.

- Мам, ну мы… - с трудом и, вероятно, при этом краснея, выговорил я. – Просто к Лехе зашли после школы – я же не думал, что так получится… Поначалу вообще показалось, что не действует…

- Не думал? А что же ты думал? И сколько ты выпил, интересно?

Мать перешла на шепот – это было хуже крика.

- Мать, кончай! – вмешался опять Виталик. – Кончай, говорю! Мы тут… Мы уже на эту тему побеседовали, да. И не только не только на эту...

- А ты не адвокатствуй! – все так же тихо сказала ему она. – Вот еще, нашелся. Самого в десятом еле в чувство привели, тоже решил, что взрослый уже. Теперь еще один…

- Ну так привели же! – возразил брат. – И без мордобоя, слава богу. И я, можно сказать, сам теперь перенял у вас эстафету. Говорю же: мы уже это обсудили.

- И что же вы обсудили?

- Ну вот ты сядь наконец, тогда и расскажу. Давай, сейчас мы тебя заодно покормим-попоим…

- Ладно…

Мать в знак согласия кивнула. Для того, чтобы ей сесть на табуретку, им с братом нужно было поменяться местами; это позволило ему буквально на секунду оказаться у нее за спиной и за эту секунду он успел сделать мне знак, что сейчас мне самое время убраться от греха подальше.

Я нерешительно поднялся.

- Может, я эта… - потупясь, пробубнил я. – Проветрюсь пойду. А то голова все еще что-то…

- Куда тебе… - начала было мать, но брат поспешно перебил ее.

- Иди-иди! – картинно замахал он на меня руками. – Сбегай-ка за хлебом, если до закрытия успеешь, вот тебе рубль. Подыши, погода сегодня хорошая, и подумай заодно, о чем мы с тобой…

Он многозначительно подмигнул мне.

- Ну спелись, понятно, - прокомментировала мать.

Лицо ее разгладилось, и я вдруг подумал: именно то, что в этой ситуации Виталик столь активно меня защищает, для матери оказалось, наверное, важнее, чем собственно моя выходка.

- Сколько выпил-то? – все же спросила еще раз она. – Ну говори уже, не бойся.

- Да я и не боюсь, - нахохлился, конечно, я. – Точно не знаю, бутылку, может, или больше.

- Бутылку чего?

- Ну разного: коньяк сначала, потом водка, потом портвейн еще…
Глаза у Виталика чуть не выскочили из орбит; ему, как мне показалось, пришлось приложить значительные усилия для того, чтобы сделать вид: услышанное только что для него не новость.

Мать покачала головой.

- Ну герой просто, что и говорить! Закусывали хоть?

Я мотнул головой.

- Еще не легче. Хоть сейчас-то поел?

- Да-да! – заверил ее Виталик. – Хлеб с маслом жевал. И чай сладкий. Таблетку тоже выпил.

- Ладно, иди, потом поговорим еще.

Мать поднялась и, приблизившись, слегка приобняла меня сбоку. Это, безусловно, был хороший знак – не означающий, впрочем, что никакого «потом» точно не будет. Обычно, когда я куда-нибудь уходил, она, по оставшейся с детских лет привычке, не только меня обнимала, но и целовала в лоб; с некоторых пор, чтобы дать ей возможность до него дотянуться, мне стало необходимо к ней нагибаться; сейчас же я впервые воспользовался разницей в росте, чтобы этого избежать: очень уж мне не хотелось давать ей повод для дополнительных комментариев по поводу наверняка не выветрившегося полностью перегара. Рефлекторно сделав движение ко мне навстречу и наткнувшись на сопротивление, она быстро отстранилась назад, снова села на табуретку и больше не произнесла ни слова; я испытал в этот момент и чувство вины, и чувство признательности одновременно.

Повисшую неловкость снова разрядил брат.

- Ну давай, мла… то есть давай, братан! – хлопнув меня по плечу, сказал он – и мне показалось: осекся он так специально – чтобы показать матери, что больше не считает меня маленьким.

Я одел куртку и ботинки (остальную одежду – с утра так и не снимал), вышел на улицу и двинулся в направлении продуктового. Было без малого семь – уже стемнело. На безоблачном небе, насколько я мог различить это за светом фонарей, горели звезды. Становилось все холоднее – подняв ворот, я застегнул молнию до самого верха.

В магазин меня пустили, но хлеба уже не осталось. Голова на самом деле больше не болела, но работала словно бы с перебоями; сочинение, стало быть, все равно плакало, и я, в надежде застать там кого-нибудь, кто тоже вышел вечером «проветриться», отправился во двор соседнего девятиэтажного дома. Но ни там, ни даже в пределах квартала я в итоге никого не нашел – видимо, все попрятались, не привыкнув еще к холоду.

Только уже на обратном пути, почти у своего подъезда, я встретил наконец знакомые лица. Навстречу мне шли двое: все тот же Андрюха Косолапов и его бывший одноклассник, а ныне «пэтэушник» Мишка Мельников.

- О! – воскликнул Андрюха. – Поднялся, что ли, Горыч?

- Ну да, встал, как видишь.

Мы поздоровались с Мельниковым – тот, судя по улыбке, был в курсе событий.

- От отца-то досталось? – поинтересовался Косолапов.

- А ты откуда знаешь? – удивился я. – Ты ж вовремя свалил. Чутье у тебя, Андрюха, однако…

- Из окна увидел. Выглянул, смотрю: твой от детсада идет. Подумал: вот я, гондон, бросил чувака…

- Все нормально, - успокоил его я. – Тебе и так досталось. Как ты меня только допер, удивляюсь…

- Так я ж парень крепкий! – засмеялся Косолапов. – Не зря же железо…

Косолапов «качался» уже пару лет и немного по-детски радовался всякий раз, когда кто-то отмечал наличие зримых результатов; зная это, «приятное» я сделал ему специально – хоть какая-то благодарность.

- А что ушел, правильно, - заверил его я. – Не хватало тебе еще с батей моим, правда… Хотя он, как ни странно, ничего: не обрадовался, конечно, но в целом обошлось. От
матери бы сильнее досталось – но тут брательник спас.

- Мне б такого брательника! – подал голос Мельников. – От моего – одни оплеухи. Из Афгана вернулся, так совсем стал… Не подойди, слова не скажи.

- Да не, - отозвался на это Андрюха. – Нормальный у тебя брательник, не такой уж он вроде и зазнавшийся. Со мной даже за руку на улице здоровается. Вообще, скажу я вам, брательник – это круто, а если еще и старший – особенно. А то вот у меня младшая эта: чуть что – сразу сопли. Только и получай за нее…

- Куда направлялись-то? – спросил я. – Если во двор – там нет никого.

- Туда, - подтвердил Мельников.

- Давай, может, у нас тогда посидим? – предложил Косолапов. – Не стоять же тут.

Мы отошли в сторону пустой детской площадки, сели там на стылую деревянную лавку.

- Блин, холодно! – проворчал, ежась, Мишка.

Я накинул на голову капюшон.

Осень набирала обороты.

5 октября, четверг

Погода испортилась вконец: два дня, не переставая, лил холодный, почти ледяной, осенний дождь; не прекратился он и сегодня. Наоборот, усилился; к тому же задул жесткий, пронизывающий, закручивающий воду вихрями, порывистый ветер; а небо повисло так низко, что оно, казалось, вот-вот заденет крыши домов, навалится прямо на затылок.

Утром мать попросила подъехать к ней на работу, чтобы забрать тяжелую сумку с продуктами, которые помог ей достать кто-то из ее пациентов(16). Сказала, конечно, «по возможности», что означало: не в ущерб учебе; но я, понимая, что в противном случае ей придется просить отца, которому и так добираться домой из Гольяново, еще утром решил: съезжу в любом случае; сначала заберу эту сумку, ну а уроки как-нибудь сделаю потом, вернувшись; и даже ливень на улице не заставил меня передумать.

На обед я поджарил себе остатки вареной колбасы вперемежку с черным хлебом. Не то чтобы в доме не было больше ничего – просто чистить картошку, а после полчаса ждать, пока она сварится, я счел пустой тратой времени.

Обедал, глядя на струи воды, бегущие наискось по дрожащим от ветра стеклам. В квартире было холодно: отопление до сих пор не включили, да еще и все время съезжала вниз самодельная форточка (когда-то «смастерил», проявив инициативу, Виталик), выполненная в узкой части рамы в виде двух сдвигающихся вниз стекол; одно из них держаться в верхнем положении давно уже не желало, а кусок картона, используемый в качестве распорки, всегда размокал во время дождя. Сегодня я придумал ему замену в виде куска найденной на балконе старой тряпки; как ни смешно, собою по поводу такого проявления "негуманитарности" я даже немного гордился.

От подъезда до остановки автобуса я не встретил ни одного человека. Потоки воды, не зная, куда деться, ручьями бежали по асфальту; около водоотводных решеток они скапливались уже реками или озерами. Редкие машины медленно плыли по затопленной улице; ждущие автобуса люди, боясь брызг, прятались за остановкой. Смешно: ведь стекол на ней давно не было.

Автобуса я прождал двадцать минут, после, отчаявшись дождаться, все равно пошел пешком. Плевать уже на воду, и ту, что падает сверху, и ту, что плещется снизу; пешком – пожалуй, еще и теплее.

Несмотря на то, что день уже перевалил за середину, станция оказалась набита до отказу: еле втиснулся в вагон. В поезде с трудом, но мне все же удалось отбить себе немного пространства и вытащить из кармана журнал. Читать я пытался «Живаго», давалось – нелегко. С ним как-то вообще сложилось у меня странно: начал с конца, прочитав в апрельском номере стихи(17); только тогда – решил попробовать с начала; но проза никак не укладывалась: страницы в большинстве забывались, еще не будучи дочитанными. А вот стихи – те звучали (временами даже слишком навязчиво); и с ними вообще происходило странное: иногда они будто бы сами ложились на некое подобие музыки, тихой, еле слышной, возникающей непонятно откуда. Что была это за мелодия, откуда взялась, понять, уловить не получалось, но нигде, кроме как внутри самого себя, я ее совершенно точно не слышал…

Слова звучали, например, такие:

Ты так же сбрасываешь платье,
Как роща сбрасывает листья,
Когда ты падаешь в объятье
В халате с шелковою кистью.

Ну и конечно, это, избитое:

Мело, мело по всей земле,
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

Стихи всегда, еще с детства, еще на слух, запоминались мне легко, словно бы они делали это сами, за меня; с прозой же всегда складывалось по-другому. Проза как будто бы больше обязывала. Подобное: когда книжка упрямо, ни в какую не дается, конечно, случалось со мной не всегда, но случалась; обычно такое происходило тогда, когда само ее содержание, выходя за рамки знакомого исторического контекста (то есть отличающегося от привычного, общепринятого описания), требовало от меня какого-то дополнительного, особого усилия. Слиться с тем временем и увидеть ту жизнь настоящей, увидеть ее так же непосредственно, как сегодняшний ветер и дождь. Жизнь, уже ставшую историей, как станет ею сегодняшний день: обычный день обычных людей, тот день, про который не напишут в учебниках. Там будет про разоблачения, про съезды и про демонстрации, но вовсе не про реальный сегодняшний день миллионов таких, как я: как мы на самом деле жили, как и что чувствовали, прячась от дождя, прыгая по лужам, пытаясь осилить страницу текста в переполненном вагоне метро – об этом ведь как раз смогут узнать, только если кто-то тоже напишет такую же, бесстрашную, до конца честную, книжку, а кто-то другой через много лет захочет и сумеет заставить себя через нее пройти и ее прожить…

На Пролетарке, где я вышел на улицу, тоже повсюду текли реки. Зачем-то я побежал; не заметив красного на Марксистской, едва не угодил под колеса таким же красным, как свет светофора, «Жигулям»; даже сквозь закрытые стекла машины услышал, как чешет меня трехэтажным водитель. Останавливаться, вступать с ним, дабы отстоять свою честь, в перепалку – означало промокнуть еще больше; промолчал, побежал дальше. К счастью, до больницы было недалеко.

Больничный вахтер Алексеич (так называла его мать), как обычно, сделал вид, что впервые меня видит и строго, пожевывая губами с видом большого начальника, спросил, куда я иду; после моего стандартного ответа: что иду я к Полтавской, он замер с телефонной трубкой на полминуты. Дозвонившись до матери и выслушав от нее в сотый раз все возможные характеристики своих умственных способностей, Алексеич положил трубку и с важным видом разрешил мне пройти; данный ритуал повторялся всякий раз и, как говорится, при любой погоде; авторитета матери явно не хватало, чтобы что-то с этим сделать.

Перед рентгенкабинетом никого не было: прием больных, видимо, уже закончился. Дверь была закрыта, я постучался. Мать открыла не сразу.

- Чуть снимок не запорола из-за этого дундука, - имея в виду Алексеича и то ли оправдываясь, то ли жалуясь, проворчала она, когда я вошел. – Каждая собака уж тебя тут вроде знает, а этот все свое…

Я согласно кивнул. Про каждую собаку она, конечно, преувеличила, но бывал я здесь действительно нередко. Справедливости ради, Алексеич из здешних вахтеров был еще не самым вредным; трех других то смехотворное количество власти, которое они обрели на занимаемой должности, испортило, на мой взгляд, еще больше.

- А ты чего вообще поперся-то? – словно опомнившись, поглядев сначала на меня, а потом в окно, с несколько раздраженным сожалением добавила мать. – Не успела позвонить, задергали меня тут, но мне и в голову не пришло бы, что ты в такую погоду поедешь. Сказала же: если сможешь, а нет – так отец заедет за мной вечером.

- Так смог же, - ответил я. – Подумаешь, капает самую малость.

На шутку мать никак не отреагировала. Мыслями она, вероятно, все еще была у себя в лаборатории: похоже, ее действительно задергали.

- Промок сильно? Куртку, свитер сними, пусть просохнут немного.

- Да ладно! – отмахнулся я. – Давай лучше сумку и двину обратно. Уроки еще… и тебе не мешать. -

Ну пойдем тогда, - согласилась она.

Такой вариант ее, очевидно, тоже устраивал больше.

Мы сходили в ординаторскую, где она достала из холодильника два действительно довольно увесистых пакета, из которых бесстыдно пахло чем-то мясным. Скорее всего, вареной колбасой, на большее рассчитывать вряд ли стоило…

- Завернули бы получше уж, - сказал я матери, когда мы вышли обратно в коридор. – В метро так ехать – прямо преступление какое-то…

- Так и завернуть, видно, не во что, - усмехнулась она. – Давай, короче, домой езжай сразу, мокрый не шляйся. И стыдно не будет.

- Хорошо.

На; людях мать, щадя мои чувства, в лоб меня на прощание не целовала и не обнимала, поэтому она просто направилась обратно к своему кабинету, а я – в сторону лифта.

Ждать пришлось долго. Из шахты не доносилось ни звука, и я, отчаявшись, собрался уже было спуститься по лестнице (если бы не сумки, пошел бы пешком сразу), как вдруг дверь скрипнула и открылась. Я вошел внутрь, нажал кнопку. Створки задвигались после внушительной паузы. Постояв еще секунду, кабина неспешно поползла вниз. На каждой цифре индикатор этажей застывал на целую вечность. В лифте было душно, пахло одновременно больницей и болезнями: не слишком чистыми людьми, лекарствами, хлоркой; на фоне этого аромат из моих сумок начал казаться мне едва ли не спасительным. В любом случае – хотелось поскорее выйти на воздух.

Наконец кабина остановилась. Дверь открылась, и я, устав одновременно от запахов и от духоты, довольно резко дернулся на выход; дернулся – и тут же застыл как вкопанный.

На первом этаже лифт ждала девушка, на вид – мне ровесница; и в ней меня в один миг поразило буквально все (хотя на самом деле ничего вычурного в ней не было и в помине): стройная, среднего роста, светло-пшеничные, до плеч, волосы, мягкие (пожалуй, даже нежные, вылепленные природой со всей доступной ей аккуратностью) черты лица; поразило не что-то отдельное, а гармония всего вместе; только одно разве что выделялось в ней совершенно особенно: ее ярко-голубого цвета глаза – они, казалось, светились изнутри, горели настоящим сиянием.

Девушка была красива, но, как ни странно, самым необычным, самым неожиданным для меня самого в тот момент стало вовсе не то, что я увидел красивую девушку. Красивых видеть доводилось, в школе, на улице, в метро, где угодно, но обычно я, погруженный в собственные мысли, на лица незнакомых мне людей не обращал особого внимания. Даже и на лица красивых девушек. Они плыли мимо фоном и не запомнились; и даже образы уже знакомых мне людей далеко не всегда надежно удерживались в моей памяти.

Здесь же все сразу случилось совсем иначе. По этому лицу просто скользнуть взглядом оказалось для меня невозможно. Не заметить ее – это было все равно, что не заметить в кромешной тьме направленный прямо тебе в глаза луч прожектора.

Не только ее заметить, но и увидеть, и как будто бы даже узнать – на это ушли доли секунды; увидев, запомнить – и глаза, и лицо, и все-все-все, до мельчайших деталей. И уже не забыть – но тогда, конечно, я еще не знал об этом.

Я не знал ничего. Удар тока, стрела Амура, любовь с первого взгляда – все эти слова не имеют ничего общего с тем, что происходило со мной в тот момент. В тот момент я просто стоял, застыв в дверях лифта, с дурацкими, пахнущими колбасой сумками в руках, и, забыв обо всем, в том числе, конечно, и о том, что собирался из лифта выйти, завороженно смотрел прямо в глаза не знакомой мне девушке. Смотрел – и не мог оторваться. И несколько коротких секунд она не казалась мне незнакомой – я смотрел ей в глаза и не видел ничего больше. Я не увидел даже, как шевельнулись ее губы. Ее первые слова, обращенные ко мне, я только услышал.

- Простите, вы выходить собираетесь? – спросила она.

Девушка сказала это негромко, спокойно, подчеркнуто вежливо, без тени раздражения; к счастью, этого оказалось достаточно, чтобы вывести меня из ступора. Очнувшись, я сообразил, что, во-первых, совершенно неприлично, как говорится, разинув рот, пялюсь на нее, а во-вторых, стою у нее на дороге и не даю воспользоваться лифтом. Мне стало неудобно, и я, пытаясь на ходу придумать, как выкрутиться, забормотал:

- Выходить? Это ведь первый, да? Нет, мне вообще-то наверх. А он вниз, я просто не заметил…

Говоря это, я попятился назад, отступил вглубь лифта. Едва заметно улыбнувшись (мое бормотание, мой вид, сумки в руках – все это, думаю, и впрямь выглядело комично), девушка зашла внутрь.

- Вам какой? – спросила она.

- Мне? Мне выше! – еще элегантнее выступил я. – Вы… вы жмите свой!

Девушка нерешительно потянулась к кнопке, небольшая, но неловкая пауза выдала незначительные сомнения в том, что она делает. С некоторым запозданием я сообразил, что последние мои слова прозвучали, мягко говоря, странновато.

- Нет-нет, я не маньяк, вы не бойтесь! К тому же – у меня руки заняты, - неуклюже попытался я обратить все в шутку. – Мне правда выше, мне – на последний.

- С сумками? – она снова еле заметно улыбнулась и нажала на кнопку с цифрой пять.

Двери неспешно закрылись, кабина медленно, со скрипом, задвигалась. Снова целая вечность между этажами. Не сразу, но дошел до меня и смысл вопроса про сумки: они по-прежнему источали навязчивый колбасно-мясной запах, и трудно, наверное, было представить себе, что так много еды кто-то тащит внутрь, а не наружу.

Девушка стояла боком ко мне. Снова поднять взгляд и уставиться на нее – слишком неприлично, неудобно; потому я мог только осторожно, исподлобья, рассматривать ее одежду. Одета она была неброско: темные брюки, аккуратные сапожки, на которых блестели капли воды, перекинутое через согнутую руку серое полупальто из грубой ткани. В руках она держала сложенный зонт с красно-коричневым узором (по крайней мере, в темноте мне показалось, что он такого цвета) и небольшой черный пакет, из которого тоже явно пахло чем-то съестным. Что выше пояса я уже не видел, зато едва-едва чувствовал еще и другой, не связанный с едой, запах, происхождения которого не понимал: точно не духи, но что-то свежее, волнующие и прекрасное – что-то, напоминающее морозный воздух в зимнем лесу…

В замкнутом, плохо совещенном шкафчике лифтовой кабины мы провели вместе всего пару десятков секунд, максимум, полминуты; и за это время со мной успело случиться то, чего никогда до этого не случалось. Что-то необычное и пугающее, что-то еще и странное – в конце концов, не впервые в жизни я оказался на близком расстоянии от красивой девушки. Впервые случилось именно это: я чувствовал, как мелкой, заячьей дрожью трясет все мое тело, как нелепая, но настойчивая слабость пытается разжать пальцы рук, как мозг требует действия, фразы, движения, но одеревеневший язык не шевелится во рту, не хочет слушаться. Голова закружилась, запершило в горле, закололо в носу, зачесались глаза; я замер, перестав даже дышать, сжал зубы и напряг челюсти, боясь позорно разрыдаться.

Кабина остановилась, неторопливая дверь, натужно скрипнув, открылась.

- Верхний нажать? – спросила девушка.

- Да, пожалуйста, если можно, - с трудом сподобился прохрипеть в ответ я.

Глаза наши снова на миг встретились, и меня словно еще раз ослепило лучом яркого света. Я буквально оцепенел; она быстро отвернулась и вышла, надавив в последний момент на кнопку.

Я дал лифту доехать до следующего этажа, нажал на «стоп», вернулся на первый и, шатаясь, вышел на улицу.

Что это было? Как такое назвать? Быть может, счастье? Неожиданное, внезапное, наповал – оно коснулось меня и ускользнуло, а я почти и не успел этого понять.

Нет, в тот момент я еще не знал, что это было.

Все так же шел дождь; я брел к метро, с сумками в руках, прямо по лужам, не поднимая капюшона.

6 октября, пятница

Удивительное дело: ни по дороге домой, ни потом, когда делал уроки и готовил задание к репетитору, ни даже вечером вчера, о ней я еще не думал. Просто было внутри – что-то смутное, растерянное, тревожное, как отходняк после кислородного голодания.

Вспоминать я начал только сегодня, но еще ночью. Ворочаясь с боку на бок, долго не мог заснуть: сначала безуспешно боролся с ее лицом, которое тем ярче вставало перед моими глазами, чем темнее делалось вокруг. Думая, что мне просто мешает спать свет с улицы, я занавесил окно; после – долго пытался сильно, с напряжением век, зажмуривать глаза; не помогало.

Так и не сумев заснуть, я перестал бороться, и тогда образы и фантазии, временами довольно откровенного толка, захлестнули меня горячей, душной волной. Мое сердце бешено колотилось, кровь пульсировала в висках; образы вытеснили все слова: я ничего не думал, ничего не пытался себе объяснить, только видел и чувствовал ее, словно она была рядом, словно мы уже давно знакомы, словно столько же почти – близки.

Через какое-то время слова и состоящие из слов мысли взяли реванш: теперь они вытеснили образы, растворили видения, и мне стало от себя досадно, стало противно. Я смотрел в потолок и думал о том, как это жалко и мерзко – лежать вот так у себя в постели и изводиться мечтами о вполне реальной, осязаемой, живой, девушке, пусть и божественно, пугающе прекрасной. Она была от меня на расстоянии протянутой руки, но я не сумел произнести в ее присутствии ни одного толкового слова; а уж о том, чтобы попытаться с ней познакомиться, - даже мысли такой в тот момент у меня не возникло, хотя, очевидно, именно так и следовало поступить. Уж точно – так на моем месте поступил бы почти каждый…

Я вылез из постели, раздвинул шторы. Долго смотрел на едва освещенную тусклыми фонарями пустую улицу, пытаясь разглядеть расходящиеся круги на лужах и по этим кругам понять, продолжается ли по-прежнему дождь. Я смотрел на улицу и спрашивал себя: почему меня вдруг так задело? почему именно она? что в ней такого? что особенного?
Спрашивал – и мне нечего было себе ответить. Ответом был только тот самый слепящий свет.

Еще я спрашивал себя: что же делать дальше? Нужно ли что-то делать; можно ли – сделать? Ведь она теперь где-то, а я здесь, и у меня нет ровным счетом никаких оснований думать о ней, как о чем-то возможном. Это так – и дело даже не в отсутствии шансов. Шансов – в обычном, приземленном понимании. Шансов – понравиться красивой девушке. Очень красивой. Самой красивой.

Дело было скорее в том, что в огромном, не поддающемся осмыслению (как раз по причине огромности) пространстве и в бесконечном потоке времени две частицы, случайно столкнувшись, уже однажды не удержались друг возле друга. Неважно – по каким причинам. Не удержались – а потому: есть ли теперь хоть какая-то надежда, что они могут столкнуться вновь? Есть ли – если массы этих частиц однажды не хватило, чтобы им удержать друг друга в поле своего притяжения? Об этом я думал, а если точнее, думал-чувствовал так; и вдруг, глядя через оконное стекло, на мокрую ночную улицу, на черное, непробиваемо затянутое небо, на котором, конечно, в такую погоду не было и не могло быть ни звезд, ни луны, я сообразил: даже если физические тела не обладают достаточной массой, чтобы притянуть друг друга, это вовсе не исключает для них возможности оказаться в зоне притяжения более крупного, тела; ну а если такое произойдет, тогда их шансы встретиться…

Мысленно поблагодарив школьного физика и даже пообещав себе обязательно выучить следующий урок, я саркастически высмеял и себя: ну это надо же – до несложной мысли о том, чтобы поискать эту девушку в том самом месте, где уже ее однажды встретил, дойти настолько обходным путем!

Забравшись обратно под одеяло, я стал соображать дальше. Найти ее, ограничив поиски больницей… вообще-то далеко не факт, что это удастся. Пакет в ее руках – вероятнее всего, навещала больного, причем такого больного, которого назавтра не выпишут (иначе зачем ему продукты?); но кто знает, как оно на самом деле? Быть может, больше она там не появится...

Сколько времени еще я пытался этой ночью убедить себя в том, что все получится, не знаю – на часы не смотрел. В любом случае с мыслью о том, что это хотя бы может получится, мне стало чуть менее смутно и тревожно, и за обещанием себе обязательно сделать домашнее задание по физике последовала почти что клятва сегодня же снова отправиться в больницу.

В конечном счете этого хватило, чтобы заснуть.

Наутро оптимизма моего поубавилось, поскольку явилось следующее откровение: отсутствие полной безнадежности в вопросе о том, чтобы вновь увидеть ее, еще не является решением проблемы. Я вдруг понял: даже если удача мне улыбнется, как ею распорядиться, я не имею понятия.

Как, с чем – могу я подойти к ней? На улицах – ни с кем и никогда еще не знакомился; в теории представить себе такое я мог бы, конечно, но… «Где находится нофелет?»(18) - от этой или подобной пошлости меня мутило. Опять же это если с какой-нибудь пэтэушницей, но ведь она просто не может быть такой – в этом я почему-то был совершенно уверен. Не может, просто не имеет права, потому что, если такая, тогда только и останется мне, что бить себя по голове – чтобы выбить оттуда раз и навсегда романтическую дурь…

Здравствуйте, меня зовут… Какой ей интерес, какое до этого дело? Такая красавица – вряд ли есть проблемы с поклонниками; может, и кто постарше имеется, поинтереснее нас, малолеток…

Напрашивалось с кем-нибудь посоветоваться, но в голову напрочь не лезло с кем: среди сверстников такого, кому, с одной стороны, не претило довериться, с другой – от кого можно было бы ожидать дельный совет, казалось мне, не было; а поговорить с братом – это когда еще получится.

С трудом заставив себя высидеть шесть уроков и от нетерпения не сбежать, я сразу помчался домой обедать, чтобы после, не откладывая, двинуть в больницу. Вечером, к семи, мне надлежало быть у репетитора по истории, к этому занятию – прочесть пятьдесят страниц материала, но вряд ли существовала такая сила, которая смогла бы заставить меня в этот момент одолеть из них хотя бы десятую часть. Не только это – буквально все, что составляло до вчерашнего дня мою обычно-привычную жизнь, оказалось теперь словно бы далеко-далеко на заднем фоне – мелко, смазано, не в фокусе; а видел я только слепящий свет и желал лететь в его сторону – как мотылек.

Дома опять застал отца: когда вошел, он, услышав, вероятно, звук ключа в замке, смотрел в мою сторону, стоя за перегораживающей проход на кухню открытой дверью холодильника. До этого, видимо, оценивал его содержимое, небогатое, но все же наличествующее – после моей вчерашней поездки к матери на работу.

Хоть на сей раз мне и нечего было скрывать, вопрос о том, почему он зачастил домой днем, у меня все же возник. Вариантов, в общем, просматривалось немного, а вернее один: «служба», как он сам называл основную свою работу, окончательно выродилась в формальность. Об этом я решил спросить при случае; что касается самого по себе факта его появления сегодня, это было даже кстати: раз он будет обедать сам, быть может, и меня покормит… Сам в тот день я точно не стал бы заморачиваться.


- Смотрю, сегодня без эксцессов? - так встретил он меня.
Впервые после «эксцесса» я вспомнил: обещанного разговора так до сих пор и не состоялось; опасаясь, что этот момент настанет сейчас, я сделал вид, что не понял, о чем речь, сказал «привет» и поскорее скрылся в своей комнате.

- Обедать-то будешь? – не развивая тему, крикнул он с кухни.

Рассудив все же так: если отец действительно решил, что настала его очередь для внушений, отказ от обеда меня не спасет, я ответил, что буду.

- Ничем особенным, правда, не побалую, - сообщил он, когда я, переодевшись, появился на кухне.

Показывая, что ничего особенного и не нужно, я махнул рукой; отец достал из шкафчика макароны и засыпал их в уже успевшую вскипеть воду.

- Чего это ты опять? – не выдержал и решил все же полюбопытствовать я. – Столовая на службе не работает?

В дополнении к основному вопросу не были и тени иронии: о том, что такой вариант тоже возможен, в голову мне пришло только что.

- Работает, но с едой совсем плохо, - ответил он. – Одно бы это ладно, но еще и в целом, так сказать, обстановка. Работы как таковой почти нет; вот и стараюсь время с бо;льшей пользой проводить. С утра появился, а во второй половине – все прочие, не менее важные, дела; заодно и пообедать домой заскочить – все приятнее, чем там, в тошниловке.

Пусть и не очень определенный, но это был ответ; требовать подробностей – я это знал – бессмысленно: отец, когда посчитает нужным, расскажет все сам. По чести, подробности не так уж сильно и интересовали меня: ведь думал я совсем о другом; и хотя ранее, размышляя о том, с кем можно «посоветоваться», об отце даже не вспоминал, теперь меня словно бы что-то толкнуло изнутри и я безо всякого перехода сказал:

- Пап, слушай, тут приятель один мой… Ты не особо его знаешь, но это и не важно; в общем, он, так получилось, с девушкой одной столкнулся в одном месте случайно. Понравилась она ему вроде как очень, а познакомиться с ней он застеснялся. И теперь вот по этому поводу он расстроенный весь такой, короче…

Отец, помешивая макароны, повернулся ко мне. Он посмотрел мне в лицо снизу вверх, внимательным, долгим, немного, показалось, грустным взглядом; и я сразу почувствовал, как предательски загорелись мочки моих ушей. Зачем только затеял нелепо-смешное это иносказание – непонятно… Ничего не оставалось: я продолжил «рассказывать» дальше, изо всех сил пытаясь вести себя как ни в чем не бывало.

- В общем, теперь он у меня совета спрашивает, как бы ему к этой девушке… э-э-э-м-м-м… То есть как ее найти, он вроде как знает примерно, а вот как к ней… э-э-э-м-м-м…

- Подкатить? – вопросом подсказал отец.

Чтобы не дать разглядеть на своем лице предательский румянец или, хуже того, улыбку, я встал к отцу боком и сделал вид, что внимательно разглядываю дверцу холодильника; все равно, конечно, я знал, каким в этот момент было выражение его лица: едва заметная, почти неразличимая ухмылка, хитрый блеск в глазах.

- Вот-вот, подкатить. Не знаю, почему он о мной посоветоваться решил, а я-то, честно говоря, тоже в таких вопросах не специалист. Говорю: ну ты о погоде там, анекдот какой-нибудь… А он мне: да ну, говорит, она, уверен, не такая, чтобы вестись на подобное; еще и наоборот, говорит, решит, что я полный дебил, и тогда все пропало…

Отец достал из шкафа сковородку, смочил ее подсолнечным маслом и, поставив на соседнюю с кастрюлей конфорку, начал нарезать принесенную мною вчера колбасу.

- Ну? И как решили? – спросил он, словно не понял, к чему был весь этот заход.

Я пожал плечами, по-прежнему глядя на холодильник.

- Никак пока. Тебя вот хотел спросить.
- Меня? О чем же?
- Как бы ты поступил, допустим? На моем… то есть на его месте. Как бы… э-э-э-м-м-м… подкатил? Что бы ты сказал?

Отец неспешно бросил нарезанную колбасу на уже начавшую постреливать шипящим маслом сковороду, посолил ее, выключил огонь под кастрюлей с макаронами, слил воду, плеснул подсолнечного масла и в кастрюлю.

Готовил он нередко, и, хотя никогда не баловал чем-то сложным, мне всегда нравилась та невзыскательная, зачастую грубоватая еда, которую делал отец. Нравилось и то, как он орудовал на кухне: несуетливыми, быстрыми и точными движениями своих тяжеловесных, совсем не изящных рук. Во внешности его вообще не было ничего схожего с тем, как изображали советских ученых в советском же кино: ничего летящего, утонченного, подчеркнуто интеллигентного, никаких коротких брюк и вечных галстуков; наоборот – весь, с головы до ног, массивен и широк, как тяжелоатлет; лишь взгляд его: задумчивый и словно бы обращенный внутрь себя, туда, где параллельно с видимым, тем что снаружи, движением протекает движение невидимое, намекал на отнюдь не простецкое содержание.

- Тарелки достань, будь добр, - сказал он.

Я вытащил из шкафчика тарелки, поставил на стол. Отец разложил в них макароны, перемешал колбасу на сковороде. Ожидая готовности, он молчал, я не торопил его; примерно через минуту он снял сковороду с огня и дополнил ею содержимое тарелок; тогда – предложил мне сесть за стол и сел напротив сам. Лицо оставалось серьезным, без тени насмешки.

Я сел, придвинул к себе тарелку. Хотелось скорее начать есть, но я заставил себя не торопиться, показывая, что жду ответа.

- Я бы сказал правду, - наконец произнес он.

- Правду? В смысле? – не понял его я.

Услышанное меня удивило: ждал я скорее чего-нибудь оригинального, какого-нибудь неизвестного мне способа произвести впечатление на девушку. Попыткой вспомнить такое еще можно было как-то объяснить взятую паузу…

- Ну да, - подтвердил он. – Конечно, правду. Так бы и сказал: девушка, вы мне понравились. Очень. И я бы хотел с вами познакомиться. Вот так.

- И все? – потребовал уточнить я.

- Ну а что еще-то, раз ты говоришь: она не такая? То есть не ты – твой приятель так говорит…

Отец уткнулся в тарелку – различить, смеется он или нет, возможности не было.

- Вполне возможно ведь, прав твой приятель. Ну а раз он боится показаться пошлым… или, вернее сказать, боится быть пошлым – правильно я понимаю? Тогда какая имеется альтернатива? Только такая – сказать все, как есть. Если действительно хорошая девушка – она поймет.

- А если не поймет, а? – чрезмерно горячо, полностью забыв об иносказаниях и тем, вероятно, себя окончательно выдав, воскликнул я. – Если решит тогда, что скучный, что зануда, что с таким ей будет неинтересно… тогда что?

Отец поднял на меня взгляд (насмешки в нем не было), потом отвел его, задумчиво посмотрел в окно.

- Если так произойдет, - спокойно и твердо сказал он, - если так случится, это будет означать только одно: вовсе она не «не такая». Будет означать: все это только показалось. И если так – зачем она вообще нужна?

В своей простоте эта мысль прозвучала для меня, наверное, слишком бесспорно, чтобы ее без сомнений принять.

- Ну как же, пап? – снова удивился вслух я. – Так же не бывает: все что-то придумывают. Всегда начинается с каких-нибудь… ну да, с глупостей, с пошлостей! «Не скажете, как пройти...», или «Я видел вас во сне!», или «Прекрасная погода, не правда ли?», еще что-нибудь там… Не представляю даже, как можно подойти к незнакомой девушке и прямо вот так влепить ей: вы мне нравитесь, меня так-то зовут, а вас как? Без шуток даже, без «хи-хи»… так вроде не принято, а?

- Ты ешь, остынет, - напомнил мне о насущном отец. – И не волнуйся слишком, это точно не поможет.

Вспомнив, что все еще не признался в том, что речь обо мне, а не о мифическом приятеле, а стало быть, излишние эмоции и впрямь неуместны, я поспешно опустил глаза в тарелку и принялся поглощать макароны и колбасу.

- Принято или не принято – это вообще неважно, - продолжил он. – Это все условности, ритуалы. Знакомство – это ритуал. Ухаживание – тоже ритуал. Частично нам их диктует природа: у животных ведь тоже есть брачные игры. Но еще в большей степени человеческие ритуалы навязаны социально – то есть это такие правила поведения в обществе.

- И знакомство? – удивился я. – Что надо какую-нибудь чушь придумать – это тоже навязано обществом?

- Естественно. Это своего рода предохраняющие рамки, что для масс совершенно необходимо. Для обычного, имею в виду, среднего уровня интеллекта, обывателя.

- И зачем?

- Затем, что без этого будет анархия, беспорядок. Любое общество держится на том, что большинство хотя бы в общих чертах соблюдает определенные правила. И даже не правила – чаще именно ритуалы. Хотя в различные времена и в различных местах под эти правила подводится не совсем как бы одинаковая теоретическая или, можно сказать, духовная база, в целом правила остаются примерно одинаковыми. Вне зависимости от того, чьим авторитетом – Иисуса, Христа, пророка Магомета или, допустим, Карла Маркса – они обосновываются. В любом случае – там, где они есть, существует некий общественный порядок; если же этого не будет, тут же наступит анархия.

Я посмотрел на отца. Он-по-прежнему смотрел в тарелку, на лице – ни тени улыбки; но теперь я был уверен почти на сто процентов: он все понял. Иначе – стал бы оперировать подобными, едва ли не философскими, категориями?

- Но зачем нужен именно этот ритуал: знакомства? В нем какой смысл?

- Ну… как сказать? – отец немного замялся, словно примериваясь, какими словами лучше выразить свою мысль. – В данном случае ритуал – это, наверное, соблюдение правил гигиены. Общественной и личной – так мне кажется. То есть людям внушили, что прежде чем… - он кашлянул и, кажется, даже немного покраснел, - прежде чем вступить в половой контакт – нужно сначала похихикать, поводить хороводы, походить за ручку – и только потом…

Положив вилку и нож, он звучно шлепнул кулаком правой руки по левой ладони.

- Ни для всех, но для многих это в определенной степени затрудняет вступление в связь. Кому-то вообще неохота хороводить, кто-то в процессе расхочет, по ходу… А все общество таким способом как бы предохраняется от беспорядочных связей. Соответственно, как-никак регулируется рождаемость, предотвращаются всяческие заболевания, ну и так далее.

- Хочешь сказать, - завершил я для себя, но вслух его мысль, - если бы не куча вот этих ритуальных сложностей, то все бы только и делали…

- Именно так! – подтвердил отец. – Причем с кем попало, где попало, когда попало. Это же первичный инстинкт. Взять, собственно, тебя… то есть твоего приятеля. Мучился бы он тогда сомнения этими – на тему «как»? Нет, просто приступил бы к делу и все тут.

Тут я вдруг понял, что запутался: вроде начал-то он как раз с того, что нужно, презрев ритуал, сказать все, как есть…

- Но ты же сам… - начал было я.

Отец сразу кивнул, не дослушивая: мой вопрос он, очевидно, предвидел.

- Речь ведь не шла о том, чтобы презреть все нормы. Наоборот, я всегда за то, чтобы приличному человеку себя и вести прилично. Но есть нормы, а есть ритуалы. Последние, как я уже сказал, больше для масс все-таки. Как бы это ни прозвучало: для людей не слишком высокого культурного уровня, и такого же, соответственно, уровня осознания собственных побудительных мотивов. Им, чтобы человеческий облик не терять, безусловно, нужны ритуалы. Что касается тебя, то ты, смею надеяться, его и так не потеряешь.

Он на некоторое время прервался – то ли просто устав говорить, то ли чтобы дать себе возможность завершить «прием пищи», то ли чтобы дать мне осознать, что больше не стоит делать вид, что речь идет о приятеле. Понимая, что пока что он вряд ли закончил мысль полностью, я не стал влезать с комментариями и тоже сосредоточился на еде.

Отец встал из-за стола, подошел к раковине, принялся мыть свою тарелку.

- Поскольку ритуалы примитивны, - продолжил, как я и ожидал, он, - у тебя они вызывают естественное ощущение: тебе кажется, что делать так глупо и пошло. Вместе с тем, ты уже знаешь, что все делают именно так, поэтому тебе трудно убедить себя в том, что это неправильно. Здесь общество подавляет тебя своим весом: «всех» много, а ты один. Так ведь?

Я кивнул, согласившись тем самым как с самим выводом, так и завуалированным предложением более не отвлекаться на «приятеля».

- И знаешь: я думаю, это хорошо, - интонационно выделив последнее слово, сказал отец. – Я думаю, это говорить в тебе личность – и не нужно ее подавлять, особенно в таком случае. Ритуалы – они нужны, чтобы ограничивать инстинкты. Первичные инстинкты. Мыслящему, тем более самостоятельно мыслящему человеку не нужны никакие ритуалы – он ведь не руководствуется инстинктами. Точнее сказать, он способен понять, где и когда им владеет инстинкт. И рационализировать его.

- Рационализировать?

- Да. Разумом победить его. Точнее – им овладеть. Увидеть ситуацию целиком. Увидеть отправную точку. Увидеть конечную цель. Увидеть тот путь, который нужно преодолеть, осознать ответственность, которую подразумевает достижение конечной цели. Если все это наличествует, предохранители, ритуальные хороводы – все это можно исключить как элементы, утратившие рациональное назначение, но при этом снижающие коэффициент полезного действия. Исключить – и следовать к осознанной цели, наплевав на любые условности.

Поставив тарелку в сушилку для посуды, он повернулся лицом ко мне. Я молчал, одновременно пытаясь как раз «осознать» и накрутить на вилку остатки макарон.

- Ты понял меня?

- Честно говоря, не совсем, - признался я. – Вот это, последнее… Не слишком ли заносчиво, а?

- Возможно и так, - снова удивил меня отец. – Чай будешь?

Я кивнул.

- В конечном счете все это не так важно, - пояснил он, наливая в чашки заварку. – Неважно, как это выглядит. Неважно, что об этом думают другие. Важно лишь понимание: чего именно хочешь добиться ты? В частности, с этой девушкой. Если по-легкому, просто время провести – тогда уместен ритуал, но речь ведь не об этом, как я понимаю. Если же ты думаешь: это – она, тогда – к черту всю эту чушь! К черту! Только честность, только искренность. И безо всяких ритуалов тогда станет понятно, что происходит. Обоим станет понятно…

- А если ей не станет? – спросил я. – Такое ведь тоже возможно?

- Тогда это, наверное, не она...

Отец поставил передо мной чашку, посмотрел на часы, которые он носил на руке циферблатом вниз и снимал только ночью, после перевел взгляд на меня.

- Кажется, слишком я тебя нагрузил… - проговорил он с выдающим некоторые сомнения в себе выражением легкой досады на лице. – Наверное, ты хотел услышать немного не это?

- Ну что ты, пап? – поспешил я сгладить неловкость, стараясь при этом прозвучать достаточно убедительно. – Совершенно не… Наоборот, это было очень ценно! Я обязательно передам…

Последнее вырвалось само собой. Отец слегка улыбнулся, я, сообразив, что зарапортовался, быстро отвернулся к окну. Вряд ли, впрочем, это помогло скрыть то, что мне стало стыдно: опять предательски загорелись мочки ушей.

- Что ж, передай, - мгновенно заставив себя снова стать серьезным, отозвался отец. – Может, пригодится…

Более не садясь за стол, он в несколько глотков выпил свой чай, несмотря на мои попытки вытолкать его с кухни, вымыл сам всю посуду, и, быстро собравшись, отправился по «не менее важным» делам.

Я остался один на один с обилием услышанных от отца умных и сложных слов. Не сказать, чтобы я не знал их значения, однако же связать эти значения с тем смыслом, который он вкладывал в сказанное, а после этого еще и сформулировать собственное ко всему этому отношение – задача была явно не на одну минуту. Тем более что далеко не все услышанное казалось мне бесспорным.

Странно: отец никогда не казался мне высокомерным. Со стороны это могло, вероятно, выглядеть так: он часто бывал погружен в себя, молчалив и неулыбчив; но я-то знал: все как раз наоборот, отец скорее застенчив, в быту довольно скромен и всегда стремится избегать любых конфликтов. То есть за внешней суровостью он просто прячется. Потому вот это, сегодняшнее: «для масс», «для нас», не прозвучало из его уст органично. Нет, мне точно никогда не казалось так, что ему в самом деле наплевать на чье-либо мнение.

Тем не менее, как бы ни было это все обставлено, какими бы странными или «лишними» словами ни была окружена основная мысль, сам по себе полученный от отца ответ на основной заданный вопрос… это ответ, безусловно, позволил мне почувствовать себя увереннее. Не успокоил, нет – ведь никто не пообещал мне успеха; дело было скорее в том, что после этого разговора думать я стал не столько об удаче, сколько об ответственности, – и вот тут выходило теперь все так, что и за успех, и за неудачу ответственны в любом случае двое. В конце концов – вдруг и вправду не она? Такое ведь уже со мной случалось: чего только ни нафантазировал я себе прошлой весной про Сметанину, чего только мне про нее ни казалось; но стоило всего-то один раз остаться с ней один на один, стоило ей только открыть рот, как сразу, буквально за миг, все как рукой сняло…

В общем, в больницу в тот день отправился я в итоге в настроении весьма бодром, воодушевленном и даже решительном; и особенно грело мне душу то, что сокровенным мне не пришлось делиться ни с кем из тех, в ком я не был до конца уверен. А отец – ну кому он в принципе может про наш разговор рассказать? Разве что матери? Нет, по идее, не должен и ей - ведь он… он точно все понял. Я это почувствовал - а значит, так оно и есть.

Две долгих недели

Двенадцать дней подряд в больницу я ездил как на работу – и все без толку. Чего только ни придумывал, чтобы объяснить матери свое ежедневное, включая выходные дни, отсутствие дома: то рассказывал, что нужно съездить в библиотеку (слава богу, она ни разу не спросила в какую), чтобы получше подготовиться к репетитору по истории, то говорил, что хочу погулять с друзьями по центру, то мне внезапно понадобилось в «Кинолюбитель» на Ленинском(19), потому что только там можно купить унибромовскую фотобумагу(20), то возникла острая необходимость сгонять в «Московский» за проявителем… Получается у меня или нет врать с минимальной правдоподобностью, уверенности не было; отец помалкивал, а мать каждый раз мычала «понятно» и никаких видимых признаков, что она меня раскрыла, не подавала.

Каждый день я приезжал в больницу к часам посещения и, памятуя, где вышла из лифта та девушка, болтался на пятом этаже, в хирургическом отделении. Там мне поначалу приходилось, конечно, регулярно объясняться с сестрами на предмет того, чем я тут занимаюсь и почему сижу в коридоре, и, конечно, находилась среди них такая, которая гнала меня прочь. Когда такое происходило, я уходил, но через полчаса-час, намерзшись на улице, возвращался; чаще всего еще до этого, а уж после точно, находился кто-нибудь среди врачей, сестер или больных, кто за меня вступался; в конце концов ко мне привыкли все и стали разрешать сидеть рядом с постом сколько угодно. Через неделю гонять вовсе перестали, и я, можно сказать, стал на пятом этаже своим человеком. Теперь со мной охотно беседовали, бывало, кормили, случалось, просили помочь; пытались помочь и мне, но установить по моему описанию личность разыскиваемой никому не удавалось – тем более что под то описание, которое я был способен составить, подошла бы, наверное, каждая пятая девушка; и даже здесь, в хирургии, имелась восемнадцатилетняя высокая блондинка по кличке «Анька-Синеглазка» (почему Синеглазка, не знаю: глаза у нее были не синие, а скорее бирюзовые, цвета морской волны; основным же ее «достоинством» являлись не глаза, а формы), к которой меня, выслушав мою историю, смеха ради сватали все кому не лень.

Было бы, вероятно, разумнее устроить свой пост не на пятом этаже, а внизу, у проходной, но коротать время, общаясь с вахтерами, мне совсем не хотелось. Добиться от них толку тоже оказалось мне не по силам, хоть я и предпринимал робкие попытки навести мосты с Алексеичем и его сменщиками. Предлагал (не зная, по правде, где достать) даже «универсальную валюту»(21), но вытянуть из этих старых крыс хоть что-то конкретное так и не получилось: отнекивались, ссылаясь не то, что «народу ходит много»; звучало это правдоподобно, и я ничего не подозревал. Странной не показалась мне даже та легкость, с которой я с самого первого дня проникал внутрь: и Алексеич, и прочие пропускали меня без лишних разговоров, разве что соблюдая должную значимость в виде вопроса о том, куда я следую.

Отдельной заботой было не попасться матери в ее дежурство: в эти дни я совсем не пользовался лифтом и передвигался с этажа на этаж только по лестнице и с большой осторожностью – сначала прислушиваясь к шагам и голосам, лишь после совершая перебежки. Боясь ее появления, естественно, я дергался и «у себя», на пятом, чем немало веселил публику: мне предлагали «подлечиться» в неврологии.

В общем, это были и необычные, и по-своему интересные дни. Как минимум, они сильно отличались от привычно-серой обыденности. Коротая время, я боролся с Пастернаком, без особого рвения заигрывал с Синеглазкой, помогал ей и другим медсестрам, когда требовалась мужская сила, чтобы «перемещать» больных, общался с пациентами, среди которых нашел немало интересных людей, и даже почти подружился с главным, не по должности, а по призванию и по реальным делам, больничным хирургом Львом Николаевичем – естественно, звали его все «Толстой», естественно, он некоторым образом поддерживал этот образ искусственно, то есть наличием длинной седой бороды и колоритными манерами; впрочем, и без того был он здесь фигурой легендарной: начинал еще во время войны, когда на этом месте только открылся госпиталь, и до сих пор, в свои семьдесят пять, вырастив не одно поколение учеников, в буквальном смысле не вылезал из операционной.

Все это время я, конечно, понимал: как ни крути, благосклонностью местного населения я обязан матери – даже если для этого она ничего конкретно не сделала (а я, по понятным причинам, полагал, что это так). Тем не менее тот факт, что самые разные люди общаются со мной (особенно больные – многие из них весьма охотно рассказывали мне о своей жизни) и мною не брезгуют, меня весьма вдохновлял: впервые полностью погрузившись в среду, отличную от компании сверстников, чувствовал я себя в ней едва ли не более органично. Как минимум за эти дни здесь о жизни я узнал гораздо больше настоящего, чем за гораздо больший срок из учебников; здесь – любой почти разговор, даже и с медсестрами, без сомнений, имел содержание; говоря проще, здесь я впервые по-настоящему почувствовал: детство уже закончилось.

Несмотря на обретенный по пути опыт, отсутствие результата меня, конечно, удручало. Самостоятельно установить местонахождение той девушки мне так и не удалось, и к тому моменту, когда в очередное свое дежурство мать явилась за мной на пятый этаж, надежд на случайную встречу почти не осталось: в хирургии больные надолго обычно не задерживались.

18 октября, среда

В тот день, зная, что мать в больнице, пробирался я на свой пост аккуратно; пробраться сумел, но ей все равно удалось застать меня врасплох: в хирургии дежурила Синеглазка (поначалу, признаться, она не произвела на меня никакого впечатления, но после, когда уже и сам перестал толком понимать, зачем все еще езжу в больницу, я едва не поверил в то, что она – это та и есть) и, заболтавшись с ней, об осторожности я забыл в самый неподходящий момент. Даже деревянную улыбку на лице медсестры и ее остановившийся за моей спиной взгляд я принял на счет своего остроумия; излишне говорить, что, услышав неожиданно знакомый голос, я совершенно позорно потерялся.

Я повернулся в матери; выглядел в этот момент, подозреваю, я очень глупо еще и потому, что, едва ли не впервые ощутив себя в последние дни по-настоящему взрослым, вмиг снова стал маленьким – и произошло это, как назло, именно на глазах у Синеглазки… К счастью, я подумал: что-то подобное должен, вероятно, чувствовать развалившийся на хозяйской кровати пес, который резнежился до того, что проспал появление хозяина и спросонья огреб от него размашистого пинка под зад; эти невольно посетившие мою голову параллели с зашедшим в гости к Барбосу Бобиком(22) спасли меня: мне стало смешно и потому не так неловко.

- А ты…

Вопрос сформулировать мне не далось, а Анька-Синеглазка не нашла ничего лучше, как громко и визгливо расхохотаться над моим лепетом; и тут даже аналогии с комедийным сюжетом любимого мультфильма не выправили ситуацию: не вовремя и неэстетично развеселившись, она мгновенно и безвозвратно утратила в моих глазах всякую привлекательность.

- Я – что? – мать тоже усмехнулась, но, бросив быстрый взгляд на медсестру, сразу осеклась и добавила: – Пойдем, Егор, надо поговорить.

Пробормотав с сторону Синеглазки «ладно, пока», я взял свою насквозь мокрую куртку (в этот день, как и в тот, когда я ее (курсив) впервые встретил, город поливал холодный, тягучий дождь) и покорно поспешил вслед за матерью, которая быстрым шагом двинулась в сторону лифта

- Ко мне в кабинет, - коротко пояснила она, когда мы чуть удалились от поста.

Мы молча зашли в кабину, поднялись на два этажа.

Перед рентген-кабинетом стояла очередь, собравшейся войти сразу вслед за нами женщине мать властным, не терпящим возражений тоном велела ждать, тем самым дополнительно смутив и меня; в итоге, едва закрыв за собой дверь, я, упреждая расспросы, которые, как мне казалось, неизбежны, атаковал ее сам:

- И давно ты, интересно, в курсе?

Вопросу она не удивилась – как будто заранее знала, что он обязательно прозвучит.

- В курсе чего? Что ходишь сюда зачем-то – с первого дня. Зачем ходишь – с позавчерашнего. Может, куртку просохнуть повесишь?

- И кто же на меня донес?

Мать поморщилась.

- Донес… скажешь тоже! С вахты сменщице сразу позвонили, она мне, кто еще мог?

- И ты попросила меня пускать?

- Ну… трудно это назвать «попросила». Но, в общем, да.

Странная лояльность вахтеров получила, таким образом, объяснение, но я по этому поводу ничего похожего на удовлетворение раскрывшего тайные взаимосвязи сыщика, конечно, не испытал. Скорее наоборот: сообразив, что из этого следует, я почувствовал себя глупым, маленьким мышонком.

- Так, значит, все были в курсе? И сестры? И Толстой? И больные?

- Про больных – не знаю, а сестры, да; ну и Лёва, естественно.

- Ты им сказала?

- Да о чем, Егор? – мать пожала плечами, искренне, кажется, не понимая, как можно было сохранить наши с ней родственные отношения в тайне. – О том, что ты мой сын? Так Лёва тебя сам в первый же день срисовал. И сестрам – чтоб от тебя отстали – это он им сказал. Да они, как я понимаю, и сами-то не особо препятствовали, да? Ходит мальчик, развлекает, помогает за просто так…

Я стоял перед матерью, смотрел сверху вниз в ее усталые большие глаза. Мою упреждающую атаку она отбила играючи, без усилий, и из-за этого я почувствовал себя совсем уж беспросветным идиотом.

- Кто как, были и бдительные, - сначала рефлекторно вступился я за сестер, а после, осознав всю картину целиком и едва не задохнувшись от обиды и от стыда за явленную всем бездарность, почти вскричал: - Так значит, все всё знали, да? И ты знала? И две недели спокойно наблюдала, как я тут торчу, как теряю время, как ничего у меня не получается? И ты ничего…

Мать подняла руку, тем самым призывая меня остановиться; но сделать это сходу я не сумел.

- То есть все знали? Все?! – срывающимся, детски-капризным, едва не плачущим голосом повторил я. – Вы, получается, надо мной смеялись, да? И как, хорошо повеселились?
От души?

- Егор, погоди, постой! – потребовала она. – Остановись!

Я остановился – но не потому что она так велела. В горле у меня вмиг пересохло еще от одной неожиданно-кошмарной мысли.

- И отец? – прохрипел я. – И он про наш разговор стукнул?

- Егор, остановись! – повторила мать громче. – Ну все, хватит! Успокойся и послушай и меня!

С трудом совладав с собой, я замолчал.

- Все ведь не так, совершенно не так! – сказала она, и в голосе ее и в выражении лица, мне показалось, проступила легкая обида (вернее, те ее признаки, которые не получилось скрыть). – Начнем с того, что мне ты ничего вообще-то не сказал. С какой целью ты сюда ходишь – я же этого не знала. Может, ты к Аньке этой решил… м-м-м…

Она замялась, подыскивая слово. Я подсказал:
- Подкатить?

- Хотя бы и так. Может, правда, решил, хотя вообще-то…

- Что? – поняв это как не слишком высокую оценку подобного выбора, задиристо откликнулся я.

- Да ладно, ничего… - развивать тему она не стала. – Что у тебя с отцом какой-то разговор, об этом я, поверь, вообще впервые слышу…

- Да ладно? – не поверив, перебил ее я.

- Говорю тебе! – мать сердито сдвинула брови. – Молчал, как партизан; об этом я с ним еще…

- Нет-нет! – замахал я руками, вступаясь теперь за отца, и на всякий случай соврал: - Он не виноват, это я его никому не говорить попросил. Потом я с ним просто советовался, конкретного ничего не рассказывал.

- Так вот! – продолжила мать (теперь она, похоже, не очень мне поверила). – Про то, что ты незнакомку какую-то тут разыскиваешь, мне Лёва позавчера только поведал – после того, как ты ему в этом самолично признался.

Все действительно было так: сестрам на свои беды я нажаловался уже давно, а довериться Толстому решился недавно; получалось, стало быть, так, что он, не полагаясь на женские сплетни, ждал, пока я расколюсь в личной беседе, получалось, что все вокруг вели себя по отношению ко мне более чем корректно, получалось, что идиотом был только я.

- Так значит, уже два дня тем не менее… - прижатый к земле еще более унизительными догадками, снова капризно прохныкал я. – И чего же ты ждала?

- Нет, это значит как раз совершенно обратное, - ровно, как припечатала, произнесла мать, и когда я сообразил, что значит еще и это, степень моего разочарования в себе подпрыгнула так высоко, что мне стало уже не стыдно и не обидно, а просто смешно: ну как и впрямь можно было не догадаться сразу, почему свою осведомленность она решила обнаружить именно сегодня?

- Обратное? – чтобы скрыть улыбку, я сделал вид, что удивился.

- Обратное, - серьезно, явно стараясь не выказывать родительского высокомерия, повторила мать. - В терапии, на четвертом… ликвидатор там один лежит, с Кольской станции(23). С довольно сильным облучением он, третий раз – на восстановительной. Так вот к нему ходят жена и дочь, и дочь вроде как похожа на ту, что ты Лёве описывал.

- На четвертом? – окончательно уничтоженный, проговорил я. – Всего-то этажом ниже?

- Если бы на девятом – было бы не так обидно?

Мать все же усмехнулась – думаю, с сочувствием, но мне снова стало от этого тошно. Даже ей, вероятно, сложно было понять, почему издевательская близость четвертого и пятого этажей добила меня окончательно. Мой кретинизм окрасился яркими, издалека заметными красками: получалось, я еще и не сумел найти то, что почти в буквальном смысле находилось у меня под носом.

Она постучала ладонью мне по груди: обычно она делала так, когда хотела меня поддержать; наверное, так было и сейчас, но в тот момент мне показалось, что сделала это она небрежно, снисходительно.

- Хоть бы спасибо сказал… - вздохнула она (наверное, без укора, но и тут показалось: с укором). – Все отделения обзвонила, между прочим, и не по разу. Хотела, конечно, тебе помочь – и как можно скорее. Как выяснила – сразу пришла.

Из-за того, что мать в итоге начала передо мной оправдываться, мне стало еще и неудобно. Она правда хотела помочь – в этом я не сомневался, но во что это вылилось? Мне казалось: все получилось ровно так, чтобы подчеркнуть мою беспомощность. Где-то внутри осела досада, и это оказалось сильнее меня – и в результате тогда, в ее кабинете, я так и не нашел в себе сил, чтобы сказать ей спасибо.

Пауза длилась недолго: поняв, что время благодарности еще не настало, мать поспешно разрядила неловкость.

- Иди же, чего стоишь? – она снова дотронулась до меня рукой: теперь взяла за локоть и чуть подтолкнула к выходу. - Четыреста шестая палата. Егоров – этого чернобыльца фамилия.

- Егоров… - пробормотал я.

- Да, как ни смешно… Иди, меня народ ждет. И вот еще: жена и дочь его через день навещают обычно. Так сестра сказала. Так что если не сегодня, то завтра…

- Ладно, тогда я пошел…

- Давай.

Я вышел из рентген-кабинета и направился к лестнице, чтобы спуститься на четвертый этаж. Коридор был длинный, времени подумать достаточно, но только уже на ступеньках я вдруг отчетливо понял: вот сейчас, через несколько уже секунд, я, быть может, ее наконец встречу – не в мечтах и фантазиях, не во снах и в бреду, а вполне наяву, в самой обыденной, прозаичной и даже в не слишком благоприятной для знакомства обстановке: например, когда на нас будут глазеть незнакомые люди, или, хуже того, когда рядом будет ее отец, или, еще хуже, когда ей нужно будет, допустим, вынести за ним судно…

От волнения во рту противно пересохло, сердце бешено заколотилось, все тело одолела липкая, дрожащая слабость. Мне стало опять неловко, стало страшно, стало противно от себя самого: от того, что я выставил себя в этой больнице на всеобщее посмешище, от того, что мне не наплевать на это; и в этот момент мне почти непреодолимо захотелось просто сбежать – сбежать и забыть как наваждение и девушку, и больницу, и все последние дни; испугавшись каждого из страхов в отдельности и всех их вместе скопом, я замер между четвертым и пятым этажами и почти уже повернул назад; предотвратила мою попытку к бегству не иначе как сама судьба, явившись в лице также спускавшегося вниз по лестнице хирурга Льва Николаевича: приблизившись, он размашисто подал мне для рукопожатия ладонью вверх свою не по-стариковски крепкую руку и шутливо, в своей обычно-торжественной, можно сказать, церемониальной, манере, поприветствовал меня словами:

- Здорово-здорово, молодое поколение! Нешто – судьбе навстречу?

От его хитро прищуренных глаз в стороны разбегались веселые морщинки, глядя на которые я понял: теперь, не покрыв себя позором окончательно, мимо четвертого этажа мне никак не пройти. Пытаясь сообразить, что за смысл вложен им в сказанное, самый общий или вполне конкретный, я натянул на лицо радостную улыбку и выпалил в ответ:

- Здравствуйте, Лев Николаевич!

Аккуратно, вряд ли в полную силу, пожав мне руку и отпустив ее, Толстой картинно качнул из стороны в сторону корпусом, широко улыбнулся и подмигнул мне с заговорщицким видом; вероятно, чтобы у меня совсем не осталось сомнений относительно его деятельного участия в той самой судьбе, навстречу которой я спешу, он, слегка наклонившись ко мне, добавил:
- Завидую! Иди-иди, не дрейфь!

На это я сумел только кивнуть. Уловив исходящее от меня напряжение, Толстой потрепал меня по плечу и весьма по-молодецки устремился вниз; я же, сделав пару глубоких вдохов, спустился еще на пролет, открыл дверь в отделение терапии и двинулся вдоль по коридору, пытаясь сориентироваться в номерах палат.

Четыреста шестая оказалась прямо напротив поста. Там сидели две женщины в белых халатах: одна пожилая, со строгим острым лицом, читала газету, другая, помоложе, лицом поприятнее и в очках, негромко разговаривала по телефону.

- Вы к кому? – недобро встретила меня пожилая.

Я замялся, не понимаю, как это объяснить.

- Вообще-то мне сюда, - я показал на дверь палаты, - мне к этому, к Егорову…

Моя неуверенность сестре явно не понравилась.

- А вы им кто будете? – еще строже спросила она.

Ее манера выражаться напомнила мне Толстого, я невольно и крайне неуместно улыбнулся.

- Что смешного? – остролицая сдвинула брови, и я понял, что следующей ее фразой почти наверняка станет предложение мне выйти вон.

К счастью, в этот момент вторая медсестра отвлеклась от разговора по телефону и сказала первой быстрым шепотом:

- К Егорову он? Ленка с седьмого звонила, пусти его, пусть заглянет.

- Фотограф?

- Да-да, пусти.

Недовольно поджав губы и ничего мне больше не сказав, пожилая слегка наклонила голову. Путь был открыт, и я почувствовал, как с затылка за шиворот ручейками устремились струйки пота.

Дверь в тамбур, где находились (я это знал) душевая и туалет, была открыта, вторая, непосредственно в помещение, где лежали больные, притворена. Подойдя к закрытой двери и взявшись за ручку, я успел подумать, что не знаю, как выглядит этот Егоров, не знаю, как вести себя, если она там, не знаю как – если ее там нет; но двигался я быстрее, чем работала голова, потому подобные мысли уже не смогли остановить меня.

Сомнения, к кому именно я иду, отпали сразу, как только я сделал шаг внутрь: на койке рядом с окном полулежал мужчина с бледным лицом, в очках в толстой пластиковой оправе, а рядом с ним на стульчике сидела женщина – нет, не она, но как две капли воды на нее похожа, только выглядит сильно старше, выглядит измученно, выглядит, пожалуй, слабо.

Что ж, это определенно был не мой день, потому неудивительно, что и здесь я выступил как полный идиот: связав на ходу увиденное со словами матери, как повести себя, так и не придумал – в результате, открыв было рот, чтобы извиниться и быстро ретироваться, но утратив дар речи, я нерешительно застыл в дверном проеме. И шестеро больных, и все их посетители вопросительно уставились на меня; от этого – стушевался совсем. По жжению на мочках ушей я понял, что покраснел; чувствуя капли пота уже и на лбу, начал судорожно отирать лицо рукавом балахона.

Так продолжалось несколько секунд, пока я не услышал вопрос о том, кого потерял; и задал мне этот сочувственный вопрос, конечно, Егоров; разбуженный его участием, вконец смущенный и потерянный, я прохрипел в ответ что-то нечленораздельное и неуклюже попятился обратно в коридор.

- Нашли? – спросила меня медсестра в очках.

Закончив телефонный разговор, она больше не шептала; голос у нее был негромкий, приятный, но все равно от ее вопроса я вздрогнул так, будто мне неожиданно и визгливо выкрикнули что-то в самое ухо. Ничего ей не ответив, я попятился дальше – к лестнице; чуть отойдя, повернулся спиной к посту и почти что бросился бежать.

- Погодите! – услышал я. – Постойте же, молодой человек!

Страх и стыд гнали меня прочь, но я все же остановился. Возвратиться обратно и оказаться в опасной близости от палаты четыреста шесть заставить себя не смог – чувствовал себя я в этот момент так, словно всего за четверть часа опозорился перед всем миром, и этого позора мне хватит надолго; впрочем, возвращаться и не понадобилось: медсестра в очках не только подошла ко мне сама, но и, взяв за локоть и подтолкнув в сторону лестницы, показала, что понимает: лишние свидетели нам сейчас не нужны.

Вместе мы молча прошли по коридору, вышли на лестничную площадку.

- Вы ведь девушку ищете, дочку этого Егорова? – спросила она.

- Кажется, да… наверное, - еле ворочая языком, с трудом выговорил я.

Сомневался я уже не в том, кого именно ищу: с этим как раз все вроде бы стало ясно; однако же полученное только что очередное подтверждение того, что в этой больнице едва ли не все оказались "в курсе событий", не могло не поколебать мою уверенность в правильности затеянного.

Медсестра подняла на уровень плеч обе руки, обратила их ко мне белыми, тонкими ладонями.

- Прошу вас, не волнуйтесь! Не надо… ведь в этом нет ничего такого. Это я говорила с вашей мамой.

Я сделал глубокий вдох, с шумом выдохнул, кивнул.

- Ищу девушку, да. Мама сказала, да… Сказала: она может быть здесь, сказала про Егорова. Сейчас ее там нет, но похоже…

- С матерью – одно лицо просто, да, - сразу догадавшись, о чем я, подтвердила медсестра. – Они по очереди навещают обычно. Иногда с маленькой еще девочкой, наверное, с сестрой. Лене вчера я, что знаю, рассказала; но кто из них будет сегодня по очереди – за этим не слежу, конечно… Недавно пришла она, посетительница, я вашей маме как раз позвонить собиралась, а тут вы… Я думала, вы сами у них спросите, но, видимо…

- Растерялся, - честно признался я. – Не знаю, как с ними заговорить.

- Да и необязательно, думаю, - успокоила она. - Он долго уже тут, несчастный этот, и выписываться ему не скоро еще. От этого быстро не лечат. Так что это точно не последний шанс. Завтра, думаю, дочка к нему приедет, почти наверняка. Они ведь немосковские, за городом где-то живут, не наездишься. Поэтому и появляются по очереди. В общем, ты подойди завтра, а я сменщице передам. Сможешь?

Снова нужно было сказать спасибо, и снова получилось так, будто язык мой не повернулся во рту. От того, что она начала называть меня на «ты», мне стало чуть легче, чуть теплей; но все равно и в подтверждение, и в благодарность я не сказал ни слова – вместо этого, начал часто, как немой, трясти головой. Тем не менее она тоже кивнула в ответ; и в ее глазах, в глазах женщины в белом халате, мне отчетливо увиделось в этот момент странное, не совсем обычное для привычного ко всему «медработника» спасительно-неравнодушное сочувствие. Сочувствие в тому бледному, со слабыми, истонченными, редкими волосами мужчине, к «ликвидатору» Егорову, сочувствие к его жене и дочке, которым, чтобы его навестить, приходится приезжать каждый день из неизвестно какого еще Подмосковья, сочувствие и ко мне, наверняка странноватому, на ее взгляд, и довольно бестолковому «тинэйджеру»…

19 октября, четверг (ночь, бодрствование)

Ночью мне стало нестерпимо стыдно перед матерью за вчерашнее: за то, как вел себя с ней, за то, что не поблагодарил ее за помощь, за то, что даже не зашел к ней, уходя из больницы. Вечером она ничего не спрашивала, и я тоже молчал; теперь было стыдно и за это.

Не только перед матерью – стыдно стало и перед другими тоже: перед хирургом Львом Николаевичем, перед медсестрой в очках, которым я тоже не сказал спасибо, перед всеми теми, кто искренне, наверное, хотел мне помочь, а я даже не подозревал об этом. Теперь это был уже не унизительный стыд пойманного на том, что пытается казаться взрослее, чем есть, мальчика; теперь меня терзали настоящие угрызения совести, опять же, правда, не конкретные, а общие, словно бы я провинился передо всеми сразу во всем, в чем только возможно провиниться. Думаю, так я чувствовал себя еще и потому, что голова моя с того момента, как стало ясно: вот-вот все решится, работала примерно так же, как сразу после алкогольных экспериментов у Никифорова: окружающая действительность представала мутной, а детали ее плохо различимыми, как будто я пытаюсь разглядеть что-то через залитое дождем автомобильное стекло. Нет, я, конечно, не падал и не сносил углы; скорее, это было так, словно я бреду в окутавшем все плотном тумане, и мне хочется кричать, звать на помощь, осторожно, как ежику, зовущему лошадь, или громко, отчаянно, как медвежонку, зовущему ежика(24); мне этого хочется, но вокруг никого нет, и я не знаю, к кому можно обратиться.

Дождь прекратился только за полночь. Он перестал уныло и настойчиво барабанить по подоконнику, сделалось тихо, и из-за стены стали слышны слегка приглушенные голоса родителей. Возможно, они говорили обо мне, а может, и нет; об этом я задумался лишь на мгновение; в любом случае и голоса, и свет фонарей за окном, и даже мои ощущения и желания – все это болталось где-то на заднем плане, как искусственные декорации, на фоне которых разворачивается основное действие. Им – основным действием – должен был стать грядущий день.

Заснуть не получалось, ворочаться надоело; я вылез из постели, подошел к окну. От него потянуло холодом: к вечеру температура на улице явно опустилась ниже нуля. Мерцало прояснившееся ночное небо: еще пару часов назад оно было непроницаемо-пустым, теперь – стало прозрачно-черным, чуть серебристым, таинственно подсвеченным половиной луны. Прямо напротив, над домами, ярко засверкала Венера – отличить ее от Юпитера, Марса или какой-нибудь яркой звезды я давно уже мог без подзорной трубы и без помощи старших, ведь другой такой на небе просто не было: самая близкая, самая горячая…(25)

Я долго сидел у окна и смотрел в ночь. Голоса родителей стихли, но я слышал, что они не спят. Я всегда знал, когда там, за стеной, происходило то самое, в результате чего Виталик и я появились на свет; хотя они, стесняясь нас с братом, боясь нас разбудить, всегда старались не шуметь, звуки, которые их выдавали, все равно прорывались сквозь железобетон: приглушенные возгласы, спинка кровати, трущаяся о стену, повизгивающий скрип пружин матраса – я всегда знал, что там происходит, знал даже в самом глубоком детстве – и очень долго, пока сам не вырос, не мог понять, почему брат требует от меня «об этом помалкивать».

Сейчас же, под эти самые звуки, я смотрел в ночь и думал вовсе уже не о том, можно ли мне задать отцу или матери сакраментальный вопрос; сейчас меня занимало иное: с чем завтра я приду к той девушке? Кто я и что во мне есть? Что смогу я ей о себе рассказать? Ведь рассказать нужно правду; а правда – какая она?

Казалось, да вот такая: глядя в ночь, я вижу за окном улицы и дворы мрачноватой городской окраины – привычный мне с малых лет мирок, живущий по своим (но вовсе не по «особым») законам. Мир – не имеющий ничего общего с тем, что можно о нем узнать с экрана и с любых страниц, даже с таких, преимущественно не парадных, как нынешние.

Обычная, обыденная повседневность – станет ли здесь когда-нибудь иначе? Те улицы и дворы, куда в позднее время человеку нездешнему лучше не попадать без особой нужды; а я смотрю туда и понимаю: ведь это и мои улицы. Не только холод, не только жестокость и злоба, еще и наш дом, наша жизнь. Эти улицы учат таких, как я, выживать: обычных парней с московской окраины; потому для нас они не только опасные и чужие, но и близкие, и манящие; эти улицы и толкают нас в спину, и не отпускают от себя…

Обычный парень с московской окраины, самый обычный. В этом – и моя слабость, и моя сила. В этом – моя правда, но стоит ли делиться ей? Стоит ли делиться с ней? Стоит ли говорить ей о том, что я самый обычный? Стоит ли говорить о предстоящем поэтому долгом пути – к тому, что многим другим уступается судьбой от рождения? Стоит ли объяснять, что выдираться из когтей окраины, чтобы получить от жизни самое элементарное, возможно, всю жизнь и придется – и кто еще знает: удастся ли выдраться?

Эти улицы и дворы – нет, я не люблю их; но я их, безусловно, чувствую; и чувствую тем острее, чем плотнее сталкиваюсь с другими, замахнувшись на большее(26). О том, что другие есть, - еще недавно об этом я только слышал; теперь еще и узнал: стать своим для самодовольно-претенциозных мажоров из спецшкол, для тех, кто ничего не знает и не узнает об улице, мне будет намного сложнее, чем я мог бы себе представить, – ведь никто из них, как выяснилось, не хочет ничего знать о таких, как я.

19 октября, четверг (ночь, воспоминание)

Это случилось в начале сентября и впервые в моей жизни: день рождения сверстника, на который мне нужно ехать, а не идти; не знаю уж с какого перепугу: то ли расчувствовавшись от встречи после летних каникул, то ли просто осознав через год знакомства мое наличие как реальность, на него меня пригласил едва ли не первый пришелец в мою жизнь из другого мира – с ним вместе мы готовились к вступительному сочинению. Пришелец (звали его совсем не мажористо: Ваней), по крайней мере, до этого самого момента, хоть и был он из тех, для кого что МГУ, что МГИМО не далекая и трудная ступень в неизвестность, а всего лишь одно из звеньев в цепи заранее распланированных шагов в его уже прекрасно обустроенной усилиями предыдущих поколений жизни, казался мне из всех чужих самым своим. В моей не слишком взыскательной системе координат это выглядело так уже потому, что на родном языке он изъяснялся, не употребляя в каждом предложении по пять-десять иностранных слов, имен или названий; тогда как именно так это делали две исключительно рафинированные, неестественно вежливые, и при этом расслабленные, и при этом томно смеющиеся, и, конечно, все и всегда знающие девушки – те, что тоже готовились к сочинению вместе с нами.

Ехать было стремно, но я согласился; что подарить? ах, брось, что за совковые формальности? В итоге в огромную, по моим понятиям, квартиру, на Академика Королева, где застал большую и, естественно, поголовно уже нетрезвую толпу моих ровесников (все – из второй французской спецшколы), привез я, конечно, позорную книгу; сильно сомневаюсь, что она заняла впоследствии достойное место на полке в этом доме. Не задалось и дальше: девушки смотрели на меня боязливо-презрительно, парни – больше насмешливо, некоторые, казалось, с признаками жалости. Хозяин, будучи уже не вполне в состоянии произнести что-то связное, представил меня довольно туманно. Мне наливали, но завязать разговор ни с кем не получалось, и я чувствовал себя как болтающаяся под ногами большая собака: она грустно ходит туда-сюда, не находит, куда ей деться, и в силу своих размеров всем мешает; ее хотят пнуть, оттолкнуть, отогнать, но это боязно – никто ведь не знает, что она не кусается; да в общем, когда я пытался открыть рот, на меня и впрямь здесь смотрели как на внезапно заговорившую дворнягу…

Оставив вскоре попытки органично влиться в бушующий праздник, я молча подносил к губам рюмку с водкой и ставил ее обратно нетронутой. Первый час на меня хотя бы косились, после вообще перестали замечать; лишь когда я собрался уходить, один из ближайших, как я понял, друзей именинника, вдруг почему-то обратил на меня внимание. Вытащив на лестничную площадку «покурить», он стал, странно извиняясь, благодарить меня «за нашего мальчика»: «мы все исключительно признательны», «если бы не ты, брат, не сидели бы мы тут все в приятной такой компании» и тому подобное; ничего не поняв и окончательно от такого смешавшись, я только покивал и по-быстрому ретировался; ну а после следующего нашего литературного урока «наш мальчик» поведал мне: по дурацкой ошибке в «в приятной такой компании» меня с самого начала приняли за мента из местного райотдела, «того самого», который прошедшим летом оказал попавшемуся с косячком дури «мальчику» важную услугу: отпустил по-тихому, без составления протокола...

19 октября, четверг (ночь, почти уже сон)

Полбеды – почувствовать себя не в своей тарелке на сборище мажоров; но то, что мажоры еще и приняли меня за мента, которого приглашением в их высшее общество отблагодарили за услугу (покормили и напоили, поддержание светской беседы в программу не входило), - вот это доконало меня окончательно. «Мальчик» весело смеялся над случившимся недоразумением, а мне было совсем не смешно, ведь это полностью подтверждало: недаром, значит, и в обществе «мальчика», и в обществе двух рафинированных девочек, и в обществе всех, подобных им, я чувствую чужеродную свою неуместность. Не просто для них чужой – вообще не отличимый от окружающего сероватого ландшафта: что-то совершенно типовое, что-то обычное, что-то достойное внимание только в качестве полезной функции…

И вот как раз поэтому – там, за окном, определенно и моя улица. На пронизывающем ветру осенних вечеров, под тусклым светом фонарей, в темных дворах панельных многоэтажек все равно мне несравнимо теплее, чем среди этих. Здесь – с Косолаповым и Мельниковым, с Никифоровым и Филимоновым, со всеми остальными. Теперь я точно знаю это – и с этим знанием не так-то просто будет отсюда уйти.

Обычный, самый обычный… Я вдруг подумал: страшнее всего мне как раз из-за этого. Этого – я боялся: что она тоже окажется на том же бессмысленно-презрительном возвышении, откуда, не пытаясь различить детали, взирают на серый ландшафт. Если так произойдет, у меня не будет никаких шансов. Виноват я в этом не буду – но и поделать с этим ничего не смогу.

Подумал: хоть и боюсь, все же верю, искренне верю в то, что все будет не так. Не должно быть, нет; иначе – стал бы я таскаться почти две недели в больницу? Верю – и потому боюсь совсем чуть-чуть, самую малость, и за это я должен, во-первых, похвалить самого себя, а во-вторых, обязательно сказать спасибо: отцу и матери, хирургу Льву Николаевичу, той доброй сестре с четвертого этажа и всем остальным, кто так хотел мне помочь.

19 октября, четверг (ночь, сон)

В квартире по-прежнему едва топят, но от навалившихся воспоминаний и хаотичных размышлений мне становится жарко. Хочется пить; я возвращаюсь в постель и, нащупав около ножки кровати заготовленную для таких случаев чашку с водой, с жадностью опорожняю ее.

Окончательно затихают все звуки, настолько, что даже сама тишина, кажется, становится шумом; и краски, и свет, и вся жизнь – все постепенно растворяется в глубине ночи. Я знаю: что бы ни было утром, сейчас мне нужно заснуть, но глаза мои никак не хотят закрываться. Сна я боюсь - как неизвестности, как смерти, как провала в топкую, вязкую неясность: что станет со мной за эти несколько отделяющих меня от утра часов, не растворится ли все и насовсем, как сахар в воде, не исчезнет ли, не убежит, как дым?

Лежа на спине, смотрю в потолок; закрываю глаза – они открываются вновь. Потолок серо-непроницаем, пуст. Сна нет и нет, но потолок… что это с ним? Он словно бы плывет, раскачиваясь на нарастающих волнах, и с каждой новой волной колебания увеличиваются – то есть он и все выше убегает вверх, и все глубже проваливается вниз, а я лежу на дне, и меня вот-вот раздавит. Замирая от ужаса, я слежу за плавающим потолком и не знаю, что предпринять; перевожу взгляд на окно – там все по-прежнему; снова гляжу на потолок – он все ближе и ближе…

Что это может быть? Землетрясение? Ядерная война? Или я спятил? Перевернувшись на живот, я прячу лицо в подушку, но в этот момент раздается дверной звонок. Кто-то пришел? В такое время? Неужели на самом деле случилось что-то фатальное? Я вскакиваю и бегу к двери; теперь уже не только потолок, но и пол, и стены – все ходит ходуном; я с трудом добираюсь до двери, смотрю в глазок и вижу там чье-то лицо; сразу не узнаю, но что-то в нем есть знакомое – бледность, изможденность, запавшие глаза… Точно! Это же ее отец, тот ликвидатор, Егоров… но почему он здесь? его разве выписали? И как же теперь… Нужно скорее открыть и все выяснить – но дверь заклинило; «Постойте, не уходите!», - кричу я, изо всех сил дергая за ручку, и вдруг дверь разлетается пополам. Это потолок – он упал совсем низко, и снова устремился вверх; дверной проем перекошен, за ним никого уже нет. Спасаясь от очередной «волны», я падаю ничком, но все трещит и рушится. Что делать, когда провалится пол? Хвататься за воздух, держаться за отвесную стену, только не падать вниз…

Я просыпаюсь.

Лежу лицом к стене, на ее слабо освещенной поверхности угадывается контур выдранного куска обоев. Я вытираю потный лоб об подушку, переворачиваю ее, снова ложусь на спину. Потолок не качается, стены не падают. Тихо в квартире, тихо на улице. Я лежу, не шевелясь, боюсь двинуться: вдруг все снова зашатается, затрещит, обрушится? Ничего не происходит, но теперь я еще больше боюсь засыпать: не хочу повторения кошмара. Внимательно вслушиваюсь в тишину, и мне кажется, что я слышу, как кровь бежит по моим венам – иначе что это издает, как бурная река, непрерывный гул?

Гул нарастает – нет, это точно не во мне; возможно, с улицы? Я поднимаюсь, подхожу к окну, прислушиваюсь, повернувшись ухом к приоткрытой форточке – нет, звук явно и не оттуда. Он – с другой стороны, он из глубины; я поворачиваюсь лицом в комнату и не узнаю ее. Все в ней странно изменилось, стало нерезким расплывчатым: ни стен, ни кровати, ни стола, ни шкафа почти не видно, одни силуэты. Уже на моих глазах исчезают и они, и комната превращается в длинный-длинный тоннель, который неправдоподобно прямой стрелой уходит куда-то вдаль. Он залит странным светом, исходящим от стен; я с опаской смотрю назад – и там теперь ни окна, ни улицы за ним, только такой же пугающе бесконечный тоннель.

Откуда же гул? Он нарастает, наступает, но я все равно не понимаю с какой стороны; не понимаю до тех пор, пока из глубины не появляется яркий луч света. Странно: тоннель прямой, а свет словно бы выплывает из-за угла; он медленно движется в мою сторону, становясь постепенно все ярче и ярче. Я оборачиваюсь туда, где было окно, и обнаруживаю: оттуда тоже несется свет. Гул все громче – что это? Кажется, поезд… Точно… Два поезда, которые летят друг другу навстречу; вот-вот они столкнутся – а я ровно посередине между ними. Я смотрю под ноги, но не вижу ни рельс, ни шпал; но гул и грохот все равно нарастают; еще мгновение, и все смешается в страшную кровавую кашу – я падаю ничком и жду…

Просыпаюсь.

Лежу лицом к столу. Вот черт… серьезно же меня растопырило! Спина, шея, лоб – в поту; простыня, пододеяльник, наволочка – всё насквозь.

Переворачиваюсь, тянусь к чашке, поднимаю ее – она пуста. Встаю, вытираюсь одеялом, надеваю футболку, иду на кухню. Закрыв за собой дверь, включаю свет и ставлю на плиту чайник.

Часы на стене показывают три – до подъема целая вечность. Зато столько еще времени, чтобы все обдумать. Что, впрочем, обдумать? Сумею я или не сумею, увидев ее, промямлить хоть что-нибудь? Да ладно – пусть будет как будет. Что бы ни получилось, я точно смогу себе сказать: хотя бы попробовал. Возможно, это не так уж много; но так ли уж много вообще зависит от нас?

Немного… Но если хоть что-то зависит – уже и этого достаточно, чтобы действовать…

19 октября, четверг (утро и день)

Крепко заснул я лишь под утро, и будильник, как мне показалось, зазвонил почти сразу после того, как я закрыл глаза.

Спать, несмотря на бессонную ночь, мне совсем не хотелось; если от чего и покачивало, то лишь от нетерпеливого возбуждения, с которым – я это понимал – справиться до того, как все разрешится, мне вряд ли удастся.

Мать я застал на кухне – она заваривала чай; отец брился в ванной. Я достал из шкафчика посуду и приборы, расставил и разложил все на столе, помогая матери; за вчерашнее было стыдно, но как начать разговор так, чтобы это не выглядело напыщенно, как правильно подобрать для этого слова, никак не приходило в голову.

- Тебе налить? – спросила она, держа на весу чайник.

Голос у нее был ровный, без признаков какого-либо напряжения, и это помогло мне немножко расслабиться. Кроме того, ее вопрос дал мне возможность произнести наконец заветное слово, пусть и по другому поводу.

- Да, спасибо, - сказал я, доставая из холодильника пачку маргарина.

- Есть масло, хочешь? – предложила мать(27).

Я отказался – не позерства ради, мне и впрямь было все равно.

Пришел отец, тоже сел за стол.

- Ну как ты? – спросил он, бросив по ходу быстрый взгляд на мать.

Я понял: оба в курсе; и оба понимают: день этот значит для меня немало.

Слова пришли как-то сами.

- Мам, пап, я, знаете, хотел сказать, - быстро выпалил я. – Хотел сказать вам: спасибо.

Они оба почти синхронно пожали плечами.

- Нет-нет! - поспешно, предваряя ожидаемое «не за что», выдохнул вдогонку я. – Вы оба мне помогли, вы поддержали меня и не только… Это было очень важно, правда!

Мать налила чай, поставила чашки на стол: сначала мне с отцом, потом – себе.

- Ну… мы всегда готовы. Чем может, - слегка запнувшись, негромко произнесла она.

Взглянув на нее, я заметил, что она покраснела и быстро отвела глаза в сторону; отец, не взяв еще в рот ни крошки, сразу уперся в чашку с чаем. Это стало для меня неожиданностью – и в этот момент, пусть тогда и ненадолго, я впервые в жизни перестал чувствовать нашу с ними разницу в возрасте, перестал ощущать себя самым младшим в семье. Не всезнающие и всесильные – а такие же, как и я сам: и родители тоже – могут не знать, что сказать и как себя повести; у них нет готового на все мнения, нет решений для всех проблем; но для нас, для своих детей, они точно очень стараются, и это важно для них (хоть они и не требуют этого): знать, что мы это видим. А еще я подумал: Виталик, потом я – все это, наверное, далось моим предкам совсем даже нелегко…

- Спасибо… - еще раз пробормотал я и сам, чувствуя, как близко-близко к горлу подкатывает предательский комок, поскорее опустил глаза.

Нет, заплакать при них – в этом не было ничего страшного. Подобное случалось; но почему-то именно такие слезы, от растроганных чувств, совсем уж как у девушки, все же казались мне неудобными, неподобающими.

Отец поставил на стол чашку, взял меня за плечо, слегка сдавил его; я тоже глотнул чаю и быстро кивнул – тем самым как бы в третий уже раз повторив «спасибо».

Следующий раз физика Юрия Николаевича настал сегодня: когда, вызванный к доске, я опять поплыл, он все-таки вкатил мне в журнал еще одну пару. Оправдываться я не стал, да было и нечем: не то что к никогда не числившейся у меня в приоритетах физике, но и к истории, к литературе, к английскому, да даже и к репетиторам, с ежедневными посещениями больницы, подготовиться не хватало ни сил, ни времени. Зато, на моем фоне, вновь блеснул Филимонов: подробно осветив для «некоторых разгильдяев» тему электрического тока в вакууме, он в свою очередь получил за это очередные пять баллов.

Не только на физике – для внешнего мира в этот день я был потерян начисто, поскольку происходящее вокруг замечал весьма избирательно. На перемене, после четвертого урока, вздрогнуть и, вероятно, покраснеть меня заставила Сметанина: она громко и при всех спросила, не влюбился ли я, и сообщила, что ревнует; я, отвернувшись, промолчал. Как пояснил мне позже Филя, бурные эмоции Сметаниной я спровоцировал тем, что на обращенный ко мне вопрос относительно моего участия в какой-то намечающейся на ближайшую субботу пьянке не реагировал и глядел сквозь нее.

На два последних урока (как назло, в этот день – история и литература) я просто задвинул и сбежал домой, никого об этом не предупредив.

Излишне говорить: дома спокойнее мне не стало. Возбуждение только росло, и это был вовсе не страх; просто мне хотелось поскорее достичь определенности. Час я бегал туда-сюда по квартире – так примерно, как хищник снует из угла в угол в клетке; и все попытки чем-нибудь себя занять: позаниматься историей перед завтрашним репетитором, почитать, отвлекшись от Пастернака на школьную программу, Шолохова, сообразить себе что-нибудь поесть, оканчивались полным провалом: ни голова, ни тело не слушались меня. В конце концов, не выдержав и решив, что как-нибудь скоротаю время в больнице, уже в час дня я выбежал из дома.

Приехав вместо рекомендованных мне четырех в два, я с трудом заставил себя не ринуться сразу в отделение терапии. Оставшись через силу на первом этаже, я сел на скамейку и снова принялся за «Поднятую целину». Воспринимать адекватно в возбужденном состоянии похождения деда Щукаря было непросто, и я битый час мучил четыре страницы: каждое предложение мне приходилось перечитывать по несколько раз, поскольку мысли автора никак не желали оседать там, где должны были, и превращаться в содержимое моей памяти; к тому же поминутно отвлекал меня скрип входной двери, и каждый раз, поднимая голову, я тут же начисто забывал, о чем было только что прочитанное. Когда пытался вспомнить, в голове начинал занудно, как заевшая пластинка, звучать голос училки по русскому и литературе Олеси Николаевны, которая на прошлом уроке совершенно безо всякого рвения, но утомленно и оттого донельзя скучно вещала нам о «сущности классовой борьбы в период коллективизации»; повторив таким образом пройденное, я принимался выискивать в тексте подтверждающие «генеральную линию» тезисы, но и это не приносило никакого результата – то ли потому, что дед Щукарь не представлялся мне ярко выраженным врагом советской власти, то ли все же из-за того, что было совсем не до этого…

И вот она (курсив) появилась наконец в больничном холле: дверь скрипнула, едва я отметил для себя по настенным часам, что уже половина четвертого. Это длилось долю секунды – поступление зрительного сигнала в мозг, его расшифровка и последующая обработка, но для меня до тех пор, пока уже обработанный сигнал превратился в оформившуюся в слова мысль о том, что долгожданный миг наконец настал и, следовательно, пришло время действовать, прошла целая вечность. Оказавшись внутри, она направилась в сторону гардероба, а я, окаменев, замерев, продолжал сидеть на скамейке как приклеенный; что-то внутри сжималось и холодело, а после расширялось и теплело; то мне казалось, что я во тьме, то – что меня слепит свет; и даже когда я немножко пришел в себя, какое-то еще время все вокруг расплывалось и плыло. Ее я видел: как она подходит к гардеробу, как снимает пальто, как идет к проходной, как подходит к вахтеру; но коварное оцепенение снова держало меня в плену, как и тогда, в лифте.

Спасла меня, вывела из ступора возникшая вдруг, но предельно рациональная мысль: о том, что если не сделать ничего сейчас, вероятно, ждать ее здесь придется еще пару часов (а то и больше) – по той простой причине, что снова вторгаться в палату к ее отцу я вряд ли решусь. Еще два часа дрожать, а после снова замереть – нет уж, с меня хватит; с трудом поднявшись со скамейки, я, пошатываясь, двинулся в сторону проходной.

Дежурил, конечно, Алексеич, но его она преодолела быстро – кажется, тот даже не задал ей дежурного вопроса. Меня это не удивило: устоять перед такой красотой точно не смог бы никто, даже и Алексеич; проблема, однако, заключалась в том, что мне на подобное попустительство рассчитывать, как я полагал, не приходилось.

Девушка скрылась в коридоре, и меня охватил настоящий ужас: перспектива остаться в неведении относительно своей судьбы еще на пару часов показалась мне всамделишной катастрофой.

- Мне… мне… - задыхаясь, прохрипел я, добравшись до вахты. – Я – туда, мне…

Оказаться в такой момент на крючке у вахтера – об этом можно было только мечтать. Никакой складной версией сегодняшнего своего визита я заранее не озаботился: последние дни сходило и так, но ничто ровным счетом не мешало Алексеичу заартачиться именно сейчас, в самый неподходящий момент, тем более что и мать сегодня как назло – и я это знал – прием вела не здесь, а в поликлинике, то есть в соседнем здании. Как минимум, даже не собираясь особо упираться, он вполне мог завести обычную пластинку и задержать меня парой своих дежурных вопросов – уже и это означало бы, что внутрь можно не идти.

В первый момент мне показалось, что именно к этому все и идет: Алексеич сурово взглянул на меня из-под увеличительных стекол своих стариковских очков, и сердце мое заколотилось как бешеное; но в следующий миг случилось настоящее чудо: лицо его вдруг до неузнаваемости изменилось, и человек, которого я считал равнодушным ко всему живому, расплывшись в доброй и жизнерадостной улыбке, быстрым движением головы показал мне, что проход открыт.

Подумать, что и сюда почти наверняка дотянулась длинная рука моей матери, я не успел: на это не осталось времени. Набирая ход, я пронесся мимо Алексеича и бросился по коридору к лифтам; на бегу – услышал звук открывающихся (или, может, уже закрывающихся?) створок.

- Девушка, девушка! – отчаянно закричал я. – Девушка, постойте!

Разогнавшись, три десятка метров я преодолел буквально в несколько прыжков. Дверь лифта оказалась открыта – очевидно, услышав меня, она задержала створку. В кабину я ворвался слишком резко, чем немного ее испугал: по крайней мере, в первый момент она резко отпрянула к задней стенке. Во взгляде на миг мелькнуло смятение, но сразу вслед за этим, как мне показалось, в ее небесно-голубых глазах я прочитал что-то вроде обращенного внутрь себя вопроса – так люди обычно смотрят, когда пытаются что-то вспомнить. Это было как в замедленном кино: вот зрительный сигнал активировал зону памяти – глаза чуть помутнели, напряглись; вот начался процесс поиска: мозг роется в зоне памяти и ищет там соответствие увиденному – в глазах загорается интерес, любопытство; вот-вот пересечение будет найдено – тогда взгляд прояснится… Ключевой вопрос, каким станет он после этого: радостным или, напротив, раздраженным?

В ожидании неизвестно чего сердце мое продолжало колотиться, руки предательски дрожали, а на кончиках пальцев я чувствовал холод; но остаться серьезным, чтобы не испугать девушку еще и блаженной улыбкой, я, кажется, все же не смог. Наверное, это снова накатило оно: счастье; заставить себя его скрыть – было просто выше моих сил.

- Здравствуйте! Извините, пожалуйста, что… - я начал и быстро осекся: осознал, что от переполняющих меня эмоций, ко всему прочему, еще и почти кричу.

Девушка вдруг улыбнулась – как тогда, чуть-чуть, еле заметно (да и видно было в полумраке плохо); к чему это относится: к моему безумному поведению или к тому, что она меня все же вспомнила, сразу я, конечно, не понял, ведь на самом деле я все еще не мог поверить: это случилось, я ее нашел.
- Извините! – еще раз зачем-то повторил я. – Я просто… Вы знаете, я хотел… Мне…

Ее лицо окончательно разгладилось, знак вопроса исчез с него.

- Опять не знаете, на какой вам этаж? – услышал я.

Этого признания – всего лишь в том, что она действительно вспомнила меня, - оказалось достаточно, чтобы я полностью смешался. Признание означало: в прелюдии (именно такой: напомнить об имевшей место случайной встрече) необходимости точно нет; можно сразу переходить к делу. Мне резко стало жарко, загорелись уши.

- На какой мне? – забормотал я, опустив глаза. – Помню ли? Да мне вообще-то…

- На верхний? – спросила она с ехидцей.

В этот момент дверь лифта закрылась сама. Я сделал глубокий вдох, нажал на четверку. Ответил:

- Честно говоря, на тот же, что и вам…

На мгновение перестав улыбаться, она взглянула на меня – серьезно, возможно даже, как и в первый раз, с опаской; но и так, без улыбки, в мутно-желтом свете лифтовой лампы, глаза ее снова меня ослепили. Нет, мне не показалось в первый раз: они действительно сияли небесной синевой, светились – как лазурное море на картинках.

- Не пугайтесь, прошу вас, - нашелся тут я. – Со свободными руками я столь же безобиден, как и с занятыми.

Девушка снова улыбнулась, снова - сдержанно. Решив, естественно, что делает она это лишь из вежливости и что, соответственно, шутка моя получилась глупой и неуместной, я смешался опять, потерял едва найденную нить и не решился сразу продолжить разговор.

До четвертого этажа лифт в этот раз добрался предательски быстро. Дверь открылась, она, нерешительно взглянув на меня, вышла.

Горели уши, чесался затылок, по спине струился пот.

- Девушка, подождите! - повторно сделал вдох и выйдя вслед, снова остановил ее я. – Прошу вас, подождите секунду.

Она повернулась и вопросительно посмотрела на меня, теперь уже не испуганно, скорее участливо, как та медсестра в очках. В отличие от той, она промолчала, но в глазах ее тоже отчетливо читалась готовность помочь…

- Простите, что заставляю ждать, - забормотал я. – Просто никак не соберусь и вот… Может, пакет ваш подержать? Не бойтесь, я не вор и не грабитель…

- Вы это хотели мне сообщить? – перебив меня, спросила она – с некоторой уже досадой в голосе. – Я вовсе не подозревала вас в преступных замыслах, зачем вы все время оправдываетесь? Может, все-таки вы хотели сказать мне что-то еще? Простите, но это немного странно…

Не странно, а беспомощно, глупо – вот как это было; я сам об этом знал, но слова упорно не шли. Вдруг всплыло: «я бы сказал правду»…

Я снова сделал глубокий вдох – кислород определенно был мне очень нужен.

- Странно? Вот именно – странно! – зацепился я за это слово. – Действительно странно, но это не то, что я хотел сказать, а то, что хотел – наверное вам тоже покажется, что это странно, точно покажется… странно потому, что так обычно не делают, но, понимаете, я не знаю, как иначе, поэтому…

Как изменился ее взгляд в этот раз, как вместо досады в нем вдруг появилось смущение, отследить я не успел. Что она наконец догадалась, что я не попрошайка и, возможно, даже не сумасшедший, что поняла, к чему я клоню, я увидел по ее щекам: они быстро, почти мгновенно запылали ярким румянцем. Уверенности мне это не добавило, но, к счастью, поток слов, пусть и сбивчивый, пусть и бессвязный, уже лился сам, практически без моего участия.

- Просто тогда в лифте… я вас увидел… и, вы понимаете, вам тогда наверх, а мне вовсе нет… по правде, вовсе нет… я – выйти, а тут вы… и я в шоке, я растерялся… и что сказать, я не знал совсем… и вы ушли тогда, а я… я вас искал тут… две недели искал, но никак… и вот сейчас опять не знаю… просто не умею так, честно говоря… не умею, чтобы запросто… чтобы взять и заговорить – так я не умею… поэтому и не знаю… и сейчас тоже не знаю… искал, нашел и опять не знаю…

Под конец этой нелепого, позорного монолога, я готов был, конечно, провалиться сквозь землю; но одновременно меня, как ни странно, и радовало – что удается произносить хоть что-то. От волнения слова я лепетал не те, а нужные найти не мог – но так я, по крайней мере, не давал ей уйти…

- Искали? – неожиданно услышал я. – Вы две недели искали меня, чтобы со мной познакомиться?

Нужное слово она в итоге произнесла сама. Потупившись, я закивал; боясь поднять взгляд, судорожно сглотнул комок. Силы мои вышли, слова закончились, я почувствовал, что дрожу, как желтеющий лист на осеннем ветру, что по моей спине бегут вниз одна за другой попеременно струйки то жаркого, то холодного пота, что сердечные удары отдаются шумом в ушах…

- Две недели… - повторила она. – Две недели…

В голосе ее почему-то послышалась растерянность, тогда я наконец решился посмотреть на нее. И хорошо, что решился: потому что растерянность я и придумал. Растерянной она вовсе не выглядела; но теперь уже не только щеки, но и все лицо, и шея, и даже мочки шей без сережек – все было залито густой алой краской; а глаза ее еще сильнее лучились небесным сиянием, еще ярче переливались лазурью; теперь даже я не смог бы заставить себя подумать, что услышанное было ей неприятно.

- Искал, да, - подтвердил я. – Вы ведь на пятом тогда… там и дежурил. На первом, представьте себе, не додумался. Ну а вчера вот… подсказал кое-кто, что стоит попробовать этажом ниже… ну и тогда я…

- Меня Катей зовут, - как будто меня уже и не слушая, вдруг, безо всякой подготовки, сообщила она. – Егорова я, Екатерина. А вас как?

- М-меня? – еще толком не осознав произошедшего, от неожиданности едва не забыв собственное имя, заикнулся я. – М-меня? Э-э-э… Меня – Егор...

- В смысле? Егор – тебя так зовут? – удивленно переспросила она, также, без подготовки, перейдя на «ты». – Или это ты о моей фамилии…

- Так зовут, да, - вспомнив, как вчера сам удивился совпадению, поспешно подтвердил я. – Могу показать паспорт…

Я на полном серьезе потянулся рукой к карману, но Катя, снова вдруг, снова резко, снова как будто меня не слушая, приблизилась ко мне и взялась двумя пальцами за манжет моей куртки; лицо ее при этом стало очень серьезным.
-
 Послушай, Егор! – сказал она, глядя прямо перед собой, то есть не мне в глаза, с скорее в подбородок. – Это так неожиданно и так честно… Я тебя не знаю совсем, но мне очень-очень приятно. Может, оно и неправильно, что это так, но мне все равно. И это тоже честно. Я ведь тебя тоже запомнила тогда, просто потом забыла, но сейчас сразу снова вспомнила, еще в лифте, на первом этаже. А тогда, когда ты с сумками был… и сказал еще, что руки у тебя заняты… я подумала, помню, тогда: какой странный парень. Смешной. Хороший, наверное. Я правда так подумала, но зачем-то подколола тебя, с сумками с этими, а потом стыдно мне так было из-за этого…

- Подколола? – не вполне еще веря своим ушам и не поняв, о чем она, переспросил я.

- Не думала, конечно, что снова тебя встречу, - меня не слыша, но по-прежнему держась за мой рукав, продолжила Катя. – Не потому, что не хотела бы, просто не думала… Не знала, не верила, что такое бывает, наверное. Что кто-то меня искать будет – тоже никогда бы не подумала. Москва тем более – она ведь такая большая! Разве можно тут кого-то два раза встретить? Так я думала, но, оказывается, можно…

Я молчал, более не пытаясь ее прерывать, да и будучи не в состоянии это сделать. То, что я слышал, было для меня слишком неожиданно и слишком откровенно; как не верилось, судя по ее словам, Кате в возможность два раза встретить кого-то в большой Москве, так не верилось, наверное, и мне в возможность услышать подобное из ее уст в свой адрес – уж точно, услышать это сразу.

- А знаешь, что самое смешное? – отпустив мой рукав и также резко, ка до этого вперед, подавшись назад, прыснула она.

- Что? – прошептал я одними губами: настолько от переполняющих эмоций пересохло в горле.

- Я ведь тогда от смущения перепутала кнопку!

Катя засмеялась, звонко, заливисто; и это был вовсе не визгливый хохот Синеглазки: захотелось засмеяться вместе, а не заткнуть уши (и впрямь ведь получилось все очень уж по-гоголевски); сил хватило лишь на то, чтобы, едва не задохнувшись, хмыкнуть. Ее это, к счастью, не смутило: за следующие полминуты она пыталась заговорить несколько раз, но всякий из них в итоге начинала смеяться; стать чуть серьезнее у нее получилось только тогда, когда она (по всей видимости, внезапно) вспомнила, зачем сюда приехала.

- Слушай, мне ведь к отцу зайти нужно, - проговорила она сквозь смех и снова осторожно взялась за манжет моей куртки (но теперь посмотрела прямо в глаза). – Ты ведь… Ты ведь подождешь меня, да?

Я нервно кивнул, сглотнул комок. Начав потихоньку осознавать, что самое страшное, похоже, позади, именно в этот момент я наконец почувствовал себя чуть свободнее и, благодаря чему сумел не только обрести дар речи, но даже и явить нечто, отдаленно напоминающее иронию:

- Глупо было бы теперь сказать «нет». Посижу у поста, если не возражаешь. Могу все же помочь с пакетом…

Катя сказала:

- Спасибо, пакет не тяжелый; а папа – в четыреста шестой.

- Уже курсе, - признался я. – Вчера туда заходил. И твоих там видел. Ну то есть мне так кажется: что это были твои.

- Вчера был?

Почему-то этому она тоже очень удивилась – едва ли не столь же сильно, сколь и тому, что я, желая с ней познакомиться, я занимался ее поисками.

- Был, - подтвердил я. – Не веришь? Как только узнал, что ты, возможно, здесь, сразу сюда и прибежал. Правда, очень надеюсь, что твои меня не запомнили.

- Почему это?

- Потому что произвести на них достойное впечатление у меня вряд ли получилось.

- И что же ты такого сделал?

- Ну… Ввалился в палату, тебя там не увидел, но, поскольку, что твои – это твои, вроде как сообразил, растерялся совершенно. В общем, ни звука не смог издать и сбежал.

Катя прыснула, но, испугавшись, видимо, что я приму это за насмешку над собой, сразу осеклась; ответной улыбкой я попытался показать ей, что не чужд и самоиронии.

Мы вышли из лифтовой секции в коридор, двинулись к посту. Когда она зашла в палату, я сел на стоявший в холле, напротив дежурных, стул, откинулся на спинку. За стойкой, где дежурила вчера медсестра в очках, никого не было; сразу объясняться ни с кем не понадобилось.

Постепенно и до тела моего, вслед за мозгом, начало доходить, что провала не случилось: за несколько долгих минут медленно, неспешно отступило напряжение, унялась внутренняя дрожь. Расслабившись, однако, я вдруг впервые за долгое время ощутил навалившуюся как тяжесть усталость; вернее сказать – как будто вспомнил о том, что она вообще существует.

Подождать час или даже два – теперь это было уже не так нервно, не так пугающе. Неопределенность и тревога слегка отпустили; но все же не совсем – теперь меня мучил вопрос: пора или еще не пора делать первые выводы? Что с того, в конце концов, что она не отказалась назвать мне свое имя? Что с того, что попросила подождать? Значит ли это хоть что-нибудь?

- Вы к кому, юноша? Или ждете кого-то? – раздался откуда-то из иной реальности низкий женский голос.

Я очнулся. Вопрос задала немолодая приземистая сестра с грубоватым, скорее мужским, чем женским лицом. Видимо, она только что вернулась на пост. Я открыл было рот, чтобы ответить, но сделать этого не успел: меня опередила выскочившая из четыреста шестой палаты Катя.

- Со мной, Лариса Федоровна, он со мной! Он меня ждет!

Насупившись и всем своим видом показывая, что делает большое одолжение, медсестра смерила Катю с головы до ног оценивающим взглядом, после неохотно проворчала невнятное согласие. С трудом сдерживая смех и одновременно на глазах краснея, Катя быстро посмотрела на меня и убежала обратно в палату.

- Звонили про тебя, - уже не так строго, как бы просто нехотя, сообщила мне Лариса Федоровна. – И без нее никто бы не выгнал…

В знак признательности я осторожно кивнул ей; смерив оценивающим взглядом и меня, сестра закрылась газетой - и, в общем, это было, наверное, лучшее из того, что она могла сейчас для меня сделать.

Я же сделал после этого попытку вновь убить время Шолоховым, но глаза быстро начали слипаться. Руки с книжкой опустились на колени, голова упала грудь: я задремал, сидя на стуле.

Сон был странный. Скрип открывающихся дверей, шарканье ног по полу, доносящиеся из палат голоса, резкий звук телефонного звонка – все это я слышал, будто и не спал. Мне ничего не снилось, сквозь сон я чувствовал, что сидеть на твердом сидении стула мне очень неудобно; но я все равно сидел, не открывая глаз, понурившись в полудреме, сидел и ни о чем не думал; и мне не хотелось совершать ни одного лишнего движения, лишь только вдыхать и выдыхать воздух, вдыхать и выдыхать.

Постепенно любые звуки ушли вдаль, затихли: воцарилась тишина и пустота. Абсолютная тишина, абсолютная пустота.

19 октября, четверг (вечер)

Когда я открыл глаза и поднял голову, Катя стояла передо мной, а ее ладонь лежала на моем плече.

- Уже освободилась! — нескрываемо радостным голосом произнесла она. – Ты как?

Лица ее я почти не видел, только нимб золотистых волос вокруг него; разглядеть, что на лице, заглянуть в глаза мне мешал падающий на нее со спины свет потолочной лампы.
- Здравствуйте! – я тряхнул головой, прогоняя сон, поднялся на ноги. – Мы с вами знакомы?

Попрощавшись с медсестрой Ларисой Федоровной, мы направились к лифту.

- Ты всегда такой? – улыбаясь (теперь я это видел), спросила она.

- Какой?

- Ну такой вот… веселый.

- Веселый? Я разве веселый?

- Мне показалось, да; но, в общем, неважно… - Катя, мне показалось, немного смутилась.

Мы подошли к лифту, я нажал кнопку.

- Дело в том, что сам себе я таким не кажусь, поэтому и удивился - пояснил я. – Сегодня особенно, поскольку я до сих пор… В общем, если кажусь тебе – только рад, поверь; наверное, это вдохновение…

Лифт приехал быстро, мы зашли к кабину, и я не увидел, покраснела она или нет после того, как из моих уст впервые прозвучало в ее адрес подобие комплимента.

- Смотри, едем на первый, - я нажал кнопку и, больше чтобы не молчать, продолжил предыдущую мысль: – Вообще, думаю, что это довольно важно. Имею в виду: нужно, чтобы я был веселый? Просто не хотелось бы разочаровывать…

Катя пожала плечами, ответила, судя по голосу, серьезно:

- Вообще-то нет, вовсе это не обязательно. Если честно, я это спросила, просто чтобы что-то сказать.

Что происходит у нее на лице, различить в полутьме было сложно; а когда дверь лифта открылась, я пропустил ее вперед – в общем, понять, насколько искренним является ее предложение быть самим собой мне с ходу не удалось.

Алексеич, оторвавшись от газеты, одарил нас снисходительной улыбкой, Катя, обратившись к нему по имени-отчеству, сказала: «До свидания!»; я благодарно кивнул и поймал себя на ощущении, будто сегодня с этим человеком мы познакомились заново.

Серое полупальто из грубой ткани, которое я, вспомнив, как это делает отец, раскрыл и аккуратно положил Кате на плечи, еле заметно обдало меня легким, едва уловимым ароматом зимнего леса – стоит ли говорить, что от этого сердце мое сразу забилось в два раза чаще; при этом в тот же момент я вдруг сообразил: что делать дальше, я просто не знаю. До этой стадии мои размышления о знакомстве просто не доходили: вероятно, по-настоящему реальным то, что наступит после него, мне никогда не казалось.

И что теперь? Не звать же сразу в кино – уж больно глупо, пошло; но тогда куда? Денег в кармане – два рубля, хватит разве что на мороженое, если вдруг попадется не совсем пустой ларек, или, может быть, на что-нибудь сладкое…

- Послушай… - сказал я, когда мы вышли на улицу, так и не придумав ничего лучшего, чем действовать уже проверенным на практике способом: просто говорить все, как есть.
- По идее, я должен тебя куда-нибудь пригласить, но, если честно, не знаю куда: так далеко просто не планировал. Да и вообще – вовсе не был уверен, что до этого дойдет…

Катя отреагировала только на последнее.

- Почему ты не был уверен? – спросила она. - То есть ты боялся, что я… -

- Нет-нет! – поспешно перебил я, сообразив, что она подумала. – Не в тебе не уверен – в себе. Помнишь, как я запинался? Так вот это уже был прогресс вообще-то, а боялся я, что выйдет как в первый раз. В том смысле, что если бы я и заговорить не решился…

- Теперь поняла! - засмеялась Катя и после небольшой паузы, когда я уже подумал, что про суть моего замешательства она забыла, добавила: - А приглашать меня никуда и не надо. Давай погуляем просто. Так лучше даже, в кино-то особо не пообщаешься, а так поговорить побольше сможем. Только вот я совсем не знаю, куда тут идти. От метро до больницы знаю – а больше ничего. Так что в этом мне придется на тебя положиться.
Т
акой ответ меня несказанно обрадовал, и, не углядев признаков того, что Катя думает иначе, чем говорит, я торопливо закивал и показал в сторону Марксистской.

- Тогда идем туда.

На улице было прохладно, около нуля, к тому же пронизывающе ветрено; посмотрев на Катю, я подумал и о том, что к такой погоде серое полупальто подходит не очень. Шапки на ней тоже не было, только на руках – шерстяные перчатки – в общем, от холода защищена так себе; возможно, поэтому здесь, в сероватых сумерках, с собранными в хвост волосами, отчего нежные черты ее лица стали еще прекраснее, а глаза еще ярче, еще выразительней, Катя сразу увиделась мне совсем другой: стоя передо мной, она, прячась от порывов ветра, зябко куталась в воротник и выглядела не только самой красивой, но и самой хрупкой, самой беззащитной девушкой на свете (хоть я и понимал: вряд ли это так); а еще она выглядела усталой и, быть может, немного несчастной; и, конечно, мне захотелось и согреть ее, и защитить – но, наверное, не как женщину еще, а как ребенка.

Я спросил:

- Не холодно тебе? Если долго гулять, не замерзнешь?

Катя слегка поежилась, но после мотнула головой.

- Нет, все нормально! – решительно заявила она. - Я с Севера, не привыкать. Если даже замерзну, забежим в какой-нибудь подъезд погреться, ладно?

- Хорошо, что-нибудь наверняка придумаем…

Мы потихоньку двинулись в путь.

- С Севера? – переспросил я, пытаясь начать уже более содержательный разговор.

- С Севера, да,- она хитровато прищурилась. – Но так нечестно, сначала ты о себе расскажи, потом я.

- Почему нечестно?

- Потому что, раз ты меня искал, наверняка обо мне что-то уже выяснил. А вот я о тебе – совсем ничего не знаю.

Желание ее хоть что-то обо мне узнать выглядело, по идее, не только обосновано, но и обнадеживающе; увы, это снова поставило меня в тупик, и виною всему стала, конечно, боязнь вызвать своим рассказом разочарование. Содержание моих ночных размышлений, тем более выведенные из них заключения, совершенно вылетели из головы.

- С радостью бы… - глупо смущаясь, забормотал я, - речь вот только не подготовил. Боюсь, может получится не очень. Кстати, про тебя я вообще тоже почти ничего не знаю, ты не думай…

- Да я и не думаю, неважно, - довольно нетерпеливо перебила она. – Давай, не виляй уже, а то я сгораю от любопытства. Кто ты такой вообще? Откуда такие берутся? Как в больнице оказался? Ну и так далее…

Слыша собственное сердцебиение, я несколько раз вдохнул и выдохнул, собрался духом.

- Ладно, тогда строго не суди…

- Не буду, конечно, давай, хватит скромничать!

- В больнице у меня, в общем, мать работает, - попробовал начать я. – Врач она, рентгенолог. Собственно, в тот день – это я к ней приходил.

- Уже что-то! – хихикнула Катя. – Стало быть, развеяны последний сомнения…

- В чем? – я не понарошку испугался.

- Как в чем? Вдруг ты все-таки маньяк, который, используя атмосферу больницы, охотится за наивными девушками.

- То есть ты это все-таки подозревала? – с облегчением выдохнув , охотно отвлекся я.

- Еще бы! Причем из-за того как раз, что ты начал меня уверять в обратном. Если человек не маньяк, зачем ему оправдываться?

- Действительно, но тогда ведь и вот это: зачем я тогда пришел, - это тоже я, по идее, мог все выдумать.

- Нет, это слишком уж цинично, - Катя хмыкнула, потом, словно опомнившись, вновь стала серьезнее: – Ладно, продолжай, а то сама тебя сбила…

- Хорошо… Продолжаю, хотя особо-то не о чем. Ну… вообще я из Москвы, живу на Теплом Стане. Лет мне шестнадцать, но скоро, весной, будет семнадцать, учусь в одиннадцатом, в обычной, никакой там не «спец», школе.

- Теплый Стан? – переспросила она – на сей раз так, будто услышала только начало фразы. – Кажется, я даже знаю, где это. С краю как бы, так ведь?

- С краю? – уточнил я, хоть и понял, о чем речь.

- Ну да. Просто помню: карту Москвы где-то смотрела, и там вот где-то с краю такое было написано. Кажется…

Она описала рукой в воздухе сверху вниз большую дугу и, завершая ее, ткнула пальцем в воображаемую точку.

- На юго-западе, верно, прямо у окружной, - подтвердил я и зачем-то (будто прямо сейчас это имело хоть какое-то значение) добавил: - Там и метро теперь есть, два года назад открыли. Оранжевая такая линия…

- Метро… - с благоговением пробормотала она.

Я замолчал: что еще содержательного мог бы я сообщить о себе – решительно не лезло мне в голову.

- И все? – чуть-чуть подождав, но не дождавшись продолжения, поинтересовалась она.

Я пожал плечами.

- Пока да, наверное. Просто правда не знаю, что еще тебе рассказать. Дело не в том, что пытаюсь что-то от тебя скрыть или строю из себя ужасно скромного. По ходу, наверное, еще что-то придет, когда пойму, что тебе интересно. Есть, к примеру, такие темы, на которые я весь день мог бы говорить, не замолкая, но я ведь не знаю…

- Это какие? – перебила меня Катя.

Я взглянул на нее; убедившись, что она смотрит на меня серьезно, возможно даже, с неподдельным интересом, ответил:

- Про античность, например, или про средние века. Или…

- То есть историей интересуешься?

- Да. Собственно, вот еще обо мне: поступать я собираюсь на исторический.

- Вот это да! – почти что с восторгом, как мне показалось, воскликнула она. – А говоришь, нечего рассказать…

- Просто не думал, что тебя сейчас интересует именно это…

- Вообще-то меня все интересует. Конечно, прямо сейчас – больше, наверное, не про средние века, но…

- Вот-вот, я так и подумал, да, - теперь уже я перебил ее, подхватывая мысль. – Про это – и впрямь хот часами, другое дело – рассказывать про себя. Действительно другое – потому что моя жизнь, и моя семья, и я сам – все это самое-самое обычное, понимаешь? Так, по крайней мере, мне кажется. Мать – врач, отец – биолог. Сейчас, правда, скорее строитель... Еще у меня есть брат, ему двадцать пять лет, у него уже своя семья. Учился он в энергетическом, работает… Честно говоря, я не вполне понимаю, чем они занимаются: энергия там, электричество, компьютеры, «среднее машиностроение», что-то еще такое вот... А что еще я могу именно о себе тебе рассказать? Ну... разве что еще раз поклясться, что я никакой не маньяк – так и в этом ведь ничего необычного…

Придумать что-то оригинальное действительно не получалось; из-за этого я уже снова злился на себя, обвинял в непроходимой тупости; а это в свою очередь дополнительно усугубляло ситуацию. Казалось бы, столько уже времени только и думать, что о ней; только и делать все для того, чтобы эта встреча состоялась; и вот наконец мы знакомы, и мы идем рядом, но вдруг оказывается, что, только познакомившись, мы еще вовсе не стали знакомы, оказывается, что не так-то это и просто: начать делиться сокровенным с малознакомым еще человеком, не так просто почувствовать постороннего человека близким – пусть даже это не просто человек, а очень красивая девушка…(28) Заставить себя сразу почувствовать так оказалось решительно невозможно; отчуждение – как выяснилось, оно сильнее меня, и на его преодоление требуется время. И Кате требуется – но ей скорее терпение; и кто знает, хватит ли его…

Было, впрочем, и то, что меня бодрило: например, что она посчитала меня веселым. Вряд ли бы подобное могло произойти вовсе без оснований; вот и сейчас очередное упоминание уже навязшей, как мне казалось, на зубах темы значительно снизило градус серьезности: Катя снова расхохоталась – и так, будто услышала не натужную шутку в моем исполнении, а отрывок из выступления Геннадия Хазанова по телевизору.

Мы свернули на Марксистскую и двинулись в сторону Таганской площади.

- Может, лучше ты, а? – предложил я, когда она перестала смеяться. – Твоя-то жизнь – она наверняка…

Почти уже произнеся «интереснее», я осекся – подумал, что слово это вообще-то не слишком подходит. Увы, другого – сходу найти не сумел.

- Наверняка – что? – спросила Катя.

По тому, как быстро вытянулось и стало холодно-непроницаемым ее лицо, я понял: и без проглоченного слова вышло не слишком деликатно; нужное завершение фразы все равно никак не шло в голову. Растерявшись, я в очередной раз замялся; захотелось ударить себя по лбу; к счастью, Катя, прочитав, видимо, в моих глазах испуг, сама пришла мне на помощь.

- Ладно, неважно! – невесело, но без признаков обиды или напряжения сказала она. – Не хотела тебя смущать, не знаю даже, почему получилось так резко.

- Нет-нет, вовсе не… вовсе вышло, - запнувшись от волнения, начал оправдываться я. – Если ты не хочешь, тоже не надо, а то получается, что я сам нет, а тебя… Я вообще-то имел в виду… имел в виду…

Снова ничего не вышло: я так и не нашел нужные слова.

- Слушай, да все нормально, - чтобы меня успокоить, Катя осторожно дотронулась до моего локтя. – Я и так поняла все.

- Поняла?

- Поняла, да, не мучайся. Я и думала ведь, что ты обо мне кое-что знаешь. Сейчас убедилась, что это так. Наверное, про папу… ну и про нас. Это ведь ты хотел сказать?

Недовольства или тем более укора в словах ее по-прежнему не было, но после того, как она сказала все это, мне стало еще более неловко. Ничего дурного я вроде бы не замышлял, но получилось все равно так, будто полез в чужие дела – полез неуклюже, бесцеремонно, как минимум, слишком уж прямолинейно; в итоге я продолжил оправдываться:

- В общем, да, но знаю я, поверь, очень немного. Просто когда выясняли… Это матери рассказали, а она мне. Еще сестра, которая вчера дежурила, она что-то сказала. Знаю только, что отец твой с Кольской АЭС, и что в Чернобыле был, и что вот после этого он и лечится. Больше ничего… а, ну еще медсестра мне вчера сказала, что лечение такое – оно долгое довольно.

- Не так уж и мало…

Катя пробормотала это задумчиво, уйдя в себя и на меня не глядя; хоть и сказала она, что это не так, ощущение, что разговор на данную тему не слишком для нее приятен, меня не покинуло.

- Тут, может, «мало» не совсем слово правильное. Вопрос в другом – для меня все это не очень понятно, далеко от меня, - предпринял я еще одну попытку объясниться. – Просто мы тут живем и… И ничего почти о таком не знаем. Некому рассказать. Потому и сказал я: наша жизнь – она совершенно обычная. Ничего в ней нет такого, чтобы… Чтобы научить нас понимать что-то про реальную жизнь – вот я о чем. То есть нет, мы понимаем, конечно, но все равно – понимаем про совсем другую жизнь. Про очереди, про отоварить талоны на сахар, на водку, про достать там что-нибудь, продукты или одежду, или джинсы купить на толкучке, если есть на что, понимаем даже про поиграть в карты, и покурить, и выпить – естественно, все это тоже здесь есть, но когда я слышу про войну или вот, например, про Чернобыль, все это – оно… Как бы это сказать? Оно кажется мне несерьезным, надуманным. Будто, знаешь, все нормально вообще-то, и как раз поэтому нужно придумать какие-нибудь ненастоящие проблемы, чтобы делать вид, что проблемы у тебя тоже есть и дальше ничего не знать про настоящие. Вот, к примеру, как живут на Севере – я ведь об этом вообще ничего не знаю, поэтому…

Чувствуя так, что, пытаясь сгладить неловкость, лишь наговариваю много лишних, никому не нужных слов, что звучат мои оправдания крайне неубедительно, видя к тому же, что Катя никак не реагирует ни на вербальные построения, ни на последовавшую за ними паузу и молча идет рядом, глядя прямо перед собой, а потому не имея возможности понять, напрягают ли ее мои объяснения или она просто задумалась о чем-то своем, к концу этого монолога до меня наконец дошло, что лучше будет, пожалуй, перестать нудеть и сменить тему на более отвлеченную; в результате, на секунду остановившись, продолжил я уже в ином направлении:

- Поэтому, думаю, и тебе будет интересно узнать, как живем тут мы, и, в частности, где мы сейчас находимся. Вон там впереди (туда мы как раз идем) весьма известное место: Таганка. Не тюрьма(29), конечно, как в песне(30); так сейчас называют Таганскую площадь. А еще так называют театр – тот самый, в котором играл Высоцкий. Я, правда, никогда там не был: билеты туда, естественно, достать нелегко.

Особо элегантным совершенный маневр самому мне не показался, но вытащить Катю из не самых, видимо, приятных размышлений таким образом удалось: словно вспомнив внезапно о моем существовании, она кивнула. Этого оказалось достаточно, чтобы я понял: к моей оплошности – если таковая вообще имела место – ее переживания не имеют никакого отношения. Сказав, что жизнь ее, в моем о ней представлении, «наверняка менее обычная» (вернее, этого я так и не сказал, но подумали мы оба определенно это), я, вероятно, напомнил ей о не самых приятных сторонах этой необычности, о том, что делало ее жизнь, безусловно, и куда более тяжелой, чем мою; о том, в общем, что сам сразу увидел в ее глазах: не только небесное сияние, но и глубину, бездонность небес – а такое возникает в глазах у тех, кому довелось испытать лишения и боль; не знаю, откуда я мог знать подобное, но верил твердо: так оно и есть.

- А здесь, – я показал чуть назад, поскольку фиолетово-серый дом, о котором шла речь, мы уже прошли, – здесь вот находится мастерская, где чинят фотоаппараты. Точнее, где должны их чинить (31). Достопримечательность, конечно, не столь выдающаяся, как театр на Таганке, но все же…

Задумавшись, о чем еще можно поведать, я замолчал. Показывая мне, что ждет продолжения рассказа, Катя посмотрела на меня и этим, того наверняка не желая, сбила со взятого курса: поймав встречным взглядом лучики света из ее глаз, я, неожиданно для себя самого, блеснул еще одной импровизацией – сначала заикнувшись, а после сбившись от волнения на неподходяще серьезный тон, с трудом, но все же выговорил:

- Ты… Ты очень красивая!

Получилось вроде бы неубедительно, но в этот раз пожалеть о своей неуклюжести заставило меня не то, как это получилось у меня, а то, какой эффект произвел мой первый в жизни комплимент: мгновенно залившись густой краской, самая красивая в мире девушка неловко потупилась, напряженно сглотнула комок; выглядело это так, будто едва знакомый человек сразу предложил ей что-то непристойное; послать его сразу не позволяет воспитание, но дело с ним иметь она точно больше не захочет…

- Прости, я просто хотел… - машинально забормотал опять я. - Вернее, наоборот, не хотел…

Воспроизводя в свое оправдание очередную бессмыслицу, я – помню это совершенно отчетливо – думал о том, как бы ненароком не произнести вслух еще и дрожащее слово «зыбко»; вдруг вынырнув откуда-то из глубин, теперь оно, вместе со всем остальным, что происходило со мной сегодня, словно бы плескалось и барахталось, пытаясь удержаться на поверхности.

Выплывет ли? Я замолчал, остановился. Боясь сделать не так что-нибудь еще, боясь даже пошевелиться, я стоял и тупо смотрел на Катю. Снова повезло: то ли вид у меня оказался достаточно идиотским для того, чтобы ее рассмешить, то ли и в этот раз причиной ее замешательства стало совсем не то, что я себе придумал; так или иначе, поглядев на меня сперва исподлобья, Катя снова быстро переменилась: просветлела, беззаботно махнула рукой:

- Да ну что ты! Это ты прости – слишком уж много комплиментов в один день…

- Много? – искренне удивился я. – Вроде как первый…

- Первый? Ну ничего себе! – воскликнула она, с совершенно честным, как мне показалось, удивлением. - А что ты меня две недели по больнице искал – это разве не комплимент? Или думаешь, такое я каждый день слышу?

- Честно говоря, не удивился бы…

Катя опять покраснела – но на сей раз, борясь со смущением, в себя не ушла – наоборот, начала говорить:

- Короче – если обо мне, то тоже вообще-то ничего особенного. Мама моя с Урала, папа из Белоруссии. Учились оба в Москве: папа, как твой брат, в энергетическом, а мама в пединституте; здесь, в Москве, и познакомились. И я в Москве родилась, когда в общежитии еще жили, то есть почти как в кино(32); но мне полгода не было, когда мы отсюда уехали: Кольскую тогда только открыли, и отца после института распределили туда. И маме там в школе подобрали место. Так что выросла я на Севере. Город наш называется Полярные Зори(33), его специально построили для работников станции; вернее, это не город даже, а рабочий поселок, ну а если из Москвы смотреть – совсем, наверное, деревня...

- Да это Москва скорее уже не город, - то ли чтобы поддержать Катю, то ли чтобы высказаться о наболевшем, вставил я. – Какой-то блин на огромной сковородке, ползет и ползет вширь…

Катя быстро и как будто с некоторой опаской взглянула на меня, виновато поежилась. После небольшой паузы – призналась:

- Мне, если честно, у нас там нравится, а здесь не очень. Меня же как увезли отсюда – только вот теперь опять пришлось побывать, так что я – девушка провинциальная; и Москвы побаиваюсь пока. Холодная она какая-то, даже летом; злые все, никто не здоровается. Возможно, просто не привыкла еще, ты не обижайся только…

- На что? – я пожал плечами. - Это ведь правда так: огромный город, шумный, сумасшедший, и дурной, и злой местами. И слезам действительно не верит. Такой, но чужой – мне бы тоже не понравился; но тут – родина, потому все равно, конечно, люблю…

- А у нас городок маленький, - мечтательно улыбаясь, вздохнула Катя. – Почти все друг друга знают, если не по имени, то в лицо хотя бы…

На мое ответное признание она не отреагировала, но в этот раз мне определенно не показалось, что слова мои прошли мимо; и мне захотелось еще немного ее поддержать – в этих немного грустных, но светлых чувствах.

- С таким романтическим названием – разве может место быть плохим? – снова сымпровизировал я немножко и даже собою восхитился: прозвучало это так, будто я снова сделал комплимент.

- Наверное… - и впрямь слегка смутившись, как будто она снова услышала что-то приятное лично про себя, Катя неуверенно пожала плечами. – Возможно, мне кажется так тоже просто потому, что там – мой дом. Но люди у нас – они правда больше хорошие. Отец говорит: это потому, что почти все там культурные, с образованием(34); но мне кажется – не только поэтому. Просто Север – он обязывает, что ли… А вот маме – ей почему-то не нравится; сколько помню, всегда говорила: лишь бы куда из этой дыры. Может быть, это потому, что сама она в большом городе выросла. Про Москву – постоянно вспоминала. И мне про нее все рассказывала.

- Про Москву?

- Ну да, Кремль там, Красная площадь, Ленинские горы. Еще почему-то все время говорила про проспекты: что они здесь шире, чем реки. Не знаю, почему именно это я запомнила. Теперь убедилась: действительно так…

Она показала в сторону проезжей части; я едва не брякнул, что это далеко не проспект, в последний момент – сообразил, удержался. Катя продолжила:

- Она все время хотела вернуться сюда. Не то чтобы прямо вот очень фанатично, но разговоры были. Ну вот, вернулись…

- Долго вы тут уже?

- Здесь – второй месяц, до этого – три месяца дома, до этого – в Ленинграде несколько раз по три месяца, с перерывами.

- Ну да, два месяца мало, наверное, чтобы к Москве привыкнуть…

- Попривыкла, но все равно… Да я ведь Москву и не видела толком. Маме – ей не до того сейчас, чтоб мне город показывать. И сил нет. В больницу только, да из больницы, да день с сестрой, то она, то я. Знать я тут никого не знаю… ну то есть до сегодняшнего дня не знала.

- То есть ты ни разу не была в центре? – поразился я. – Правда? Ни Кремль, ни Красную площадь еще не видела?

- Нет.

- Слушай, ну это точно поправимо! – тут же схватился я за мгновенно возникшую у меня идею и почувствовал небывалое оживление от того, что наша прогулка может обрести конкретную (и гораздо более содержательную, чем «пойти в кино») цель. – Отсюда до центра – пешком минут сорок идти; а на метро – и еще быстрее…

- Так близко? – непритворно удивилась она.

- Конечно! – не будучи полностью уверен в том, что это прозвучит для нее достаточно убедительно, подтвердил я. – Москва не такая уж и необъятная, к тому же – мы и так почти что в центре. Вон там, за площадью, о которой я говорил… там уже начинаются старые дома.

- Правда? Я и не знала, - с сомнением, словно все еще в это не веря, сказала Катя. – Ну то есть догадывалась, конечно, по схеме в метро…

- Тут ты можешь на меня положиться, - твердо заявил я. – Вон она уже – старая Москва. Идем?

- И Кремль покажешь, да?

Это было произнесено с такой наивной искренностью, что я не мог сдержать улыбку, - о чем сразу и пожалел: Катя опять покраснела.

- Идем… Но вообще-то я не такая уж и дикая, так что не смейся! – с вызовом сказала она, не дожидаясь моего ответ. – В Ленинграде все-таки несколько месяцев…

- Смеюсь? Вовсе нет, что ты? – я поспешно замахал руками. – Все не так совсем: это я радуюсь, ведь теперь у меня есть цель, теперь получается даже, будто я куда-то тебя пригласил…

- Ну если так, пускай…

Мы остановились перед первым из пешеходных переходов, которые нам предстояло преодолеть, чтобы пересечь Таганскую площадь. Зажегся зеленый, мы перешли Таганскую улицу и, пройдя еще немного, оказались перед Садовым кольцом.

- Ну а Питер-то(35) удалось посмотреть? – светски поддерживая беседу, поинтересовался я.

Катя хитро прищурилась; я не сразу понял почему, но она быстро пояснила:

- Хочешь спросить, кто мне его показывал?

Ни о чем таком я не думал, и потому сразу почувствовал неприятный холодок внутри – все-таки для излишней самоуверенности оснований достаточных оснований пока не накопилось…

- Вообще-то нет… То есть изначально не хотел – но теперь, пожалуй, хочу, да.

Уловив мое смущение и, видимо, почувствовав оттого себя немного отмщенной, она довольно рассмеялась; потом, видимо, за это и извиняясь, слегка ущипнула меня за локоть.

- Разочарую: по Ленинграду нас водила мама. Во-первых, жили мы там не так далеко: в общежитии, но в городе, а во-вторых, ей, думаю, и самой интересно было. Москву-то она хорошо знает…

- А здесь вы далеко живете?

- Здесь – далеко, за городом. Не знаю, правда, может, по московским меркам это и не очень далеко. Короче, в город чтобы попасть, нам нужно на электричке ехать, ну и обратно – от Рижского вокзала, станция Новоиерусалимская. Там еще старый такой монастырь…(36) У папиного друга одного, вместе учились, рядом там домик дачный. Сами-то они в Москве живут, на даче летом только, вот нас и пустили.

- Новый Иерусалим… это где Истра? Оттуда до больницы часа два ведь, наверное, ехать?

- Полтора, если повезет. Если электричку долго не ждать.

- Все равно, в общем, много, даже и по московским меркам, поверь.

- С нами же еще сестра моя младшая в тому же, Полинка. Ей пять лет, с собой не натаскаешься. Поэтому мы с мамой папу по очереди навещаем. Ну и билеты…

Кате пришлось прерваться: загорелся зеленый, и толпа пешеходов повалила через площадь. Переходя через дорогу, она опасливо, но явно стараясь мне этого не показывать, поглядывала на стоящие в несколько рядов автомобили; я – на всякий случай делал вид, что этого не замечаю, хоть это и давалось мне нелегко – ведь очень хотелось помочь; в конце концов, все же не удержавшись, я непроизвольно дотронулся до ее локтя; сам испугавшись, тут же резко отдернул руку.

Поспешно, чтобы сгладить неловкость, заговорил

- Как это получилось, что вы… - и тут же понял: как спросить то, что я хочу спросить, и при этом снова не сделать это слишком прямолинейно и оттого снова неделикатно, я не знаю. – Как получилось, что твой отец… что вы…

- Как он сюда попал? – помогла мне Катя

Я, выдохнув, кивнул; она продолжила – и теперь, как мне показалось, довольно охотно, уж точно – не подозревая подвоха:

- По профессии папа – инженер по радиационной безопасности… так это, кажется, называется. Я в этом, честно говоря, не очень, но суть дела была в том вроде как, что у него опыт по авариям есть – и таких специалистов мало очень.

- По авариям? – удивился я. – Разве они уже случались?

- Опять же – точно не скажу, но несколько лет назад он и еще наших несколько в Армению летали – там какая-то случилась история. Не такая, как Чернобыль, но, слышала у нас, могло плохо все закончится. Там что-то не так пошло, а местные взяли и разбежались. Испугались поскольку. Не все, конечно, но многие, поэтому наших туда и отправили. И вроде вовремя как успели, спасли они ту станцию (37) Потому их теперь – и туда, в Чернобыль.

- Никогда ни о чем таком не слышал…

- Конечно, не слышал; об этом же не сообщали нигде. Даже нашим, у нас же в городе, и то запретили на эту тему говорить. Просто, мол, летали в командировку… Ну вот – а в Чернобыле… там все было гораздо хуже. И тоже ничего не говорили. Когда уезжали наши, никто ничего не знал толком; только слухи сразу поползли, что по всей стране специалистов собирают… Мама, помню, на кухне сидела и плакала; я спрашивала, что случилась, а она говорила: ничего страшного, не волнуйся, папа скоро вернется; а я подслушала потом, как они с подругой на кухне шептались: говорили, что послали на верную смерть. У подруги маминой мужа тоже туда отправили…

Мы шли мимо здания старой церквушки, с куполами, но без крестов на них(38), и Катя говорила спокойно и ровно, глядя прямо перед собой; но даже осторожно поглядывая на нее сбоку, я не мог не видеть, не ощущать: спокойствие это дается ей нелегко. Подрагивали губы, чаще, чем обычно, дергались ресницы; я опять жалел, что полез с расспросами... Вроде бы просто хотел чуть больше узнать о ней, но, узнавая, я все больше и больше чувствовал себя перед ней виноватым: за то, что ни в моей жизни, ни в жизни тех, кто окружал меня до сегодняшнего дня, ничего подобного тому, что я уже от нее услышал, никогда не было…

- Кто-то и правда вернулся. Вот как раз дядя Слава, муж тети Оли. Папа говорит: слишком уж в бой он рвался, вот и схватил дозу больше всех. Через пару недель буквально тетя Оля уже к нему уехала, в Киев, в больницу; а вернулась через три месяца – хоронить… С двумя детьми она осталась, только у нее два сына.
Н
е знаю точно почему, но «два сына» вдруг резанули мне слух – более того, эти два слова, произнесенные вот так, почти походя, меня вдруг по-настоящему испугали. До этой минуты все те слова, которые я уже слышал ранее, абстрактно, издалека: Чернобыль, АЭС, авария, ликвидатор, были для меня только лишь звуками, буквами, строчками; даже понимая их значение, я его все равно не понимал; знал я только то, что все эти слова должны значить, но это не имело никакого касательства к моей жизни – далеко, неизвестно, было ли на самом деле… Так оставалось даже тогда, когда Катя заговорила о тех людях, которых знала она, но их не знал я, и вдруг «два сына» каким-то неведомым образом связали и меня со всем этим; и сразу, буквально за миг, звуки и слова превратились в ту реальность, в которой нахожусь и я, стали реальной жизнью вполне реальных людей – тех, кого видел я лично.

Робко дотрагиваясь до рукава Катино пальто в следующую секунду, я вовсе не был уверен, что уже имею право на то, чтобы попытаться ее так поддержать. Я не знал, будет ли это уместно; просто хотел сделать хоть что-то, чтобы она в этот момент почувствовала себя чуть менее одиноко.

Руку она не отдернула.

- А с твоим отцом, с ним… Он поправится? - выдержав небольшую паузу, спросил я. - Что говорят врачи?

Слова я старался произносить как можно мягче, аккуратнее – от этого, вероятно, иногда получалось так тихо, что я сам едва мог себя расслышать; удивительно, но Катя ни разу не попросила меня повторить. Сейчас – я поймал себя на мысли: что именно я хочу сказать, она как будто знает заранее…

- Врачи говорят: должен. И он так говорит. Говорит: хватанул, но не так уж много. Больше всех, он говорит, хватанули те, кто непосредственно был на станции. Ну, в тот момент, когда… Еще пожарные: они, по его словам, приехали первыми и начали пожар тушить, просто еще не понимая, что это не просто огонь, не просто дым, не просто запах гари… Никто им не сказал, что там утечка. Да и когда, он говорит, установили уже все точно, все равно пригнали: и милицию, и солдат, и шахтеров, и просто мужиков местных, и всем сказали, что заражение есть, но оно вроде как небольшое. И все те, кто там работал, так и думали: ничего серьезного.

- А на самом деле?

- Ну, папа говорит так: как будто атомную бомбу взорвали, только взрыв был слабее, конечно, но заражение – примерное вот такое…

- А он… Он-то что именно там делал?

- Что конкретно он делал – я не знаю. Что-то они там строили, кажется: чтобы как-то оградить все то, что заражено, чтобы спрятать сам взорвавшийся реактор (39). Со мной он этим особо не делился, а я не лезла; но с мамой они разговаривали, конечно. Кое-что я слышала…

- Об этом я читал: там, помню, говорилось про некий саркофаг…

- Точно, такое слово я слышала. В общем, папа довольно долго там оставался. Пока стройка эта продолжалась, больше полугода. Иногда приезжал домой, конечно. И поначалу не казалось вроде, что что-то с ним не так. Только уставать он быстрее стал. Потом мерзнуть начал, потом головные боли, потом цвет лица… Мама заметила, конечно, но он все отнекивался. А потом слухи появились уже, что многие так болеют(40). Тогда засуетились, поставили ему малокровие и отправили в Ленинград лечиться. Там вроде подняли его, в больнице, но дома все снова вернулось. Опять отправили…

- И вы – каждый раз с ним?

- Он маму просил дома остаться, а она – ни в какую. За свой счет – и с ним. А нас с Полинкой тогда – вроде как оставить не с кем… Я говорила: мне уже четырнадцать, останусь с Полинкой, говорила, что справлюсь, что люди помогут, но она и тут… Тебе, говорит, не уже, а еще только. Восемь классов, короче, я кое-как закончила, ну а дальше… В Ленинград только четыре раза уезжали: два там месяца, потом три дома, потом опять… А сейчас – это директор станции добился, чтобы папу в Москву отправили: надеются, что тут и условия, и врачи лучше. А еще он папе сказал, что обратно на Север нельзя ему уже, что климат нужен помягче; поэтому после лечения папу, наверное, на какую-нибудь другую станцию переведут. То есть он-то не хочет вообще-то, но директор, как слышала, настаивает: хватит уже солнце по талонам получать, говорит… Ты не устал меня слушать?

Пытаясь, видимо, уловить, насколько моему пониманию доступно выражение «солнце по талонам», Катя, задавая вопрос, внимательно посмотрела на меня; игнорируя ее предупредительность, кивком головы я показал, что в дополнительных пояснениях не нуждаюсь; на всякий случай еще и подкрепил это словами:

- Понятно, ведь скоро зима. С другой стороны, летом солнце у вас, наверное, почти круглосуточно? Или нет?

- Не совсем так. То есть в том смысле, что не темнеет, да, но вот солнце… Все-таки Север, и дожди у нас не редкость, и даже заморозки случаются летом, так что чаще все равно мрачновато. Зато, когда погода хорошая, очень красиво у нас. Лес, озеро…

- Особенно на закате, наверное, - я не удержался и блеснул эрудированностью. – Белых ночей не видел, но тоже читал про них: там, помню, описывалось, как солнце над горизонтом – висит и висит. Вот-вот вроде зайти должно, а оно не заходит.

- Так и есть…

Мы шли вниз по Верхней Радищевской, спускались к Яузе. Места эти я знал неплохо: в детстве отец и дед часто водили меня гулять по старой Москве, поэтому сейчас даже и забытое вспоминалось быстро: ударить в грязь лицом, заблудившись, я не опасался. Чего бы не хотелось (и это слегка беспокоило), так это именно сегодня нарваться на вездесущих гопников, местных, неместных, еще каких-нибудь – этого добра в любимом городе не убавлялось. Впрочем, в последнее время возраст и рост, кажется, наконец начали выручать меня; сегодня к тому же более в себе уверенным меня, кажется, парадоксальным образом сделало общество Кати: хоть и повышало оно в случае любого инцидента упомянутого характера уровень требований ко мне, на фоне того, что уже удалось: и ее найти, и с ней познакомиться, все прочее точно не выглядело непреодолимым. Вероятно, поэтому беспокойство мое постепенно отступало по мере того, как у меня появлялось все больше оснований верить в реальность происходящего. Временами мне все еще хотелось ущипнуть себя, проверяя, правда ли это я, правда ли это она; и каждый раз, когда такое случалось, Катя как будто случайно помогала мне каким-нибудь едва заметным, но совершенно естественным, живым действием; вот и сейчас, когда я, напомнив ей о прекрасном, ожидая реакции, в очередной раз осторожно взглянул на нее, она просто встретила мои глаза своими, просто ответила взглядом – но сделано это было так открыто, так бесхитростно, так по-детски доверчиво, сделано будто бы специально так, чтобы я наконец поверил окончательно: нет, это вовсе не сон и мне не нужно просыпаться; поверил – и вслед за этим сразу вторично ощутил то, что ощутил, увидев ее впервые. Я ощутил: меня снова душит счастье, к тому же теперь я точно знаю, что это оно; что стало новым, так это сопутствующее чувство стыда: за то, что это счастье того, кто ничего толком не знает о несчастьях. К эйфории странно примешивалась неловкость за то, что я ее испытываю; она примешивалась, потому что параллельно я думал и о том, каково это: с малых лет жить в маленьком городе на холодном Севере (и любить его, и говорить про него «дома»), а потом оказаться здесь, в пугающе огромном, незнакомом мегаполисе; каково мыкаться с семьей по больницам, каково не иметь возможности жить самой обычной жизнью, такой вот хотя бы, как живем здесь мы: ходить на работу, или в школу, или готовиться поступать, или совершать без серьезных последствий всякие глупости… а еще – каково было ей: вот так просто, хоть и с тяжестью, хоть с болью, взять и рассказать мне об этой, совершенно другой жизни – рассказать так, будто все это совершенно естественно, иначе и быть не может: отправиться за несколько тысяч километров, чтобы схватить там дозу радиации, и оставаться там полгода, прекрасно понимая, чем это грозит, и оставаться всем рядом после, невзирая ни на какие невзгоды…

Счастье и стыд словно бы захватили меня в тиски; озадаченный новыми ощущениями, некоторое время я молчал; спохватившись, что пауза получилась слишком долгой, не особо раздумывая, спросил:

- И надолго это все здесь? Об этом что-нибудь говорят?

Того совершенно не ожидая, этими словами я снова вызвал в Кате быструю перемену: она вдруг зримо напряглась.

- Что ты имеешь в виду?

- Имею в виду: как долго продлится лечение, - зачастил я. – Имею в виду: сколько… поскольку…

- Лечение? Тебя действительно это интересует?

Силясь понять, в чем проблема, я недоуменно повел плечами, чем ситуацию только усугубил: не услышав никакого ответа, Катя резко отвернулась, ушла в себя; только тогда до меня дошло, о чем был ее вопрос.

- Конечно, интересует. И, конечно, я желаю ему поскорее выздороветь, - стараясь прозвучать как можно тверже, сказал я. – Но да, ты права, сколько ты здесь пробудешь, меня тоже интересует, а поскольку зависимость обратная…

- Почему тогда не можешь сказать об этом прямо? – нетерпеливо и жестко перебила меня она. – Нафига юлить, прятаться? Ты, что, в себе не уверен?

От неожиданности (возможно, даже и от испуга) я слегка замедлил ход: на то, чтобы переварить услышанное и понять, что может это означать, мне понадобилось несколько секунд; за это время, Катя, сосредоточено двигаясь дальше и моих затруднений вроде как не замечая, успела прилично убежать вперед. Опомнившись, я бросился вдогонку; обогнав и оказавшись прямо перед ней, продолжил движение спиной вперед; то, что это ее рассмешило, безусловно, облегчило мне задачу.

- В себе я уверен полностью, - твердо заявил я. – Настолько, что поначалу даже, честно говоря, не понял, о чем вообще это было…

- А в ком не уверен? Во мне? – уже не так строго, но все еще странно болезненно (и при этом нарочито глядя мимо меня), отреагировала на это Катя.

- Да при чем тут… Говорю же – и говорю прямо, – заговорил я, снова пытаясь импровизировать на ходу, – говорю: конечно, я хотел узнать, надолго ли ты еще в Москве. В этом смысле – да, я не уверен в тебе, но ведь это не потому вовсе, что думаю о тебе что-то нехорошее. Просто из того, что ты мне рассказала, следует, что ты сама этого знать не можешь, что это от тебя никак не зависит. И не только от тебя – от твоих родителей тоже никак не зависит, вот… А почему я прямо об этом не сказал? Ну потому, во-первых, что я правда хотел узнать про твоего отца… в смысле, поправится ли он и когда поправится, а во-вторых… во-вторых, ну я же просто стесняюсь, понимаешь? Не прячусь вовсе, но неудобно – вот так, прямо в лоб, напирать: кто, что, откуда. И без того ты мне так много уже о себе рассказала – а я, значит, еще такой: а на сколько ты… Вот в себе – разве что в этом смысле я не уверен. Блин, слушай, что-то совсем я запутался…

Теперь остановилась она – и я, естественно, вместе с ней; поглядев мне прямо в глаза, Катя прыснула, ткнула пальцем мне в грудь; и еще до того, как прозвучал ответ, мне стало понятно: только что между нами произошло что-то важное. Это был так, словно бы и для нее, и для меня, или, вернее сказать, перед нами обоими, открылась еще одна дверь – открылась, и мы увидели: и за ней, за этой дверью, нас не ждет ничего такого, чего стоило бы всерьез опасаться.

- Слушай, ну ты не… – смущенно пробурчала она. – Просто я… просто панически боюсь неискренности. Порой чрезмерно, сама понимаю. Зато искренностью вот – меня не напугать. Выглядит это странно, наверное, но я же, считай, из деревни…

- Вовсе не… - начал было я.

- Нет-нет! – меня не дослушав, серьезно произнесла она. – Это было и глупо, и неправильно, а я совсем не хочу тебя обижать. Неискренность – это явно не про тебя, тут и теста никакого не требуется. Так что правда – извини, пожалуйста…

Эйфория с примесью смущения снова переполнила меня. Что ответить, я не нашелся; единственное, что придумал, - это быстро отойти в сторону, уступая Кате дорогу. Мы двинулись дальше; оба, вероятно, чувствуя себя так, будто с плеч снова свалился тяжелый, тянущий к земле груз. Первое легкое выяснение отношений, безусловно, пошло нам на пользу. Это было так, будто мы расставили на огромном, безбрежном поле первые вешки: стало легче ориентироваться, стало возможным вести себя более непринужденно – по крайней мере, говорить, не задумываясь над каждым словом… Возможно, это означало: мы начинаем потихоньку привыкать друг к другу.

- Тест? Что это значило? – спросил я.

- На искренность, - пояснила Катя. - Или на честность. Ну, знаешь, такие вопросы, ответы на которые позволяют заключить… В общем, неважно – ведь мне на самом деле сразу показалось, что врать ты не умеешь.

- Показалось? И как ты это поняла?

- Да все просто: когда тебе нужно соврать, даже просто из вежливости, ты сразу теряешься. Всякий раз так. А затем, так и не придумав, что сказать, говоришь правду.

- А откуда ты знаешь, что «затем» я говорю правду?

- Точно не знаю, конечно. Но так чувствую, определенно.

Я посмотрел на Катю: все это говорила она совершенно серьезно, без легковесности, совсем не в шутку; на лице – ни притворства, ни тени улыбки; никаких сомнений.
Удивительно, думал я, разве такое бывает? Еще удивительнее то, что вот такое – она говорит про меня…

- Возможно, никогда об этом не задумывался, - честно признался я. – О том в смысле, умею я врать или нет. Думаю, просто не попадал еще в такие ситуации, когда врать было по-настоящему необходимо. Когда это вопрос жизни и смерти. А ты считаешь, это хорошо: совсем не уметь соврать?

- Конечно, хорошо! – убежденно, не задумываясь, ответила она. – Плохо, когда наоборот… боюсь этого, как уже сказала. Правда, это вместе с тем странно как-то, подозрительно немножко…

- Что именно?

- Как раз вот то, что ты совсем не можешь соврать.

- Почему это? – насторожился я. – Подозрительно, что именно я не могу?

- Ну ты же москвич! – заявила Катя. – Какой-то, получается, неправильный…

- Что? - не поняв, к чему это, переспросил я. – При чем тут вообще это?

- Ну как? – она всплеснула руками, явно таким образом показывая, что ответ очевиден. – Считается же, что москвичи все противные страшно, и заносчивые, и всегда обманывают…

- Считается? – искренне поразился я. - И кто же это…

- Да все! – Катя сделал рукой полностью исключающий любые сомнения жест. – У нас все так считают.

- М-м-м - от неожиданности поначалу я почти что лишился дара речи. – У вас? Все? И ты?

- Я? Ну я… Ой, ну вот, опять что-то не то совсем брякнула… - словно бы опомнившись, она резко изменилась в лице, явно смутившись, начала оправдываться: - Про тебя-то как раз я совсем другое сказать хотела. И мама тоже – она мне всегда говорила, что это не так. Просто все вокруг… вот и я ей: ты же вот замуж за москвича не вышла, хоть и была у тебя такая возможность. В общем, тоже глупость, конечно.

- А она что на это?

- Она мне говорила, что замуж она вышла за моего папу, а не за москвича там, за ленинградца, киевлянина или еще за кого-нибудь – но по этому признаку.

- Не убедила, по всей видимости?

- Про москвичей – если честно, нет, потому что, говорю же, все вокруг… А про папу – в этом я никогда не сомневалась.

- То есть ты по-прежнему так считаешь?

- Про москвичей?

- Да.

- Честно?

- Хотелось бы…

- Считала. До сегодняшнего дня.

- А что случилось сегодня?

О том, что этот, последний, вопрос прозвучит сомнительно и с некоторой даже претензией, подумал я только постфактум; но добавить, что отвечать не требуется, просто не успел.

- Я же сказала! - эмоционально, но очень серьезно, словно опасаясь, что раньше я ее не услышал, произнесла Катя. – Это значит, что сегодня я познакомилась с другим москвичом.

- С неправильным? – опять на автомате, опять не успев подумать о тональности, откликнулся я.

- Теперь уже не знаю, - понизив голос, скорее задумчиво, чем виновато, откликнулась она. - Может, наоборот, с правильным. Может, это у нас все были неправы. В любом случае – когда не врут, мне больше нравится, вот; но к тому, что не врет москвич, мне просто еще нужно привыкнуть…

От ее прямолинейно-серьезной простоты, от того, что я практически заставил ее себя похвалить, мне стало донельзя неловко; пытаясь эту неловкость сгладить, я поспешно вернул комплимент ей обратно:

- Совсем не врать – тоже ведь не со всеми так можно…

Отреагировала Катя совсем не так, как я ожидал: не обрадовалась и не смутилась; вместо этого, она внезапно нахмурилась и произнесла мрачно, со злой досадой:

- С такими дурами, как я, уж точно нельзя!

- Что? – опешил я. – Я ничего такого…

- Да не ты, а я! – перебила она. – Говорю себе вечно: подумай сначала, и снова, и опять двадцать пять! И сейчас ведь – если бы подумала…

- Подумала о чем?

- Да обо всем! О том хотя бы, что как ответить на твой вопрос: сколько нам еще тут, я вообще-то просто не знаю. Вместо того, чтобы выступать… Или о том, что тот, кто меня две недели по больнице искал, уж, надо думать, узнал, откуда я…

- Узнал – и что?

- Узнал – и искать не перестал.

- ?

- Значит, не такой уж и подозрительный…

Катя вопросительно поглядела на меня: ей, вероятно, казалось, что в дальнейших пояснениях нет необходимости, но по виду моему она поняла, что тот вывод, который она уже сделала, для меня все еще не очевиден. Внезапно она зримо замешкалась, а на лице появились досада и испуг – выглядело это так, будто вносить окончательную ясность ей почему-то не хочется.

- Почему я должен был перестать? – остановившись, потребовал уточнить я.

Она тоже остановилась, но при этом ничего не ответила. Уже догадываясь, о чем речь, я настоял, стараясь, впрочем, сделать это помягче:

- Договорились же честно…

Катя проглотила трудный комок.

- Просто, понимаешь… - пробормотала она тихо, совсем себе под нос, так что произносимые ею слова с трудом можно было различить за автомобильным гулом. – Понимаешь, у нас ведь еще все думают, что москвичи… В общим, что они высокомерные, что считают иногородних ниже себя, что думают: им нужна от них нужна только московская прописка… Поэтому москвичи, если чего от нас, иногородних, хотят, то… ну, сам понимаешь, наверное?

- Знаешь! - не выдержал я.- По-моему, у вас там все просто помешаны на москвичах, честное слово! Кроме твоей мамы разве что…

- Нет-нет, ты только не обижайся! – почти что уже жалобно запросила она. – Ведь это я про себя как раз – что неправа была…

Хоть и вспомнив, что это действительно так, но до того чрезмерно переполнившись обидой за малую родину, затормозить сразу я не сумел и еще раз язвительно «укололся»:

- Я и не обижаюсь – с чего бы, если я все равно неправильный? Но не могу не заметить: с таким же успехом можно сказать, что иногородние готовы на все за эту прописку. Особенно, иногородние девушки – только это и нужно им от москвичей…

О том, что брякнул такое, что по-детски дал волю языку, я, конечно, тут же пожалел. Катины губы дрогнули, лицо приняло холодно-ожесточенное выражение.

- Хочешь сказать… - грозно начала она.

К счастью, в этот раз, разбуженный обидой, я оказался еще и проворнее ее. Быстро сориентировавшись, продолжить я ей не позволил; умоляюще сложив перед собою руки, вскричал:

- Нет-нет, ничего такого я не хочу! Прости, это было мерзко! Сойдемся на том, что я, хоть и москвич, но очень-очень глупый, ладно? Кстати, по поводу Москвы – если мы двинемся дальше, то буквально вот-вот увидим слева знаменитую высотку на Котельнической. В ней, помимо прочего, находится кинотеатр, где демонстрируют старые фильмы. А всего их в столице нашей Родины восемь…

- Восемь кинотеатров? – ехидно поддела меня Катя, но тут же, демонстрируя, очевидно, готовность к примирению, радостно улыбнулась.

- Нет, восемь таких зданий, - с облегчением выдохнув и сделав вид, что это просто вопрос плохо знакомой с Москвой иногородней девушки, серьезно ответил я. – А кинотеатров сколько – я даже не знаю; штук сто, наверное, а может и больше…(41)

Мы вышли на площадь перед Яузой(42). Остановившись, я задумался, куда направиться дальше: основное направление, понятно, Красная площадь, но каким путем? Хотелось – так, чтобы сделать прогулку интереснее для Кати, но сразу определиться, какой из вариантов предпочтительнее именно в этом плане, было не так уж легко.

Она тоже остановилась; догадавшись, вероятно, в чем дело, молча ждала моего решения. Сказать, что она хмурится, было бы преувеличением, но все же какая-то смутная тень оставалась на ее лице. Последняя часть нашего разговора настроение ей явно не улучшила - теперь я почти презирал себя за это. Чего угодно я от себя ожидал, но только не такой вот внезапной вспышки – вспышки постыдной какой-то незрелости. Что ею будет перечеркнуто прочее – этого я, пожалуй, уже не опасался; примириться с самим собой оказалось сложнее.

- Послушай! – сказал я, чувствуя так, что тема все же не закрыта окончательно. – Хочу, чтоб ты знала: мне правда очень жаль, что так вышло. Оно как-то само собой сказалось, но я понимаю: это не оправдывает. Надеюсь, ты поверишь: обижать тебя я тоже не хотел. Впрочем, хмуриться – тебе идет; в том смысле, что ты красивая и когда улыбаешься, и когда хмуришься…

Как «сказалось» последнее – объяснить я бы не смог; но произнеся это, в очередной за сегодня раз удивился себе. Раньше такого я не говорил никому, а когда слышал комплименты в чужом исполнении, неважно – в реальной жизни или, например, в кино, они всегда казались мне вымученными и пошлыми; а вот теперь те же самые слова произносились легко и из моих собственных уст вовсе не звучали тяжеловесно – и такими они стали как-то вдруг, совершенно неожиданно, и единственное объяснение этому, которое напрашивалось, снова было о том же: достаточно оказалось действительно думать именно то, что говоришь…

- Я же просила: искренне, - словно проверяя, действительно ли она «услышала» не только то, что я сказал, но и то, что подумал, Катя быстро посмотрела мне в глаза и тут же смущенно отвела взгляд. – Так что все нормально. И спасибо за… От этого мне, честно, даже не по себе.

- От чего?

- От того, что ты так часто говоришь, что я красивая. Неудобно…

- Это тоже совершенно искренне, поверь… И ты действительно такая.

- И действительно спасибо… Но почему мы остановились?

- Думаю вот, как идти лучше, - оценив деликатный намек на исчерпанность темы, пояснил я и показал налево. – Вон там, например, Москва-река. Можно пройти по набережной и с нее попасть на Красную площадь. А если прямо пойти – к Кремлю мы тоже попадем, но только через «Детский мир», ну тот, который центральный, а потом через ГУМ, то есть, короче, с другой стороны.

- «Детский мир»?! – вспыхнув совершенно счастливой улыбкой, Катя чуть не подпрыгнула: показалось, от счастья она того и гляди захлопает в ладоши. – Конечно, давай через «Детский мир»! А внутрь можно будет зайти?

Реакция ее была настолько непосредственной и совершенно по-детски радостной, что мне стоило большого усилия не расплыться вместе с ней в чрезмерно широкой улыбке. Чего я никак не желал (после того, как узнал о «москвичах» много нового), так это показаться снисходительным.

- Зайти точно сможем, вот купить там что-то – в этом не уверен. У каждого прилавка – толпа народу, а за прилавком – ничего толкового.

- Да и не нужно ничего, мне бы просто посмотреть…

- Самое прикольное там – это такие большие часы в виде избушки. Они играют, всякие там фигурки ездят, кукушка кричит, солнышко моргает.

- Солнышко? Правда? Хочу-хочу! – Катя все-таки захлопала в ладоши и даже слегка подпрыгнула. – Хочу посмотреть, пойдем!

- Тогда – вперед! - я показал в сторону моста через Яузу.

Площадь мы пересекли быстро, но перейти широкую набережную узкой речки оказалось не столь простой задачей. Ждать зеленого пришлось долго, а машины ехали слишком плотно, чтобы попробовать перебежать на красный; да если бы поток и был поменьше, подвергать подобному испытанию и без того периодически вздрагивающую от автомобильных гудков Катю я бы все равно не стал. Даже на зеленый она не сразу решилась ступить на проезжую часть – для этого мне пришлось аккуратно подтолкнуть ее (взять за руку – пока не решился).
- Как в Ленинграде канал, ну то есть похоже, - сказала она, когда мы шли по мосту. – Вернее, каналы, их же там несколько.

- Ни разу не был в Питере, - признался я. – Но это не канал, это – Яуза, и она настоящая. Грязная только очень.

- Не был?

Она посмотрела на меня с удивлением – так, будто в ее представлении обо мне что-то изменилось, и это принесло ей определенное облегчение.

- Москвичи, известное дело, не любят Питер, а питерцы – Москву, - пошутил я. – Такая вот взаимная ревность.

- Этого я не знала, - снова удивилась она.

- Если серьезно – не знаю как питерцам, а москвичам, думаю, по большей части, не до этого. Что же касается меня, то я вообще-то мало где пока успел побывать. На Юге пару раз, ну в Подмосковье еще. В походы раньше ходили, с классом.

Хотя на противоположной стороне реки автомобильная дорога была чуть у;же, там все повторилось снова: долго ждали зеленого, еще пару секунд, после того как он зажегся, Катя топталась на месте; ну а затем, когда я, показав ей, что нужно идти, спрыгнул с тротуара на мостовую, она сама схватилась за мою руку и так и держалась за нее, пока мы не оказались на противоположной стороне.

- Спасибо, - осторожно высвободив ладонь (сам я не знал, как нужно: отпустить или держать дальше), тихо сказала она. - Извини, я как-то машинально. Не хотела смущать, но привыкнуть, что их так много, никак не получается, вот и теряюсь, как полная дура.

- Вовсе ты меня не смутила.

Я соврал – и не ради эксперимента; но эксперимент все равно случился.

- Мне показалось, ты покраснел, - тут же заметила она. - Возможно, конечно, показалось…

- Да? – притворно удивился я и почувствовал легкое покалывание на кончиках ушей; не дав себе опомниться, добавил: – Все равно готов повторить. Даже и краснея…

Катя не ответила; пытаясь сгладить возникшую неловкость, я пробормотал:

- Также готов подождать. До следующего перехода…

Эта шутка также не произвела никакого эффекта: опустив глаза, Катя молча шла рядом со мной. Не вмиг, но я понял: смутило я ее вовсе не предложением взяться за руки. Как сказать ей об этом – тем более сообразил не сразу.

- Оживленно что-то сегодня, - совсем не будучи уверен, что говорю именно то, что нужно, сообщил я после долгой, неудобной паузы. – Час-пик, но все равно… Вот поэтому, кстати, центр Москвы никто и не любит. Всем вроде туда нужно, но никому не нравится. И мне не очень, ведь на окраине гораздо спокойнее…

И уже превращенная в «законченную мысль», эта попытка изобразить из себя не слишком «столичного» мне самому убедительной не показалась; тем не менее это помогло: слегка повеселев, Катя подняла взгляд и посмотрела на меня – несколько сконфуженно и, вместе с тем, трогательно-мягко. Более того, во взгляде ее я прочитал и то, на что я никак не рассчитывал: неожиданную как своим наличием, так и глубиной благодарность; а после… она сама взяла меня за руку – и тогда я снова ощутил стремительный, волнообразно нарастающий прилив счастья: на несколько мгновений стало труднее дышать, а глаза сами замигали, пытаясь загнать обратно предательскую влагу.

Некоторое время мы шли молча, оба, затем, наверное, и тут опять почувствовав так, что только что сделали навстречу друг другу еще один шаг, и немного привыкнув к этому, почти одновременно сделали и попытку заговорить; вернее сказать, я лишь обозначил намерение вступительным мычанием, а Катя, его услышав, сразу спросила:

- Как ты догадался?

Поняв без дополнительных пояснений, о чем она, я пожал плечами.

- Не знаю. Вообще-то не сразу и догадался. Хотя должен был сразу, наверное, ведь ты сама сказала…

- Сказала – что?

- Что теряешься. И сказала так, что стало понятно: ты этого стесняешься. Что, по правде говоря, совершенно напрасно, потому что, как я уже сказал…

- Просто это так редко! – не дослушав – эмоции ее захлестнули – воскликнула Катя. – Так редко тебя понимают…

- Нечасто, - согласился я. – Правда, в данном случае…

- Нет-нет, не возражай! – снова перебила она (еще более эмоционально – так, будто пыталась в чем-то убедить не меня, а себя). – Не возражай! Я этого сама хочу! Ты как начал меня удивлять, так и не перестаешь; вот и не возражай, потому что я этому рада…

- Хорошо, возражать не буду, но буду стараться и впредь, - немного смешавшись в первый момент, но почти сразу ощутив очередной прилив вдохновения, пообещал я, - тем более, что у меня, как выяснилось, в этом плане есть козыри, о наличии которых я даже не подозревал…

- В смысле?

Катя хитро стрельнула в мою сторону глазами: все смыслы она скорее всего уже прекрасно поняла.

- Ну как? Я же москвич, а для москвича, как выясняется, большим достижением является то, что для других в порядке вещей. Это, по-своему, удобно: достаточно, например,
просто не быть полным придурком…

- Еще говоришь, что это мы помешанные… Катя притворно потянула руку, словно пытаясь выдернуть ее из моей.

- Нет, просто развиваю новую для себя тему и на полном серьезе нахожу массу преимуществ…

- Еще бы – девушку из деревни удивить, наверное, куда проще, чем москвичку, разве нет?

- Ага! Неожиданный поворот! С москвичей, значит, переходим на москвичек… - и тут не растерялся я. – Не так-то просто, пожалуй, на такой вопрос ответить, особенно если никогда не старался кого-то специально удивить. Одно могу сказать точно: от них я подобного не слышал…

- Такие скрытные? – язвительно уточнила Катя.

- Да нет, говорю же, скорее, я не давал им повода…

Как еще поддеть москвичек, сразу она не нашлась, и я, не дожидаясь ее реакции, на всякий случай сменил тему, снова взяв на себя спасительные функции экскурсовода.

- Посмотри, направо сейчас, кстати, уходит бульварное кольцо, или, по-другому, бульвары, - с видом знатока сообщил я. – Центр Москвы – он большой: считается, что все, что внутри Садового кольца, это уже центральная часть города. Ну а то, что внутри кольца поменьше: его образуют бульвары и Москва-река, вернее, Кремлевская набережная - это, можно сказать, самый центр. Соответственно, если прямо посмотреть: туда, где винный на углу – это уже Солянка, одна из старейших улиц города. Когда-то Москва начиналась отсюда, с этого места, о чем говорит название площади, на которой мы находимся: Яузские ворота. В ту сторону то есть была Солянка, а в обратную: туда, откуда мы пришли, уходила старая дорога на Рязань. Собственно, и сейчас все так и осталось: и Солянка, и Рязанский проспект…

- Солянка – какое смешное название! Сразу есть хочется! - весьма внимательно меня выслушав, поделилась несколько неожиданным впечатлением Катя и сразу, сделав очень
серьезное лицо (как будто она пыталась показать, что предыдущие слова вырвались у нее случайно), спросила: - Слушай, а откуда ты все это знаешь?

Я ответил как есть:

- Москву мне показывали отец и дед: в детстве водили гулять по городу и вот также рассказывали. По очереди со мной ходили. Потом и сам уже книжки стал читать: и про историю Москвы, и про историю вообще. На самом деле не так уж и много я знаю – вот если бы я про каждый дом в центре мог рассказать…

- Получается, у вас семейная традиция?

- Традиция? То есть? – не понял я.

- Ну вот смотри: ты же сам говоришь, что тебя водили гулять по Москве, рассказывали про нее, а потом ты сам историей заинтересовался. Предки твои – они тоже ведь, наверное, историки? Хотя нет, ты же говорил…

- Слушай, и вправду ведь… - удивился я (до этого мысль о подобной взаимосвязи, как ни странно, никогда не приходила мне в голову). – При том, что… Не только они не историки – у нас в семье вообще гуманитариев нет. Вернее, пока не было. Отец… ну да, я уже говорил; а дед – он инженером работал. Энергетиком был тоже, кстати, только не по атомным он, а по ГЭСам вроде. И, что касается моих увлечений, - к ним в семье настороженно вообще-то относятся… особенно мой брат: он совсем не верит в перспективы. И тем не менее ты права – а я, признаться, об этом как-то и не задумывался.

- Да уж… - немного отстраненно, будто задумавшись по ходу о чем-то своем, протянула Катя. – Кому спасибо сказать – это не всегда очевидно.

- Отцу могу сказать хоть сегодня, - отозвался я. – А вот деду не получится: он умер уже, три года назад.

- Ой, извини… - тихо проговорила Катя и чуть крепче сжала мою руку. – Не хотела… Это, честно говоря, больше о своем даже было.

- О своем?

Катя ответила не сразу; отреагировав до этого машинально, я успел испугаться, что опять задел за больное.

- О своем, - подтвердила через несколько секунд она, задумчиво, но не напряженно. – О маме просто в этот момент подумала.

Катя опять сделала паузу, и на сей раз я промолчал, подтверждая свою заинтересованность только взглядом.

- Отношения у нас с ней – не особо близкие вообще-то были, - продолжила она сама, без расспросов. – Почему-то казалось всегда мне, что от папы она слишком многого требует. Может быть даже – что любит его недостаточно. В общем, его хотелось мне защищать. А теперь – вон как получилось… И везде она с ним, и не ропщет никогда, и ни слова не скажет, что устала. Все потеряла, считай: и работу, и дом; может, и не насовсем, но все же…

- А что с работой? – все же решился я подать голос.

- Временно да без прописки – не соглашаются нигде ее брать. На дачи ходит убираться. Да еще в школе, в местной, в Истре, полы мыть. Иногда на продленке учителей подменяет, правда, это хоть разрешили, но со школой она больше из-за меня связалась, думаю. Я ведь, получается, тоже пропускаю, а в школе говорят: мест нет; вот она и натащила мне оттуда учебников и книжек, чтоб я, как могла, нагоняла. Вернее, не отставала чтоб особо. Работать с собой не берет, лучше учись, говорит, осядем как где-нибудь, в училище пойдешь. А еще ведь Полинка… В общем, стыдно мне перед ней, что так я думала, а как сказать об этом, не знаю. Тем более – как сказать «спасибо».

Под небесно-голубыми ее глазами, на нижних веках, набухли слезы, которые мне почему-то захотелось не вытереть, а высушить, задуть обратно; этого я сделать, конечно, не мог, поэтому позволил себе лишь ту же небольшую вольность, на которую только что решилась она: чуть покрепче сжать ее руку. А еще я сказал:

- Знаешь, у меня никогда не возникало сомнений, что мои родители любят друг друга, поэтому было бы нечестно сказать: мол, я тебя понимаю и все такое. Тем не менее мне кажется: если у тебя такие мысли и случались, винить себя тебе не в чем. Маму твою я не знаю, только лишь видел мельком, но все равно думаю, что она вовсе не ждет от тебя извинений или какой-то специальной благодарности. Наоборот, раз она не берет тебя с собой, раз хочет, чтобы ты училась, значит, полагает, что ты и без того делаешь слишком много и не хочет, чтобы ты собою жертвовала.

Попытки утешить не сработали (или сработали в обратную сторону) – слезы вышли из берегов, потекли по Катиным щекам.

- С чего ты взял, что я делаю слишком много? Ты же не знаешь…– тихо, через всхлип, проговорила она.

Я поспешно полез в карман, надеясь поддержать ее не только словами, но и носовым платком, но галантного жеста не вышло: платка у меня не оказалось. К счастью, он и не понадобился: свободной рукой Катя сама достала из висящей на ее плече скорее спортивной, чем женской сумки маленький и при этом совершенно белоснежный платочек (точнее, это был просто чистый кусочек белой ткани) и аккуратно промокнула им глаза.

Я ответил:

- Знаю, ведь ты сама мне об этом рассказала. Ну посуди: ты со своими везде; куда они, туда и ты. И в Питере, и здесь. Через день – в больницу, два часа в каждую сторону; другой день – с сестрой остаешься, за ней ухаживаешь. Ты школу, считай, бросила из-за этого, а ведь училась ты, судя по всему, хорошо и школой одной ограничиваться явно не собиралась… Разве это мало? Мне кажется, без тебя мама твоя и вовсе не справилась бы. И папа…

- Училась хорошо, это так, и читать любила, - продолжая вытирать слезы, простодушно призналась Катя. – То есть – и сейчас люблю, и учиться дальше хотелось бы. В педагогический бы пошла, как мама, только на русский и литературу…

- Так еще все, уверен, устроится, - сказал я, и впрямь стараясь выглядеть как можно более в этом уверенным. – И с учебой, и со всем остальным.

Она кивнула, посмотрела на меня благодарно и виновато одновременно, спросила:

- Размазалось?

- Ерунда! - я махнул рукой. – Чуть на правом глазу, побольше на левом. На обеих щеках и на носу еще. Почти незаметно.

- Ты серьезно? - Катя судорожно выдернула свою руку из моей, снова полезла в сумку. – Нет, правда? Тогда подожди…

Косметикой она явно не злоупотребляла (и, на мой взгляд, не нуждалась в этом), поэтому представить себе, что подобная шутка может быть принята за чистую монету, я, конечно, не мог; будучи все-таки воспринятой всерьез, она для меня же самого превратилась в довольно мерзкое издевательство.
- Нет-нет, это ты погоди! – быстро перехватив ее руку (которую она уже запустила в сумку, вероятно, желая достать пудреницу), серьезно сказал я. – Это была шутка - видимо, не очень неудачная.

Катя остановилась, всплеснула руками, на секунду притворно надула губки – на большее ее не хватило. Охватившее меня чувство стыда стало еще острее, и скрыть это мне, видимо, не удалось – потому что почти сразу в глазах Кати, вместо обиды, я увидел сочувствие; а чтобы замять неловкость, она снова взяла меня за руку и поспешно переключилась на ставшую уже спасительной тему.

- А веди правда: все дома старые, - сказала Катя, оглядываясь вокруг. - Вот в Ленинграде – там тоже старого много, но какие-то другие они там: повыше, побольше, повнушительнее. А здесь… здесь будто бы вовсе и не большой город, а захолустье какое-то.

- Известное дело! – отозвался я. – Москва ведь – это большая деревня, слышала? Есть просто такое выражение.

- Правда? – снова с той же подкупающей искренностью удивилась Катя.

- Не слышала?

– Нет. И почему так?

- Если честно, точно не знаю, - я тоже не стал набивать себе цену. – Может быть, как раз поэтому: из-за архитектуры. И опять же – по сравнению с Питером. Потом Москва – город скорее стихийный, поскольку древний. То есть сам собой разрастался, а Питер – тот по плану строили, как и положено в Европе. И позже сильно. Там, соответственно, изначально город, а здесь именно что деревня, со временем просто ставшая очень большой.

Дойдя к этому моменту уже до конца Солянки, на перекрестке мы повернули налево и двинулись вниз, к площади Ногина (43)

- А церковь, что прямо, она работает? – спросила Катя.

- Закрыта, и уже давно, - не слишком желая развивать эту тему(44), коротко откликнулся я.

- А улица это какая? До Красной площади далеко еще отсюда?

- Кажется, Солянский проезд, сейчас посмотрим… - я вгляделся в табличку на доме. - Да, точно. До Кремля уже близко, но мы же в «Детский мир», да? Тогда на Красную площадь лучше после него, выйдем с другой стороны.

- Солянский проезд, опять этот суп? – переспросила Катя (остальное, мне показалось, она уже не услышала). – Тут все названия о еде, что ли?

Намеком это не выглядело, но к стыду своему только в этот момент, услыхав от нее данную ассоциацию повторно, я догадался, что Катя, вероятно, голодна; сам я скорее всего не ощущал данной потребности от волнения. Судорожно соображая, какие есть варианты решения этой проблемы, я вспомнил: на площади, за углом, имеется чебуречная. Запомнилось потому, что когда-то давно, когда был здесь с отцом, я умудрился обжечь себе язык горячим «чебуречным» бульоном…

Вспомнив все это и обрисовав Кате ближайшую возможность утолить голод, я столкнулся с неожиданным. Выяснилось: что такое чебуреки, она не знает.

- Ну вроде пирожков таких, с мясом еще похожие бывают, и с яблоком, обжаренные, - попытался объяснить ей я. – Только эти плоские, внутри баранина и бульон, и тесто тонкое совсем. Нормально, в общем, не отрава.

Катя кивнула, но не слишком уверенно: показалось, описание ее не слишком вдохновило. Выйдя на площадь, мы увидели несколько торчащих на улицу очередей: из магазина «Колбасы» на самом углу, из галантереи, еще откуда-то, ну и наконец из того полуподвала, в котором находилась искомая чебуречная.

- Постоять, увы, придется, куда без этого? – проворчал я, ускоряя шаг, чтобы побыстрее занять очередь.

Неожиданно Катя выпустила мою руку и слегка отстала; притормозив, чтобы ее подождать, я оглянулся: стоя на месте, она смотрела на церковь. Когда я, вернувшись на несколько шагов назад, снова оказался с ней рядом, Катя со странной серьезностью, тихо, почти шепотом, произнесла:

- Красивая когда-то была, должно быть…

Глядя на обшарпанные, крошащиеся кирпичные стены церкви, на невзрачную серую крышу колокольни и на облупленные купола, трудно было представить себе, что когда-то она и впрямь могла быть красивой. Не найдясь, что сказать в ответ, я промычал что-то невнятное; торопясь в очередь, потянул ее за руку.

Потихоньку начинало темнеть, пронизывающий сырой ветер стал еще холоднее. Острый и не слишком вообще-то приятный запах перегорелого масла, исходящий из чебуречной, дразнил голодный желудок. Восторга по поводу идеи с чебуреками на лице у Кати по-прежнему не читалось, но и возражать она не пыталась; поэтому несколько минут мы молча, стесняясь разговаривать в толпе, простояли в очереди; и только когда я заметил, что, всячески стараясь это скрыть, Катя напряженно поеживается и едва не дрожит, мне пришло в голову: молчит она потому, что не знает, есть ли поблизости этим чебурекам хоть какая-то альтернатива.

- Ты все же замерзла, да? – опомнился я.

- Да нет, ничего, - слегка клацнув зубами и почти не разжимая посиневших губ, проговорила она. – Ничего, нормально…

Лицо ее стало совсем бледным; казалось, еще немного и она упадет в обморок. Вдруг я понял, сформулировал: с ней все происходит очень быстро. Быстро становится весело, также быстро грустно. Быстро мерзнет, также быстро, наверное, и согревается. Странно, ведь она с Севера…

Я сжал ее руку, пытаясь через шерстяную перчатку почувствовать, насколько холодна ее ладонь; этого у меня, конечно, не получилось, но все равно стало понятно: затею с чебуреками стоит признать провальной и отказаться от нее.

- Не будем тогда стоять, - решительно сказал я. – Давай лучше пробежимся. До «Детского мира» всего ничего, а там и согреться можно, и на часы посмотреть, и в кафетерий зайти – кажется, он там есть. Или в ГУМе – там-то есть точно, я помню. Давай сумку – и вперед.

Не знаю, какая именно перспектива: согреться, увидеть часы с кукушкой или съесть что-нибудь, отличное от чебуреков, в итоге вернула ее к жизни, но она охотно кивнула, отдала мне сумку, и мы, держась за руки, резво понеслись вверх по площади.

- Хочешь куртку отдам? – предложил я на бегу.

- Нет, мне уже теплее! – повеселев, отказалась Катя.

Несмотря на то что ни одежда, ни обувь на ней явно не располагали к пробежкам, бежала она так быстро, что мне едва удавалось не отставать.

Мимо политеха, на красный свет, по подземным переходам, мимо здания, которым пугают советских детей: у «Детского мира» мы оказались быстрее, чем за десять минут. Там, внутри, нам обоим стало не просто тепло – жарко; этому способствовала не только километровая пробежка, но и характерная толпа: как обычно, этот магазин был забит, как вагон метро в час-пик.

- Сначала хлеб, потом зрелища – или наоборот? – дыша все еще с трудом, как после школьного кросса, спросил я.

- Часы, часы!

От бега Катя раскраснелась, от близости к заветной цели – просияла; возглас ее заставил оглянуться сразу несколько человек.

- Время не подскажете? – не растерявшись, отвлек я публику.

Подсказали откуда-то сзади: было без десяти шесть.

- Играют они каждый час, - пояснил я. – Поскольку всего десять минут осталось, в кафетерий все равно уже не успеем. Короче, давай за мной.

На то, чтобы пробраться в середину центрального зала, а после еще потолкаться, чтобы отбить себе место поудобнее (поскольку почти отовсюду обзор загораживал замысловатого вида терем) у нас ушла половина от оставшегося до шести времени.

- Ой, правда солнышко! – всплеснув руками и слегка подпрыгнув, воскликнула Катя, когда наконец местное произведение искусства открылось перед ней во всей красе. – И избушка, правда избушка!

- И фигурки будут, и кукушка. А ты думала, это я так тебя завлекаю?

Катя не ответила, взглянула на меня укоризненно; в очередной раз разряжая атмосферу после шутки, которая, будучи произнесенной, и мне самому-то не показалась удачной, я решил, пока мы ждем, развлечь ее трогательным рассказом о том, что более всего связывает с «Детским миром» лично меня.

- Вон там… вон, видишь? Там виднеется фотоотдел, - как о чем-то небывало интересном сообщил ей я. – Сюда мы с приятелем моим одним с пятого класса еще приезжаем постоянно – за всякими там химикатами, за пленкой, за фотобумагой… А еще пять лет назад дед мне здесь купил самый классный подарок, который только был в моей жизни…

- Это какой? – с интересом спросила Катя (хотя смотрела она уже не на меня, а, конечно, вверх на часы).

- Фотоаппарат «ЛОМО-компакт»(45). Это, знаешь, маленький такой фотоаппаратик, он даже в обычный карман помещается, - продолжил я, чувствуя, как от этого воспоминания мне словно бы становится теплее и уютнее. – Я на него прям нарадоваться не мог: везде с собой таскал. Родителей на пленках и химикатах разорил просто. Потом, правда, свое название «Ломо», к сожалению, оправдал – то есть начал ломаться. Он еще на гарантии был, но сказали, естественно, что это я что-то там не так сделал – хотя что там сделать-то можно? Он же автоматический…(46)

- И что с ним стало?

- Починили за деньги – он опять сломался, потом еще раз... в общем, мои сказали: ну все, хватит. Так и лежит металлоломом теперь.

- Смешно: ломо, ломается, металлолом, – сказала Катя, улыбаясь, и по-прежнему не спуская глаз с часов. –. Как в мультике, помнишь: как яхту назовешь, так она и поплывет?(47)

- Обидно ужасно было! – припомнив былую досаду, честно признался я. – Так я его любил… Меньше чем за год – целый ящик фотографий напечатал. А как сломался он – так и охладел я что-то ко всему этому. Не совсем, нет, но меньше фотографировать стал. «Смена»(48) у меня осталась, это мой первый фотоаппарат, простенький, там ломаться нечему, щелкаю иногда… Смеешься?

Она действительно улыбалась все шире и шире.

- Вовсе нет! – Катя мотнула головой.

Ее золотистый локон, выбившись из-под резинки, упал на лицо; смешно выпятив вперед губу, она задула его наверх и объяснилась:

- Увлеченно просто рассказываешь. Мне нравится – вот и улыбаюсь.

Смутившись, будто услышал что-то безмерно откровенное, я опустил глаза; чтобы занять руки, начал теребить, борясь с ней, молнию своей куртки – которая никак не хотела расстегиваться.

- А одежда тут на втором этаже, кажется, - не сразу, но все же придумал я продолжение. – Только там путного ничего обычно нет. Знать нужно, когда выбросят. Ну, это как везде…

Вообще-то, где находится отдел одежды, тем более женской, точно я не знал (да и мужской, и детской; лишь однажды – едва ли не в младшей школе – мы с матерью покупали мне здесь школьную форму; где конкретно – этого я, конечно, уже не помнил), просто мне казалось: одежда – это то, что должно быть интересно девушке. К моему удивлению, на эту информацию Катя отреагировала без какого-либо энтузиазма.

- Ладно, может, потом и посмотрим, - она пожала плечами. – Но после часов. И после еды.

Как раз в этот момент часы и заиграли шесть. Солнышко, проснувшись, начало оглядывать зал ожившими глазами, из открывшихся окошек появились кукушки, а вправо и влево по дорожке вдоль деревянного заборчика поползли раскрашенные яркими цветами фигурки.

На это, мне привычное и потому казавшееся довольно незатейливым, механическое действо Катя смотрела, совершенно по-детски открыв рот, – так, будто увидела настоящее, взаправдашнее волшебство. Если бы я наблюдал за кем-то другим, не за ней, мне бы наверняка стало немножко смешно; но я смотрел в этот момент на Катю и то, что я чувствовал, с весельем точно ничего общего не имело.

Что же я чувствовал? Конечно, вдохновение, и подъем, и снова, в который уже раз, счастье – от того, что вижу эту наивную, по-детски искреннюю радость в ее глазах, от того, что мне в каком-то смысле удалось стать ее причиной; но было и что-то совсем другое. Я смотрел на Катю, смотрел во все глаза, и все мое тело пробирала мелкая, до боли колкая дрожь, и я думал, что готов на все, лишь бы когда-нибудь снова оказаться с ней рядом и увидеть ее такой, готов безо всяких компромиссов, готов – даже если для этого мне понадобится самому закричать кукушкой. Катя увлеченно глазела наверх, а я, отчасти этим пользуясь, совершенно бесстыдно пялился на нее – для того, что я делаю, не было и не могло быть иного названия, но я себя все равно не стеснялся, потому что, пусть и выглядело оно так, ничего грязного в этом не было. Если я чего и желал в тот момент, то только запомнить – запомнить ее, вот такую, вот сейчас, до мельчайших деталей: и золотые волосы, и гладко-нежное лицо, и синие, как ясное небо, глаза, и наклон головы, и изящную, мягкую грацию фигуры, и тонкие пальцы рук, и много другого, о чем рассказать нет слов; я смотрел на нее, и мое сердце билось так, что мешало дышать, и я думал: неужели это случилось, неужели случилось со мной, неужели уже случилось, неужели вот так, вдруг?

- Ну как тебе? Клево? – поспешно отведя взгляд в сторону, когда кукушка вернулась обратно в домик, а Катя, наконец отвлекшись от часов, посмотрела на меня, спросил я.

- Спрашиваешь! – закивала она. – Может и в семь посмотрим, а?

- Почему бы и нет?

Я попытался сделать вид, что не удивился; вышло или нет, не знаю, но Катя в тот же момент передумала.

- Вообще-то нет, не получится! – слегка нахмурившись, сказала она. – Нужно дальше идти… но сначала в буфет, конечно.

Я внутренне напрягся, но сказать ничего не успел: дернув меня за рукав, она пояснила:

- Ой, ну какой ты мнительный! Не волнуйся, пожалуйста, все очень хорошо – я о маме подумала просто. Что задержусь ведь, не предупреждала; а если до семи тут ждать, то домой совсем поздно вернусь. Мама вся изведется.
-
 М-м-м… - промычал я, напрягаясь еще больше – поскольку впервые подумал о том, что сегодняшний день неизбежно когда-нибудь закончится. – А позвонить ей нельзя?
Катя засмеялась, слегка подтолкнула меня.

- Куда позвонить? Давай, пошли уже, где тут кормят?

Сообразив, что ляпнул глупость, я молча взял ее за руку, и мы начали протискиваться в сторону коридора.

Кафетерий порадовал нас вполне предсказуемой очередью и отсутствием особого выбора; однако, простояв более получаса, мы весьма обрадовались уже и тому, что нам хоть что-то досталось: сдобные булочки с изюмом в количестве аж шести штук, два последних песочных колечка и две порции чая - совсем недурная добыча (а еще, слава богу, на нее хватило, с небольшим даже запасом, моих двух рублей). Правда, все стойки, да и вообще любые места, где можно было расположиться с относительным комфортом, конечно, оказались заняты; тогда, рассовав булки и пирожные по моим карманам, мы отправились искать просто уголок потише. Пришлось потолкаться с картонными стаканчиками в руках, рискуя пролить на кого-нибудь чай; зато в конечном счете мы устроились на втором этаже, на балконе; и отсюда Катя снова могла любоваться на большие часы.

- Извини, что так долго морила тебя голодом, - сказала она, с аппетитом жуя булку. – Выдержал ты стойко, но все равно извини.

Я ответил не сразу, поскольку и сам от жадности засунул булку в рот целиком; после того, как я поспешно заглотил ее, мне, чтобы суметь заговорить, пришлось как следует смочить горло чаем.

- Ты вовсе не… И вообще – это мне должно быть неудобно: собрался на свидание, а самый важный вопрос не предусмотрел…

- А у нас свидание? – вдруг спросила Катя.

Я застыл с поднесенной ко рту второй булкой. Опомнившись через несколько секунд, я попытался сделать глоток из стаканчика и, чрезмерно опрокинув его, пролил чай себе на свитер. Это, вероятно, помогло бы сгладить возникшую неловкость, потому что Катя засмеялась и тем самым дала мне понять: если и допустил я бестактность, то не слишком серьезную; я, однако, шансом не воспользовался и забормотал что-то совершенно невнятное:

- Не знаю… прости, это я так сказал. Извини, что так много о себе возомнил…

- Ну все! – перестав улыбаться, сердито нахмурившись, буквально потемнев, резко оборвала меня Катя. – Помолчи лучше, вот что! И подержи мой стакан.

Неожиданностью для меня стали и дальнейшие ее действия. Сунув свой стакан мне в руку, она вынула из сумки свой белоснежный платочек и стала тщательно вытирать им мой свитер. Я стоял перед ней, с двумя стаканами в руках, и растерянно смотрел на ее, ставшее вмиг предельно серьезным, невероятно, пугающе красивое лицо; а Катя, не издавая ни звука, сосредоточенно терла мокрое пятно у меня на груди – хотя в этом не было совсем никакой необходимости.

Необходимость появилась – через несколько секунд и совершенно иного толка: словно в замедленной съемке я увидел, как странными рывками широко-широко раскрылись ее глаза, как на веках снова набухли прозрачные капли, как они покатились вниз, задерживаясь в еле заметных ямочках около рта. Все это я видел, но ничего не мог поделать – потому что обе мои руки были заняты бумажными стаканчиками со все еще довольно горячим чаем; из-за этого я боялся даже двинуться – чтобы, не дай бог, не пролить чай еще и на нее.

- Кать, ну послушай, это совсем не то… - снова забормотал я через несколько секунд не менее бессмысленные слова.

- Вообще-то я хотела, чтобы ты сказал «да»! – и здесь во всех смыслах опередила меня она. – Я так этого хотела: чтобы это было свидание, но получается, значит…

Совершенно неуместным образом мне вдруг стало смешно: почему-то я вспомнил, как тогда, в лифте, во время нашей первой с ней встречи, я тоже стоял перед Катей с дурацкими сумками в руках и не мог из-за этого сам нажать кнопку; и тогда, и сейчас в самый важный момент руки мои оказались заняты – с какой стороны ни посмотри, в этом, без сомнения, присутствовало что-то комедийное. Будучи не в силах удержаться, я громко фыркнул, но тут же, взяв себя в руки, быстро проговорил:

- Да вовсе ничего такого не получается! То есть получается как раз: да, именно что свидание, и об этом как раз я и сказал… Ну, что собрался, а... Но потом ты спросила так резко, что я… я испугался, понимаешь? Испугался… не знаю даже точно чего. Может быть, того, что ты надо мной посмеешься, потому что вовсе не считаешь это свиданием, или что ты, наоборот, смутишься, потому что еще не готова так считать, и тогда ты решишь, что я какой-то ненормальный, что я все-таки маньяк и со мной не стоит связываться; и если так произойдет, то мне очень, очень неприятно будет потом вспоминать, что я вот так все испортил…

- Дурак! – проворчала Катя, вытирая лицо утратившим наконец режущую глаз белоснежность платочком; хоть она и отвернулась в сторону, я, к облегчению своему, успел заметить, как едва заметная улыбка заиграла в уголках ее губ и в задерживающих слезы ямочках. Знаешь, кто ты?

- Дурак, ты же сказала. Или еще кто-то?

- Еще кто-то, да! Ты противный, смеющийся над провинциальной дурой москвич, вот ты кто!

Я расхохотался – уже не сдерживаясь.

- Да это я вообще над собой, а не над тобой! Подумал: второй раз уже в нужный момент – и руки заняты, и что говорить, не знаю, вот и стало смешно.

- Тогда, по-моему, сумки очень даже помогли, - снова удивила меня она.

- Это чем же?

- Как чем? С незнакомцами ведь в лифт не советуют. А ты еще и так странно себя вел: сначала выхожу, потому не выхожу… Но я посмотрела: у тебя сумки в руках, вот и решила, что опасности нет.

- Кнопку от страха все равно перепутала…

- Да говорю же: не от страха, а от смущения…

В этот раз Катя все же достала пудреницу и, поглядевшись в зеркальце, убедилась, что с лицом у нее по-прежнему все в порядке. Когда она ее убрала, я отдал ей стаканчик и вытащил из кармана еще две булки.

- Дай лучше пирожное, - попросила она. – Я, кажется, никогда таких не пробовала.

Я достал для нее колечко; сам – быстро (но по очереди, конечно) заглотил обе булочки.

- Ты правда решил, что можешь испугать меня словом «свидание»? – грызя пирожное (оно оказалось довольно черствым), серьезно поинтересовалась она.

Я допил чай. Девать стаканчик было некуда, я смял его, засунул в карман куртки.

- Клянусь! Маньяком прослыть – кому захочется?

Искать отдел женской одежды мы не стали: Катя так и не проявила к этому никакого интереса. Закончив с «Детским миром», поспешили на Красную площадь; оттуда я предложил добраться до «Третьяковской» и далее доехать на метро по прямой до Рижского вокзала. Этой маленькой хитростью я, если честно, отбил себе лишний сегодняшний час вместе с Катей: перспектива избежать пересадки в метро ее весьма вдохновила, и она согласилась на предложенный вариант, не уточняя, какое расстояние нам еще предстоит преодолеть пешком; за то, что именно таким, не самым, наверное, достойным образом мне удалось на время снизить ее беспокойство по поводу волнующейся мамы, мне было немножко стыдно – но, опять же говоря откровенно, лишь самую малость…

На улице совсем стемнело, зажглись фонари. Выйдя из «Детского мира», мы спустились в подземный переход. Там было грязно, холодно и почему-то хоть и людно, но страшновато; ощутив это синхронно, в один момент со мной и, вероятно, испугавшись, что здесь легко потеряться, Катя крепко схватила меня за руку и начала, как ребенок, жаться ко мне, делая это, впрочем, довольно робко: то ли все еще стесняясь, то ли пока что не вполне веря в мою надежность; я в свою очередь, не зная, как правильно на это отреагировать, сжал ее руку в ответ и сказал первое, что пришло в голову:

- Если мерзнуть начнешь, дай знать. Еще пробежимся.

Она не ответила, а лица ее я в темноте не видел; но в этом и не было нужды: вдруг, в этот самый миг, находясь в зябко-сыром тоннеле и еще не совсем понимая, что происходит со мной, и уж точно не веря в то, что оно происходит, я совершенно отчетливо почувствовал: именно только что мы оба, я и та девушка, которая всего-то несколько часов назад меня еще не знала, стали друг другу ближе. Я понял это внезапно, мгновенно: маленькие, слабые, испуганные, мы стали вместе, стали единым целым, стали оттого и сильнее, и храбрее, и взрослее; стали – и окружающий нас суровый, бесчувственный мир сразу перестал казаться нам таким уж враждебным, перестал быть для нас неодолимым. Почему это произошло, почему произошло здесь и сейчас, понять я не пытался; просто случилось и все – само собой и так, будто для этого потребовалось совсем немногое: всего лишь взяться покрепче за руки…

По темновато-неприветливой улице 25 Октября(49) быстрым, немного даже торопливым, шагом мы добрались до ярко освещенной Красной площади; а когда мы на нее вышли, и я открыл было рот, чтобы поведать Кате еще что-нибудь занимательное, она сразу же остановилась как вкопанная, завороженно, во все глаза глядя на собор Василия Блаженного. Ни кремлевская стена, ни башни, ни куранты, ни звезды, ни мавзолей – ничто прочее не произвело на нее, казалось, ни малейшего впечатления; или, быть может, она просто не успела ничего из этого заметить.

Приложив к груди обе руки, не меньше минуты Катя зачарованно, не отрываясь, смотрела на вырванные из темноты снопом электрического света разноцветные купола; и точно также, как пораженный в самое сердце, застыл рядом с нею, не в силах пошевелиться, я; только я, конечно, глядел не на храм, а опять на Катю, вернее, только на ее лицо, еще точнее, на широко раскрытые ее глаза, которые светились ярче любых софитов, и этим светом по-новому освещали для меня все вокруг – весь тот мир, который я знал, который видел, который носил внутри себя, неузнаваемо менялся под этим светом. Снова было так, будто в кромешной тьме, с которой никак не справляется зрение, наконец-то включили яркий-яркий прожектор, включили – и сразу стало видно, где дорога, а где обочина и топь, стало ясно, куда нужно идти; а еще так, будто прямо у меня глазах за доли секунды рассеялся густой-густой туман; спала пелена, и я увидел, что вокруг не скалы и обрывы, а прекрасная, цветущая долина. Или, быть может, по-другому: сложный, запутанный, тягучий сюжет враз распутался всего одной короткой фразой, и все вопросы про то, что со мной происходит, напрочь отпали. Никаких более сомнений: это случилось, и случилось со мной. Хорошо ли, что это случилось, плохо ли, и что мне делать дальше – этого я не знал и об этом не думал; меня увлек бушующий вихрь, совладать с которым я все равно был бессилен; единственное, что оставалось, - покориться ему и в него поверить. Поверить в то, что это и есть настоящая жизнь. И что такая жизнь и есть моя…

- Никогда, никогда не думала, что он настолько красивый! – негромко, серьезно произнесла через некоторое время Катя. – На открытках видела, на фотографиях старых… но вот так, своими глазами – это ведь что-то совсем другое, правда?

- Правда! – подтвердил я, зная, что подтверждать тут ничего и не нужно, не зная, что именно подтверждаю: что храм необычайно красив, или что в жизни все совсем не так, как на картинке.

- В Ленинграде тоже есть похожий, - сказала она. – И тоже красивый(50) Но этот… он ведь как будто летит, ты заметил?

- Точно, и уже давно, - подтвердил я (честно, ничуть не слукавив). – Только лучше всего он с другой стороны смотрится, с набережной. Или даже с противоположного берега.
Катя отвлеклась, посмотрела на меня; сделала это она так быстро, что я не успел спрятать взгляд и скрыть таким образом, что снова бесстыдно глазел на нее.

- Что такое? Я глупо выгляжу? Как провинциалка? – смеясь, спросила она.

Потому ли, что ей уже было весело, или потому, что вихрь смятения во мне еще не улегся, шутить в этот момент мне не захотелось. В горле пересохло, я с трудом проглотил комок. Мог ли я сказать ей прямо тогда, что думал и чувствовал? Возможно – но казалось: нет, это слишком, нет, чересчур. И без того в этот день для нас обоих произошло слишком много всего.

- Да ничего, так просто… - опустив голову, забормотал я, отчетливо слыша между словами биение своего сердца. – Вернее, не просто, а просто ты… Просто очень красивая и поэтому я… Поэтому не могу оторвать глаз. Так же как ты – от храма…

Как отреагировать, Катя не нашлась, и я, по-прежнему глядя вниз, поторопился, снимая неловкость, сменить тему:

- Куда дальше? Хочешь к мавзолею?

- Нет, давай лучше храм обойдем, - предложила она. – Если ты говоришь, что лучше с той стороны…

- Давай, нам и идти в ту сторону…

- Отлично! – обрадовалась Катя (поняв это по голосу, я поднял глаза и обнаружил, что она буквально сияет). – Пойдем – хоть и очень не хочется!

Мы двинулись через площадь. Катя с восторгом оглядывала все вокруг, а я, после того как эмоции немного отхлынули, почувствовал нарастающее беспокойство. Все яснее осознавая приближение момента, когда нам придется расстаться, я судорожно пытался понять, как и когда завести разговор о нашей следующей встрече: как ни странно, будущее все еще не представлялось мне полностью очевидным.

- Правда не хочется? – вдруг произнес я, неожиданно как для Кати, так и для себя самого.

Катя резко остановилась, резко приблизилась ко мне, схватила за руку.

- Конечно, нет! – очень громко, так, что обернулись прохожие, воскликнула она. – Разве на это похоже?

Искренней, неподдельной энергией ее напора меня едва не сдуло с места; растерявшись, я закряхтел невнятное.

- Да что с тобой, Егор?! Почему, почему тебе так показалось? – никого не стесняясь, словно бы на огромной площади (или даже во всем мире) мы были одни, задала она мне совершенно риторический вопрос; и теперь в ее голосе явственно зазвенели нотки столь же искренней обиды.

Она стояла совсем близко: ее лицо от моего лица находилось едва ли в полуметре, и я подумал, что если бы это было в кино, то там наверняка все выглядело бы так: герои чуть запинаются, смущенно замирают, а после расстояние между их лицами медленно-медленно тает и в конце концов происходит то, что вносит в возникающие отношения полную ясность.

В кино точно случилось бы так, но нам обоим, и мне, и Кате, было тогда лишь по шестнадцать. Мы познакомились всего несколько часов назад и что-то уже, без сомнения, чувствовали; быть может, и хорошо, что в тот момент мы остановились там, где герои еще только смущаются. Мое тело словно налилось свинцом, я стал неуклюжим и беспомощным, не смог произнести ни слова, я ощущал лишь, как, несмотря на холод, быстро потеет моя, зажатая в ее руке, ладонь. А еще я думал о том, что как бы ни хотелось иного, ждать полной определенности мне, видимо, придется до самой Катиной электрички.

На ее руке, к счастью, была надета перчатка – того, что моя ладонь мокнет она скорее всего не почувствовала.

Она же и нашлась первой – сказала:

- А тебя глаза зеленые!

- З… знаю, - с трудом прохрипел я.

Что бы ни захотел я сказать ей еще – слова бы все равно застряли у меня в горле, как Винни-Пух в норе у Кролика.

- Ладно, пойдем, а то ты совсем смутился, - тихо, тепло и при этом осторожно увеличивая расстояние между нашими лицами, произнесла Катя. – Удивительно, как у тебя такое получается: с одной стороны, засыпа;ть комплиментами, с другой – так сильно смущаться по всякому поводу. Наверное, тебе очень нелегко…

Она сделала движение в сторону храма, потянула меня за собой.

- Что, глупо получается? – спросил я на ходу.

- Да ну тебя! – отмахнулась Катя. – Ты, оказывается, еще хуже меня – такой мнительный… Нет, конечно, вовсе не глупо.

- Правда? – зачем-то переспросил я.

По Москворецкому мосту мы шли, поминутно оглядываясь. Точнее оглядывалась она, а я просто останавливался и ждал, стараясь заставить себя не смущать ее слишком пристальным взглядом.

- И правда – отсюда они еще больше летят! - сказала Катя, когда мы уже пересекли реку.

- Они?

- Ну да, купола. Они – как воздушные шары…

Я посмотрел на собор – и действительно: поскольку нижнюю его часть загородило изогнутое горкой полотно моста, отсюда действительно выглядело так, будто купола парят в воздухе.

- Днем бы посмотреть как-нибудь, когда солнышко… - мечтательно протянула Катя.

Несмотря на все за этот день случившееся, несмотря на все пережитые за сегодня волны счастья, эйфории и вдохновения, несмотря на то, что я все про себя уже понял и ни в чем более не сомневался, чтобы сказать следующую фразу, мне понадобилось сделать глубокий вдох и как следует собраться духом.

- Мы можем еще раз сюда прийти, - пробормотал я. – Если тебе, конечно, до тех пор не надоест…

Катя повернулась ко мне, прищурилась, глаза ее сверкнули; я успел подумать: сейчас она наверняка дернет меня за рукав…

- Еще посмотрим! – задорно, с вызовом вскрикнула она, дергая рукав моей куртки. – Посмотрим – кому их нас первому надоест!


Пристегните ремни!


Мы стояли на платформе Рижского вокзала, ожидая электричку на Волоколамск. По расписанию – в двадцать один ноль семь, но было уже двадцать один пятнадцать, а поезд все не появлялся.

- Давай провожу тебя до дома! – уговаривал я Катю. – Поздно уже, а я ведь даже не смогу узнать, доехала ли ты.

Так продолжалось уже с полчаса, но она была неумолима.

- С ума сошел? Что может со мной случиться? Сколько я так ездила, счету нет. От станции недалеко совсем, а ты – как потом обратно? Нет, даже не думай!

Я в очередной раз повторил, что обратно как-нибудь доберусь (хоть и не представлял как), зато не буду за нее волноваться; но Катя осталась непреклонна.

- Нет, нет и нет! Сейчас ты поедешь домой, тебя ведь тоже наверняка родители ждут, волнуются.

Понимая, что, занудствуя, и впрямь недолго надоесть, я заставил себя прекратить уговоры. Увы, как все-таки подвести разговор к тому, чтобы конкретизировать вопрос о нашей следующей встрече, у меня упорно не получалось придумать; и только когда впервые, где-то еще вдали, раздался гудок электрички, я наконец решился: безо всяких ухищрений просто взять и спросить у Кати, когда же мы опять увидимся. Не успел – Катя сама приблизилась ко мне на опасно незначительное расстояние и быстро, словно торопясь забыть, сказала:

- Так много было всего сегодня! Много-много! Так много, что даже не верится! Не верится, что это со мной… Спасибо тебе! Все было очень-очень…

Я стоял, держа ее за руку, и все тело мое кололи мелкие иголочки; смущаясь, я смотрел вниз, но, конечно же, истово желал при этом поднять взгляд и еще раз увидеть ее глаза, увидеть пробивающийся из морских глубин яркий свет, увидеть бесконечность небес, увидеть безбрежность океана, увидеть и сказать, что хочу видеть все это снова и снова; увы, в очередной раз совершенно стушевавшись после только что услышанного (хотя должно было быть наоборот), я судорожно глотал воздух и не мог заставить себя произнести ни слова.

Совсем скоро платформу осветило прожектором приближающегося поезда.

- Завтра я остаюсь с сестрой, а послезавтра снова приеду в больницу, - приблизившись еще, почти уже ко мне прижавшись, тихо и серьезно продолжила Катя. – Это будет суббота, то есть приемные часы раньше – к середине дня уже освобожусь. И тогда… Мы ведь сможем еще погулять вместе? Ты придешь за мной?

Сердце мое застучало так, что я испугался: она его сейчас услышит.

- Конечно! – едва не задохнувшись, с трудом, но все же выговорил я. – Конечно, приеду. Буду ждать тебя там же, внизу.


1. Посещение школы в СССР разрешалось только в стандартизированной школьной форме, но в последние годы советской власти либерализация коснулась и этого вопроса: форму никто не отменял, но следить за строгим соблюдением этого правила перестали.

2. «Коробка» – в данном случае спортивная (как правило, хоккейная) площадка, огороженная деревянными бортами.

3. Первый коммерческий компакт-диск был выпущен в Японии в 1982 году, в СССР из-за закрытости экономики диски появились несколько позже, чем в остальном мире.

4. Имеется в виду роман Алексея Толстого «Гиперболоид инженера Гарина», в котором рассказывается об изобретении русским инженером некоего подобия боевого лазера. Экранизация романа (а точнее картина, снятая по мотивам этого произведения), четырехсерийный телефильм «Крах инженера Гарина», появилась в 1973 году.

5. Немецкая англоязычная группа (дуэт) Modern Talking («Современный разговор») – представители «легкого» эстрадного направления «евродиско». Была весьма популярна в конце 80-х гг.

6. Joy – австрийская англоязычная группа, также исполнявшая музыку в стиле «евродиско».

7. «Олимп-МПК-005-С» - один из лучших советских катушечных магнитофонов. Отличался хорошими техническими характеристиками, но из-за высокой цены был условно доступен обычному потребителю.

8. «Бриг-001-стерео» - советский усилитель (усилительно-коммутационное устройство) класса Hi-Fi.

9. Студийные колонки – колонки со студийным (более высоким, чем обычное домашнее) качеством звучания.

10. «Видик» - видеосалон, одна из первых вариаций советско-перестроечного «бизнеса», заключавшегося в оборудовании доступного помещения телевизором, видеомагнитофоном и несколькими рядами стульев и демонстрацией пиратских записей зарубежных фильмов с наложенным в кустарных условиях одноголосым переводом.

11. «Терминатор» (The Terminator, также переводился как «Киборг-убийца») - художественный фильм режиссера Джеймса Кэмерона, вышедший в 1984 году. Главную роль: человекоподобного киборга, присланного из будущего, исполнил тогда еще малоизвестный как актер американский культурист австрийского происхождения Арнольд Шверценеггер (Arnold Schwarzenegger). Фильм положил начало серии сиквелов и приквелов, в большинстве из которых Шварценеггер также исполнял заглавную роль.

12.«Электроника-ВМ-12» - первый серийный советский бытовой видеомагнитофон. В свободной продаже почти никогда не появлялся; несмотря на высокую стоимость и ненадежность, всегда был дефицитным товаром.

13. На самом деле «петля времени» или «временная петля» означает несколько иное, а именно: попадание в замкнутый временной отрезок, по окончании которого герой снова попадает в его начало. То, о чем говорят Полтавский и Филимонов, скорее из области теоретических обоснований возможности или невозможности путешествий во времени – в связи с потенциальным возникновением логических парадоксов. Если не углубляться в научные аспекты, а говорить только о литературе, можно лишь заметить, что в советской фантастике, равно как и в пересказанном произведении Рэя Брэдбери, за основу действительно бралась недопустимость нарушения линейного исторического процесса, поскольку исходным положением была единичность и пространства, и времени; однако же произведения, в которых данные нарушения и отклонения рассматриваются как принципиально возможные, в мировой фантастике также не редкость.

14. Имеется в виду чемпионат СССР по футболу 1978 года, когда московский «Спартак» проводил первый сезон в высшей лиге чемпионата после вылета в первую лигу в 1976 году. Начало чемпионата складывалось для команды неудачно: после шести туров «Спартак» оказался на последнем месте турнирной таблицы; однако усилия руководства команды и тренерского штаба позволили выправить ситуацию, и сезон 1978 года «Спартак» завершил в итоге на пятом месте. В 1979 году команда завоевала золотые медали чемпионата, после чего длительное время занимала только ведущие места. Низкому положению «Спартака» в турнирной таблице Егор удивляется, поскольку в силу возраста не помнит тяжелых для команды времен.

15. Еще раз про дефицит сахара.

16. «Достать продукты» - фразеологизм конкретного исторического периода. Ввиду перманентного кризиса потребительского рынка в СССР (основная причина: отсутствие коммерческой заинтересованности предприятий торговли), товары и услуги нужно было «доставать», то есть, даже при наличии на то средств, находить возможность их купить. В последние годы советской власти кризис потребительского рынка стал тотальным и затронул практически все категории товаров и услуг, в том числе почти продукты питания; легальная торговля фактически исчезла, а «черный рынок» предлагал перемещенные на него товары по недоступным большинству населения ценам.

17. Роман Б.Пастернака «Доктор Живаго» впервые публиковался в СССР в 1988 году, в первых четырех номерах журнала «Новый мир». Завершающие роман стихи были, соответственно, напечатаны в апрельском номере журнала.

18.«Где находится нофелет?» - советский комедийный художественный фильм, вышедший на экраны в 1987 г. По сюжету, приехавший в Москву опытный донжуан (в исполнении А.Панкратова-Черного) учит своего застенчивого двоюродного брата (в исполнении В.Меньшова) заводить знакомства с женщинами посредством вынесенного в название фильма провокационного вопроса («нофелет» - слово «телефон», прочитанное наоборот, подразумевается встречный вопрос: «А что это?»).

19. Магазин «Кинолюбитель», расположенный по адресу: Ленинский проспект, 62/1, длительное был одним из крупнейших магазинов любительских фото- и кинотоваров в Москве. Он занимал почти весь первый этаж дома по указанному адресу.

20.«Унибром» - наиболее распространенный тип фотобумаги, применявшейся в любительской черно-белой фотопечати. Характеризовался высокой светочувствительностью и значительной широтой экспозиции, что позволяло получать качественные фотографии даже при отсутствии высокопрофессиональных навыков.

21. Спиртное.

22. «Бобик в гостях у Барбоса» - советский мультфильм по одноименной сказке выдающегося советского писателя Николая Носова («Союзмультфильм», 1977 г.)

23. Кольская станция – Кольская атомная электростанция, находится в Мурманской области. Построена и поэтапно запущена в эксплуатацию в 70-80-х гг. прошлого века. Состоит из четырех энергоблоков мощностью по 440 МВт каждый.

24. Отсылка к мультфильму «Ежик в тумане» по мотивам одноименной сказки Сергея Козлова (реж. Юрий Норштейн, «Союзмультфильм», 1975 г.).

25. На самом деле расстояние от Венеры до Земли во время противостояния примерно равно расстоянию от Земли до Марса (37-38 млн. километров); средняя же температура поверхности Венеры (460-470 градусов по Цельсию) действительно самая высокая в Солнечной системе (на находящемся ближе к Солнцу Меркурии она составляет 430 градусов по той же шкале) из-за обусловленного очень плотной сернокислотной облачностью парникового эффекта.

26. Речь идет о намерении Егора поступить в престижный вуз.

27. Масло было дефицитным товаром, вместо него в основном использовался маргарин.

28. Снова отсылка к фильму «Где находится нофелет?»

29. Московская губернская уголовная тюрьма, в советские годы – «рабочий дом с лишением свободы», Таганская тюрьма, Центральная таганская пересыльная тюрьма, или «Таганка» - находилась в Москве на улице Малые Каменщики (современные владения 16 и 18), в непосредственной близости от Новоспасского монастыря. Снесена в 1960 году в целях расчистки территории под новую застройку, но одно из административных зданий тюрьмы сохранилось до сих пор (оно было перепрофилировано).

30. «Таганка» - популярная в советские годы (но сочиненная, очевидно, до установления советской власти) тюремная песня. Ее происхождение точно не установлено.

31. Жилой дом по адресу: Марксистская улица, 9, строение 1.

32. Имеется в виду фильм «Москва слезам не верит» режиссера В.Меньшова, вышедший на экраны в 1979 году.

33. Полярные Зори – город-спутник Кольской АЭС (до 1991 г. – рабочий поселок), находящийся в 224 км от Мурманска. Расположен на реке Нива и озере Пинозеро. Население – 15 тысяч человек. В городе также находится небольшая гидроэлектростанция (Нива-ГЭС-1), верхняя ступень нивского каскада гидроэлектростанций.

34. В городах-спутниках атомных электростанций уровень образованности населения обычно выше среднего – из-за высоких квалификационных требований к персоналу градообразующего предприятия.

35. Намек на наличие культурологической разницы: Катя называет город лояльно, по-советски, тогда как употребление Егором сленгового варианта исторического названия указывает на определенное влияние на него «нонконформистской» столичной среды.

36. Воскресенский Новоиеруслимский мужской монастырь. Основан в 1656 году. После установления советской власти был сохранен в качестве музея, но во время Великой отечественной войны разрушен (взорван немецкими войсками при отступлении из Московской области в декабре 1941 года). Впоследствии восстановлен и возобновил работу как музей в 1959 году. В 1994 году возвращен Русской православной церкви.

37. Имеется в виду авария, произошедшая на Армянской АЭС 15 октября 1982 года, когда, согласно докладной записке в Совмин СССР, «на блоке № 1 мощностью 407 МВт возник пожар вследствие не отключенного защитой короткого замыкания в клеммной коробке электродвигателя… насоса технической воды». Согласно той же записке: «Непроектная степень огнестойкости люков кабельных шахт, недостатки в уплотнениях кабельных проходок и задержка в начале ликвидации пожара способствовали его распространению с выгоранием проложенных одним потоком силовых и контрольных кабелей. В результате были потеряны электроснабжение собственных нужд станции и контроль за параметрами блока, в том числе реакторной установки». По неофициальным сведениям, после начала пожара значительная часть персонала АЭС в панике покинула рабочие места, оставив реактор без надзора. Оперативно переброшенная с Кольской АЭС самолетом группа специалистов (в том числе пожарных)помогла немногим оставшимся на своем месте операторам спасти реактор и предотвратить разрастание последствий.

38. Имеется в виду Храм Николая Чудотворца на Болвановке, находящийся по адресу: ул.Верхняя Радищевская (бывшая Верхняя Болвановка), 20. Церковь, построенная в конце XVII – начале XVIII вв. была закрыта в 1920 году и частично разрушена во время строительства метро в середине 40-х гг. (планировалось разрушить ее полностью, уничтожить успели купола и верхушку колокольни). Впоследствии, по инициативе горожан, было принято решение о присвоении ей статуса архитектурного памятника. Церковь подвергли реставрации, но кресты на нее были возвращены только после 1990 года, когда ее вновь передали верующим, приписав к соседней церкви: Храму Успения Пресвятой Богородицы в Гончарах.

39. Для предотвращения попадания зараженных грунтовых вод в реку Днепр вокруг Чернобыльской АЭС была сооружена стена, уходящая на глубину до 30 метров; для захоронения разрушенного реактора – так называемый объект «Укрытие» или «саркофаг» (изоляционный колпак из бетона, внутрь которого были помещены разбросанные взрывом радиоактивные обломки). Также проводились работы по предотвращению возможного проникновения в грунт расплавленных элементов активной зоны реактора (шахтерскими бригадами под реактором был вырыт 136-метровый тоннель, но расплавления, вероятно, не произошло) и по дезактивации прилегающих территорий и рекультивации земель на них.

40. В отношении количества прямо и косвенно пострадавших в результате аварии на Чернобыльской АЭС единого мнения не существует до сих пор. Официальные данные – 111 погибших и 134 заболевших впоследствии лучевой болезнью; однако, с учетом того, что только в непосредственной ликвидации последствий аварии принимало участие, согласно официальным данным, более 600 тысяч человек, приведенные цифры не внушают доверия. В силу множества причин, в том числе из-за распада единой страны в 1991 году, квалифицированного учета всех случаев заболеваний людей, оказавшихся в зоне катастрофы и в прилегающих районах в момент аварии и вскоре после нее, просто не велось, не говоря же о том, чтобы попытаться выявить причинно-следственные связи и установить наличие или отсутствие влияния радиации на проблемы со здоровьем у конкретных людей. При этом, например, «Гринпис» (организация, не отличающаяся, справедливости ради, безупречной репутацией: по крайней мере, она неоднократно попадала под подозрения в том, что ее острая аллергия на атомную энергию имеет небескорыстный характер) приводит существенно отличающуюся от официальной версии картину последствий: утверждается, например, что срок жизни ликвидаторов значительно сократился в результате аварии и что к настоящему времени десятки тысяч из них уже умерли в результате долговременных последствий заражения. Также говорят о всплеске онкологических заболеваний щитовидной железы в Европе, увеличении количества врожденных пороков у детей и т.п. При такой оценке по числу пострадавших Чернобыль превосходит Хиросиму и Нагасаки. По данным Всемирной организации здравоохранения, представленным в 2005 году, в результате аварии и ее ближайших последствий погибли около 4000 тысяч человек; к более долговременным последствиям также можно отнести несколько тысяч случаев онкологических заболеваний щитовидной железы, в том числе среди детей. ВОЗ, впрочем, замечает, что большинству заболевших удалось, благодаря своевременной диагностике, успешно справиться с недугом, так что и эти данные вряд ли можно считать доказательно обоснованными.

41. В реальности, с учетом открытых кинотеатров, панорам и оснащенных проекционным оборудованием клубов, в Москве было более 150 кинотеатров.

42. До 2021-го года – безымянная, с 2021-го – площадь Галины Улановой.

43. Площадь Ногина – сейчас это две площади: северная часть бывшей площади Ногина называется Славянская площадь, южная – площадь Варварские ворота.

44. Церковь Всех Святых на Кулишках (ныне - Храм Всех Святых на Кулишках или Всесвятский храм) – воздвигнута, как считается, изначально в деревянном виде в 1380 году в честь победы воинства Дмитрия Донского в Куликовской битве. Пережила множество московских пожаров, многократно восстанавливалась. Каменное здание церкви было построено в 1488 году, нынешнее – относится скорее всего к XVII веку. Начавшиеся в 1917 году гонения на церковь привели к тому, что в 1931 году храм был закрыт, а помещение отдано под нужды репрессивных органов. Слухи о проведении в подвалах церкви массовых казней ходили по Москве уже в 30-х гг. (в 1994 году останки расстрелянных действительно были обнаружены при раскопках). В последующем здание церкви было признано архитектурным памятником, и еще в советские годы подверглось частичной реставрации. В 60-х гг. здесь находилось строительно-монтажное управление, позже - подразделение «Москонцерта», в 70-х гг. здание передали Музею истории Москвы, после чего оно было временно закрыто. В начале 90-х гг. храм возвратили Русской православной церкви, в конце 1991 года в нем возобновились богослужения. С 1998 года в храм из Одессы переместилось подворье Александрийской православной церкви. Реконструкция, после которой храм обрел сегодняшний вид, была проведена в 1995 году.

45. «ЛОМО-компакт» - компактный 35-мм фотоаппарат производства Ленинградского оптико-механического объединения (ЛОМО). Отличался весьма продвинутыми для своего времени техническими характеристиками и дизайном; в известной степени стал прообразом получивших впоследствии широкое распространение «мыльниц» - автоматизированных камер с жестко встроенным объективом. «ЛОМО» завоевал популярность не только в СССР: фотоаппарат также активно поставлялся на экспорт. По его названию впоследствии возникло крупное фотографическое направление в любительской фотографии – т.н. «ломография».

46. Работоспособная система защиты потребительских прав в СССР практически отсутствовала; соответственно, гарантийное обслуживание техники было весьма номинальным: в большинстве случаев гарантийные мастерские просто отказывали клиентам в ремонте или замене бракованный техники (брак при этом был весьма распространен), не затрудняя себя объяснением причин.

47. Имеется в виду советский мультфильм «Приключения капитана Врунгеля», снятый по одноименной повести Андрея Некрасова на студии «Киевнаучфильм» в 1981 году.

48. «Смена» - семейство фотоаппаратов, производившихся на предприятиях СССР и постсоветских стран с конца тридцатых по девяностые годы прошлого века. Отличались невысокой ценой и простотой устройства; соответственно, были популярны и весьма надежны.

49. Улица 25 Октября – сейчас Никольская улица.
50. Речь идет о стилистическом сходстве архитектуры Собора Василия Блаженного в Москве и Собора Воскресения Христова на Крови (Храм Спаса на Крови) в Санкт-Петербурге.


Рецензии