С ярмарки
Наш Севастьян, молодец удалой, и того, и другого, и третьего не чурался. Сперва – продать, что батюшка с братьями наказали: пшеницы восемь мешков, да мёду четыре горшка. Голос у него был – что труба иерихонская, кричал исправно, расхваливал складно, так что и продал всё мигом.
Потом – пошёл по лавкам, глазами зыркал, выбирал тщательно, да платил, вздыхая, – копейка ж ведь не лишняя.
А уж опосля – прямиком туда, где народ гуще, где музыка громче, где питьё слаще.
А там – балаган! Куда ж без него? Каждый, кто на ярмарку приходил, мимо балагана не проходил. Там балаганщики с факелами горящими вытворяли чудеса – подбрасывали их в воздух, да так ловко ловили, что диву даёшься! Собачки в платьях, как живые, на задних лапках вальсировали, а шут гороховый, весь в красках, такие шутки отпускал, что дамы только фыркали да платочками рот закрывали, но при том не уходили – интересно же! А напоследок – акробат, на проволоке натянутой, такое вытворял – и прыгал, и танцевал, и кувыркался, что только ахнуть и оставалось: "Неужто не свалится? Не птица же, чтобы в воздухе порхать!"
Не свалился, к счастью, акробат, и Севастьян, от души похлопав в ладоши, кинул ему в чашку серебряную монету – заслужил, молодец!
С тем и уехал. Не о тканях заморских, не о винах диковинных, не об инструментах мудрёных, а всё о балагане разудалом да весёлом вспоминал.
До села его ехать было – часа четыре, а то и пять, как лошадь пойдёт, что на дороге встретится, какую погоду боженька пошлёт.
А с погодой-то как раз и не заладилось – забыл Севастьян, видно, у святых угодников попросить, чтобы дождя не было. И вот – пошёл дождь, сначала мелкий, потом – всё сильнее и сильнее. Лошадка головой крутит – не хочет под дождём мокнуть! Дорога в грязь превращается, и по ней воз тащить – ох, и напруга! Так что стали они в четыре глаза глядеть – не видно ли где пристанища?
Версты две отмахали горемыки, пока не увидели постоялый двор. Переглянулись Севастьян с лошадкой своей, да и прибавили шагу.
Через полчаса лошадка, укрытая попоной тёплой, стояла у яслей в конюшне, а Севастьян уже с трактирщиком беседовал.
– Дождь, – говорит трактирщик, – до ночи не утихнет, так что и не думай о дороге. Поешь, да заночуй здесь. Комнат у меня нет, да такому молодцу, как ты, везде будет ладно – лишь бы голову приклонить. Ляжешь на лавку, да и уснёшь. А кому на лавке места не хватит – соломы на полу постелю – в тесноте, да не в обиде. А с рассветом – подниму, да в путь благословлю. К тому времени и дождик кончится, и дорога подсохнет, и конь отдохнёт. Галина, усади гостя!
Последние слова были уже не Севастьяну сказаны, а девице бойкой, с русой косой, лентами перевитой, в белой свитке с воротником да в кожухе овчинном. На шее у неё бусы цветные, а на ногах – чоботы тоненькие.
От красоты такой у Севастьяна дух захватило, и стоял он, как вкопанный, пока не подошла к нему паночка и не повела за руку, как телёнка, к длинному столу, за которым уже немало гостей сидело.
Поставила перед ним миску, а в ней – голубцы, деруны, колбаски, да плетуны из теста, сахаром посыпанные. А рядом с миской – жбанчик пейсаховки.
Смотрит Севастьян то на паночку, то на еду – и есть хочется, да глаз от неё оторвать не может. А она видит это и смеётся: "Забыл, что ли, зачем за стол сел? Или мне сесть рядом, да покормить тебя?"
И товарищи по застолью смеются: "С чего это оробел? Али из глухомани какой, где девчин нет вовсе?"
Только с тех насмешек за еду и взялся. Ест, а вкуса не разбирает. Если бы те голубцы не с рисом, а с мухоморами были, он бы и их, должно быть, съел. Слава богу, никто такой шутки с ним не сделал, а то бы, ей-богу, жаль было бы парня.
Постепенно другие от стола отваливаться стали. Кто сам в уголок отходил, кому трактирщик помогал. Стало свободно на скамейке около Севастьяна, и подсела к нему паночка.
– Ты чего не ешь? Неужели не вкусно? Или пейсаховка не та?
– Вкусности такой прежде не видывал. Ей-богу, мать моя таких колбасок не делала. И пейсаховка знатная. А ем я медленно потому, что глаз от тебя оторвать не могу. Не обессудь, что спрошу – какой тебе годик?
– О, да ты вот о чём подумал! – засмеялась она. – Не обижайся, но мне другая судьба уготовлена, и избежать её никакой возможности нет. А ты парень достойный, работящий, открытый – по всему видно. Да не с того дерева плод сорвать хочешь.
Вскочила да убежала.
Стало грустно Севастьяну. Он к ней со всей душой, а она – про другое дерево.
Допил пейсаховки, доел деруны. Проверил и укрепил пояс кожаный, в котором серебро заработанное спрятано, да улёгся на солому, у стены, неподалёку от входа – так, чтобы и свободно было, и почувствовать, если вор какой ночной попытается в пояс его залезть.
Подошёл трактирщик, глянул на него.
– Не простынешь тут, у двери?
– Я крепкий.
– Крепкий – это одно, а стужа – другое. Ночь ныне холодная будет. Погоди.
Ушёл, но вернулся вскоре со звериной шкурой в руках.
– Прикройся, теплее будет.
Глянул Севастьян – шкура волчья. Накрылся ею – и вправду тёплая. Разве что, тяжёлая. То ли выделали плохо, то ли её волчья сущность такая. Из такой бы шкуры сапоги стачать – чтобы мехом вовнутрь, подошву прочную приладить, да ремешки в обхват – сносу не будет. Да не его шкура, чего губу раскатывать?
Стал Себастьян о паночке мечтать. Представилось ему, что она испытания ему разные предлагает: колоду тяжёлую поднять, из ружья двух уток дуплетом подстрелить, на жеребца необъезженного узду надеть. Всё у него ладилось. Тогда она похитрее придумала: по проволоке натянутой пройти, как тот, из балагана. Крепко задумался хлопец. И решил секрет умения такого выведать у того, что в балагане был. Вскочил на коня, да помчался балаган, уже снявшийся с места, догонять. Не получилось, дорогой заснул.
Поначалу снились ерунда всякая, а потом волки снится стали. Те самые, шкуры которых Севастьян на сапоги пустить хотел. Смотрели на него издалека – взгляды сердитые, морды к земле отпущенные, но в глазах страх – и рады бы подойти, да и вцепиться ему в горло – да боязно. Но и ему неприятно. И не потому, что от волков страшно, а потому, что ружья при себе нет – виданное ли дело - на ярмарку с ружьём ехать? Оставалось на нож надеяться, что на поясе. Не велик, да остёр. Ежели не уйдут подобру-поздорову, в дело пустить придётся.
Жарко стало Севастьяну. Попытался он волчью шкуру с себя сбросить, да не тут-то было. Вцепилась она в него всеми концами, запеленала так, что пошевелиться невозможно, а затем за дверь выскочила, будто живая, и его с собой потащила. Там в натурального волка преобразилась, а он у этого волка на спине сидящим оказался, да ещё задом наперёд. Руки-ноги паутиной прочной скованны – не пошевелиться. Одна мечта – свалиться со спины этого страшного зверя, ибо ясно было – не к хорошему месту мчат серые лапы.
Сначала полем нёс его зверь, в портом в чащу сиганул. Ветки по голове больно бьют, того и гляди разукрасят, как после доброй драки. И примечать бы надо, какой дорогой мчит его нечистая, да пригибаться надо, чтобы целым доехать.
Долго ли, коротко ли, нёс его зверь серый, и вот остановился, как вкопанный. Повернул Себастьян голову и увидел перед собой избу бревенчатую, с двускатной крышей, чёрную, мрачную. Со скрипом отворилась дверь, и не успел Себастьян оком моргнуть, как очутился внутри, у длинного стола. И дверь за ним сразу затворилась, а волк – или волчья шкура, кто их разберёт – исчезли, словно их не было.
За столом, заваленным корками хлебными, костьми обгрызенными, чешуёй рыбной, да овощами заплеснелыми люди сидят. А как глаза к полумраку привыкли, понял, что не совсем уж это люди - морды козлиные, пятачки свиные, уши ослиные, да рога кривые. И одеты не в одежды людские, а в лохмотья драные, в тяпки замасленные, в травы переплетённые. И дух такой стоит, словно рота солдат в хате этой портянки сушили. А во главе стола сидит та самая паночка с постоялого двора, смотрит на него глазами озорными, косой в руке играет и спрашивает:
– Пригожа ли я тебе теперь, когда ты с моими товарищами познакомился? Если хочешь меня, так будь промеж них. Ты себе цену знаешь – и красотой, и силой, и умом бог тебя не обидел. Ты среди них первым будешь. А станешь первым – так и быть, пойду за тебя.
Смотрит Себастьян в глаза её и чует, что холод болотный к сердцу подбирается. И страшно, и взгляд оторвать от компании такой никакой возможности нет.
– Как же ты краса такая среди этих уродов оказалась? – с грехом пополам выдавил он.
– Да мы все такие: в одном зеркале – красавы, в другом – уроды, а каковы на самом деле – кто ведает? Всё от того, как смотришь, зависит. Вот сейчас я для тебя красава, а если так…
Взмахнула она рукой, прикрыла ладонью лицо своё на миг и тут же в ведьму лесную оборотилась: нос крючковатый, кожа чёрная, волосы – словно лён гниющий, глаза бесцветные.
– Ну а такую любить по силам? Или лучше в лес, к зверям диким, что разорвать могут, чем ко мне такой прикоснуться?
– Сгинь…– только и прошептал Себастьян.
– То-то и оно. Все до красоты охочи, прочее же кому надобно. А вот они… – и показала на гостей своих, которые по левую руку были, и на тех, кто по правую руку сидели, – другие.
Те заголосили, захрюкали, загоготали, да засмеялись.
– Понимаю, понимаю, – перевела их блеяние с ропотом смешанное паночка. – Готовы принять тебя в компанию. Тебе нужно лишь кубок для этого осушить.
Невесть откуда у того, кто с ослиными ушами был, появился в руках кубок. Осмотрел его, замасленной тряпкой изнутри протёр, да и плюнул в него обильно. Передал кубок тому, кто с козлиной мордой был, тот в кубок зелёной гнилью высморкался. Третий из бороды таракана или клопа крупного вычесал, в пальцах размял, да и в кубок добавил. И пошло так по кругу всякие непотребности в кубок добавляли – кто пиявок выжимал, а кто земли сырой сыпал. А как дошло до паночки – то есть до ведьмы, что прежде была паночкой, то добавлять ничего не стала, а лишь пшикнула свободной рукой, и вспыхнуло содержимое кубка голубым пламенем.
Паночка протянула кубок Себастьяну:
– Пей, пока горит. Всё негожее и еде неподходящее уже выгорело, осталась лишь таинство чистое. Выпей, и многое откроется тебе из того, что сокрыто прежде было.
Стоит Себастьян, и не знает – как среагировать на те слова. Эх, было бы ружьё, так перестрелял бы всех. Он знает, как. Стрелять нужно не обычными пулями, а серебряными – иными нечисть не сразить. А тут – ни ружья, ни пуль серебряных…
И тут взбодрился Себастьян. Серебро-то у него есть! С ярмарки едет. Не пуля, конечно, но если в лоб полтиной серебряной засветить – мало не покажется!
Рванул пояс, раскрыл кошель, зачерпнул горсть серебра, да как метнёт её в тех, кто слева сидел! А другу горсть – в тех, кто справа! А оставшихся несколько монет – в паночку.
Вой да визг со всех сторон раздался. Каму монетой в глаз попало, кому по лбу пришлось, а кому руку обожгло. Суматоха, крики, ругань. Рванулся Себастьян, и не помня себя наружу выскочил.
Мчался не разбирая дороги, спотыкаясь о корни, врезаясь в стволы деревьев, проваливаясь в ямы и канавы. И лишь когда светать стало, остановился. Попил воды из лужицы и присел на пенёк отдышаться. А как силы вернулись, пошёл село своё искать. Поначалу к речке выше, а затем вдоль берега пошёл. Река всегда к людям выводит.
Уж первые звёзды на небе зажглись, когда он к селу своему вышел. Идёт, голову повесил, ни на кого не смотрит. Как рассказать – где был? Не поверят, на смех поднимут, пальцем показывать будут.
А тут и батька с братьями подбежали. С утра его искали. Глянули на хлопца, и…
– Никаких расспросов! – гаркнул батька. – Потом послухаем.
Немедля стакан горилки дали выпить, да спать уложили.
Что им поведал Себастьян на следующий день – никому неведомо, да только велено было о конфузии приключившейся ни напоминать, ни вспоминать.
А Галину в том постоялом дворе более никто не видел.
Себастьян же с тех пор от девок шарахается, да старики сельские говорят, что беды в этом большой нет, бог даст – пройдёт.
Свидетельство о публикации №225020900607