Низкий поклон тебе, мама!

–Ну-к, Ляксандра, двиньсь.
Как только ушла повитуха, Никанор, оглаживая аккуратную бороду, подсел к жене на край широкой, уже вымытой, деревянной лавки:
– Рада, небось? Да уж оно, конечно, рада, не сляпой!
Отец новорожденной ткнулся седой бородой в тряпичный кулек и продолжил:
–Да чего там, что Бог дал, на том и спасибо! Четверо мужиков уж есть. Помощники подрастают. Ну, пята девка!  Буде кому в избе хозяйничать.
Повернулся в красный угол на образа и трижды осенил себя крестным знамением.
– Об имени не тужи. В святцы уж смотрел. Параскевой будет. Параскева – пятница, токмо там на четырнадцатое, да святой отец на всю седмицу благословляет.
Никанор улыбнулся и пошел в хлев. Дел было много.
Александра осталась в доме одна с ребенком. «Доченька ты моя разжеланная, писанка ты моя сладкая». Она взглядом ласкала дитё и еле слышно шевелила губами.
Семнадцатого октября одна тысяча девятьсот одиннадцатого года в семье крестьянина Титова Никанора Васильевича в селе Турабьево Юрьев-Польского уезда Владимирской области родилась девочка, единственная среди четырех своих старших братьев, и нарекли ее Прасковьей. О чем на следующий же день и было записано в сельской Церковной книге. Паша. Паня. Параскева. Прасковьюшка. Что означает – «в мире с собой». 
К этому времени в селе насчитывалось более пятидесяти дворов и четыреста семьдесят человек. Пашечка была четыреста семьдесят первой. Первой…

Первой она была и в работе. Живая и энергичная, покладистая и работящая. К шести своим деревенским годам уже умела выполнять столько дел по дому, сколько теперь, спустя сотню лет, нынешней малышне и не снилось.
– Пашка! Гусей–то выгнала? – Не забудет напомнить матушка, отправляясь в погреб ставить крынки молока. – Да поди Зорьку доить, упрямая, токмо тебя и подпущает.
– Пашечка! Полы, полы немытые со вчера!
Девчонка крутилась, как белка в колесе. А как иначе–то. И коровы, и козочки. Опять же поросята. Куры и гуси не считаны, то их много, то на еду пошли. Вот лошадь была только одна. Не густо! А уж корова–кормилица, и молоко, и масло, и лекарство, если заболеешь. Не хватало на семью коровок–то, вот и копили, чтоб еще обзавестись, да из бедняков выбраться.
Да! Что поделать, бедняки! Работы на земле прорва, а тяги не хватает. Бывало, и мужики сами впрягались в оглобли землю пахать. Придут братья с поля, сапоги по колени в грязи, в избу ввалятся, все намытые девчонкой полы затопчут, а она им ни слова. За тряпки возьмется, да заново и перемоет. Не в грязи же трапезничать!  Они в другой раз натопчут. А она опять молча перетрет. Ленивых в семье не было, и Пашечка, хоть и мала девка, а от братьев не отставала – каждому по силам. А иначе, иначе, голод – не тетка.
Семнадцатый год перевернул всех и вся. Самый младший из братьев, Дмитрий, самолично влез на крышу сельсовета и водрузил красный флаг. Нет, большевиком он не был, доверчивым был. Поверил, что новая власть всех накормит, напоит и от тяжелой жизни избавит. Молодо–зелено. А когда полез на колокольню крест сбрасывать, там его и пристрелили. Совсем скоро старший брат ушел на войну к белогвардейцам, против красных, а средний – в Красную армию, против белых. Да и последний тоже «за революцию» пошел. Наступала полная неразбериха и разруха.   
Мать уже больше не рожала, куда уж там. И так непонятно, как жить. Ни опоры, ни сыновей. Одна девчонка, Пашка, в церковно-приходскую школу бегает да по хозяйству за все берется. Безотказная и добрая. Три года отбегала, мать с отцом сказали, хватит для девчонки-то, читать, писать умеешь и даже считаешь, дома больше пригодишься, мол сами–то мы не молодеем. 
До «страшного суда» новой власти, до раскулачивания, загона всех крестьян в колхозы, до громких дел вроде «о трех колосках», когда голодных крестьян, унесших с общественного поля щепотку еды, ссылали или расстреливали, как прихвостней буржуазии и контрреволюции, батюшка, слава Богу, не дожил. Да к концу две тысячи двадцатых уже ни отца, ни матери в живых не было. Один из братьев так и не вернулся с войны, написали «убит». Про другого вовсе ничего не было слышно. Третий, Алексей (Лёнька) после военной службы остался на учебу в военном училище в Петрограде, уже переименованном в Ленинград. Хозяйство деревенское само как–то растворилось, и отдавать в эти колхозы, кроме самой себя, да еще и задаром (денег–то не платили, мол, земля у дома есть, с того и кормись) Пашечке, было уже и нечего. Поставили ее на лесозаготовки. Страна активно строилась, и лес, как строительный материал, был очень нужен. Работа не бабская. Лес валили и зимой, и летом, в любую погоду. Стволы таскать – не по грибы–ягоды ходить. Девушке, не достигшей и двадцати, такая работа могла перечеркнуть все женское будущее. Брат Леня прислал ей свой братский указ: все бросить, дом заколотить и бежать в город, на завод, там работа найдется всегда. Это и спасло. В деревнях наступил голод.
Пашечка белоручкой не была никогда. Не чуралась никакой работы. В заводских цехах это называлось подсобница, а по сути – уборщица. Да к тому же «принеси–унеси», тоже входило в её прямые обязанности. После лесоповала такая работа казалась благородной. Пока осмотрелась, пока привыкла к городскому укладу. Громкий лозунг «Учиться, учиться и еще раз учиться» призывал учиться революции и новой жизни. Бесплатно. Обучение же в школах стоило денег. Пришлось обойтись церковно–приходским уровнем. На округлившемся белом личике заиграли голубые глазки. Светлая сияющая улыбка не могла не притягивать к себе внимания мужчин. Сельская скромность не позволяла ничего лишнего даже в городских условиях разгулявшегося НЭПа. Подхватив течение моды, изменив прическу, заменив платок на шляпку, она оставалась такой же тихой и скромной, какой и была у себя в Турабьево. Именно эти качества и не ускользнули от внимания молодого начинающего офицера инженерных войск. Братишка Леня и сам недавно получил назначение и военное звание и по праву старшего благословил сестренку на брак с военным инженером старше ее на шесть лет. Все сложилось, как нельзя лучше, и, расписавшись в тысяча девятьсот тридцать пятом в ЗАГСЕ Петроградского района города Ленинграда, молодожены Лоскутовы послушно отправились в Ленинградскую область отдавать свой долг Родине. Время побежало быстро. Четыре года пронеслись, как один. Чета была счастлива.
Шел уже тысяча тридцать девятый. Год, который начался с тысяча тридцать седьмого и никак не мог закончиться, становясь все более и более жестоким. В городах бодро отплясывали Рио–риту. Неожиданно разбогатевший от новой экономической политики немногочисленный класс горожан пустился в ресторанный разгул.  А по ночам из собственных домов беззвучно исчезали люди. Период большого террора уже насчитывал полтора миллиона осужденных на вечную каторгу. Шестьсот тысяч граждан любимой цветущей страны были расстреляны без суда и следствия, как враги народа советской Родины. Таким «врагом» мог стать любой, у кого в происхождении имелись благородные корни. Это называлось зачисткой. Попав в застенки Народного Комиссариата Внутренних Дел (НКВД), в подвалы Большого серого дома на Литейном проспекте, и подвергшись нечеловеческим пыткам, люди сами признавались в вымышленной антисоветской деятельности и, лишь бы прекратить муки, добровольно называли себя такими врагами народа. Шли страшные годы советской истории. Черный воронок увозил оклеветанных в бездонную яму времени безвозвратно. Что это было? Слишком много людей? Слишком много страха? Боязнь своего собственного народа? Или слишком близко была война? Тридцать девятый. Но Лоскутовы  – благонадежные граждане своей страны. Их жизнь в общем потоке смешения праздника и кошмара текла отдельной тихой речкой. И в награду случилось то, что и должно было случиться: в их дом пришла большая светлая радость. Родился сын, и подарил им простое человеческое счастье! Боженька оберегал их от превратностей судьбы.
Безумно жаль, что он также тщательно не оберегал саму страну, да и всю Европу. Обстановка в мире накалялась. Европа кипела. Вторая мировая уже клацнула английскими и французскими зубами по фашистской Германии. Германия буквально с неба упала на Польшу. Советский Союз прорвал непробиваемую линию Маннергейма на Карельском перешейке и отхватил часть соседней Финляндии. Балтия, состоящая из трех Прибалтийских «Крошек», оказалась между молотом и наковальней. Два огромных брюха, фашистское и советское, поглощающие мелкую рыбёшку. И в конце тридцать девятого «Крошки» вынужденно соглашаются на дружественный ввод советских войск. Русские военные базы обосновались отныне на территории всех трех стран: Латвии, Эстонии и Литвы. Была заграница, да сплыла. Все три страны: Латвия, Эстония и Литва входят в состав Союза Советских Социалистических Республик. Судьба в лице всесильной советской власти для поддержания порядка перебрасывает туда свои лучшие силы. И Пашечка вместе с сыном, как жена советского командира, приписанного к новой воинской части, беспрекословно следует за мужем в столицу Литвы, город Вильнюс.

Ах, как ей шло белое платье с кружевами, с оборками на рукавах и маленькая соломенная шляпка с небольшим цветком на узеньких полях! Когда, получив увольнение на выходной, красивая стройная пара выезжала из военного городка в центр, это был праздник! Праздник молодости и вышколенной обузданной военной силы! Он, как пушинку, нес на руках кулек с сыночком. Она отстукивала каблучками черных туфелек на ремешках последней школьной модели по камням Ратушной площади, и все вокруг улыбались. Так они были хороши! Так они светились миром и любовью! И встречные, наклоняя головы, ласково произносили ей:
–День добрый, пани!
–Прашау, пани!
Она кивала им головой, улыбаясь в ответ:
–День добрый! День добрый!
 А позже в полном недоумении шептала мужу на ушко:
–Откуда? Откуда они все знают, как меня зовут?!
Он хохотал до слез, благо она на него никогда не обижалась.
–Панечка, милая, это Прибалтика, это Литва, здесь так говорят всем женщинам! Просто обращение.
Сметливая Панечка понимала очень быстро и подначивала супруга в ответ:
–Ага, пан! Конечно, пан! Я люблю тебя, пан!
Какие светлые годы. Как фотография в маленьком зеленом саду, где на скромной деревянной лавке счастливый отец одной лишь рукой прижимает к своей офицерской гимнастерке белый сверток с маленькой своей глазастой копией в кружевном чепчике. И его любимая пани Паня смотрит в объектив уверенно и спокойно: «Жизнь удалась!» 

Зеленый сад. Белое платье. Белый сверток с пацаном. А нацисты уже вошли в Польшу. Знал ли об этом красный офицер? Конечно, знал. Потому что скоро, очень скоро, раньше, чем в июне сорок первого, и он отправится на фронт. И фотография в саду с женой и сыном была его последним подарком для любимой Панечки.   

Сорок первый. Сталелитейный завод. Только те самые, голубые глазки еще светятся лазоревом блеском. По инерции. Потому что на руках двухгодовалый родной малыш, сынок. Он беспрестанно кричит. У него болят ушки. И он очень скоро умрет. Лекарств никаких нет, впрочем, докторов тоже нет. И времени сидеть рядом с ним у кроватки, конечно, тоже нет. Наверное, и кроватки–то нет. Стране нужна сталь! И ничего лишнего. Сталь для победы над фашистской Германией, шагающей уже по русской земле. И женщины, переброшенные на восток вместе с металлургическими заводами, были единственной рабочей силой в стране. Вот они, в обшарпанной каптерке, молодые и не очень, с суровыми мрачными взглядами изподлобья, без тени улыбки на лицах, только что откидавшие лопатами в плавильные печи цехов все свои силы. Только у Пашечки светлые и ясные глаза, независимые, как будто случайно, оставшиеся тенью прежнего времени, неугасимо сияют воспоминанием на съежившемся от тяжкого труда лице. До победы, до мая сорок пятого, эти глаза потемнеют, огонечки погаснут и взгляд будет выражать вселенские тонны усталости и обиды. А почерневшие отросшие волосы в плотно заплетенных косичках, как дни, сплетенные в длинную дорогу к победе, лягут на одинокие постаревшие плечи. Сорок пятый – это её победа! Её подружек, убитых мужей, умерших детей, их, девчонок, в немереном количестве положивших в ноги этой победе свою молодость.   
      
Вот такая она вышла из Великой Отечественной войны одна тысяча сорок первого – сорок пятого года. Страна победила. А женщина? Женщина тридцати четырех лет, без сына, без мужа, без дома, без семьи. Без… без… без….без. Зачем все?
Но свято место пусто не бывает. Пронзительные голубые глаза в условиях мира снова вернули свой блеск. «Работа лечит», – ее любимая поговорка. Готовность помогать тому, кому еще хуже, и покладистый характер сделали свое дело. Несмотря на то, что мужчин с фронта вернулось не так уж много, по душеньку Прасковьи достаточно быстро нашлась пара для дальнейшей жизни. Еще не старая и привлекательная Прасковья и вдовец фронтовик Антон Алексеевич Матуль с двумя, возвращенными ему из детдома детьми, вступили в брак послевоенной весной сорок седьмого года. Ей не было тридцати шести, ему сорок три. Не каждой женщине удавалось после войны найти себе пару. Хотя она и себе, и другим объясняла это везение собственной добротой. Будто бы речь шла не о любви, а о жалости. Жалости к двум детям, оставшимся без мамы. Жизнь снова обрела смысл.
Галочка была немного дикой и суровой. К своим шести годам опыт жизни её не был жизнерадостным. Повезло, что они не погибли вместе с родной матерью при бомбежке. Повезло, что их со старшим братом Робертом не разлучили за время войны. Повезло, что этот детский дом не разбомбили и не стерли с лица Земли. Повезло, что им досталась, хоть и не родная, но мама. В первую же неделю их новая мама совершила подвиг. Обнаружив в детской девчоночьей головке тучу вшей, она не позволила побрить ей голову на лысо и целый месяц, методично и регулярно, вычесывала эту заразную погань. И ведь вычесала! В медицинском кабинете были немало удивлены чистоте и здоровью ребенка. Девочка поверила новой маме и признала её за свою. Брату Роберту было и проще, и сложнее одновременно. Он хорошо помнил родную мать. Полячка по происхождению, красавица, погибшая под бомбежкой в самом начале войны. Будучи старше сестренки на четыре года, старший сын застал ее в свои осознанные годы, и теперь к полным десяти, хорошо понимал, что нынешняя мама не мама. Он слушался, помогал по дому, но, кажется, даже не называл ее мамой. Мама сама все понимала без объяснений. Главное, семья есть. Квартира, кстати, тоже появилась. Вернее, комната.
           В бывшем доходном доме номер шесть по проспекту Карла Маркса, постройки тысяча восемьсот восемьдесят пятого года, в тринадцатой квартире, как семье фронтовика и инвалида войны, им выделили комнату. Восемнадцать квадратных метров, вытянутых к окну, с видом во двор–колодец. Металлическая печка голландка. Без изысков, но натопить–греет. Обшарпанный зеленый коридор. Кухня с чугунной дровяной плитой для готовки и единственным на всех и всё краном с холодной водой. Четыре стола. Три соседские семьи. Вернее, одна, с Вероникой Игнатьевной, дочерью Ритой, сыном Юрочкой и вечно пьяным мужем Борисом. Вторая семья – из единственной фронтовички тети Зины со стеклянным глазом, свой, родной, она оставила на фронте. И третья, часто меняющаяся, в крохотной комнатке. Можно жить. Наверное… Пока восстанавливали утраченные за войну документы, по ошибке убавили год. Чуть попутали дату рождения. Слегка изменили отчество, с Никаноровны на Николаевну. Соседи посмеялись: помолодела и отца поменяла. И два дня рождения! Везунчик. «Иди переделай». «Да ну его! Какая разница. Хоть горшком назови, только в печку не ставь».
Наступила спокойная мирная жизнь. Отец семейства преподавал историю Великой Отечественной в Высшей Партийной Школе. Дома плел шерстяные шарфы на деревянном станочке и сдавал их в артель инвалидов. Мать присматривала за детьми, бегала отоваривать продуктовые послевоенные карточки, варила щи, штопала, стирала, гладила, по дням квартирного дежурства скоблила деревянные полы в прихожей и на кухне, по праздникам пекла пироги с капустой, стараясь успеть в парикмахерскую на завивку. Счастливая жизнь победителя. Счастливая зрелая женщина, у которой есть все. Ей завидовали. Она снова расцвела.
Счастье всегда относительно. Может, потому оно и счастье? Его не надо ждать, не надо искать. Им надо просто наслаждаться. Наслаждаться на всю ивановскую, пока оно есть.   
 
На больничной койке она оказалась года через три, четыре. Сказался голод военного времени и тяжелый труд. Буквально через улицу, на набережной, стояла мрачная больница имени Карла Маркса. Она и стала домом Пашечки на долгое время. Какие только диагнозы ей ни ставили! Но становилось хуже день ото дня. Благо, Роберт уже подрос и мог присматривать без нее за сестренкой сам. И к матери приходили они навещать всегда оба вместе
–Хорошие у тебя детки! – говорили ей в палате.
–Да, красавцы оба, – соглашалась она, умалчивая откуда богатство.
Вскоре она уже не разговаривала, не вставала, не ела – лежала пластом. При своем хорошем росте сто шестьдесят четыре, весила тридцать пять килограммов. Ноги не держали, руки лежали плетьми. Детям навещать её запретили, ждали, вот–вот умрет. Муж приходил, только слезы смахивал, понимал, что осталось недолго. Братишка Леня, будучи при службе, ничем не мог помочь, кроме писем. До окончания военной службы на Дальнем Востоке ему оставалось совсем немного, но он понимал, что вряд ли увидит её живой.
Однажды на дежурный обход в больницу приехал маленький своеобразный старичок, профессор, главный врач и основатель Ленинградской клиники переливания крови. Шерман Соломон Иосифович. Как он уцелел в годы репрессии с такой фамилией!? В годы крупного «еврейского» дела врачей, «врачебного заговора», когда каждый еврей, если еще и врач, – враг народа. Может, благодаря одинаковому отчеству с «отцом» этого народа? Шучу, конечно. Именно этот старичок и создал в блокадном Ленинграде клинику гематологии. Увидев истощенное тело молодой женщины, кости, обтянутые кожей, больше похожие на живой труп, он прямо в отделении воскликнул:
–А эта что тут у вас делает? Немедленно ко мне в клинику, на вторую Советскую!
Его распоряжение чуть ли не молниеносно бросились исполнять. Только Пашечка шептала:
–Ну зачем? Не надо. Оставьте. Я ничего не хочу. Я и здесь помру.
Профессор цыкнул и, наклонившись к ней, громко произнес:
–Кто тебя спрашивает? Помру. Молода слишком! Сорок лет не возраст. Я еще роды у тебя принимать буду! И крёстным стану.
Тридцать пять килограммов безжизненного тела были перевезены в клинику гематологии.
Сколько она там пролежала, какой диагноз ей поставили, история умалчивает. Но на много лет вперед практически выздоровевшая Прасковья была приписана к этой клинике с ежегодной проверкой крови и минимальной поддержкой инъекциями.
Нет. Не так.
Несмотря на то, что намного лет вперед Прасковья была приписана к этой клинике, осенью пятьдесят третьего она заметила изменения в своем женском организме. «Ага, – подумала она, – вот и женский век мой к концу подошел. Рановато, конечно, наверное, от жизни не простой». А к осени этот «заканчивающийся процесс» в животе зашевелился.
–Боженьки, – побежала она к докторам, – вы уж сделайте там что–нибудь. Куда мне на старости–то лет ребеночек? А отец у него и подавно, гляди и сам вот–вот дедом станет.
–Мы бы и сделали, наверное, да только поздновато, мамаша! Ребенок–то ваш уже шевелится. Рожать придется!
Вздохнула. Попереживала. И к своему главному доктору по–простому, по–крестьянски:
–Здравствуйте, Соломон Иосифович! Вот, что наговорили, то и сбылось. Накаркали, значит. Чего делать–то теперь?
–Рожать будешь, красавица! Рожать и точка. Я же обещал! Инъекции на год вперед отменяются.
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!   
Вот тебе и подарок. Свой, родной. 
Подарок долго не думал. Дом номер шесть по проспекту Карла Маркса, (ныне Сампсониевский), фасадом выходил на Военно–Медицинскую Академию имени Кирова. И больница при Академии есть. Только не про каждую честь. От парадной дома номер шесть до дверей академической больницы минут семь ходу, или три лёту. И когда срок подарку подошел, то все случилось настолько быстро, что, перехватив низ уже влажным полотенцем, она долетела до дверей больницы за пару минут, бросив в недомытой комнате ведро и половую тряпку. Тут уж не о статусе Академии речь. Чтобы не родила прямо на пороге, приняли роженицу по всем правилам. Успела. Подарком оказалась я. Так себе, подарочек!   

Теперь я должна сказать. Спасибо, мама! Спасибо за твою смелость! За твою покладистость, твой безупречный характер, твою работоспособность, твою везучесть, твою красоту и души, и тела, за твою силу! Твой последний подарок был настолько мал и глуп, что ничего этого не замечал. И никогда ничего такого тебе не говорил. Хотя ты была достойна самых лучших слов! Красавица! Незаметная труженица своей судьбы. Ни звезд с неба. Ни мировых побед. Но все, что ты делала в своей жизни, ты делала самым наилучшим образом. Самым честным! Самым справедливым! Делала все маленькие ежедневные дела так ответственно, будто генерал на самом высоком посту. Ты жила с открытым сердцем и чистой совестью!  Спасибо тебе, что ты была такой!

Родить ребенка на сорок четвертом году жизни, от пятидесятилетнего отца–инвалида, это не пол–дела, это десятая часть дела. Вырастить в условиях, а вернее сказать, безо всяких условий, вот это дело! 
Война не возвращает мужчин здоровыми. Да и женщин тоже. Папа пережил контузию. Был в плену, читай сидел там. Освобожден. Получил орден Красной звезды. Лежал в госпитале. Сидел здесь. За то, что сидел там. Мама была его настоящей наградой. Но беда в том, что после всего пережитого он все–таки пил. Не как пьяница подзаборный, нет, конечно. Таким его никто никогда не видел. Но временами на него находило такое алкогольное веселье, остановить которое было невозможно. Мама страдала от этого, но поделать ничего не могла. Веселый, азартный, умный, душа компании. Главное, в это время с ним не спорить, не перечить, иначе он превращался в кого–то другого, и под горячую руку ему в это время, уж точно, лучше не попадаться. Но это все мелочи жизни.
Хорошие времена почти вернулись.
Щи и пироги на Карла Маркса зимой. Заготовки лечебных трав в бескрайних полях Вырицы весной. Заготовка дров осенью. Когда машина с дровами, купленная в складчину, с шумом скидывала под окнами во дворе–колодце сырые березовые полешки, и мы всей семьей перетаскивали свою часть в подвал этого же дома, поделенного на мелкие индивидуальные сараюшки под ключом каждый, все радовались – к зиме готовы. В любые морозы горячее катание на горке в Машкином садике на набережной Невы, («Ну еще разочек, ну самый последний?») замерзающая рядом без этой беготни мама, укутанная в пуховый платок по самые глаза, и новогодние елочные представления в подвале жилконторы этого же дома. Летом дача сначала в Вырице, позже в Бернгардовке. И так по кругу. Тихо, спокойно. Почти «буржуи». Праздничные застолья по всем государственным и семейным праздникам с обязательным фокстротом, Утёсовским Мишкой–одесситом или Брянской улицей из его же «Дороги на Берлин». И очень дружные отношения с соседями.
Центром жизни бледно–зеленой квартиры, а значит, и мамы, была кухня. И готовка, и стирка, и регулярная глажка, и, конечно, обсуждение новостей и промывание косточек друг другу. Пожалуй, самой тяжелой работой, не считая промывания, была глажка. Мама не любила эту работу. Утюг еще оправдывал свое тюркское название. Две его части слова означают «огонь»–ут и «положи»–юг. Первый электрический утюг был еще в диковинку. Большинство пользовалось чугунным, как в сказке про Золушку. Калильный чугунный утюг ставился для разогрева на дровяную плиту. Поэтому гладили не так часто, как хотелось бы, но все изменилось с появлением новых дивных приборов для приготовления горячей пищи. Когда в дополнение к дровяной плите, на столах встали современные керогазы и керосинки. Такое приспособление, где мягкий фитиль, смоченный в находившемся внизу прибора широкой емкости керосином и выкручиваемый наверх с помощью вала и внешних ручек, поджигался спичкой и давал вполне себе регулируемый огонь на верхнюю часть основания под кастрюльки. Прародитель будущей газовой горелки. Смешение запахов нагретого утюга, и керосина с блинами долго оставалось в моей подкорке, отбивая любой аппетит за столами с липкой клеёнкой.
Мама работы не боялась. Кроме того, ладила со всеми. И все успевала. Даже при наличии маленького ребенка. Ни о каких яслях и речи не было. К своим пятидесяти с хвостиком и больном муже, идущем к шестому десятку, она крутилась, как белка в колесе. Роберт, отдав Родине свой армейский долг, очень быстро нашел себе жену с комнатой на Карповке. А там уже и Галя в свои восемнадцать выскочила замуж, тут же переехав к мужу на Конную, с целью не быть обузой для пожилой матери.
Мы остались втроем.
Папа старался улучшить скромный семейный быт. Маме это было приятно. У нас у первых во всем доме появился телевизор. И не какой–нибудь там КВН с выпяченной вперед стеклянной линзой. Нет, это был самый современный, самый большой и дорогой «Рекорд». Это окно в мир собирало вокруг мамы всех соседей. Все вечера они теперь проводили в нашей комнате на моей оттоманке. Мама гордилась. Слово «буржуи» закрепилось за нами капитально. Но без зависти и злости.
Двоюродный дядя (дядя Леня Титов, тот самый, родной, из деревни Турабьево, уже вернулся со службы и обосновался с семьей на Литовской улице), двоюродный дядя, с Дальнего востока, тоже военный, иногда присылал нам красную рыбу и икру. И одну единственную фотографию с женой и с сыном. С папиной родины, из Белоруссии, из деревни Тоболки, приходили посылки с антоновкой и домашней колбасой или шпикачками. Белорусские шпикачки, разогреваясь в горячей плите, не могли одновременно со слюной не вызывать естественной человеческой зависти соседей. Конечно, мама угощала всех. Мама была счастлива и добра. Добра она была всю свою жизнь, с рождения. Но когда у тебя есть все для зависти соседей, надо быть добрее в разы. Если ты умный человек. А мама была умницей. Внутренняя, семейная жизнь, в противовес непонятной и показушной внешней, текла спокойно. Все были счастливы.
Но на то оно и счастье. Оно приходит и уходит. Наслаждайтесь, наслаждайтесь счастьем! Счастье не вечно.
На своем шестидесятом году папа умер.
В стране мир. Страна окрепла и много делает для народа. Окончательная отмена платы за обучение молодежи. Ввод регулярных пенсий стареньким. Слом «железного занавеса» и разрешение выезда за границу. Отсутствие каких–либо репрессий. Мало того, хрущёвская оттепель пятьдесят третьего, после смерти вождя народа, освободила многих напрасно оговоренных. Из тех, конечно, кто остался жив. Но в целом народ зашуган. Забит по самые шляпки. Инакомыслие никому не приходит даже в голову. Самыми смелыми оказались гонимые тогда стиляги. Слово считалось ругательным. А так в стране все прекрасно. Все одинаково. Все серенько. Все скромненько. Гладко. Всюду пишут, что талонная система ограничения на продукты отменена. Возможно. Но все–таки продуктов не хватало. Это говорю вам я. Писать и быть вещи разные. Помню: мука и греча по талонам, на праздник. Мясо свободно, но очень дорого. Хлеб в булочных по утрам, очередь с ночи. В дополнение к дровяной кухонной плите в квартиру провели газ. Артельные папины шарфы приносят хороший доход. Ребенку, то есть мне, выписана дорогущая подписка на Детскую Советскую Энциклопедию, не считая всех «Мурзилок» и «Веселых картинок». Дальневосточный дядя, кроме царской еды, присылает китайский шерстяной костюм для девочки (предмет лютой ненависти будущих завидущих одноклассниц), шелковые платки и белье для мамы, что–то теплое для папы… Эту смерть не ждали. Ни с какой стороны. Да, болел он долго. Но травами лечили. К врачам ходили. И они ничего не обещали. Но ведь жизнь наладилась! Надо жить! Но фронтовая контузия и ранения держали крепко. Да и друзья старались. Говорят, что когда–то, еще до меня, не отказывал папе в своем обществе и фронтовой друг с известной фамилией, которую и называть–то непросто, сам Говоров. Не знаю, может, и байка, но на фронте все возможно. Возможно, во время награждения или еще в какой–то праздник. Не знаю, не знаю. Но упорно говорят. Не выпил, а пил. Только от этого ни тепло, ни холодно. Факт, папа пил. Факт, папа умер. И факт – от онкологии. Мамино счастье закончилось в очередной раз. Конечно, «подарок» в виде меня, не так уж и плохо, только его надо кормить, одевать, учить и заботиться. Не подарок – обуза. Денег нет.
Три класса церковно – приходской школы. Без профессии. По утрам на пару часов, пока я сплю, уборщица. Днем, когда я в школе, прислуга в семье с достатком. Вечером, почтальон, разноска писем. И так без остановки. Все это давало лишь необходимый минимум на жизнь. Удивительно, но мама оставила за нами дачную комнату на лето. Умудрялась без посторонней помощи одевать и обувать растущую девчонку. А когда становилось совсем тяжко, помогал родительский комитет в школе. А тяжко было.
Государственные обязательные трехпроцентные займы сильно помогли стране отстроиться и окрепнуть после разрушительной войны. Официально по стране они были прекращены еще в конце пятидесятых годов. Догнать и перегнать основные капиталистические страны. Такова была благородная цель этого отъема денег у населения. На восстановление народного хозяйства. И люди, сколько бы ни лили слез, должны были добровольно–принудительно отдать половину месячного заработка на строительство коммунизма. Это имело свои прекрасные результаты. Трудно было родителям, но легко их будущим детям. В шестидесятых мы уже кого–то догнали. Не всех. Мама плакала, когда очередной местный перегиб вынудил её добровольно поделиться заработком еще раз. Кто–то сверху спустил очередную разнорядку на подписку на акции. Уже все знали, что этими государственными акциями можно было обклеивать комнату вместо обоев, потому что деньги по нему ни разу не возвращались. Читсый грабеж. Но героический народ где–то, у кого–то, в районе, в отрасли, в НИИ, на отдельных местах снова сам «потребовал» этих подписок ради Родины. Мама подписалась. Вынуждена была подписаться. И принесла домой вместо зарплаты большие красивые бумажки. Не знаю, у кого как, но у нас снова был голод. Было стыдно, что мы нищие. Родительский комитет в школе постановил выделить нам материальную помощь. Вещами. Я ненавидела то зимнее пальто, которое было куплено с участием родительского комитета. Казалось, все вокруг про это знают. Но иначе не получалось. На двоих не хватало. Маме ведь тоже иногда нужна была новая одежда и обувь. Мы носили вещи до последнего. При этом дальневосточный дядя еще больше присылал красной рыбы и икры. Еды приличной не было, но чайная ложечка икры каждый день впихивалась мне под видом лекарства. Соседи по–прежнему называли нас буржуями, но с иронией над нашим полярным питанием. 
Мамины руки стали старыми. Синие прожилки выступали венами на кистях рук тыльной стороны, а ладошки и подушечки пальцев скукожились от постоянной воды и порошков.  Став неимоверно ломкими и кривыми, пропали ногти. Это я сейчас так пишу. А тогда я ничего этого не видела. Потому что каждый день, потому что привычно и потому что маленькая сама, а большое видится на расстоянии. И еще потому, что мама на меня очень часто кричала или выговаривала мне за неправильные поступки. Несмотря на отличную учебу, я не оправдала ее надежд в смысле внешности. Я копия папы. Да и характером тоже не в мамино спокойствие. И, закрытая бытовой материнской заботой, не понимала, самого главного, насколько ей тяжело жить. Ей было не до ласки.
Это были довольно типичные родительские отношения того времени. Как–то раз подружка Нинка призналась:
–Знаешь, мне кажется, что у меня мама не родная.
В папу я была не только некрасивая, но еще и хитрая. Я не поддакнула, а только спросила:
–Почему?
–Ну, никогда не поцелует, не приласкает. Ругает. Честное слово, как мачеха. Слова доброго от нее не слышу. Я думаю, меня взяли из детдома.
Я подумала, что так могла бы сказать и я, но не сказала. Сама мысль показалась мне кощунственной, хотя и имела право на жизнь. И не дай Бог, если мама услышала бы такое от меня. Хотя присоединиться к Нинкиным мыслям хотелось.
Я видела мамины ноги. Она носила резиновые гольфы, сдерживающие вытянутые в узлах синие вены, и с трудом стягивала эти чудо–изделия по вечерам для стирки.
–Отчего это? – спросила я.
–От жизни, – мама не заморачивалась причинами, ну, есть и есть, просто надо жить.
Честно говоря, я тоже. Раз так есть, вчера было и завтра будет, значит это нормально.
Маме было так тяжело и одиноко, что было бы правильно мне самой пожалеть ее, но почему–такое в голову не приходило. Однажды она уронила на пол недавно сделанный фарфоровый зубной протез. По нему тут же пошла трещина. Не знаю, когда мама огорчилась сильнее: над треснувшим протезом или у гроба папы. Она понимала, что денег на починку нет. Но надо ехать к ортопеду, у которого огромная очередь и умолять склеить хоть как–нибудь этот. До того ходить с беззубым ртом и на работу, и, если понадобится ко мне в школу. В глазах была безысходность и беспредельная жалость к себе, одинокой и слабой. Она расплакалась. И даже тогда я не нашла, что сказать в утешение, а только сочувствующе смотрела на нее, не понимая, что человеку сейчас очень нужна хоть чья–то любовь, даже маленького не способного ничем помочь ребенка, нужна просто элементарная жалость. Это сейчас стыдно, что не обняла и не поцеловала. А тогда было страшно. Страшно сделать что–нибудь не так.
А вообще–то, конечно, жизнь налаживалась. Страна становилась богаче, отменили продуктовые ограничения. Займов больше не требовали, хоть и старые не возвращали. Мне купили новое платье. Первое и единственное в моем детстве новое платье. Я его помню, как сейчас. В зеленых с белым разводах, колокольчиком, острым отложным воротничком и с открытыми плечами. Ух, я нащеголялась!
Мы по–прежнему, как при папе, выезжали на лето на дачу. Навьюченные тюками с одеялами, подушками, вложенными в эти тюки кастрюлями и тарелками, мы, как ишаки, резво тащили свой скарб на спине, вдоль распустившейся желтой акации Клинической улицы, направляясь к Финляндскому вокзалу. Лишнего имущества не было, и такой сезонный переезд стал обычным делом. Туда весной, обратно осенью. Мама поменяла работу. Теперь она не уборщица, с ведрами и порошками, убивающими руки. Теперь она гардеробщица в камере хранения того же самого института. Она принимала на хранение сумки и портфели, с которыми нельзя проходить на закрытую секретную территорию. Подружка по даче подсобила, договорилась с начальством на освободившееся место. Тетя Валя буквально спасла мамино здоровье. Мама стала другой. Уже могла смеяться, шутить, прогуливаться по вечерам с дачной женской компанией вдоль широких проспектов Бернгардовки. Теперь она была не одна.
Однажды меня потеряли. Мне было девять. Мы на даче. Разболелись зубы, и мы с мамой договорились, что я сама приеду на электричке к стоматологической клинике, а она подъедет туда с работы. Прождав напрасно маму у регистратуры, спустя пару часов я вернулась назад. Но и на даче ее не было. К вечеру увидела, как тетя Валя тащит её, заплаканную и качающуюся, под руку к дому. Я выскочила навстречу. Что тут было! Мама чуть не упала в обморок, а тетя Валя сложила на меня все слова, какие обычно при детях не говорят. Все оказалось проще простого: мы ждали у разных регистратур разных поликлиник, в ста метрах друг от друга.
«– Я ходил!
– И я ходила!
– Я вас ждал!
– И я ждала!
– Я был зол!
– И я сердилась!
– Я ушел!
– И я ушла!»
И это было бы смешно, когда бы не было так…страшно!
Пришлось маме вернуться в город, чтобы забрать из милиции заявление о пропаже дочери.   
А долгой длинной зимой мама возила меня к дяде Лене, тому самому, Титову, в Сестрорецк. Он оставил свою квартиру на Литовской улице сыну и выкупил себе в кооперативе двухкомнатную с видом на Разлив. У них можно было поесть. В их с тетей Марусей доме всегда было сытно, вкусно и полезно. На прощание он каждый раз смотрел на мою обувь и совал мне в кулак рубль:
–На набойки. Отдашь в ремонт! 
В ремонт я не отдавала. Хотя набойки и стоили тридцать копеек. Покупала сладости.
Так мы и жили. Тихо. Спокойно. Размеренно. Казалось, мамино сердце успокоилось.
Про счастье я уже говорила. Да–да: приходит и уходит. Оно не остается надолго. Видимо для того, чтобы мы к нему не привыкали и смогли бы отличить его от несчастья.
Мама заболела. Ей потребовалась операция на щитовидной железе и длительное облучение в радиоизотопной больнице на улице Рентгена. Дядя Леня приезжал туда через день и важно в соответствии с крупной плотной фигурой отставного полковника контролировал процесс. Я в свои одиннадцать жила самостоятельно, под присмотром соседей. Мама была напугана. Как всегда, не столько за себя, сколько за меня: что будет с ребенком, если… Но все–таки она из разряда счастливчиков. Счастливчики это те, у кого нет права на несчастливый конец. Ты просто обязан быть счастливчиком. А мама, если обязана, значит, сделает. Обязательства превыше всего. Она вернулась домой победительницей.
В квартиру провели паровое отопление! Больше не надо таскать на животе березовые охапки на четвертый этаж. Сараи в подвале сломали, исчез вечный запах сырости во дворе.
Счастье–несчастье, счастье–несчастье, счастье…

А после восьмого класса я объявила свое окончательное решение:
–Из школы ухожу. Поступаю на вечерний в любой техникум и иду работать на почту, разносить письма.
Сознательная.
Дело было весной. Директриса вызвала меня к себе на промывание мозгов. Отличница. Комсомолка. Активистка. И уходит?
Она положила перед собой лист бумаги и стала записывать:
–Средняя сумма на питание одного человека в месяц. – Появилась цифра. – Так?
–Не знаю. Так.
–Средняя стоимость туфель. Так?
–Наверное.
–Твоя зарплата ученика на почте. Вот так!
–Ага.
–И что? Чем ты поможешь маме? Ты проешь и стопчешь больше, чем заработаешь.
Пауза.
–Вот тебе путевка в лагерь комсомольского актива «Орленок». Заметь, лучший лагерь страны после «Артека». На два месяца, – и сурово сложила руки на груди, – вот это помощь маме! А осенью поговорим.
Осенью приехала на разговор старшая сестренка Галя и объявила, что каждый месяц будет выдавать маме стипендию, как в техникуме, чтобы я оставалась в школе. Мама была очень довольна таким поворотом. Все были довольны. И директриса, когда узнала, тоже.
Вокруг мамы всегда были хорошие люди. Коммуналка, это как большая семья. Кроме того, почти центр города. Поэтому, когда начали расселять дома, освобождая территорию под застройку суперсовременной гостиницы (Отель «Санкт–Петербург», а прежде «Ленинград»), и выдавать людям ордера на отдельные квартиры, это не выглядело благотворительностью.
–Нам и здесь хорошо!
–Не поедем на Кудыкину гору.
–Мы –ленинградцы, а не лимитчики какие–нибудь. 
Кажется, первой согласилась моя покладистая мама:
–На улицу Карпинского?
Она увидела квартиру. Чистую, светлую, тихую, с окнами в маленький садик. Отдельную. На восьмом этаже. Новую.
–Хорошо, – и, не капризничая, дала добро на первый же ордер.
Ни метро, ни магазинов. До работы час. До школы час. Громыхающие трамваи, львовские душегубки–автобусы. Но отдельная квартира. Лифт. Никакой тебе очереди на духовку, кому первому печь пироги. Никаких разборок, у кого утюг мощнее, для корректного расчета платы за электричество. Никаких скандалов, кто больше всех пользуется общеквартирным телефоном на стенке в прихожей. Тишина! От коммунального шума мама отвыкла быстро. Оказывается, тишина и душевный покой после шестидесяти тоже хорошая вещь. И у меня уже последний, десятый класс, общеобразовательной школы. Всего полгода – и выпускной. Куда поступать?
–С Галей, с Галей, пожалуйста. Ну, что я понимаю в ваших институтах! У меня три класса. Выбирай, тебе жить!
Сестренка сразу оборвала мои мечты о журналистике:
–Врать любишь? Нет. Останешься голодной. А экономика всегда прокормит.
Будучи уже главным экономистом огромного института, она знала, что говорила.
Мама могла быть спокойной. Она выполнила свой материнский долг.
Стало ли маме скучно? Ну, нет. Женщинам некогда скучать. Несмотря на уговоры мама продолжала работать. Все бежала и бежала, как молодая.
–Мам! Отдохни. У тебя пенсия!
–На том свете отдохнем, – открещивалась она.
И последний маленький «должок» скучать не давал: учеба учебой, а замуж выхожу, как только, так сразу, в восемнадцать, после первого курса института, да еще и за «старика». Может, мне тоже хотелось заботы, не имея столько лет рядом с собой своего собственного любящего папы.
Мама начала жить для себя. Но недолго.
Выйти замуж и стать женой вещи разные. Понюхав пороху в доме свекрови, мы снова жили у тебя на Карпинского. Только теперь нас было трое: ты, я и мой муж. Конечно, мы что–то в доме делали, но основная нагрузка, как всегда, лежала не тебе. Ты как–то легко подхватила ее по инерции, по привычке, и я, работая и учась одновременно, не имея времени, этого не замечала. Действительно, все легко, когда тебе двадцать, а когда идет к шестидесяти пяти, снова заиметь двух взрослых детей, всю неделю занятых своей жизнью, оказалось не так и просто. Домашнее городское хозяйство, закупки и регулярная стряпня не позволяли сидеть, сложа руки. Однажды ты так долго и громко раскладывала принесенные из магазина продукты, хлопала дверкой холодильника, открывала и закрывала шкафчики, что мы в комнате, услышав эту демонстрацию, были удивлены: сколько можно. Ни я, ни мой муж с опытом жизни больше моего на десять лет, так и не поняли, что это было. Да проще пареной репы: ты хотела сказать, что дать денег на общий котел, это мало для таких здоровенных балбесов, как мы, что надо помогать! Реально помогать делами! Сейчас стыдно.
Годы брали свое. Твои темные волосы поредели и поседели. Лицо пошло морщинками. В уголках глаз, у рта, на щеках кожа начала провисать, как у доброго и часто улыбающегося человека. Морщины от улыбок. Ты была по–прежнему красива. Только сама себе в зеркале не нравилась. Ни лицом, ни осанкой. Тебе было с чем сравнивать, ты помнила себя молодой. Прежними остались только золотые серьги с александритом на аккуратных ушках, папин подарок, и янтарное ожерелье на шее, скрывающее шов. Да что там говорить, прожив далеко не райскую жизнь, ты теперь держалась, как всегда, на своем оптимизме. А сердце изношено, а ноги в синих венах, а желудок в капризах. А руки! Больные изможденные руки со стертыми порошками ногтями – свидетельство трудовых подвигов. Ресурсы заканчивались. И на шестьдесят восьмом году сердце, удивительно крепкое сердце, прошедшее тяжелейший путь своей страны, сдало позиции. Гипертоническая болезнь.
Первый инфаркт случился летом, когда я с мужем и годовалой дочкой была на съемной даче, по инерции в той же Бернгардовке. Способ срочных сообщений в то время был один. Получив телеграмму, я немедленно приехала в больницу у Финляндского вокзала. Но толку от меня не было никакого. Меня даже не впустили. Лечение было одно – лежать. После лечения – хороший санаторий на Чёрной речке. Все именно так и получилось. Ты справилась. И, казалось, что все стало, как прежде. Казалось. Надорванное сердце не склеишь. Несмотря на это, я помню, как спустя год, упустив автобус, ты бежала три километра по пригородному шоссе к нам на встречу по времени, как договорились. И, конечно, добежала. Я была в шоке. Все просто: обещала – и выполнила. Ты не менялась!
А спустя два года, на твоем семидесятом, тебя не стало. Второй инфаркт накрыл неожиданно и гораздо сильнее первого. Тогда еще не знали слов «стент», «шунтирование», «кардиостимулятор»… По сути любой инфаркт, не первый, если повезет до него дожить, уже являлся смертным приговором. В этот раз меня к тебе не пускали, кроме одного, последнего дня твоей жизни. Ты просила принести свежий огурчик. Была зима. Огурчик я нашла. Да, тогда их надо было зимой поискать. Но не принесла. Не успела. Я ничего не успела. Гораздо больше, чем кажется. Даже просто сказать добрые слова не успела. Не успела тебя любить. Не успела жалеть. Но понимаем мы это только спустя годы.
Ты видела свою старшую внучку и могла порадоваться ей, младшая родится на пять лет позже твоей смерти, уже без тебя. Я научилась удивляться, когда в моем окружении произносилось слово «мама», обращенное не к нашему, а к предыдущему родительскому поколению. У других в тридцатилетнем возрасте есть мамы? Нормальное стало для меня ненормальным.
Средне–Охтинское кладбище, где тебя давно уже на вечно сырой Детской Канавке, хоть и не торопил, но наверняка ожидал папа, стало твоим последним пристанищем. Я очень редко ездила к тебе на кладбище. Двое детей. Постоянно болеющий, то одним, то другим, муж. По сути он оказался для меня не столько папой, сколько старшим упрямым ребенком, порою безосновательно претендующим на главное кресло. Прошло много лет, пока я поняла это. Еще одна жизнь на женских плечах. Немного похожая на твою. Да что я говорю! И сравнивать нечего. Такие разные жизни. Потому что какая страна, такая и жизнь. Мы с тобой попали в разные страны. Похожее у нас только чувство долга. Мы обе всегда должны. И если надо, значит надо. В народе это называют стержень. Позже я потеряю еще одного главного человечка, сестру. С таким же стержнем. С ней мы постоянно навещали тебя, а без нее как–то там одиноко живому человеку. Жизнь течет. Течет со своими заботами и проблемами. Со своим очередным долгом. Время не резиновое. Силы тоже. Все это вечно предлагало мне выбор: или забота о живых, или о мертвых. Я выбирала первое. Прости меня, пожалуйста! Но мне кажется, что ты одобрила бы этот необходимый выбор, ты всегда выбирала других. У меня есть оправдание: не важно, как часто посещаешь могилу своих родных, важно, как часто о них вспоминаешь. Я вспоминала часто. О тебе и о Гале. Особенно в минуты побед. И благодарила вас обеих за то, что вы были в моей жизни. Без твоей святости и без любви сестренки Гали меня никогда бы не было такой, какая я есть. Может, и не самый большой подарочек, но ведь зачем–то Бог его послал. Поклон тебе, мама! Низкий поклон за то, что ты была такой правильной, любящей, открытой, справедливой и честной! За то, что преодолевала все трудности, какие бы не вставали на твоем пути, и научила этому меня! За то, что выполняла свой жизненный штатский долг, как выполняют его на войне: сделай или умри. Ты сделала все, что могла. Ты – герой. Люблю тебя, мама!  И помню!
   
 

   


Рецензии
Присоединяюсь к положительным отзывам.
Ряд неточностей в плане географии и
истории.
Вильнюс столица Литвы, и Прибалтику
присоединили к СССР только в 1940 году.
Зеленая. С уважением.

Евгений Костюра   11.02.2025 10:20     Заявить о нарушении
спасибо большое, поправлю годы, не в 39-ом будут

Семенова   11.02.2025 14:21   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.