Штандер, ножик, цу-е-фа

Я ВЕРТОЛЁТ СИСТЕМЫ НОВОЙ…

Меня забрали от бабы с дедой. Из квартиры, где я родилась, росла, где мои книжки и игрушки. Где летом я каталась на маленьких горячих карусельных лошадках в парке Прянишникова, а зимой со снежных горок на конёчках, которые деда привязывал мне бечёвками прямо к валенкам. Из обжитого, тесного и шумного детства я попала в мир холодный, неуютный, почти дикий. До свидания, толстый кактус, солнечный балкон и кресло-качалка… Соседи, подружки со двора, маленькие клёники, что мы с дедой посадили в мае… Бабушка, Грунька-кот ¬— всё-всё, что я любила, — прощай. Моя ласковая, заботливая Абельмановская застава!
— Ну почему сразу «у чёрта на рогах»! — смеялась мама, обнимая плачущую бабушку. — В этом-то вся и прелесть! Никакой тебе цивилизации. Целина! Зато воздух, простор, лес рядом. То, что надо для счастливого детства. Да, Катерина?
Я кивнула, чтобы подбодрить всех. Ну, откуда мне было знать, что такое «никакой ци-ви-ли-зации»?
Степь открывалась глазам от конечной станции метро «Щёлковская». «Поезд дальше не пойдёт. Просьба освободить вагоны». Как выйдешь наверх — сплошная снежная пустыня. Лишь одинокая автобусная остановка да пара продрогших, как и мы, усталых попутчиков. А автобуса всё нет, нет и нет… Попуток тоже. Только чернеют вдалеке тёмные силуэты необжитых кварталов. Вот мама устанет крутиться, бить сапог о сапог и скажет вдруг, весело так:
— А пошли пешком? Во-о-он наши дома, видишь? Минут через сорок дойдём. Я горку тут одну отличную знаю, ледяную. А?
И мы, взявшись за руки, поскачем полечкой, а мама меня ещё и кружить начнёт вокруг себя:

— Я вер-то-лёт, тарам-пам-пам,
Системы новой,
В полёт готовый,
Я вертолёт — тач-тач-тач!

Так мы смеёмся, пляшем и поём, продвигаясь вперёд к заветным огням десятки. Десятка — это десятый квартал Гольяново. А есть ещё девятка, восьмёрка и семёрка, и ватаги «наших» ходят драться с «ними» район на район. Но это я потом узнаю. А пока...
А пока мы катаемся со всех ледяных горок, встречающихся по пути. Я на пузе, а мама на обледенелой картонке, тут их много ребятами брошено.
А самый шик — это я тоже всё потом уяснила, — это квадратики линолеума. Их добывают в подъездах. Слабо? В каждой двери на площадке — глазок, а за ним злой дядька или тётька. Ух ты, вон уж сколько на полу чёрных дыр с косыми пятнами клея. Это отважные счастливчики побывали уже тут до тебя. Смелей! Ну же! Они смогли. И ты сможешь. Осталось быстро подковырнуть отстающий уголок квадрата и рвануть. Хрясь! Теперь спрятать под пальто. И бежать. Нет, топать нельзя. Что ж так лифт-то еле тащится! Где он? Уф! Не поймали.
И ты со свистом летишь, хохоча и улюлюкая, дальше всех. Вот уж и ледяная дорожка кончилась, а ты на своём квадратике всё подпрыгиваешь и вертишься, как планета Сатурн, геройски прокладываешь для ребят на малышовых растрёпанных картонках продолжение горки. Надо только загнуть вверх уголок квадратика и придерживать, чтоб он не зарывался в снег, и, мчась мимо завистливых глаз хорошистов-неудачников с портфелями, слегка откинуться и держаться, как ковбой в седле, непринуждённо. Тогда — да-а...   
Наше Гольяново на самом краю Москвы. Через дорогу — уже одни поля и деревни. Вот тут и стала я жить с папой и мамой, а привыкать на новом месте было ой как трудно. А что делать?
Зато улица — Уссурийская. Правда красиво? По-таёжному так.
И ура! У меня теперь есть старшая сестра!

СЕСТРУХА

Нет, я и раньше знала, что Дашка где-то есть, но виделись мы очень редко, потому что жила она с мамой и папой, а я у стариков. Вот я и забыла почти, какая она. А она — замечательная.
— Здорово, сеструха! Ух ты, как вымахала. — Дашка села на корточки, расстегнула мне крючок и тугую пуговицу под воротником мокрой шубы. — Проходи. Вот наша комната. Тут я сплю, а ты — тут.
И стали мы жить вместе. Наши кровати рядом, через коврик с медведиками. Они пасутся на земляничной поляне.
Дашка большая, она уже в шестом классе. Я ей до плеча не достаю, даже если встану на цыпочки. Да! И все ребята мне завидуют, потому что Дашка сильная, смелая и независимая.
Знаете, как она катается на лыжах? Без палок съезжает с самых крутых гор, и папа то и дело покупает ей новые взамен сломанных. Она на коньках и на велике двухколёсном умеет. А я нет.
А ещё она ужасно весёлая и часто валяет дурака, да так, что её все мальчишки обожают. Она только с мальчишками водится. Говорит, что с девчонками скучно. С ними вообще не о чем дружить.
Мальчишки её научили плеваться жёваной промокашкой через трубочку, проверять голубиные гнёзда на чердаках, проникать в подвалы, где полно диких котят и привидений. Она умеет свистеть, щёлкать пальцами по-цыгански и метать ножи в цель. А ещё — делать из пинг-понговых шариков дымовухи. Ух, они и воняют! Аж глаза щиплет. Тут уж надо на неё не любоваться, на дымовуху, а быстро дёрнуть ручку туалета и кинуть под дверь закрытой кабинки. Сразу такой визг начнётся, такое веселье!
Первым делом Дашка научила меня петь клёвую английскую песенку «Олд Макдональд хед э фам, ия-ия-йо!», все ребята в классе ходили за мной хвостиком с бумажками и карандашами, просили слова им написать.
Дашка носит синие протёртые джинсы, и все ей завидуют. В магазине таких не купишь. А с рук такие двести рублей. Их из Франции привезли папины друзья. «Шик-блеск с отлётом», — сказала мама. И палец большой оттопырила и даже посолила сверху как бы. Вот какие портки мировецкие.
А у меня простые техасы, детские, из магазина «Орлёнок». Но ничего, тоже хиппово. Я снизу их размухортила, бахрому распушила, как у ковбоев получилось. А если нашить заплатки и написать по-английски что-нибудь, вообще отпад будет. Даже лучше.
Ещё у Дашки есть проигрыватель. Она на музыке точно свихнутая. Может слушать одну и ту же песню весь день. И соседи страшно её за это ненавидят. А ей это всё равно, ей плевать. Она заводит в сто пятьдесят пятый раз: «Там, где клё-он шуми-ит над речно-ой волной, говорили мы о любв-и-и  с то-о-бой...», и звук на полную катушку. Даже мама однажды не выдержала, ворвалась в комнату и свернула этой музыке башку. Но Дашку этим не испугать. Не на ту напали. Она всё починила! Сама! Головка с иголкой теперь примотана синей изолентой к лапке, а та — к простому карандашу.
— Хоп! Хей-хоп!.. Хоп! Хей-хоп. Хоп! Хей-хоп!.. — хором кричали пляшущие ребята и девчонки. — Хоп! Хей-хоп! Ха-ха-ха! Смоу-ук он дэ во-о-ота! Пумп-пумп-пум, умпа-пу-бум, пам-пам-пам па-ду-даа!
И тогда мама и папа стали удирать от нас из дома. Стали с друзьями по вечерам в лесу жечь костры, жарить колбаски на палочках и совершенно отбились от рук. Стали вести себя абы как, и уже на собрание в школу-то не загонишь, не идут ни за какие коврижки.
А нам весело. Кроме кроватей и коврика у нас есть окно с фиолетовой от сквозняка традесканцией, стенка для книг и одежды, секретер, за которым мы по очереди делаем уроки. Вернее, я делаю. Дашка не делает, нет. «Я не собираюсь тратить на эту фигню свою молодую цветущую жизнь. Я расту! Я хорошею!» — говорит. Сейчас она бренчит на гитаре песню, которая мне очень-очень нравится. Там про лошадей. Их везли на корабле через океан, а корабль этот стал тонуть. «Тыщ-ща лошадей, подков четыре тыщ-щи счастья никому не принесли-и: миной кораблю пробило днище далеко от берега земли...» Я как представлю эти фыркающие мордочки, тянущиеся вверх, вперёд, и лошади плывут, плывут, стараются и изнемогают. Страшно. «И заржали кони, возражая тем, кто в океане их топил» — такие там были слова ужасные .
Но у Дашки слова не ужасные никакие, и это меня злит. Песня рвётся и буксует, потому что не зажимается проклятое баре и звук выходит глухой, пукающий какой-то. На слове «возражая» Дашка топчется: возра… возра… жа… жжжа-йя, а у меня от такой натуги живот сводит, я всеми силами помогаю, чтоб она преодолела это баре-на-первом-ладу. Но нет. И снова и снова повторяется эта пытка.
У Дашки красные шершавые руки, цыпки такие, что кожа даже трескается. И тогда она морщится и прикладывает к губам лопнувшую кожу на костяшках и сосёт кровь. Это всё потому, что варежки у неё долго не живут, теряются и забываются. Мама сказала, что пришьёт их ей на резиночки, будут как у маленькой.
Сеструха умеет бесить взрослых. У неё на это много способов имеется. Если её прорабатывать решат, вызовут на педсовет, например, она будет нервно щёлкать пальцами. Палец за пальцем гнёт невинно, сустав за суставчиком проходит: щёлк! Щёлк, щёлк! Это невыносимо. Даже мама с ума сходит:
— Даша! Прекрати это! Опусти руки, что ты, как Кощей, костяшками хрустишь!
— Мазэ, кричать на детей — это непедагогично.
Ещё у Дашки постоянный насморк, потому что она не спешит домой после школы и обязательно промочит ноги, а то и вместе с дорогущими джинами. А гуляет она от зари до зари, от темна до темна по всем дальним дворам и сырым перелескам, погреется в подъезде у батареи, подсушит варежки, и снова вперёд, навстречу новым приключениям. И ватага ребят с нею, она у них командир.
Ей нипочём плохая погода, простуды она не боится. Она шмыгает носом, но продолжает мусолить сосульки и грызть снежки. Она причмокивает и делает вид, что это у неё мороженое. Я верю! Но только на минуту.
У кольцевой дороги ещё остались старые бревенчатые дома, свинарники, колхозные сады и огороды. Вот где летом раздолье! И свёкла, и картошка тебе, и зелёный горох с морковкой сочной. Воды из пруда зачерпнул, костерок развёл, тут тебе и обед. Эх! Свобода! Дашка обещала, что летом мы с мальчишками пойдём промышлять. И меня возьмут, если я буду молодцом. Я на шухере постою, а они будут грабить. Как романтично! Как в той песне, которую поёт Максимкин, Дашкин друг с шестого этажа: «Поспели вишни в саду у дяди Вани, а вместо вишен — один весёлый смех!»

МАКСИМКИН
Я сразу перескочу через несколько лет, иначе портрет Васи Максимкина не получится. Так вот: теперь будет мне девять лет, Дашке — пятнадцать, а Васе — семнадцать.
Васька Максимкин всегда в хорошем настроении, и за это я его люблю. Он всё время играет теннисными мячиками, тренируется. Как ловко! Кинет мячик, а тот от стен и потолка отрикошетит и снова у него. Потому что Вася — баскетболист юношеской сборной Москвы общества «Трудовые резервы».
У Максимкина красивое, нежное лицо, глаза, волосы, одёжка — всё светлое. И он — представляете? — не курит! Но я люблю брюнетов, как Гойко Митич — Чингачгук Большой Змей. А ещё от Васи всегда хорошо пахнет «Флореной», кремом таким для бритья.
На лифте Вася никогда не ездит, а на пробежку встаёт ровно в шесть часов, как по радио куранты пробьют.
У него шаг один — пять ступенек. Он очень громко бухает ножищами в кедах. Бу-бух, бу-бух — раз этаж, бу-бух, бу-бух — два этаж, и так до первого. Всего двадцать четыре бу-буха и один бух — от лифта. Двадцать пять шагов. И долго потом после него в подъезде хорошо дышится, а Бучке, с его нежнейшим собачьим носом, не нравится, он чихает от Васькиного амбре.
Он всё же странный. Зимой и осенью Вася ходит в одной тонкой ветровке, а шапку не наденет ни за что — причёска помнётся. А его родная бабка, та, что сидит вечно у подъезда и всё про всех знает, не спорит, когда ей подружки-старушки зудят в уши, что внук у ней «форменный идиёт». Он просто очень закалённый — никогда не болеет. Правда, был один случай… Потом расскажу.
Да, Максимкин чудной. Например, возьмёт нашу кошку в свои огромные ручищи, положит на коленки, лапы по швам, стиснет всю и дует ей в рот. И смотрит, как кошка отплёвывается. А потом как скажет сквозь зубы: «Смотри мне в глаза… Не лжёшь? А если проверить? Так! Танцуем танго. Нежно!» Бедная кошка!
 Ну мы все, конечно, скорее кошку отнимать. А он ещё запихнёт кошку под водолазку и ну бегать от нас, ножищами своими по диванам, креслам и подоконникам, по всей квартире! Вот визгу-то, гоготу!
Потом он вдруг научился рыгать. Нарочно. Протяжно, длинно и раскатисто. И при этом он произносит: Ва-а-а-ся. Это он отработал, чтоб девочек смущать при знакомстве. А то от них отбоя нет. Представляете, протягивает руку, здоровается, лёгкий наклон головы:
— Лиза? Очень приятно. А я Ва-а-а-ся.
— Придурок.
— И снова, очень прия-а-а-тно!
Он всех научил. Делается это так. Сперва надо глотать, глотать, глотать маленькие порции воздуха. И не выпускать. Когда желудок наполнится, он начинает: Ва-а-а… Это очень смешно и очень мерзко. Быэ-э-р-р-Ва-а-а-ся. Рыгнёт и счастлив. Будто важное какое дело сделал. Глаза голубые, лучистые, ну — ангел. И парни ржут как лошади: «А скажи ещё чего-нибудь таким макаром!» Скоро все во дворе научились рыгать и сосредоточенно упражнялись хором и вразнобой. То-то музыка была…
Я тоже научилась. У меня так замогильно получалось, скрипуче: Ка-а-а-тя! Но мать, как услышала, мне такую затрещину дала, что я не то что нарочно ры… это самое не могу, а и нечаянно стесняюсь. Во как.
На самом деле, нам родичи всё разрешали, что не опасно.
Например, любой желающий мог войти в наш дом запросто, без звонка и стука, поскольку замка не было. А зачем он нам? Всегда кто-то есть дома.  А на втором этаже живёт сотрудник милиции. А телефон нам только через пять лет проведут.
Вместо телефона мы стучали по батарее: три удара — Дашка, два плюс два удара — Васька, три плюс два — Лариска из седьмого «Б». Она живёт как раз над Васькой. Наш папа — нахимовец, а нахимовцы бывшими не бывают. Это он нас научил перестукиваться и показал флажковую азбуку. Но мы её забыли быстро, довольно муторное это дело — флажки. То ли дело перестук! Если услышал батарейную команду SOS, значит надо всё бросить и выйти на лестничную клетку на срочное совещание. А если оно затягивалось, можно плавно перетечь на кухню.
Каждый попавший к нам в гости мог съесть всё, что найдёт на плите и в холодильнике, мог получить медпомощь и утешение, излив своё горе в мамину жилетку.
Любой мог остаться петь песни под гитару допоздна и даже заночевать у нас, если о нём не вспоминают дома. Малышне разрешалось прыгать на диване, играть в войну, прятки, пускать мыльные пузыри, не боясь испачкать ковры, потому что их и не было, а мебель была такая жалкая, что её и не жалко уже. Зато как это клёво — кувыркаться через подлокотники старинного «сталинского» дивана! Уж не помню, почему он так назывался.
Разрешалось подтягиваться, зацепившись за антресоли, и даже рисовать на обоях, что с удовольствием и делали все наши друзья и подружки. Условие одно: чтоб было талантливо.
Однажды припёрлись Гала, Ксюша и Вовец — это самые придурошные и отвязные пацаны с нашего двора, второгодники и клоуны, каких поискать. На самом деле они Галактионов, Ксешинский и Володька Иванов. По улице они ходили всегда втроём, друг на друге. Гала-толстожопик сажал к себе на плечи Ксюшу умеренной упитанности, а тот пристраивал себе на шею тщедушного, но дерзкого и шустрого Вовца.
Так они к нам и пришли в тот день замечательный, когда Дашка налила синюю гуашь в большой малярный лоток и думала нарисовать море на обоях, пальмы, чаек в небе и себя с гитарой. Как она в Анапе видела, на будке спасателей в лагере.
Вовец молча засучил рукава, погрузил руки в краску и хитрейшим образом подмигнул Ксюше. Негодяи быстро вспрыгнули друг на друга, как бременские музыканты, и Вовец прошёлся руками по стене, потолку и снова по стене. Получилось аккуратно и эффектно.
— Давай снимай носки! Дашка, разводи красную!
Гала снова усадил на себя Ксюшу, а тот ухватил за бока перевёрнутого Вовца, который аккуратненько прошёлся крашеными пятками по потолку в обратном направлении.
— Кра-со-та! — только и сказала побледневшая мама, когда открыла дверь.
Хорошо, что она была с тётей Нюсей, которая всплеснула руками и радостно воскликнула:
— Алечка! Какие вы счастливые! Как это здорово, что всё можно!
Меня бы мать с бабкой, честно говорю, убили бы за это.
— А что там за вода течёт? В ванной?
— А это Вовец отмывается.
— Что-о-о? Не-е-ет! У меня ж там бельё! Светлое! Он хоть догадается…
Но Вовец не догадался. Он со страху прям влетел, весь гуашный, и плюхнулся в воду. Вода через край, Вовец давай себя мокрой кофточкой парадной маминой тереть как подорванный.
            Бельё пришлось перестирывать, а слегка отруганные, но счастливые оболтусы остались на чай, чтобы после, когда взрослые начнут смеяться в кабинете отца, от души в туалете погонять тараканов горящей лучиной. Лучины — это такие длинные гибкие щепочки от старой циновки. Они, как шпаги, стояли в подсобке, в шкафу, закрывающем стояк и водопроводные  трубы, а  когда горят лучинки  — так вкусно пахнет хвоистым костерком.
Мне очень нравилось их жечь и смотреть на огонь во тьме уборной. Они так приятно потрескивали. А когда гас огонёк и красный уголёк сворачивался улиточкой, можно было быстро-быстро махать огарком и получалась иллюминация — разные фигуры, волшебные буквы и даже таинственные огненные слова.

ТОТ САМЫЙ СЛУЧАЙ
Однажды Максимкин постучал по батарее три раза. Дашка высунулась в форточку и вывернула шею, чтобы лучше слышать его и видеть. Но колкий снег не давал общаться.
— Я сейчас спущусь, я… — Его окно захлопнулось со стуком.
Через три секунды он уже входил на кухню.
— Я плавки достал, по дикому блату. Настоящие! Профессиональные! Маде ин Франсе! — буквально пропел он, ликуя. — Пловец-фарцовщик уступил, они малы ему. А мне как раз. Чирик  с меня взял.
Голый, в изумительного цвета с металлическим отливом плавках и домашних тапках на босу ногу, он поворачивался перед зеркалом в прихожей и так и эдак.
— Потрясные трусы! Молодец. Вась, а ты б накинул чего-нибудь, не лето. Батареи вон еле тёплые, мы тут в свитерах-то зубами стучим, — буркнула Дашка, покосившись на меня, и добавила: — И народ не понял прикола.
— Фигня. Красоте переводчик не нужен, правильно, Катюх? Гляньте, девки, тут резинка, тут шнурок, тут… лейбак! Как, по-твоему, зер гут?
Я кивнула, оттопырила большой палец — во! — и поставила на газ чайник.
— Клёвая вещь!
Вскоре Вася начал ёжиться, потирать бока, плечи и ноги, по которым прокатывались колючие волны мурашек.
— Чёта я взмэрз у вас. Уж стемнело вон, а завтра соревнования, играем с Подмосковьем. Пойду сосну. Утром надо быть огурцом.
 Ушёл. Через час: тук-тук-тук. Дашка голову в окно:
— Чего, Вась?
— Аспирин есть?
— Есть. Заходи.
Открыли дверь, а Васи нет. Зато лифт урчит, кнопка красная. Вася приехал… На лифте? Мы с Дашкой переглянулись. Ну дела…
Из разъехавшихся дверей вышел укутанный с головой в плед совершенно больной Максимкин. Голова горит, нос забит, голос пропал, глаза красные — всё. Соревнований ему не видать. Полгода тренировок коту под хвост.
— Москва просрёт деревне. Какой кошмар, — просипел он.
— Не ссы, Вася. Мы не дадим тебе умереть. Есть один пиратский метод. Проверенный. Доверься мне, — твёрдо сказала Дарья.
Она придвинула табурет и достала с верхней полки литровую глиняную кружку и вправду в виде пиратской физиономии с перевязанным глазом и трубкой. Мама убрала с глаз долой этот «апофеоз пошлости».
Дашка налила полкружки шестипроцентного молока.
— Так. Где у нас марганцовка? 
— В аптечке.
— Тащи. Теперь йод. Есть? Неси.
Она быстро отмерила чайную ложку соды, всыпала в кружку, накапала туда же капель десять йоду, сыпанула чуток марганцовочки и помешала вилкой. Всё это зашипело, запузырилось. Дашка понюхала.
— Ещё на спирту добавки нужны. Катька, давай сюда «Рижский бальзам» из отцова кабинета и из аптечки пузырьки.
Я принесла всю коробку, чтоб не бегать лишний раз.
— Что тут есть? Ага, валерьянка. На донышке, да ладно. Корвалол — двадцать капель хватит. И…
Она защёлкала пальцами в нерешительности, выбирая пузырёк.
— Зелёночки чуток и чернил простых.
— Чернил-то зачем? — недоверчиво поморщился больной.
— Надо, Федя, надо. На, пей.
— А, терять нечего. За ветер удачи!
Вася встал, задев и без того больной головой антресоли, и выпил. Всё до капли. Поставил кружку, вытер губы, икнул… И как был в пледе, рухнул по диагонали нашей маленькой кухни. Через минуту он уже сладко храпел, а мы сидели, закусив губы, и не знали, что теперь нам за это будет.
— Дашка, а что если он умрёт?
— Он выздоровеет. Давай накроем его отцовым полушубком. И одеяла тащи. Подушку подсунем давай. И кошку в ноги. Вот так.
Мы укутали Максимкина и посмотрели на часы. Семь вечера.
— Пусть спит.
В десять Васька проснулся, выкопался из-под одеял, сел и огляделся, потирая шишку на лбу размером с мандарин.
— Ну как?
— Больно. Но я, кажись, в норме, — спокойным чистым голосом сказал Максимкин, поглаживая примирённо мурчащую кошку. — Пойду-ка я, девчат. Спать охота — страх.
Он встал, сложил всё аккуратно, отнёс на мамину постель одеяла, повесил отцов полушубок на вешалку в прихожей и ушёл. На своих двоих, вверх по лестнице, обычным своим манером — через три ступеньки, слегка подметая их пледным шлейфом.
А наутро Василий Максимкин не посрамил родной город, обыграл Подмосковье, засадив им лично шесть убойных мячей подряд.

ЗВОНИЛОЧКА

А я не могла достучаться по батарее до своей Корешковой, потому что она жила на другой стороне от лифта, а у них — свой водопроводный стояк. Зато Ткачёва жила в доме напротив и ровно в три, пять и семь она подходила к окну, отодвигала штору и видела нас, делающих ей знаки из-за своих занавесок на седьмом и третьем этажах. Знаки означали: я одна, заходите. Или: выходи гулять. Или: я не выйду, я делаю уроки. Так мы и болтали. А если что показать нужно было по ходу беседы — показывали: банку с мёдом, книжку, игрушку или кошку. От разговора зависело. Вот как мы мучились без телефонной связи! А у многих ребят уже в квартирах раздавались весёлые трели. Счастливцы могли сколько хочешь болтать друг с другом и даже домашку вместе делать.
А у нас — таксофон под окном. И очередь из трёх-четырёх человек всегда нетерпеливо топталась у двери будки. Такса — значит не бесплатно, значит — плати. Да ещё попробуй дозвонись: десять раз не туда попадёшь или двушку сожрёт — вот и весь разговор. Двушек не напасёшься.
Дашка и говорит:
— Всё. Надоело. Я знаю, что делать. Пошли, будешь помогать. Таксофон — этот зверь прожорливый — должен быть усмирён!
Она выудила из маминого пальто в коридоре монетку в две копейки и устремилась на кухню, где у нас в ящике лежали всякие нужные для хозяйства инструменты.
— Сделаем звонилочку.
Она взяла наковаленку, здоровенный гвоздь и молоток. Положила двушку на наковальню и… Гвоздь она утвердила над цифрочкой 2, как раз над её головкой. И ка-ак трахнет! Но монетка насквозь не пробилась, а только промялась под гвоздём. Тогда Дашка перевернула её и стала пытаться гвоздь над этим медным пупырышком установить. Но никак не получалось, гвоздь соскальзывал с пупырки. Пришлось монетку выравнивать. Дашка обстучала молоточком как следует, пупырик смялся, и когда она бахнула снова, звонилочка была готова.
— Тащи нитки потолще.
Я тут же в коробке с пуговицами нашла деревянную катушку с цифрой 10 на бумажной наклеечке. Отмотала на глаз, сколько показала Дашка, и откусила нитку. У ниточных катушек, надо вам сказать, был совершенно незабываемый запах, нравился мне он очень. Не надышаться.
— Ну ты где там?
— Бегу!
Дашка, помуслякав нитку и скрутив её как следует, просунула в дырочку, протянула и завязала концы на узелок. Тут на часах стрелка подошла к трём, и я посмотрела через оконное стекло, нет ли Ткачёвой на посту. Есть. Я ей показала жестами, чтобы она выходила через пять минут, и отогнула большой палец, мол, здоровска будет, интересно!
Дашка и я стоим в будке. Сеструха вытянула из варежки звонилочку, расправила нитку и опустила в щёлку для монет.
— Ну? Кому звоним? Давай бабушке?
— Давай!
Она набрала номер. На том конце у бабушки затентиликал телефон. Вот она встала из кресла. Положила вязанье, сняла очки… Три гудка уже.
— Ну? Ну! Ба, бери уже трубку!
— Алё!
Звонилочка упала в брюхо таксофона, ниточка улезла за ней, и у Дашки в руке остался лишь её коротенький хвостик. Она прошептала:
— Чуть не упустила! Подлиннее нужно было нитку отматывать, балда.
— Так ты ж сама её укоротила! — возмутилась я.
— Не ври!
— Что-что? Эй! А ну прекратите хулиганить! — строго сказала бабушка.
— Ба, да это я. Это я не тебе, — запела Дашка сладким голосом. — Тут мальчишки лезут, мешают. Вот Катя с тобой хочет поговорить. На. — Она сунула мне трубку. 
А я и не знаю, что сказать. У Дашки глаза злые, она показывает мне на пальцах, мол, мы гуляем, читаем и будем кино смотреть по телику.
— Привет, бабушка! Мама и папа на работе. Мы? Хорошо. Гуляем. Мы тут с Дашкой изобрели одну полезную вещь, инженерную очень, и теперь её испытываем.
— Ой какие молодцы, умницы! Я деду скажу, вот он-то обрадуется. А что вы придумали, ну-ка?
— А… эту… звонилочку. Да это Даша сделала. Что такое звонилочка? Это такая…
         Дашка убийственно–холодно посмотрела мне в глаза и мягко нажала на рычаг, куда трубку вешают. Одновременно она медленно вытянула из аппарата упирающуюся монетку, смотала нитку молча и убрала в карман.
— Ты что? Я ж ещё не попрощалась с бабушкой! — возмутилась я.
—  Ты ща с жизнью попрощаешься! Стукачка. Больше не подходи ко мне!
Она вышла, дверь хлопнула. Она ушла, а я осталась. Мне так было плохо и обидно, что я даже плакать не могла. Что я такого сказала?
К телефонной будке подбежала радостная Ткачёва.
— Привет! Ну? Что делать будем?
— Играть в войнушку. Я чур Штирлиц, ты — радистка Кэт. Идёт?
— Ага, — кивнула Галька и подпрыгнула от предвкушения счастья. Это у неё такая клёвая привычка, подпрыгивать от счастья, как Пятачок.
— Только сделаем сперва с тобой одну секретную вещь. Звонилку. Её разведчики придумали во время войны. Нам нужны двушка, нитка, гвоздь и молоток. Пошли.
— Ух ты! К тебе?
— К тебе. Ко мне нельзя. Дашка ничего не должна знать. Потому что она…
— Трепло?
— Нет. Она предатель. Гальк, а не знаешь, что такое «стукачка»?
— Отбивалка для мяса.
— Да ну?
— Ну да.

КЕНГУРЯТИНА В СОБСТВЕННОМ СОКУ 

Дашка сказала:
— Завтра пойдём на Бабаевку, путешествовать.
И я всё ворочалась, никак не могла устроиться поуютнее и уснуть. Всё думала, как мы будем путешествовать и какое страшное это слово — Бабаевка. Там кладбище… Там бабайка с лопатой совковой на краю могилы стоит и манит, манит к себе и жутко улыбается. Ему служат чёрные волки. Но они добрые, ручные. Ба-бай, баю-бай, бай…
Утром я проснулась от грохота противней. С кухни валил синий дым, и воняло горелым. Я подскочила — и в ванную. И за умыванием вдруг вспомнила, что мы ведь идём путешествовать! Открывать новые земли!
— Катька, иди помогать! — крикнула с кухни Дашка и открыла форточку, чтоб и соседям вкусно пахло дымком и уксусом.
Синее газовое пламя обнимало чугунный клин старинного утюга. В мирное время им колют орехи, а папа даже иногда качает бицепсы. Он тяжелее пакета с картошкой.
— Помогай. Хватай из миски мясо дикой антилопы. Стряхни лук, дай стечь винному соусу. Перчишь, солишь и на доску шмякаешь. А я его утюгом. Поняла? Давай!
Она взяла полотенце и приготовилась тащить утюг. Я двумя пальцами вытянула антрекот, отряхнула, как учила Дашка, бросила, расправила его на доске, посолила, похлопала, поперчила и…
— Берегись!
Я отскочила от стола и зачем-то схватилась за уши. От страха, наверное. А Дашка потащила с плиты раскалённый утюг и бухнула его на мясо. И раздалось такое сочное шипение, такие запахи по кухне поплыли, что слюнки потекли.
— Молодая кенгурятинка. Хочешь попробовать?
— А то! Конечно!
Дашка поставила утюг на попа. К его подошве присох мясной кусман. Он уже не шипел, а лишь слегка дымился. Я его вилкой зацепила и еле отодрала. Он заметно сплюснулся, стал тонким, но не прожарился с другой стороны. Дашка взяла напильник, пошваркала им, чтоб очистить утюгову поверхность, и снова поставила на огонь. А я перевернула мясную подмётку и посолила покрепче. Дашка говорит:
— Главное — эксперимент! Можно томатной пастой мазнуть, для смаку. Там на полке хмели-сунели были, посыпь.
Ну я мазнула и смелями-похмелями тоже присыпала.
— Берегись! Руки!
Утюжина проплыл мимо моего носа, меня обдало горячей волной. П-шшшшш!.. Пар стал ещё вкуснее и аппетитнее.
— Считай до десяти, и готово.
— Облаком, сизым облаком… Я полечу к родному дому, отсюда к родному до-о-му, — пропела я и отковыряла вилкой мясо от утюга.
Оно было то что надо. Вкуснее ничего не бывает, ребята. Это я вам говорю.
— Так! Хорош жрать! На привале что есть будем? Так. Мясо, галеты, сушёные яблоки — в рюкзак, чай в термос, барбариски — в карманы. Одеваемся.
Дашка выгребла из духовки ржаные сухари, отняла у меня мясо и сунула всё это в пакет.
— Зачем? Давай сделаем норку под столом, пещерку, будем играть в древний дикий мир, в охоту.
— Увидишь, поход — это клёво. Под столом не устанешь. Ни трудностей тебе, ни опасностей. А как же кладбище? Забыла? Сначала покажу тебе уже открытые белыми людьми земли, а потом пойдём на добычу меди, серебра и драгоценных камней. Вот где настоящая жизнь. А ты — под стол. Под столом будем с тобой диафильмы крутить, если останемся живы. Обещаю.
Она захлопнула дверь, и мы пошли. И тут только я заметила два красных треугольных ожога: у большого пальца и повыше, где носят часы. Тут я так её зауважала… Ну и ну! Это ж надо такую боль вытерпеть и не пикнуть!
Дашка протянула мне руку, и я крепко за неё уцепилась. Я была готова теперь идти за ней хоть на край света.

БАБАЕВКА

Мы хорошо были экипированы: резиновые сапоги, куртки, шапки. Моросило, но нам осенний ветер нипочём. Дашка стала, пососала палец и подняла руку высоко над головой.
— Ветер западный, сильный, порывистый. Но попутный! Идём.
По дороге нам встречались ребята и девчонки, все Дашку знали и уважали, судя по их приветливым лицам. Дашка меня всем показывала и объясняла, что теперь у неё сестра Катька и что она должна меня воспитать настоящим человеком. И мы шли дальше. Так мы миновали наш квартал, перешли две дороги и оказались на пустынном поле, заросшем густым бурым бурьяном. Вдаль уходили строем железные опоры с поднятыми вверх руками. Они держали электрические провода над лесом, и, если идти под ними, волосы встают дыбом, слышен гул мощных таинственных сил, которые дают свет в большие дома, где живут тысячи людей. От этой мысли становилось страшно.
— Даш, а вдруг кабель оборвётся и упадёт на нас? А там ток!
Дашка усмехнулась:
— Ага, так и будет. Вот один мальчик, говорят, залез наверх, схватился за провода, упал с вышины и помер. А руки — так там и остались. Чёрные, скрюченные… У-у-а! Страшшш...
— Да ну тебя! Прекрати!
Вязкая глинистая дорога привела нас на опушку дубовой рощицы. Под ногами кракали жёлуди, и я набила ими карманы.
— Оставь кабанам.
— Тут кабаны есть?
— Конечно. И ежи, и зайцы с белками, и лоси. Это же Лосиный остров, тут целый заповедник! Змея! Не наступи!
Я с визгом подскочила на метр, Дашка, вредная, ржёт. Она голую корягу ногой к земле придавила, ловко как-то, с подкрутом. Змеючина провернулась в воздухе как живая и упала в чертополох, а у меня сердце чуть не лопнуло.
— Проверка на вшивость. Какой же из тебя пират, если ты всего боишься?
Мы побрели сквозь осенний лес. Вокруг ни души, лишь листья падают по косой и слышен их нежный полёт и тёплое шуршание под ногами.
— Вот она, Бабаевка.
Перед нами открылись тихие пруды с чёрной водой, в которой отражались высокие песчаные берега с толстыми берёзами и высоченными соснами. Внизу на берегу курил, сидя на ящике, дядька в кепке, рыбак видать. И больше никого.
— Зимой здесь весело. Все на санках, на лыжах катаются. Горочки с трамплинами, только держись. Вот увидишь.
Перед нами расступились чёрные стволы мокрых лип, и мы углубились потихоньку в старый таинственный лес. Недобрый. Казалось, что он о нас плохого мнения, присматривался, провожал долгими взглядами в спину. Приходилось то и дело перешагивать валежник и прыгать через ямы. Устали — очень.
— Привал.
Дашка скинула рюкзак у поваленного дерева и по-хозяйски оглядела окрестности. Потом она сапогами разгребла чистое от жухлой травы и листьев местечко, оторвала от берёзы две завитушки коры и сложила крошечный шалашик.
— Женщина! Ты остаёшься в лагере. Корми жухлой травкой красный цветок, пока я не найду ему сытный ужин. На. — Она погремела над моим ухом синим коробком.
— А я не умею. Как их зажигать?
— Что-о? Не умеешь? До сих пор? Зажигать спички? Ну ты, Кать, даёшь! Семь лет девке, скоро замуж, а она не умеет самого главного.
Я пожала плечами, чувствуя Дашкину правоту. Возразить нечего.
— Ну ладно. Смотри. Это спичка. Это у неё — сера, называется спичечная головка. Вот так чиркаешь, и… она загорается.
Спичка догорела и согнулась тощеньким угольком.
— Мочить нельзя! Мокрые спички не загораются. Ясно?
Я кивнула. Дашка взяла сразу три спички, сложила, провела ими по коричневой шершавке коробка, и мне стало на миг чётко видно её лицо. Как же она любит огонь! Она присела на корточки и подпалила бересту. Веточный шалашик вспыхнул и стал увядать. Тогда она пересыпала спички в карман и расщепила деревянный кузовок, в котором они мирно спали до этого дня.
— На, корми цветок и чиркай, учись. Я быстро.
И она ускакала за хворостом. А я зажигала спички и здорово наобжигалась.
Дашка посмотрела, как я выполнила это задание, и похвалила меня:
— Держи копчёную слонятину, о достойная дочь прерий. Ты заслужила хороший ужин и можешь раскурить с нами трубку мира.
Дашка достала из рюкзака снедь и разложила на бревне. Потом вынула веточку с красным огоньком и прикурила коротенькую сигаретку.
— Бычок нашла. Длинный. Будешь? Ритуал у индейцев такой.
Но я наслаждалась нашим волшебным мясом с подсушенным хлебом, запивала сладким крепким чаем. Мне и так было хорошо до невозможности, и только из вежливости я взяла из её рук трубку мира. Ритуально.
— Пошли свиней смотреть.
Костёр догорал. Уже стемнело и похолодало, и уходить от угольков не хотелось.
— Вставай, а то раскиснешь тут и уснёшь. А вечером обещали снег.
И он пошёл. Снег. Мы стали выбираться из леса.
— Давай закругляться. Посмотрим на свинарник — и домой.
В сумерках виднелся домишко с мутными стёклами, из-за которых доносились странные утробные звуки. В домике оживлённая возня: ясно — это поросята. Хорошенькие, наверное! Я приникла к низким мутным оконцам. А они и не стеклянные, они из тонкой такой гибкой пластмассы. И дырочка маленькая есть. Только я пристроилась к ней любопытным глазом, как мне в лицо ткнулся огромный мокрый свиной пятак. Я шарахнулась и чуть не упала от неожиданности. Дашка давай надо мной хохотать:
— Свинью не видела?!
— А если не видела, что смешного?
А они жуткие. Глазок не видно, морда злющая. Я сказала, отряхиваясь:
— Пошли отсюда. И запах — ужас.
Стало совсем темно. Трава примёрзла и хрустела под сапогами. Съестного не осталось, чай и тот кончился.
— Давай отсюда выбираться.
Куда идти? Совсем не видно дороги. Мы прислушались. Где-то шуршали редкие, пролетавшие быстро машины.
— Там кольцевая, дай руку. Идём.
Мы пошли на звук и скоро вышли к шоссе. Дашка подняла руку, и на обочину съехала машина.
— Дяденька, мы заблудились в лесу. Подвезите нас до дома, пожалуйста.
Дядя вздохнул, потянулся назад и поддёрнул пимпочку, открывающую заднюю дверь. Мы нырнули в тепло и полумрак его домика на колёсах и покатили. Прижались друг к дружке, радуемся, что так всё здорово было и хорошо закончилась. Тут мне Дашка что-то сунула в руку. А это — барбариска! Ура!
— Только дома — молчок. Ты поняла? Никаких костров, трубок мира и свиней. А то мне секир-башка будет. Скажем, играли в казаки-разбойники в соседнем квартале. Ясно? Ты уроки сделала? Вот сразу и садись.
Мамы и папы ещё не было. Как нам повезло! Я, не зажигая света, вошла в кухню. А там… жара. На огне… стоит совершенно красный утюг на абсолютно красной решётке. Это так красиво! И очень страшно.
— Бывает. Дело житейское, — подмигнула мне сеструха.
Она вырубила газ и настежь открыла окно.

ЛУША

Со второй четверти меня определили в первый «В» гольяновской 836-й школы. Отправляя меня впервые, мама сказала:
— С баловниками-дураками не садись, выбери себе девочку. Будете сидеть вместе, дружить, вместе уроки делать. Твою учительницу зовут Надежда Петровна, не забудь. Если что случится или спросить — к ней, не стесняйся.
Она меня одёрнула со всех сторон, полюбовалась, как на мне форма сидит хорошо, не зря вчера подгоняли.
— Ну всё. Восемь пятнадцать, пора. Топайте.
Мама меня застегнула, поцеловала, и Дашка меня повела.
В школе она передала меня с рук на руки учительнице.
Надежда Петровна мне показалось доброй. И голос у неё был спокойный и тихий. А фамилия знаете какая у неё? Звёздкина. Как же мне повезло!
Мы вошли в класс.
— Ребята, у нас новенькая. Катя Жданова. Она будет учиться в нашем классе. А сидеть она будет… Сидеть мы будем… — Но в классе совсем не было свободных мест. Кроме одного.
Надежда Петровна положила мне руки на плечи, как будто хотела выкинуть из самолёта без парашюта.
— С Лушиным Серёжей!
Надежда Петровна прошлась со мной до конца класса и слегка подтолкнула к предпоследней парте у окна.
Лушин мне сразу не понравился. У него была треугольная, ужасно ушастая голова. Просто какая-то груша неспелая, хвостиком вниз. Он сгрёб на свою половину своё барахлишко, а я разложила своё. На уголок парты легли «Родная речь» и касса букв. Мы с мамой делали её вчера целый вечер. Мама мне доверила крутить ручку швейной машинки. Мы взяли целлофановые пакеты, расчертили, пристрочили к картонной папке прозрачные кармашки для карточек. А потом она чертила красной и чёрной тушью буквы и цифры, а я вырезала. Я любовно осматривала гласные. У меня точно самая лучшая в классе касса!..
Лушин ткнул меня ногой под партой. Он развалился, подпёр рукой затылок и уставился на меня. Я старалась на него не смотреть и сосредоточиться на словах учительницы. Поняв, что меня так просто не заполучить в жертвы, Лушин утянул мою тетрадь и прочитал:
— Цы первого вэ.
Потом он откинулся, лёг, вытянув далеко вперёд ноги под чужую парту, а затылком уцепился за спинку стула. Глядя в потолок, он шептал:
— Цыпе-рво-га-вэ… цыпе-рво-га-вэ… Жда-но-вой.
Я слушала, слушала, и меня заколдовал его шёпот. Я тоже стала повторять про себя это: цыпе-рво-га-вэ, цыпе-рво-га-вэ… Цыпе…
Стоп. Как он это делает? Я украдкой взглянула на его тетрадку. И увидела буквы, написанные его мамой, наверное: «-ка первого “В” класса Лушина Сергея». Значит, ответ будет: капер-вова-вэ… Лу-ши-на.
Лушин сполз совсем и стал уже похрапывать.
— Луша, проснись! Слушай урок!
— А ты, вообще, Ждан… Жданка ты!
— Да Жданчик я, Жданчик. Ну не мучь себе мозг, вытечет через уши.
Лушин окатил меня взглядом презрения и сменил позу. Он подпёрся другой рукой, и я выпала из поля его зрения. Но до конца урока он склонял мою фамилию на разные лады, читал её то так то сяк, во всех направлениях. И, видимо, уже был близок к таинственной цели своего китайского труда. Проходя мимо него в столовой на большой перемене, я услыхала:
— А-вона-джека-жан, ждака-джан, жда-ка-дан!..
Кретин. Хоть бы его от меня убрали! Ну всё. Сейчас тебе такая капер-вова-вэ будет, Луша-клуша!
Я подошла к Надежде Петровне. И меня прорвало. Я расплакалась отчаянно. Рассказала всё в лицах, и у-фф! То есть ура! Меня пересадили на вторую парту, к девочке с витиеватым хвостиком, к Маринке Зайкиной, а её соседа, очень толстого мальчика по фамилии Шпун, — к Луше. Пусть-ка теперь с ним поупражняется. А что? Шпун — Шпунш. Я где-то слышала стихи такие: «и пунша пламень голубой!» Знаете, что мне показалось? Что Маринка тоже вздохнула с облегчением.
Зайкину я сразу заприметила. Она сидела далеко впереди меня, но мне было хорошо видно, как она накручивает хвостик то на палец, то на карандаш, то на палец, то на карандаш. И получилась у неё красивая, длинненькая такая кудря.
— Локон, — гордо сказала Маринка и мотнула головой. В этот миг она краем глаза даже могла увидеть его, свой весёлый русый хвостик.
Она вообще была симпатяга. Щёки — круглые яблочки наливные, красненькие. Вся такая крепенькая, собранная, как глянет своими светло-серыми глазами, так сразу и улыбнёшься, потому что она сама уже тебе давно улыбается. Так открыто, радостно, а эмаль на белей белого новеньких зубах у ней — полупрозрачная.
Но при этой девчачьей своей свежести и прелести Маринка была, если надо, очень строгая, волевая.
Зайкина никогда не выпендривалась, всегда давала списывать, никогда не ябедничала, и поэтому через четыре года её выбрали старостой. Единогласно.
На физре её удары мячом были самыми точными. На уроках её ответы были самыми верными. Она твёрдо знала, кем станет. Врачом. И знала с первого взгляда на человека, чего он стоит. И если о ком жёстко скажет — это будет убойная характеристика. Приговор.
Забегу вперёд. Язык чешется. Она стала врачом! Реаниматологом.

ГАЛОЧКА И ГАЛЬКА

Друзей не выбирают. Это данность. Как близкие родственники.
Вот и были у меня две главные подружки — Ткачёва и Корешкова. Галька была Ткачёва, а Галочка — ясное дело — Корешкова. Ткачёва была кареглазая, а у Корешковой глаза зелёные, кошачьи. У Гальки волосы жёсткие, как у лошади, непослушные вихры. У Галочки — коса до попы, с бантом. Ткачёва чем-то на Чапаева похожа, а Корешкова обычная. Ткачёва смеётся навзрыд. Она сперва пополам сложится и весь воздух из себя высмеет: «Кх-кхы-кы-кы-кы-кы! Ик, ик...» Вся ходуном ходит. Потом вздохнёт с облегчением, глаза вытрет, глянет на меня и давай по новой ржать.
Корешкова же Галочка достанет сперва платочек с кружевцем из кармана, ротик прикроет и только глазами зелёными своими вспыхнет: «Хи-хи!» И всё веселье.
С Ткачёвой — веселушкой — классно играть в войну, ползать по сугробам, строить шалаши, прыгать на прыгалках и в вышибалы дотемна наяривать. И в штандер до звона в ладонях, пока нас мамы из форточек не позовут сердитыми голосами:
— Га-аля! Ка-атя! Домо-о-ой! Ну-ка быстро!
А с Корешковой? Ну что с Корешковой? Можно чинно колясочку катать с куклой. Правда, у меня был медведь. И не было колясочки. Зато я умела вязать крючком, и мой малыш был весь обвязан с головы до лапок. Очень миленький он был, я ему сосочку купила в аптеке настоящую. И дырочку провертела в мехе под носиком, получился ротик. А Корешкова воображала и смеялась надо мной:
— Ой, Жданчик, ну ты ваще. Из него вон уже опилки лезут.
А на самом деле — я-то знаю! — она завидовала. Потому что мой мишка меня очень любил, а её холодная пластмассовая кукла только глазами хлопала. И в пелёночки её трудно такую скользкую заворачивать, и непонятно, сколько этому ребёнку лет.
А мне мама сделала из бабушкиной шали перевязь через плечо, и получилась такая цыганская люлька. Там мой мишка у меня и спал. Когда он просыпался и просил бутылочку, он так мило ворчал, у него в животике урчалка спрятана, и голос такой взаправдашний. А у корешковской куклы на спине круглый дырчатый пищик. Он вынимается. Когда Галочке надоест её нытьё, она её нахлопает по жёсткой попе и вынет из спины ей голос:
— Спи! Капризуля.
Играть с нами Галочка не умела. То промочит ноги и заноет, то ушибётся и разревётся, то бежит жаловаться маме. И ей даже запрещали с нами дружить! Но она потихоньку дружила всё-таки.
У неё конфет видимо-невидимо. Дома в вазочке даже лежат себе спокойно, и никто их не ест. Представляете? У нас такое невозможно. Чтоб конфеты лежали или яблоки там. Это какие нервы нужно иметь, чтоб не хотеть их съесть немедленно!
А с Ткачёвой всё просто. С ней здорово кувыркаться на трубах ограждения, как на турнике. И ничего, что они бывают ржавыми или свежевыкрашенными. Наши мамы специально нас на прогулки похуже одевают, чтоб не жалко. Не то что бедную Корешкову. Выйдет вся в прозрачно-белом и воздушно-голубом и стоит, присесть боится. Тут у неё лакировочки, там плиссировочки — кошмар один! Галочка хилая. Бегать не любит и боится мяча. Я ей ору:
— Свеча! Бери!
А она села на корточки и такой мяч над головой у неё просвистел! Ведь в руки шёл! Растяпа.
А Галька Ткачёва сильная. С ней хорошо забредать далеко от дома и любоваться всякой живностью: жуками, червяками и лягушками. Мы перегладили в округе всех бездомных собак и котов. И даже Галькин хромой сосед дядя Серёжа нам доверял выгуливать Алдана, овчарку. Ух и тянул же он, мы вдвоём за ним просто летали от дерева к дереву. Зато весело. Идём, гордимся, будто он наш, Алдан. Пограничный пёс.
За домом у нас, через шоссе, было огромное болотистое озеро. Там, где сейчас один асфальт да плитка, жили спокойно пугливые ондатры, цапли серые, утки с утятками. А по берегам сплошь душистые травы в рост человека. И всё это стрекочет летом, поёт на все лады!
Галька подкрадётся к стрекозе, когда та уже села и крылья расслабила. Хвать! Попалась. Как увлекательно кормить земляничиной стрекозу! Она вопьётся челюстями в сочную мякоть и жуёт, глазами вращает. И так приятно лапками цепляется за палец, щекотно очень.
Как здорово весь день запускать в небо майских жуков и бронзовок — чей выше поднимется, бродить по колено в воде, наблюдая водомерок и суетную жизнь снующих туда-сюда инфузорий. Или кто они там, эти козявочки?
А вечером… вечером печь картошку. Сидишь на траве, палочкой угольки копошишь, поправляешь дровишки. А над головой звёзды уже.
Домой приходим усталые,  костром от нас воняет — жуть.
— Быстро в ванну! — Мама сдирает с меня грязнющие портки так, что я держусь за качающийся стул обеими руками.
Зато Корешкова умела нравиться учителям. 
А нас с Галькой не принимали долго-долго в октябрята, с нами даже запрещали дружить! Но все дружили всё равно. Кроме уж совершенно конченых подхалимов, негодяев, проныр и пролаз.
Нас пугали педсоветом, когда приходилось стоять перед всем классом у доски. Бранили нас, стыдили, прорабатывали. Вот когда торжествовали наши враги: запертый нами в девчачьем туалете пошляк Мешков, защекоченный чуть ли не до колик малявка Хабибуллин и жухала в трясучку Сломонов. Ух уж эта трясучка! Запретная игра.
 Только Маринка Зайкина не ухмылялась со всеми, а смотрела на нас с хорошим, добрым таким сочувствием. Она-то знала, на чьей стороне правда, она-то понимала, где настоящая жизнь и почём она, свобода.
Это неприятно, конечно, когда стыдят и нужно терпеть наказание, просить прощения у класса. Но как это сближает друзей-проказников! Я бы сказала, роднит.
Когда нас в четвёртый раз в октябрята не приняли, нам с Галькой уже стало не больно, и не стыдно, и не обидно. Нам всё стало трын-трава. И вот тогда нам открылись песчаные пропасти новостроек с торчащими из-под земли толстыми змеями цветных проводов и мрачные шахты лифтов. Мы облазили подвалы всех домов в округе и прошли все чердаки. Мы смотрели на закаты с плоских крыш девятиэтажек и пускали не только мыльные пузыри и бумажные самолётики. Мы кидались водяными бомбочками…
Мы кладбище Гольяновское так полюбили. Там жутко, таинственно и непостижимо уму. Так волнительно — бродить вдоль могилок с бумажными выцветшими маками и читать надписи надгробий, подсчитывать, сколько было лет той девушке, этому мальчику... Сравнивать: а сколько мне лет до него осталось? Три года! Ужас… Думать о смерти. Бояться, но выдумывать страшные истории — это особое, не всем доступное наслаждение. А потом оцепенеть, ухватиться друг за дружку и, спотыкаясь, пробираться к выходу мимо старых полуразрушенных памятников. И вдруг припустить со всех ног с диким визгом, потому что там, из-под земли, вылезала корявая рука покойника!
А весной на кладбище приносили зачем-то крашеные яйца, конфеты и вкусные кексы. Всем этим у нас были набиты рты и карманы.
Что это? Зачем? Ничего-то мы тогда не знали и не понимали. И рассказать нам было некому про Пасху, про Христа Иисуса и про то, что смерти на самом деле нет.

КАЛЕЧКО

Посвящается моей бабушке —
Марии Ивановне Лебедевой
 
Папа с мамой дрыхли.
Я взяла Бучку на поводок, и мы пошли гулять.
Погода просто летняя! В новых колготах, в платье с короткими рукавами и белым передничком, я едва удержалась от кувыркания на ржавой трубе ограды у подъезда.
Покричала под окнами Галкам — Ткачёвой и Корешковой. Девчонки вылетели во двор, и мы поскакали на болото. Болото — это пустырь за нашим домом, где «орхидеи ещё не расцвели». Мы играли в Шерлока Холмса. Я — Ватсон. И с нами собака Баскервилей — весёлый Бучелло.
Машин я не боялась, и мы с Бучей весело перебежали двухполосное шоссе. Ну что они там топчутся? Стоят себе, крутят головами. Я посмеялась, подразнила их и метнулась назад, чтоб показать им, как это просто и совсем не страшно. Буча вяло трюхал позади.
— Ну? Чего вы? — И мы снова рванули с Бучей на пустырь.
Гальки напряжённо смотрели на пролетающие машины и не двигались с места. Я смело и нахально повторила манёвр ещё раз. Буч уже не хотел дурачиться. Он вышел по срочным собачьим делам и настойчиво тянул на болото.
Рассердилась я, встала посреди шоссе, обернулась гневно, и тут поводок с немыслимой силой выдернуло у меня из рук.
Как это? Лицом вниз, на горячем асфальте, не могу встать, двинуться. Посмотрела вправо — на мне огромное колесо. Я прижата им. Намертво. Гальки истошно заорали и бросились бежать от меня в сторону нашего дома. И Буч. Куда вы? Я закричала изо всех сил.
Пассажиры из жёлтого гармошечного автобуса, отошедшего от остановки, резко обернулись и стали стекаться ко мне. Окружили. Лица их были страшны. Один взрослый мальчик дико захохотал и начал кривляться. Мне обидно, стыдно… Что я не могу встать. Какой асфальт нагретый.
Пришли и столпились у машины дядьки. Они совещались:
— Шофёр в обмороке.
— Вызвали?
— Вызвали.
Они взялись, дружно откатили с меня ЗИЛ.
Прибежала мама. Но я её не сразу узнала.
Мне жарко. Не хотелось ни говорить, ни слышать ничего. Мне очень душно, тяжко.
— Не трепыхайте. Положите меня. Положите… на траву.
Меня положили. Солнце мучило глаза. Повернула голову набок. Вижу травку, близко, резко. Я очень её полюбила почему-то. Нежность к травинкам, переливающимся радужными продольными искорками. Зелень была красоты невероятной.
Я увидела и свои раздавленные ноги, лопнувший живот. Он пульсировал кровью. Передничек весь изодрался и пропитался, платьице было испорчено. И это... продавлено. Я захотела закрыться руками, но мне не дали, а опять подняли с земли.
— Где скорая? Вызвали? Сколько можно?! Быстрее. Ловите уже частника!
Меня тормошат, несут.
— Ловите частника! Сто-о-ой!
Открылась дверь автомобиля.
— Куда? Она мне все сиденья испачкает! Не повезу!
 — Ах ты паскуда! Сволочь! — Грохот дверцы.
Скорая. Я лежу головой на коленях у мамы.
— Только… не говори… дедушке… Завтра парад… День Победы.
Мама не плачет, она как робот.
Каталка. Трясёт. Меня везут бегом в чёрный прохладный коридор. Надо мной проезжают быстро потолочные светильники. Рентген. Какой умный и огромный фотоаппарат.
— Сусанна Иосифовна! Множественные переломы таза. 
Моё прекрасное платьице режут ножницами!..
— Катя. Катя. Не спи… Открой глаза. Поговори со мной. У тебя есть сестрёнка? А собачку как твою зовут?.. Катя! А братика нет? Кем ты будешь, когда вырастешь?
Колготки новые срезали, я голая. Холодно. Я буду ветеринаром.
Вокруг перемещаются люди, веет от них чистым. Химическим карандашом, йодом и бинтами. Укрывают. К носу и рту прижимают чёрную резиновую маску, и пахнет сладко. Во рту — сладко и гадко. В ушах гул.
— Умеешь считать? Считай, Катюша, до десяти.
— Раз, два, три, четы…
Ночь? Я где? Окно, за окном грохот салюта. Я вижу красивые огоньки. Щурятся, смеются. Зелёные. Жёлтые… Во мне слишком много воды, мне не нужно столько воды… Что это за шнур? Тяну. Падает высокое, тонкое и разбивается. Звон стекла. Женщины бегут, ругаются.
— Люська, подь сюды! Порушила, вот, капельницу малая! Больше так не делай, доча... Поняла? А то помрёшь!
День? Я лежу на спине. Это больница, палата. Мне не больно.
Ночь. Фонари светят… Спать.
Утро.
— Обхо-о-од!
Входят важные врачи. Надо мной склоняется строгая женщина. Смотрит в лицо и не улыбается, не говорит со мной. Говорите! Я же всё понимаю, слышу!
— Евгения Петровна, Жданова Катя, семь лет, автокатастрофа.  Поступила восьмого мая в тяжёлом состоянии. Критическая потеря крови. Переломы лонных и тазовых костей, обширная гематома… Сегодня четвёртые сутки. Самочувствие стабильное.
Я сплю. Оставьте меня. Оставьте в покое.
Ночь. Утро. Обход. Сусанна.
— Ну? Хулиганка, будем выздоравливать, а? Что ты плачешь? Что значит «хочу домо-о-ой!»? Все детки хотят, никто не плачет. Вот мы посмотрим. Будешь весёлой, будешь слушаться — пойдёшь домой скорее. Будешь плакать — навсегда с нами останешься. У нас мно-о-го таких ребят, рёвушек-коровушек, кто не хочет выздоравливать. А сегодня тебе уже можно бульон и киселик. Тебе дедушка прислал вот что, смотри. 
Мне кладут на подушку куколку.
— Завтра можно переводить в общую палату. Общий стол. Но без хлеба.

Обожаю кататься на каталке. Нас — меня и куклу Лику — везут весёлые парни-санитары. Завозят в серый лифт. Он космонавтский. У него толстые двери с круглыми маленькими окошечками. Мне нравится, что парни шутят. Их распирает от смеха, и от них приятно пахнет табаком. Как от папы. И куколке тоже всё нравится. И смех ребятишек, и шум с улицы из распахнутых фрамуг. Вот и палата. Бодрые зелёные стены. У мальчишки — транзистрик в чехольчике на шее!..
Нас вкатили в большую светлую палату, тут много детей и все болтают. Стена и койки у окон греются солнцем, огнём горят их блестящие никелированные спинки.
Моя кровать у самой двери. Меня бережно перекладывают. Ноги, как у лягушонка, зелёные и разложены в стороны бабочкой. Мешками с песком зажимают колени, чтобы я не могла пошевелить ногами. Медбрат смотрит на свет бутылку и подвешивает её к железной раме койки. Трубка в бутылку идёт из меня…
— Ну что, царевна-лягушка ты наша? Моча — янтарь, и это хорошо!  Почки целы, значит. Не горюй. Всё до свадьбы заживёт.
Рядом девочка с огромной гипсовой ногой, торчащей в потолок. За подмышки её тянут мягкие петли в одну сторону, а за здоровую ногу — в другую сторону… Вон под матрасом гиря огромная висит. Она смотрит на мою Лику. Протягиваю.
— На! Хочешь? Не можешь? Лови.
— Я Марина, — шепнула Марина.
Повезли какого-то мальчика из палаты, он плачет и боится.
— На перевязку, — говорит взрослая девочка у окна.
Привезли другого. Он тоже плачет. Лицо всё красное.
— С перевязки… — вздохнула взрослая девочка.
Я боюсь. Мне страшно. Меня тоже повезут.
Я — черепаха Тортила. У меня большие, как панцири, жёсткие корки-болячки на бёдрах. Ночью трогаю их потихоньку, по краям они подсохли и можно потихоньку поковырять.
Утро. Обход. Евгения Петровна.
— Такие площади — и жидкостью Новикова? Руки поотбивать.
Врач мнёт пальцами мои болячковые наросты.
— У неё под корками уж всё чавкает. Ткани не дышат! Снять. Почистить. Синтомицин. На перевязку. Живо.
Сердце, ты где?..
Перевязочная. Железные инструменты. Бинты. Запах спирта. Злая. Я вижу, она злая! В маске. Смотрит страшно. Сдёргивает простыню. Тычет инструментами в зелёные твёрдые корки на ногах.
— Здесь всё отслоилось давно, гной один. Можно и так…
Она зацепляет мою болячку пинцетом и отрывает, как тетрадную страницу.
— Не ори. И не ври. Тебе не больно. Можешь мне поверить.
Вторая нога…
— Плохо она терпит, Шур. Балованная, видно. Вот детдомовские — те молодцы… Отметь: Жданова… Восьмая палата. Перевязки в ночную.
Ночь. Перевязка. Опять эта страшная!
— Ори. Ори. Раз — и всё. Вот! Вот видишь? Катетер твой писявочный сняли. Разревелась… Везите её.
Мне очень обидно. И жалко себя. Злая. Злая мерзкая перевязочница.
Но ура! Нет больше противной трубки и гнусной стеклянной банки.

Обход.
— Евгения Петровна, вот, гляньте-ка. Образовалось дикое мясо.
— Эка невидаль. Что ж. Образовалось — снимем. Готовьте.
Сняли и дикое. Можно вытянуть ноги. О-о-о! Это убрали песочные мешки. Колени не разгибаются и ноют. Ноги трясутся, слабые.
— Привет, привет, егоза! Соскучилась?
— Бабу-у-ля!
— Я устроилась на полставки уборщицей, нянькой. Буду до шести часов с тобой, каждый день. Деда тебе вот прислал черешню, клубнику в сахаре. Весь рынок колхозный исходил, купил самую-самую. А это — это облепиховое масло. Дорогуще-е!
Ярко-оранжевое, пахнет так интересно. Она помазала мои раны, и очень скоро они затянулись прозрачной плёночкой. А чесались — ужасно! Бабушка рядом. Теперь всё хорошо. Бабушка разминает мне пальцы ног.
— Чувствуешь так? А так? Надо делать гимнастику. Дави мне пальчиками на ладонь. Так, так, так… Двадцать раз! Не ленись. А Маресьев как? Помнишь, смотрели? Как он? Всё кушал, что давали, терпел, вернулся в строй, летал. «Ведь ты же советский человек?» А мы с тобой? А, Катёнок? Ты же советский человек?.. Девять, десять, одиннадцать…
А вечером пришла мама. Она нарисовала мне на коленке круглую весёлую рожицу. Зелёнкой. Если ногу согнуть — она расплывётся в улыбке. Выпрямить — она сузится и будет смешной, дурацкой, как у Вицина из «Кавказской пленницы». Моргунов — Вицин. Моргунов — Вицин. Я наяриваю ногой и в центре внимания всей палаты. Все смеются. Даже медсёстры смотрели. Надо завтра попросить маму нарисовать на другой коленке. Никулина. Йодом.
В палате много детей. Проход узкий от двери до окна, только каталка проходит. А окно далеко. А за окном — весна. Люди спешат по своим делам, трамваи ходят, слышно, как они звякают. Собака лает. А закат какой перламутровый! Я бы села, смотрела в мир и ждала деду. Как же добраться до подоконника? Пока бабушка моет в коридоре… Решилась!
Схватилась за прохладную стальную дугу Танькиной кровати. Подтянулась, приподнялась и схватилась левой за угол спинки Маринкиной. Ноги не идут? Ладно. Я на одних руках пойду. Ты же советский человек? Правой, левой, правой...
— Эй! А потише нельзя? Ты мне все кишки вытрясешь!
Это Эллка. Аппендицит. Ей уже шестнадцать, а дура неимоверная... Бабушка говорит — хабалка. Хабалка она и есть.
Окно. Вот оно. Дошла. И села на подоконник. Весна! Мальчишки на великах по лужам мчат! А моя «Ласточка» на балконе томится. Сяду, уложу ноги по-турецки, буду ждать. Дедушка увидит меня в окне, он же в обморок упадет от радости!
Он. Идёт! Несёт кулёчки с рынка. В них — «сяткие наки».
— Деда!
Я барабаню ладонями по стеклу.
Остановился. Смотрит. Машет. Плачет?..

На руках я, как обезьяна, научилась бегать от двери к окну и обратно. Новенькие лежачие просили меня посмотреть, не идут ли их мама, папа. Я завсегда, с радостью! Болячки мои затянулись. Бабушка пела мне на ночь: «У киски боли, у собачки боли, а у Катеньки пройди и жирком заплыви». Вот всё и сбылось. Врачи зовут мои рубцы келоидами. Это звучит красиво и гордо. Красные такие, блестящие. Первомай просто какой-то.

Теперь нужно ходить ногами. Но я боюсь. Бабушка принесла из кабинета главврача стул со спинкой. Она вытащила меня в коридор и посадила на кушетку.
— Вот. Что нужно делать. Смотри. Толкаешь за спинку стул — шаг. Толкаешь — шаг. Давай.
Я ухватилась за спинку. Толкнула — шагнула. Толкнула… боднула… Всё. Не могу.
— Катечка, смотри, а кто к нам идёт?
— Папа!
Шагнула — толкнула, шагнула — толкнула, быстрее, быстрее! Прыг на папу!
Как он вкусно пахнет! Бритой щекой и табачком.

Сусанна Иосифовна за столом, пишет.
— Ну что ж. Сегодня сорок первый день. Будем выписывать. В движении суставов бёдер, конечно, остаётся ограничение. Всё зависит теперь от вас. Поэтому плавать, гулять, шагать, адаптироваться в детском коллективе. Компенсация возможна, поэтому: физиотерапия, массаж, гимнастика. Одна ножка у нас короче на два сантиметра за счёт перекоса таза, но это компенсируется. Второй Турищевой из нас, увы, не получится, а нам и не надо. Зато детородная система чудом не пострадала… Но…
Ура! Я иду домой, мама и деда поддёргивают меня, когда я поджимаю ноги и перелетаю через грозовые лужи. Ура! Мы будем жить на даче. Туда уже переехали Бучка, Груня и Зульфия, его черноморденькая жена.
На семейном совете решено отправить меня на третью смену в лагерь. Куплены: чемодан, фляжка белая пластмассовая, панамка, гольфы, шорты… А как быть с купальником? Я стесняюсь своих красных шрамов. Мама купила мне мальчиковые трусы. Семейные. Я буду плавать в них?.. Ну почему?!
Лагерь называется «Синева». Красиво! Мы едем в автобусе. Ребята передают «Взлётные» и «Мятные» по рядам, кто-то чистит апельсин, вовсю пахнет коркой.
— А давайте нашу? — говорит вожатая Люся.
— Да-а-а! Да-вай-те!
И автобус запевает дружно, ладно:
— Си-не-ва — это небо. Си-не-ва — это море. Си-не-ва — это цвет наших гла-аз.
Как хорошо!

Лагерь. Палата. Моя кровать у окна. Я в пятом отряде.
Нас ведут купаться на Рузу. Руза — река. Широкая, есть лодки, мостки, вожатые катаются на водных лыжах. Брызги, визг, смех — столько радости, солнца! Песочек светлый, нежный, а у берега, в тёплой водичке, зарылись ракушки, внутри перламутровые.
Если лечь на мостки и лежать тихо-тихо, видно мальков. Водоросли колышутся. Моторка тарахтит тише, тише. А я бы смогла так на лыжах? Нет, наверное, нет.
Девочки сторонятся, шепчутся боязливо, поглядывая на меня. Трусы ужасны. У них яркие купальники, а у Вики даже чёрные очки и зонтик от солнца. С кружевами.

Вожатые нам объявили вечером, что скоро будет спартакиада. Я тоже хочу участвовать. Я больше всех напрыгиваю… Напрыгивала раньше в нагонялы. И в классики. И смело ловлю свечи в вышибалах.
Бабушка устроилась к нам судомойкой на кухню. Когда вечером танцы или кино, она угощает нас чёрным хлебом с солью или компотом, оставшимся с обеда. Вот везуха! Ночные бабочки жирненькие кружатся у фонарей, небо такое таинственное, звёзды в созвездия сходятся.
 Мне страшно соревноваться. Но бабушка обняла меня крепко и сказала на ухо тихо:
— Ничего, Катюха, прорвёмся. А Павка Корчагин, он знаешь как?..
И она рассказала мне про Павку. Какой он был несгибаемый красноармеец, человек и писатель. Слепой!
Решено. Я иду.

«Citius, Altius, Fortius!» — написано на стенде у стадиона. Это олимпийский девиз. Значит это — «Быстрее, выше, сильнее!» Сперва бег. Тридцать метров. Дорожка гравийная, белая черта. Как физрук свистнет — это сигнал и надо бежать.
— Рита — двадцать шесть. Тамара — двадцать три секунды. Катя, приготовься.
Свисток!
Бегу со всех ног. И…
¬¬— Тридцать четыре! Катя! Молодец!
Ну где я молодец-то?.. Жалеет.
Прыжки. Яма с песочком, кучка высокая, нетронутая. Я первая прыгаю. Бегу-бегу-бегу — прыг! Песок в полукедах, прохладный, крупный. Так бы и остаться тут, в прохладе.
— Молодец, Катя! Метр десять! Вставай, вставай, не держи народ!
Физрук записывает в блокнот мой результат. А другие? Как они прыгнули? 
— Два тридцать… Два тринадцать… — бодро выкрикивает тренер.
Я в пролёте.
Метание. Теннисные пушистые с полосочкой мячики.
— Тэк-тэк-тэк-с. Рита… Одиннадцать метров. Тринадцать и восемнадцать. Ничего, в сумме хорошо. Тома... Пятнадцать, шестнадцать и десять. Ну что ж ты? Загасила? Ну, бывает. Раз на раз, как говорится… Хорошо…
Мой черёд. Я метнула.
— Вот это — по-нашему! Двадцать шесть! — Тренер присвистнул, глянул так на меня, с уважением, и даже прихмыкнул.
Второй мячик ушёл в небо. За ним побежали ребята, искать.
— Двадцать семь с половиной! Отлично!
Ну и последняя попытка. Я со всей кишёчной силы как кину! Даже присела, пока он летел.
— Тридцать два метра! Больше всех набрала в метании Катя Жданова! Подведение итогов спартакиады после ужина, на вечерней линейке — награждение победителей.
Физрук свистнул, и горнист отозвался у красного уголка: «Бери ложку, бери хлеб и садися за обе-е-ед!»
Курятина-вкуснятина! И вишнёвый кант-понт, как папа говорит. Жизнь прекрасна! И чтой-то мне бабушка всё так загадочно подмигивает и улыбается, вытирая столики?
На линейке вечером я увидела почётное жюри рядом с постаментом победителей: директрису лагеря по прозванию Шишка, старшего пионервожатого Вадичку, врачиху Микстуркину и физрука. Они объявляли победителей среди малышей, середнячков и старших ребят. Мы середнячки.  Я не очень даже и слушала, что они там говорят, а рассматривала, откуда у душистого табака пестик растёт. И вдруг…
— Третье место по сумме очков в троеборье завоевала Жданова Катя, пятый отряд! Туш! Похлопаем!
Я растерялась на миг. Меня толкают в спину. Бросаю цветок, спешу по дорожке вдоль клумбы с бархатцами. Поднимаюсь на пьедестал у флагштока над цифрой 3. Мне надевают медальку на ленточке и вручают красно-золотую грамоту, где чёрной тушью красиво выведено: «Жданова Катя, занявшая третье место в троеборье… Пионерлагерь «Синева», 1973 год». И тут мне доверили спустить лагерный флаг. Я красиво салютнула и взялась за тугую верёвочку. Задрав голову и глядя на приближающийся ко мне волнующийся алый стяг, я была счастлива, как потом уже никогда.
Ну почти.

Я разбирала лагерный чемодан, когда на кухне за семейным столом собралась вся наша семья. Вот когда я вынесла на обозрение свои боевые трофеи.
— Ох! Ах! Ну ты и молодчина, Катерина!
Да за метание мне это дали. За метание! У меня руки крепкие. Я ж на руках, в больнице ж, по спинкам… Ну ладно, пусть думают, что это за прыжки и за бег. Вон как счастливы. Чокаются и пьют шампанское, смеются.
Деда плачет?..
— Надо послать грамоту в Русаковку, Евгеше и Сусанне. И на обратной стороне написать Катин диагноз. Это им для послужного списка очень хорошо будет. Это же… Это ж!.. Наша медицина впереди всей планеты!
Мне слышно, как вполголоса ругают нелюбимую бабку мою вторую, мать папы.
— А Верка-то, помните? Говорила, что калечкой останется, никто замуж не возьмёт… Идиотка.
 Что это, «калечкой»? Колечко, может быть? Колечком! Это надо лечь, прогнуться и ноги к голове. Я так умею! Меня научили девчонки в лагере.
— Мам! Ба! Смотрите! Я — калечко!


ДЯДЯ ЭДЯ
До чего ж я не люблю гостей. Придут, закроются в отцовом кабинете и — ду-ду-ду, бу-бу-бу! — стихи читают и пьют вино. Почти все они скучные. Никакого внимания на меня не обращают. И мама. Бегает туда-сюда с тарелками. А ты тут со своими «жи-ши пиши через и» хоть умри. Ещё природоведение читать и примеры делать. Хоть бы кто помог. И кто придумал уроки на дом задавать?
Вдруг — дзинь-дзинь! Звонок в дверь. Это пришли дядя Эдя и тётя Нюся Корецкие. Ура! Я спасена! Тёте Нюсе только дай примерчики — щёлкает как орешки и ещё просит! Она меня спасёт. Она ужасно добрая.
Корецкие довольно часто приходят, потому что папа редактирует его роман. И встречает папа дядю Эдю то: «Бальзак, заходи», то: «Пожалте, граф Лев Николаич». А сегодня вообще:
— Э-э-эдя! Да ты сегодня просто Эдальго какой-то!
Дядя Эдя в карман за словом не полезет, ему всегда есть чем ответить:
— Эдальги не носят пешком таких портфелей, набитых, кстати, эди-ально доработанными эдиллическими… м-м-м... э...
— Эдиотизмами? Прэдисловие принимается. — Папа распахивает дверь кабинета. — Прошу!
— Ну, ты, старик, не прав. Скорее эдиозами.
— Эди ты?
— О-о? Эди-ома?!
И тогда все смеются и хлопают друг друга по плечам.
А я сижу и им завидую. Я тоже так хочу. Но у меня эти «чу-щу» проклятущие.
Тётя Нюся — само обаяние: у неё паричок под седину — «перец с солью», и мама рассказывала, что в юности она была настоящей артисткой цирка! Тётя Нюся летала на трапеции. И однажды упала, а потом больше не смогла подняться вверх, под купол. Это называется у взрослых — сломалась. Это она научила меня жонглировать зелёными мандаринами. Она сама шьёт красивые кофточки по журналу «Бурда» и громким театральным полушёпотом ведёт задушевные разговоры с мамой:
— А-аличка! Тебе ли грустить? Лес виден из окна — какая прелесть! Ну к чёрту эту Кропоткинскую! Пусть им всем там будет хорошо. А я? В Крыму, как дура. Там сейчас не продохнуть, пляж — представляешь? — лежбище тюленей, скука, мрак. И Эдя за письменным столом как галерный раб... Я так устала отдыхать одна!..
А муж её был бородат, лысоват, очкаст, невысок ростом и нравился мне до пунцовых ушей. Я его ужасно стеснялась и пряталась за дверь, откуда мне в щёлку всё было хорошо видно и слышно. 
Корецкий приносил с собой на выбор: бутылку коньяка, торт, цветы для мамы и свежий анекдотец про поручика Ржевского.
Из своего укрытия я вникала в странные речи, смысл которых мне был неясен. «Старик, хоть ты и гениальный редактор, старик, ну пойми ты... ну садист ты, режешь прям по живому...» Или: «Вызывали на ковёр, был разбор полётов… Рассыпали набор... Выдирали крамолу из каждого экземпляра вручную до утра...» Или: «Ужать можно, даже нужно. Но если ты её убиваешь уже в третьей главе, у романа будет перебит хребет, всё рухнет». А то: «Это пирожок с ничем, простите меня, непропечённая клякушка… Я не могу влезть в твою шкуру... Высасывать из пальца по шестьдесят листов в год, извини...» То вдруг: «Если ты не хочешь, чтоб роман Главлит зарезал, пусть твоя Вероника умрёт сама. Героической смертью. Или ты её убьёшь, или я снимаю с себя всякую ответственность».
Вот бы найти предлог, думала я, чтобы проникнуть в кабинет, посидеть на коленках у отца, посмотреть на дядю Эдю, послушать, кто кого режет, приканчивает, вызывает на ковёр, — ведь мучительно интересно же! И я робко приоткрывала дверь:
— Пап, мне ластик. У тебя в стаканчике с карандашами есть, я видела вчера.
— Ты все ручки уже перетаскала у меня. На тебе ластик и топай.
— Стари-ик, ты не прав. — Дядя Эдя хитро подмигнул мне и вальяжно, чуть фамильярно приобнял отца. И, растягивая слова: — Детей надо приобщать, да, Катерина Владимировна? А не сочиняешь ли ты часом стихов, дитя?
Я зарделась и принялась закручивать в трубочку подол юбки.
— Эдя, хватит.
— Старик, подожди, так нельзя. Вот тебе, Катюша, ластик-стирастик, бумажечка, ручечка — сочини стих и только тогда приходи. Не торопись. Возвращайся с шедевром через час, не раньше. И не мешай нам, гениям, решать судьбу мировой литературы. Хорошо?
Я кивнула, вертанулась на пятке и вприпрыжку поскакала в свою комнату, творить. Расчертила лист по линеечке, чтоб ровно всё было, аккуратненько, обвела комнату взглядом и красиво вывела: «Сказка». А ниже название: «Бобик и Ира». Через минуту сказка была готова. Я помусолила красный карандаш и вывела большими буквами «Конец!» Ура! Повод для проникновения в кабинет есть.
Я поскреблась.
— Что?! Уже? — Папа вскинул брови.
— Ну-ка, ну-ка... Сказка. Хм. — Дядя Эдя откашлялся и начал голосом трагика: — «Бобик и Ира». Хм. Интригует.
Он со значением переглянулся с папой и подмигнул ему. Папа хмыкнул и прикурил.
Дядя Эдя вчитался в текст: «Жили-были Ира и Бобик. Однажды они пошли в лес…» — и, задохнувшись в беззвучном хохоте, сложился пополам. Очки слетели на пол. Он трясся, протянув бумажку папе. Папа дочитал, едва сдерживая горловые спазмы: «…пошли в лес, и Бобик... не… не вернулся. Конец!» — и закатился хохотом:
— Нет, это выше моих сил. Ха-ха-ха!.. Хы-хы-хы-ы! Конец Бобику!
Я заразилась от них смехом, стояла и глупо подхихикивала. «Чего это они?» — думаю.
— Хороша же эта И... Ира, — еле простонал дядя Эдя. — Нетленка. Катенька, у тебя дар. Пиши. Ес-чо! Спеши. Наполнить... зву... звуками нам ду... уши. И-хи-хи!
И они снова хором зашлись над «Бобиком».
— Корецкий, это гениально! Ой, не могу-у-у! За это надо выпить, Эдя.
Я вышла из кабинета и прислонилась к дверному косяку. Вот оно, счастье. Нравится, значит!
— Что там такое? — хором с кухни крикнули в коридор мама и тётя Нюся и кинулись к мужьям. Через минуту снова раздался гогот. Это тётя Нюся и мама читали, визжали и плакали над Бобиком.
А я уже сидела за письменным столом. Одобрение настоящих писателей и первый публичный успех вознесли меня на волшебных крыльях вдохновения чуть ли не под потолок! Это что, они ещё не знают! Хм! Не знают, бедные, что я и стихами могу.
Я открыла новую тонкую зелёненькую тетрадь в линеечку и смело написала: «Стихи. Собаки». И пошло как по писаному:

— Где находятся собаки?
— Все собаки в садике.
— Ах спасибо, ах спасибо!
Мне как раз туда.
Да!
Мне надо в магазин.
Что же делать мне?
Аль спешить, аль гулять?
На вопрос ответьте.

Тук-тук.
— Можно? — Я просунула голову в туманный от сигаретного дыма кабинет.
— Заходи! — дружно повернув головы, сказали мне как равной весёлые взрослые. — Ну-ка, выдай нам что-нибудь из свеженького! Что у тебя?
— Стихи.
— Читай.
Все немножко похлопали, и стало тихо.
Я успела прочитать только первые строки. Всё. Дальше все валялись. Но почему? Я ничего не понимала.
— Сади-ик-ик! Опять она... — еле выдавила тётя Нюся. — Аля, ты понимаешь? «Все собаки в садике!» Хичкок какой-то. Гы-гы-гы!..
Ну и смешливые они. Я поняла, что опять попала в точку.
Когда мама успокоилась, она взяла у меня тетрадку и стала читать дальше, доверительно так, вполголоса:
— «Да! Мне надо в магазин...» — и это вызвало новый приступ болезненного смеха.
Да что ж такое? Мама и тётя Нюся повалились на диван, а я начала приплясывать от нетерпения: когда ж они дочитают-то! И тут мама просто уже простонала:
— «Аль спешить аль гулять? На вопрос ответьте!» — и они начали визжать и дрыгать ногами.
Фу, дураки какие! Кто их поймёт, этих взрослых?
— Глаголет истина, ребята. Нам больше нечего делать в литературке, — сказал Эдя, протирая запотевшие очки.
— Белые стихи! — воскликнул папа. — Молодец! Растёшь, старуха! — и потряс мне руку.
В кабинет просунулась голова Дашки. С видом презрительной брезгливости голова изрекла:
— Радуетесь? Ну-ну. Это вообще-то плагиат. Катька — графоманка, а вы все ей потакаете. Между прочим, я так ещё в первом классе сочиняла, не хуже. И там есть похожие слова: «И ходят, и ходят, и ходят собаки». Ух, плагиаторша! Давайте-давайте, прыгаете перед ней на задних лапках...
— Даш, тебе сколько лет? — с упрёком посмотрела на неё мама.
— Дарья, как старшая дочь, ты не права. Это совершенно самостоятельные стихи. Не завидуй, а смени кошкин тазик. Да! Эдя! Нам надо в магазин, Эдя! Что же делать мне: «Аль спешить, аль гулять? На вопрос ответьте!» По-моему, гениально. Фьють, Бучка, гулять!
И они, весёлые, ушли с улыбчивым Бучем на поводке, сами чуть не приплясывая.
А Дашка состроила мне козью морду и захлопнулась в ванной, откуда донеслись шорханья щётки и хруст песка.
И пусть. Поэты всегда страдают от завистников, а они пишут назло врагам и плевать на всех хотели.
К возвращению папы и дяди Эди из магазина я уж дописывала поэму. Она лежала передо мной на столе в красивом круге света лампы, ей не хватало лишь двух строк для полноты. Увы! Не было концовки. И мне нечего было нести в кабинет на аплодисменты. Сидела я так и жевала карандаш. Вдруг из-за спины раздался тихий и загадочный голос дяди Эди. Он читал мой новый стих с чувством:
— А в санаторье волки воят,
На нервы действует слегка.
Ходил дистрофек одинокий,
Загнали бедного сюда.
И сёстры делают привифки,
И доктора над ним стоят,
Боятся докторишки — как бы
Не принял тот дистрофек яд.
Живот болит, нога хромает,
И чирей на пупу вскочил,
Он прям уже изнемогает,
Как Сидоров его лечил.
Товарищи! Не будьте глупы,
Лечитесь дома, не шучу...  э... мнэ... Чтоб сохранить здоровье пупа...
не обращайтесь вы к врачу! Х-ха! По-моему, так.
 И дядя Эдя вышел из моей комнаты. Так же тихо, как и вошёл, шепнув: — Я никому не скажу.
«И как он так бесшумно прокрался?» — подумала я. Дописав стих словами дяди Эди, я понесла его гостям. Естественно, успех был грандиозный. Когда дошло до здоровья пупа, дядя Эдя первый захлопал. Я благодарно оценила это и поняла, что он мой друг. Навсегда.
Однажды я пришла из школы, и мама мне сказала, что сегодня будем поздравлять Корецкого: его приняли в Союз писателей. Мы решили с мамой на память об этом дне что-нибудь смастерить и подарить дяде Эде. Сказано — сделано. Не долго думая, мама отпорола бритвочкой от своего осеннего пальто карман — материальчик подходящий: ворсистый, бежевенький, то что надо. Я сперва постирала его с детским мылом в раковине и высушила на батарее. Потом начесала хорошенько собачьей щёткой, а между делом мы думали: кого именно сшить? И придумали. Это будет настоящий белый верблюд! А на нём верхом иранский паша в чалме, в шароварах — дядя Эдя! Мы принялись за работу. Мама соорудила из проволочки каркас, обмотала ватой и дала мне обшивать тельце верблюдика тканью, а сама принялась за пашу. Ух, я старалась — все пальцы исколола. Но работа шла быстро и весело, и к вечеру подарок был готов. Славный такой верблюдик получился. Он стоял перед нами на столе, и мы придирчиво его осматривали со всех сторон.
— Чего-то не хватает, — сказала мама.
— Уздечки!
— Правильно.
С шёлковой уздечкой и попонкой он вообще стал — глаз не оторвать.
Вечером пришёл папа. Мама заговорщицки ему что-то прошушукала в дверную щёлку и вытолкала снова в магазин.
— Зачем вам столько-то? — упирался он.
— Надо. Долго объяснять. Для Эдика.
— А-а-а, ясно! — понял папа и поскакал по лестнице.
И вот уже мы сидим и делаем корону — лавровый венок победителя. На пяльцы для вышивания прикрепляем лавровые листики. Густо-густо! Я мастер на эти штуки, чемпионка двора по скоростному плетению венков из одуванчиков. А папа притащил белую льняную простыню:
— Чем не тога? — и мы согласились, что в костюме и лавровом венке он был бы не настоящий Аполлон — пародия.
Когда вошли Корецкие, они потянули носами и спросили:
— Огурчики солите, да? Пряностями пахнет на весь подъезд.
— Ага! — сказали мы и перемигнулись. И молчок.
И когда посреди застолья мама вынесла корону, а папа тогу, тётя Нюся и дядя Эдя сразу включились в эту игру. Эдя снял свитер, и рубашку, и майку — ух, ну и волосатый же он! — и обернулся в тогу, а тётя Нюся застегнула её концы на дяди-Эдином плече блестящей заколкой для волос. Потом поставили его стул на стол, и он воссел. Ну настоящий римский император получился! И тут мы стали его славить вовсю: короновать и воспевать. А под конец, когда поздравления стихли, мы с мамой преподнесли дяде Эде наш сувенирчик.
— Ой! — сказала тётя Нюся. — Ой! Ой, какая прелесть! Эдя, посмотри, глазки! Ушки! А чалма, Эдя! А борода, это же ты вылитый! Ой, а можно я его на полку поставлю, в стенку? Аля! Шедевра-а-льно!
— Это мы с Катериной сами сшили, по такому случаю.
— Не может быть! Катенька, ты? Мне? Ай спасибо, ну молодца! — Дядя Эдя чуть не прослезился. И руку мне пожал, и стал любоваться верблюдиком, рассматривать, где у него что и как сделано.
Я не могу, когда меня долго хвалят, мне как-то неловко делается. И вот я хотела уже убежать, но дядя Эдя меня поймал и поцеловал. Он налил мне в пластмассовую пробочку от шампанского вина, и я чокнулась со всеми и выпила за такой счастливый дяди-Эдин день.

После Нового года папа купил нам здоровый аквариум. А рыбок-то и нет: пока вода отстоится, пока растения приживутся. Папа пообещал с получки купить и барбусов, и скалярию. Да разве дождёшься? То некогда родителям, то денег нет... Эти получки так редко бывают.
Вот мне Дашка и говорит:
— Я могу купить, были бы деньги, — а сама так бровями в сторону вешалки сыграла.
Я и поняла. Прошлась по карманам пальто папы и мамы — сорок копеек. Барбус! Негусто. Что ему одному в таком большом аквариуме делать? Скучно ему, бедному, будет.
А назавтра в гости пришёл дядя Эдя. Я легко стала обладательницей восьмидесяти копеек! Ура! Это ж целая золотая рыбка!
На другой день на переменке я вручила Дашке свой улов, завернув его предусмотрительно в бумажку.
— Откуда? — обрадовалась и удивилась она, пересчитав денежки.
— От верблюда! — крикнула я и, счастливая, таинственная, побежала на урок. А Дашка...
И чёрт меня дёрнул тогда залезть в его карман! Я ж как к родному, а он...
— Аля, — сказал он маме, — я не хочу тебя пугать, но то, что случилось, — катастрофа...
Дальше я не слушала. С колотящимся сердцем я ждала, что будет. И возмездие пришло.
Мама сказала:
— Какой позор.
Я хотела всё объяснить дяде Эде. Но не этому — застывшему в надменной позе, с холодным лицом, такому чужому и непроницаемому.
— Я ры-ы-ыбку-у-у зо-олоту-у-ю хотела купить, — только и смогла проскулить я.
— Нечего сопли размазывать. Ишь! Сумела взять, сумей и отдать. — С этими словами она принялась собирать мелочь из всех коробочек, из всех уголков, куда только смогли завалиться монеты. Я знала, что ей ещё хуже, чем мне. И вот мы набрали эти восемьдесят копеек. И я, зарёванная, убитая позором и Дашкиным предательством, протянула дядьке Эдьке украденную мелочь, выбежала и залилась слезами.
Из коридора, как чёрт из табакерки, высунулась Дашка и показала мне длиннющий язык — бывает же такой! — фу! И затряслась, схватившись за бока, мол, ей до животиков меня жалко.
— Это горький урок, Аля, но он необходим, — резонно подвёл черту Корецкий менторским тоном, ссыпая медяки в карман джинсов. — Хорошо, что это был я, а не какой-нибудь чужой человек. Были бы большие неприятности. И я почти уверен — ещё будут.
И папа на всё это посмотрел, посмотрел и ушёл в свой кабинет. И кашлял. Он, когда не согласен с чем-то, всегда уходит и по-особенному кашляет как-то, с тоскливым подвывом.
А я и про себя тут же решила, что стану настоящей бандиткой. Назло всем! Брошу школу, уйду в гольяновский лес и поселюсь там на дереве, как Робин Гуд. Тогда узнают! Пусть только попробуют прийти в мой лес на пикничок, почитать стишки, узнают почём фунт лиха.
Так я и не вылезала в тот день из ванной, сидела там на полу, на махровом полотенце. Почему, почему он не спросил, для чего мне эти восемьдесят копеек? Я бы всё ему объяснила. Я бы рассказала про рыбок-петушков с синими вуалевыми хвостиками, которые кидаются на своё отражение в зеркальце. Он бы рассмеялся, взял меня за руку, и Дашку тоже, хоть её и не стоило бы, — и мы все вместе бы пошли в зоомагазин с красивыми витринами. Они бы тогда увидели, как там много удивительных рыбок, какие там продаются миленькие улиточки. Они так ротиками делают: ом, ом, ом, — и ползут по стенке аквариума, так грациозно, и качаются на пушистой ветке водоросли... Мы всё бы тогда сразу купили: и кормушку, и фильтр, и подсветку... А маме — подвесное кашпо с циперусом.
Но дядя Эдя был дубовее Урфин Джуса, — он ничего не понял. И не попробовал объясниться со мной. И случай этот, кроме меня, наверное, никого глубоко не тронул и вскоре забылся. И что всего обиднее, дядя Эдя потом вёл себя как ни в чём не бывало.
Теперь, когда он изредка приходил к папе, я старалась не встречаться с ним взглядом и, прошмыгнув под его распахнутыми навстречу мне руками, убегала во двор к девчонкам играть в вышибалы.
Да ну его…

ШТАНДЕР, НОЖИК, ЦУ-Е-ФА
Нет, это невыносимо! Со двора до меня доносились счастливые вопли ребят:
— Чур я в круге! И я! И я!
Ребята разбежались на две команды, мяч запрыгал звонко, весло. Эх, вышибалы! Без меня… Никто, никто не умеет брать свечи, как я.
— Раз, два, три — Машка! Было!
— Не было!
— Было!
— Вскользячку не в счёт!
— Было, было! Я всё видела! — крикнула я в форточку.
Ребята взревели победно, Виталька потряс в мою сторону сжатыми над головой руками, спасибо, мол, Жданчик! И команды поменялись местами.
Машка, нервно стуча мячом об асфальт, отправилась за круг и показала мне противный длинный язык и ещё нос, как Буратино. Я отпрянула от стекла.
А мне сидеть тут до старости, зубрить. Повторение пройденного. Парные согласные. Анна, группа, коллектив…
— Нет, не могу! — захлопнула я учебник и снова выглянула.
Мальчишки из соседнего двора промчались наискосок и скрылись за трансформаторной будкой, начертив спешно на асфальте стрелочку. Ага! Казаки-разбойники! Смотрю — наши гонятся за ними! Потеряли! Побежали не туда! Это же ложные стрелочки они нарисовали, обманные! Ну я, конечно, из окна им:
— За будкой! За будкой ищите! — и спряталась.
Ура! Наши их взяли в плен. Теперь пытать, небось, потащили, пароль выпытывать. Ух, и интересно!
А из другого окна — глядь — видна детская площадка. Там ребята в ножички режутся. Смотрю — Стасик проиграл уже все свои земли и кидает нож в последний, всё решающий раз.   
— А-а-а! — взревели ребята.
Промазал Стасик. Всё, теперь его земелька отошла Толяну. Вон он, алчно стирает линию ногой, башмаком своим чёрным, беспощадным.
— Стасик! Держись! — крикнула я в щёлку форточки.
Теперь, если Толька попадёт в его пятачок, то конец Стасику. Эх! Там жизнь кипит, а я тут. Умираю над уроками.
Уже почти три недели не могу играть во дворе, и форма не налезает на этот гипс противный, скорее б его сняли уже. Мама предлагала рукав распороть, но всё равно на спине молния не сходится. Ещё неделя — и всё. Конец моим мучениям.
Ведь у меня ж такой ножичек есть — складной, зэканский! Мне папа подарил. Он с двумя лезвиями, длинным и коротким. А ручка-держалочка не простая, а цветная. Там, на небесном фоне, бежит белая собака, охотничья. «Этот нож, — сказал папа, — подарил мне писатель Троепольский. Он охотник. У него собака есть — спаниель, с длинными висячими ушами. Трифоном зовут. Забавный такой, уток ему приносит, когда они вместе охотятся на болоте. А ещё он написал эту книжку. Видишь?» И протянул мне. «Белый Бим Чёрное ухо» — прочитала я. И на картинке такая же собака нарисована, как на ножичке! Я про Бима за два дня прочитала, такая она… Отличная книжка! Очень, очень, очень грустная.    
Я этим ножичком — он страх какой острый! — все карандаши перечинила в доме. Себе сорок штук, папе два — синий и красный, Дашке даже в готовальне циркуль заострила! И рес…рейс…фейдер.       
На часах пять вечера. В шесть придёт с работы мама — уроки не сделаны.
— Штандер! — заорали во дворе.
— Так! Катя! Сядь за стол и учи! — скомандовала я себе. — Раз-маз-ня ты такая! Парные согласные в словах...
О, этот штандер! Упоительнейшая игра. Даже лучше, чем хали-хало. Или нет, хали-хало лучше?
И тут к моему подъезду подбежали девчонки.
— Ка-тя! — крикнули они хором. — Ты выйдешь? Давай уже! Жданчик! Ну чего ты? Мы в пионербол! Выходи, хоть посудишь! Пока площадку не заняли!
Маринка Зайкина с красным мячиком под мышкой, обе Гальки, Ирка Николаева и незнакомая девочка — все с надеждой смотрели на меня, задрав головы. Нет. Это выше моих сил.
— Ща!
И я напялила куртку на одну руку, схватила битку для пробок и вылетела из дома. В тугих замолненных карманах трепыхались колючие пробки от импортного пива, нарзана и тархуна. Ну, хоть в пробки-то я могу? Я съехала по перилам пять с половиной раз и вылетела на залитый осенним солнышком двор.
Ребята сразу меня окружили, забыв про ножички и штандер.
— Ну, ты скоро в школу-то? — спросила Зайкина. — Когда гипс-то снимут?
— В понедельник, — говорю, — обещали. Так замучил, ужас так чешется под ним. Я и вилкой, я и карандашом, чем только не пролезала под него, чтоб почесать.
Маринка и говорит:
— Терпеть вредно. Это я тебе как будущий медик говорю. Ты развяжи, где сильно чешется, почеши и снова замотай.
Тут ребята загалдели:
— Давай, разматывай, чеши! Не терпи! — А сами так смотрят, как псы голодные.
Ну, я кинула куртку на скамейку у подъезда, нащупала бинтичный бантик, потянула за хвостик, отмотала два-три витка и с артистической небрежностью говорю:
— Все в подъезд! Тут холодно. Детям и зрителям со слабыми нервами лучше покинуть зал!
Всей ватагой ломанулись в подъезд.
— Тсс! Тише! — Ребята притихли и вытянули от любопытства шеи.
— Ассистент! — Я протянула краешек бинта, и Маринка Зайкина тут же приняла его из моих рук и начала свёртывать, как капроновую ленточку.
А у меня водолазка однорукая была, мама рукав ей отрезала, не пролезала рука потому что. И вот, бинт кончился. Открылась щёлка в гипсе, через которую виднелась бледная полосочка кожи, как бы припудренная крошкой гипсовой.
— Ну, что будем делать? — спросила Ткачёва.
— Снимать, — сказала я.
— А может, не надо? — шепнула Галька Корешкова.
— Надо, Федя, надо, — кто-то из ребят шмыгнул носом.
— А дашь померить? Чур, я первый! — шагнул ко мне решительный Виталик Набока. — А чё? У тебя ж всё срослось, небось. Ведь через неделю гипс снимают?
 — Клиент уезжает! Ха-ха! — подмигнул Вовка и встал за Набокой в очередь на примерку, которая растянулась почти до лифта, где, сидя на мячике, грустно и безнадёжно покачивался Андрюшка Омельченко.
Мы с ребятами осторожненько отогнули края гипсовой корки, и я, повернув чуть-чуть руку, через щёлку высвободила её. Она оказалась лёгкая-лёгкая, а в локте до конца пока не разгибалась.
— Разработается, — авторитетно сказала Маринка.
Первым делом я её хорошенько всю почесала вдоль и поперёк. Кайф! Потом прошлась с ней туда-сюда быстрыми шагами, и бледная рука, как не моя, летела за мной чахлой плёточкой. Я сунула её в прохладный и просторный рукав куртки, застегнулась и пошла гулять. А ребята остались мой гипс мерить. Так увлеклись, что про меня и забыли совсем. А мне-то что? Пусть забавляются! В кармане приятно шорхались пробки. 
А битку я сама себе сделала, поздно вечером за гаражами. Мальчишки подарили мне кусок свинца, обмотку от какого-то кабеля со стройки. Я свинец на костре в консервной банке расплавила и аккуратно перелила в маленькую жестяную баночку из-под чёрной икры. Охладила по всем правилам, в большой луже на перекрёстке, поплевав на неё трижды от сглаза и посолив крупной солью для везения. Бросила я её через левое плечо и на пятке крутанулась для верности. Теперь эта маленькая тёплая шайбочка жила в правом кармане прогулочной моей куртки.
За углом шла нешуточная бойня. Я не всех ребят знала. Один пацан выставил банк из пяти клёвых пробок от пива «Козел» и от кока-колы одну сверху. Я тихо встала в сторонке: интересно, возьмёт или не возьмёт кто-нибудь из них банчок? И когда все по очереди попытались и промазали, мой сосед по балкону, Гуляев Юрик, заметил меня и сказал:
— О! Катюха! Ну что, метнёшь? Тебя фарт любит!
Я молча и медленно подошла и добавила к банку свою пробочку любимую, козырную, с короной золотой. Вернулась к черте, вынула из кармана биточку заветную и, слегка взвесив её на руке, метнула. Пробки разлетелись вдрызг!
— Банк! — Гуляев хлопнул себя по коленкам и присел. — Ну, Катюха! Фартовая чувиха! Я ж говорил. Забирай, всё твоё.
— Стоп, стоп! Чё такое, я не понял. Что значит «забирай»? — вскричал тот пацан, чьи пробки были от «Козела». — Она только попробовать хотела! Вот попробовала и пусть валит. Мы без неё игру начали и без неё кончим. Нехря!
— Это не честно!
— Нормально!
И началось. Ребята кинулись собирать пробки. Кто мне их совал, кто выдирал из рук и пихался. Чуть до свалки не дошло.
— Пусть даст ещё что-нибудь! — загалдели те, кто был за Козела. — Что дашь за пробки?
— Гипс. Почти новый. Для руки, — говорю, — для перелома.
— Ну, да? Звонишь!
— Вот те зуб! Пошли.
Привела я их в подъезд. А там Андрюшка Омельченко, счастливый такой, важный, в гипсе ходит. 
— Тяжёлый, — говорит. — Золото-брильянты у меня там! Семён Семёныч!.. — И все смеются.
Козел взял его у Андрюшки, повертел в руках и остался доволен. Он пересыпал мне в карман пробки и помог даже молнию застегнуть. Маринка ему протянула бинтики:
— Вот, примотаешь, будет как родной.
— А ну, помоги.
Козел снял свитер, рубашку, Маринка и Галька Ткачёва приладили гипс к его руке и забинтовали. Получилось очень здорово, по-настоящему.
И тут в подъезд входит мама. Козел сказал:
— Ну, я пошёл.
А ребята загалдели:
— Здра-а-асьте, тётя Аля! — Окружили её, мальчишки взяли у неё сумки с едой и повели её к лифту.
— А что это вы тут делаете? — спросила мама.
— А руку Кате разрабатываем. У неё уже всё прошло! И гипс мы решили снять. И сняли, — сказала Маринка. — Вот смотрите: ей нужно теперь играть. Вот так: камень-ножницы-бумага, цу-е-фа!
Девчонки поняли её намёк, столпились и давай хором:
— Камень-ножницы-бумага, карандаш-огонь-вода и бутылка лимонада, цу-е-фа!
— Фантастика! — только и сказала мама, уезжая вверх на лифте.

ГОЛОВАСТЫЙ КАКТУС

Сидели мы как-то с Иркой Николаевой и смотрели старые фото. Вот я в садике на ёлке, вот на велике учусь. Тут она потянула за краешек и вытащила из кучи странный снимок. На нём ещё маленькая Дашка, лет шесть-семь ей. Лежит она такая злая, зарёванная и держит на лбу стакан со льдом.
— Странно… Это ещё что? — хмыкнула Ирка.
— Было дело. Я сама не видела, мама рассказывала. Это ещё на той квартире, у бабушки было. Короче, Дашке на голову прыгнул кактус. Сам. Непонятным образом. Гигантский кактус, представь, с мою голову. Такой ребристый весь, колючий. У него пушистые бородавочки по рёбрам, а из них торчат пушки и острые колючки.
— С крючочками такими? — оживилась хищная Ирка.
— Нет. Без крючочков.
— Ну?
— Что «ну»?
— Про Дашку давай.
— А… Ну вот. Кактус этот не простой. Он мыслящий. И детки у него бывают. Когда я должна была уже родиться, бабушка вызвала скорую, чтобы везти маму в роддом. Мама собралась и ждала, смотрела на деревья за окном. А на подоконнике стоял кактус и тоже на неё исподтишка смотрел. И вот мама видит, что из такой зелёной пупочки у него стал вытягиваться бутон. Пухнет, пухнет, увеличивается. И вот, когда во двор заворачивала уже машина «скорой помощи», бутон раскрылся. Он был белый. Мама сказала: «Ой, какой!» — и понюхала. «Огурчиком свежим пахнет и ванилью». И поехала. А я в тот же день родилась, легко и быстро. Все были очень счастливы. Хоть папа и хотел мальчика. Ему лет тридцать уже было, просто член семьи.
— Папе?
— Кактусу. А зацвёл он в первый раз. Представляешь?
— Фига се… Ну?
— Что?
— Про Дашку-то, стакан на лбу.
— Дашку привезли к нам родители, в гости. Я ещё в колясочке каталась и не могла с ней играть. И вот бабушка с дедой пошли меня выгуливать по бульварам и паркам, а Дашку одну оставили маму и папу ждать. И стало ей очень скучно одной.
Сперва она бегала на цыпочках по ковру, стараясь наступать только на красные пятна. Зелёные — это у неё были болота, жёлтые — пески, а чёрные — смерть. Устала. Стала баловаться вентилятором. Но он её ушиб, и она его выдернула за это из сети, отшлёпала и запинала под стол.
По телику ничего интересного не было. Взяла книжку. Полистала. А там картинки: дети кота в грузовике катают. «Кот кататься не привык, опрокинул грузовик», знаешь?
— Ну?
— Ну вот. Идея! Она разбудила вялого кастрата Груню и плотно запеленала его, как маленького, в кухонное вафельное полотенце. Он и крякнуть не успел. Глазами по сторонам водит, шею тянет — куда там. Попался. Дашка лапы ему по швам, свёрток ленточкой капроновой перетянула крест-накрест и на пупке бант завязала. Тряпочки все красивенько так расправила. Только хвост не влез, снаружи остался.
Кот хвостом туда-сюда, туда-сюда, кряхтит, воет утробно, как пылесос, говорит: «Ну всё. Дай только вырваться. Ух, я тебе задам трёпку».
А Дашка взяла его за щёки: «Фу, — говорит, — как у тебя из ротика плохо пахнет. Это не де-е-ло».
— Ха-ха-ха! И чё?
— Чё-чё. Принесла детскую зубную пасту «Ягодка». Выдавила на мою — мою! — щётку, и…
— Хорош брехать, Кать! Какая «Ягодка»? Ты ж в колясочке. В парке. Забыла?
— Ой. Точно. Так мне это всё Дашка сама и рассказывала! Сто раз. Ну вот. Короче, она и говорит: не так-то просто коту почистить зубки. Груня вопит и головой вертит, не даётся и вихляется, как гусеница. Задние лапы выпутал и давай ими брыкаться. Ободрал Дашке живот, руки. Дашка смотрит — ну вот. Теперь она вся ободранная, в шерсти вся, в пасте, а у кота в ней и усы, и уши.
— Жуть какая.
— Не то слово. Она взяла его под мышки и понесла купать. И тут видит — маникюрные ножнички, в стаканчике стоят. Она хвать, хвать — и под самый корень бедному беззащитному коту усы и отстригла.
— Бедный Груня! — Ирка слушала во все глаза.
А на меня вдохновение какое-то прям снизошло. Ну, я и стараюсь всё в красках ей представить.
— Ну вот. Потом она решила, что он обкакался.
— Ха-х! Я бы точно на его месте уже обкакалась, Кать!
— Открыла Дашка воду, намочила Груне хвост, лапы и напялила кое-как мои — мои! — ползунки. А хвост куда? Она и давай дыру для хвоста вертеть. Пропустила в дырку хвост и рада-счастлива, как у неё всё славно получилось. Сидит на унитазе, баюкает: «И чьи же это у нас такие щёчки? И в кого это у нас такие глазки? И чья же это у нас такая…»
— Кать. Опять? Ты в колясочке, с бабулей и дедулей. По бульварам. И видеть этого не можешь. Ври нормально уже.
— Да не вру я! Я прям всё вижу, как это по правде было. Просто я сто раз эту историю слышала! И от Дашки, и от мамы, от папы и бабушки с дедушкой, ото всех. А как с прогулки пришли, так меня вообще в манеж посадили, чтоб не мешалась. Я оттуда наблюдала и всё запомнила. А в кубики играла только так, для отвода глаз.
— Ну ладно, радистка Кэт. Давай дальше… Бедный кот!
— Да. Кот бедный. Ещё какой. Просто жуть. Но тут звонок в дверь. Пришли папа и мама. Дашка от страха, что её застукают на месте, сунула кота в раковину, прикрыла банным полотенцем и бегом открывать. И свет погасила.
Конечно же, сразу объятия, мама — чмоки-чмоки, гостинцы, и они занялись кастрюльками на кухне, а папа нырнул быстренько в туалет. Там он и обнаружил несчастного Груню. «Он же чуть не задохнулся!» — кричит. Размотал его, отжал хвост, снял мокрые штаны. Ох как же он ругался на Дашку из-за усов! Он говорил, что это у котов важнейший орган, это космические антенны и всё такое. А Дашка нырнула под кровать и притихла там за чемоданами.
Мама сказала: «Вот надо её штанами мокрыми по голой заднице отходить, дылду такую, чтоб знала, как над животными издеваться!» Она заглянула под кровать: «А если б тебя так, а? Хорошо бы тебе было? Небось, плакала бы, звала на помощь. Эх ты!.. Откуда она в тебе, Даша? Жестокость? Ты же умная, хорошая девочка!» А Дашка из-под кровати: «Я в книжке прочитала — значит, так можно!» Папа посмотрел — на столе действительно лежит книжка, стихи. А в ней картинка с перевёрнутым грузовиком и удирающей кошкой. «Кот кататься не привык! Опрокинул грузовик». «М-да-а… Смотрим в книгу — а видим фигу», — вздохнул папа и книжку захлопнул.
— А Груня что?
— А Груня ничего. Его все стали утешать. Мама сливок налила из треугольного пакетика, папа окорок достал и порезал на кусочки, угостил котейку. Потом Груня замурчал благодарно и пошёл на подоконник, на солнышке сушиться, вылизываться.
Дашка вылезла, и вот уж все и забыли про эту ссору, стали пить чай с вареньем, болтать про весёлое.
Вечером папа и мама уехали, бабушка возилась на кухне, дед гремел своими детальками, паял что-то. А Дашка разложила кресло-кровать и стала укладываться. Кресло впритык стояло к шкафу, а на шкафу как раз кактус и жил. Временно. Его залили и поставили наверх, чтоб земля подсохла. Он опять не зацвёл и был весь в детках.
— Мамочки! — Ирка поджала ноги и в ужасе зажала рот руками. До неё дошло.
— Да. Кактус грохнулся и воткнулся всеми своими детками в Дашкин лоб.
Дашка взвыла, началась суматоха, крик, беготня с примочками и йодом.
Бабушка кубиками льда гремит и вопит: «Как это вышло? Не мог же он сам упасть!»
А Дашка: «Это Грунька меня-а-а! Грунька на меня-а-а-а! Он, он…» — и пальцем на потолке чертит какие-то круги. Нич-чего не понятно. Бабушка метнулась в кухню. «Где Грунька-паразит?!» Все бросились искать. На балконе — нет. В коридоре — нет. Под тахтой — нету. Искали, искали — всё без толку. Пропал кот. Заглянули в туалет. А Грунечка спокойно сидит на своём лоточке с песочком в уголке. С таким видом, мол, алиби у меня! И стал ещё так вяло лапкой вокруг загребать за собой. «Аккуратист, — сказал деда и засмеялся. — Вот Штирлиц!»
— Кто же вмазал Дашке? Кот или не кот?
— Не знаю. Если кот — тогда он мегамозг. И великий актёр. Но я всё же думаю на кактус.
— Фантастика… Не может быть.
— Факт. После этого случая его пересадили в новый горшок. Тот разбился об Дашкину тыкву. И кактус зажил на подоконнике как и прежде. А папа прозвал его Коля Ежов, и кактус совсем очеловечился. Но и относиться к нему все стали как-то по-новому. Бабушка, например, переодевается и обязательно Ежова занавеской закроет, чтоб не подсматривал. Дедушка стал в воду для полива добавлять ему кровь от оттаявшего мяса. «Пусть, — говорит, — Коля поест. Уж сколько ему? Лет тридцать? Считай, уж член семьи».
И вот от такой любви и внимания кактус заболел. Пошёл старческими пятнами, потом он сморщился и завалился на бок.
Деда взял его полотенцем, разложил на доске и посмотрел, отчего он помер. Оказалось, кактус изнутри уж сгнил весь, бедолага. Деда положил его в коробку от обуви, сунул в карман садовый совочек. Мы оделись, взяли Ежова и пошли на Калитниковское кладбище.
— Кать! Опять брешешь? Тебе же два года! Ты в манежике в кубики играешь. Куда вы пошли? — Ирка хлопнула меня по спине, довольно чувствительно.
— Ой, ну да, ну да… Дашка оделась. Взяла Ежова. И они с дедушкой пошли на кладбище.
— И-и?
— Нос подотри. Вырыли у забора ямку. Опустили гробик. Закопали и веточку воткнули. Прощай, наш боевой товарищ!
— Да-а-а… Жалко как. Хороший был.
— Это не всё. Каждый год по весне на том же самом месте…

МИШКА ИЗ ХРУЩЁВКИ
Мишка был сирота, но лишь наполовину. Мать-то у него была. Поэтому в детдоме круглые сироты его за это доводили и дубасили. И когда ему бывало уже невтерпёж, он просто брал и сбегал. Домой. Он открывал своим ключом квартиру, входил по-хозяйски, запирался на все замки и ставил на плиту кастрюльку, чайник. Доставал с полки цыбик со слоником, вермишель и тушёнку. И жил себе один, пока его не хватятся.
Пару раз его отлавливали и возвращали в интернат. Но с этим покончено. На ошибках учатся. И больше тётям из милиции Мишку не заарканить. Слабо!
Мишка стал партизаном, тихим и опытным. Мишка не гремел посудой. У него на столах и табуретках были расстелены пододеяльники и полотенца, а сахар в стакане с чаем размешивал он не чайной ложкой, а простым карандашом, и даже с ластиком.
Лампы не зажигал. «В мире животных» и «Клуб кинопутешествий» смотрел только в наушниках и только днём, чтобы голубоватый свет не пробился сквозь штору, чтоб не заметили с улицы. Сливным бачком в тубаркаске не стучал, не булькал, а какахи за собой осторожно смывал душевой леечкой. Бесшумно.
Книг у мамы было много, но Мишка их не любил. Ни названий книг, ни их авторов не знал — не помнил. Читал он так: две строки до картинки, две после. Так быстрее и интереснее. И всё ж понятно! К чему эту тягомотину разводить — природа, не природа, любил — разлюбил. Тьфу! Конечно, одному тоскливо в четырёх стенах. Только будильник тикает да голуби залётные курлычут на балконе.
Вот заметил Мишка раз, что у одного голубка на лапке леска намотана. Он наступает на кулачок, потому что не может пальчики расправить, и ковыляет. Бедный! Решил Мишка ему помочь. А как?
Вот он лёг на пол, приоткрыл балконную дверь и тихонько овсяные хлопья дорожкой насыпал, с балкона прямо в комнату. Сам скрылся за занавеской, притаился, ждёт. Слышит — зашумели крылья, началась на балконе весёлая возня и воркотня.
И вот в комнату заглянул голубь… Да только не тот хромой Сильвер, а совершенно белый здоровяк! Он тревожно глянул по сторонам, потыкался носом вправо-влево — ага, ничего такого. И пошёл крупу клевать, только крошки в стороны летят. Клюёт и продвигается, клюёт и продвигается. Мишка раз! И закрыл балкон. Попался, красавчик! Сложил ему Мишка крылья, перевернул вверх брюшком. Голубь красными лапами когтистыми в воздухе гребёт, клюётся, злюка такой!
— Посиди-ка в ванной пока, — сказал ему Мишка.
Запер его, а сам подкинул на балкон голубям геркулеса и залёг в засаде. Хромой засуетился с друзьями-сизарями, топчется, кружится, лопает. Но как назло, Сильвер оказался самым осторожным и недоверчивым.
Долго пришлось ждать. Второго голубя с большим трудом поймал, чуть не прищемил дверью. Посадил в ванную к первому.
— Поворкуйте пока что.
А заветный хромой что-то понял своей куриной головой. Он больше не клевал, а сидел на перилах и присматривался к Мишке, прикидывал, добрый он или всё же нет.
Мишка насыпал в ладонь зёрен, лёг на спину, выставил руку за балконную дверь и почти не дышит. Вот хромой вспорхнул и давай поклёвывать то, что рассыпалось вокруг, а потом осмелел и стал прямо из руки угощаться. Тут Мишка хвать его за лапу! За ту самую, с леской.
— Ура! Есть!
Принёс его в комнату.
— Не дёргайся. Я ж тебе помочь хочу. Дурашка. Давай-ка лапку.
А сам ножницы берёт. Голубь испугался, поднял панику, всё, думает, смерть пришла. Сейчас его чик — и готово. Бьётся гулька изо всех сил, сердце в нём так и прыгает, по комнате пух и перья! Мишка его в полотенце хотел завернуть, да не вышло: Сильвер ножками сучит, не удержать крыльев.
И понял тут Мишка, что одному ему с голубем не справиться. Нужно, чтоб кто-нибудь его держал, пока он операцию делать будет. И решил Мишка позвать на помощь, подать голос, знак. Риск! А что делать?
Была у Мишки здоровенная рогатка из резинового бинта, а кожеток — из ремешка от дедовских часов, широкий, ухватистый. Даже большой грецкий орех ложится удобно и бьёт в цель с бронебойным треском.
Для обзора двора у Мишки всё было продумано. Он велосипедные зеркала привинтил к оконным рамам, и всё стало прекрасно видно: кто вошёл, кто вышел и даже автобусную остановку вдалеке.
На ту пору мимо Мишкиного подъезда шла я. И он меня заметил. И я, конечно, подняла голову, чтоб немедленно отомстить за щелчок орехом по темечку. Но Мишка быстро замахал рукой, мол, скорее иди сюда. И лицо его было не шкодливое на этот раз, а тревожное, строгое. Значит, не шутка! Случилось что-то.
Ну я бегом на пятый этаж. Мишка тихо впустил меня в дверную щёлку и быстро заперся.
— Подержишь голубя? Надо лапку ему распутать, леска намоталась.
— Голубя?  Ага, о чём речь, давай.
Мы сели на диванчик, я положила гулю на коленки, и Мишка стал аккуратно срезать лесочные петли ножничками. А леска впиявилась глубоко, лапка даже кровить стала.
— Надо зелёнкой помазать, чтоб заражения не было.
Тогда Мишка открыл аптечку на кухне и загремел баночками.
— Тут есть фукарцин, йод и зелёнка. Что лучше? — спрашивает.
— А в чём разница-то? Тащи всё. От царапок — всё это годится.
— Во, смотри: малиновый, жёлтый и зелёный.
— Отлично! Светофористо!
— Начнём с зелёнки? — Мишка намотал на спичку ватки чуть-чуть и, обмакнув в тёмный пузырёк, нарисовал гуле на лапке красивый зелёный браслетик.
— Дуй.
Мишка мазал, а я дула на гулькину лапку, чтобы ему не щипало.
— А пальчики малиновым! — подсказала я.
— Давай. Только тише говори.
Мишка намотал на другую спичку ватку и окунул во второй пузырёк. Покрасили пальчики.
— Красота. — Мишка был счастлив.
— Только что ж одна нога цветная, а другая простая? Некрасиво. Его друзья засмеют. Давай крась ему и вторую лапу.
Получилось! Вот теперь нарядно и здорово.
— Погоди его отпускать, — говорит Мишка. — Так не интересно. Давай ему дадим медаль за отвагу?
— А из чего её сделаем?
Он проскочил на кухню, достал бутылку с кефиром и снял с неё круглую крышечку. Она тонкая, лёгкая. Мишка сделал в ней гвоздиком дырочку, отмотал от катушки нитку, продел, и получилась отличная медаль. Зелёная, блестящая! Я уже устала держать голубя. Он горячий такой и то и дело клюнуть норовит. Но Мишка завязал ему ниточки вокруг шейки, спрятал их под пёрышки, и получилось очень нарядно.
— Отпускай, — шепнул Мишка.
Он раскрыл балкон, и я подбросила Сильвера в небо. Голубь шарахнулся и скрылся за крышу.
— Давай и тех, других покрасим? — От азарта я чуть не плясала.
— Давай. Только тащи кисточки. Ими удобнее.
И пошло дело! Крылья малиновым, хвост жёлтым, лапки зелёным. Такие павлины получились! Красота! Особенно белый хорошо покрасился. Жаль, что медалей больше нет.
Тут Мишка хлопнул себя по коленкам и даже просиял:
— Значки.
Он принёс круглую жестяную коробку от печенья.
— Точно! Значки ещё лучше, — обрадовалась я. — Во! «Участнику автопробега — 1970». Пойдёт?
— Да тише ты. Пойдёт.
— А «Бокс СССР»?
— Потянет.
— Миш, глянь, октябрятская звёздочка?
— М-м-м… Не. Тяжеловата. Поменьше поищи.
— О! Голубь мира! Вот это белому как раз будет!
— Этот на завтра оставим. Голубей — вон их сколько, всех не перекрасить.
Мишка только успевал ниточки прилаживать.
Все радужные птицы были отпущены на волю. Описав несколько кругов, медалисты садились неподалёку и внимательно рассматривали друг дружку. Один забияка со значком «Ну, погоди!» всё старался клюнуть Сильвера так, чтоб в медаль кефирную попасть. Но Сильвер наш не дурак! Сам его тюкнул. Вскоре они позабыли дуться и вернулись к нам на балкон. Укатайка! Они гордо гуляли по перилам, выставив напоказ грудки со значками, и лопали свой любимый геркулес. А мы всё копались в коробке со значками.
— Вот что-то лёгкое, с дырочкой. Что тут написано? Миш, прочти, что-то я не пойму.
— «Спаси и сохрани» тут написано. Это мой крестик. Меня бабка в деревне покрестила. А ты крещёная?
— Нет, кажись. А кто тут нарисован?
— Спаситель. Иисус Христос. Он хороший. Злые люди приколотили его гвоздями к дереву.
— Зачем?
— Садюги потому что.
— Ужас какой… И что потом?
— Не знаю… Не помню. Я маленький был.
— Ну что, на медаль его?
— Нет. Дай-ка сюда.
— Зачем?
— Уберу в лекарства, — сказал решительно Мишка.
— Ну почему?!
— Не ори. Тихо.
— Да не ору я.
— Ему тут не место. Понимаешь? Это не значок. И всё.

А я вышла на балкон. Ну забыла, что нельзя! Гульки рванулись веером во все стороны! Потянулась я сладко, глядя на солнышко, и так и обмерла. Внизу руки в боки стоял милиционер. Задрав голову, он смотрел на меня и улыбался. Я присела на корточки и притихла. Всё. Спалила я Мишку.
Через минуту в дверь позвонили, да так долго, как будто кнопка звонка залипла. Мишка выругался одними губами и щёлкнул меня по лбу.
— Открывайте, я вас видел! Михаил!
Я перепугалась. Но Мишка прижал палец к губам и приказал мне знаками сидеть тихо. Шепнул еле слышно:
— Это Ким Виленыч. Участковый. Он скоро уйдёт.
Но тот не уходил. Топтался на коврике и покашливал.
— Это глупо в конце концов, — нервничал милиционер. — Не заставляй нас ломать дверь. Открывай!
Раздался громкий стук, наверно ладонью бил со всей дури. Я зажала уши и зажмурилась.
— Ну что ж. Я предупредил! Не хочешь по-хорошему, будет по-плохому. Я иду звонить твоей матери.
Мишка подбежал к окну и посмотрел в зеркальце, направленное на подъезд. Мент вышел и зашагал к отделению. А я тряслась от страха:
— Что теперь будет?
— Да ничего. Мать вызовут и всё. Потом отправят в интернат. Но это будет завтра. Бежим! Едем!
— Куда?
— На почту. Звонить. Опередим его.
Мишка выкатил на лестничную клетку велик, снял с руля табличку «велопробег Воркута — Калинин» и прицепил сзади под багажник другую: «за рулём слепой». Потрогал упругость колёс. Во дворе он пересчитал карманные деньги, я села на раму, и мы помчались на почту.
Народу было мало. На скамеечке сидел толстяк в шляпе и читал газету. А верхом на чемодане скакала девчонка, внучка, наверное.
Тётенька в окошке взяла Мишкину мелочь, бумажку с телефоном и сказала:
— Ханты-Мансийск, третья кабина. Ожидайте вызова.
Забились мы в уголок, за дядьку с газетой. Сидим такие с Мишкой, играем, а девочка рядом крутится, смотрит.
— Камень-ножницы-бумага, цу-е-фа!
Только я Мишке щелбана отвесила, как вдруг… Входит участковый! Ким Виленыч этот. Мы вжались в стенку, за дядькой нас и не видно совсем. А участковый подошёл к окошку и говорит что-то.
— Наверное нас ищет, приметы перечисляет, — зашептал мне в ухо Мишка.
И тут до меня донеслось отчётливо слово «Ханты-Мансийск». Всё. Это конец. Сейчас нас схватят.
Но тётенька в окошке вежливо ему так говорит:
— Ожидайте. Первая кабина. Я вас вызову.
Виленыч купил праздничные открытки. Он встал за высокий столик, взял ручку, обмакнул в чернила и начал писать. А нас он не заметил. Вдруг объявляют: «Ханты-Мансийск, первая кабина, проходим». Я подскочила, а Мишка меня как дёрнет за юбку:
— Сиди. У нас третья!
Виленыч бросил в синий ящик на стене открытки, вошёл в кабинку со стеклянной дверью, на которой была нарисована большая белая единица. И тут вызывают нас: «Ханты-Мансийск, третья кабина!»
Мы пулей влетаем, закрываемся и слышим, как Виленыч кричит в своей кабинке:
— Бабуленька! Это я, Кимка! Как ты, бабушка? Получила посылочку от Лёли? Как здоровье? Ноги? Напиши, как оно называется, достану. Да. Мы прилетим на девятое мая, жди нас!
Мишка снял трубку и приложил к уху… И вдруг заплакал. Говорить не может. А там его мама: «Аллё! Аллё! Ничего не слышно, Миша, это ты?»
Тогда я взяла да как крикну ей:
— Да! Это он, он! Приезжайте скорее! Скоро же День Победы!
Но Мишка вытер глаза и очень спокойно сказал:
— Мам! — голос его задрожал, и слёзы снова побежали и закапали с подбородка. — Всё хорошо. Просто… Я хочу к тебе. Забери меня, пожалуйста… Я не вернусь в этот дурацкий детдом…
А Ким Виленыч вышел из своей будки, вынул платок из кармана. Стоит за стеклом, прям рядом с нами. Тоже чуть ли не плачет. Вытер глаза, высморкался и тут увидел нас. Он улыбнулся как-то грустно и открыл нашу дверь с цифрой 3, а Мишка ничего сказать ему не может, только смотрит в лицо ему и трубку тянет.
— Мама моя, — шепнул он, нос рукавом вытер.
Участковый взял трубку, а другую руку на плечо Мишке положил, по-хорошему так.
— Участковый, Гниломедов Ким Виленович. Здравствуйте. Нет, — говорит, — всё в порядке. Ничего страшного не случилось. Самовольно покинул учебное заведение, но… Разобрались. Зачинщики выявлены. Нет… Нет... У Миши есть ещё родственники в Москве? Жаль… Он скучает. Но ведь мальчик не может оставаться без надзора взрослых. Ясно… Хорошо. Да… Да… Как быстро вы можете прилететь? Отлично. Ждём вас.
Он повесил трубку.
— Ну пошли, неуловимый Джо.
— Куда?
— В отделение. Куда ж? Мама твоя прилетит только ночью. Если погода не подкачает. Есть хотите?
Тут я и говорю:
— А он у нас может свою маму подождать. Можно мы ко мне пойдём? И обед у нас есть! Борщ, солянка и компот.
Участковый снял фуражку, почесал лоб, надел и спрашивает:
— Это далеко?
— Минут двадцать идти, — говорю. — Три остановки.
— Ну пошли. Борщ — это сила.
Всю дорогу шли и разговаривали. Оказалось, что они с Мишкой земляки, что бабуля Виленычу вместо мамки всегда была, теперь состарилась, болеет, скучает по нему, а он тут. Ерундой занимается. Ему преступников ловить надо, а не второклассника и второгодника. Тут Мишка давай рассказывать про свою житуху горькую, как его в детдоме травят. А он пацифист и не может сдачи дать. Принципиально.
Увидев нас с милиционером, мама чуть не рухнула прямо на пороге. Но Виленыч снял фуражку и мирно положил на шляпную полку. И мы стали смеяться и есть. А потом он увидел Дашкину гитару и понеслось.
— А вы Визбора знаете?
— Конечно.
— Ой, а спойте.
— Милая моя, солнышко лесное?.. Где, в каких краях встретимся с тобою?..
— Да-да-да! Ой! А Высоцкого можете?
— Запросто. «Весна ещё в начале, ещё не загуляли, а уж душа рвалася
из груд-и-и!..»
Тут вернулась Дашка со своей нелёгкой атлетики, и гитара грянула ещё веселей.
— Мой «Фантом», как пуля быстрый, в небе голубом и чистом с рёвом набирает высоту!..
 За окном давно стемнело. Мы с Дашкаой уже выводили на два голоса    «смоук оным вотэ», когда позвонили в дверь и Мишка бросился в коридор.
— Мама! — Он повис на шее у высокой загорелой женщины. Она даже сумки не успела поставить. А сколько слёз, причитаний, поцелуев тут было — любому хватило бы на всю жизнь. Потом чаёвничали долго-долго. Пели, говорили много, смеялись.
Вот так наши мамы и перезнакомились — и друг с другом, и с Виленычем. Мишкина мама совершенно загладила счастливого Мишку, он уже весь лоснился, как сытый кот. Она сказала:
— До каникул всего-то двадцать дней. В интернат больше ты не пойдёшь. А летом мы обязательно поедем в Ханты-Мансийск, все вместе! Договорились? Там же у нас музей-заповедник! Белки, куницы, совы! И дикие северные олени!
— Ух ты! Здоровска! Едем! Едем! — Мы с Дашкой и Мишкой стали обниматься от радости.
— Решено. Беру отпуск и… — Виленыч провёл по струнам.
И хором:
— Зава-а-рен круто дымный чай, взлета-а-ают искры светлым роем. Моя родная, не скучай, свистит в костре сырая хвоя.

КАРПУЛЯ И РАКУЛЯ
Как-то раз дверной звонок издал уж слишком весёлую и нетерпеливую трель. Мы с Дашкой, толкаясь, кто первый, кинулись открывать.
А там — папа и мама. А в руках у них два больших прозрачных пакета с водой, и в них чевой-то шевелится.
— Держите, ужин. Пока в ванную их тащите, пусть пока поплавают, — сказала мама.
Мы приняли из их рук что-то дрыгающееся.
— Кто это такое?
— Зеркальный карп и раки. Живые. Ух, мы и намаялись в очереди! Какой всё же отличный магазин нам отгрохали! Если б не очереди…
Я от изумления и радости запрыгала до потолка, а Дашка уже наливала прохладную воду в ванну.
— Надо побольше воды, до краёв, чтобы создать им природные условия. — Она оценила температуру и выпустила рыбину. Карп бешено замотался кругами, потом остановился рядом с грохочущей струёй воды и жадно заработал жабрами. Ну и красивый же он! Одна чешуйка осталась в пакете. Я взяла её. Как ноготь человеческий. И лакировать не надо. Я примерила лепесточек на большой палец, чтобы потом обрезать и приклеить. Перламутровый прям…
— Не спи! Давай раков. Где они?
А раки потихоньку вылезли и расползлись. В пакете остался один недотёпа. Ну я его пока что к карпу и посадила.
— Чур, Карпуля мой будет!
— Ну ладно, — пожала плечом Дашка. — Тогда мой — Ракуля.
Дашка стала доставать раков шваброй. Тут заглянул к нам папа:
— Давайте сюда раков, уже бульон кипит.
А Дашка насупилась. И глаза у неё как-то нехорошо встревожились. Мне тоже сделалось нехорошо.
— Вы чего? Они знаете какие вкусные? Деликатес! Кушаешь — тает. Ну? Вот попробуешь — тебя за уши не оторвёшь.
Пришлось их отдать. Но сестра что-то задумала. Она долго и грустно смотрела на Карпулю, который что-то шептал, стоял неподвижно, лишь лениво обмахивался плавниками. А Ракуля — тот замер и лишь усиками водил. Наверное, он всё понял. Его невезучие братья сообщили ему свои ужасные мысли о смерти, и он чуял беду.
— Одевайся. Быстро!
Дашка вытряхнула из школьной сумки учебники. Потом выловила Карпулю и Ракулю целлофановым пакетом и поместила аккуратно в сумку.
— Так. Сидите тут тихо. Катька, оделась? Молодец. Надевай на себя сумку. Пошли.
— Вы куда? — Мама перестала стучать ножом и выглянула из кухни, откуда потянуло лаврушкой и душистым перцем. — Поздно ведь уже.
— Да мы на велике. Вокруг дома и назад. Я Катьку поучу кататься.
Дашкин голос слегка волновался, и мама на секунду что-то заподозрила. Но её позвал папа, и мы выкатили велик в подъезд и тихо прикрыли за собой дверь.
Я побежала по лестнице, а Дашка с великом спускалась на лифте. У подъезда она велела мне сесть на багажник верхом и крепко держать Карпулю и Ракулю. Да ноги в спицы не совать. Я поставила сумку перед собой и прижалась грудью и лицом к Дашке. Она крутанула педали, и мы понеслись по вечереющим улицам к Бабаевским прудам. У леса кончился асфальт. Меня подкидывало на кочках. Но я старалась ноги держать в стороны и берегла от резких толчков наш мягкий аквариум. Я чувствовала себя заговорщицей, помогающей бежать из тюрьмы приговорённым к смерти героям — заколдованному принцу и его верному слуге.
— Слезай.
Ветер гнал по дороге берёзовые светлые листики. Дашка придержала велосипед за руль, я слезла, и мы спустились с крутого песчаного бережка. Было совсем уже темно, у воды холодно. Она расстегнула молнию на сумке и аккуратно вынула уже прохудившийся пакет.
— Прощайте, дорогие Карпуля и Ракуля, — сказала грустно и торжественно Дашка. — Вспоминайте нас иногда. — Она присела на корточки и выпустила их в пруд.
Я смотрела на воду: вдруг сейчас покажется голова Карпули, и он скажет, как Емелина щука, заветные слова, заклинание, и все наши мечты исполнятся. Но они ушли на дно и там притаились. Дашка взяла меня за плечо:
— Пошли. По-моему, мы молодцы. Ты как думаешь?
Я кивнула: ещё бы!
Домой мы докатили быстро. Вошли, поставили велик.
Конечно, рыбы хватились.
— Ну? И где наш семейный ужин? — Мама скрестила руки и смотрела на нас с каким-то хитрым любопытством.
— В Бабаевском пруду. Мы их спасли, — спокойно и с достоинством ответила Дашка и повесила на место куртку.
Папа в кабинете взорвался добродушным хохотом. Он всё слышал и, кажется, был рад.
— Эй-йех! — вздохнула мама. — Дурочки вы дурочки. Завтра же карпа вашего выловят и съедят. И ведь какой был карп! Полтора кило почти. Ладно. Мойте руки. Картошка ещё тёплая. А раков будете пробовать?
Но мы сказали:
— Нет.
А летом как-то раз мы пошли загорать на пруды. Приходим, расстилаем, устраиваемся. Глядь — а вокруг по берегу рыбаков видимо-невидимо. Все сидят, удят рыбу, как будто она тут есть. Отродясь, кроме чёрных мелких бычков, ничего у нас не водилось. Папе стало интересно, и он пошёл поспрашивать что да как. И я с ним.
— Клюёт? — спросил он у ближайшего рыбачка.
— А то ж. С шести утра туточки, — ответил толстяк в соломенной шляпе и показал на садок, прикрученный к корню старой сосны, чуть склонившейся над прудом. Он загрёб ручищей овсяной каши и бросил рядом с красненьким поплавком.
— Овсянка, сэр! Страсть как рыбы до ней охочи!
Папа присел и потянул сетку. А в ней и впрямь карпы! Пять штучек.
— Вот это да… — присвистнул он. — Неужели… Карпуля… была девочкой?
— Что-что? — переспросил дядька, и шляпа сама полезла у него на затылок.
–– Ничего. Говорю, наверно искусственных запустили? Для размножения. Значит, вода здесь не такая уж и грязная.
— Это вы верно подметили. Вода годная. Ещё бы. Была б тухлая, рак бы тут по дну не шарил. Рак, он вона какой — чистюля. Шо, а вы не знали?
— Что Ракуля тоже девочка? Не знал.
Мы переглянулись и как начали ржать! А дядька как-то на нас покосился нехорошо и начал сматываться. Подальше. От дураков таких.

    
КАНАДЫ
Я очень хотела научиться кататься на коньках. На таких беленьких снегурочках с хорошенькими чёрными каблучками и с зубчиками на мысках стальных блестящих лезвий. Но купить их не так-то просто, даже в Центральном детском мире. Вчера мама всё искала, еле до дому доползла. Но моего размера опять не было.
— Только сорок второй. Да ладно тебе, не горюй, — обняла меня мама. — Погода — прелесть. Возьми санки, пойди погуляй.
Ох и весело на катке! Я так подолгу смотрела сквозь сетку хоккейной коробки на пап, сосредоточенно шнурующих коньки своим малышам, на девочек, кружащихся в красивых вязаных юбочках, на шустрых краснощёких мальчишек с клюшками, что уже не чуяла окоченевших пальцев рук и ног. Эх! Когда ж я-то покатаюсь? Так и зима пройдёт.
Однажды вечером приплелась домой грустная, заледенелая. Села на галошницу и кошку глажу. Дашка смотрела на меня, смотрела, говорит:
— Бери мои канады. А что? Подумаешь, тридцать девятый. Всего-то на три размера больше. Не беда. Обмотаем ноги газетой, три носка — и всё путём! Поедешь как миленькая.
— А верно, — согласилась мама, — покатайся пока на этих, поучись.
Дашка придвинула стул и полезла на антресоли. Недолго погремев, она извлекла на свет тяжёлые коричневые коньки, обшарпанные, с ржавыми дырочками для шнурков и глубокими рытвинами на кожаных носах.
— На, владей! Настоящие хоккейные полусапожки! Семейный трофей! Переходят по наследству.
— М-да, — скрестила на груди руки мама. — Это ж боевые средневековые доспехи какие-то.
— Зато ни у кого из девчонок таких нет!
— Это точно. До тебя на них гонял дядя Слава лет пятнадцать. А до него...
Я обернула ступни старой шуршащей «Литературкой», надела поверх газет папины хлопковые носки, обмяла как следует. Потом шерстяные тонкие и наконец толстенные-здоровенные дедовы носочищи. Получились неуклюжие медвежьи лапы, которые Дашка, пыхтя и чертыхаясь, помогла мне впихнуть. Коньки мы долго шнуровали, потому что шнурки на концах совсем разлохматились и приходилось их мусолить и подкручивать, пихая в маленькие сморщенные дырочки. Шнурки мы туго-натуго затянули.
— Вставай на коврик. Ну как?
— Здорово! В самый раз! — От счастья всё во мне ликовало. Мне хотелось немедленно испробовать канады в деле. В упоительном вдохновении я прошлась по комнате и попыталась даже поскользить немножко по коридору, красиво делая руками плавные балетные движения.
Но Дашка уже оделась.
— Пошли на каток!
— Ура-а-а! — завопила я. — Снимать?
— Хм. Не надо. Так пойдёшь. А то я там на морозе их не зашнурую.
До лифта было легко процокать, из подъезда по ступенькам тоже кое-как, вися на Дашке, я выбралась. А вот дальше… Хорошо хоть, что по краям на дорожках толстые наледи, которые дворник поленился потюкать ломиком. По ним-то мы и поползли. Через минуту я уже взмокла и сняла куртку, Дашка завязала её вокруг себя и поволокла меня дальше.
Коробка в соседнем дворе. На весь квартал слышны азартные крики парней и визг девчонок, щелчки клюшек и рикошет шайб от деревянных бортов катка. Весело!
Проход по коридорчику из раздевалки на лёд бугрист, исчерчен нетерпеливыми лезвиями острых коньков. Под ногами ледяная крошка. Только бы не отпустить сестрину руку. Страшно!
— Эй! Трус не играет в хоккей! — Сеструха хлопнула меня по лопаткам и…
И вот оно! Я на льду! Стою!
— Слегка наклонись и коленки чуть согни. Да не цепляйся ты за меня! Я ж на тебя грохнусь. Стой. Стоишь? Так. Держись за бортик. Иди. Но не прямо, а ёлочкой. Чуть вправо, чуть влево, вправо, влево. Ясно?
Дашка прошлась коньковым шагом, и на запорошенном льду остались от её ног широкие тёмные полосы.
— Ага, ясно. Только не уходи.
Подъехал взрослый мальчишка, заулыбался Дашке.
— Сеструха твоя? Похожа.
— Ага, Катька. Жила у бабки с дедом, теперь со мной живёт.
— Тут нельзя без коньков, ща выйдет Трофимыч, заругается. Пошли покурим?
— Тс-с! Ты что! Застучит, — покосилась на меня Дашка. — Кать, ты тут сама, без меня покатайся, я поболтаю с Генкой, — говорит, — и вернусь.
Дашка осторожно отвезла меня за руки в дальний угол катка и побежала к выходу. А навстречу ей выходит на лёд девочка из нашего дома. Дашка ей что-то быстро сказала, показала пальцем в мою сторону и скрылась, а девочка устремилась ко мне. Конёчки белые, всё на ней белое, а шапка с большим малиновым помпоном — очень красиво. Она шумно и кокетливо тормознула бочком.
— Привет. Ты Катя-Дашкина-сестра? — скороговоркой спросила она
— Да.
— Я Ира. Была Хромугина, а теперь Николаева. У нас опять новый папа. Давай в салки! — Она тукнула меня по плечу: — Салка! — и понеслась как угорелая.
Потом обернулась в недоумении, почему я за ней не гонюсь. И увидела, как я беспомощно перебираю деревянные перила бортика коробки, робко переступаю, ёлочкой.
— Ты что, не умеешь? Это легко. Сейчас научишься. Смотри. Так никогда не поедешь. Сперва отпустись. Отпустись тебе говорят! Толкайся зубцами, вот так, вот так!
Но как раз у меня этих-то зубцов и не было!
— Погоди, я Славку позову. Славка-а!
Подъехал Славка, вихрастый кругломорденький парнишка в настоящей хоккейной форме, на спине огромная синяя цифра 5.
— Дай клюшку! На минутку-у!
— А зачем?
— Да у неё коньки мужские, учить трудно. Она обопрётся на клюшку и поедет.
— Ну на, пробуй.
Клюшка — она деревянная. А держалка у неё не круглая, как скалка, а четырёхгранная, чтоб удобнее держалась в руках. И чёрной тряпичной изолентой вся замотана, чтоб не скользила. Кое-как, с клюшкой наперевес я сделала кружок, но действительно почувствовала себя увереннее как-то. Подъезжая к ребятам, я захотела пофорсить, мол, вон как я уже умею, и прибавила ходу. Тут ноги подлетели вверх, я грохнулась, пребольно ударившись локтем и попой об лёд. Но тут же вскочила и, сжав зубы, ещё быстрее заработала клюшкой и ногами.
Славка сказал:
— Когда я учился, я лёд чистил. Попробуй.
Он забрал свою клюшку и помчался к ребятам. Вскоре они привезли мне огромную такую лопату с металлической дугой вместо деревяшки. И мы с Иркой вдвоём стали напрягаться, чистить каток. Это очень здорово! И пусть дребезжание и шум ужасные, зато за нами — чистейший лёд, и все нам за работу благодарны.
Домой меня Дашка на себе уже не несла.
— Я сама!
— Ну смотри, шмякнешься — не реви тогда.
— Вот ещё! Да я…
Страх какой! Чуть не грохнулась о мостовую башкой. Хорошо, что Дашка рядом шла, ухватилась за неё.
Наутро у меня всё болело.
— Ну, фигуристочка моя, что? — Мама, смеясь, массировала мои ноги. — Нет косточки не ломанной, нет жилочки не тянутой? Хочешь, чтоб не болели мышцы?
— Хочу. А как?
— Разгонять кровушку надо. А ну вставай. Коньки надела и бегом кататься три часа. Только так. Да не ной. Я помогу обуться и дойти до коробки. Заодно посмотрю, как ты уже умеешь.
И вправду к вечеру всё прошло.
После школы теперь я — портфель на кровать, форму — в шкаф, по-быстрому сосиску с гречкой — ам! И гулять! Кататься! На колготки — тёплые треники потолще, чтоб не больно падать, на ковбойку — Дашкин вязаный свитер.
Через две недели я уже носилась со всеми мальчишками, хоть в салки, хоть в колдунчики. А Славка научил меня вести шайбу и тормозить, поднимая волну ледяных брызг. А Ирка и Гальки показали, как подсечку делать, фонарик и кораблик. С девчонками мы в фигурное катание играем, в Роднину и Зайцева. И поём: ка-лин-ка-калин-ка-ка-лин-ка-мо-я! В саду-я-года-малин-ка-малин-ка-моя. Я всегда за парня.
И вот однажды мама и говорит:
— Ура! Катюш, приятельница с работы предлагает фигурные коньки. У неё у дочки нога выросла. Берём? За тридцать рублей, с чехлами. Почти новые! Ура?
— Ура, — говорю, — конечно. Только я свои канады люблю. Мне их до старости хватит. Дай мне лучше рубль на металлоремонт, я их поточу, а то желобок совсем не виден.
В мастерской дедок надел на руку один мой сапожок, оценил рытвины, потрогал клёпки, хмыкнул, цыкнул, усмехнулся:
— Братовы?
— Ага.
— Во черти, что делают. Ну как так можно…
А я всё смотрела на пламенные искры из-под его точила и думала: «И что в них хорошего, в этих зубастых снегурочках? Так, понт один».
— Держи, осторожнее. Как бритва. Я там подклепал ещё чутка. Шестьдесят копеек. Сорок сдачи.
Дедулька бережно просунул в окошко мои заметно повеселевшие коньки.
И я купила по дороге домой два вафельных стаканчика с кремовыми розочками. Себе и маме. А мама подмигнула мне и сказала:
— Это ж сколько можно мороженого съесть на тридцать-то сэкономленных рублей!
И мы принялись считать.

ЖЭ ПЭ

Писем отцу приходило — море!
Я наловчилась мастерски вскрывать конверты. Мне так нравилось это сочное — ссс-цак! — и портновские ножницы роняли на пол тонкую бумажную полоску. Извлекалось на свет божий письмо и...
— Нет, ты только послушай! — Мама быстро пробегала письмо глазами. — Некая Жэ Пэ, школьница и комсомолка, постеснялась подписаться полным именем. Она тут пишет, что влюбилась в тебя с первого взгляда, когда ты выступал в ДК медработника. Она выучила твою книжку стихов наизусть и просит тебя её ей подписать. Любит Блока. Любопытно...
— Хм! — Папа заметно заволновался и прошёлся по комнате туда-сюда руки в боки. Потом остановился у трюмо и порепетировал зовущий и испепеляющий страстью взгляд, пропустил сквозь гребень пальцев свою некогда шикарную шевелюру, оценил осанку офицерской выправки и остался доволен собой. — А фотокарточки Жаннеты этой нету?
Мама с убийственной иронией:
— Нет. О чём ты вообще? Нет, ну ты смешной. Неужели ты думаешь, что ты ещё интересен девочкам? В свои сорок-то? Что можешь увлечь восьмиклассницу своими ямбами,
— Я поэт! И этим интересен. Может, я классик, а у классиков это обязательный этап в жизни. Достоевскому с Тютчевым, значит, можно блаженствовать в окружении нимф, а мне нет? Чем я хуже?
Мама с азартным любопытством развернула тетрадные листки:
— Ну-ка, ну-ка, что тут? Стихи. Посвящение Булату Окуджаве. Одна-ако.
...А бордажные пираты
Крепко-крепко спят.
Но не спит солдат бумажный —
Трос проверил такелажный,
И винтовки — в ряд.

Ха-ха! Вот хохма! Бордажные — это, видимо, абордажные, те что регулярно на абордаж ходят. Это не всё.
— Блеск. Альк, а ведь она молодец, эта Же… Женевьева. Ну-ка дальше!
— Дальше подохнуть можно! Кх! Держите меня! Ух-ху-хо-ха-а! Бараба-анских!

Френч потёртый, авантажный,
Весь в барабанских кружевах,
И сказал солдат отважный…

Ну не дурочка, а?
¬— А дурочки, они обычно хорошенькие, Аля. Это ужас-какие-дуры только уродливы.
— Да погоди ты. Посмотри. — Мама протянула ему листок письма, и они стали читать нараспев дуэтом, уставясь в него голова к голове.

— Лишь вы достойны в мире счастья,
Всё остальное счастье незаконно.
И потому, что вы Поэт, вы ежечасТно —

поэт с большой буквы, заметь. ¬— Мама подчеркнула это место ноготком.

— Меня волнуете, как древняя икона. —

По-моему, это прямой подхалимаж.

Лишь вы достойны ярости Ван Гога,
Лишь вы, не я, поймёте ярость Листа,
Когда прочтёте — не судите строго,
Ведь я не дожила ещё до триста.

Так это ж твоё стихотворение, только изуродованное! Далеко пойдёт девочка. С такими-то талантами.
         Мама грустно усмехнулась, сложила листки и сунула в конверт.
— Ты не права, Аля. В ней что-то есть. В этой Жозефине. Грусть какая-то. Я ей отвечу. Надо же кому-то ежечасТно поправлять ей эти барабанские кружева. Кому как не мне?
— Давай-давай. Помогай. Но не забудь, что льстецы и подлецы мстительны. Они не простят тебе своего унижения. Может, просто подарить ей словарь иностранных слов?
Тут хлопнула входная дверь, это Дашка с Лариской с прогулки явились.
— Пожрать есть чего? О чём тут спор? — Дашка открыла кастрюлю с компотом и жадно заглотала три половника.
— И пожрать, и поржать. — Мама ладошкой пододвинула к ней письмо. — На, полюбуйся. Таинственная незнакомка, некая Жэ Пэ, признаётся в любви нашему опальному поэту. Не знаешь такую девочку? Примерно твоя ровесница. Особая примета: двинутая на стихах.
— Не-а, чёта не припомню, — прочавкала Дашка, сражаясь с макаронами по-флотски.
А Лариска мирно пила чай, да как вдруг подпрыгнет.
— Знаю! Знаю я её! Да вы её сто раз видели. Такая странноватенькая, за собачкой всё бегает, маленькой такой пинчер, чёренький, он удирает, а она бежит и вопит: «Стой, Фоня! Фоня, стой!»
— Хорошенькая? — муркнул папа, заливая обаянием кают-компанию.
— Ну… как вам сказать. Нет. — Лариска шумно отхлебнула, было видно, что не хочет она его разочаровывать.
Но мама не унималась, так и ёрзала от нетерпения узнать поскорее и как можно больше о юной сопернице:
— Давай подробности!
— Ну Женя, ну Пильщикова. Отец их бросил, мать — инвалид, лежит не встаёт. У неё трое братьев-сестёр, уж не знаю, родные ли. Была у них как-то, в туалет заскочила. И пяти минут не вынесла, такая пыль-грязь кругом. В коридоре яма: паркет разрушен. Посуда в мойке до потолка, плита борщом каким-то залита, штор нет на окнах, окна мутные, никогда их не мыли, видно. Зато рояль на колёсиках, тоже весь заваленный барахлом и нотами, и книги везде, прям стеллажи. И на полу книжки, и на подоконниках книжки, и в сортире книжки даже. А к матери я не заходила, так, крикнула через дверь «здрасте» и «до свидания».
Папа заметно погрустнел от такой прозы.
— Ну не томи. Говори уже: хорошенькая она или нет?
— Нет, Владимир Сергеевич, она скорее страшненькая. Да вы сами дождитесь, как она завопит «Фоня, Фоня!», и посмотрите. Вон, собаку поведёте и сами увидите.
— Ну уж нет, — сказала решительно мама, — сегодня с собакой пойду я.
— И я!
— И я!
— Прекрасно. Семейный просмотр. А как же я? Ведь это я виновник этого шекспировского переполоха! — взмолился папа.
— А ты сиди сочиняй ответ в стихах, Онегин! — хохотнула мама и глянула на часы. — Так, Катька, заступай на дежурство. Дашка сменит тебя через полчаса, потом моя очередь. Охоту на Жэ Пэ объявляю открытой!
Мы уже чуть было не оставили свою затею, как вдруг через два часа из кабинета выскочил папа.
— Она!
Все кинулись к окну и распахнули створку.
— Фо-о-ня!
В нелепом вязаном берете на одно ухо, в школьном форменном платье ниже колен и каком-то старушечьем салопе мимо нашего подъезда проскакало бесполое существо в старомодных чёрных ботах. По спине билась довольно длинная неопрятная коса.
— Бедная, — только и сказала мама. — Она ку-ку. Володь, ты напиши ей красивый и возвышенный ответ, ладно? В стихах. Боюсь, ты у неё единственный. Ныне, присно и во веки веков.

А через неделю где-то отец из леса принёс больного ёжика.
— Он сам на меня вышел и попросил его спасти. Но как и от чего — ещё надо разбираться. Над ним кружились мухи в огромном количестве. Может, помыть его?
Они с мамой стали осматривать его, поворачивая с боку на бок, пока наконец не увидели в боку на границе с иголками углубление с двухкопеечную монету. Рана кишмя кишела червями.
— Мушиные личинки. Тащи пинцет и марганцовку, — скомандовал
мне отец.
Я мигом слетала на кухню и принесла раствор, вату, пинцет. Ёжик, бедный, полностью нам отдался. Борясь с отвращением и стараясь не дышать, отец извлекал червей из-под его колючей шкурки и складывал в пепельницу, а мама вела им счёт уже на десятки. Запах ужасный. Промыв рану марганцовкой, он посадил ежа в бельевой ящик из шкафа, поставил водички. Ёжик был слаб. Шансов на то, что он выживет, было мало.
— Мы сделали что могли.
Отец долго курил, перебивая неприятное впечатление. Утром он отнёс ежа в лес и выпустил.
Вот почему эти эпизоды связались у меня в одно целое? Уму непостижимо. А недолгая переписка с отцом помогла той девчонке: Жэ Пэ закончила журфак МГУ и стала известной эссеисткой.
— И ёжик выжил, женился, народилось у него много малышей-еженяток, — приговаривала мама, гася мне свет. — Спи. Всё у него хорошо.
          
               

КОМИССАРЖЕВСКАЯ ОТДЫХАЕТ

На Новый год мы с Дашкой решили устроить представление.
Билеты рисовались и рассылались по почте заранее, чтобы все знали, что у нас будет просто отпад. Пусть бросают всё и едут к нам.
— Ну что ты! Какой там «Голубой огонёк»! Все к нам! — шептала мама в трубку. — Комиссаржевская отдыхает! Клянусь!
И я знала, что это всё обо мне!
Приходили: бабушка, дедушка и мам-папины друзья. Ну и дядя Слава с тётей Любой. Она в духах и кулончиках, а он в залысинах и концертной бабочке. В руках тортик и шампанское.
В программе участвовали все наши звери, включая кошек, черепаху и морского свина. Все в костюмах. На афише в коридоре крупно изображён главный артист, любимец публики — пёс Буча. Он у нас в представлении и на задних лапах ходит, и на передних, и поёт с мамой «Гори, гори, моя звезда», и сахар на носу держит, и ловит колбаску в прыжке, и подыхает по команде, закатив глаза. Великолепен!
— Отдай мне собаку. Ну отдай, Володь, такой талант пропадает! У меня в Кишинёве это будет фурор, аншлаг, ты понимаешь? — молил в прошлый раз папу знаменитый дрессировщик, артист цирка Волошевский. Я даже тогда испугалась: а вдруг отдаст? Но папа сказал, что Бучик не просто собака, а равноправный член семьи. Его собачий голос решающий на семейном совете. Так что — нет. И на этом разговор был исчерпан.
А коты!.. Дрессировки у нас как таковой почти и не было. Всё добровольно. С каким тигриным достоинством и грацией лохматый мощный кот Бубля стоял столбиком на задних лапах, как ловко прыгал на лыжные палки-трапеции! За каждый трюк — поощрение, кусочек мясца. Зульфия, как мини-Багира, шла по хитроумному туннелю из картонных коробок и в конце появлялась, как бабушка в окошке, из голенища старого валенка. Очень смешное у неё выражение лица тогда было: уши прижаты, глаза в пол-лица. А ещё Беседина и Тараненко в это время так проникновенно поют: «Выйдет доверчиво маленький при-и-нц!» Умора!
Далее по программе — эквилибристика и пластические этюды. Но это для отвода глаз. Пока я, разодетая снежинкой, неистово вращаю хула-хуп, стоя на одной ноге на табуретке, Дашка за дверью в смежную комнату готовит гвоздь программы — фокусы!
Только я, в реверансе, разошлю финальные воздушные поцелуи и сунусь за кулисы, Дашка шипит: «Давай, давай! Делай что-нибудь! У меня не готово ещё. Тяни время». И я тяну: жгу бенгальские огни, высвистываю популярные мелодии на заказ, играю на коленках: «Раз три свинки шли гулять, шли гулять, шли гулять». А взрослые просто дети, подпевают хором и радуются от души.
Прямо посреди моего номера внезапно гаснет верхний свет. Уф… ну наконец-то.
— Фокусы!
Дашка, в длинном плаще с потайным разрезом сзади, предстала перед публикой, мрачно скрестив на груди руки. Это условный знак. Я прячусь у неё за спиной, распластавшись на полу, работаю. Тут не зевай: меняй под пристальным вниманием зрителей фокусные предметы. Черепах на апельсины, книги на бокалы с газировкой — обман на высшем уровне.
— Граждане! Загляните в рукава, ощупайте подкладку — никакого обмана! Всё по правде. — С этими словами Дашка важно обходит гостей, предлагая убедиться в чистоте опыта, а я уже перекатилась за ширму и там притихла.
— Вот цыганята! — прыскает в кулак бабушка. И они с дедом всё чокались плечами, мол, это они в нас пошли, внуки-то!
Торжественно, слегка с прононсом Дашка объявляет:
— А сейчас вы увидите совершенно убийственный для слабонервных зрителей номер. Уважаемая публика! Финальная сцена из драмы Шекспира «Отелло».
Дашка — Отелло, а я его несчастная жена. Быстро гримируемся, пока мама несёт к столу горячее с кухни. Я вся в белом, Дашка с головы до ног в коричневой гуаши: и руки, и ноги, и шея, и лицо.
— Молилась ли ты на ночь, Дездемона?
Тут на Дашку что-то нашло, и она, не дождавшись ответа, прыгнула на меня! О, с каким нескрываемым наслаждением свирепая Дашка — обманутый мавр — душит меня, невинную и оболганную Дездемону! И ведь не шутит! Так вошла в роль и стиснула мне горло, что ой. Очень убедительно. «Ма-ма!» — думаю.
— Судороги, судороги давай! — кричит в азарте дядя Слава.
Переживает, значит! И я трясусь в агонии, картинно раскинувшись и высунув язык. А Дашка увлеклась. Так свирепо, так страшно наседает. Ну и руки у неё — холоднющие, просто клещи.
— Хватит, хватит! Верим, верим! — закричали тётя Люба и дядя Слава и так захохотали, захлопали. До слёз прямо.
— Э-э! Полегче! Хорош! — встревожился папа, приподнявшись из-за стола.
— Кхе...
Довольная Дашка отвалилась от меня и принялась уже кланяться, так сказать, пожинать лавры. Я же еле поднялась на поклон. Голова кругом: мама, папа, дядя Слава, мама, папа, дядя Слава... Все смеются, хлопают-рукоплещут, прям овации какие-то!
И вот уже — парад-алле: Дашка под общее ликование и хоровое скандирование марша Дунаевского «Советский цирк» бодрым шагом несёт меня на плече, и я улыбаюсь и щедро сыплю, сыплю, сыплю конфетти... Они падают в бокалы с вином, и тётя Люба, их не замечая, пьёт за наше здоровье! На мне мятежный Бублик, он утробно рокочет, под мышкой обезумевший от грохота и воплей Фома Фомич Опискин — рыжий морской свин. Последний воздушный поцелуй в публику, и Дашка меня уносит. Но аплодисменты и крики не стихают. Мы слышим их из-за двери. И все чокаются и поздравляют маму и папу с «такими грандиозно талантливыми детьми».
И мы с Дашкой улыбаемся, потому что у нас есть теперь своя тайна. Сказать? Когда мы вырастем, то станем бродячими артистами. Точно! Поедем сперва в Италию, на родину моего любимого Буратино, а потом можно и в Англию. Там Дашкины ненаглядные Битлы. Она будет Тибул, а я Суок. Я уже могу вставать на мостик, и до шпагата совсем чуть-чуть осталось.
Пока взрослые там говорят о своём, дядя Слава пошёл на перекрёсток ловить такси, а мы с Дашкой пьём чай в своей гримёрке и мечтаем. Уютно. С нами усталые коты и так ничего и не понявший Фома. А розочку от торта — конечно же, нашему улыбчивому Буче.
Потом все взрослые чмокаются в коридоре и, потоптавшись в прихожей, едут на лифте вниз. Мама кричит из окна отъезжающему такси с торчащими из окон и дверей машущими руками:
— С Новым годом!
— С новым счастьем! — гаркает весёлый таксист и красиво выруливает со двора.
Становится тихо-тихо. И я выхожу с Бучкой под звёзды. Ночь такая загадочная. Будто и вправду наступает первый день. Первый день нового, тысяча девятьсот семьдесят третьего года.

СОДЕРЖАНИЕ:

Я вертолёт системы новой
Сеструха
Максимкин
Тот самый случай
Звонилочка
Кенгурятина в собственном соку
Бабаевка
Луша
Галочка и Галька
Калечко
Жэ Пэ
Дядя Эдя
Штандер, ножик, цу-е-фа
Головастый кактус
Мишка из хрущёвки
Карпуля и Ракуля
Канады
Комиссаржевская отдыхает


Рецензии