Земное и небесное. глава четвертая. vi-vii

VI

Они вошли в просторную комнату, едва освещённую бледным серпом Луны. Там они выставили от окна стол, приставили к нему два стула и, поставив на него отчего-то слабо горевшую керосинку, ещё недавно ярко освещавшую комнату, продолжили беседу. Всё тем же смешливым тоном обратился к Егору Александровичу дед Игнат, угощаясь едой, которую вместе с рукописью зачем-то вложил в чемодан Якушенко.
– А на что тебе мои речи, Егор Саныч? Ведь знаем мы оба, что написать ты о них не сможешь. Да и кому они интересны? В газетах всё больше пишут для городских, а нам, деревенским, они ни к чему. Вот мне кино куда больше нравится. Ох, и полюбил же я это кино, Егор Саныч! Теперь вот всё жду его.
– Не для газет, а для себя я хочу с тобой поговорить. Правды я ищу.
– Правды? Правд то ведь этих много, у меня своя правда, у тебя своя.
– Нет, я одну правду ищу, настоящую и единственную.
Погоскин весь обратился в память, стараясь в точности до слов запомнить всё, что скажет ему дед Игнат. А тот, разрезая колбасу, назидательно ему говорил: 
– Нет единственной правды, Егор Саныч. Я-то своё пожил, знаю.
– Как это нет?
– А вот так. Правда-то может быть только человеческой. Потому сколько людей, столько и правд. Вот и сосчитай… Большевики своё видят, да о том всем рассказывают, мы видим своё, да молчим. Каждый, что видит, то по-своему и преломляет, всяк по своей душе. У каждого ведь она по своей мерке скроена…
 – Но как тогда жить, дядя Игнат? Ведь всю жизнь я искал только одну правду…
– То свою правду ты искал, Егор Саныч. Да, однако ж, скажу я тебе, не всякую правду почитать стоит. У одного такая правда на душе, что расскажи он её мне, так я его за порок дома больш не пущу…
Почему-то Егор Александрович вспомнил 1926 год, когда летом он поселился в Коктебеле в доме поэта Максимилиана Волошина, где, будучи ещё совсем молодым человеком, он впервые попал в круг творческой интеллигенции. Там он общался с Андреем Белым, с Сергеем Соловьевым, внуком известного историка, с самим хозяином дома Максимилианом Волошином, а также с другими известными деятелями культуры. И вот он вспомнил, как затаив дыхание, он точно так же слушал их беседы и споры, как слушает сейчас речи простого колхозного сторожа.
От нахлынувшего к нему расположения Егор Александрович достал из чемодана и подвинул к деду Игнату всю еду, что у него была. А тот, словно принимая её за плату, с охотой продолжил вести разговор.
– Вот говорил ты, Егор Саныч, о настоящей правде. Так вот, скажу я тебе о ней так. Настоящая правда та, что от человека идёт. Большевики-то ваши всё о народе пишут, да человека не видят: то кулак у них, то партийный, то ещё кто. На каждого они свой догмат набросят, абы души его не замечать. Только правды в том нет. Как человек, своё поживший, могу сказать тебе на это так: в муках настоящая правда рождена, словно дитя у матери. А коль этого нет, то это и вовсе не правда.
– А что же это, дядя Игнат?
– Ох, и любопытен же ты, Егор Саныч…
Теперь они оба вполголоса говорили, приблизившись друг к другу, и только сейчас Егор Александрович заметил, какой необычайной голубизны были глаза у деда Игната. Словно огоньки пылали в них, и доброта была в этих глазах, и скрываемое за жизнерадостностью горе…
– Так что же это, дядя Игнат?.. – таинственно спросил Егор Александрович, словно пытаясь выведать тайну.
– А бис его знает, что это, да только не правда. Умствование одно, многомудрие, а может и иное.
И сделав паузу, зачем-то добавил:
– Однако ж не всю правду стоит слышать, Егор Саныч. А главное – не всякому. Неисчерпаема она, правда человеческая, а ведаем мы лишь её часть.
Егор Александрович ощутил в рассуждениях деда Игнате о правде большую для себя значимость. Вопрошающим взглядом он на него смотрел и, вспомнив свои недавние слова в поезде и теперь отчего-то переходя на «вы», он с трепетом его спросил:
– Дядя Игнат, ответьте мне на такой вопрос: а есть ли ложь во благо?
Дед Игнат с удивлением на него посмотрел:
– Ложь во благо? Всё на свете есть, Егор Саныч. Чего ж ей не быть? Вот, сирота у нас в деревне есть, мальчонок, так никто не вздумает ему сказать о том, что в самом деле стало с его матерью, ибо мал он тогда был. Ложь во благо, или как там ты её назвал, Егор Саныч, всё больше для тех, кто душой слаб. Вот я как об том думаю. Вот коль вырастет мальчонок этот, да дельным человеком станет, то сказать ему правду всё-таки нужно будет. Но и сказать правду тоже нужно уметь. Разным словом ведь её можно выразить…
Теперь дед Игнат серьёзно и даже строго смотрел на него, хотя ещё недавно казался Егору Александровичу слегка выпившим.
– Ты так думаешь, дядя Игнат?
– Для души это грех, Егор Саныч. Не сомневайся в том.
Какое-то время обдумав сказанное, Егор Александрович, забывши о былом страхе его обидеть, вдруг спросил:
– А был ли ваш разговор со Сталиным?
Дед Игнат укоризненно на него посмотрел:
– Не дело спрашиваешь, Егор Саныч. Раз говорю, то, стало быть, был.
– Ты прости меня, дядя Игнат, уж больно недоверчив я стал, – виновато вымолвил Егор Александрович, сразу же застыдившись.
Однако дед Игнат по-прежнему строго на него смотрел.
– Грех это, Егор Саныч. Коль человек доверчив, то он в других себя видит, видит Бога, а коль недоверчив, то значит это, что черти его уже к себе прибрали…
Очень испугали Егора Александровича последние слова, показавшиеся ему весьма странными. Вдруг он подумал о том, что как хорошо, кабы это был сон, но нет, теперь он уже точно не спал… Дед Игнат заметил его испуг и тут же смягчился:
 – Да ты не пужайся, Егор Саныч. Ведь вижу я, что душа у тебя мягкая, незагрубелая. Что не по силам тебе может быть наша правда, как и не по силам тебе наша жизнь. Сподручней уж тебе её вовсе не замечать, да по газетам этим жить. Но ответь, Егор Саныч, теперь на мой вопрос, коль я на твой ответил: каково тебе здесь живётся, в нашем колхозе-то?
– Живётся? Так-то я у вас только один день как гощу. Хорошо мне у вас, дядя Игнат. В деревне я всегда словно свой. Как будто здесь я должен жить, а не в городе этом. К тому же в недалёких отсюда краях я провёл детство, и потому, быть может, мои самые добрые и чистые мысли все идут из деревни, где я когда-то счастливо жил в окружении природы и добрых людей. Вот только… Сон мне сегодня дурной приснился. Странный сон. Что это, дядя Игнат? Может, черти?
Но тут же он подумал о том, что странно и даже глупо спрашивать об этом деда Игната. Да ещё и упоминать чертей... Но он смотрел теперь на деда Игната как на человека, способного разрешить любые его вопросы и сомнения.
Тот внимательно на него посмотрел:
– Дурной сон? Нет, Егор Саныч, не черти это. Место тут такое дурное, не от чистого оно…
Тут же Егор Александрович вспомнил схожие слова Анфисы о лампочках. Деревенское ли это невежество? Нет, уж про кого-кого оно, но не про деда Игната.
– А что такое с этим местом? Дом это новый, недавно построенный, сразу видно. До него здесь что-то было? Или вы не про это? – взволнованно продолжал он спрашивать деда Игната.
– Верно, Егор Саныч. Да я ведь говорил тогда Ивану Лукичу, председателю нашему, о том, что дом здесь строить нельзя, а он меня не послушал. Стало быть, моя правда была, как и тогда, со Сталиным…
– Отчего же нельзя? Что здесь?..
– У-у-у, любопытен ты, Егор Саныч. Страшная это правда, неподъёмная…
– Но зачем же ты мне тогда об этом сказал?
– А бис его знает, зачем. А ведь по делу ты меня спросил, Егор Саныч. Не знаю, по дурости ли своей сказал али по совести. Да только неспокойно мне, Егор Саныч, мучается душа. А излить её некому. С одной Анфисой мы по душам говорим. Людей-то много, а правду сказать некому. Да и кому она нужна, эта правда-то?
Егор Александрович задумался, и, встрепенувшись, громко ответил:
– Быть может, правда нужна тогда, когда её место заполняет ложь?
– Дело ты говоришь Егор Саныч. У городских мудрости мало, одни только догматы эти. Но ты не такой, это я сразу увидел. Но раз я тебе об этом сказал, то бишь о месте этом, то уж продолжу и дальше свой сказ. А в газете ты пиши так, как пишут, простим мы тебе. А сказ мой ты побереги на потом. Ведь всё теперь быстро меняется…
– А что должно поменяться, дядя Игнат?
– А бис его знает, мы люди малые, чего нам гадать. Да только пришли они тогда… Я-то их впервые в окно увидел, вон там.
Дед Игнат ткнул пальцем в сторону окна, и Егор Александрович резко обернулся, сидючи спиной, но кроме яркого месяца, ничего не увидел.
– Кто же пришёл? На это место пришли, где дом этот нынче?
– Нет, Егор Саныч. Слушай же сначала, а иначе не поймёшь. Так вот, увидел я их в окно, вон там они были, и тоже ночной свет заслоняли они. Какие-то большие и круглые, словно нечеловеческие лица увидел я в окне. Однако по глазам я всё ж сразу признал в них людей.
Очнулся вдруг Егор Александрович от речей деда Игната, вспомнив о том, что бабушка ему вот так же рассказывала сказки на ночь. И тут же он вспомнил слова Анфисы о том, что вралем зовут деда Игната. Рассудок пронзил его чувства, и он, придя в себя, подумал о том, что читал дед Игнат, по всей видимости, помимо газет ещё и художественные книги. Но всё ж ему по-прежнему страшно было его слушать, и он заговорщицки спросил:
– И что это были за существа? Полулюди?
– Не дело говоришь, Егор Саныч, все мы люди, у всякого из нас своя душа и боль. Люди это, да только раздутые. Лица круглые, раздутые, что сразу и не признать, если глаз не увидишь. И ноги-руки, как тумбы…
Егор Александрович стал вспоминать сюжеты, схожие с этим рассказом, чтобы убедиться в том, что дед Игнат свои истории берёт из книг. Конечно, переиначивая на свой лад и наполняя их житейской мудростью, которой он его и покорил.
– Как же это, откуда они?
– С юга к нам пришли, говор их я сразу узнал…
– С далёкого юга? С экватора?
– Да не, с какого ещё экватора… Уж не больше ста вёрст от нас. Голодны они, выморены, вот и раздуло их, Егор Саныч! Только не знаю отчего так, только раньше никогда не видел, чтобы выморенных вот так раздувало. Только если живот, и то всё у детей.
Будто молния ударила Егора Александровича. От ужаса его бросило в дрожь. Точно ли сказка?? Та женщина в поезде! Опять о том! Неужели всё это правда? Преодолевая себя, он едва слышно прошептал:
– И что… дальше?..
– Безвредны они, тихи, даже не стучали, и не лезли в дом. Только страшным взглядом смотрели из окон, особисто когда ешь. Вон, оттуда.
Егору Александровичу невмоготу было повернуться, и он вдруг пожалел о том, что, не обдумав, пригласил деда Игната к себе. А тот, бездвижно на него глядя, размеренно и отстранённо говорил:
– Выйти поначалу было невмочь, да они безвредны, окружат, и даже не трогают. Только мухи вокруг них, да нечистоты… А так они только смотрят. Многие лежат, помирают, значит. Только тихо, беззвучно… Старики наши древние так не помирали, как они. Говорят, что молча умирают те, кто с Богам. А я знаю, что ещё беззвучней помирают те, от кого он насовсем отвернулся. Еды мы им давали, конечно, а некоторых даже выходили, да уж как жить им, неведомо. Но всё ж живут, а дети даже радоваться умеют, как мальчонка тот.
Да снова я отвлёкся… Так вот, вскоре и нас та же участь стала ждать, помогли они нам быстро прикончить запасы наши. Да ещё Иван Лукич работой нас тогда загрузил: свою эту турбину для реки припёр.
А Колька-то, супруг бывший Анфисы, всё дурачился, ирод. Пришёл я к нему в гости, а он им в окна то палку, то уголёк кинет. Он так и сказал мне: не со зла, мол, я это делаю, а со скуки, дурачусь я так. Да и не люди, мол, это вовсе. То-то наши самые безбожные грехи происходят от скуки. Такая уж страсть у народа дурачиться.
Так, почему я о нём вспомнил-то? Ах, да! Сказал ведь он тогда Анфисе (тогда он ещё у неё жил) для забавы что ли, что они этих лампочек боятся, мол, включишь их, а тех и след простыл, потому, дескать, и будут нам их ставить. Какой же дурень, ей-Богу!
Жутко стало смотреть по сторонам Егору Александровичу, и он заглянул в глаза деду Игната. Но в лазуревых глазах этих он тоже увидел страх. Опустив взгляд, Егор Александрович продолжил слушать леденящие душу слова.
– Да только спас нас всех Иван Лукич, откуда-то раздобыл еду, да ещё и свиное мясо. Но другая беда пришла. Помирали-то они везде на дорогах, а сам понимаешь, чем это грозит… Все по хатам запёрлись, а я и вызвался хоронить их. Да только не было во мне тогда сил, вот и выбрал я место это, где дом этот построили. Пустынно тогда здесь было… Вот оттого и дурно здесь спать.
Да только страшно мне, Егор Саныч, болит моя душа. Мне и до сих пор они мерещатся. Круглые, большие лица, и ноги да руки такие в обхвате, вон как те столбы, что на дороге лежат… Только люди это, люди! Так и кричу во сне, Анфиса слышала.
Егору Александровичу стало дурно. Он встал и отворил окно. В глазах его стало темно, словно нашёл на него обморок. Дед Игнат вдруг спохватился и с неожиданной для него страстностью воскликнул:
– Прости ты меня, Егор Саныч, что мучаю тебя! Ведь подумал я ещё тогда о том, что грех тебе будет это не знать. Видимо, и ляпнул тогда о месте этом. Слепота душевная ведь... Да и ни к чему тут все эти наши рассуждения! Ведь страдания здесь людские! И страдания великие: ничьё сердце вместить их в себя не сможет! Им ведь легче там, коль не я один, а оба мы о них подумаем. Душа-то у тебя добрая, это я сразу приметил.
Словно другой человек смотрел теперь на Егора Александровича. Не осталось в глазах его лукавства, а только вопрошающее изумление ребёнка, познавшего, что такое горе.
Егор Александрович судорожно сел обратно на стул, и тут же в комнате установилось гнетущее молчание. Был он крепок задним умом, а в подобных моментах всегда не мог найти в себе слов. Но вот, чувства его отхлынули, и он, быть может, по недавней привычке к деловому любопытству, глухо спросил:
– Но что, что же произошло? Как такое стало?
Дед Игнат, постепенно обретая прежнюю живость, тихо ему ответил:
– Этого я не ведаю, Егор Саныч. Кажись, у нас худо-бедно оставались запасы после поставок этих.
Но, задумавшись, вдруг едва слышно добавил:
– Но Иван Лукич, председатель наш, мне кое-что рассказал…
– Что же он рассказал, что? – забывшись, воскликнул Егор Александрович.
– Знаешь, Егор Саныч, я с Иваном Лукичом не в ладах. Не дело он выдумал с лампочками этими да турбиной, да болтовнёй из этих тарелок в доме. А всё ж благодарен я ему за то, что тогда он так всё разумно рассчитал, что спас всех нас от участи схожей. И в обиду я его не дам. И оттого не говори ему обо всём этом, и не делай вид, что знаешь…
– Ничего не скажу, клянусь!
Дед Игнат говорил будто как прежде, и в лазуревых глазах его вновь заблестела жизнь:
– Э, Егор Саныч, клясться нехорошо… Ну да ладно. По правде говоря, я думаю, что ему набрехали, и не так всё было, но скажу, как есть. Сам-то я иного не знаю, а гадать не буду.
– Так отчего ж эта ужасная беда случилась, дядя Игнат?
– Так вот, сказал он мне, что от этого самого, как его, от вредительства. Вот, вспомнил, как именно он сказал: от саботажа, дескать!
– Саботаж??
– Он самый. Народ в тех краях уж больно свободный да упрямый, и ни в какую не хотел он колхозов этих. Так и сказал: «ваша власть московская нам поперёк горла», да так и заартачился он. Всё скотину резал перед вступлением в колхозы эти, а как вступил, не стал работать, лишь один вид делает, что пашет, да и как ему пахать, коль быков теперь у него нет. То Иван Лукич мне тоже сказал, эту самую статистику, небось, видел.
 В общем, так заупрямился, что ни в какую его не переубедишь. «Коль бесполезны колхозы эти будут, так их и отменят, и вернут всё как было». Видно, так и поразмыслил. Видать, сильную обиду он возымел с крутости того, как нас всех туда загоняли… Хотя не ведаю, каково у них было, а спрашивать об этом нельзя.
Кажись, поначалу Сталин нам и уступил, да, быть может, оттого только, чтоб внутренний дозвол себе дать. Но потом он также заупрямился, когда снова ни с чем остался. Коль, дескать, дань не соберём, как собрать велено было, то всё прахом пойдёт, и страха в народе не станет, и колхозов, и меня вместе с ними. В армии-то с приказами строго, сам на войне был. Вот и приказал он своим сподручникам поставленный план выполнить, то бишь, попросту говоря, зерно всё забрать. И предупредил их: коль им, упрямцам эдаким, на себя не хватит, то сами в том и виноваты будут. Поля, мол, при них были, и работали они на них. Справедливо, мол, это. Во всём народ наш справедливость любит, вот и Сталин вместе с ним.
Вот и стали всё у них выгребать, дань-то великая, как у ханов, да и наказания их те же. Да и то, ханы-то те, небось, только для своего брюха брали, а тут уже для индустрии да армии целой. Стало быть, куда больше! Да и ведали сподручники эти, что поставки уж занадто для народа велики. Так и сказал один из них: «Вот ваша расплата за хитрость да за упрямство ваше. Нас-то не обманешь!». Вот они значит, как обозлились! А ведь всех кулаков они уже выслали, помещиков и подавно нет, а значит, теперь они уже и к самому народу ту же ненависть возымели.
Однако они, что Сталин, что сподручники его, небось, и сами не ведали, что из этого выйдет. Один Бог только ведает. Проучить так хотели да план свой выполнить, а вот оно во что вылилось. Земля-то, говорят, и опустела. Но я того не ведаю, не был в тех краях…
«Слушаться-то власть надо» – такую мысль хотел мне Иван Лукич, председатель-то, донести. Ей, мол, виднее, и не вашего куцего ума дело, что, зачем и почему. Во как он рассуждает! Я-то его тогда и послал по матери… Да разве можно c народом своим так? Да что говорить… Пересказал так, как мне рассказали. А своего уж говорить не буду, тут ты уж сам рассуди.
Ничего не смог произнести Егор Александрович в ответ, только нашёл теперь на него озноб, и он всячески пытался его унять. Заметив его, дед Игнат укоризненно покачал головой:
– У-у-у, Егор Саныч, уж очень ты мою правду близко к сердцу воспринял. Душа-то твоя нежна, что подснежники весной. Они-то, кстати, тоже весной пришли…
И вдруг, понизив голос, он взглянул ему в глаза и многозначительно произнёс:
– Сбереги же в себе мой сказ, Егор Саныч, да не растеряй его. Правда-то народная нынче не в почёте, а всё ж нужна будет. Скажу я тебе так: без правды-то это всеобщее недоверие и идёт. Не только в тебе я его приметил…
И, постепенно принимая свой обычный любопытствующий тон, продолжил:
– Ну, а мне ужо пора идти, сторожить добро колхозное. Я ж не для себя в сторожи пошёл. Кольку этого чтоб сменить, который указом о колосках грозить всем любил. Да только он теперь в город подался, большим человеком стал, с Анфисой вроде даже развёлся. Зато это нам дозволили, волю в делах этих дали!
Ну всё, полно, пойду я, Егор Саныч. Прости ты меня, старика неразумного. Мы старики, что дети малые, не по уму, а ток по душе своей живём. До встречи Егор Саныч!
Дед Игнат поднялся и, пожав Егору Александровичу руку, молча вышел из дома.

Оставшись один, Егор Александрович упал на стул и обхватил голову руками, точно так же, как и тогда, после страшного рассказа женщины в поезде.
Два образа, две жизни вдруг предстали теперь перед ним: с одной стороны был сторож Игнат с Анфисой и той женщиной в поезде, а напротив них – сегодняшние комсомольцы во главе с товарищем Якушенко. Словно кто-то из этих двух сторон был выдуман, из небытия словно, а кто-то из них и был самой жизнью, её сущей правдой. Или обе эти правды совместно жили, как о том говорил дед Игнат? Но одна правда как будто отрицала другую…
Он увидел лица комсомольцев, открытые, честные. Их жизнь, вопреки доводам рассудка, манила его своей верой, оптимизмом, бодростью, верностью идеям, направленным на других. Как будто будущее было за ними, ведь так много было в них энергии и творческих сил.
Он увидел товарища Якушенко. Он увидел жуткую черноту его пустынных глаз, и вновь его пронзил страх, как и тогда, когда тот упомянул имя Елизаветы и место его ссылки.  Якушенко смыкался и вместе с тем возвышался над всеми теми, кто отправлял его в ссылку, кто унизительно допрашивал его, кто ссылал и арестовывал его друзей.
Он почему-то представил себя и людей своего круга старообрядцами, с которыми когда-то упорно боролась былая власть. Теперь уже новая, пореволюционная власть, точно также боролась с отступниками провозглашённой ей веры, но только делала она это куда эффективней, последовательней, с каким-то дьявольским напором…
Нет, он решительно отринул от себя эту власть. Однако теперь новым чувством она отразилась в нём. Всесильный Якушенко, разрешивший его проблемы, как будто показывал, что вполне возможно было отвести от себя её кары. Вот только какой ценой…
Он увидел сидящего напротив него Валерия Константиновича Озерова, бывшего аристократа (так он определил его для себя), говорившего с ним на языке большевиков. Нужно ли было обязательно вот так изменять своей вере, изменять себе? Или возможно было лишь внешне сотрудничать с ней, с этой властью, не для её блага, а для блага народа? Ведь она, эта власть, как раз и давала широкое поле для такой деятельности, во всяком случае, на литературном и научном поприще. Быть может, вопрос для него состоял лишь в том, чтобы принять для себя этот новый быт, а не огульно его отрицать, как то делали старообрядцы? А уж он, этот быт, совсем не относился к душе, как сказал бы ему дед Игнат.
 Но кто же был на другой стороне? Все они были представителями народа. Того народа, который он всегда боготворил. Он всегда его жалел за его безропотность, за переносимые им страдания, за его доброту. Но теперь, кроме этих качеств, он приметил в нём едва уловимую враждебность к себе. «Большевики ваши» – тут же вспомнились ему слова деда Игната. Кстати, а ведь он явно был вралем. Его беседа со Сталиным никогда не могла быть правдой, и уж никак не могло быть правдой и почерпнутое из рассказов о монголах пиршество на устеленных досками людях. Вот он недавно про ханов говорил, явно, всё из тех же рассказов...
С содроганием вспоминая его речи, он признал себе, что помимо всех этих чувств, они, представители той стороны, всё же вызывали в нём и что-то отталкивающее. Что же? Ощущение угнетающей тяжести, душевных мук и угрызений совести вызывал каждый из них, и даже манящая своей красотой Анфиса, тайну боязни лампочек которой раскрыл ему дед Игнат. Как будто теперь ему было трудно с ними разговаривать, глядя им прямо в глаза… Но в чём же его вина перед ними? Ни в чём. Однако странное это было ощущение своей виноватости перед ними…
Но самое для него мучительное, заглушавшее всё остальное – это массовый мор людей. Говорили о нём ему и до этого, ещё в ссылке. Значит, действительно, нельзя отрицать, что был в каких-то районах голод, быть может, по масштабам сопоставимый с Царь-голодом 1891–1892 годов, и сокрытый правительством, но оказавшим, по всей видимости, людям помощь. Таков был допотопный уровень хозяйствования, когда при стремительном росте населения, произошедшим в последние десятилетия, любой неурожай мог вызвать массовый голод…
Переход к колхозной системе, по всей видимости на время привёл к упадку урожайности, который, явно, совсем скоро будет восстановлен при таком массовом внедрении в хозяйствование тракторов, комбайнов и других машин. Возможно, колхозная система действительно очень грубо была внедрена, но внедрена она была лишь на какое-то время, и нужна она сейчас для индустриализации отсталой страны, а после, когда новый тип машинного хозяйствования прочно установится, власть отпустит хватку, в которую она зажала ныне измождённую деревню.
Кстати, посетив эти места к середине 20-х годов, он не увидел в ней той враждебности, о которой рассказывал ему дед Игнат…
Егор Александрович как будто теперь успокоился. Рассказы деда Игната словно отошли от него, отступили, до того охватив его удушающим маревом. Отчего так? Оттого, быть может, что чувства, рождаемые не самой жизнью, а представлениями о ней, пусть даже самыми жуткими, отходчивы. Отмучаешься, и жизнь захватит дальше.
Однако, едва успокоившись, он вдруг услышал её слова: «Ведь та берёза тогда как-то особенно тревожно шумела, словно силилась шумом своим перекрыть его хрип…». Нет, лицо той женщины в поезде, звучание её голоса, а главное – выражение её мертвецких глаз – он не забудет уже никогда...
Заглянув в её глаза и ужаснувшись, и, быть может, достигнув края слома души, он был тут же вытиснут оттуда инстинктом жизни. Отстранив от него все те страшные картины и  вызываемые ими переживания, инстинкт этот приютил его к тому, что могло бы уврачевать его и дать ему сил.
И вот опять он увидел городскую молодёжь, что приехала сюда, как приезжали когда-то первые «народники» в 70-е годы прошлого века, и вновь он захотел быть вместе с ними: вместе строить мечты, вместе заниматься всеобщим созидательным трудом, быть частью общества, частью тех, кто живёт во имя народа… Он всегда хотел, чтобы труд его был осмыслен, и, лелея мечту о своей будущей семейной жизни, он всё же признавал себе, что семейного счастья было трудно достигнуть, живя наперекор обществу и не ощущая того, что ты способен трудами своими бескорыстно сделать жизнь других людей хоть чуточку лучше. Жизнь семейная, неизменно окружённая для него ореолом святости, всегда содержала в себе, как порой представлялось ему, определённую долю эгоизма…
Вдруг он вспомнил о том, что Якушенко положил в его чемодан какую-то рукопись. Он её видел вчера, когда вечером разбирал чемодан.
Егор Александрович резко вскочил и бросился к чемодану. В нём он сразу же нашёл сшитые листы с текстом, написанным красивым каллиграфическим почерком. Сев за стол, он с трепетом положил их перед собой и погрузился в чтение.
Вверху прописными буквами заботливо был выведен заголовок: «ТОРЖЕСТВО КОЛХОЗНОГО СТРОЯ», а выше него мелким шрифтом написано:
«Колхоз «Червоный партизан», Мелитопольский район, май 1933 года»

Фамилии или инициалов указано не было. Ниже заголовка шла сама статья:
«Почти пятнадцать лет назад – на другой же день после великого штурма и установления диктатуры пролетариата – советское правительство издало декрет о земле. Этим декретом отменилось навсегда право частной собственности на землю, помещичьи земли были конфискованы.
Только победившая Великая Октябрьская социалистическая революция могла реализовать вековечную мечту крестьян о земле. Крестьянство получило более 150 млн гектаров бывших помещичьих, казённых и монастырских земель. В дореволюционной России около 30 тысяч крупнейших помещиков имело столько же земли, сколько её имело около десяти миллионов беднейших крестьянских хозяйств. Некоторые помещики владели необъятными имениями. Помещик Рукавишников владел более 800 тысяч десятин; Голицын – свыше миллиона десятин. Последний русский царь Николай II и его родичи в одной только Европейской России имели 8 млн гектаров земли.
Кроме помещичьих, казенных и монастырских земель, к колхозам перешло свыше 80 млн гектаров земель, принадлежащих ранее кулакам.
Практика уничтожения частной собственности на землю, практика национализации земли освободила мелкого крестьянина от рабской привязанности к своему клочку земли, и тем самым облегчила переход мелких крестьян к колхозам.
Государственными актами у нас уже закреплено за колхозами свыше 400 млн га земли в бесплатное и бессрочное пользование, то есть навечно.
В то же время крестьянство в капиталистических странах изнывает под невыносимым гнетом помещиков и страдает от безземелья. Японский император с семьёй владеет свыше полутора миллионами гектаров лучшей земли. А два с половиной миллиона крестьянских хозяйств в Японии – все вместе имеют земли меньше, чем японский император. В Германии 412 крупнейших помещиков владеют таким же количеством земли, как 2.5 миллиона мелких и мельчайших земельных собственников. В Италии крупным землевладельцам принадлежит половина всей земли.
Крестьянство в капиталистических странах разоряется, теряет свою землю. Не то у нас. Наше советское крестьянство уверенно смотрит в будущее – оно имеет земли вволю; всё более быстрыми шагами растёт зажиточность масс колхозников».

«А ведь действительно несправедливо это», – подумал Егор Александрович, вспомнив рассказы и романы Диккенса, Бальзака, Джека Лондона, вспомнив исторические книги, ещё дореволюционные, в которых рассказывалось о том, на каком страшном разорении согнанных со своих земель крестьян, пополнивших построенные фабрики с их невыносимыми условиями труда, была воздвигнута европейская индустриализация второй половины XIX века.
«Такая глубочайшая несправедливость не только возмущает, но и оскорбляет по-человечески, и ни один культурный человек не может её принять, не может принять нищету людей, какими бы экономическими доводами она ни была обоснована». Так рассудив, Егор Александрович продолжил чтение:
«После национализации земли и её раздела множество крестьян, раньше совершенно не имевших земли, завело своё собственное хозяйство. Вот почему количество мелкокрестьянских хозяйств с 15–16 миллионов до революции поднялось до 24–25 миллионов к 1928 г.
Партия Ленина-Сталина никогда не думала увековечивать мелкокрестьянское производство. Партия ставила себе целью социалистическую переделку мелкого хозяйства. Это потребовало гигантской работы в деревне – нужно было переработать психологию мелкого владельца, перевоспитать которого можно было лишь на базе крупной машинной техники.
«…Дело переработки мелкого землевладельца – говорил Ленин на X съезде партии, – переработки всей его психологии и навыков есть дело, требующее поколений. Решить этот вопрос по отношению к мелкому земледельцу, оздоровить, так сказать, всю его психологию может только материальная база, техника, применение тракторов и машин в земледелии в массово масштабе, электрификация в массовом масштабе. Вот что в корне и с громадной быстротой переделало бы мелкого земледельца».
Помещики и капиталисты были свергнуты, но эксплуатация человека человеком не была ещё полностью ликвидирована. Оставался кулак. Ликвидировать его административными мерами было невозможно, так как кулачество вырастало из мелкого производства. Ленин и Сталин неоднократно указывали, что мелкокрестьянское хозяйств, в силу заложенных в нём причин, систематически рождает капитализм. Чтобы ликвидировать капитализм в сельском хозяйстве, чтобы ликвидировать кулачество как класс, чтобы избавить крестьянство от кулацкой эксплуатации, необходим был переход от мелкокрестьянского производства к крупному коллективному.
В 1929 году произошёл великий перелом среди бедняцко-середняцких масс советской деревни. Они решительно рвали хвалёное знамя «частной собственности» и переходили на рельсы социализма. Да, на рельсы социализма, ибо колхозы – это тип социалистического предприятия: средства производства в них обобществлены, там нет эксплуатации, хозяйство ведётся коллективным трудом.
Этот великий перелом организовала большевистская партия. Партия постепенно подготовляла крестьян к коллективизации, добиваясь того, чтобы они на своём собственном опыте убедились в выгодности коллективного производства.
Этот поворот советского крестьянства прежде всего был подготовлен индустриализацией страны. Только таким путём можно было создать материальную базу для технического перевооружения сельского хозяйства.
На XIV съезде партии товарищ Сталин провозгласил программу индустриализации – программу, которая легла в основу двух пятилеток – пятилеток строительства социализма в нашей ранее отсталой стране.
«Задача состояла в том, чтобы эту страну перевести с рельс средневековья и темноты на рельсы современной индустрии и машинизированного сельского хозяйства. Задача, как видите, серьёзная и трудная. Вопрос стоял так: либо мы эту задачу разрешим в кратчайший срок и укрепим в нашей стране социализм, либо мы её не разрешим и тогда наша страна – слабая технически и темная в культурном отношении – растеряет свою независимость и превратиться в объект игры политических держав (Сталин).
В 1929 году созданы были все необходимые материальные и политические предпосылки для ликвидации кулачества как класса. В конце 1929 года товарищ Сталин в своём историческом выступлении на конференции аграрников-марксистов провозгласил лозунг ликвидации кулачества как класса на базе сплошной коллективизации. Эта политика успешно проводилась в жизнь.
Колхозы победили окончательно и бесповоротно».

По молодости Егор Александрович входил в анархический кружок, когда на недолгое время он увлёкся общественными вопросами. Хотя и кружком это трудно было назвать, скорее эти были обычные беседы на политические темы. Тогда по аграрному вопросу он стоял на взглядах, которые были близки к взглядам эсеров, партия которых как раз ко времени образования их кружка прекратила своё существование. По взглядам общественным он был ближе к марксистам, однако он никогда не симпатизировал большевикам, считая, что они до крайности, до карикатурности исказили марксистские, социалистические идеи. А в последнее время, во время ссылки и после, он и вовсе вознегодовал на них за то, что они учинили в стране.
Однако он всегда внутренне принимал для себя социализм, считая, что его идеи близки к доктринам христианства. В молодости на него оказала большое влияние книга американского писателя Эдварда Беллами «Через сто лет», которая рисовала социалистическую утопию будущего. Кстати, в предисловии к ней было сказано, что в своё время она была очень популярна в Америке и в Европе, и этот факт давал Егору Александровичу ощущение того, что он по своим политическим воззрениям принадлежит не к узкому кругу единомышленников, а к обширному обществу европейских интеллектуалов.
В дальнейшем он смягчил свои взгляды, отказавшись от того, что теперь виделось ему утопическим, пересмотрел свои идеи, например, отринув общественную собственность и жёсткую систему перераспределения общественных благ, но общие его положения остались те же: он не мог принять идею борьбы и стяжательства как идею общественной жизни. Он желал видеть, чтобы человеком руководили нравственные стимулы, а не звериная алчность и эгоизм, искусственно поддерживаемые капитализмом.
Эта часть статьи его крайне смутила, и фраза «ликвидация кулака» маячила для него насилием, убийствами и ссылками, которые он не мог оправдать никакими целями. Во время ссылки он встречал «кулаков», однако ему не доводилось с ними общаться. Но всё же, быть может, защищая себя от разрушавших его покой слов деда Игната, он признавал теперь в действиях большевиков определённую логику. Они строили своё государство, заявив, что это будет новое государство, основанное на всеобщем равенстве, без эксплуатации одними людьми других. И вот, объявив о том на весь мир, они последовательно воплощали свои обещания в жизнь.
Очень лихо действуют большевики, и он никогда не мог одобрить их методы, но всё же в ликвидации «кулака» он не мог не ощущать и некий отзвук его взглядам, его всегдашней жалости к угнетённым, которые страдают от неограниченной алчности бездушных людей, на горе ближнего строивших своё богатство.
Он помнил, как юношей посетил усадьбу великого князя Николая Николаевича в Першино в Тульской губернии, в которой была расположена великолепная псарня в античном стиле, недалеко от которой, за таким же великолепным забором, располагались подслеповатые, нищие избы русских крестьян. Он никогда не мог принять такого вопиющего расслоения между людьми, по природе не столь сильно различных по своим способностям.
Он вновь вернулся к статье.
«В корне изменилась жизнь крестьянства в СССР. Гнетущее прошлое кануло безвозвратно и окончательно. До революции среди крестьянских дворов было: бедняков – 65 проц, середняков – 20 проц, кулаков – 15 проц. Из всего числа крестьянских дворов было: безлошадных – 30 проц, безинвентарных – 34 проц, беспосевных – 15 проц. Вот картина ужасающей бедности и нищеты старой деревни!
После Великой Октябрьской социалистической революции кулак был подрезан, бедноты стало значительно меньше, деревня осереднячилась. В 1928–29 г. было: бедноты – 35 проц, середняков – 60 проц, кулаков – 4–5 проц.
После победы колхозного строя положение в корне изменилось. Теперь кулачества больше нет у нас в советской стране. Благодаря колхозам уничтожена бедность в деревне и ликвидирована категории неимущих, безлошадных, безинвентарных и безземельных хозяйств. Без этого не было бы уничтожена безработица в городе и в деревне. Вспомним, что до развертывания коллективизации безработная масса в городах в значительной части пополнилась деревенской беднотой.
20–30 млн голодной бедноты не существует больше в деревне, как как она перешла в колхозы, превратилась в обеспеченных людей и успешно строит зажиточную жизнь.
При капитализме город высасывает соки из деревни, эксплуатирует её. При диктатуре рабочего класса город ведёт деревню по пути счастливой жизни. Рабочий класс является вождём, руководителем крестьянства. Рабочий класс в союзе с крестьянском под руководством партии Ленина-Сталина разгромил всех врагов социализма, обеспечил крестьянству радостный, счастливый труд на колхозных полях.

Советская власть вооружила колхозы крупной машинной техникой. Освободила крестьянство от рабского, каторжного труда на допотопных «орудиях». Сельскохозяйственный труд становится разновидностью индустриального труда. Сейчас наши колхозные поля бороздят бесконечные колонны тракторов, комбайнов, автомобилей. Тракторы машинно-тракторных станций на 1 апреля 1933 года произвели работу на 39.8 миллионов гектаров.
Машина в капиталистических странах приносит мелким крестьянам разорение, нищету, гибель. Не то у нас. Крупная машина в СССР стала средством подъёма крестьянина на высший уровень материальной и духовной культуры.
Богатейший опыт колхозного строительства свидетельствует, что личная собственность колхозников исключает эксплуатацию чужого труда и является подсобным элементом к социалистической колхозной собственности.
Товарищ Сталин не раз указывал, что ключ к укреплению колхозов – в сочетании личных интересов колхозников с общественными интересами колхозов. Устав сельскохозяйственной артели – закон колхозной жизни – полностью разрешает эту задачу.
Всё большее и большее количество колхозов становится зажиточными. Социалистический труд приносит свои плоды.
Вот, например, заказ одного колхоза на промтовары. Характер этого заказа ярко рисует новую колхозную жизнь. Колхоз «Червоный партизан», Мелитопольского района Запорожской области, на деньги, вырученные от продажи обильного урожая хлеба заказал кооперации следующие товары: трехтонную грузовую автомашину, 20 велосипедов, готовой одежды на 64 тыс. рублей, мануфактуры на 44 тыс. рублей, обуви на 6 тыс. рублей, нефтяной двигатель, динамомашину, четыре жатки-молотилки, 3 тонны бетона.
Советское крестьянство неуклонно идёт вперёд по пути зажиточной, культурной жизни. Строится множество школ, детских яслей, изб-читален, клубов. Деревня благоустраивается. Проводится электричество. Совсем скоро радио станет обычным явлением в колхозной семье.
Успешно ликвидируется противоположность между городом и деревней. Среди колхозного крестьянства быстро растёт интеллигенция. Множество колхозников получает высшее образование. Работники индустриального труда в колхозах насчитываются уже десятками тысяч.

При капитализме обогащение одних происходит за счёт разорения, нищеты и голода других. Таков волчий закон капитализма. Колхозный строй даёт возможность всем колхозникам честным трудом в колхозе непрерывно повышать своё благосостояние и свой культурный уровень. Эксплуатация человека человеком у нас ликвидирована навсегда. Социалистический труд даёт колхознику и почёт, и имя, и материальные блага. Каждый колхозник знает, что он в колхозе трудится на себя, а не на кого-либо другого, и поэтому всячески стремится умножить богатство колхоза.
Как зеницу ока, колхозники хранят колхозный строй. Советское крестьянство вместе с рабочим классом, крепко сплочённое вокруг партии Ленина-Сталина, бодро идёт вперёд к новым свершениям социализма».

Прочитав статью до конца, Егор Александрович вознегодовал: «До чего же прямолинейная и пропагандистская статья, под стать самому Якушенко! И так у них всё хорошо да ладно, и никакого всестороннего анализа и охвата! Словно вовсе не существует в свершившемся переломе проблем и недостатков. Всё тот же бессовестный оптимизм! Да что говорить, раньше любили идеализировать прошлое, а теперь настоящее». Егор Александрович в чувствах отмахнул листы от себя, и они упали на пол.
Очень не понравилась ему эта вторая половина статьи, в общем, как и в целом не понравилась вся статья. Но как будто она смогла увести на себя его мучительные мысли об Анфисе, о деде Игнате, о страшном голодном море и о том месте, на котором стоял дом, в котором ему предстояло теперь ночевать.
Боясь мучительной ночи, он всё же смог успокоиться и лечь в постель. Долго он думал над тем, что говорил ему дед Игнат. Думал он и над прочитанной статьей, ругая её про себя. Быть может оттого, что слишком сильно он переживал случившееся, ему всё-таки удалось уснуть.
К счастью, этой ночью ему не снились сны. Будто бесы его оставили.

VII

Голод 1932–1933 годов не был первым рукотворным голодом, учинённым властью. Подобная катастрофа случилась в Бенгалии в 1770 году, когда от голода погибло от 7 до 10 млн. человек. Причины голода поразительны схожи: правительство, а данном случае британское, состоявшее в основном из представителей народа, считавшим себя народом христианским, имея колоссальную силу дисциплинированной и рационально организованной власти, грубо вмешивается в жизнь чуждых ему людей. В случае британской Ост-Индской кампании не знающая моральных пределов алчность, не ведающая на себя управы вседозволенность и дающая им почву враждебность к местному населению создают предпосылки ужасающих бедствий. Неподъёмными налогами, запретом заниматься внешней торговлей, закрепощением людей на местах, лишающему их возможности естественного сообщения, внутренними таможенными поборами и многим другим, внешним и никак не вытекающим из разрушаемой этими средствами жизни, создаётся грядущая катастрофа, которая до крайности опустошит некогда цветущий край и приведёт его на веки в упадок.
То был XVIII век, когда человек набирал силу, и не только силу созидания, но и силу разрушения, которая теперь могла уже сопоставиться даже с силами природы, породившей некогда человека.
Теперь же был век XX, век грандиозных научных открытий, позволивших по заслугам гордиться разумом человека. Но только разумом, но не самим человеком.
Век XVIII, прозванный веком разума и рационализма, всё же был движим человеческими страстями. Век XX, век научного мышления, теперь уже был движим разумом, однако не научным, а рациональным, податливым страстям, и потому разжигавшим всё те же человеческие инстинкты, но, в отличие от предшествующих веков, теперь дававшим им устойчивость.
Голод 1932–1933 годов стал одним из эпизодов той непрерывной линии устойчивых страстей, порождённых разумом. Поражает он не только количеством жертв, но и тем, что он был учинён правительством над своим же народом. Однако же ничего необычного в том нет, так как на протяжении всей истории народ или, правильней, население, если смотреть на него глазами правительства, почти никогда не был для него своим. Говоря иначе, всякие земли с населением на них им рассматривались как ресурсные колонии, понятие о которых возникло лишь на рубеже XVI и XVII веков.
Но всё же не одни только правительства, то есть люди, в них входящие, учиняли эти бедствия. Если говорить о веке XX, то всякое в нем масштабное мероприятие происходило при непосредственной деятельности огромных масс людей. Значит, вина это не только тех, кто непосредственно принимал преступные решения, но и всех тех, кто принимал участие в организованных из единого центра мероприятиях, приведших к гибели миллионов людей. Но не есть ли это вина ещё и тех, кто об этом знал и имел свободу что-либо сделать, но молчал и не делал ничего? Оставим этот вопрос без ответа.
Заниматься изучением причин той народной враждебности, ставшей почвой для преступных мероприятий, охвативших миллионы людей, изучением логики приведения решений власти и оснований для этих решений, как объективных, так и субъективных, то есть вытекающих непосредственно из человеческих страстей и поступков, должен историк. Юридически однозначный вывод из этого должен сделать прокурор.
Но всё же приведём порядок тех страшных цифр и очень краткий перечень произошедших событий.
30 января 1930 года Политбюро ЦК ВКП(б) принимает постановление «О мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации».
С февраля 1930 года начинается массовое раскулачивание по всей стране. Раскулаченных, определённых к первой и второй категории ссылают в Среднюю Азию, Казахскую ССР, на Урал и в Сибирь. Стоит отметить, что раскулачивание продолжалось и в последующие два года, хотя его пик пришёлся на 1930 год.
Всего высылкам из родных мест подверглось около 4 млн. человек. За последующие десять лет из них погибло как минимум 1 млн. человек. Для сравнения, это больше, чем погибло от голода в блокадном Ленинграде. Основной причиной смерти стали тяжелейшие условия быта, когда сотни тысяч людей свозились в нежилые и непригодные к жизни регионы страны, где им приходилось почти что с нуля обустраивать быт. Так были созданы, в основном силами самих раскулаченных, многочисленные барачные поселения, или так называемые «спецпосёлки». Нет точных данных о смертности в них за самые тяжёлые 1930–1931 годы. А за 1932–1934 годы данные следующие: во всех спецпосёлках СССР родилось – 49 068 человек, умерло – 281 367 человек.
После начала массовой коллективизации советскую деревню долго лихорадило, когда колхозная система стало быстро разваливаться после знаменитой мартовской статьи Сталина «Головокружение от успехов», а затем, с помощью ряда различных мероприятий, вновь восстанавливаться. В итоге к середине 1932 года удалось поднять процент коллективизиронных хозяйств до 2/3 от всех хозяйств страны.
Но в результате всё это привело к тому, что в III квартале 1932 года произошёл срыв региональных хлебосдач. Так, например, на Северном Кавказе августовский план по хлебосдаче удалось выполнить на 32 %, а сентябрьский — на 65 %. В целом поставки из главных советских житниц (Украина, Кавказ, Поволжье), по сравнению с показателями 1931 года упали более чем на 40 %.
7 августа 1932 года члены ЦИК и СНК СССР принимают знаменитое постановление «Об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной (социалистической) собственности», отличительное тем, что в нём не была указана градация размера хищений, а минимальный срок наказания определялся в 10 лет лагерей.
В конце октября 1932 года члены Политбюро выезжают в те регионы страны, которые не выполнили хлебосдачу, для проведения там массовых хлебозаготовок. Вместе с тем по предложению Микояна норма изъятия хлеба в зерновых районах увеличивается до 45 % несмотря на то, что урожай 1932 года (698,7 млн. ц.) был намного меньше урожая 1930 года (835,4 млн. ц.). В итоге хлебозаготовки неурожайного 1932 года превысили хлебозаготовки урожайного 1930 года более чем на 30 %.
Вследствие этого в январе 1933 года начинается массовый голодный мор на Украине, на Дону, в Кубани, в Среднем и Нижнем Поволжье.
Несмотря на проводившуюся коллективизацию, в стране в 1929–1932 годах сохранялся постоянный прирост населения, хотя он, по понятным причинам, сократился в 1931–1932 годах. На 1 января 1933 численность населения СССР составляла 162 млн. 902 тыс. человек. На 1 января 1934 года – 156 млн. 797 тыс. человек. Даже за трагический 1932 год, когда голод охватил уже целые районы на Украине, естественный прирост населения покрыл убыль, и за 1932 год население СССР увеличилось на 1 млн. 51 тыс. человек. Однако за 1933 год численность населения СССР сократилась на 6 млн. 115 тыс. человек.

Общее число жертв голода 1932–1933 годов (не учитывая жертв раскулачивания) историки оценивают в 6,5–7 млн. человек (в том числе 4 млн. – на Украине).

***
Следующие три дня Егор Александрович провёл в больших хлопотах. Быть может, дознавшись о его ночных беседах, председатель решил с куда большей ответственностью подойти к организации рабочего и нерабочего времени прибывшего из Москвы гостя.
Теперь всё его время было занято беседами с колхозниками-стахановцами, с комсомольцами, с самим председателем, уже куда более тщательно подготовленного ко многим его вопросам. Вечернее и ночное время Егор Александрович проводил либо беседуя с комсомольцами, либо за многочисленными бумагами, которые он тщательно изучал.
А деревня, то омываемая дождями, то тревоживаемая ветрами, всё так же дышала своей застывшей и скупой жизнью. Утром и днём – совместный тяжёлый труд, а вечером – затворничество в хатах. Подозрительно горят керосинки во тьме, и вечерами председатель всё чаще устраивает совместные встречи. Покорно идут те, кто обязан прийти – а что ж не пойти, коль всегда найдётся там место для шутки...
Также много времени Егор Александрович проводил в полях, каждый день с новой бригадой. Почти везде его сопровождали комсомольцы, с которыми у него установились необычайно дружеские отношения. В последний день его пребывания они даже обменялись адресами и сердечно пообещали друг другу продолжить общение в письмах.
Егор Александрович никак не мог найти время, чтобы снова заглянуть в гости к Анфисе. А где жил дед Игнат, он и вовсе не знал, а во все эти дни он его ни разу не встретил. Егор Александрович словно их сторонился, и может, оттого только и заполнял своё время различными хлопотами. Но вот, в последний день своего пребывания, он всё же решился зайти к Анфисе, находя крайне неприличным не попрощаться как с ней, так и с дедом Игнатом.
Егор Александрович подошёл к её дому, ещё издали увидев в нём свет горящей керосинки. Робея, он постучал в дверь. «Входите!» – послышался знакомый голос. Он отворил дверь.
– А, это вы! Я уж думала, вы вовсе обо мне забыли. Видать, попрощаться пришли? Иван Лукич что-то говорил об отъезде вашем, – с наигранным недовольством воскликнула Анфиса, увидев его.
– Верно. Вот, времени было мало, оттого что был занят делами, – начал было оправдываться Егор Александрович.
– Это правильно! У вас такое важное задание, а мы бы вас отвлекали нашими досужими речами.
Она улыбнулась. Егор Александрович, воспряв духом, отчего-то ожидая встретить её обиду, вошёл в комнату. В глаза ему бросилась фотография, висящая на стене, что было крайне необычно для деревни, по-прежнему жившей словно в прошлых веках. Подойдя к ней, он увидел изображённого на ней мужчину. «Быть может, это и есть её супруг?» – подумал он.
Аксинья, однако, куда-то собиралась. Поспешно спрятав кухонную утварь, она стала надевать тулуп, на ходу ему бросая слова:
– Егор Александрович, вы простите меня, мне нужно сейчас идти. Сторожить колхоз буду. Хотя какой из меня сторож… А всё ж надо.
Егор Александрович, обрадовавшись тому, что неловкая встреча эта быстро закончится, ей живо ответил:
– Так вы вместе с дядей Игнатом сторожите?
– Нет, я его заменяю.
Будто что-то нехорошее кольнуло Егора Александровича:
– А что такое? Что случилось?
– Да что-то захворал он. Вот после того дня, когда мы с вами разговаривали. Не знаю, чем захворал, но с утра он, никому ничего не кажучи, сел в одну из подвод да поехал в город. Напугалась я, когда рассказали мне о том. Уж хоть бы поправился он…
И вдруг, взяв в углу стоявшее ружьё, она его резко вскинула и направила его дуло на Егора Александровича. Тот от страха мгновенно побледнел, однако же остался стоять на месте и даже не шевельнулся. Нервным смехом засмеялась Анфиса и медленно опустила ружьё:
– Дурачусь я, Егор Александрович! Разве вы не поняли? Только не обижайтесь вы на меня. Так забавлялся надо мной супруг мой. Вот также вскинет ружьё и направит его на меня, да ещё словно палец на курок нажмёт, да всё ж не выстрелит. А я вот так же стою бледная как вы, и смотрю. То на него, то на ружьё.
– Да, всё ж тоже шутка… – облегчённо произнёс Егор Александрович первое попавшееся.
– Да, это ведь шутка! А я потом и бояться перестала, а только стою и улыбаюсь ему. Однако ж потом он злиться на меня за то начал. Мол, как это жена не имеет страха против мужа своего. А потом и вовсе он стал выходить из себя. То поленом, то угольком из печи в меня кинет…
И ужас, и радость ощутил Егор Александрович. Так вот откуда дед Игнат взял свою историю! С её супруга! С Кольки этого, если его и вправду так звать. Он удержался от того, чтобы выплеснуть вспыхнувшее к нему негодование.
– Уж больно крут ваш супруг…
– А всё ж любил меня, как не любил никто! Вот и фотография его за вами, на память он мне оставил, с города привёз. Берегу я её… Ни на какого ревнивца её не променяю! Пусть смотрит да мучается, да с ней и живёт! А коль не хочет, то и не надо! Одна я буду, – вызывающе ответила ему Анфиса, гордо вскинув голову.
Егор Александрович, не находя слов, повернулся и взглянул на фотографию: как будто обычный человек с приятным, даже добрым лицом смотрел на него и слегка ему улыбался. Ничто не говорило в нём о его садистских наклонностях – по-другому он не мог назвать его «забавы».
Уже готовая, Анфиса стояла на пороге и ждала его. Егор Александрович, поспешно отведя взгляд от фотографии, пошёл вместе с ней к выходу.
– Вот она, любовь какая… – почему-то вымолвил он, всё ещё не зная, что дельного можно было сказать ей при прощании, и по-прежнему видя перед собой наведённое на него ружьё.
– Да-а-а, – вздохнула она, – была да сплыла. Ушло моё счастье…
И, внезапно остановившись, она с надеждой посмотрела на Егора Александровича.
– А вдруг всё же вернётся он, и снова мы заживём вместе?
– Но можно ли воротить прошлое? – удивляясь, промолвил он.
– Ох, Егор Александрович, дядя Игнат-то захворал, он такие речи любит, вам бы он точно ответил. А я неразумная, того не знаю. Хоть бы поправился он, ведь совсем без него осиротеет село наше. Один он живёт да часто хворает, а кроме меня у него никого и нет. Коль скоро не приедет, то поеду к нему в город. Уж я-то найду.
– Передайте ему от меня поклон. Хоть и выдумками он говорит, но до чего дельно, и так интересно его было слушать.
Анфиса внезапно нахмурилась, и отстранённо на него посмотрела:
– Да не выдумки это. Ведь что говорит он, по-другому не скажешь. Ну, до встречи, Егор Александрович.
И вдруг, словно забыв о сказанном, она игриво засмеялась:
– Ночевать вы у меня могли бы, да сами не захотели! В том лишь ваша вина!
Растерявшись и слегка покраснев, Егор Александрович поспешно сказал ей полагавшиеся слова прощания.
Аксинья ловко набросила на плечо ружьё и ушла в ночь, без сомнения, для него навсегда. И снова ветер дул и отчего-то не шумел, и непонятной тишиной этой ещё больше тревожил думы.
Простояв какое-то время, Егор Александрович развернулся и пошёл к своему дому. Теперь он убедился в том, что дом этот стоял на своём месте.

***
Егор Александрович возвращался на поезде в Москву. Он ехал в купе один. Разложив на столе бумаги, он принялся за написание статьи. Рядом с ворохом разбросанных листов лежала рукопись Якушенко, а на ней – письмо к Елизавете. Оно было написано в последний день его пребывания в колхозе, как раз после расставания с Анфисой. Он решил незаметно оставить это письмо, будучи у неё гостях, положив его в комод в тот самый шкафчик, в который она почти каждый день складывала тетради, и в который кроме неё никто не мог заглянуть.
При написании письма он обещал себе, что избавит её от бедности, от нужды, что он непременно добьётся того, чтобы с девочек сняли классовое ограничение на поступление в высшие учебные учреждения. Он теперь не сомневался в своих внутренних достоинствах, в том, что он сумеет одарить и её, и девочек душевным теплом и нерассуждающей любовью. Но теперь условия жизни требовали от него на какое-то время отдавать больше сил действительности, бытовым и насущным проблемам, дабы иметь возможность дать им не только душевный, но и материальный покой.
Поэтому он теперь с ещё большей ответственностью подошёл к работе, уже не отвлекаясь на досужие мечтания и бесполезное сочинительство. Ему казалось, что статья эта должна была открыть ему путь к литературе. Он признал себе, что этой статьёй, пока ещё не написанной, он невольно продемонстрирует свою лояльность к власти. Но всё же он будет писать статью не для неё, а для народа.
 Однако ему крайне трудно давался новый стиль, стиль, который был понятен пока ещё малообразованному народу. Неожиданно полезной вдруг оказалась пропагандистская статья товарища Якушенко, которую он прочитал несколько дней назад и которая ему так не понравилась. Однако она была написана почти что идеальным образцом нового стиля, и, видимо, из-за этого Егор Александрович невольно стал чаще заглядывать в неё. Почти наугад он ухватил из неё фразу:
Колхозы победили окончательно и бесповоротно.

И тут же принялся выводить свою:
Колхозы победили окончательно и бесповоротно, и много достигнуто успехов и побед в борьбе за них.

«Быть может, фраза получилась несколько фальшивой, но это лишь общепринятый стиль», – подумал Егор Александрович, и уже дальше стал писать от себя, но в рамках начатой стилистики:
Но ещё не все колхозы стали работать так, как работают передовые. Немало ещё колхозов и деревень, в которых много осталось от старого: грязь, бескультурье, неблагоустроенность. В таких деревнях улица захламлены; дороги и мосты не отремонтированы, по ним трудно проехать после первого же дождя; на усадьбах отсутствуют деревья, а о цветниках, клумбах и говорить не приходится. Грязно в хатах. Рядом с благоустроенных колхозом такая деревня выглядит серо и неприглядно. На неё обидно смотреть. И вдвойне обиднее, когда с такой бескультурностью мирятся хорошие люди. Благоустройство села зависит от самих колхозников, от их инициативы, напористости, желания. В самом деле, что нужно, например, для того, чтобы привести в порядок улицу, убрать мусор, заровнять ухабы в дороге, посадить деревья, особенно там, где по соседству с селом есть лес? Желание, и только желание. Будет желание – появится и умение.

А ведь хорошо вышло! Этими словами он хотел привлечь читателя к насущным проблемам деревни, и очень надеялся на то, что, прочитав статью, колхозники начнут всё чаще проявлять желание хоть чуточку сделать окружающий их быт лучше. Комсомольцы ему говорили о большом влиянии газет на умы колхозников.
Егор Александрович начал писать и о них, вдохновляясь их первой встречей:
Во многих местах именно комсомольцы выступают инициаторами благоустройства колхозных сёл. Я присоединился к местной группе комсомольцев. Разговорились, заспорили. Говорили мы о том, как лучше перестроить село. И сейчас, стоя на бугорке, мы намечали, где проложить новые улицы, разбить сады. У каждого было своё мнение, свой проект. Многие из этих проектов были чересчур смелыми.
По-деловому обсуждали комсомольцы, с чего начать, и решили начать с «мелочей»: с борьбы за чистоту хат, с благоустройства усадьб.

Написал отрывок и про передовиков бригад, которым он дал обещание непременно упомянуть их в статье. Он решил переписать первое предложение из статьи Якушенко, и оно помогло ему задать верный тон:
Колхозный строй даёт возможность всем колхозникам честным трудом в колхозе повышать своё благосостояние и свой культурный уровень. Значительны достижения таких добросовестных колхозников как И. Масич, В. Комар, Я. Стогный и другие.

К вечеру Егор Александрович сумел написать почти всю статью, оставив лишь пустые места для статистических цифр, с которыми ему ещё необходимо было поработать, хотя многое он уже успел сделать. Устало, но с приятным ощущением дельного труда, он отложил листы и откинулся на спинку.

Петля леса плыла за окном. Грозное небо поглотило убегающее в закат солнце. Стал накрапывать дождь. Одни капли чертили линии на стекле, другие круглыми шариками цеплялись за обод окна, но подхватываемые порывами ветра, срывались и падали. Не слышно было ветра в поезде. А может он и вовсе не шумел, как отчего-то не шумел тогда, в деревне, а только клонил лес и дождём бил в окно, срывая с него приютившиеся капли. Нет, не слышно в поезде бурную стихию, а коль не слышно, то и страха в ней нет: пройдёт, взбудоражит, да уйдёт как будто её не бывало. А всё же уютно за окном наблюдать разверзнувшуюся стихию.


Конец четвёртой главы


Рецензии