Умчалися года...

СС. Писаревский Умчалися года...
(Краткие воспоминания о минувшем)
Оглавление
Вступление.
1. Детство и школьные годы.
 2. Студент техникума. Приобщение к самостоятельному труду.
З. Действительная служба в армии.
4. Златые дни моей весны. Зловещий ураган уносит счастье.
5. Кровавое крещение. Госпиталь. Отпуск по ранению.
6. Военно-политическое училище. Снова фронт. Победа.
7. Послевоенная служба за рубежом и на Родине.
8. Последний трудовой этап.
9. Все кануло в вечность. . 
1


Вступление
Бежит, торопится время... Подобно сухим, пожухлым листьям, неотвратимо падающим с осенних деревьев, неудержимым потоком льются, уходят в небытие дни нашей жизни. Они незаметно групируются в недели, месяцы, годы... Да, жесток и неумолим бег времени. Ничто не властно не только остановить, но даже замедлить его стремительный полет. Столь же быстро, минуя один этап за другим, мчится и человеческая жизнь. Где-то в пору детства, да и юности тоже, человеку свойственно не замечать этой немилосердной стремительности своей жизни, но с наступлением зрелости, а особенно, старости, он начинает ощущать свой возраст, становится чувствительным к быстротечности времени, его все чаще и назойливее обуревают мысли о бренности бытия и неотвратимости печального финала. Именно теперь он особенно пристрастно оценивает фактор времени, сожалея о нерачительной трате его в прошлом. Как жаль, что человек так поздно приходит к этому пониманию! С какой легкостью всуе произносит он в течение почти всей жизни избитые слова «убить время», «провести время», забывая или вовсе не зная, что убивать его не менее преступно, чем убивать все живое. Вот только на закате своей жизни мы глубоко оцениваем справедливость этого изречения мудрых людей.
Как бы хотелось теперь воскресить хоть частичку порою безрассудно и безвозвратно утраченного времени. Но сделать это, увы, не дано никому. И жертвой этой роковой закономерности, естественно, становлюсь и я.
Время с аккуратной скрупулезностью отпустило положенные сроки для моего детства, для юности, как бы шутя, унеся в туманные и призрачные дали. Затем время столь же бесцеремонно расправилось с периодом зрелости и вот теперь жестоко взметнуло свой разящий меч над последним этапом моей скоротечно промчавшейся жизни.
Именно в этот период, когда симптомы старости напоминают о себе все более настойчиво и властно, человек, не видя перед собой реального будущего, все чаще обращает свой взор в прошлое. Через призму минувших лет он уже под иным, более реалистичным углом зрения взвешивает и оценивает все события, к которым прямо или косвенно имел отношение. Словом, если он не просто жил, но при этом умел еще и чувствовать, то говоря словами великого поэта, его не может не тревожить призрак невозвратимых дней.
В общем, настает время подводить итоги пройденного пути, не страшась морализовать свою собственную позицию и действия в различных жизненнных ситуациях, независимо от того, по собственному ли желанию Или по велению судьбы ты был их участником.
Спокон веков принято считать, что человек не властен, предопределить свой жизненный путь,  что он постоянно пребывает в царстве железных законов судьбы. Конечно, мы часто становимся жертвой обстоятельств, кто-то нередко навязывает нам свою волю, многое мы вынуждены предпринимать в силу объективных причин. Но роль субъективного фактора в жизни человека, тем не менее, весьма существенна.
Часто слабовольный человек, слепо подчиняясь кажущейся фатальной неизбежности, пренебрегает возможностями выбора, пасует перед навязываемой ему чужой волей, и тем упускает верные шансы на успех. Бывает и обратное, когда, стремясь быть самостоятельным и проявляя беспринципное упрямство, человек, не внемля разумным советам, идет наперекор им, чем также лишает себя более удачного исхода.
Все это означает, что правильность выбора, когда он ничем не ограничен, во многом зависит от самого человека и он властен сам предопределить дальнейшее направление своего жизненного
Вот почему мы, оценивая прошлое, взвешивая пережитое, кляня или благодаря при этом капризницу-судьбу, должны уметь мужество и решимость не только одобрить, но и осудить свое собственное, чисто субъективное влияние на ход и исход многих жизненных событий.
Дело это (сделать правильный выбор), конечно, непростое и во многом даже непосильное для тех, кто еще не располагает достаточным жизненным опытом и необходимыми знаниями, потребными щи взвешивания всех «за» и «против» при возникновении различных проблем.
Но одни лишь опыт и знания, диктующие правильность выбора, могут и не привести к его практическому осуществлению, если не будет для этого проявлено достаточно воли и настойчивости. А это последнее во многом зависит не столько от желания, сколько от натуры индивидуума, от его темперамента, ибо тайна успеха чаще всего скрыта в нас самих.
И вот теперь, обращая свой взор в глубины минувшего, я склонен свои не слишком яркие жизненные итоги объяснять тленно отсутствием в моем темпераменте необходимых сильных сторон. Упущения и просчеты, умевшие место на моем жизненном пути, почти всегда были так или иначе связаны с этим фактором. Но я не слишком сокрушаюсь, что природа обделила меня даром сильного характера, Без нарочитой манерности и наигранности я жил и действовал, постоянно руководствуясь народной мудростью — «скромность — украшение». Я никогда не рвался в лидеры, не стремился выделяться из общей толпы ординарных и заурядных личностей, хотя, вероятно, и умел к тому некоторые основания. Правда, многим, если не большинству, свойственно с не прикрываемой прямотой излагать упомянутый афоризм на свой манер — «скромность — украшение, но без нее уидепљ дальше», что нередко, к сожалению, подтверждается правдой жизни но, тем не менее, я  все же отдавал предпочтение и стремился следовать мудрости первой половины этого изречения.
Склад моего характера определял и меру поведения. Говорят также, что скромность настраивает человека на покорность судьбе, где главенствующую роль играет его величество случай. В какой-то мере это верно. Не раз бывало в жизни моей, когда я полагался на этого крайне  ненадежного «господина», и почти всякий раз он или опаздывал на мои трепетные ожидания, или не приходил вовсе. Все верно. Покорность воле случая означала жить на авось, плыть по воле волн, что как раз и было проявлением слабости характера.
Все это элементарно. Кому не ясно, что жизнь — борьба, и побеждает в ней во всех отношениях сильный человек. Афоризм Козьмы Пруткова — «Если хочешь быть счастливым — будь та», и означает как раз то, что за свое благополучие надо бороться самому.
Судьба для меня, как, наверное, и для многих других, почти всегда оказывалась подобной лотерейному колесу — капризной и прихотливой.
Но вот, поди ж ты, я не особенно кручинился по поводу такого вероломства судьбы-злодейки. Часто утешал себя тем, что не следовало гоняться за призраками, не вынул счастливый билет  щеголяй с пустым да и помалкивай.
Да что там говорить! Я не извлекал мощных аккордов из клавиатуры жизни, как это бывает присуще волевым, настойчивым и, применяя современный ходульный термин, — пробивным людям. Последнее качество было чуждо моей натуре еще и потому, что оно представлялось мне (и не без оснований) синонимом таких отталкивающих понятий, как наглость, бесцеремонность, откровенное  хамство. Нет, я был далек от подобных «фортиссимо» и предпочитал довольствоваться более   спокойными, некрикливыми аккордами.
Еще в детстве и юности, будучи натурой мягкой и уступчивой, с ярко выраженными склонностями к мечтательности и сентиментальности, я с годами не утратил этих качеств, хотя  беспощадная, отрезвляющая и ожесточивающая проза жизни часто требовала проявления душевных  данных, в целом-то, далеких от лиризма и сантиментов.
Говорят, характеры воспитываются. Нельзя с этим не согласиться, но больше здесь все-таки довлеет врожденность, наследственность. Сколько помню, я никогда не отличался особой лихостью, настойчивостью, твердостью и неуступчивостью. Не думаю, чтобы какое-то даже сверхквалифицированное воспитание могло изменить врожденную повышенную эмоциональность, обостренную чувствительность и возбудимость моей натуры, которые, прямо скажем, не всегда были уместными и не всегда приносили пользу. Эти качества в комплексе с чувством сострадания и участия к попавшим в беду людям (а в равной мере и животным) порою повергали меня в смятение, часто готовое завершиться слезами. При этом я совершенно далек от мысли относить подобные слабости к абсолютно отрицательным. Вряд ли всегда и всюду человечеству прржосили и прршосят больше пользы, так называемые, твердые характеры, вся твердость и воля которых в подавляющем большинстве сводятся к жестокости, бессердечию, нахрапистости и к подавлению чужой воли. И что в том хорошего, если таких людей не трогает чужая боль, если они как неодушевленные манекены глухи к чужим страданиям. Таких людей обычно не трогает и серьезная музыка, они безразличны к талантливым художественным произведениям, к кинофильмам, просто к волнующим рассказам собеседника. Не свидетельствует ли подобная твердокожесть прежде всего о черствости души человека, о его антигуманности?
Факты свидетельствуют, что многие из выдающихся корифеев культуры, приобщаясь к  подлинным шедеврам литературы и искусства, нередко приходили в состояние полнейшей душевной расслабленности и экзальтации, попросту рыдали как дети. Об этом сами неоднократно признавались  Л. Толстой, Ф. Достоевский, А. Фет, М. Горький, А. Чехов. А вот Пушкин утверждал, что он мог обливаться слезами даже над вымыслом.
Как не вспомнить в связи с этим слова Белинского о том, что «... Кто может плакать не только о чужих страданиях, но и вообще страданиях вымышленных, тот, конечно, больше человек, чем тот, кто плачет только тогда, когда его больно бьют».
Так что стыдиться расслабленности под воздействием сильных эмоций (будь то  положительных, а в равной мере и отрицательных, по-моему, никому не следует. Это закономерная реакция нормальной человеческой психики на неординарные привходящие впечатления. Но  проявляется она у людей далеко не одинаково. У тех из них, кто является носителем подлинных человеческих качеств, кто, как говорят, богат душой, эта реакция выражена более ярко, у тех же, кто во всем проявляет черствость и откровенную жестокость, кто невозмутим и равнодушен при виде людских невзгод и всегда верен лишь одному богу, — эгоистическому «Я», от того пылких эмоций и участия не ушли, он в своих душевных качествах не поднялся выше животного.
Что же касается значения в становлении характеров воспитательных факторов, то тут двузначных мнений быть не может. Конечно, роль воспитания в этом значительна. Но беда в том, что построить это воспитание с соблюдением строгих педагогических требований, облечь его в стройные действенные формы по силам далеко не каждому. Во-первых, потому, что для этого нужно обладать большими знаниями и талантом воспитателя и, во-вторых, потому, что для этого требуется еще и соответствующая благоприятная обстановка, т.к. внешние условия, среда в одном случае могут облегчать решение этой труднейшей задачи, а с другой — до крайности затруднять и просто сводить все усилия на нет.
В частности мои родители этого сделать по отношению ко мне, ни к другим детям не могли, хотя бы потому, что нас (детей) у них было «семеро по лавкам», и особыми педагогическими навыками они не обладали, а «материальное благосостояние» находилось на самом низком уровне. А уж говорить что-либо о самовоспитании в этих условиях и вообще не имеет смысла.
В последующем «школа жизни», разумеется, внесла некоторые коррективы в становление моего характера. Однако, уверен, что все самое кардинальное, что было обусловлено генетической линией, осталось как доминирующая основа его формирования.
Плохо это или хорошо — вопрос другой. Далеко не все на него дадут одинаковый, тем более положительный ответ, Но я, снова повторяю, что не сетую на то, что мне в этой области было что-то недодано природой, хотя при наличии иных качеств жизнь, возможно, могла бы сложиться более
 
удачно и сделать в ней полезного удалось бы значительно больше.
Сейчас, с высоты семидесятилетнего возраста, я отчетливо прослеживаю, как с годами менялись мои взгляды на жизнь, как менялась оценка происходящего вокруг, оценка собственного поведения. Вместе с юностью исчезли и свойственные ей категоричность и крайность суждений, отошла в прошлое склонность к гиперболизму и максимализму. Наивным стало представляться увлечение романтикой. Наступила зрелость, а вместе с ней обозначился и более трезвый взгляд на жизнь, не оставивший места для иллюзорных и неосуществимых надежд и желаний. Многие из этих желаний пришли в непримиримые противоречия с прозаической реальностью жизни. А многие не были осуществлены по тем самым субъективным причинам, о которых уже шла речь выше.
Назойливо в связи с этим напрашивался и другой вывод, что в основе жизненных успехов часто лежат такие отталкивающие человеческие качества, как лакейство, низкопоклонство, подобострастие, приспособленчество. Не последняя роль тут должна быть отведена и уже упоминавшимся низменным инстинктам, как хамство, нахальство, наглость.
Но, несмотря на что, в течение всей жизни я сохранил верность своему священному кредо: двигаться вперед только честным путем, опираясь на свои силы и способности (если, конечно, таковыми бог не обидел), пользоваться благами и принимать от общества только то, что заслужил благотворным трудом и как выражение к тебе искреннего и бескорыстного уважения.
Помню, как-то еще в юности, в разговоре с одним умным и весьма рассудительным человеком я выразил свою неудовлетворенность отсутствием у меня достаточных волевых, «пробивных» качеств, на что он с неотвратимой убежденностью заявил:
— Ерунда! По этому поводу не следует сокрушаться.
Конечно, сильная воля — это серьезный стимул к обеспечению жизненного успеха (для многих это означает удобное место под солнцем), но есть и другие качества человека, которые не в меньшей, а даже в большей степени обеспечивают его самоутверждение в обществе и, главное, определяют его ценность в социальном отношении. Среди них я бы прежде всего назвал такие как: ревностное, творческое отношение к исполняемому делу, трудолюбие, личные способности (а они имеются у каждого, хотя иногда и прозябают подспудно). Далее, это уважение к людям, общительность, образованность, общее развитие, наконец.
СПОРИТЬ с этим было трудно. Доводы верны. И тем не менее эти принципы в реальной жизни  торжествуют не всегда. Большинству людей свойственно стремление любой ценой самоутвердиться. Средства на пути к этому их абсолютно не интересуют, лишь бы «выбраться в люди», сначала в малых, а потом все в больших и больших масштабах. Они страшатся остаться незамеченными.
В различных жизненных перипетиях не раз приходилось наблюдать как иной индивидуум из числа разбитных и «смелых», в порыве обеспечить себе выгодное место под солнцем, не брезгует никакими приемами. Такие прут напролом, по поводу и без повода выскакивают напоказ, дали по физиономии — не важно, если надо — лебезят перед сильными мира сего, и, как 1-м парадоксально, но добиваются успеха. И совсем неважно, что такой вот выскочка и в деле не прыток, и на ученье туп, и, что называется, «без царя в голове», короче говора, глуп до святости, он все равно оказывается  «замеченным» влиятельной личностью и ему на пути к карьере открывается зеленая улица. А там, смотришь, и пошел человек в гору, оттирая в сторону действительно полезных людей, носителей
 
оригинальных мыслей, идей и предложений. Торжествует, таким образом, грибоедовский афоризм:  «всем глупым счастье от безумья, а умным горе от ума».
Вот так часто и получалось, что человек, поправший элементарные понятия о скромности и порядочности, шагал по жизни куда более уверенно, чем те, кто предпочитал придерживаться  правилам хорошего тона.
Не мог я спокойно и без постоянного внутреннего протеста воспринимать эту вопиющую несправедливость. Но винить приходилось не только абстрактные обстоятельства, но и себя. Из-за постоянной деликатности и опасения выглядеть нескромным, я во многом без боя уступал первенство другим, ничем не превосходящим меня по своим качествам. Но, тем не менее, вносить какие-то   изменения в это «статус-кво» не находил в себе сил и решимости.
Все сказанное, конечно, совсем не означает, что из-за такой вот своеобразной (а вместе с тем и  далеко не уникальной) своей натуры я был осужден на сплошные неудачи и всюду терпел одни лишь поражения. Нет, тот прозорливый товарищ, что еще в юности внушал лишь веру в иные, чем только волевые человеческие качества, оказался прав. Думаю, что именно благодаря всюду, куда бы ни приводила меня тернистая дорога жизни, мне неизменно удавалось быть на уровне людей, отношение к делу и результат труда которых были хоть и не слишком крикливы, но все-таки заслуживают ими одобрения, а в чем-то и подражания. Это последнее, наверное, убедительно подтверждается восемнадцатью правительственными наградами, полученными мною в течение жизни за скромный вклад в ратные и трудовые дела. Главной же наградой для меня было уважение со стороны людей, с которыми многие годы приходилось работать бок о бок и тех, которые оказывали мне доверие, избирая на те или иные выборные должности.
 Другое дело, что не во всем и не до конца сбылись мои заветные и сокровенные мечты и надежды. Что там греха таить, нередко стремительное течение жизни опережало мое продвижение вперед. Были случаи, когда я неоправданно застревал где-то на одном из заброшенных, третьестепенных полустанков жизненного пути и скользил как бы по горизонтам, довольствуясь лишь средними результатами.
 
Теперь вот, на склоне лет, все чаще «уносишься мечтой к началу жизни молодой», все сильнее  обуревают воспоминания минувшего: далекого и нелегкого детства, почти совершенно лишенной радостей юности, беспокойной и не во всем удачной зрелости... О, эти муки воспоминаний!
Порою и не хотелось бы воскрешать все прошлое, ворошить все канувшее в вечность, но «память — мой злой властелин, все будит минувшее вновь». Так восклицала мятущаяся душа поэта, когда призраки прошлого неотступно осаждали его сознание. Но подобное состояние, видимо,
 
свойственно переживать не только поэтам, но и простым смертным, кои не безразличны ко всему  содеянному и пережитому ими за годы жизни.
 Чредой тянутся минувшие события, как в киноленте мелькают знакомые лица, дорогие и  постылые тоже, но в равной степени давно, казалось бы, растаявшие во времени.
Детство, молодость!.. Как же все это было давно! Как далеки те невозвратимые дни! Все ушло в необратимую, туманную даль.
1. Детство и школьные годы
Появился я на свет в этом противоречивом, беспокойном и вечно преходящем мире в один из холодных дней января 1916 года.
Тяжелое это было время. Второй год полыхала мировая империалистическая война, несносным бременем ложась на плечи трудового народа. Его и без того нелегкая жизнь, за время войны еще более стала безрадостной, еще невыносимей. В это время на горизонте уже во всем своем грозном величии вырисовывались революционные события, ставящие своей задачей низвержения самодержавия и установления власти трудового народа, что и произошло в результате двух революций 1917 года.
Наша деревенька, совсем маленькая, но с бойким, воинственным названием Пушкарка, тесно примыкала к городу, но это не мешало ей носить на себе все характерные признаки типичной русской деревни того времени,  где основная масса крестьян материально еле-еле сводила концы с концами.
Судьбу односельчан, естественно, во всех отношениях разделяла и семья моих родителей. Они были самого простого сословия: отец — кустарь-сапожник, мать — домохозяйка, всю девическую жизнь, проведшая в услужении в доме священника.
Семья была довольно большая, хотя по тогдашнему времени и относилась к средним размерам: кроме супругов имелось четыре дочери и два сына. Я был последним, и родился, когда отцу было пятьдесят лет, а матери сорок два года. После меня у них детей уже не было.
 Как отец, так и мать, влача в детстве полунищенское существование, получили лишь начальное образование, но как тот, так и другой, будучи очень любознательными и пытливыми (особенно отец), сколько могли, продолжали совершенствовать свои знания путем самообразования. Отец много читал богословской литературы (в то время это было естественным), а также научно-популярной, что позволило ему, хотя и на дилетантском уровне, но неплохо развираться в ряде вопросов природоведения, в домашней медицине и, что  особенно любопытно, — в астрономии. Его, бывало, хлебом не корми подискутировать по всем этим вопросам. Даже простое семейное чаепитие за традиционным самоваром, с сахаром «вприкуску», часто сопровождалось  «лекциями» по астрономии, где в качестве учебно-наглядных пособий шли в ход настольная керосиновая лампа, долженствующая изображать солнце, чашки, чайник, перечницы (соответственно — Земля, Луна и прочие планеты).
Самый младший из Писаревских в таких случаях, буквально разиня рот, заворожено вслушивался в популярную речь домашнего астронома, крутя головой вправо и влево вслед за движущимися «планетами». О, как много мне дали эти первые, чем-то наивные беседы о строении вселенной! Сколько фантастических картин рисовалось в моем воспаленном мозгу! Очарованный рассказом, разжигающим и без того мою гипертрофированную любознательность, я уносился мыслью в область чего-то таинственного и, как мне казалось, непостижимого человеческим умом, особенно, когда речь шла о мироздании, о беспредельности вселенной во времени и пространстве.
Отец вообще не был лишен изобретательности и здоровой выдумки. Он почти все хозяйственные дела, кроме кухонных, исполнял сам, выступая попеременно в роли плотника, столяра, слесаря, сапожника и т.д.,   стремясь все делать добротно, аккуратно, красиво. Эти свои качества он старался привить и своим сыновьям. Основное же занятие отца было — сапожное ремесло, где он достиг тоже определенных высот и едва не увлек по этому пути своего младшего сына.
Кроме всего прочего, отец был еще превосходным домашним затейником. Он любил музыку, сам немного играл на гармошке, и, хоть не был награжден природой хорошим голосом, страстно обожал пение. В дополнение ко всему он был еще и неплохим фокусником-любителем. С каким восторгом и упоением мы, подростки, да и взрослые вместе с нами, в редкие свободные минуты «иллюзиониста» следили за его выступлениями, каждый раз поражаясь необъяснимому «волшебству». Руки его быстро совершали какие-то замысловатые пассы, то из ничего извлекая предметы, то заставляя их также загадочно исчезать в воздухе или  (что уж совсем поразительно) обнаруживаться в карманах зрителей.
Мать была олицетворением добра и кротости, носительницей бескорыстной любви и сострадания к людям и ко всему живому. Она, еще будучи девушкой-служанкой, пристрастилась к чтению художественной литературы, благо, что в доме священника ее было вдосталь (у него была богатая собственная библиотека). Читала она, правда, несколько бессистемно, все подряд, что попадало под руку, отдавая при этом больше всего предпочтения историческим романам, что в последующем позволило ей свободно и с глубоким знанием отдельных деталей и подробностей вести беседы на исторические темы. Было даже удивительно, как можно вобрать в голову с такой точностью, например, все сложнейшие родственные переплетения Дома Романовых, где среди царей, императоров, цариц, императриц, великих князей и княгинь и многочисленной придворной камарильи, что называется, черт ногу сломает.
 
Практическим выражением неподдельного альтруизма матери была ее постоянная забота о людях,   обиженных судьбой. Целиком, принимая в этой части философию Достоевского, которого она боготворила, моя мамаша всегда была готова придти на помощь всяким униженным и оскорбленным. Стоило ли после этого удивляться тому, что в нашем доме, несмотря на собственную нужду, всегда находили приют всевозможные странники, паломники и просто нищие, ищущие средств к существованию путем сбора подаяний.
Как и отец, моя мать страстно любила пение. Хорошие песни она могла слушать до бесконечности. В  награду за это судьба щедро одарила голосами и незаурядным музыкальным слухом ее трех дочерей и младшего  сына. Две мои старшие сестры (Евдокия, 1904 г.р. и Лидия, 1908 гр.) впоследствии, участвуя в церковном хоре, а потом в кружках художественной самодеятельности, овладели нотной грамотой и пели с соблюдением всех правил вокального искусства. Серьезное приобщение их к этому искусству еще более усилилось, когда сестра  Лидия стала женой хорового дирижера Лихонина С.Н. Этот последний внес некоторый вклад и в мою вокальную судьбу, правда так и не состоявшуюся. Но о моем первом приобщении к искусству настоящего пения несколько позже.
Родители мои были людьми строгих нравственных убеждений. В семье всегда считались недопустимыми ложь, клевета, зависть, мздоимство, грубость, сквернословие. Естественно, в этих условиях дети никогда не слышали нецензурной брани, а мы, сыновья (я и старший брат Серафим) не были приучены к куреву и спиртному.
В материальном отношении, при наличии лишь одного кормильца, жизнь наша особенно в детстве, не могла быть легкой. Отец кое-как изворачивался, обеспечивая всем нам прожиточный минимум. Роскоши и излишеств никогда не было, но голодными (не считая общего голодного 1921 года) мы не сидели.
 
Такие весьма и весьма скромные жизненные условия, разумеется, не могли настроить ни моих старших  сестер, ни брата на серьезную учебу и приобретение в последующем каких-то престижных специальностей.
Хотя родители, прекрасно понимая важность образования для будущих судеб детей, такое желание и вынашивали, но осуществить его, увы, не могли. Однако, пока в семье еще не было такого внушительного  количества «едоков», они обеспечили возможность двум самым старшим сестрам — Раисе и Евдокии — получить  общее среднее образование и стать служащими. Что же касается остальных «едоков», то им пришлось в этой части довольствоваться более скромными запросами. Правда, в какой-то мере, тут некоторое исключение представлял и я. Когда в 30-х годах среди населения, прежде всего, конечно, у молодежи; заметно возросла тяга к знаниям, эта благостная волна вынесла и меня, в конечном счете, на уровень среднего специального  образования, рассматриваемого в те времена для простых людей чуть ли не вершиной образованности.
В начальную школу, что располагалась в соседнем селе Выездном, я был определен в сентябре 1923 года. К этому времени мне исполнилось семь лет.
Еще до поступления в школу я научился довольно резво читать, но письмо давалось с трудом, палочки выписывались корявые, а чернила предательски скатывались с пера раньше времени, до того, как я доносил его до нужной строки, в результате чего вместо письма получалась откровенная мазня. Неплохо к этому времени я поднаторел и в счете. Но, как потом показали практические занятия в стенах «храма наук», вся эта предварительная подготовка существенной пользы не принесла.
Дело в том, что школа тогда, после революционных событий, претерпевала свое новое рождение и находилась в стадии становления; в ней еще заметно веяли старые порядки, но упорно и неотвратимо пробивало себе дорогу новое. Ветер свободы, ворвавшийся на крыльях революции во все сферы жизни и деятельности нашего общества на всех порах нес с собой и элементы анархии. Далеко не все и не так, Как нужно, понимали и воспринимали это право на свободу, право на самовыражение. Излишняя вольность в поведении детей по  отношению к старшим веяла и в стенах школы. Дисциплина была никудышной. На уроках ученики вели себя непозволительно, могли в любое время покинуть класс, нагрубить учителям, а уж, что касается взаимоотношений детей друг с другом, то здесь вообще все было подчинено произволу. В перемену, если ты не  отличаешься отменными физическими качествами и драчливым характером, лучше не выходи из класса: совершенно ни за что ни про что получишь по физиономии или, больше того, будешь избит, как тогда говорили,  до красных соплей. Особенно подходящим местом подобного рода разнузданных экзекуций считалась школьная уборная: ведь там и без того ничтожный контроль со стороны учителей за поведением школьников вообще  отсутствовал.
Отношение к учебе подавляющего большинства учащихся было пренебрежительным. В то время вопросы грамотности, образованности среди простого люда не ставились так высоко, как теперь. Не говоря уже о школьниках, большинство родителей, отдавая ребенка в школу, задавались целью привить своему чаду лишь минимальные общеобразовательные знания — научить писать, читать, считать. Для этого же достаточно было проучиться два-три года, а, если удавалось закончить первую ступень, то есть одолеть четыре класса, то это уже считалось верхом образованности. А дальше такой грамотей должен был приобщаться «к труду по дому» ил идти на фабрику, завод, абсолютно не помышляя о каком-то продолжении образования в будущем. Не  удивительно, поэтому, что и отношение детей к учебе было соответствующим такой перспективе. Многие из них   «сидели» в одном и том же классе по два и даже три года, производя во всех отношениях разлагающее действие и на тех, кто хотел учиться по-настоящему.
Такие переростки обычно в классе, да и в целом в школе, играли роль заправил-вожаков и являлись  объектом дурного подражания для всех, кто видел в них героев дня. Ну-ка, попробуй добром с таким выяснить отношения или вступить в противоборство, отстаивая свое человеческое достоинство! Тем более это было  неосуществимо для меня, избегающего всяких склок, да, кроме того, и не отличающегося отменными физическими качествами и твердостью характера. Нет, это была чуждая мне Стихия. Я никогда, ни в школьные годы, ни будучи «в парнях», ни, тем более, в зрелом возрасте не ввязывался в драки. За всю жизнь никого не ударил, и всегда сторонился батальных сцен и 5кстремальных ситуаций. А тут, вопреки моему миролюбивому настрою выпала доля на каждом шагу сталкиваться с подобными ситуациями.
Мало того, на пути следования в школу приходилось каждый раз встречаться с подростками старше по возрасту, праздно шатающимися на улицах и, конечно же, ни в каких школах не учащихся, как правило,  настроенных хулигански и беспричинно задиристых. Они, демонстрируя свое физическое превосходство, лихо
 
брали за грудки и требовали «откуп», который выражался в школьных принадлежностях: карандаши, тетради,  резинки и пр. Денег не требовали, зная, что никому из нас иметь такую «роскошь» родители не дозволяли.
Поэтому не трудно понять насколько невыносимо угнетающе действовала на меня в те далекие годы описанная обстановка, Посещение школы превратилось в настоящую пытку, что не могло не сказываться и на успехах «в покорении начальных твердынь науки».
Родители мои, в отличие от других не были безразличны к моим успехам в учебе, но, тем не менее,  вникать в мельчайшие подробности и детали этого дела не могли, просто не имели для этого времени.
А вот учительскому коллективу в этой части, безусловно, предъявить серьезный счет следовало бы. Если уж совсем устранить безобразную обстановку с дисциплиной в школе было нельзя, то хотя бы оптимально улучшить ее и создать терпимые условия для занятий детей в школе было можно.
Не нахожу я оснований для восхищений и в части педагогических качеств и методических способностей учителей того периода. Особенно бросалось в глаза не неумение, а скорее всего нежелание вести обучение с учетом индивидуальных особенностей и способностей учащихся. Огульный подход, казенщина по принципу «отзвонил и с колокольни долой» просматривалось во всем.
Поэтому и главного итога четырехклассного периода обучения — привития нам любви к знаниям,  возбуждения жгучего желания к продолжению учебы — они достичь не смогли. Ушли мы из первой ступени, не приобретя сколько-нибудь прочного фундамента для этой благородной и возвышенной цели. Не удивительно, что почти никто из нас, кроме двух-трех отпрысков тогдашней интеллигенции, продолжать учебу не захотел.
Говорить столь категорически о недостатках организации в те годы педагогического процесса в начальной школе мне позволяет то, что я тогда был непосредственным свидетелем и объектом педагогических упражнений и экспериментов сомнительного свойства, осуществляемых учителями и над собой, и над всеми другими, подобными, т.е. над теми, кто робко и неуверенно вступал в увлекательную и, вместе с тем, сложную 1 сферу разумного человеческого опыта.
Спустя два года, оказавшись в неполной средней школе под опекой и всесторонним воздействием настоящих преподавателей, учителей-наставников, я совсем по-иному воспринял мир науки, раз и навсегда пленившим меня своими увлекательными и таинственными далями. Этот факт опять-таки свидетельствовал о  том, что учебно-воспитательный уровень начальной школы, которую мне пришлось кончать, был чрезвычайно  низок.
Но как бы там ни было, а четыре класса закончены, и надо было решить вопрос о дальнейших перспективах. Моим родителям хотелось как-то более основательно и продуктивно пристроить меня к  настоящему делу, дающему специальность и твердую уверенность на жизненном пути. Речь шла о том, чтобы  самостоятельно зарабатывать средства для существования.
Такая проблема наиболее эффективно могла быть решена путем окончания профессионально-технической школы. Такая школа, стяжавшая себе хорошую славу, была в г. Арзамасе. В течение двух лет она готовила слесарей, токарей, литейщиков и кузнецов. Иметь дело в будущем с обработкой металла и с различными механизмами для меня было заманчивой идеей и потому предложение родителей я охотно принял. Но здесь меня ждала неудача. Сдав нехитрые вступительные экзамены, я предстал перед грозные очи медицинской комиссии, и был забракован по состоянию здоровья. Чтобы быть слесарем, токарем, а тем более кузнецом, надо было иметь хорошее здоровье и соответственное телосложение. Я же к тому времени не только  не обладал геркулесовским видом, но даже своим худосочным сверстникам заметно уступал в комплекции и вообще, должно быть, производил жалкое впечатление.
— Что ты какой тоненький? — удивленно промолвила врач медкомиссии, приложив руки к моим впалым бокам и созерцая мой ввалившийся живот.
— Почему тоненький, я сильный, — ответил я, пытаясь спасти себя от угрозы лишиться возможности  поступления в профтехшколу.
  Да уж какой ты сильный... Ну ладно, иди, — сказала врач, не оставляя никаких надежд на  положительное решение моей мечты.
 
Потом мне вернули заявление и отправили восвояси. Теперь мне оставалось только одно — садиться  рядом с отцом и постигать не слишком привлекательное для меня искусство сапожного ремесла.
Все мои сверстники, побросав учебу и нимало об этом не сокрушаясь, сразу же приобщились к труду. Не мудрствуя лукаво, они пошли по стопам своих отцов: ушли с головой в крестьянство, пристрастились к сапожному ремеслу и к прочим делам, воспринимая это как вполне закономерное и неизбежное явление.
 Однако моих родителей это не устраивало. Они искали иные поприща для приложения моих сил, но подходящего, к сожалению, ничего не находилось.
Так незаметно прошел год, торопливо отмерял свои шаги другой, а я все был ни в тех ни в сех.
Выше я уже отмечал, что природа, видимо в порядке компенсации за другие слабые стороны моей  персоны, отпустила мне неплохой голос. В детстве и отрочестве это был довольно высокий альт, перешедший  потом в тенор. Вот, учитывая этот оригинальный факт, родители и старшие сестры не раз поговаривали о том, что как-то надо бы приобщить меня к серьезному пению. Наиболее близким и доступным местом был тогда церковный хор. И вот, когда нашим зятем стал весьма талантливый руководитель такого хора, решение этой проблемы, казалось, напрашивалось само собой и было реальным для осуществления.
Подобное стремление моих родителей, наверное, преследовало в то время не только благородные цели приобщения меня к волшебному миру искусства, но опирались и на некоторые меркантильные расчеты: средствишек-то для содержания большой семьи явно не хватало..
Однажды, будучи у нас в гостях, зять, этот знаток музыки (и в частности песенного искусства),  соответственно настроенный родителями, пожелал проверить мои вокальные данные. Меня пригласили в комнату, где восседала компания гостей (в меру повеселевшая от уже произведенных возлияний. Зять, правда,  почти вовсе не употреблял спиртного, чем вызывал восхищение у женщин и скрытое неодобрение — у мужчин.
 — Так вот он, этот самый певец? — Бархатным баритоном проговорил зять.
Отец, стараясь набить цену моим певческим способностям, проговорил:
— У него звонкий и высокий голосишко приятного тембра. Иногда, кажется, проникает в самую душу. Да и сам он очень любит петь. Часто залезает на чердак и поет в слуховое окно, как в граммофонную трубу. А народ проходит мимо и качает головой: «Где, мол, это мальчишка или девчонка так хорошо поет?»
— А вот мы его сейчас и послушаем, — то ли с одобрением, то ли с недоверием пробаритонил дирижер.
Но петь в кругу мало знакомых людей, да еще на заказ, я всегда соглашался с боем. Поэтому не трудно  представить с какой «готовностью» на подобное предложение я отреагировал и на этот раз.
Короче говоря, петь я категорически отказался. Тогда было принято компромиссное решение: на помощь мне была мобилизована младшая из сестер Серафима. Соло, таким образов, заменялось дуэтом, хотя  моя напарница тоже была храбрее меня в этом деле не на много.
Чтобы чувствовать себя несколько раскованнее, мы забрались с ней на печку и оттуда, невидимые для  строгого глаза дирижера «выдали на гора» две-три популярные по тому времени песни.
Основной целитель наших способностей в довольно сдержанных тонах, но в целом отозвался о наших задатках положительно, а меня было решено незамедлительно направить в церковный хор, руководителем которого был этот самый зять. И это не осталось пустым разговором за чашкой чая, а все через пару-тройку дней обрело реальные формы.
От меня потребовали буквальной зубрежки нотной грамоты, нудного постижения науки сольфеджио и, конечно же, непосредственного приобщения к практическому пению (пока в полголоса) в хоре. Точнее, мне было приказано сначала лишь «прислушиваться», и местами, где есть уверенность в мелодии, подпевать.
Походив так в хор с десяток раз, опираясь на дарованный природой музыкальный слух, быстро заучил многие мелодии и стал не только подпевать, но и петь во весь голос. И надо же было случиться такому, когда я в  порыве выглядеть заметно прогрессирующим в этом деле, явным образом перестарался, Хор исполнял сложную,  с большими вариациями и мелизмами вокальную пьесу, концовкой которой являлось виртуозная, внезапно  обрывающаяся тирада. И вот, когда хор, достигнув апогея, по мановению дирижерской палочки, резко снял звучание, я в одиночестве рявкнул на всю церковь всего только один запоздалый слог. Но этого было достаточно для того, чтобы в переносном и в прямом смысле — испортить всю обедню. Эффект хорового исполнения был смазан, а я как начинающий и, казалось, преуспевающий певчий, безнадежно посрамлен. Кто-то из  профессионалов неодобрительно ткнул меня в спину, а дирижер, воззрившись на меня глазами Кощея  бессмертного, силился что-то прошипеть, но от невыразимого возмущения лишь шлепал губами, забавно и комично произнося нервическое «ба-ба-ба»... Он, видимо, испытывая бессильную злобу, никак не мог выговорить слово «балбес» или того хуже — «болван».
Этот случай явился для меня камнем преткновения во всей моей вокальной карьере. Он был для меня по истине роковым. Больше в хоре я не показался ни разу. И никакое давление, никакие репрессии со стороны   родителей положительных действий в этом отношении не возымели.
 
Но этот злополучный эпизод, разумеется, оттолкнул меня не от самого искусства, а лишь от участия в хоре, руководителем которого был болезненно пристрастный к своему делу человек, к сожалению, не сумевший по-настоящему разглядеть моей неукротимой тяги к пению и обошедшийся со мной из-за единственного нелепого курьеза столь непедагогично, Он не привлек, а грубо оттолкнул меня лишь от своей капеллы, но отнюдь не охладил моей неукротимой страсти к музыке, особенно к пению, горевшей во мне уже тогда.
Но и моя реакция на этот случай, столь эмоциональная, вряд ли была оправданной. Все-таки из-за  одного нелепого факта (с кем они не случаются?) ставить на карту серьезное приобщение к миру настоящего  искусства, к миру прекрасного было неразумно. Как знать, может быть, проявив тут неуместное упрямство, я лишил себя возможности навсегда связать свою судьбу с миром искусства. Но может это и не было уж столь  драматичным. Войти в большое искусство я все равно бы не смог — у меня просто не было для этого необходимых данных, а подвизаться где-то лишь в прихожей этого великого храма, согласитесь, честь не слишком велика, Все-таки разумнее было оставить за собой право приобщаться к искусству лишь на  любительском уровне, что я и делал потом не без успеха. В общем нельзя сказать, что тогда, в детстве, я  легкомысленно раз и навсегда повернулся спиной к миру музыки, к царству пения.
Нет, я пронес эту священную страсть через всю жизнь. Музыка, пение, да еще литература были всегда и везде моими неизменными спутниками, основными составляющими моей душевной атмосферы. Они не только дарили мне эмоциональное наслаждение, но их могучая вдохновляющая сила одновременно являлась и источником энергии в области моей трудовой деятельности.
 Все это было потом. Пока же свое отрочество я целиком посвящал таким сугубо прозаическим делам, как сапожное ремесло.
Чем бы все это, в конечном счете, завершилось, сказать трудно, не подвернись один благоприятный случай.
Осенью 1930 года товарищ мой Костя Коновалов поступил в местное (в с. Выездном) ремесленное училище с тем же сапожным уклоном. Он-то, проучившись там около месяца, и соблазнил меня последовать его примеру.
  — Там хорошо, — говорил он мне, — полдня мы занимаемся по общеобразовательным предметам, а  полдня — нас учат сапожному ремеслу. Нам каждый день в большую перемену дают по большому куску ситного (так тогда именовали белый хлеб) и по кружке сладкого чая. Пойдем, тебя тоже примут туда. Нам кроме того,   обещают выдать карточки на паек.
 Речь тут шла о пайке на хлеб, сахар и другие продукты, которые тогда без карточек достать было невозможно. Карточки же выдавались лишь рабочим и служащим. А, поскольку учащиеся-ремесленники проводили за верстаком по четыре-пять часов в день, их относили к категории рабочих-учеников и выдавали им  продовольственные карточки.
Сообщение о ситном, который мы видели разве что только по большим праздникам, да еще и о продовольственных карточках, конечно, возымели свое действие.
— А как же меня возьмут, — засомневался я, — если прошел уже месяц с начала учебного года?
— Возьмут, мы вместе с тобой сходим к директору. Я ведь знаю, ты стеснительный, а я никого не боюсь, чай по роже не ударят
Все получилось как было задумано. После родительского одобрения я под покровительством своего  друга Кости направился к директору училища, который без всяких оговорок поддержал наше намерение, и я в  тот же день остался на занятиях. Указанное училище по профилю ремесленного просуществовало лишь год, а  затем было реорганизовано в фабрично-заводскую семилетку (ФЗС), где обучение сапожному ремеслу сразу же  было отодвинуто на задний план и превратилось во второстепенный предмет, под названием «труд».  Общеобразовательные же дисциплины изучались по программам обычных школ-семилеток. Этот фактор коренным образом менял судьбу учащихся. Им теперь давались знания в объеме, вполне достаточном для последующего поступления в средние специальные учебные заведения, которых к тому времени открылось очень много. Короче говоря, к моменту окончания седьмого класса никто из нас с сапожным ремеслом свою судьбу мог уже не связывать.
Выездновская ФЗС № З (такой номер имела наша семилетка) сыграла в моей жизни, я это говорю совершенно уверенно, очень важную роль.
Эти три года были для меня во всех отношениях переломными, ведь к окончанию семилетки, учитывая двухгодичный перерыв в учебе, мне исполнилось семнадцать лет.
Учеба здесь воспринималась мною совсем иначе, чем в школе первой ступени. Это, наверное, объяснялось в какой-то мере фактором взросления, но главное все же заключалось в качестве преподавания, в близости учителей к учащимся, в интересном, а порою просто увлекательном построении учебных занятий. Например, математика в 1-4-м классах мне давалась с трудом, а здесь я полюбил этот предмет более, чем какой либо другой. Алексей Иванович Винокуров, являясь одновременно и директором школы, вел этот предмет с пристрастием, настойчиво развивая у подростков логическое мышление.
Но особенно сильное впечатление производили на нас уроки литературы и русского языка, проводимые Людмилой Аркадьевной Михайловской. Она сумела привить нам неиссякаемую любовь к книге, к родному языку, а во вне учебное время, через кружки художественной самодеятельности, — и к искусству, к музыке, Это была во всех отношениях удивительная женщина, обладавшая богатейшей эрудицией и всесторонними знаниями. Кроме указанных предметов она вела также химию, естествознание, географию.
Фантазиям и выдумкам ее, казалось, не было конца. Ее инициативе принадлежала организация выпуска в школе литературного журнала, в котором помещались лучшие сочинения учащихся, самодеятельные стихи, дружественных шаржи, карикатуры. Она же курировала работу редколлегии ученической стенгазеты, в которой под ее руководством печатались острые критические и сатирические материалы. Выход очередного номера газеты всегда ожидался с большим интересом, а кое-кем и чувством опасения, как бы не оказаться в числе других неудачников, попавших под огонь товарищеской критики за те или иные промахи в учебе или дисциплине.
А какое интересное и полезнейшее дело задумала она, организовав конкурс среди учащихся на лучшее литературное сочинение! По условиям конкурса его участнику предоставлялась полная свобода выбора темы и сюжета своего «произведения». Простор для художественного вымысла тоже был не ограничен. Нужно было лишь уложиться в объем ученической тетради.
Отобранные для конкурса сочинения выносились потом на суд читателей, а точнее — слушателей, т.к. «произведения» зачитывались на общешкольных литературных вечерах, где любой ученик мог высказать свое суждение по тому или иному сочинению, Причем, чтобы критика была свободной от предосуждений и лицеприятий, фамилии авторов до окончательного заключения жюри были засекречены. Их знала только главный устроитель конкурса — Людмила Аркадьевна.
На самом деле, как это было все увлекательно, интересно и какую громадную пользу приносило для общего развития подростка!
Помню, для подготовки такого сочинения я на многие вечера забыл все уличные игры со сверстниками, отставил в сторону все другие развлечения. Но это была вполне оправданная жертва.
Что же касается домашних условий для «литературного творчества», то у всех у нас они были тогда далеко не шикарные. Не имея возможности уединиться, я, например, садился за общесемейный обеденный стол и тут, в ожидании вдохновения, в муках рождал фразу за фразой, дерзко рискуя представить свой опус на суд общественности и перед грозные очи жюри.
 
Комната, как всегда в вечернее время скудно освещенная керосиновой лампой, обычно была полна не в меру говорливого люда, что создавало подобие взбудораженного улья. Затем начиналось чаепитие «Литератора» в это время бесцеремонно оттесняли на край стола, на его черновых набросках могли оказаться и куски хлеба, и чашки, и ложки, все могло быть подмочено и запачкано.
  Но иных условии, увы, не было.
Однако, несмотря на сложности, сочинение к установленному сроку было мною закончено. Назвал я его   «Классовый враг», что вполне отвечало тогда злобе дня: в самом разгаре была ликвидация «деревенской  буржуазии» — кулачества.
Когда на литературном вечере, после зачтения ряда сочинений и жарких прений доморощенных  «критиков», жюри лучшим сочинением определила моего «классового врага», радости моей не было конца.
Обнародовав фамилии авторов, жюри присудило мне первую премию в виде ситцевой рубашки, что по тем временам котировалось весьма высоко, т.к. с мануфактурой дело обстояло весьма туго.
Людмила Аркадьевна была и руководителем нашей художественной самодеятельности. Сколько и здесь  интересного, увлекательного и, конечно же, веселого внесла она в наше сценическое творчество! Но главное ее стремление во всей многогранной учебно-воспитательной деятельности сводилось к привитию нам неуклонного стремления к знаниям, а также другого замечательного человеческого качества — чувства прекрасного. Она   научила нас мечтать.
Был у нас в школе и хороший спортивный коллектив, которым руководил преподаватель истории АС. Фирфаров. Материальная база для этих целей была, правда, бедновата, но по тем временам и того было достаточно. Именно здесь нам по-настоящему был привит вкус к физкультуре и спорту, с которыми я и многие другие мои однокашники не расставались потом почти всю жизнь. Речь идет совсем не о том, что кто-то из нее стал чемпионом страны или, тем более, мира по тому или иному виду спорта. Нет, таких среди нас, к сожалению, не оказалось, но ведь и не это главное в спорте. Важна его массовость, активное участие в нем всего населения, и при том, независимо от возраста.
Очень важно, что параллельно с учебой в стенах семилетки нам старались привить и разнообразные   общественные навыки. Каждый из нас должен был выполнять какие-либо общественные поручения. За время учебы мне, к примеру, приходилось быть и председателем культпросветкомиссии, и членом редколлегии   стенгазеты, а в последний год и председателем ученического комитета школы (учкома).
Уж какие из нас тогда были общественные деятели, представить нетрудно, но привитие подрастающему поколению хотя бы первичных навыков к работе в общественных организациях имело существенное значение.
Помню, насколько трудно мне было вот так сразу взять на себя руководство ученическим комитетом,  сосредоточивавшим в своих руках бразды правления всей общественной работой учащихся. Не очень-то я    сначала разбирался и в функциях этого органа. Не легко мне было с моим-то миролюбивым характером  вытаскивать на заседания учкома отстающих в учебе учеников, нарушителей дисциплины и журить ты- с  незлобивым, но задевающим за живое пристрастием и огоньком.
Да, нелегко все было это исполнять, тем более, что времени еле-еле хватало и на учебу да на различные домашние дела. Но мы, особенно старшеклассники, не жалели энергии и энтузиазма, стремясь выполнять все, что нам поручалось.
Неслучайно в одном из номеров школьного литературного журнала, о котором шла речь выше, в разделе дружеских шаржей появилась однажды такое, касающееся меня стихотворное изречение:
«Хоть перегружен он отчасти,
Сережа П., наш предучком,  Частенько рвут его на части, Все терпеливо сносит он.
 Кто похвалит, а кто похаит..
Конечно, всем не угодить!
Свою работу четко ставит, И есть за что его хвалить».
Я без труда разгадал тогда, что за псевдонимом этого поэтического мадригала скрывается все та же Людмила Аркадьевна.
Думаю, что робкие шаги на поприще вот этой начальной общественной работы сыграли в дальнейшей  моей судьбе решающую роль. Моя профессиональная карьера на всю жизнь оказалась связанной с выполнением обязанностей руководителя то комсомольских, то партийных, а затем, под конец трудовой деятельности, и советских органов. Это всегда были выборные должности, где оценка работы избранного лица давалась не отдельным индивидуумом, не старшим начальником, а в основном самим коллективом. В его власти было избрать тебя вновь или, выразив недоверие, забаллотировать, отдать предпочтение другой кандидатуре. Это всегда была очень нелегкая, специфическая работа, требующая умения терпеливо убеждать, влиять и, в конечном счете, вести за собой людей, несмотря на разнообразность и удивительную непохожесть их натур,  характеров, темпераментов, их психического склада. И вот эти качества руководителя коллектива, несомненно,  закладывались уже там, в школе-семилетке. Конечно, далеко не все потом пошли по пути руководства общественными организациями, но и им участие в подобной работе в стенах ШКОлы принесло несомненную пользу.
Читая эти мои записки об учебе в школе-семилетке, некоторым может показаться, что я освещаю ее  нарочито тенденциозно, с заметной пристрастностью. Слишком уж все выглядит идеально: и в области классной и внеклассной работы, и в характеристике педагогических качеств учителей, и во многом другом. Но я совершенно далек от идеализации действительности. Не все было, разумеется, гладко, было и немало  недостатков, были и неудачные педагоги. Всем ведь известно. Что тогда общеобразовательная школа на всех уровнях (как, между прочим, и высшие и средне-специальные учебные заведения) переживала период становления, исканий, как в области структуры, так и в области методики, Взгляды на эти вопросы менялись  довольно быстро, внося в школьное дело немало пользы, но порою и неразберихи, и элементарной  дезорганизации.
Все так. Но, тем не менее, тогдашняя неполно-средняя школа давала как в количественном, так и в качественном отношении заметно больше знаний, чем дает теперешняя, даже восьмилетняя ШКОла. Может быть для нашей семилетки это объяснялось еще и тем, что все мы тогда, в период ее реорганизации, были старше на год-два теперешних учащихся шестых-седьмых классов, и потому выглядели более зрелыми и не столь инфантильными.
Но главное все же, на мой взгляд, заключалось в том благородном и бескорыстном стремлении, которое большинство педагогов проявляло в нашем обучении и воспитании, преследуя цель заложить в нас прочный фундамент подлинных человеческих качеств.
Период учебы в этой школе был для меня знаменателен и другим. Известно, что возраст в шестнадцать-семнадцать лет является переломным, когда уже возникают волнующие, тревожные вопросы о выборе жизненного пути, о своем месте в жизни, когда глубже становится взгляд на мир, на людей, на самого себя. В своих мятежных мечтах юноша пытается представить свое будущее нередко уносясь при этом в мир нереального и фантастического. Естественны для него в этот период и чувства неудовлетворенности собой,  разочарованности в возможностях осуществления заветных чаяний и надежд. Пушкин был прав, когда называл   мятежную пору юности порой «надежд и грусти нежной».
Именно в этом возрасте у молодого человека требовательно проявляется подсознательный интерес к представителям противоположного пола. Сначала этот интерес может носить расплывчатый, безадресный
 
характер — ведь вокруг столько интересных и привлекательных лиц. Но потом он перерастает в некое волнующее чувство уже только к одному человеку. Совершенно безотчетно возникает неудержимая тяга быть рядом с ним, что-то говорить, делать, а порою просто хотя бы находиться в обществе; где присутствует предмет  обостренного внимания.
  Сущность подобной целеустремленности молодого человека очень хорошо выражена в словах  известной песенки из кинофильма «Веселые ребята»: Как много девушек хороших,  Как много ласковых имен!
 Но лишь одно из них тревожит,  Унося покой и сон.
Чувство вот такой привязанности, возникшее впервые, принято называть первой любовью. Но, к   сожалению, это чувство не всегда бывает уже любовью. Чаще всего оно оказывается построенным на непрочной, иллюзорной основе. И потому, осмеливаюсь утвердить, употребление здесь слова столь  возвышенного смысла в большинстве своем оказывается неправомерным. Слишком часто — это вовсе и не любовь, а так, юношеская нераздумчивая влюбленность, которая, правда, может перейти потом в глубинное чувство самоотверженной любви, но может и не стать таковым, а исчезнуть, выветриться столь же быстро, как и  возникло. От, казалось бы, страстного увлечения, которое многие осмеливаются именовать даже любовью, ничего, кроме досадного разочарования не остается.
Нет, любовь — штука серьезная, и просто так, в дело и не в дело жонглировать этим понятием нельзя. Употребление подавляющим большинством людей к месту и не к месту этого высокого слова незаслуженно измельчило, принизило его глубокий смысл, сделало будничным, расхожим и банальным термином.
Любое мимолетное увлечение, пошлое стремление к сожительству, а порою и просто расчетливую брачную связь стало обычным называть любовью. И, поскольку священное слово любовь приклеивается в  качестве красивой этикетки на подобные связи, цена его низводится до ничтожества. А те, кому велением  судьбы пришлось сполна испить чашу всех «прелестей» такой «любви», шарахаются в другую крайность, делая опрометчивый субъективный вывод, говорят, что любви, видите ли, вообще не существует, что это лишь красивое слово, выдуманное поэтами и т.д.
А виновата вовсе и не любовь. У ней на этот счет - железное алиби. Ее здесь, в этой трагикомедии, вовсе   и не было, а был туг лишь суррогат, подделка под любовь, приукрашенная ослепляющей силой чувственного стремления. Вот ее-то, эту подделку под любовь, и нужно судить, а заодно с ней и ее носителей
Говоря о любви, надо иметь в виду, что человек как и всякий другой биологический вид обладает могучим инстинктом продолжения рода. И, если бы он не был одарен природой еще и духовными качествами, способностью мыслить, если бы он был лишен нравственности и морали, то он, в части указанного инстинкта, ни чем бы не отличался от животного.
Есть очень краткое определение сущности любви, данное В. Белинским: «Любовь есть идеальность и духовность чувственных стремлений». То есть под любовью Белинский понимал не само (и уж, по крайней мере, не главным образом) чувственное стремление как проявление его эмоций, а лишь элементы идеальности и духовности этого стремления. Именно этой способностью одухотворять и идеализировать свои эмоции, свои  чувственные стремления человек высоко возносится над своими «меньшими братьями», коренным образом отличается от любых других биологических разновидностей.
Следовательно, говорить о любви можно только тогда и в том случае, когда над чувственностью  имеется именно такая важная духовная надстройка. Она же не возникает на пустом месте.
Настоящая любовь это прежде всего духовное родство, это единство (или по крайней мере  сходство)взглядов, мировоззрений, интересов, увлечений, схожесть характеров и темпераментов вплоть до физиологической совместимости.
Это, так сказать, в идеале. В действительности же какие-то из этих доминант, составляющих основу истинной взаимности, разумеется, могут и не быть абсолютно аналогичными, т.е. возможны и неполные  совпадения этих качеств. Но такое частное и несущественное несовпадение не может доминировать над  радикальными факторами, обусловливающими прочную основу взаимных симпатий, тем более, что готовность любящих к взаимным компромиссам и вообще нейтрализует эти несовпадения.
Для вызревания вот такого прочного союза двух сердец, который по праву мог бы именоваться любовью, естественно, недостаточно одной-двух встреч или увлечений с первого взгляда. Это чувство может стать любовью лишь пройдя испытание временем, путем длительного проникновения во внутреннее содержание друг друга.
С учетом этой непреложной истины само собой напрашивается и категорическое отрицание возможности любви с первого взгляда, т.к. это утверждение лишено логического смысла. Подобная «любовь» — это всего лишь самое заурядное поверхностное увлечение, которым столь богаты многочисленные амурные истории. Это, как раз, и есть проявление того самого чувственного стремления, искусно вызывающего самообман как с той, так и с другой стороны.
Образно и очень метко на этот счет высказался классик польской литературы Б. Прус: «Когда мужчина смотрит на женщину, дьявол надевает ему розовые очки».
Несомненно, то же самое должно сказать и о женщинах, когда они, ослепленные чарами красавца-мужчины да еще его галантными манерами и обольстительными речами, взирают на него уж не через розовые, а пурпурно-красные очки. Именно в таких вот ситуациях многие и склонны предаваться самообману и разглагольствовать о любви с первого взгляда. Однако весьма скоро волшебные очки сбрасываются и наступает прозрение.
Первый взгляд, первое впечатление может лишь возбудить интерес и повышенное внимание к индивидууму. И только в том случае, если в последующем время и различные жизненные перипетии не  отвергнут этого впечатления, а даже углубят его, то все может завершиться любовью без кавычек, но это уже, понятно, не будет любовью с первого взгляда. Тот первый, интригующий взгляд в этом случае явился лишь искрой, воспламенившей чувства, но неугасимое пламя настоящей любви разгорелось значительно позже.
Все это ошибочные суждения о любви, неуместное жонглирование этим словом, как уже говорилось, идет от того самого легкомысленного увлечения, ничего общего, не имеющего с возвышенным понятием любви.
Истинная любовь, выношенная в чистом сердце, прошедшая испытания временем, это одухотворенное чувство самоотверженной привязанности, где нет места для эгоистического «я», а во всем между двумя сердцами господствует единое и неделимое «мы».
Но надо иметь в виду, что испытать такую великую истинную любовь, дано далеко не каждому. Только человек, умеющий восторгаться прекрасным, умеющий мечтать, человек обостренной эмоциональности способен на такую любовь, любовь до самоотвержения, до самопожертвования.
Те же натуры, которым свойственна духовная глухота, кои лишены возвышенных эмоций, они никогда не способны познать настоящей любви. Эти люди живут лишь при помощи грубых возбуждающих средств (водка, азартные игры, безлюбовная, а стало быть, животная сексуальность), хотя о любви и суесловят больше тех, кто имеет на это действительное право.
 
Это несколько затянувшееся «теоретическое» отступление от своего повествования я сделал, желая ввести читающего эти строки в ту лирическую атмосферу, в которой я вдруг невольно оказался, находясь еще на  школьной скамье.
Взвешивая характер своих чувств к девушке, возникших в пору розовой юности, я смею утверждать, что это было зарождение большой и настоящей любви, свободной от низменных инстинктов, от расчета, от  меркантильной выгоды, от всей прочей шелухи, т.к. в основе этих чувств лежало прежде всего глубокое духовное родство, общность интересов, взглядов, сходство характеров.
Предметом овладевшего мною чувства была моя одноклассница Лена Чикина. Она привлекала мое внимание своей обаятельной непосредственностью и простотой, покладистостью характера, добротой и веселостью, дополняемыми еще и привлекательными внешними данными. Процесс моего безоговорочного  фиаско перед чарами простой и во всем еще инфантильной девчонки ускорялся тем, что это чувство с самого начала оказалось взаимным. А человеку всегда свойственно тянуться к тому, кто во всем проявляет к нему искреннюю и бескорыстную дружбу. Все это, как раз, и несли с собою стрелы Амура, не безрезультатно летящие в мою сторону.
В классе мы сидели с ней за одним столом (вместо парт у нас были небольшие столы), ходить домой нам было по пути, мы вместе участвовали в общественной работе, в одном кружке художественной  самодеятельности, в одном спортколлективе. А в дополнение ко всему, в летние каникулы часто вместе работали в колхозе. В общем, как поется в песне: «Мы вместе с ней в одной учились школе, пахать и сеять  выезжали с ней... »
Как и всегда бывает в таких случаях, наши чувства возникли незаметно и до определенного времени развивались независимо от наших желаний и воли. В невинных отношениях двух одноклассников, казалось бы, не было ничего особенного, Внешне они вроде бы ничем не отличались от взаимоотношений с другими учениками и сверстниками. Но это было не так, Мне, например, почему-то было более приятно именно с ней, а не с другими девчонками, просто стоять рядом, перебрасываться пустяковыми фразами, а при случае и дернуть за локон волос, шутливо щипнуть, проходя мимо, как-то «невзначай» зацепить, иногда же, используя свою    склонность к юмору, заставить вдохновенно смеяться и ее. Каждый раз подобные общения вызывали какое-то неясное волнение, чего не ощущалось при общениях с другими. Нам, наивным несмышленышам, было и невдомек, что «заветных чар завороженный дым» уже царствовал над нами, что Амур уже торжествовал победу  — наши доверчивые шестнадцатилетние сердца были пронзены его пленительными стрелами.
Все, несомненно, свидетельствовало о зарождении пока еще робкой и трепетной любви.
Разумеется, я в то время был совершенно далек от попыток заниматься психологическим самоанализом  и давать оценку этому своему новому, неведомому чувству. А оно росло, все более овладевая мною, как наверное, и предметом моей симпатии.
С течением времени эта наша особая дружба, окрашенная далеко не в одни лишь товарищеские тона, стала заметной и окружающим, что дало повод для их недвусмысленных намеков и острот, смешанных с
 
простодушной иронией. Не прошли мимо этого очевидного факта даже и некоторые преподаватели. С пониманием оценивая чистоту наших невинных взаимоотношений, они как бы поощряли их. Например, руководитель ШкольноЙ художественной самодеятельности, Наша неизменная Людмила Аркадьевна, готовила для нас спаренные интермедии, в которых мы пели дуэтом сатирические частушки, ею же написанные, и лихо при этом отплясывали цыганочку. А в пьесах она преднамеренно подбирала нам роли, в той или иной мере связанные с любовной интригой.
Но вот славное, незабываемое время учебы в семилетке весной 1933 года подошла к концу. Ах, какое это было обаятельное время! Время первых и вместе с тем робких попыток приоткрыть таинственную завесу сознательной жизни. Это было начало духовного и интеллектуального становления, время первых, не всегда продуманных, порою опрометчивых увлечений, это было время первых сердечных треволнений ,.
2. Студент техникума. Приобщение к самостоятельному труду.
Итак, с общеобразовательной школой было покончено. Настал ответственейший момент выбора дальнейшего жизненного пути. Что касается продолжения учебы, то это намерение созрело еще раньше. Наши милые наставники сумели настолько укоренить эту мысль в нашем сознании, что об ином не могло быть и речи. Родители тоже разделяли это мнение. Но вот — куда, в какое специальное учебное заведение направить свои стопы — вопрос был до крайности неясен.
А жизнь между тем подсовывала один вариант за другим. Разлетелись однокашники кто куда. Наши наивные мечты с Леной продолжить и дальше учебу вместе тоже разбились в прах. Судьба властно вносила свои коррективы. Лена по чьему-то настоятельному предложению поступила в Павловский медицинский техникум. Я же, после предварительного зондажа в г. Горьком, куда меня возил отец, в силу ряда причин, а главное по мотивам отсутствия средств к проживанию на стороне, остановил свой выбор на Арзамасском тракторном техникуме.
Сказать, что мое стремление стать студентом этого техникума было слишком велико, нельзя. Желания были более возвышенные. Ведь в моем выпускном аттестате, наряду с приличными оценками по всем предметам, было записано — «проявил склонность к математике». Поэтому логично было бы поступись в тот или иной Горьковский техникум с математическим уклоном. Но, как я уже сказал, мои возможности для этого были ничтожно малы. Вот так и был брошен жребий — поступаю в Арзамасский тракторный техникум.
Предстояло сдавать вступительные экзамены по математике, физике, химии, русскому языку и литературе. Примечательно, что это был техникум, история возникновения которого была прямо связана с той самой профтехшколой, куда я безуспешно пытался поступить еще до учебы в семилетке. Сначала эта школа слилась с функционирующей в том же здании ремонтной тракторной мастерской, в результате чего образовался тракторный комбинат. Потом, в 1931 году, комбинат был реорганизован в техникум механизации и электрификации сельского хозяйства.
Поступая в этот техникум, я, таким образом, вторично осуществлял попытку соединить свою судьбу с той же кузницей технических кадров, но теперь это уже было среднее специальное учебное заведение, готовившее в течение четырех лет техников-механиков по ремонту и эксплуатации тракторов, автомобилей и сельскохозяйственных машин.
На этот раз с поступлением все обошлось благополучно. Впереди лежал четырехлетний путь долгой и далеко не легкой учебы.
В сравнении с другими этот техникум был, правда, не очень престижный, не какой-нибудь, там, индустриальный, металлургический, радиотехнический или авиационный, куда больше всего тогда тянулась молодежь. Но, как потом оказалось, он тоже был весьма солидным учебным заведением, т.к. давал широкий диапазон технических и общеобразовательных знаний. В программе обучения были такие дисциплины, как техническая механика, сопротивление материалов, термодинамика, электротехника, требующие прочных знаний высшей математики (основы которой изучались здесь же), поскольку все расчеты в этих науках были основаны на дифференциальном и интегральном исчислениях. Не удивительно, что со 11-го курса, когда началось изучение этих дисциплин из-за слабой подготовки по математике и физике, немалое количество студентов (в то время учащиеся техникумов именовались студентами) было вынуждено покинуть техникум,
Видимо по тем же причинам, да еще потому, что специальность, приобретаемая в результате окончания  техникума, была, все же сугубо мужской, постоянно требующей незаурядных физических усилий, в нашем техникуме почти совсем не было девушек. На весь техникум их насчитывалось шесть-восемь человек,
Меня, как и большинство мальчишек, влекла тогда идея тесного общения с техникой, различными  механизмами, неукротимое желание иметь дело с металлом, с его обработкой. Здесь для этого был большой простор. Имелись хорошо оборудованные лаборатории, аудитории, мастерские и цеха по металлообработке.
Начавшаяся со 11-го курса производственная практика (она велась параллельно с теоретической подготовкой) вплотную придвинула и вещественно соединила нас с будущей специальностью. Мы освоили многие операции по слесарному, токарному, кузнечному и даже литейному делу. Получили определенную практику по столярному, электромонтажному делу. На Ш-м курсе была трехмесячная летняя практика в  совхозах по ремонту и эксплуатации тракторов и сельхозмашин, на IV-M курсе — зимняя практика, тоже в совхозах, по ремонту тракторов и автомобилей. Само собой разумеется, в ходе учебы отрабатывалась и практическая работа на тракторах, автомобилях и всех сельхозмашинах. Все это способствовало приобретению студентами оптимального теоретического и практического фундамента, необходимого для последующей работы в качестве специалистов в совхозах и МТС страны.
Неотъемлемой особенностью, надо признать — не очень приятной, нашей будущей специальности было  постоянное общение с различными маслами и смазками, с добротно смазанными ими деталями машин, что уже здесь, в техникуме, неизбежно приводило к обильной пропитке наших костюмов, не говоря уже о добротном покрытии наших рук и лиц, автолами, нигролами, солидолами и прочими смазками. Кстати. Это тоже одна из причин, которая напрочь отпугивала девчат от приобретения такой специальности. Но мы мирились с этим, опираясь на мудрость пословицы: «любишь кататься — люби и саночки возить».
В какой-то мере указанные негативные стороны нашей профессии возмещались тем, что техникум  выплачивал студентам стипендию несколько выше, чем это делалось в других техникумах. Это пособие выплачивалось, как и всюду, в зависимости от успеваемости и подразделялось на минимальную, повышенную и высокую стипендию. На IV-M, выпускном, курсе они соответственно равнялись 60, 83 и 120 рублям. Высокая  стипендия выплачивалась круглым отличникам и, к тому же еще, активистам общественникам. Учитывая  исключительную сложность программы обучения, таких удачников оказывалось очень мало, не более одного на  курс, а вот на нашем курсе их и вообще не было.
Существенным стимулом к повышению успеваемости была также красочно оформленная Доска показателей учебы студентов. Она делилась на четыре горизонтальные графы, в начале которых были   нарисованы: в самом верху — стремительно летящий самолет, графой ниже — мчащийся автомобиль, еще ниже —  скачущий всадник, наконец, в самом низу — неудачник верхом на ползущей черепахе. Против этих рисунков по каждому курсу отдельно вывешивались списки студентов, стяжавших право «лететь» на самолете, «мчаться» на  автомобиле или ограничиваться менее быстрыми средствами передвижения. Результаты на доске обновлялись  ежемесячно, так, что начавший учебный год неудачно и попавший на черепаху, мог потом, поднажав на учебу, оказаться на автомобиле или даже на самолете. Конечно, не исключались эксцессы и обратного характера.
Соответственно этой символике определялся и размер стипендии. Все годы я не без труда и порою не  совсем уверенно, но довольно стабильно размещался в кабине автомобиля, обретая право на повышенную стипендию. Кому из студентов не известны превратности судьбы на поприще преодоления различных естественных и неестественных барьеров на пути «к сияющим вершинам науки»! Как говорили тогда и говоря теперь — «схватить пару» по тому или иному предмету, большого труда не составляет. Камнем преткновения для меня, например, был тогда английский язык. Худо ли, бедно ли грамматику я кое-как одолел, но произношение (это ворочание гаек во рту) мне оказалось не по силам. Благо, что наша teacher (преподавательница) оказалась милой и снисходительной, а также во всех отношениях галантной старушкой.
Может быть мои лестные отзывы об учебных заведениях как о семилетке, так и о техникуме, кому-то покажутся пристрастными и излишне идеализированными. Конечно, не все в них было положительным, и они имели немало недостатков. Но, тем не менее, по тем нелегким временам, когда все находилось в стадии становления и обновления, в стадии мучительных поисков и экспериментов, их ревностное стремление быть на высоте новых задач заслуживает одобрения. Техникум переживал тогда как бы период отроческого развития.  Ведь наш выпуск весной 1937 года был всего лишь пятым, а когда мы начали в нем учебу, то наш набор был  только третьим. Конечно же, и в организации учебы и воспитательной работы многое можно было бы сделать гораздо лучше и эффективнее. Но во всем этом техникум не накопил еще достаточного опыта. Нуждалась в расширении и обновлении учебно-материальная база, не все преподаватели отвечали требованиям специфики данного учебного заведения, некоторые из них (особенно преподаватели слесарного и токарного дела — по современному это мастера производственного обучения) не обладали необходимой теоретической подготовкой. Не всегда полноценно организовывалась производственная практика студентов в совхозах, что в последующем отрицательно сказалось на нас, уже как специалистах, лицом к лицу представших перед реальной производственной жизнью. Потому-то приобретенный нами в техникуме практический фундамент я выше и называл лишь оптимальным.
Но все же, сейчас, через призму многих лет Я оцениваю это учебное заведение не только как солидную кузницу остродефицитных по тогдашнему времени сельскохозяйственных кадров механизаторов, но и как серьезный рубеж для юношей на пути к взрослению, к становлению характеров, к обретению жизненной  самостоятельности. Правда, это было лишь начало такого пути. В дальнейшем он не был для нас, и в частности для меня, гладким, без взлетов и падений, без кризисов и драматических коллизий, но это уже были другие обширные проблемы жизни, решение которых техникум, естественно, предвосхитить не мог.
У многих из нас дальнейшая перспектива сложилась так, что нам из-за начавшейся войны пришлось прервать работу по специальности, а для меня она и вовсе прекратилась, но приобретенные знания, любовь к технике и умение обращаться с ней остались навсегда. В период службы в армии тоже постоянно приходилось иметь дело с различной техникой и механизмами, начиная с простого индивидуального оружия до танков и тяжелых артиллерийских систем. Когда же все рода войск были оснащены автомобильной техникой, то приобретенные в этой части знания тем более пригодились. Всем офицерам к тому же было вменено в обязанность знать устройство автомобилей и овладеть техникой их вождения. Для меня эти задачи уже не представляли труда.
Привитые технические навыки особенно требовались в век широкого проникновения различного рода механизмов и электротехнических приборов в быт. И, если в общении с ними, особенно в связи с необходимостью ремонта их, я никогда не ощущал затруднений, то в этой части следует отдать должное  навыкам, приобретенным в техникуме.
Техникум имел для меня немалое значение и в другом отношении. Здесь я получил возможность к еще большему приобщению к искусству. Именно тут, принимая активное участие в художественной самодеятельности. Я «дебютировал» как сольный исполнитель вокальных произведений вплоть до классических. Был у нас тогда очень способный музыкальный руководитель-энтузиаст — заведующий учебной частью техникума Б.Х. ХОДЯШеВ. Он то и увлек нас, студентов-любителей, в мир настоящего искусства. Сам он и его супруга хорошо владели рядом музыкальных инструментов, в том числе и фортепиано, так же хорошо оба пели.
В одном из студенческих концертов я исполнил тогда «Серенаду» Шуберта и неаполитанскую песенку «Скажите, девушки, подружке вашей. ..», которая тогда только что появилась и пользовалась у молодежи огромной популярностью. Ставили мы тогда и солидные пьесы, с которыми выходили и в другие учебные заведения, выезжали в села района.
Студенческий период ознаменовался для меня еще большим усилением страсти к художественной литературе. Причем, меня увлекали в ней не просто интригующие, чаще приключенческие сюжеты, а серьезные  раздумья авторов над сущностью бытия, над смыслом человеческой жизни, над тайнами мироздания. В связи с  этим особая тяга была к фантастике.
В литературе я больше, чем где-либо находил, хоть и не всегда, исчерпывающие ответы на волновавшие  меня вопросы. Считаю, что именно тогда начало по-настоящему развиваться мое самосознание, более зрелое  осмысление различных сложных жизненных событий. В мою собственную жизнь настойчиво и порою помимо  моей воли вторгались ситуации, в которых требовалось разобраться и самостоятельно определить в них свое  место. Гарантий от возможных ошибок и просчетов при этом не было никаких. Ожидать, что чей-то мудрый  указующий перст будет определять направление каждого твоего шага, тоже было бесперспективным делом.
Мне все больше и больше казалось, что я нахожусь в водовороте огромного, во многом непонятного и  загадочного мира, где миллионные массы людей, разделенные непримиримыми противоречиями, ведут неусыпную борьбу за наиболее выгодное место под солнцем.
Было ясно, что разобраться во всей этой сумятице событий, явлений, столкновений человеческих судеб можно лишь располагая необходимыми знаниями. А их пока, можно сказать, совсем еще и не было. Учась в техникуме, мы приобретали определенные знания, но это главным образом были специальные науки, основы которых были необходимы для будущей профессии. Давались, конечно, и общеобразовательные знания, но эти предметы были только до второго курса, да и то «галопом по Европе». Сейчас хотелось большего, но дальше программы не прыгнешь, и посему выход из этого следовало искать пока собственными усилиями, обратившись к источнику знаний — книгам, О том, что они действительно — кладезь знаний, я начал понимать еще в семилетке, где тяга к чтению была уже весьма ощутимой. Теперь же она усилилась, и в чтении появилось важное новое качество: читая книги, я все чаще ловил себя на желании на мгновение оторваться от текста и,  закрыв глаза, вдуматься в прочитанное, суметь до конца понять авторские мысли.
Это уже были явные порывы к мечтанию, стремление к абстрактному мышлению, к обобщению прочитанного. Стали появляться и желания поспорить с автором. Но, главное, росла неудовлетворенность  своими весьма скромными знаниями. Получался замкнутый круг: жажда знаний влекла к книге, а чтение книг,  выявляя серьезные пробелы в знаниях, взывало к их расширению.
Чтение будоражило сознание, будило мысль, пусть пока хоть и бедную, но все же самостоятельную  мысль. Подтверждалась банальная аксиома: хочешь знать — больше читай, никогда не расставайся с книгой!
А вот Дидро сказал еще сильнее: «Кто перестает читать, тот перестает мыслить».
Как это импонировало тогда моему настроению! Как укрепило и усилило тягу к чтению! Абсолютно без всякой бравады говорю, что со студенческой поры книги стали моими лучшими друзьями, оставшись таковыми  на протяжении всей жизни.
Это не значит, что у меня никогда в жизни не было иных друзей. Были, но приоритет неизменно оставался за книгами.
В те студенческие годы обилие различных жизненных впечатлений и событий, противоречивые мнения о прочитанном в книгах вызывали у меня постоянную потребность как-то по-своему интерпретировать их. Иногда меня обуревало естественное желание кому-нибудь из товарищей по учебе высказать свои мнения по этим вопросам, если нужно — поспорить, подискутировать вокруг них, но мои попытки очень редко когда вызывали у них заслуженный интерес. Высказывались иногда только поверхностные суждения и, в конечном счете, все сводилось к какому-нибудь анекдоту или плоской шутке.
Не видя со стороны их, да и со стороны других лиц, с которыми приходилось общаться вне техникума,  проявления жгучего интереса к волновавшим и назойливо осаждавшим меня вопросам, я искал хоть какого -нибудь другого выхода своим мыслям и сомнениям. Одним из таких выходов явилось ведение мною дневника,  начало которому было положено на втором курсе техникума. Конечно, это были наивные записи, далекие от логического совершенства, но они ярко свидетельствовали о мятущейся душе молодого человека.
Именно на этом этапе и по тем же причинам проявилась и страсть к стихотворчеству (кто в этом возрасте не писал стихов!). Но и это увлечение, видимо от недостатка вдохновения, а, скорее всего, таланта, не обрело нужной завершенности. Пегас разобиделся и ускакал в туманные и призрачные дали. Поэтические опыты, задавленные беспощадной прозой жизни, канули в Лету. Все трудоемкие опусы за ненадобностью были потом преданы сожжению. Такой же, несколько позднее, оказалась и судьба всех (за некоторым исключением) дневниковых записей.
Большое место в дневнике студенческого периода, как и в стихах, было отведено сердечным мотивам. Девушка, отсутствие которой я заметно ощущал, была отдалена от меня сейчас хоть и незначительным, но, тем не менее, недосягаемым расстоянием. Наши взаимоотношения держались теперь на ветхой письменной связи.  Письма, правда, отправлялись и получались регулярно, но все это, разумеется, не могло возместить утраты  личных общений,
Эти общения, окрашенные в совершенно иные, чем простая дружба, тона, возникнув еще на школьной скамье, не успели тогда по-настоящему окрепнуть. Потребовалось бы, наверное, не так уж много времени, чтобы эти чувства вызрели до устойчивой и необратимой взаимности, до безоглядного доверия. Но пока одних писем  для этого было явно недостаточно. Они лишь разжигали страсть, умножали и без того обостренную тягу друг к другу. Вместе с тем у меня они рождали неясную тревогу, опасения за сохранность наших чувств в их первозданной чистоте и непорочности. И это опасение, наверное, не было лишено оснований, так как огонь   любви успел лишь вспыхнуть, но не смог еще по-настоящему разгореться, чтобы перейти в неугасимое пламя. Вообще-то, вряд ли я все это тогда понимал именно так, но хрупкость и ненадежность только что зародившейся вешней любви интуитивно и подсознательно рождали сомнения. Писать обо всем этом ей в письмах я, разумеется, не мог, потому, что прямых признаний и откровений на этот счет вовсе еще и не было. Но ведь их и не требовалось: истинное чувство не нуждается в громких фразах, ему чужда демонстративность; клятвы и уверения — излишни; они могут даже вызвать обратный эффект. К тому же настоящую любовь выразить в словах и невозможно. Все это понимается не столько разумом, сколько сердцем. Очень верно на этот счет сказал Петрарка: «Тот, кто в состоянии выразить как он пылает, тот охвачен слабым огнем». Даже поцелуи на ранней стадии сближения, кроме биологических инстинктов, ничего иного демонстрировать не могут.
Именно поэтому я никогда не пускался в эти, так называемые, объяснения в любви, никогда не говорил о своем чувстве, не решаясь из гордости даже самому в нем признаваться. Теперь вот иногда был готов и винить себя за то, что унес в себе невысказанное, что эти мои стремления к ней сама она быть может и не смогла разглядеть по-настоящему, а мою стеснительность приняла за равнодушие. Но эти мысли быстро отбрасывались как несостоятельные. Нет, все там было предельно ясно, и никаких возвышенных, высокопарных слов не требовалось.
Мои мысли о шаткости и ненадежности нашего увлечения временами пробуждали во мне еще одно,  незнакомое мне ранее чувство — чувство ревности. Когда я хоть сколько-нибудь стал разбираться в любви и человеческих эмоциях вообще, я всегда считал и смею утверждать теперь, что неизменным спутником настоящей любви должно быть и чувство ревности. И потому, когда Белинский; развенчивая ревность, называет  ее проявлением низменных инстинктов человека, я могу согласиться с этим доводом только в том случае, когда ревность проявляется в такой отталкивающей форме, как подавление воли любимого, который предпочел нас  другому избраннику. Такая ревность аморальна, безнравственна. Однако человек, перед каким бы идеалом он ни преклонялся, не может безразлично относиться к его утрате. В противном случае его, казалось бы, возвышенные  увлечения, которыми он без сожаления жертвует, не стоят и ломаного гроша.
И я не боюсь вызвать глумливую, ехидную улыбку со стороны какого-либо чистоплюя, когда говорю, что, находясь в разлуке с любимой, наряду с жаждой быть вместе, испытывал тогда и это самое чувство  ревности Не помню, кому из поэтов принадлежат следующие слова, но готов подписаться под ними обеими руками.
Любит тот, кто безумно ревнует,  Любит тот, кто при встречах молчит, Но не тот, кто дарит поцелуи И бессчетно люблю говорит.
 Не хочу сказать, что в то время ревность моя достигли таких романтических границ, когда «снится соперник счастливый» и «тайно и грозно оружия ищет рука», но тем не менее чувство ревности в самом чистом  и благородном понимании я тогда уже испытал.
В то время у нас в техникуме каждую субботу организовывались студенческие вечера с танцами, играми и прочими развлечениями. Своих девушек, как уже было сказано, у нас было «раз-два и обчелся», в силу чего в  наш «мужской монастырь» валом валили девчата из других учебных заведений. Только я на этих вечерах танцевал мало. Не лежала у меня душа к танцам уже тогда, а позже я вообще смотрел на них с откровенным  пренебрежением. К тому же я не обладал такой лихостью, с какой другие мои сверстники расшаркивались перед   арзамасскими красавицами, приглашая их на танец. Для меня это была тяжелейшая проблема, поэтому, если я и кружился изредка в вальсе, то всегда с моим другом-однокурсником Николаем Б.
Наблюдая на таких вечерах легкий флирт своих собратьев, стеснительную ответную взаимность в этом со стороны юных представительниц прелестного пола, я мучительно представлял себе подобные же картины и там, в Павловском медтехникуме, где вот сейчас вовсю флиртует и кокетничает дама моего сердца.
Да и что там говорить! Слова известного романса Глинки «Сомнение» — «разлука уносит любовь»,  резали буквально по живому. А тут, как назло, недавно снова попало под руку «Горе от ума» Грибоедова, где слова: «Ах, тот скажи любви конец, кто на три года вдаль уедет!», окончательно довершили мои галлюцинации на тему изменчивости и непостоянства женского сердца.
С каким трепетом ожидал я тогда получения от нее письма! Каждый день бегал к почтовому ЯЩИКУ с  надеждой на приход желанной весточки, и, если ожидаемый конверт с полудетским почерком оказывался на месте, я вскрывал его как счастливый жребий своей судьбы,
Но вот предмет моей юношеской мечты приезжает на каникулы, и все надуманное отметалось в сторону. Живя почти по соседству мы имели возможность встречаться, добавляя, таким образом, новую  порцию топлива в костер, медленно, но уверенно разгорающийся в наших сердцах,
Случалось, что в эти ее приезды мы оказывались на молодежной вечеринке, проводимой в частных домах на так называемых «Общих началах» (вскладчину оплачивалась аренда помещения и игра «маэстро» местного гармониста). Эти вечеринки оставили в памяти неизгладимое впечатление Обычно здесь собиралась  молодежь скромных нравов. Тут не было принято появляться в нетрезвом состоянии. Танцы перемежались забавными играми, в чем-то уходящими своими корнями в хороводные игры.
Все это ничего общего не имело с современными «радостями» и «балдениями» на дискотеках, по существу копирующих ни что иное, как дикие пляски человекообразных обезьян из каменного века. Нет, ни буги-вуги, ни пресловутый рок-н-ролл просвещенного Запада, к счастью, еще не вторглись тогда в культурную жизнь нашей молодежи,
Вечеринки в домах организовывались в осенне-зимнее время, а летом то же самое проходило прямо на улице, в каком-либо более или менее удобном месте. Зазывалами молодежи на такие массовки были обычно ребята, владеющие тем или иным музыкальным инструментом: гармошкой, гитарой, балалайкой, мандолиной.
 Выйдешь, бывало, под вечер на улицу села и слышишь, как где-то в темнеющей дали уже звучит призывный  голос гармошки. Прямо точно по Есенину — «Дальний плач тальянки голос одинокий»..
 
И действительно, какие волнующие эмоции, какой трепет в душе возбуждал этот неудержимо манящий к себе звук! Главным образом, наверное, потому, что где-то в глубоком подсознании витала радостная мысль — «там будет она» ,
Даже сейчас, спустя много лет, когда совершенно случайно удается так же в вечернее время услышать далекий говор гармошки, все минувшее вдруг вспыхивает как пламя тлеющего костра, грустные воспоминания охватывают все твое существо.
Но в летнее время основным местом развлечений молодежи, встреч с любимыми или поиска таковых была сельская роща. Красавица липовая роща представляла собой большой массив многолетних деревьев,   пронизанный длинными широкими аллеями, заросшими по сторонам буйным кустарником сирени. Роща окаймлялась глубоким подковообразным прудом. Все, вместе взятое, напоминало старинный помещичий сад.
Здесь была построена танцплощадка и оборудовано место для показа кинофильмов. Сходилась сюда молодежь не только из села, но и из города. Несмотря на дневную усталость (большинство работало в колхозе) и ранний по утру подъем, молодежь каждый день сходилась сюда, как бы притягиваемая мощным магнитом, и  танцевала, и веселилась до полуночи.
А можно ли безразлично вспоминать те пленительные мгновения, когда молодежь, завершив танцы  вальсом-финчлом, не спеша, сначала группами, а затем и парами растекалась по сельским улицам, чтобы там, у  заветной калитки с благоговейным трепетом, не замечая течения времени, простоять до рассвета.
Каким глубоким лирическим содержанием и даже нежностью были насквозь пронизаны эти общения молодых людей, далеких от пошлости, от назойливого влияния «передовой» западной культуры, от увлечения спиртными напитками.
Смотришь сейчас иногда на уже упоминавшиеся «радения» современной молодежи, совершающей под  громоподобную какофонию первобытный ритуал танца и чувство горького сожаления овладевают тобою. Не только потому, что невозвратима юность, но и потому, что навсегда неповторимо утрачена прелесть простоты и   вместе с тем душевности, обаяния и даже целомудрия тех наших далеких непринужденных, совсем стихийно возникающих молодежных вечеринок. И еще жаль современную молодежь, которая столь бездумно  преклоняется перед растленной массовой культурой Запада, находя удовольствие в диком кривлянии и в  «балдении» под разнузданную оглушительную какофонию модерновой музыки.
Казалось бы, мы, люди старшего поколения, не знавшие в наше время современных средств пропаганды музыкальной культуры, не ведавшие что такое телевизор, вокально-инструментальный ансамбль и дискотека, должны были бы сожалеть об этом, но мы сокрушаемся о другом. Нас удручает засилье этих самых  низкопробных ВИА и дискотек, порнографических видеофильмов, которые вместо морально-нравственного формирования душ молодежи, безжалостно деформируют их, повергают молодую поросль человечества в пропасть, где господствуют аморальность, жестокость, животный секс.
А ведь юность — это действительно поистине опасный возраст. В пору юности молодой человек с  трудом освобождается от элементов детской инфантильности. Сколько опасных соблазнов возникает на его пути. Как жаден он до пылких впечатлений! Снедаемый любопытством, страстью к познанию, он склонен утрачивать чувство меры, вследствие чего совершает пагубные, опрометчивые шаги. Максималистские претензии к жизни часто без разбора бросают его в сферу острых ощущений, где неизбежно совершаются губительные и непоправимые ошибки, оставляющие потом на всю жизнь не зарастающие рубцы.
Не было, разумеется, гарантировано от различных грехопадений и наше поколение. Но в целом это была молодежь трудолюбивая, рвущаяся к знаниям, воспитанная в коллективистском духе, высокопатриотичная (в частности службу в армии считали поистине почетной обязанностью, священным долгом). Но срывы, конечно, были. Не зря кем-то из мудрых людей было сказано, что первые двадцать лет — самый трагический период в  жизни человека.
Вот и я не без издержек, не безукоризненно выдержал этот опасный период. Судьбе-злодейке угодно  было подсунуть мне каверзный жизненный эксцесс, с которым я, вопреки моим, казалось бы, самым непорочным символам веры, справился не без известных издержек. Да, судьба вручила мне чашу зелья, украшенную внешне благопристойной этикеткой.
Происшедший эксцесс явился потом причиной целого ряда негативных последствий. Именно он, вероятно, повлиял и на наши взаимоотношения с избранницей моего сердца, подругой школьных лет и первого  этапа юности, На сияющем до этого небосклоне появились черные тучи, а затем лучезарное солнце и вовсе  закатилось, казалось, навсегда. Иными словами, пламя непорочных взаимных симпатий, как в тухнущем костре,  безжалостно упало и лишь где-то глубоко внутри тлеющего пепла чуть-чуть держался слабый огонь. Но долго  ли он мог продержаться без постоянного притока животворной энергии?).
А время между тем равнодушно отмеривало свои неутомимые шаги. Вот уже незаметно остались позади 1-й, 11-й, а затем и Ш-й курсы техникума. В лето 1936 года предстояла производственная практика. Она должна была состояться в одном из совхозов РСФСР и преследовала цель более предметного приобщения будущих техников-механиков к практическому труду на социалистических полях страны. Конкретно же необходимо было последовательно выступить здесь в ролях трактористов, комбайнеров, слесарей по ремонту всех видов сельхозтехники и приобрести первичные навыки по организации производства и умелого руководства подчиненными (в будущем) рядовыми механизаторами.
Для меня и моего сокурсника Саши Ф. выпала участь провести эту практику в совхозе Симбилейский,  Дальнеконстантиновского района нашей области.
Практика была весьма продуктивной. Руководство и механик совхоза окружили нас прямо-таки  отеческим вниманием. Бытовые условия были тоже по тем временам весьма сносные. Окунувшись из сферы теоритических мудростей в жесткие, не приукрашенные ничем совхозные реалии, мы не только получили солидный заряд практической деятельности в будущей роли техников-механиков, но и как бы обрели солидность в возрастном отношении, научились такту в общении с людьми труда, некоторому искусству  нахождения с ними делового контакта.
В конце лета мы вернулись в стены техникума. Впереди маячил последний год учебы. Нас уже называли  «без пяти минут механиками», Но последний год был самым трудным, к тому же весной предстоял государственный экзамен. Надо было предельно собраться для последнего рывка на этой четырехгодичной дистанции.
Не могу не коснуться одного очень важного, можно сказать судьбоносного, для меня эпизода.
Накануне начала учебы мы большой компанией студентов отправились в городской парк. Здесь, на танцевальной площадке у меня произошла последняя, глубоко запомнившаяся и во всех отношениях роковая встреча с любимой девушкой.
Дни ее летних каникул, как и моих, подошли к концу и завтра-послезавтра она должна была уехать к месту своей тоже завершающейся учебы. Она подошла ко мне, как и раньше, порывистая, смеющаяся, радостно возбужденная, ничем, казалось бы, не проявляющая отчуждения. Но это было, наверное, только внешне.
Помню, во мне вдруг мощно вскипело нелепое, если не сказать глупое чувство самолюбия, а пожалуй. Просто сумасбродного гонора. Я хотел тем самым выразить категорическое неприятие выражения к себе какого бы то ни было сочувствия или извинения меня в несуществующей вине.
 Этот мой пресловутый демарш предопределил наступление досадной и длительной паузы в наших отношениях. Получилось точно в соответствии с мудростью той песни, где поется: «Тогда поймешь, лишь когда любовь спугнешь, даже в шутку, на минутку — не воротишь, не вернешь».
В тот вечер я вместе с ватагой ребят вскоре покинул парк.
Таким образом, так счастливо начатая нами песня любви оказалась жестоко прерванной. Образовавшаяся при этом сердечная рана теперь с течение времени сможет лишь зарубцеваться, но болезненные симптомы ее останутся навсегда, а память об этом эпизоде в парке, характерном своей абсурдность и коварными необратимыми последствиями будет преследовать меня всюду. Чрезвычайность и драматичность происшедшего мне была ясна уже тогда, хотя, естественно, я и не имел еще житейского опыта, и порою склонен был оценивать события со свойственных для юношей максималистских позиций. Проявление же того, вряд ли чем  оправданного гонора, было лишь показной бравадой, в то время как в душе сумбурно метались мятежные чувства раздражения и досады, раскаяния и собственного упрека.
 Зимняя учеба на последнем курсе до предела заполнила все мое рабочее и свободное время. Предаваться душевному самоанализу было вроде бы и недосуг, но не только была моя натура, и мучительные эмоции, рождаемые прозаической реальностью, помимо моей воли, по временам возвращали меня к происшедшему. Все это, естественно, не могло не сказаться и на учебе, хотя взятых ранее темпов я старался не снижать.
В это время в дополнение к моим личным катаклизмам и потрясениям прибавилась еще одна беда: у отца было обнаружено коварнейшее неизлечимое заболевание, не оставляющее никаких надежд на благоприятный исход. Оставалось лишь ожидать неотвратимого печального финала.
В январе 1937 года мы, группа студентов в шесть человек, выбыли на производственную практику в совхоз «Серноводский», что близ станции Кинель, Куйбышевской области. Однако месячное пребывание в совхозе мало что дало нам для практики. Возились мы в холодной мастерской по ремонту тракторов и  автомобилей. На зло нам тогда страшнейшие морозы. У нас же для работы в худом, не отапливаемом гараже не было никакой хоть сколько-нибудь теплой спецовки. Свою одежонку, с большим трудом «справленную» родителями, следовало беречь, а в процессе ремонта мы умазюкивались так, что к концу дня еле-еле узнавали друг друга. Выдали нам какие-то рваные, видавшие виды телогрейки, да и на том спасибо. В соответствии с существующим положением нам выплачивалось практикантское содержание из расчета два рубля в сутки, из которых удерживали за стирку постельного белья и за уборку помещения, в котором мы жили вместе с дежурной пожарной командой совхоза. Средств на прокорм явным образом не хватало, тем более, что в гараже нам приходилось ворочать тяжелые узлы и детали автомобилей и тракторов. За день, бывало, «наиграешься» так, что еле волочишь ноги, небо, в полном смысле слова, «казалось с овчинку». Но молодость все одолевала. Несмотря на усталость, по вечерам шли в местный клуб, библиотеку, даже приняли участие в подготовке вечера, посвященного исполнившемуся тогда столетию со дня гибели АС. Пушкина.
По возвращению с практики, наряду с занятиями, завершающими учебную программу, полным ходом начали подготовку к государственному экзамену. А экзамен предстоял серьезный; по форме и содержанию он напоминал экзамены в высших учебных заведениях. По некоторым предметам (например, сопротивление материалов. Техническая механика) приходилось защищать дипломную работу. Особую ответственность экзаменам придавало еще и то, что председателем экзаменационной комиссии был назначен представитель Министерства Совхозов РСФСР.
Но все и для всех нас свершилось благополучно. К 1 мая с госэкзаменами, а стало быть и со всей учебой в техникуме, было закончено. Каждому из нас был вручен диплом с присвоением звания техника-механика по ремонту тракторов, автомобилей и сельхозмашин.
Предстояло распределение на работу. Техникум наш был республиканского значения, поэтому и «точки» для направления молодых специалистов были разбросаны по всей Российской Федерации. В пределах возможности допускался выбор мест назначения. Мы, группа вновь испеченных механиков из пяти человек, проявив откровенную склонность к романтике, выбрали местом своей предстоящей работы самую дальнюю
 
точку, имеющуюся в разнарядке. Это был Красноярский край. Кроме меня, в группу входили: мои «закадычные» друзья Саша Федоровский и Саша Федотов, а также еще два Саши — Данилин и Кантерин,
Готовясь покинуть родные места, где, как известно, и «дым нам сладок и приятен», я, при кажущемся равнодушии, на самом деле был немало удручен. Дома оставался безнадежно больной отец и имеющая уже солидный возраст мать. Оставались сестры и брат, с которыми были, как говорится, мир да любовь. Сейчас я делал первый крупный шаг от родного порога. Отрываться от дома, от родных и близких на долгое время приходилось впервые. «Дух бродяжий», как следствие юношеской тяги к путешествиям и приключениям, тогда только что зарождался во мне и. конечно, не мог преобладать над чувствами привязанности к своим пенатам.
В эти последние дни пребывания на родной земле чувствительно томила душу и разрастающаяся пропасть во взаимоотношениях с любимым человеком. Меня продолжало неотступно преследовать чувство какой-то невосполнимой утраты, томило такое ощущение, что меня кто-то самым наглым образом обкрадывал, отнимал у меня самое сокровенное, самое заветное. Я не мог просто так, с безразличным хладнокровием оборвать связующие нас нити единения. Мне казалось неправдоподобным, чтобы чистые и искренние чувства могли так быстро, так безвозвратно исчезнуть
Нужна была встреча. Но проявить в этом инициативу мне не позволяла все та же безрассудная гордость. В последний перед отъездом вечер пошли мы с моим товарищем детства Михаилом В. в городской парк. Как всегда. Здесь гремела музыка, молодежь кружилась в вихрях вальса, и здесь, около танцплощадки, я увидел «ее». С нелепой надменностью сделал вид, что не замечаю, а Михаил с наивной простотой (он знал о нашем конфликте) шепчет мне: «Вон она с подругой, давай подойдем.. Но я предложил другой вариант: написать ей записку и, использовав его как почтальона, передать послание адресату. Но рандеву не состоялось, записка с просьбой о встрече так и осталась лежать в кармане. Отправитель не смог переломить чувства ложного самолюбия.
Жребий, таким образом, был брошен необходимое объяснение не состоялось, а преграда,  образовавшаяся между нами, лишь возросла. Все безжалостно предавалось праху и впереди не оставалось никаких надежд на возврат утраченного. На душу опустилась какая-то вязкая мгла, в которой беспомощно метались только призраки моих вешних мечтаний..
В начале июня четыре мушкетера и Д’Артаньян (четыре Александра и один Сергей), полные рыцарских   намерений и патриотических помыслов, оказались в поезде дальнего следования Москва-Новосибирск.
Путь предстоял большой и для каждого из нас полный тревожной неизвестности.
До отъезда мы месяц отдыхали, а теперь перед нами маячило многодневное и довольно изнурительное путешествие по матушке-России и ее достопочтенной дочери — Сибири.
Поезд мчал искателей приключений в тридевятое царство, в тридесятое государство; он нес их в неизвестность, туда, где бушевал беспокойный и яростный мир бытия.
До места назначения (г. Красноярск) в общем итоге добрались в течение восьми дней. Не безынтересно было наблюдать из окна вагона за проплывающими мимо бескрайними просторами Сибири, за ее, то бесконечными лесами, то стой же беспредельными равнинами и полями. Была пересечена масса рек, в том числе таких полноводных и могучих как Иртыш и Обь.
В Красноярске, в краевом управлении совхозов, получили направление в г. Минусинск, до которого ехали на пароходе по сказочно красивому Енисею. В течение двух суток, пока добирались до Минусинска, мы буквально не покидали палубы. Крутые, скалистые берега местами с обеих сторон высоко поднимались стеной, оставляя видимым только небо. Казалось, что пароход медленно движется внутри какой-то гигантской посудины. Но вот берега, как бы раздвигаясь, отходили в стороны, становились несколько пологими, усиливая  тем самым впечатление могучей первозданности этой реки. Несмотря на скалистый характер берегов, они местами были обильно покрыты хвойной растительностью. Невольно вспоминались восторженные отзывы о могучем Енисее, высказанные АП. Чеховым. В своих записках о путешествии по Сибири при следовании на о. Сахалин он замечал: «... в своей жизни я не видел реки великолепнее Енисея»
Но вот мы и в Минусинске. По тогдашним временам он представлял собою город весьма заурядного вида с преобладанием одноэтажных построек с пыльным летом и заснеженными зимой улицами.
Далее пути романтиков расходились. Каждый из нас получил здесь назначение в определенный совхоз.
Сложились мы скудными гривенниками из выданных нам еще в техникуме «подъемных», купили пару бутылок плодово-ягодного вина, чокнулись на прощанье, по-братски обнялись и расстались — с кем-то навсегда, а с кем-то на долгие годы. Жизнь делала очередной замысловатый зигзаг.
Местом моего назначения был совхоз «Овцевод», расположенный в 25 км к востоку от Минусинска.
Минусинская земля — это юг Красноярского края. Клима1здесь континентальный, с резкими перепадами температур (летом +300, а зимой — до -45 0). За теплое и плодородное лето Минусинский регион Сибири, расположенный в своеобразной котловине, окруженной гористой местностью, иногда называют Сибирской  Швейцарией. Здесь могут вызревать на удивление для Сибири великолепные арбузы и дыни. Совхозные владения для жителя европейской части кажутся бескрайними. Тут масса и плодородных земель, и обширных, богатых своим разнотравьем лугов, и, конечно лесов. Например, совхоз, в котором мне предстояло работать и жить, кроме центральной усадьбы имел четыре отделения (здесь они из-за овцеводческого направления именовались фермами), разбросанных на расстояние от 8 до 50 км. За день их при тогдашних средствах  передвижения (преимущественно конных) объехать было невозможно. Это и не удивительно. Сибирь вообще богата плодородными землями, а совхозные владения могли быть еще более обширными.
На пути к фермам дорога шла не только полями и лугами, но и лесом, самой настоящей красавицей  тайгой. Летом совершать подобное турне — было одно удовольствие, но зимой — не только трудно, но и не безопасно. Не безопасно не потому, что можешь нарваться на голодного зверя, и из-за жгучего мороза, из-за непогоды.
Одна из ферм (самая отдаленная) находилась в стороне села Шушенское (теперь уже рабочий поселок), где когда-то в начале века находился в ссылке Ленин. Да, Минусинск и его окрестности были одними из самых классических мест ссылки как политических, так и уголовных, преследуемых царским правительством, лиц. Вот здесь-то, в этих краях, мне и предстояло приобщиться к сугубо самостоятельной жизни, найти себя в этом изменчивом и превратном мире.
Нельзя сказать, чтобы я, направляясь к месту службы, ждал какого-то особого, помпезного приема, но все же лелеял себя надеждой, что этот прием хоть сколько-нибудь будет соответствовать официальным положениям о создании минимума условий для молодого специалиста. Реальность же оказалась весьма безрадостной.
Несмотря на большую нехватку в совхозе квалифицированных кадров механизаторов, на молодого, пусть еще не имеющего пока опыта практической работы, но потенциально обладающего для этого необходимыми данными и качествами, посмотрели свысока и без должного доверия. Меня сходу на все лето отправили на самую отдаленную совхозную ферму, и, как потом оказалось, без всякой цели и надобности: лишь бы только «воткнуть» на любую должность и тем самым отделаться от меня.
Благородные мечты мои — целиком отдаться облюбованному делу, с головой уйти в работу и тем обрести возможность для роста и совершенствования в избранной профессии — разбились в прах. Я с горькой иронией воспринимал свои незадачливые приобщения к практической работе. Чувство досады, обиды и законного возмущения поднималось во мне все ощутимее. Все должности от бригадиров тракторных бригад до главного механика совхоза занимали люди без специального образования, без малейшего знания теории этого дела, то есть «сухие» практики. Это была категория людей, которые не хотели уступать насиженных мест,  откровенно пренебрежительно, насмешливо и даже враждебно относились к молодым специалистам.
И так было не только среди механизаторов, но и среди других специалистов совхоза. Вчерашние студенты — молодые агрономы, зоотехники, волею судеб, как и я, заброшенные в этот совхоз, подвергались  такой же участи. Это сближало нас и в какой-то мере помогало нам объединенными усилиями вести борьбу с  указанной косностью. Но наши победы в этой борьбе были невелики,
Я понимал, что ходу мне здесь не будет. Будь я несколько понахрапистей и понахальней может быть и  выдержал бы это своеобразное испытание, но излишняя скромность и мягкость натуры были плохими союзниками в этой борьбе. И я стал искать возможностей как-то из совхоза ретироваться. Но сделать это было  непросто. И, прежде всего, потому, что окончивший техникум, должен был отработать по направлению не менее  трех лет.
Уйти из совхоза побуждали не только причины производственного, но и бытового и культурного характера. Во-первых, я не имел вообще никакого жилья и обретался в вагончике на полевом стане, где на период сенокоса размещался тракторный отряд. Во-вторых, я абсолютно лишен был хоть какого-нибудь культурного отдыха, а, главное, — возможности общаться с литературой, Правда, с последним, учитывая сезонный характер работ, еще можно было и мириться, но вот с описанным «приобщением» к производственной деятельности мириться было нельзя. Однако практическое осуществление мысли об увольнении из совхоза требовало времени и подходящих ситуаций. Пока же приходилось как-то все эти неудобства сносить.
Но тут, как раз, блеснул свет в ночи.. , Через два месяца моя роль в хозяйстве неожиданно благоприятно изменилась. В совхоз поступили сельхозмашины последних выпусков, в том числе новейшая большегабаритная зерносушильная установка, в конструкции которой никто из местных «светил-механизаторов» не разбирался.  Монтаж ее был поручен мне. Возможность заняться интересной самостоятельной работой вдохновила меня, и мы в короткий срок (началась уже уборка хлебов и сушилка была крайне нужна) с группой выделенных в мое распоряжение пятерых слесарей-комсомольцев смонтировали агрегат, внеся при этом в его конструкцию ряд рационализаторских изменений. Благодаря придуманному мною деревянному пьедесталу, все сооружение  взметнулось на высоту двенадцать метров, так, что теперь автомобили для приема сухого зерна могли   подъезжать прямо под сушилку, что не было предусмотрено конструкцией. Технологией сушки предусматривалась механическая система загрузки и выгрузки зерна, циркуляция горячего воздуха с помощью мощных вентиляторов (воздух подогревался в специальной топке) — все это приводилось в движение от  двигателя-дизеля.
Используя энергетические возможности двигателя, я обеспечил механической тягой и ручные зерноочистительные машины (сортировки, веялки). Словом, молодому технику-механику был дан простор для  инициативы и рационализации. Казалось бы, начальству нельзя было не заметить и по достоинству не оценить рвения молодого специалиста, но... как только закончился сушильный сезон, в конце октября меня перевели на  центральную усадьбу совхоза, где подчинили самоучке автомеханику, который не находил для меня иной работы, кроме как мелкие слесарные операции по ремонту тракторов и автомобилей. Да еще частых посылок в командировки «по выбиванию» дефицитных автотракторных запасных частей. Все это снова было не по мне. Я хотел настоящего дела, в котором был бы виден результат моего труда, результат творческой мысли. Моя работа в совхозе была первым приобщением к самостоятельной трудовой жизни, здесь я впервые во всех деталях ознакомился с сущностью понятия — трудовой коллектив. Как то, так и другое вызвало у меня противоречивые впечатления. В одном случае я наблюдал организованность и относительный порядок, в другом — били в глаза расхлябанность, дезорганизация, слабая сплоченность коллектива. Особенно удручала недисциплинированность работающих, большая текучесть кадров. Такие же противоречивые впечатления производили и люди, с которыми приходилось общаться по работе. Одни из них являли образец отношения к труду, отличались знанием дела, безукоризненно вели себя в быту. Но, увы, таких оказывалось очень мало. Значительно преобладали те, кто не внушал уважения, наоборот, вызывал чувство неприязни и даже брезгливости. Преимущественно это была категория людей зараженная приспособленчеством, тщеславием и стяжательством.
В то время для большинства наших людей, как для рядового, так и для руководящего состава, еще не были характерны такие отталкивающие качества, как карьеризм, погоня за престижной и денежной должностью, еще не имело такого всеобъемлющего масштаба нездоровое стремление к обогащению, к приобретательству, еще не столь назойливо, как ныне, бросалось в глаза бесстыдное взяточничество. И тем не менее все это, как унаследованное из ПРОШЛОГО имело место уже и тогда. И носителями этих явлений, уродливых и несвойственных для нашего нового общества, были люди в основном старшего поколения.
Все эти люди, с их отвратительными качествами, далекими от утверждавшихся новых моральнонравственных норм, были абсолютно чужды моему духу. Все-таки и в семье, и в школе, и в техникуме, в комсомоле нас воспитывали в ином направлении. Обладателей таких наклонностей, абсолютно не приемлемых в нашей действительности, я не переносил и всячески избегал с ними общений.
Особенно отвратительны были мне люди недалекие, бесталанные, но сумевшие с помощью различных нечестных и нечистых средств пробиться к руководящим постам и кроме делячества да самолюбования ничего делу не давать. Вместо знаний и способностей многие из них блистали только хамством, нахальством да самодурством.
И поскольку моя трудовая и творческая карьера тогда только что начиналась, эта парадоксальная, несправедливая реальность просто удручала, загоняла в тупик. «как же, — думал я — с моими-то взглядами, с  пониманиями человеческих ценностей, да еще с моим характером можно жить в подобной среде, как же рассчитывать на успех?»
В связи с этим вспоминались слова одного из героев раннего рассказа Горького «Дружки»: «Для того, что бы побеждать в борьбе за существование, человек должен иметь или много ума или сердце зверя». Писатель, конечно, имел в виду классический принцип морали эксплуататорского общества. Но в какой-то мере, казалось мне тогда, этот принцип мог действовать еще и в наших условиях.
Исходя из этого, я считал возможным рассуждать так: «Сердцем зверя я не обладаю, за что благодарю судьбу, что же касается ума, то это понятие не статическое, сегодня его маловато, завтра будет больше, следовательно, надо его наживать, надо не скупиться на приобретение знаний».
Однако, в создавшихся условиях на это последнее шансов было мало. О продолжении учебы в высшем учебном заведении до окончания трехлетней отработки в роли техника-механика не могло быть и речи. Оставалось, разве что, самообразование. Но текучка заедала, безрадостная совхозная обстановка неотвратимо засасывала, и приходилось отставлять в сторону мысли о перспективах, больше жить сегодняшним днем.
Мое пребывание в совхозе омрачалось еще и тем, что молодежное окружение не отличалось сколько-нибудь возвышенными запросами. Такой антураж не только не мог скрасить досуга, но, наоборот, порою повергал в отчаяние, рождая чувство безысходности. Имелся здесь, правда, клуб, но руководитель его был явно не на своем месте: ни общим развитием, ни увлеченностью культурно-просветительной деятельностью он не отличался. Поэтому неудивительно, что излюбленным досугом местной молодежи были надомные вечеринки с горячительными напитками и закуской, организуемые вскладчину у какого-либо гостеприимного хозяина или хозяйки.
Побывав на таких «капустниках» раз-другой, насмотревшись на нетрезвые оргии и циничную развязность молодежи, в них участвующей, я попытался дать им несколько иное направление. Центральное место в наших посиделках теперь стала занимать песня. Пели в основном песни местного, сибирского фольклора, своеобразные по своей кантилене, плавной напевности, как правило, окрашенной значительной долей грусти и печали. Это было неудивительно, ведь все их местные песни выражали настроения не так уж давно влачивших здесь свою горькую долю каторжан, бродяг и кандальников. Эти песни мне нравились. Что поделаешь, никогда я не отдавал предпочтение слишком игривым, разухабистым, а то и разнузданным песням и пляскам! Уже тогда, и это, наверное, естественно, меня больше привлекали грустные, минорные, но не надрывные мелодии. Они как-то больше соответствовали моему душевному настрою.
Но вот после коллективного песнопения я вооружался гитарой, и наступал период для иного песенного жанра. Я пел свои любимые «Скажите, девушки.. .», «Ты смотри никому не рассказывай», «Узор судьбы», «Они стоят на корабле у борта» и другие.
Воспринимались они всегда с неизменным интересом и нескрываемыми эмоциями. А мне это доставляло особое удовольствие. Кажется, нет для человека большей радости, как заставить людей, внимающих  твоему пению, забыть свои большие и малые заботы, свои печали, заставить вместе с тобой переживать  воспеваемые чувства, вынудить их о чем-то задуматься или просто, на мгновение поддавшись чарующей мелодии, погрузиться, что называется, в мир иной..
 . Затем танцевали под патефон, прокручивая ходовые тогда вальсы, танго и фокстроты. Никогда не забыть МУЗЫКИ танго «Брызги шампанского», «Дождь идет», «Полночь» и других!
Однажды в нашей компании оказался молодой, неженатый мужчина лет этак двадцати шести. Он прекрасно владел гитарой, недурно пел (у него был баритон), был увлекательным рассказчиком, мгновенно трансформирующимся из одного персонажа в другой. Местные ребята его хорошо знали, он временно уезжал куда-то на сторону, а я с ним быстро сошелся, нас роднили одни и те же увлечения, Его тоже звали Сергеем. Поэтому нас так и именовали потом спарено — Сережи. Мы много пели с ним, аккомпанируя себе на двух гитарах. Потом под две гитары пела и вся компания.
Молодежь, подчиняясь этому духу наших вечеринок, преобразилась, перестала много пить, не  допускала вульгаризма и развязности.
Потом мы с Сергеем всех их привлекли к активному участию в художественной самодеятельности. Он  оказался, как и следовало ожидать, еще и способным режиссером. Ставили мы пьесы с большим подъемом и не без успеха у зрителей. Выступали и с эстрадными номерами.
Все это несколько скрашивало тогдашнее мое существование, но совершенно заглушить какую-то неясную тревогу, постоянно осаждавшую мою душу, не могло, Эго свое настроение я поверял бумаге. Дневник   мой полнился впечатлениями. Восторженный тон его сменялся удрученностью, все меньше и меньше  становилось юношеских максималистских, вычурных рассуждений, меньше витаний в облаках, больше уравновешенности, зрелости или, выражаясь образно, большей заземленности. Словом, проза жизни шлифовала характер, взгляды, интерпретацию событий.
Дневник этих дней, несомненно, отражал и лирико-сердечные мотивы. Они неизменно вращались вокруг объекта моей первой любви, надежда на возрождение которой становилась все более иллюзорной.
Уезжая в Сибирь, я забрал с собой все письма, написанные ею еще в бытность студенткой. Тогда же мы  обменялись и фотокарточками. Иногда я перечитывал эти полудетские изречения и не без трепета всматривался в знакомые черты на фотографии. Оставалось только эта, последняя ветхая связь с моими совсем еще не далеко ушедшими, но уже недосягаемыми увлечениями. А вскоре я был лишен и этой возможности: в одну из моих командировок у меня из чемодана, стоявшего под койкой (тут содержалось все мое нехитрое «хозяйство»), чьей-то подлой рукой были выкрадены небольшие накопления денег, а вместе с ними все письма и фотография девушки. «Сработал» это кто-то из соседей по комнате. Гнались, конечно, за деньгами, и я по простоте душевной все ожидал, что письма и фото мне подбросят, но, увы, у подлецов благородства не ищи.. Денег мне  было не очень жаль, а вот письма и фото были утратой невосполнимой. Рвались, таким образом, последние   связующие нити с тем, что было дорого, что продолжало жить в мятущейся душе. Теперь оставались только  одни воспоминания, а они — лишь робкий, хотя и волнующий отблеск минувшего. Ведь в прошлом уже ничего нельзя изменить, к нему ничего нельзя прибавить.
Нельзя сказать, что здесь, в совхозе, и вообще на Минусинской земле, не было никаких условий для новых увлечений. Были, конечно, но именно только увлечения, которые мимолетно возникали и быстро исчезали, просто потому, что, испытав когда-то чувство настоящей любви, я ко всему остальному относился как к фальшивой подделке, эфемерному развлечению, не затрагивающему сердца.
Я несколько раз порывался написать своему другу по школьной скамье, носящему благозвучное имя Лена, но все та же наивная гордость и отчасти опасения остаться без ответа, удерживали от этого. К тому же и окружающая действительность вселяла сомнение в возможность получения какого-либо отклика. Я немало наблюдал как легко влюбляются девушки в ребят, а затем, стоит им куда-то выехать из этих мест (например, на военную службу) как от так называемой горячей и самозабвенной девичьей любви не остается и следа. Мир полон множества различных соблазнов, а образ привлекательного парня да еще достаточно нахрапистого и бесцеремонного, среди таких соблазнов становится особенно мощным и неотвратимым. Тем более в моем случае рассчитывать на участие и взаимность после вторгшейся в наши сердечные дела химеры недоверия, гарантия была весьма шаткой. Потому-то я и предпочитал пока к этому больному вопросу не прикасаться.
Между тем моя неудовлетворенность работой в совхозе с каждым днем все возрастала и, наконец, завершилась подачей заявления об увольнении. В конце января 1938 года я получил согласие администрации и, предвкушая скорое возвращение на родину, предстал перед руководством Минусинского райкома ВЛКСМ с просьбой о снятии меня с комсомольского учета.
Но тут я столкнулся с совсем иными взглядами на ценность молодых механизаторских кадров в отдаленных районах страны. РК комсомола отказал в снятии с учета и, поскольку я настаивал на этом, направил меня для большего убеждения в нецелесообразности проявленного мною намерения, к секретарю райкома партии. Тот не стал расточать многословия, а прямо сказал:
— Кадры в Красноярском крае нужны вот так, — он сделал выразительный жест по горлу, — а ты, член Ленинского комсомола удираешь поближе к центру. Сегодня на заседании бюро РК ВКП(б) твоя кандидатура будет утверждаться на должность помощника директора по политчасти школы трактористов и комбайнеров, будь к 18-00 без опоздания! — посмотрел на мое лицо, видимо полное немалого изумления и растерянности, и улыбаясь, добавил, — не пугайся, все будет в порядке, не боги горшки обжигают... »
А вечером вопрос о моем новом назначении был решен без возражений.
Так я из механика в мгновение ока превратился в политработника. Тогда я, естественно, не мог предположить, что это скоропалительное назначение перевернет и предопределит всю мою дальнейшую трудовую деятельность.
Теперь, в новом качестве, нужно было заново постигать азы абсолютно загадочной для меня профессии. Но я, будучи вдохновленным секретарем райкома ВКП(б), не особенно страшился своей новой роли. В дуле же я был больше всего доволен тем, что избавился от постоянной неопределенности в пресловутом совхозе, с его недалеким, незадачливым начальством.
Начало в новой должности было положено в целом довольно удачно. Директор и преподавательский коллектив приняли меня с пониманием, и участливо стремились помочь мне войти в курс дела. Я, кажется, довольно быстро нащупал важнейшие точки соприкосновения политико-воспитательной работы с учебным процессом и непосредственно с учащимися школы. Надо признать, что изначальные навыки организационной и культурно-массовой работы, полученные мною в стенах семилетней школы, а затем активное участие в такой же работе в техникуме и совхозе, сыграли теперь для меня положительную ролы Кроме прочего, РК ВЛКСМ утвердил меня пропагандистом в одну из комсомольских организаций школ-десятилеток города. Изучались история ВКП(б), и мне немало пришлось затратить труда для подготовки и проведения занятий.
За дело в роли помощника директора школы механизаторов я взялся с энтузиазмом и, кажется, оно мне начинало нравиться, но, спустя всего три месяца я был призван на действительную службу в Красную Армию.
З. Действительная служба в армии.
Знал ли и понимал ли я тогда, что призыв в армию окажется коренным поворотным пунктом на моем жизненном пути, что теперь на долгие годы судьба моя будет связана с армейской службой, к чему я вовсе никогда и не стремился? Вот и попробуй после этого проявлять волю и попытайся подчинить себе судьбу, встань-ка в позу перед сложной альтернативой выбора наиболее удачной и желаемой жизненной стези!
Все разворачивалось стремительно. 2-го мая — я на призывном пункте военкомата. И вот уже в воротах поставлен часовой, выйти в город уже можно только по специальному разрешению и то только в силу крайней необходимости. Это было первое гнетущее чувство и впечатление от обрушившегося на нас, призывников, порядка, ограничивающего свободу действий. Помню, меня это обстоятельство особенно обескуражило Только теперь стала понятна свобода действий, самостоятельности, возможности управлять собой, своими желаниями. Человеку. Видимо, иногда полезно побыть в условиях ограничения свободы, чтобы в полной мере ощутить ее вкус. Ведь не зря свидетельствует народная мудрость: только тогда вещи цену узнаешь, когда ее потеряешь. И вот цена святой свободы и благостной независимости теперь мне стала вполне ощутимой. Потом, когда я сполна вкушу всю «прелесть» армейского режима, все это станет тем более понятным и ясным. Теперь же это было лишь первым впечатлением, всего лишь первым снегом на голову.
 Во дворе стояли и сидели, примостившись кто где смог, группки новобранцев и безмятежно вели непринужденный говор. Раздавались шутки, смех, кто-то кого-то разыгрывал, делая недвусмысленные намеки на «покинутую» жену, кто-то закусывал, доставая нехитрый домашний провиант из утлых узелков.
Мне почему-то было не до разговоров, не до шуток и, тем более, не до смеха- К тому же для этой праздности не так уж много было времени. Уж не знаю насколько это вызывалось необходимостью, но зачем-то  без конца строили и как стадо животных или неодушевленные предметы пересчитывали. Затем устраивали перекличку, требуя при оглашении фамилии отзываться четко и громко гордым «Я»!
Затем нас на путь следования к месту службы разбили на отделения и взводы. Мне выпала честь быть облеченным временными правами командира отделения. И я теперь должен был не только безоговорочно подчиняться старшим, но и в какой-то мере повелевать переданными под мою опеку десятью новобранцами.
Боже, как эта миссия противоречила всему моему складу, всем моим убеждениям и взглядам! Но в данном случае все это носило лишь номинальный характер. Все мы по-прежнему оставались равными друг другу, и нас нерасторжимо уравнивало общее наименование — призывник. Это последнее до одевания военной формы было переходным от гражданина к красноармейцу
 Темнело. Наконец построения прекратились. Было разрешено, не раздеваясь лечь на досчатые нары и отдыхать.
Все улеглись, положив под головы свои скромные пожитки — чемоданы и котомки. Но сон после всех треволнений, из-за предчувствий неизвестного и из-за необычности всей обстановки, не шел. Кто-то на всю казарму громко разговаривал, живописуя картины прощания с родней, кто-то переругивался, не стесняясь употреблять крепкие словечки, кто-то хохотал, слушая россказни неугомонного весельчака, а кто-то ко всему безучастный, лежал на спине, закинув руки. За голову и устремив широко раскрытые глаза в потолок, думал.
О чем мы могли тогда думать? Ну, что страшного отслужить пару лет в армии? Некоторые даже шли в нее с нескрываемым удовольствием. Правда, труднее было семейным. Многие только что поженились и оставляя молодых жен на попечение родителей, имели, наверное, основание опасаться за сохранение брачных уз подругами жизни в чистоте и непорочности.
Еще будучи в совхозе, когда осенью 1937 года возник вопрос о призыве, я воспринял его как возможность к избавлению от постылой обстановки, в которую попал, «как кур в ощип». Помню, тогда в разговоре с секретарем комитета комсомола совхоза, который уже отслужил в армии, я с восторгом отозвался о предстоящем призыве. Он с дружеской доверительностью тогда мне поведал:
— Служба в армии, конечно, почетное, благородное дело. Для тебя, с твоей дисциплинированностью, исполнительностью и активностью она не покажется трудной. Там тебя, уверен, будут ценить. Но в целом это все же нерациональная потеря двух лет жизни, когда ты бы мог значительно шагнуть вперед и в образовании и в работе.
Теперь, обретя, вроде бы, неплохое положение (хорошая должность, уважение сотрудников, обещающая перспектива и пр.), предстоящая служба в армии, как «журавль в небе», не сулила никаких надежд. Но изменить что-либо для меня, разумеется, было уже невозможно.
 Наконец говор постепенно смолк, послышалось чуть слышное посапывание, перешедшее потом в разноголосый храп.
Но я все не спал. Сегодня утром, когда я прибыл на призывной пункт, я видел массу провожающих: жен, матерей, отцов, друзей, невест и прочих. Меня провожать было некому. Родня была далеко ,настоящих друзей за три месяца проживания в Минусинске, я еще не успел приобрести, невест тем более не было. Грустновато мне было, но что ж поделаешь, коль так сложилась ситуация.
Часам к двенадцати ночи я, должно быть, все же задремал. Разбудил меня громоподобный возглас: Подъем! Затем, когда тела зашевелились, закашляли, засморкались, начали вполголоса переговариваться,  последовала новая, столь же энергичная команда:
— Выходи строиться с вещами!
Теперь возня еще более усилилась. Кто-то зачертыхался, кто-то откровенно выразил свое неудовольствие:
— Куда в такую рань подняли, еще двух нет!
— Разговорчики, — вразумил все тот же громоподобный бас.
В полутьме маячила какая-то фигура, облаченная в форму военнослужащего, Было ясно, что мы имеем дело с человеком, которому наши судьбы на какое-то время будут безраздельно подчинены и, потому, следует ему безоговорочно подчиняться.
Вышли во двор, слабо освещенный парой тусклых электроламп. Построились. Командир объявил:
— Во время движения соблюдать тишину. Разговоры запрещаются!
По команде сопровождающего колонна нестройным шагом вывалила за ворота. Куда повели, с какой целью, на какое расстояние — все держалось в тайне.
В сравнении с другими я был в наиболее невыгодном положении. Если у других в руках был лишь небольшой узелок с харчами и меной белья или, в крайнем случае, заплечная котомка с теми же атрибутами, то в моем чемодане были все мои холостяцкие пожитки вплоть до некоторых особенно дорогих мне книг, да еще приличный сверток с зимним пальто, шапкой и валенками. Отправить все лишние вещи домой я просто не успел из-за экстренности нашей отправки. Словом, мой багаж был весьма увесистым, и скоро стал довольно чувствительно «нагревать мне холку».
А мы все шли и шли... Давно остался позади город. Шли полем, лесом. Переходили какие-то мосты через реки. Моя ноша уже казалась мне раза в три тяжелее, чем была вначале.
Некоторые призывники из числа местных старожилов безапелляционно заявляли, что идем в Абакан, там будем погружены в эшелон и увезут нас к месту нашей службы.
Абакан — это главный город Хакасской АССР, расположенный на левом берегу Енисея километрах в 20 25 от Минусинска. В том месте, где мы шли, Енисей образует несколько рукавов (их там называют — протоки).
 Кроме того, нам предстояло пересечь реку перед самым Абаканом с таким же названием.
В общем итоге испытание нашей выносливости, наших физических качеств было весьма солидным.
К станции Абакан, где стоял уже готовый для нашего отправления состав из товарных (телячьих, как с чувством горькой иронии тогда говорили) вагонов, мы подошли часам к 5 утра, покрыв упомянутое расстояние за три часа с небольшим.
Быстро нас разместили по вагонам из расчета по сорок человек на двухосный вагон, предупредили о  строгости поддержания порядка в пути следования, недопущении отставаний и т.д. Через час наш «экспресс» уже стремительно мчался к какому-то (опять строго засекреченному и таинственному для нас) конечному пункту. Но сейчас нам было не до раздумий о маршруте нашего экзотического путешествия. Утомленные бессонной ночью, вконец вымотанные изнурительным маршем со шмотками на горбу, мы хотели только спать и ничего больше.
Распределились мы по четырем нарам (двухэтажные полки во всю ширину вагона) по отделениям и улеглись на них, плотно прижавшись друг к другу ,настолько плотно, что поджать ноги было невозможно, а перевернуться на другой бок удавалось только встав предварительно на колени,
Вагон немилосердно болтало из стороны в сторону, и подбрасывало снизу вверх. Он неистово грохотал и скрипел всеми своими разболтанными сочленениями. Порою казалось, что он или соскочит с рельсов или  развалится на части. Но воспринимать и осмысливать все это мы могли уж только потом, в течение нашего девятидневного турне до места назначения. Сейчас же мы мгновенно заснули по истине мертвецким сном и  проснулись, подъезжая к Ачинску.
Это была первая станция и город на нашем пути по Великой транссибирской магистрали. Потом их за  время следования было бесчисленное множество и малых и больших. После Ачинска нам было важно проследить, в какую сторону от него помчится дальше наш эшелон: на Запад или на Восток. Названия последовавших за Ачинском станций свидетельствовали, что путь наш лежит на Восток.
 
Вездесущие следопыты из нашей братии уже успели где-то пронюхать, что везут нас в Забайкалье, а точнее на Маньчжурскую ветку к границам с Маньчжурией и Монголией. Все это так потом и оказалось. Подтвердились также и слухи о том, что служить нам предстоит в какой-то инженерно-строительной части.
Эшелон наш, как это всегда бывает, был оборудован полевой кухней, и нас дважды в сутки довольно сытно кормили горячей пищей, хотя и без особой изысканности. Сам процесс кормежки содержал немало юмора. Все это делалось наспех, как правило на ходу поезда. На короткой остановке дежурные по вагону должны были успеть сбегать к вагону-кухне, получить там пищу на первое и второе, чай (все в больших ведрах), хлеб, сахар, сухопродукты. Почти всегда в момент получения дежурными продовольствия раздавался сигнал горниста «По вагонам!» и поезд, не взирая ни на что, трогался. Надо было видеть как в этот момент вдоль поезда мчались посыльные за обедом, бережно охраняя ведро от расплескивания, то и дело, подбирая при этом  падающие из рук буханки хлеба. Но вот задыхающиеся дежурные втащены в вагон, начинается разливка супа и «прием пищи». Стоя на качающихся ногах в ритм раскачивающегося вагона, проявляя виртуозность эквилибриста совершаешь обряд трапезы. При этом, конечно, нег никакой гарантии облить себя и других горячим супом.
 . А эшелон, меж тем, пролетая по бескрайним просторам Сибири, неудержимо катился все дальше на  восток. Чувствовалась близость лета. Май уверенно вступал в свои права, все зеленело вокруг, а в вагоне при скученности в сорок человек становилось нестерпимо душно. Все спасение было сидеть у раскрытой двери,   свесив ноги прямо над шпалами.
Проследовали Красноярск, Канск, Тайшет, Нижнеудинск, наконец, перед нами предстал знаменитый Иркутск, издавна считавшийся столицей Сибири. К этому времени нами было пройдено, примерно, полпути и  здесь предполагалась суточная стоянка с помывкой в бане.
По вагонам была отдана команда строиться со всеми имеющимися у нас вещами, особенно с одеждой и бельем. В бане каждому из нас выдали по специальной вешалке и приказали все (было подчеркнуто — все) имеющиеся у нас платяные вещи пристегнуть к этой вешалке и сдать ее для обработки в спецкамере. Можно представить мою растерянность, когда я подумал о содержании своего чемодана. Ведь у меня там была не только одна смена белья, как у других, а и несколько выходных рубашек, второй костюм, носовые платки, три галстука, несколько пар носков, полотенца и прочее (хорошо, что еще сувой с пальто, шапкой и валенками остались в вагоне). На мои осторожные намеки на то, что я со своим «хозяйством», видимо, представляю некоторое исключение и мне не обязательно выполнять это категорическое «все вещи», я получил от руководства такое «нежное вразумление», что безропотно вывалил все содержимое чемодана вплоть до галстуков,
— Набрал тут барахла, как будто на свадьбу едет, да еще не хочет продезинфицировать. В галстуках-то вши больше всего и заводятся, — мило завершил наш краткий диалог верзила-приемщик, в грязном, как у ассенизатора, халате.
Но это было только начало моих больных приключений. После того, как мы вышли из помывочного отделения (само собой разумеется, — в чем мать родила), перед нами предстала большая куча барахла самых игривых расцветок. К величайшему нашему огорчению это были наши «шмотки», прошедшие санобработку, только теперь уже без всяких вешалок, варварским образом перемешанные и сваленные гуртом, чистое и грязное белье — все вместе.
— Разбирайте каждый свое, — деловито изрек верзила-приемщик, и удалился с чувством собственного величия и исполненного долга: дескать, какого удобства вам еще надо.
Началось что-то невообразимое. Если бы эту сцену наблюдать со стороны, показалось бы, что ты попал в ад, где в бурлящем котле шевелятся голые тела, отнимая друг у друга разноцветные тряпки. Кто-то чертыхался, кто-то смачно выругивался, употребляя крепкие выражения, а кто-то покатывался со смеху, хотя и было не до смеха.
— Эй, ты, хапуга, — кричал один худой, как скелет, высокий брюнет, — чего сцапал мои кальсоны?
— А действительно не мои, а где же мои?
— Робя, а никто не встречал мой пиджачок, серенький, с зашитыми локтями, и вот носки не нахожу.
— Пристал со своими носками, я вот все перекопал, а брюк не нахожу.
— Ну ты, верблюд, стронься с места, стоишь на моих портянках.
Все ходили прямо по вещам, сначала ища свое, потом уже, утратив надежду найти его, стремились схватить хоть что-нибудь, пока не взятое.
— Васька, у тебя, по-моему, кальсоны были с завязками внизу, а ты захапал с пуговками.
— Что же мне штаны на голое тело надевать?
— А я ничего своего не нашел, — горестно сокрушался один маленького расточка паренек, неуклюже сложив руки спереди, стараясь хоть чем-нибудь возместить отсутствие одежды для прикрытия своей наготы.
Что касается меня, то мои проблемы по розыску своего «гардероба», были куда еще более сложны. Прежде всего, мне бросились в глаза мои галстуки. Они (связанные предусмотрительно один с другим) обвились вокруг ноги какого-то здоровенного детины, и он таскал их за собой по всему залу, рыская из угла в угол в поисках своей «справы». Затем я собрал порядком перепачканные сорочки: их никто не брал, потому, что они были под галстук, а кто же, уходя в армию, кроме меня мог взять такое... Нашел я и свои костюмы. Но вот одна майка досталась мне длиной ниже колен и с такими же рукавами. Ее я вместе со своей подобрал, когда на полу уже ничего не осталось... «На безрыбье — и рак рыба», — старался я успокоить себя.
Рано утром следующего дня эшелон устремился дальше. В 65-ти километрах от Иркутска нас ждала станция Байкал (ныне поселок рабочего типа), расположенная на берегу этого прекрасного озера. (Следует заметить, что сейчас железная дорога, связующая напрямую со ст. Байкал, не существует. После строительства
 
Иркутской ГЭС, эта территория оказалась затопленной, а железная дорога из Иркутска спрямлена на ст. Култук).
От станции Байкал мы на протяжении ЗОО км ехали непосредственно по берегу Байкала, любуясь его неописуемой красотой и проскакивая через знаменитые байкальские туннели (их 54). Затем проследовали г. Верхнеудинск (ныне Улан-Уде), г. Читу, а вслед за ней и узловую станцию Карымская, с которой наш эшелон, как и соответствовало слухам, резко повернул на юг, к границе с Манчжурией и Монголией. Теперь мы ехали, так называемой Манчжурской веткой (тогда — ж.д. им. Молотова), где преобладали маленькие станции и разъезды, сплошь являющиеся большими военными гарнизонами. А ближе к границе примыкал Укрепленный район, центром которого была станция Даурия. Замыкала эту железнодорожную магистраль пограничная ст. Отпор (ныне Забайкальск).
Проскакивая одну станцию и разъезд за другим, мы всюду наблюдали почти одних военнослужащих, гражданского населения было совсем мало: все соответствовало особому характеру и предназначению данного  Укрепрайона. Здесь даже железная дорога обслуживалась железнодорожными батальонами.
Глубокой ночью сон наш был нарушен уже знакомой теперь нам командой «подъем». К скорой  выгрузке мы, вообще-то, уже были готовы — впереди была граница, не за нее же нас повезут.
 Эшелон стоял в кромешной тьме. Лишь кое-где мерцали одинокие слабые огоньки. У подошедшего  военного-железнодорожник-а узнали, что стоим на 77 разъезде.
Последовала команда выгружаться, и вот мы, снова взвалив свои пожитки на плечи, двинулись в неизвестном направлении. Теперь нас сопровождали какие-то новые люди, облаченные в военную форму. Шли, правда, недолго, минут 10-15. Остановились. Вокруг просматривались неясные очертания каких-то построек.  Потом начал брезжить рассвет. Перед нами вырисовалось длинное сооружение типа землянки, оказавшееся баней. «Ну, сейчас снова достанется моим галстукам и прочему туалету»; - подумал я. Но на этот раз все  обошлось благополучно.
Перед помывкой нам выдали форменную военную одежду и обувь. Затем остригли наголо (кто этого не сделал раньше) и направили в баню. По выходе оттуда, уже облаченные в военную форму, получили мешочки для отправки на родину посылок с личными вещами.
После трансформации с переодеванием мы совершенно не узнавали друг друга, хотя за дорогу сблизились со многими довольно тесно, настолько, что потом оставались истинными друзьями вплоть до  демобилизации.
Потом нас посвятили в сущность предстоящей военной службы. И в этом отношении слухи,  распространявшиеся еще во время следования в эшелоне, полностью подтвердились — мы были зачислены в инженерный батальон, в задачу которого входило возведение объектов военного назначения, а также жилых и бытовых сооружений на разъезде, где дислоцировался большой гарнизон.
77-й разъезд находился между двумя большими станциями Оловянная и Борзя. Кроме объектов  военного характера здесь почти ничего не было, а гражданское население (его было очень мало) почти все  являлось вольнонаемным составом, работающим в войсковых частях.
Местность вокруг разъезда представляла собой скучную, удручающую картину — голая степь без   единого дерева и куста и бесконечная вереница невысоких голых сопок.
В апреле месяце и весь май здесь ежегодно дуют сногсшибательные ветры, несущие с собой песок и мелкую гальку. Пешее передвижение в это время — удовольствие не из приятных: гарантия вернуться в казарму с забитыми песком глазами и ртом, а уж из-за ворота — хоть лопатой греби... Лето теплое и сухое, зима — суровая, термометр подает иногда до 40-450 ниже нуля, снег сильными ветрами с поверхности земли почти полностью сносится, оголяя и без того пустынную степь.
В процессе последующей службы все мы болезненно воспринимали это скучное однообразие пустынного разъезда, безрадостную обстановку окружающего ландшафта. Особенно остро это ощущалось в выходные дни, когда можно было бы, имея в кармане увольнительную записку, куда-то пойти прогуляться, остаться наедине с природой и помечтать. Увы, мы подобного удовольствия в течение трех томительных лет  были лишены. Ни в самом городке, ни за его пределами ничего нельзя было найти для вдохновения, никакой пищи для души и сердца.
С первых же дней на нас, не искушенных в армейской жизни молодых людей, обрушились все «прелести» военного режима, железной, бескомпромиссной дисциплины. Все вершилось в соответствии с распорядком дня: подъем, постоянные построения: то на зарядку, то на прием пищи, то на занятия, то на работу, в клуб, в баню и т.д., затем отбой. Не представляло удовольствия несение службы в наряде.
Немало мороки на первых порах доставляло нам военное обмундирование, которое всегда должно было быть безукоризненно подогнанным, начищенным, аккуратно подпоясанным, застегнутым, наглаженным.
Особенно много курьезов было с освоением невиданной нами доселе обуви — тяжелых и грубых ботинок с обмотками. Не сапоги, а именно, ботинки да еще с обмотками. Эти последние представляли собой  черные хлопчатобумажные ленты длиной полтора метра каждая и шириной 8-9 см, и еще с полуметровыми тесемками для закрепления навернутой обмотки на ноге, После одевания ботинка этой обмоткой следовало какбы забинтовать ногу от щиколотки до середины икры. Получалась иллюзия сапога. Все бы ничего, но одеть эту злополучную обмотку так, чтобы она держалась при любой ходьбе представляло немалое искусство, для овладения которым требовалось время. А пока всех нас преследовали одни забавные неудачи. Представьте себе движущийся форсированным (ускоренным) маршем строй солдат, и вдруг у кого-то развернулась обмотка. Идущие сзади немедленно на нее наступят, неудачник падает, на него наваливается волна других, образуется «мала куча», строй ломается. А что творилось, бывало, во время учебной тревоги! (Их во время двухмесячного пребывания в карантине проводили чуть ли не ежедневно). Попробуйте за считанные минуты, да еще в впотьмах и неимоверной тесноте и суетне, безукоризненно намотать эти длиннущие ленты. Вместо своего конца  захватываешь конец обмотки соседа, в результате чего связываются ноги двух человек. Тут и смех и руганы А время идет. Некоторые из наиболее расторопных уже выбегают на построение, а другие все еще разбирают, где твоя обмотка, где чужая. Часто бывало, чтобы не задержать построение по тревоге, солдат выбегал держа обмотки в руках и уже в строю, скрывшись за спины товарищей, навертывал их. Обмотку навернуть на ногу почти невозможно. Какая же досада обрушивается на солдата, если он по неосторожности в момент обувания выпустил из рук этот рулончик, Катясь, он мгновенно разворачивается, и теперь начинай все сначала.
Потом мы навострились пользоваться этим «выдающимся» изобретением века и эксцессов, подобных описанным, не происходило. Кроме того, вскоре подавляющее большинство красноармейцев, опираясь на разрешение командования, завело себе сапоги, благо, что каждый из них располагал для этого некоторыми средствами, т.к. работа на строительных объектах в определенных размерах оплачивалась.
Переход от гражданской жизни к армейско(естественно, проходил не без противоречий. Строгая, вплоть до мер принуждения регламентация учебы, работы и быта порою у многих вызывала внутренний протест, а у некоторых выражалась и в открытых противодействиях, которые обязательно влекли за собой дисциплинарные воздействия.
Вчерашний вольный гражданин рассуждал так: почему это я постоянно, на каждом шагу должен оглядываться на кого-то, на каждое действие испрашивать где-то разрешение, почему вопреки моей воле меня могут заставить исполнять что-то, что не всегда согласуется с моим желанием, с моим мнением и пр. и пр.
Для меня же, особенно противоестественным, казалось выполнение воли не просто командиров и начальников, всех без разбора, а только тех из них, кто был неавторитетен в моих глазах, лично мне  несимпатичен, слаб в знаниях вообще и в доверенном ему деле в частности, т.е. не оправдывающий то высокое доверие, которое ему оказано предоставлением права воспитывать, учить и повелевать подчиненными.
Однако чувство протеста, чувство неприятия того или иного элемента воинской субординации приходилось в себе подавлять.
Программа военного обучения у нас отличалась от обычных строевых войск тем, что в нее, кроме занятий по боевой и политической подготовке входила каждодневная работа на строительных объектах. Как оказалось, все прибывшие со мной в эту часть заранее были отобраны с расчетом использовать их в соответствии с той специальностью (преимущественно строительной), какой они владели до ухода в армию. Тут  были и плотники, и каменщики, и слесаря, и маляры, и штукатуры. Были также и специалисты со среднем и высшим образованием (тоже строительного, технического направления). Меня, вероятно, предполагалось и   здесь использовать в качестве автомеханика, тем более, что в штате батальона была целая автомобильная рота.
Но моя служба с первых же дней определилась совершенно иначе. Уже на четвертый день после   прибытия меня вдруг вызвали к комиссару части. Вместе со мной в кабинет комиссара пригласили еще трех  таких же, совсем еще «зеленых» военных.
За столом сидел моложавый брюнет, с черными пронзительными глазами, с несколько приподнятой верхней губой так, что его белые, крепкие зубы оставались все время немного открытыми. Он был одет в ладно сидевшую на нем гимнастерку. В петлицах которой поблескивало по две «шпалы» (прямоугольники, покрытые эмалью бордового цвета), а на рукавах красовались крупные, шитые красным шелком звезды с золотистым  серпом и молотом посредине. Мы уже знали, что пред нами политработник; а знаки различия его соответствуют воинскому званию «батальонный комиссар».
Чем-то он мне импонировал, этот комиссар. И своей внешней опрятностью, и умением расположить к себе собеседника, и простотой, и какой-то необыкновенной, гипнотизирующей способностью к проникновению в душу человека, даже впервые с ним встретившегося..
Он уточнил фамилии приглашенных, и затем сказал:
— Я понимаю, что новизна и своеобразие обстановки, в которой вы оказались в соответствии с Законом о воинской обязанности, очень для вас непривычна и вызывает в вас понятную настороженность и пытливость. Пока вы еще — сугубо штатские лица, и то, что я сейчас вам скажу, вас, конечно, удивит. Но удивляться не надо.  Прежде чем вас сюда пригласить, мы внимательно ознакомились с вашими личными делами, и считаем разговор наш не беспредметным.
Прежде всего, для сведения: в апреле этого года приказом Наркома обороны в Красной Армии введен институт заместителей и помощников политруков рот, батарей, эскадронов и т.д. На эти должности назначаются  лица рядового или сержантского состава срочной службы, естественно, отвечающие для этих целей необходимыми качествами: образованием, идейно-политические и морально-нравственные данные. Кроме того,  они должны быть или коммунистами (членами или кандидатами ВКП(б)) или членами ВЛКСМ. Причем,  коммунисты, в случае утверждения их в этих должностях, будут именоваться заместителями, а комсомольцы —  помощниками политруков.
Всем этим качеством, согласно вашим личным делам, вы отвечаете, и потому принято предварительное решение допустить вас к исполнению обязанностей помощников политруков рот.
Ваши обязанности в этой роли будут сводиться к помощи политрукам рот в организации и проведении  под их постоянным руководством разносторонней политико-воспитательной работы с личным составом  подразделения. Что конкретно входит в понятие политработы, мы будем говорить с вами в дальнейшем еще неоднократно, а сейчас я хотел бы слышать по данному вопросу ваше мнение.
Пока комиссар излагал нам суть вопроса, по которому вызвал нас к себе, в голове у меня, как, наверное, и у каждого из нас, пронесся ураган мыслей, но по-настоящему осмыслить всю глубину сделанного нам предложения за короткие минуты было невозможно.
Понимая это, комиссар сказал:
— Особенно раздумывать и выражать сомнения вам не следует. И вы, и мы будем иметь возможность в течение какого-то времени на практике проверить и убедиться удачны ли ваши кандидатуры для столь ответственной и почетной миссии. Короче говоря, у кого пойдет дело, того мы представим к утверждению с присвоение соответствующего воинского звания, кто не оправдает наших надежд, тот останется рядовым и будет продолжать службу в соответствии со своими способностями и качествами.
Мнение комиссара было убедительным. Ведь и на самом деле мы ничего не теряли, пробуя силы, хотя и в неведомом, но все же не столь уж рискованном для нас деле. Поэтому и приняли предложение безропотно.
Так я на пятый день службы в армии предстал перед своими однокашниками в роли исполняющего обязанности помощника политрука роты.
Как видим, за короткий промежуток времени в мою жизненную карьеру, вслед за назначением меня в  Минусинске на должность помдиректора по политчасти школы трактористов, во второй раз вторглась профессия политработника. Между первым и вторым вторжением, несомненно, была теснейшая связь. Изучая мое личное дело на предмет отбора на должность помполитрука роты, комиссар части, безусловно, исходил из моей должности перед уходом в армию. Я же, вступая в эту новую должность, совершенно был далек от мысли использовать ее как трамплин для превращения себя в профессионального политработника, да еще на армейской стезе. Снова решающую роль в моей судьбе сыграл господин случай.
Политруком роты, помощником которого я назначался, был некто Софронов, человек недалекий, малограмотный, но как участник гражданской войны он, что называется, держался «наплаву» и пользовался известным доверием. Учиться мне у него было совершенно нечему. В политических вопросах, как бы это ни звучало парадоксально, он был непроходимый профан, и часто стыдно было за него, когда он, делая политинформацию или выступая с речами на митингах, собраниях, ведя непринужденные беседы с красноармейцами, откалывал такие перлы безграмотности и аполитизма, что «уши вянут». Речь его была страшно неряшлива. Когда же он, не представляя сам сущности вопроса, пускался во все тяжкие их разъяснять, то, вместо популярности, получалась дремучая путаница, в которой ничего невозможно было понять. Каждый раз потом, когда он уходил, мне приходилось деликатно выправлять его дикие оговорки. И потому сразу же потянулись не к политруку, а к его помощнику.
Сущность политработы в армии, я уяснил довольно быстро, и она в тех рамках, которые определяли мои функции, не казалась мне сложной. Надо было лишь много работать над собой и больше быть в гуще бойцов. Все шло как будто без особых эксцессов. Я чувствовал удовлетворение в своей работе, в своей нужности для решения задач, стоящих перед ротой. Принимая в расчет полнейшую несостоятельность политрука, мне пришлось почти полностью дорабатывать за него по всем вопросам; он сохранил за собой лишь символическую сущность официального лица, весь же груз политработы лег на мои плечи. Даже командир роты все вопросы, касающиеся воспитания бойцов, укрепления дисциплины, решал как-то больше со мной, чем с незадачливым политруком.
Этот период моего первичного приобщения к сложнейшему искусству армейской политработы сыграл огромную роль в моем последующем восхождении к его более высоким ступеням. Я все более и более проникал в глубины этой обширной области деятельности, где главным лейтмотивом является воспитание личного состава в духе беспредельной любви к Родине и готовности защищать ее свободу и независимость от всевозможных внешних врагов, Политработа всеми формами должно была обеспечить высокую идейность личного состава, его безукоризненные морально-нравственные качества. Нужно было обладать большой силой убеждения, для чего самому следовало быть на высоте всех этих качеств, даже быть на голову выше своих подчиненных в военном, политическом и общеобразовательном отношениях. И ко всему прочему он должен являть всегда и во всем образец исполнительности и дисциплинированности.
Понятно, что изложенное настоятельно требовало постоянно и неослабно работать над собой, совершенствовать себя в боевой подготовке и, уж конечно, не покладая рук растить себя в вопросах знания марксистско-ленинской теории и умении применять ее на практике. А все это было далеко нелегким делом.
В приобретении нами, молодыми политработниками, вышеуказанных качеств надо отдать должное  комиссару, который во всем оказывал нам повседневную помощь. Причем, надо отметить, что сам он являлся для нас и в знании дела, и в идейной подкованности, и в дисциплине прекрасным примером, и мы многому учились у него, подражали ему.
К осени 1938 года пришел приказ вышестоящего командования об утверждении меня в должности помощника политрука роты. Это давало права ношения соответствующих знаков различия: четыре треугольника в петлицах гимнастерки и шинели и нарукавная звезда (такая же, как и у комиссара и политруков).
 Весной 1939 года в нашу, сравнительно, спокойную, размеренную армейскую жизнь неожиданно вторглись события экстравагантного свойства. В конце мая в пределы дружественной нам Монголии внезапно вторглись японские войска, имея целью захватить часть ее территории за рекой Халхин-Гол. Япония намеревалась возвести на этой реке укрепленный рубеж для последующего строительства железной дороги стратегического назначения в направлении на наше Забайкалье (западнее Китайско-Восточной железной дороги). Поскольку Советское правительство в соответствии с договором от 12 марта 1936 года обязалось защищать Монголию от любой агрессии, наши войска, дислоцированные в Забайкальском военном округе, в  качестве ответной меры на японскую агрессию, перешли границу Монголии и приняли на себя основной удар вражеских войск. Началось жестокое кровопролитное сражение. Бок о бок с частями Красной Армии вели бои и войска Монголии.
Воинские эшелоны непрерывным потоком потянулись через наш разъезд, в сторону недалекой границы. Естественно, что и наше соединение было приведено в боеготовность номер один. Но пока нас не беспокоили и потому мы продолжали решать задачи мирного времени. Однако к концу августа потревожили и нас. Мы  переехали ближе к происходящему сражению, но вступить в бой не успели: к 30-му августа 6-я японская армия, участвовавшая в этих боях, была разгромлена, бои победоносно завершились. Японцы, потерпев со своей авантюристической затеей полнейшее фиаско, запросили мира. Мы вернулись к месту своего постоянного расквартирования.
Еще несколько раньше, в июне 1939 года образ моей деятельности несколько изменился: я был избран  ответственным секретарем бюро ВЛКСМ части (сокращенно — отсекр бюро ВЛКСМ). Месяц спустя был принят в кандидаты ВКП(б),и звание мое теперь стало — заместитель политрука. Инициатива о выдвижении меня на этот пост, конечно же, принадлежала комиссару.
Комсомольская организация части, которой мне предстояло руководить, была весьма многочисленной — порядка 600-700 человек — и направлять ее деятельность было непросто.
Отсекр являлся работником освобожденным, получал оклад на уровне среднего комсостава и  обеспечивался вещевым довольствием (материал на шинель, брюки, гимнастерку, храмовые сапоги, снаряжение) тоже как средний командир. Естественно, что и жить мне теперь было разрешено в отдельной комнате, вне казармы.
Новая должность тоже было для меня пока полна неизвестностей, но и ее секреты я освоил довольно быстро. За год с лишним службы мы ведь уже многое познали из специфики армейского бытия. Да и к нам относились уже совершенно по-иному, с большим доверием и уважением.
Бюро ВЛКСМ функционировало с подлинным молодежным задором. Мы считали тогда для себя выполнение комсОмольсКИХ обязанностей священным долгом. Разве сейчас работа комсомольских организаций отличается такой организационной зрелостью?! С точки зрения ответственности за порученное дело мы тогда нисколько не отличались от членов партии. Поэтому нашей работой не мог быть недоволен главный ее  вдохновитель и возмутитель нашего спокойствия — комиссар.
Состояние комсомольской работы нашей части неоднократно положительно оценивалось в вышестоящих инстанциях, в газете соединения, мы не раз становились обладателями переходящего Красного Знамени комсомольских организаций.
Лично мне, опираясь на актив, пришлось немало потрудиться для оживления спортивно-массовой работы, художественной самодеятельности, в которых я прежде всего сам обязан был принимать самое активное участие.
Бюро ВЛКСМ существенный вклад внесло в повышение уровня боевой и политической дисциплины. Ни один случай отступления от требований Устава ВЛКСМ и Дисциплинарного устава армии со стороны  комсомольцев не оставался без соответствующего воздействия.
Мне тогда очень льстило, что комсомольский актив, и, прежде всего замполитруки рот, во всех вопросах считали своим долгом прислушиваться к мнению нашего бюро, советоваться с ним. Разумеется, главное направление в работе всех нас мы получали от комиссара, секретаря партбюро части, но в комсомольской работе, в организации культурно-массовых мероприятий (да и во многих других делах, они неизменно ориентировались на бюро ВЛКСМ. Нам удалось сколотить вокруг бюро крепкий, сплоченный искренним сотрудничеством и бескорыстной дружбой, комсомольский актив. В нем сосредоточивались в  основном недавние студенты ВУЗов и техникумов и просто хорошо грамотные развитые молодые люди. Наверное, не без оснований за высокую работоспособность, за изобретательность, за безотказность в выполнении поручений, за активную поддержку любой инициативы бюро, наш узкий актив с чьей-то легкой руки шутливо именовался «могучей кучкой».
Несмотря на большой объем разнообразных обязанностей, работалось как-то легко и свободно. С работой бюро считалось и командование части, но больше других ее мог знать и по достоинству оценить,  разумеется, комиссар. Было видно по всему, что нашей сплоченной группой он доволен и потому всячески поддерживал и поощрял, не размениваясь при этом на излишнюю опеку, а, наоборот, предоставлял простор для самостоятельности и инициативы в нашей работе.
Комиссару я, кроме всего прочего, был обязан еще и за его теплое, даже, я бы сказал, какое-то дружеское к себе отношение. Это замечали даже мои друзья. Они не раз говорили мне: «Комиссар в тебе прямо души не чает, он любит тебя как сына. Ты его просто чем-то обворожил.. .»
Дело, конечно, было не в ворожбе. Он просто был весьма проницательным человеком, умел видеть людей как бы не снаружи, а изнутри. И не ошибался в их оценке. Я же на работе выкладывался без остатка, пользовался поддержкой актива, в поведении и дисциплине, кажется, не вызывал нареканий, работа комсомольской организации была не на плохом счету. Что же еще ему было нужно? Он вот так до конца службы и благоволил мне во всем. А когда мне потребовалась рекомендация для вступления в члены партии, он не задумываясь написал мне ее, при чем в самых возвышенных тонах.
Но время между тем шло, и осенью 1939 года миновало полтора года моей службы в армии, т.е. три четверти установленного законом срока. Оставалось еще полгода.
Работа и в целом служба шли успешно. Кроме положительных отзывов и благодарностей командования я ничего иного не имел. За полтора года я уже втянулся в специфический армейский режим да и в ту, прямо скажем, тягостную обстановку ограничения свободы, в которой нелепо и неотвратимо сгорали лучшие годы  моей юности. Мне уже шел 24-й год. К этому возрасту большинство молодых людей обычно завершает решение  многих фундаментальных жизненных проблем: оканчивают высшие учебные заведения, делают успехи в  сообразно своему призванию труде, решают и сердечно-семейные проблемы. Я же пока был лишен всех этик возможностей. Мои робкие попытки хоть что-нибудь сделать в этом направлении были безапелляционно прерваны службой в армии. Колесики вроде бы и крутились, но в целом машина жизни буксовала..
Но тут внезапно прошел слух, что наш набор (весны 1938 г.) будет демобилизован уже в текущем году,  и назывался даже конкретный срок — ноябрь. Эта «искра», как называли слухи подобного рода бойцы, с нетерпением ожидающие демобилизации, буквально взбудоражила всех нас. Радостям не было конца. От нахлынувших на всех чувств мы разве что только не ходили на головах. Вскоре этот слух обрел реальные  очертания: об этом было доведено до нас официально. Но тут же (как гром среди ясного неба!) обрушилось,  теперь уже только на нас, замполитруков да младших командиров срочной службы, и другая сногсшибательная  весть: согласно приказу Наркома Обороны срок службы этой категории военнослужащих продлевался до трех лет. Следовательно, мне и еще двум замполитрукам предстояло служить еще полтора года.
Нетрудно представить себе нашу реакцию на это сообщение. Казалось, вслед за мощным ярким светом, ворвавшемся в наши сумерки, мы вдруг снова были повергнуты в кромешную тьму. Спасательный корабль, появившийся на горизонте и представившийся взору неудачников, томящихся на необитаемом острове после кораблекрушения, проследовал мимо, как летучий голландец, как призрак.
Горечь, досада, разочарованность в возможности обрести хоть какую-нибудь удачу в грядущем, повергли меня в полнейшее смятение. Мне стало казаться, что в жизни моей какой-то неведомой силой предначертан фатальный произвол, от которого я не властен избавиться, не в состоянии одолеть его или хотя б», ослабить. Все для меня слилось тогда в одну мрачную, унылую картину с горестным и гнетущим содержанием.
До сих пор я все-таки лелеял себя надеждой в скором времени (самое большое через полгода) стяжать свободу и начать восхождение на гористые вершины жизни заново. Мысленный взор уже осмеливался рисовать радужные контуры будущего, где светел и ярок мир земной и небо в алмазах. Но вот теперь это внезапное вторжение злокозненной перипетии разрушало все мои возвышенные построения. Осуществление заветных надежд и чаяний отодвигалось на полтора года с большим риском вообще не осуществиться. Словом, яркий  небосвод померк, исчезли фантастические призраки, все вернулось на круги своя.
Драматическая ситуация надолго погрузила меня в тягостную, щемящую, какую-то вязкую тоску. В  душе господствовало тяжелое чувство неудовлетворенности собой, ощущение бессилия и невозможности что-либо предпринять для изменения сложившейся обстановки.
В тот момент особенно остро ощущалось отсутствие близкого человека, которому можно было бы поведать всю горечь наболевшего, высказать всю тяжесть неизбывной тоски и тем сыскать хоть какое-нибудь сердечное участие. У меня были, конечно, близкие товарищи, искренне уважавшие меня и взаимно уважаемые  мною. Мы не раз поверяли друг другу свои тайные мысли и в какой-то мере сердечные дела. Это немало  способствовало поддержанию позитивного психологического и физического тонуса, стабилизации деловитости. Но полностью снять бремя тоски и безысходности в данных момент мои армейские друзья не могли. Требовалось вмешательство более мощных эмоциональных стимулов, но они, увы, возникнуть по мановению волшебной палочки не могли. От моей вешней любви теперь, уже через три года, оставались лишь одни волнующие воспоминания, живая нить взаимных симпатий была разорвана, моя «любовная лодка», как писал поэт, тоже оказалась разбитой. Амурных писем, какие писались многим моим друзьям по судьбе, мне никто не присылал. Также никто и нигде, кроме родной матери, не ждал с сердечным трепетом моего возвращения. Следовательно, чтобы удержаться наплаву во время этой стрессовой стихии, нужны были лишь собственные психологические усилия. Спасение утопающих, таким образом, становилось делом рук самих утопающих..
Нельзя сказать, что на нашем заброшенном полустанке совсем не было условий для амурных дел. Братва наша порою вовсю флиртовала с местными жрицами любви, но все это было несерьезно, так, пустое  времяпрепровождение, легковесные интрижки скуки ради, где истинными чувствами даже и не пахло. Меня эти пустопорожние, мелодраматические приключения увлечь не могли. Снедавшая меня хандра томительная меланхолия искали другого выхода. Бывали здесь иногда на площадке около Дома Красной Армии и танцевальные вечера. Но с нашими бывалыми танцами под открытым небом, где-нибудь в укромном уличном закутке, они ничего общего не имели. Смотрел я, стоя в стороне, как безучастный сторонний наблюдатель, на мельтешащие блики танцующих, и уносился мыслью в минувшее, а музыка вальса лишь рвала душу..
Под влиянием овладевшей мною депрессии я неоднократно вынашивал мысль предпринять попытку к возобновлению контакта с той, которая когда-то была ко мне так близка. Хотелось хоть какого-нибудь отклика с ее стороны, может быть простого товарищеского участия, но вихрь сомнений (и как потом оказалось не без  оснований), налетавший всегда в таких случаях, сдерживал это и мои мятущиеся порывы. Не будучи во всех подробностях осведомленным в ее последующей судьбе, я почти абсолютно был уверен, что на ее горизонте мелькает сейчас образ другого, более реального кумира, что мысли ее обо мне, если и возникают когда-нибудь, то лишь как робкое воспоминание о некоем приятном сновидении. И потому, считал я, нелепо стучаться в это закрывшееся для меня сердце.
 .А в это время мои однокашники, отслужив всего только (везет же людям!) полуторагодичный срок, вдохновенно собирались разъезжаться по своим городам и весям.
С каким тяжелейшим осадком на душе шел я провожать их вечером погожего ноябрьского дня. Расставаясь со мной, мои искренние друзья старались как-то подбодрить и успокоить меня, что мол не заметишь как пролетит время и этих полутора лет (легко сказать — не заметишь!) и успеешь мол еще все взять от жизни. А сами при этом старались не смотреть мне в глаза, как бы ощущая в этом чувство собственной вины. Милые, душевные друзья! Спасибо им за сочувствие, за их наивные попытки успокоить кровоточащее сердце.
Долго, но не со слезами на глазах, а с какой-то испепеляющей злостью на неудавшуюся судьбу, смотрел  я вслед медленно исчезающему в туманной дали поезду.
А над далеким горизонтов печально угасала вечерняя заря..
Уехали хорошие ребята, с которыми за полтора года я был связан прочными узами единения. К счастью  у меня не было недостатка в искренних друзьях и сейчас. Я всегда высоко ценил в людях проявление человеческого тепла, сам стремился платить тем же, и, видимо, потому многие стремились иметь со мной дружеские отношения. А когда вокруг люди с открытой душой желают тебе добра и споспешествуют этому, то и жить становится легче и беда воспринимается уж не так болезненно. Тем не менее на душе было несладко. Но что ж поделаешь, если судьбе угодно было так жестоко обойтись со мной. Хоть и скрепя сердце, но приходилось смиряться.
Лучшим лекарством в таком случае был труд, работа, которая, к счастью, увлекала и была для меня интересной. Потому я и ушел в нее с головой. Время было заполнено до предела. Кроме прямых обязанностей по службе, я вел и большую общественную работу, которая тоже отвечала (и это естественно) интересам молодежи. Мне удалось сколотить ХОРОШИЙ коллектив красноармейской художественной самодеятельности,  куда привлекались и члены семей командно-политического состава. Кроме концертной программы, наш коллектив ставил также и спектакли.
Характер работы заставлял меня много работать над собой и прежде всего в направлении политического самообразования, Я закончил годичную гарнизонную школу партийного актива и продолжал самостоятельно изучать историю, философию, политэкономию. Причем социально-политическую науку изучал уже по первоисточникам марксизма-ленинизма.
Остальное свободное время (в основном за счет ночного) посвящал чтению художественной  литературы.
В деле интеллектуального развития следовало отдать должное и удачному антуражу, который составлял мое постоянное окружение. Это все были пытливые, любознательные, жадные до знаний молодые люди и среди них, прежде всего, мои «друзья по несчастью» замполитруки рот, оставленные, так же, как и я, на трехгодичный срок службы: Миша Шумков, Саша Лобанов, — а также замполитруки рот Саша Черешнев,  Лаврентий Манжола, помкомвзвода Леша Чуйкин, красноармейцы Ваня Шалаев, Виктор Морозов и другие. Все они были недавними студентами. Нас сближала общность интересов, судьбы, единство взглядов, аналогичность  запросов. Все мы по образу мыслей, по оценке событий, по восприятию окружающего очень походили один на другого, хотя, в сущности, были разными людьми.
Эта «когорта пытливых» часто сходилась в моей маленькой холостяцкой квартире, где стояли койка, стол, тумбочка да пяток стульев. На стене в неказистой рамочке одиноко пылала «Золотая осень» Левитана. Стол, тумбочка и подоконник до предела были завалены книгами, газетами, журналами (свидетельство одного из главных увлечений хозяина квартиры). Над койкой, как доказательство еще одной из слабостей хозяина, прочно и надолго заняла свое место семиструнная гитара.
Здесь, в этой спартанской обстановке часто возникали дискуссии, «ученые» споры на самые различные, волнующие собравшихся темы. Но больше всего полемика посвящалась вопросам литературы, искусства, политики и даже философии. Уж насколько высок был общи№1 а тем более научный уровень этих наших  «ученых» баталий можно понять, если учесть, что никто необходимой подготовкой для этого из нас тогда не обладал. Мы дальше сугубо дилетантских рассуждений и не шли. Но они в любом случае будили мысль, разжигали тягу к знаниям, подогревали юношеские фантазии, заставляли рыться в соответствующей литературе, обращаться к словарям, к справочникам. Наша беседа обычно, как горная дорога, петляла и кружила, поворачивала и снова возвращалась к исходному пункту.
Помню, в то время я где-то вычитал высказанную Циолковским мысль: «Гений — норма, все остальное— отклонение от нормы».
Я преподнес это весьма смело и кажущееся спорным умозаключение своей философствующей братии, и  это послужило поводом к новым долгим порам. Согласно цитате получалось, что только гениальность делает человека тем, чем ему природой и предписано стать, все остальные люди, не достигшие вершины такого  интеллектуального взлета — досадный нонсенс, нечто неполноценное, не отвечающее великому предназначению  человека.
Одни из спорщиков тогда запальчиво возразил:
— Что же это получается? Если я не являюсь гением, то, следовательно, я — что-то вроде недочеловека?!
— Нет, — отвечали ему другие, — ты, конечно, человек и показываешь неплохие виды на будущее, но вот сможешь ли ты и захочешь ли ты одолеть инертность, попросту говоря лень, достичь вершины знаний и стать на уровень гениальности — это другой вопрос,
— Да, да, — говорил третий, — и, если ты не достигнешь этой вершины по причине ли аномалий твоих психофизических данных или по каким-либо объективным причинам, ты будешь представлять то самое отклонение от нормы, о котором говорит Циолковский.
— Я это понимаю так, — включался четвертый, — гений — это идеал, к которому человек должен стремиться, максимально используя потенциальные возможности, заложенные в него природой. Все в мире понимается в сравнении. Отсюда все, что в сравнении с идеалом проигрывает, то не может считаться совершенством, нормой. А это последнее не может не тревожить каждого уважающего свое достоинство человека. И он, чтобы хоть сколько-нибудь уменьшить разницу в сравнении с идеалом, должен постоянно стремиться к знаниям, принося их на службу человечеству
Вот, примерно, в таком довольно наивном духе рассуждали мои собратья по службе в армии. Уверен,  что, несмотря на наивность подобных рассуждений, происходящие дискуссии способствовали нашему всестороннему росту. Эти встречи были полезны хотя бы и тем, что на них не было места похабщине, пошлости, цинизму, как это часто бывает при таких холостяцких или сугубо мужских встречах. Я даже и сейчас удивляюсь той целомудренности и чистоте наших взаимоотношений. Наверное, нас объединяла не только общность взглядов и интересов, но и одинаковая участь и в чем-то даже безысходность положения в условиях крайнего ограничения свободы и почти полного отсутствия возможностей практически общаться с внешним миром.
Я, правда, в сравнении с моими друзьями и в этом отношении был несколько в лучшем положении. Я имел возможность иногда выезжать по делам службы в командировки, например, в райцентр пос. Оловянное,  где у нас были связи с РК ВКП(б) и РК ВЛКСМ, а также в г. Читу, где находилась наша военная «верховная власть».
Один из наших дискуссионных вечеров был посвящен долгим спорам по вопросам дружбы, товарищества, любви. Оставшись потом один, я, под впечатлением горячих прений, как всегда, стал заносить свои впечатления в дневник. Ночь, тишина, взбудораженные эмоции «будили тени былого», воскрешали то, что и без того почти постоянно томило душу... Хотелось хоть чем-нибудь заглушить гнетущую ностальгию по родине, по всему, что связано с нею, где главное место отводилось, конечно же, утраченным сердечным иллюзиям. Все это помимо моей воли продолжало жить во мне и мучительно волновать.
И сейчас вот, где-то в глубоком подсознании вдруг снова все настойчивее и настойчивее рождалось желание как-то прикоснуться к тому сокровенному, что, кажется, безвозвратно ушло в небытие, но с чем внутреннее чувство противилось мириться. Рука тянулась к бездушному листку бумаги. Снова намерение через письмо, с помощью этого казенного способа осуществить контакт с предметом своих первых увлечений. Но о чем писать? Чем оправдать это запоздалое проявление внимания к той, мысли которой наверняка заняты сейчас  иными интересами?..
Тем не менее послание было отправлено, хотя при этом я испытывал такое чувство, что пишу не адресату, а в безмолвное пространство. Было это в середине декабря 1939 года, В каждой фразе этого письма звучало стремление пробудить заглохшие чувства истинной дружбы, вызвать что-то похожее на сочувствие к попавшему в беду человеку.
Но, наверное, такой стиль письма звучал наивно, т.к. без труда можно было понять недвусмысленность изложенной в нем истины, хотя основной лейтмотив ее преподносился в завуалированной форме.
В общем, жребий был брошен. Но, как я и предполагал — ответа не последовало. «Все встало, — думал я,  — на свои естественные места. У каждого из нас определились (может быть еще и не совсем твердо) свои судьбы,  искусственное соединение которых, казалось противоестественным».
Мораль этого молчания была проста: «Не тревожь ты себя, не тревожь и понапрасну меня не  испытывай».
Оно и понятно. Кому и какое дело до юношеских, непрочных страстей! Разве мало других поклонников на свете. Все они в любой момент готовы рассыпаться в нежностях, дарить клятвы, а наиболее разбитные и поцелуи. Но поди ж ты разгляди кто из них является носителем истинных чувств, а кто расточает суррогаты! К тому же всякому свойственно превозносить свои чувства, носиться с ними, как с драгоценным даром, не в меру  гордиться своей любовью и при этом удивляться, почему она не вызывает взаимности. А разобраться то, пожалуй, не так уж и сложно. Судить надо не потому, что человек говорит, а что он из себя представляет, чем он богат во всех отношениях, исключая меркантильность, конечно. Не зря же сказал философ: «Любовь стоит ровно столько, сколько стоит человек, ее испытывающий». Только на основе этого мудрого изречения можно отличить доброкачественные зерна от плевел, подлинные чувства от подделки. Если цена человека ничтожна, то и любви его — грош цена.
В данном случае реакция молчания была мне не до конца понятна, но воспринял я ее как должное. При общей неясности ситуации было очевидно, что моим желаниям предпочтены иные интересы и стремления. Уж не знаю, лежали ли в основе этой позиции вышеуказанные логические построения, но для меня результат носил однозначный негативный характер .
Шла зима 1940 года. Холода стояли отменные, термометр временами опускался до 460 ниже нуля. Но переносился он сравнительно легко, что объяснялось резкоконтинентальным климатом.
 
 В начале этого года меня постигло еще одно несчастье — 6 февраля, как сообщили мне с родины  телеграммой родственники, скончался отец. Умер он от коварной болезни (рак горла), которая тогда только начинала свое катастрофическое шествие. О выезде на похороны говорить было бессмысленно, т.к. при тогдашнем отсутствии пассажирских самолетов поездом можно было до Арзамаса добраться только через 8-10 дней.
Мои армейские будни, кажется, ничем особым на этом отрезке времени не отличались. Дела шли по-прежнему неплохо. Я все больше обретал самостоятельность и по многим вопросам политработы мог  соперничать с опытными «старыми вояками» на этом поприще.
В августе сорокового я был принят в члены ВКП(б). Одним из моих рекомендующих снова был   комиссар. Он, кажется, уже твердо рассчитывал на оставление меня в кадрах Красной Армии и потому не раз, как бы невзначай, заводил разговор об этом. Открывались, таким образом, просторы для служебной карьеры, но я совершенно был далек от мысли связать свою судьбу с пожизненной службой в армии. Мне по-прежнему казалось, что особый ее режим, субординация, безоговорочное подчинение старшим начальникам и прочее никогда не будут совместимы с моей натурой, с моим характером.
Были и другие мотивы моего неприятия военной службы. В частности, хотелось продолжить учебу в каком-нибудь ВУЗе. Больше всего влекла юридическая профессия. Не против я был совершенствовать себя и в области комсомольской, а затем и партийной работы, но только опять-таки вне армии. Поэтому мысль о желанной демобилизации к концу сорокового года мною была уже окончательно и бесповоротно выношена и ничто не могла изменить этих моих намерений. Но коварная злодейка судьба, как покажет будущее, судила о  моей перспективе иначе..
Однако в данный момент служба уже осязаемо приближалась к концу. Таких как я, замполитруков,  коим «подвезло» служить три года вместо двух лет, было, как я уже указывал выше, еще двое. Не было дня,  чтобы мы, встречаясь, не говорили о демобилизации. Были довольно убедительные основания предполагать, что  это во всех отношениях знаменательное для нас событие произойдет не позже февраля 1941 года, Но кто не знает, как медленно тянется время, порою оно кажется просто остановившимся, когда до желаемого события его остается немного. Невыносимо трудно было ожидать наступления этого благостного «дня освобождения».
Именно в это время вдруг неожиданно до меня донесся, совсем было потерявшийся» немой дали голос  подруги моих школьных лет. В октябре я получил от нее письмо: костер наших юных мечтаний, казавшийся совсем потухшим, вдруг обнаружил слабые признаки жизни. Сквозь толстый слой пепла робко пробились   лучики холодного света. Мелькнули... и снова померкли. Когда в прошлом году я предпринял дерзкую попытку  написать ей письмо, это был своего рода зондаж обстановки, в которой она находится, и ее позиции по  отношению ко мне после трехлетнего периода неизвестности. Но вот теперь факт получения мною письма  свидетельствовал, что память обо мне иссякла еще не совсем, хотя и не была прочной, о чем свидетельствовал и  казенный в основе своей, характер ее послания. Сквозь строки письма рельефно просматривалась попытка  соблюсти, пусть хоть и год спустя, формальную вежливость. В нем не чувствовалось былого тепла, но зато заметно веяло плохо скрываемой отчужденностью. Казалось, эти строки пишутся как-то натужно, через силу, не от души и, главное, не рассчитаны на постоянный контакт.
В то же время, поскольку это ответное письмо было написано через солидный интервал, оно уже вроде бы ничем не подталкивалось и, стало быть, носило самоинициативный характер. Создавалось впечатление, что на пути к немедленному ответу на мое первое письмо тогда стояла какая-то непреодолимая преграда. Теперь же, видимо, эта моральная преграда или совсем рухнула, или серьезно заколебалась. Не составляло труда понять, что над всем этим витала какая-то мрачная тень, не позволяющая автору письма свободно раскрыться и проявить большую решимость в выборе собственной позиции.
Мое ответное письмо снова (как и тогда) несколько многословное, вызывало опасения, что оно, вместо благих намерений с моей стороны, может быть расценено неверно — или как проявление неумеренной сентиментальности, или назойливых поисков недвусмысленной взаимности. Наверное, так оно и было, поскольку и на этот раз ответа не последовало. Вместе с тем, это свидетельствовало и о том, что мифическая преграда вновь обрела ощутимые очертания, игнорировать которую у моего адресата не поднялась рука.
Такое подчеркнуто пренебрежительное отношение к моей персоне, при всей безрадостности моего бытия не могло не тронуть моего самолюбия и я, спустя месяца полтора, разразился ответным посланием, содержащим неудовлетворенность молчанием.
 ..Меж тем настал 1941 год, тот самый год, которому вскоре суждено было стать началом четырехлетних невыразимых бед и страданий нашей Родины, нашего народа и каждого из нас. В начале года никто из нас еще не знал, какие тяжелейшие испытания ждут всех нас впереди. Все наши соотечественники, особенно его молодая поросль, жили мечтой о светлом будущем, каждый вынашивал счастливые планы, ставил перед собой интересные, многообещающие цели. Мы, военные срочной службы, успешно ее завершающие, с нетерпением ожидали увольнения в запас. А в это время в секретных тайниках генштаба фашистской Германии уже лежал разработанный во всех деталях план нападения на СССР — план «Барбаросса». Уже тогда, когда мы уносились в мечтах в заоблачные выси и строили воздушные замки, гитлеровцы завершали подготовку молниеносной войны против Советского Союза.
В январе 1941 нас, троих замполитруков-несчастливцев, направили в Читу сдавать экстерном экзамены за военно-политические курсы. Все предметы (знание уставов: боевого, строевого, внутренней службы и дисциплинарного, стрельба, знание матчасти личного оружия, марксистско-ленинская подготовка) мы сдали успешно. В Главное Управление кадров Наркомата Обороны был отправлен материал на присвоение нам воинских званий младших политруков запаса, после чего предполагалось поступление приказа об увольнении нас из рядов РККА.
В предвидении нашего скорого увольнения командование части усилило давление по вопросу оставления нас в кадрах армии. Но мы по-прежнему занимали в этом непреклонную позицию — только увольнение. Меня, кроме того, упорно «сватали» для работы в органах Особого отдела армии. Но и здесь я, вежливо поблагодарив за доверие, отказался.
Оставалось ждать приказа. Это ожидание теперь стало еще более тягостным и невыносимым. Нервы наши и психика были на пределе. И снова от нудной депрессии спасала только работа, объем которой был, прямо скажем, без начала и конца.
Весьма ощутимым стимулом к поднятию духа явилось получение мною весточки от моей симпатии. Письмецо на этот раз отдавало некоторым теплом, хотя и не слишком вдохновляло, особенно венчающая его подпись — «знакомая такая-то». Акцент на слове «знакомая» был красноречивым намеком на незыблемость границ, по-прежнему разделяющих нас как своеобразные независимые государства, отношения которых зиждутся на принципах официальной и холодной лояльности. Было ясно, что там, по ту сторону почтовой связи, интерес к адресату на этой стороне или совсем утрачен, или он зиждется на очень непрочной основе. Если,  думал я, — было вернее последнее, то с моей стороны не является предосудительным пойти навстречу такому шаткому интересу. Нужно было следовать в данном случае простой логике: «если твои чувства истинны, ты должен бороться за душу любимого до последнего мига, хотя бы и ветхи были надежды на успех».
 .25 января текущего года мне стукнуло 25, Мои милые друзья, всегда понимавшие меня, и в любой момент готовые прийти на помощь», вечером этого дня ввалили в мою «монашескую келью» всем узким кланом.
Они принесли пару бутылок мятного ликера (который можно было достать только в буфете международного  поезда, останавливающегося на нашем разъезде только на минуту) и целую кастрюлю горячего мясного супа с галушками. Боже, сколько невыразимой прелести было в этом лишенном ненужных нежностей и фамильярности, сугубо мужском выражении внимания!
За шумным застольем на какое-то мгновение растворились мрачные думы, в образовавшейся безмятежной атмосфере отошли в сторону все дела и заботы, оттаяли не знавшие душевного отдохновения  воины. А коль возник лирический настрой, естественным его наполнением явилась песня. Ожили гитарные  струны, запела моя компания. А после двух-трех общих исполнений была выражена просьба послушать что-либо в сольном исполнении «новорожденного».
Много лет минуло с того времени, а я, как сейчас, помню почти все детали этого скромного холостяцкого застолья. Несмотря на общую приподнятость настроения, я пел тогда с какой-то затаенной грустью. Прозвучал романс Чайковского «Хотел бы в единое слово я слить свою грусть и печаль.. .» Кому может не понравиться эта прекрасная вещь. А в наших условиях она тем более отвечала думам и мечтаниям каждого из нас. Затем прозвучала только что появившаяся тогда песенка «Чайка», слова которой «будь спокоен, милый воин», как выражение женской верности, тоже всех нас затрагивали очень чувствительно.
Но вот разошлись друзья, и безмолвная тишина снова обрушила на меня водопад мучительных дум и сомнений все о тех же туманных перспективах грядущего.
Мечтания, конечно, в тот момент были естественны, ведь предстоял существенный жизненный перелом, таящий в себе немало привлекательного, но, вместе с тем, и иллюзорного. Потому-то эти мечтания каждый раз подавлялись сознанием того, что предстоящие изменения, несмотря на свою кажущуюся неотвратимость, пока еще носят лишь потенциальный характер, а не чего-то уже свершившегося. Как еще и когда это будет?.. И неуверенность эта, как потом показали события, не была лишена оснований. На пороге мой и многих других миллионов, подобных мне, судеб стоял зловещий молох войны, Все ведь с моей демобилизацией могло  обернуться иначе, если бы приказ задержался еще буквально на несколько дней. И видимо не зря я торопил события: «Скорее, скорее, где же ты застрял, на каких волах тебя везут, наш желанный приказ?!»
Закончился в томительном ожидании январь, проследовал не менее мучительный февраль, а приказа о нашем увольнении все не было. Мы уже повседневно осаждали начальство, выпытывали друзей из секретной   части, узнающих обо всех новостях всегда первыми. Но все только пожимали плечами и произносили одну и ту же  трафаретную фразу: «Пока ничего нет.. .»
А нелегкая армейская жизнь шла своим чередом. С каждым днем она обретала все большую напряженность, вводились более жесткие нормативы в боевой подготовке, в частности больше стало уделяться  внимания физической подготовке бойца. Одним из ее видов были регулярные совершения пеших переходов на  большие дистанции. Они, как правило, проводились в выходные дни. А происходило это так. Часа в 3-4 утра звучал сигнал тревоги, бойцы быстро вскакивали и при полной выкладке (с положенным снаряжением) выстраивались на плацу, а затем — шагом марш на расстояние в 25-30 км. В зимнее время эти марши предусматривалось совершать на лыжах, но, поскольку у нас снежный покров почти совершенно отсутствовал (его сдувало сильными ветрами), мы совершали их как пешие переходы.
Каждый раз в ходе этих прогулок мы страшно выматывались, ноги навихивались до боли в суставах. Но жертвы эти, наверное, были оправданны, если учесть, что механизация войск в то время была весьма невысокой,  и подобные суворовские броски сыграли положительную роль в деле физической подготовки личного состава к грозным грядущим событиям.
Все это было одной из деталей нелегкой воинской жизни. Усиление напряженности в боевой учебе заметно чувствовалось во всем. Верховное командование, предчувствуя в недалеком будущем возможность больших военных столкновений, принимало спешные меры к усилению боевой готовности войск.
 . Подошел день женского праздника — 8 марта. Мне было поручено подготовить регламент проведения торжественного собрания членов семей (жен и матерей) командно-начальствующего и политического состава, а также вольнонаемных сотрудников. После собрания дали небольшой концерт художественной самодеятельности.
Такие торжества с участием сугубо гражданских лиц всегда рождали в душе какую-то щемящую грусть. Все это несомненно ассоциировалось с той постоянной неудовлетворенностью сложившейся ситуацией, когда ты вроде бы уже и имеешь право на свободу, на приобщение вот к такой идиллической атмосфере, а фактически все это остается пока недосягаемым.
Помню, возвращаясь с этого вечера, зашли мы с Сашей Ч. ко мне, в мою скромную хижину Заметив мое мрачноватое настроение, он сказал:
— Хандришь? Вижу, что это не связано с простым физическим утомлением. Тогда — что же?
— Странный вопрос! Уж для тебя-то не представляет секрета какой мыслью мы — я, Михаил и Сашка — сейчас живем и денно и нощно: все сроки прошли, а приказа на увольнение все нет.
— Будет приказ, А вот разлетаться в разные стороны не хотелось бы. Искренне говорю — жаль расставаться... Как было бы хорошо встретиться на «гражданке».
— Я думаю, что при желании все осуществимо, а жизнь у нас еще вся впереди.
— Все верно. Но кто знает как все сложится в дальнейшем... Ты только, когда приедешь домой, пиши. Саша ушел, а в сознании моем еще долго продолжали роиться тревожные мысли вокруг затронутой нами темы.
А дни текли... Вот уже пролетел и март, кончалась вторая половина апреля. Мы высчитывали теперь уже не только уходящие один за другим дни, но даже часы. Справлялись о новостях и утром, и в полдень, и вечером. Но «погода» не менялась, горизонт по-прежнему был затянут багровыми тучами.
За это время я получил еще два письма от своей далекой (в прямом и переносном смысле) арзамасской корреспондентки; в них, среди обычных холодных фраз, робко обозначились контуры приветливости, как бы  невзначай промелькнула мысль о желании в недалеком будущем встретиться, недвусмысленно прозвучал призыв верить в счастливый исход грядущего. В общем, «что-то как бывало, зажглось у ней в глазах».
Это вдохновляло и еще более обостряло желание скорее вырваться из плена и стремительно умчаться к  родным пенатам, в заветное «лоно счастья и забвенья».
Однако непонятная задержка увольнения продолжала давить все сильнее. В полном смысле слова — хотелось выть волком. Вот оно — отсутствие свободы действия! Вот они — невидимые кандалы, опутывающие ноги и руки! Как их сбросишь, опираясь лишь на собственную волю и настойчивость?!
 Приближалось празднование 1-го Мая, а настроение было далеко не праздничным. И вдруг... 29 апреля Вася Мельников, наш заведующий секретной частью, звонит мне и просит зайти в штаб по касающемуся меня вопросу.
Мощной волной бросилась кровь в голову, гулко забилось сердце. Скорей в штаб! И вот улыбающийся Вася, втащив меня в свое святилище, показывает мне долгожданный приказ о присвоении нам, трем замполитрукам, воинского звания младших политруков запаса и о нашем увольнении с 9 мая 1941 года в долгосрочный отпуск. Тогда уход в запас назывался увольнением в долгосрочный отпуск, т.е. до момента, пока не возникнет какая-то необходимость нового привлечения к службе в армии. Как же парадоксально звучал для нас тогда термин «долгосрочный отпуск», если до начала войны оставался всего лишь месяц с небольшим! Но мы, естественно, тогда этой уже нависшей над нами катастрофы представить себе не могли. Мы неудержимо рвались к безграничному простору жизнеутверждающей деятельности, а уж никак не к сеянию смерти на кровавых полях сражений. Мы рвались к светлой и счастливой жизни, совершенно не рассчитывая при этом на легкие пути, но уж и не на такие жестокие превратности судьбы, когда на карту будет поставлен вопрос о собственном существовании.
Нет, ничего подобного предполагать мы не могли, и, окрыленные, наконец-то, обретенной свободой, думали сейчас только о возвращении к домашним очагам.
 Празднование 1-го Мая затмилось для нас теперь куда более возвышенным торжеством. Вот это был для  нас действительно праздник так уж праздник! С плеч будто бы свалился груз неимоверной тяжести. Кажется, и дышать стало легче. Мы не ходили, а порхали, не чувствую под собою ног.
Короткие сборы, проводы, прощание с друзьями, и вот мы, облаченные в новую форму младших политруков (так полагалось) уже сидели в плацкартном вагоне и держали путь на Читу
4. Златые дни моей весны. Зловещий ураган уносит счастье.
Я возвращался на родину после четырехлетнего отсутствия. Что-то там ждало меня? Чем встретят меня мои священные пенаты? Четыре года — срок не так уж велик. Но это был мой первый продолжительный отрыв от родных мест, от близких людей, от внешней, не успевшей еще окрепнуть любви своей.
Сейчас, глядя на эти события с высоты семидесятилетия, срок в четыре года кажется несущественным. Но тогда, для двадцатипятилетнего человека, этот срок, как-никак, равнялся одной шестой части всего прожитого. Главное же — это были годы, безвозвратно вырванные из самого прекрасного периода жизни — из юности. Для большинства других этот отрезок жизни обычно бывает расцвечен в радужные краски, наполнен обильными ощущениями прелестей бытия. Что-то и там, конечно, может иметь свои теневые стороны, на мгновение омрачать восторженное восприятие действительности, но в целом это остается лучшей, незабываемой  порой жизни, порой неизбывных радостей, романтических увлечений и непорочной любви. Моя же юность во  многом всего этого была почти совсем лишена. А впереди маячили еще четыре года войны, уж никак не сулившие восполнения всего невозвратимо упущенного, прошедшего мимо моей юности дальней стороной.
Пусть невелик срок моих странствий, но и за это время там, на родине, во всем должны были произойти  заметные перемены, все стало иным, все обрело новое качество.
Сначала со своими двумя друзьями я ехал вместе. Потом Саша Лобанов сошел в Ачинске; там ему предстояла пересадка для следования на Абакан, откуда три года назад мы с ним начинали свое знаменательное  путешествие в армию. В Омске покинул меня Миша Шумков, путь которого далее лежал через Курган и Челябинск на Уфу. Таким образом, порвались последние звенья цепи, связывавшие меня с действительной службой в армии. Теперь я остался наедине со своими волнительными думами, хотя времени и пути на них оставалось уже совсем немного.
Спустя сутки, поезд миновал границу Азии и Европы — Уральский хребет, с его «столицей» Свердловском.
За окном вагона второй день подряд с каким, то завидным неистовством хлестал дождь. Он хоть и не беспокоил меня, но все же вносил неуместный диссонанс в мое, в ЦеЛОМ-ТО, приподнятое настроение. За дни переезда меня, вполне естественно, неотступно продолжали осаждать мысли о предстоящих путях дальнейшей жизни. Они пока были неясны и непроницаемы как эта дождливая ночь.
Вот уже приближалась и Казань. Но, удивительная вещь! Проезжая последние сотни километров, безучастно следя из окна вагона за стремительно мелькающими станциями и полустанками, с их вечной толкотней и присущей только им характерной суетней, я как-то утратил чувство времени, но зато с особым волнением и трепетом воспринимал сокращение расстояния, отделяющего меня от заветной цели. И это понятно: после длительной разлуки предстояли встречи. Какими-то они будут?.
 А поезд меж тем, все катился и катился, упрямо рассекая непроглядную завесу дождя. Осталась позади и Казань. Девятидневное турне завершалось. Скоро должен быть Арзамас. Уже поздно вечером последнего дня моего путешествия поезд проследовал Канаш, с расчетом быть в Арзамасе в З — 3,5 часа утра.
 . Вагон погрузился в безмятежный сон, но я, осаждаемый горячими мыслями, спать, конечно, не мог. Я все стоял и стоял у окна и напряженно вглядывался в дождливую мглу ночи. Ехали лесом. Вот проскочили ст. Бобыльскую, разъезд Трактовый. Эти места мне были хорошо известны: в десятилетнем возрасте я бывал здесь, когда тут работала табельщицей моя старшая сестра. До ст. Арзамас-П оставалось десять километров.
Немудрые вещи мои давно уже были уложены в единственный чемодан. Я надел шинель и вновь прильнул к окну. Дождь не переставал. Наконец, сквозь его пелену тускло замелькали огни, проплыли неясные силуэты каких-то построек. Поезд замедлил ход и плавно остановился. Это произошло в З часа 30 минут 19 мая 1941 года — весьма знаменательная для меня дата.
Оказавшись на деревянном настиле перрона под разверзшимися хлябями дождливого неба, я тщетно пытался увидеть хоть какое-либо подобие живого существа. Встречать меня, конечно, никто не мог, ведь я  никому ничего не сообщал не только о дате приезда, но даже и о том, что вопрос о моей демобилизации, наконец-то, решился. Мое прибытие для всех должно было явиться сюрпризом. Поэтому сейчас я искал глазами не встречающих, а хоть какую-нибудь живую душу, чтобы узнать ходит ли теперь «передача» (поезд из 23-х вагонов, курсирующий между станциями Арзамас первый и второй), — ведь оттуда, с первого Арзамаса мне до Пушкарки — рукой подать.
 — Нет, такой передачи давно не существует, — ответила мне какая-то фигура в железнодорожной форме, сжавшаяся от дождя и прохлады раннего утра.
«Ничего себе перспективка!» — возмущался я. По этой мерзостной погоде, по раскисшей вконец дороге, предстояло совершить семикилометровый моцион, да еще в условиях ночи. Никакие автобусы тогда еще не существовали. Хорошо, что, хоть и робко, но начинало уже светать.
В городе жила сестра. Адрес был известен. Решил пока найти призрение у нее. Однако эта моя затея не увенчалась успехом. Квартиру сестры я нашел без затруднений, но вот достучаться не смог Крепок сон на зорьке.
Побрел в Пушкарку, благо, что теперь до нее оставалось уже недалеко.
Уже совсем рассветало, когда я вошел в свою родную деревеньку. Дождь перестал. Но на улице еще никого не было. Прошел я мимо дома предмета своих страстей. «Спит, наверное, и видит розовые сны,  подумал я, покосившись на неприветливо безмолвствующие окна, — а может она обрела себе иное пристанище?..» Кроме того, и дом был уже не тот, около которого мы простаивали когда-то до петухов. Он оказался перестроенным.
Но вот я подхожу к родному пепелищу. А дом моих родителей не в переносном, а в прямом смысле  выглядел как пепелище. Когда же я подошел ближе, стало ясно — шла перестройка, все было до основания разобрано, лежали штабеля бревен, досок, кучи мусора. Нетронутым остался лишь один сарай. Войдя в него, увидал поднимающуюся с какого-то лежака навстречу мне еще более постаревшую мать. Она смотрела на меня в полумраке сарая, силясь понять кто перед ней стоит с чемоданом в руках.
— Мама, Сережка приехал! — Воскликнул Я, и мы припали друг к другу...
Позднее, немного передохнув в соседском доме, где временно жила старшая сестра, я посгтеШИЈ1 пройтись по окрестностям, где все было так тесно связано с детством и началом юности,
Все или почти все здесь подверглось изменениям: и постройки, и зеленые насаждения, и водоемы, в которых когда-то барахтались, забравшись в воду чуть глубже колена, а по осени — проваливались сквозь молодой и неокрепший лед. Вообще все места выглядели как-то иначе. Главное же — это изменились люди. Дети  превратились в подростков, подростки в юношей и девушек, молодежь посолиднела, представители зрелого возраста, хоть и не сильно, но все же постарели. Этого, наверное, никто из не покидавших родных мест не  замечал, а мне это неотступно бросалось в глаза. Получалось, что я встречаю вроде бы и тех людей, но как будто и не тех. Особенно этот парадокс бил на впечатление при встрече и разговоре с подросткам, которым при моем  отъезде было по 12-13 лет.
С большой долей вероятности следовало предполагать, что и сам я воспринимался сейчас моими знакомыми совсем иным, чем раньше. Тем более, что облик мой меняла еще и военная форма.
Вышел я с улицы за огороды и прежде всего моему взору представился небольшой водоем, где я когда-то вместе со своими сверстниками учился плавать. С грустью я думал сейчас, что нег уже того беззаботного, иногда не в меру шустрого мальчишки, с вечно разодранными рукавами на локтях и штанишками — на коленях. Нет того стремительно бегающего по полям и лугам постреленка. Он ушел в небытие и никогда не вернется, как не вернутся и его сверстники и сверстницы. Их нег, и никогда больше не будет Грустно, печально, но это так. В связи с такими думами невольно пришли на память очень верные, философские строки из  стихотворения поэта Николая Новикова:
Никогда ничего не вернуть,
Как на Солнце не вытравить пятна, И, в обратный отправившись путь,
Все равно не вернешься обратно.
Эта истина очень проста,
И она, словно смерть, непреложна,
Можно в эти вернуться места,
Но вернуться назад невозможно,
А воспоминания, между тем, все наплывали и наплывали. Вот они, знакомые до боли в сердце места, но теперь уже в значительной степени изменившиеся. Они невольно рождали зрительные и слуховые галлюцинации детской поры. Осень. Опустевшие и погрустневшие поля, все чаще моросит дождь, мелкий,  но пока еще теплый. Мы, сельская ребятня, — далеко в поле у зажженного костра, предвкушая прелесть печеной  картошки, болтаем о разной всячине, отдавая при этом предпочтение сказочной и фантастической тематике. Вечереет... В сгустившемся воздухе более отчетливыми становятся приносящиеся из села звуки. Вот  прогромыхала телега, вот заскрипел колодец, вот промычала корова, где-то приглушенно перелаиваются собаки, раздаются детские голоса. И все это сливается в изумительную прекрасную мелодию.
Сейчас все это было лишь мысленным отзвуком того, что свершалось когда-то, а теперь все   безвозвратно минуло в вечность.
Возврата назад нет! Философски это понять можно, а вот житейски..
Но мысли мои были резко прерваны. Я вдруг увидел... «Ее». Она шла с женой своего брата с  коромыслами и ведрами на плечах, имея намерение набрать воды из колодца, расположенного неподалеку на колхозном дворе. Непретенциозно, по-простому одетые, смеющиеся, они, чуть замедлив шаги, игриво со мной поздоровались. Затем «она», почему-то обращаясь на «вы», спросила:
 — Прогуливаетесь?
Ответив на приветствие, я что-то пробормотал невнятное относительно утреннего моциона, но они уже проследовали мимо, оставив меня в какой-то приятной волнующей растерянности.
Я даже как следует и не успел рассмотреть ее. Это была и она и не она, а точнее, пожалуй, и то, и другое, вместе взятое.
«Никогда ничего не вернуть».. — снова ожило в моем мозгу. «Ну, если невозможно вернуть прошлого,
— думал я, шагая к дому, — то, несомненно, можно и нужно создать не менее прекрасное настоящее и будущее».
Часа через два я получил от нее короткую записку: она выражала желание встретиться. Разве у меня в этот момент могло быть какое-то иное желание?!
 .В тот год весна на моей родине была чрезвычайно сырой и холодной. Оказывается тот нудный дождь, который встретил меня после Уральского хребта, лил здесь, почти не переставая, уже около месяца. Май перевалил в свою вторую половину, уже вот-вот июнь должен был возвестить наступление лета, а тепла все не было. Все дни и ночи лил холодный, постылый дождь, дул пронзительный ветер. Грязь на дорогах образовалась непроходимая. Люди, сетуя на ненастную погоду, кутались в пальто и плащи, не расставались ни на мгновение с зонтами. Старики, знававшие и ранее подобные каверзы природы, не были склонны сетовать на погоду,  подкрепляя свой оптимизм мудростью давней пословицы: «Май холодный — год хлебородный». А нам,  молодежи, нужен был не только урожай, но и соловьи, и теплые лунные ночи, и покрытые цветами луга. Тут же безраздельно пока всюду и во всем господствовал только дождь.
Вот и сегодня к вечеру снова полил дождь. Однако нашей встрече уж ничто не могло помешать.
Искусственная стена, возведенная между нами, доживала последние мгновения и готова была рухнуть навсегда.
Мы встретились у ее дома поздним вечером. Моросил дождь, временами переходя в проливной ливень. Встали на крылечке, стремясь хоть сколько-нибудь укрыться от обильной влаги, низвергающейся из низких, косматых туч. Но кровля над нами была настолько мала, что обоим под нею найти убежище было невозможно. Хоть и не слишком резво, но с упрямой настойчивостью на меня сверху сбегали струйки воды, производя коварную метаморфозу с моей шинелью. Зато моя собеседница была в относительной безопасности.
 Но разве могло это бесцеремонное атмосферное явление хоть на йоту омрачить или ослабить пафос торжественно-взволнованной встречи, в полном смысле слова, выстраданной нами за многие годы?!
Наш непринужденный диалог в тот первый вечер походил внешне на обмен малозначительными фразами, как это бывает между хорошо знакомыми людьми, длительное время не видевшими друг друга. Но так было лишь внешне. Все тут от начала до конца содержало глубокий тайный смысл, выразить который в простых словах вряд ли было возможно даже нам самим.
Некоторая официальность нашего разговора в этот момент носила на себе и естественный отпечаток недавней отчужденности. Наши взаимоотношения еще не были лишены понятной в таком случае настороженности. На особых весах интуиции взвешивалось сейчас каждое слово, каждый жест, взгляд,  интонация. Такие позиции всегда характерны для людей, еще недостаточно уверенных друг в друге, где трудно  обойтись без напускной дипломатии, трудно сбросить маску замкнутости и раскрыться до конца.
В то же время я (как, наверное, и моя собеседница) по мере нарастания доверчивости в нашем  разговоре, все более и более ощущал, как постепенно увеличивается неодолимое взаимопритяжение, как рвется наружу святая правда наших стремлений, ради которых мы, еще не признаваясь даже самим себе, сошлись в этот многозначащий для нас вечер.
Все в ней, знакомое мне до боли, и тембр голоса, и манера произношения, своеобразное построение фраз, ее мимика, смех (особенно он), жесты, и все, чему даже трудно дать название, все это, воскрешая беспечное прошлое, жгло и волновало сознание. Я был уверен, что только мне одному, и никому другому, была дана возможность предельно точно воспринимать и соответственно интерпретировать все эти ее качества. Не зря пропало школьное время, когда мы сидели за одним столом, а во внеурочное время всегда были вместе, с головой уходя в общественные дела. Венцом же проникновения в личностную сущность друг друга явились встречи по более важному поводу, основу которых составляли сердечные мотивы.
Но не могло ускользнуть от меня и нечто новое, появившееся в ней. Разумеется, это новое было прежде всего результатом взросления, а также отпечатком первых серьезных жизненных испытаний. Меня не удивляли эти изменения. Те далекие наши встречи в стенах школы, а позднее свидания туг, у этого дома, во многом еще носили на себе печать зеленой юности, а в чем-то и просто детства. Соответственно этому были и наши взгляды  на жизнь, наше мировоззрение, наша оценка людей, их поступков и поведения, Теперь все было иным. Но основные составляющие характера, темперамента, нравственных суждений в основе своей сохранились.
Мы продолжали свою непринужденную беседу, рассказывая о своих делах-делишках, удачах и трудностях, которых уже немало выпало на нашу долю в совсем еще короткой самостоятельной жизни. А между тем подтекстом нашего диалога (как и междустрочным смыслом наших недавних писем) были мысли совсем иного свойства. Мы это понимали, но пока держали их, как и наши чувства, на прочном замке. Но они с каждым мгновением, помимо нашей воли, все более, все настойчивее давали о себе знать. И было это легко объяснимо. Взаимные симпатии, а точнее говоря, сердечная тяга, что в течение ряда лет безрассудно подавлялась, держалась  подспудном, теперь властно диктовала свою волю. Первый толчок к пробуждению этих взаимостремлений был дан еще в письмах, а теперь их скопившаяся энергия искала выхода.
В пруду, напротив нас, на все лады заливались лягушки. Дождь распугал соловьев и теперь их дивное  пение заменяла буйная полифония лягушачьего хора. Правда их свадебные рулады все же были куда беднее   неповторимых соловьиных трелей, но для наших сердец, и без того наполненных звучанием дивной музыки, и эти звуки были благостной мелодией.
Мы расстались тогда поздно ночью. Расстались, чтобы встретиться вновь.
Шел я домой, поливаемый, мелким, ненастным дождем и он совсем не казался мне постылым. На душе у меня было радостно, тепло и спокойно. Спокойно, как давно уже так не бывало.
 Эти встречи теперь стали нашей насущной потребностью, важнейшим смыслом нашего существования. Наверное, мы еще не до конца отдавали отчет огромной значимости нашей встречи, но каким-то внутренним, подсознательным чувством понимали, что в этот пасмурный, дождливый, но, вместе с тем, чем-то невыразимо прекрасный вечер мы сошлись теперь навсегда. Не разлука, ни время не смогли нарушить постоянное и святое чувство нашей близости.
Боль за попранные в прошлом чистые отношения, досада на свою опрометчивость, постоянно бродившие в моей душе, на это время заглохли; их словно бы и не было, что будто бы то был всего лишь дурной сон, после которого настало благодатное утро воскресения.
Мы встречались ежедневно, и вечером, и днем, когда бы только у ней было свободное время (работая на ст. скорой помощи, она за ночное дежурство могла быть свободной и днем).
Все прочие заботы и мысли мои исчезли по крайней мере, отпрянули на задний план. Господствовала одна лишь мысль, диктующая желание быть с нею, быть всечастно, слиться в монолитное, нераздельное существо, где нет ни меня, не ее, а есть только нечто единое целое, имя которому — Счастье. Что туг кроме этого можно сказать? Это было торжество всепобеждающего чувства настоящей любви.
Никогда в жизни мы (я говорю от имени обоих, будучи уверен, что все нами воспринималось одинаково) не чувствовали такой светлой окрыляющей радости, как в эти дни. Какое умиротворяющее обновление испытывали мы после нелепой разлуки, за ту несносную мороку, которая совсем было увлекла нас на чужие извилистые тропы, ошибочно принятые нами за собственные дороги.
Кто-либо из казуистов может сказать: «Что ж здесь особенного, что нового, экстравагантного? Такое состояние — это стереотипное состояние влюбленных».
Может и так. Но беда в том, что (о чем уже было сказано выше), употребляя высокопарное слово «любовь», часто понимают под ним обычную, заурядную, скороспелую влюбленность, в основе которой лежит лишь биологическая субстанция, обманчиво окрашенная под любовь.
А кто-то из скептиков скажет и другое. Что это, мол, вообще никакая не любовь, а лишь красивый миф, плод больного, экзальтированного воображения, что мы часто любим не самого человека, а идеальный вымышленный образ, навеянный грезами, неумолчным воображением, жаждой идеала, чистой любви. Иными словами — любим будто бы в воображаемом кумире только свою мечту. Подобные скептики считают, что с  некоторыми из влюбленных тут происходит то же самое, что было с пушкинской Татьяной. Она, начитавшись французских романов, сначала в девичьих мечтах выносила идеальный образ своего будущего кумира, а потом,  когда пред ней в лице Онегина предстало нечто внешне схожее с выработанным ею стереотипом, она с неотразимой Поспешностью воскликнула: «Это — он!»
Нег, в моем случае не было ни того, ни другого. Здесь было не мимолетное, не сиюминутное увлечение под влиянием внезапно нахлынувших страстей, а искренние симпатии, незаметно Возникшие еще в пору отрочества и постепенно переросшие потом в большое, стойкое чувство, выдержавшее в последующем испытание временем и вторгнувшимися в наши жизни сложными коллизиями. Здесь еще раз была подтверждена истина, что настоящая любовь не подвластна времени и случайным привходящим ситуациям. Она торжествует  над ними. Любовь, в отличие от различных преходящих увлечений, рождается лишь однажды и не умирает никогда. Стихия увлечений — время, стихия любви — вечность.
 Вскоре установилась теплая погода, дожди прекратились. Теперь вечерами и ночами неумолчно звенели трели соловьев.
Импонируя им и паря в каком-то неземном, надзвездном мире, мы искали выход своим чувствам в песне. Как это было замечательно, что Лена тоже обладала хорошим музыкальным слухом и голосом. По тембрам, по диапазону, и высоте наши голоса позволяли образовать незаурядный вокальный дуэт. Песни, романсы, которые мы под аккомпанемент гитары часто пели, звучали в немой тиши ночей, наверняка тревожа не только и другие сердца, жаждущие любви и счастья.
Мы не высказывали тогда горьких сожалений об утраченных возможностях стяжать еще в прошлом вот такие же упоительные мгновения, хотя эти сожаления у меня и были. Они лишь усиливали стремление друг к другу. В наших взаимоотношениях рельефно просматривалось желание восполнить, наверстать упущенное; наши чувства представляли собой нечто подобное сжатым пружинам, когда скрытая в них мощная энергия внезапно получила свободу. Вскрылась могучая река, скованная зимним сном и буйно понеслась теперь, сокрушая на своем пути все препятствия. Что-то жадно-неукротимое бросало нас друг к другу, увлекая в царство животворящей стихии. Имя которой — неизбывная любовь.
Казалось, не будет конца, не станет предела нашему благоденствию. Наконец-то мы стяжали то, к чему шли тернистыми тропами и чего теперь никому не позволим у нас отнять
В эти дни эмоционального взлета я как бы сбросил тяжелые вериги со своих плеч. Ушли, отодвинулись куда-то на третьестепенное место прочие житейские заботы и невзгоды. Такой переход от своеобразного длительного плена к развернувшимся передо мной простору и свободе, переход от тягостного настроения к состоянию благотворного возбуждения ошеломил меня. Я не жил, а парил в заоблачных высях, не чувствуя под собой земли, и вместе со мной, столь же завороженная жгучим пафосом истинного чувства, была ТА, которую я вопреки всем перипетиям стоически выносил в своем сердце. Теперь я испытывал душевное состояние, исполненное дивной гармонии и благостного света.
Нам всюду сейчас сопутствовали радость и счастье, Это состояние душевного восторга нельзя было выразить в словах, хотелось воспевать их, и мы пели, пели без конца.
Слова Лены в одном из писем ко мне в армию о том, что «будет время и мы снова будем веселиться, смеяться и петь без конца», оказались пророческими.
Вдохновленные обуревавшими нас чувствами, мы не замечали течения времени. А к этому моменту наступили, наконец, теплые, солнечные дни — это властно шествовал первый месяц лета — июнь. Мы, как лунатики, бродили по цветущим лугам, катались на лодке, где под чарующие звуки гитары пели песни, повествующие все о той же любви; особенно часто повторяли слова одной из них — «нельзя нашу радость в словах передать, мы хотим весь мир обнять».
Не боясь утратить чувство меры в детальном и столь восторженном описании истории своих сердечных дел, я с таким же восхищением расцениваю этот период как златую весну всей своей жизни.
Однако, несмотря на буйный хмель бродивший в моей душе, я должен был порой с небес спускаться и на грешную землю. Следовало не забывать и о трудовых планах на будущее. С этой целью я предпринял поездку  в г. Горький, где зондировал почву относительно приобретения юридической профессии, с расчетом в дальнейшем посвятить себя этому делу. Но там, как и следовало ожидать, рекомендовали единственное:   поступить в юридический ВУЗ, окончив который и сосредоточиться на излюбленном деле. Но об этом еще следовало хорошенько подумать. Вынашивал я и более прагматические планы: предложить свои услуги райкому партии в области партийно-политической работы с последующим поступлением в высшую партийную школу, Все это следовало решать в ближайшее время.
Безраздельная духовная близость с избранницей моего сердца должна была в недалеком будущем завершиться (это было предельно ясно для нас обоих) юридическим оформлением нашего законного брака. Да, осуществление этой важной проблемы было делом предрешенным. В скором времени, безусловно узы Гименея навсегда соединили бы наши сердца. Но мы не спешили с этим. Ведь что ни говори, а положение жениха и невесты в чем-то всегда предпочтительнее, чем мужа и жены. К тому же с момента моей демобилизации и  обретения мною долгожданной свободы минуя всего лишь один месяц. Вся светлая, многообещающая жизнь была впереди. Зачем так скоро вносить какие-то радикальные перемены в то безоблачное счастье, которое, наконец-то, выпало на нашу долю. Мы упивались этим счастьем, невольно отодвигая хоть не на долго решение всех практических проблем.
 ..Но роковой меч безжалостной судьбы уже был занесен над этим нашим хрупким, легко ранимым счастьем. Немецкие фашисты, эти изверги рода человечества, с паучьей свастикой на рукавах своих коричневых мундиров и знаменах, вдохновляемые и руководимые бесноватым Гитлером, уже в апреле-мае 41 года порывались развязать кровавую бойню против нашей страны. И только неблагоприятная, дождливая погода заставила их на месяц-другой отодвинуть осуществление этой бредовой идеи.
 В воскресный день 22 июня я со своей неразлучной теперь симпатией отправился в городской парк на дневной спектакль гастролирующего здесь театра оперетты. Как все предшествующие дни, мы были безгранично веселы и настроены оптимистично.
После просмотра спектакля, дополнительно начиненные зарядом жизнерадостности, мы цветущими  лугами возвращались домой. День был ясный, солнечный, тихий. Казалось, ничто не предвещает беды, радость  неотступно сопутствует нам и вообще впереди все светло, все сказочно прекрасно, счастливое будущее  неотвратимо. И вдруг..
Не успели мы войти во двор нашего дома (он уже был закончен перестройкой), как навстречу нам  выбежала плачущая мама. По лицу ее неудержимо лились слезы, вся она как-то сразу поблекла, еще более   постарела.
 — Горе-то какое! — проговорила она, глотая слезы, — Ведь война объявлена. Германия напала на нас этой ночью. Только что передавали по радио..
Эта страшная весть, как гром среди ясного неба, поразила и нас. Мы, естественно, не могли еще сразу  представить себе весь ужас свершившегося, всю глубину внезапно обрушившейся на нас катастрофы.
Прежде всего мелькнула мысль, что это, вероятно, какой-то пограничный инцидент и, следовательно, это еще не война, что конфликт будет быстро устранен по линии дипломатических каналов, тем более, что наши отношения с Германией регулировались сейчас заключенным в августе 39-го года договором о ненападении.
Непростая история заключения по инициативе Германии упомянутого договора у меня была на памяти. Она тогда вызвала немало кривотолков не только у наших недругов, но и у друзей.
В 1939 году беспардонная и наглая агрессия фашистской Германии, а вкупе с ней, Италии и Японии,  достигла опаснейших размеров. В то же время внешняя политика ряда стран Западной Европы (считающих себя демократическими) и в первую очередь Англии и Франции, принесла откровенно попустительский для агрессоров характер. Политики-толстосумы этих государств, лелеяли себя надеждой, что Германия прежде всего ополчится против основного своего (да и их тоже) врага — Советского Союза. Наша страна неоднократно и настойчиво взывала тогда к немедленному обузданию агрессора путем организации коллективного отпора.
 Между СССР с одной стороны, Англией и Францией — с другой, главным образом по инициативе Советского Союза неоднократно по данному вопросу велись переговоры, но они по вине Англии и Франции превратились в пустопорожнюю говорильню, Больше того, эти государства встали на путь откровенного предательства, учинив на Мюнхенских переговорах сговор с агрессором за счет Чехословацкой Судетской области.
Советское правительство сделало необходимые выводы из соглашательской политики Англии и Франции. Полагаться на сотрудничество с ними в борьбе против агрессоров не приходилось. Результатом всего  этого и было наше соглашение на заключение с Германией договора о ненападении. Этот шаг давал нам самое главное — выиграть некоторое время для подготовки к обороне. К эффективному отпору агрессору в случае его нападения.
Разумеется, наше правительство ни на йоту не верило в искренность фашистских заправил, и не на мгновение не ослабляло бдительности, все силы вкладывая в дело повышения могущества наших вооруженных сил.
И вот теперь фашистские войска нарушили границы нашего государства. «Что это? — думал я.  Неужели — настоящая война? Неужели так быстро подлый враг мог обнаружить свое омерзительное лицо оборотня? Неужели можно в наш просвещенный век так легко, так вероломно сбрасывать лицемерноблагопристойную дипломатическую маску?»
Эти и другие нахлынувшие на меня вопросы, помню, беспощадно жгли сознание.
Но в последующие дни все неясности исчезли. Все было до банальности просто: фашизм оставался самым собой — агрессивным, человеконенавистническим, кровожадным. Это была война, и притом, самая жестокая, самая насильственная и грабительская из всех войн в истории.
Нужно было какое-то время, чтобы понять, осмыслить все свершившееся. Надо было побороть  охватившее всех нас смятение и, оценив по-настоящему всю трагичность обрушившегося на людей, на каждого из нас несчастья, как-то определить свое место в общей борьбе за его устранение.
На самом деле трагедия была всеобщей. Война несла губительные последствия для людей всех категорий (всех общественных слоев. Конечно же, немедленно должна была последовать всеобщая мобилизация, и о ней стало известно в тот же день.
Мобилизация на фронт означала массовые драматические расставания, отцов с семьями, сынов с родными, молодежи с влюбленными и любимыми. С первого же мгновения после объявления по радио о войне, с поступлением повесток о явке в военкомат, рекой полились людские слезы.
А утром 23 июня, после душераздирающих прощаний и расставаний, вереницы мужчин со скромными  мешочками и узелками в руках (в последний раз домашние попекушки и нехитрое бельишко) потянулись к военкомату, где драматические сцены расставания разыгрывались с еще большим надрывом. Женщины и дети, не переставая рыдать, висели на шеях мобилизованных, никак не решаясь оторваться. Все они не без оснований понимали жестокую и неотразимую реальность, что, наверное, видят их в последний раз.
Эта участь неизбежно в любой час ждала и меня, вновь испеченного политработника (Я ведь даже еще и не успел снять военной формы), и моего старшего брата Серафима, который вовсе и не служил в армии и никогда не держал в руках винтовки. Ему было значительно тяжелей, чем мне еще и потому, что он к этому   времени был женат и имел двухлетнего сына. Все наши родные, особенно мать были подавлены в предвидении неизбежно предстоящей страшной разлуки, финалом которой вероятнее всего могла быть гибель двух совсем еще молодых сыновей и братьев.
 Вот так, вновь обрывалась святая песнь моей несчастной любви. Всего лишь один месяц отпустила  нам с Леной судьба для того, чтобы по-настоящему вкусить счастье безраздельной взаимности, эту скудную  лепту, как красивую игрушку, бросила нам она в наши протянутые руки для кратковременной забавы и тут же  вырвала ее обратно.
Война бесцеремонно вторглась в судьбы людские, жестоко разрушая их благие намерения, их надежды на светлое будущее. Меня же это касалось в большей мере, чем кого-либо, В течение быстро канувших в Лету 25-ти лет моей ЖиЗНИ, особенно в пору юности (как это видно из вышеописанного) я не был баловнем судьбы. Конечно, нельзя сказать, что все это время мне сопутствовал один лишь беспросветный мрак, но и хвастаться обилием ярких солнечных проблесков оснований маловато. Только вот в этот месяц, предшествующий  кошмарной катастрофе, я имел возможность познать истинную радость человеческого существования, познать счастье любить и быть любимым.
 
Мрачные роковые события теперь обрывали и коверкали все мои радужные построения, вероятнее всего  предвещая только трагические последствия. Всю прелесть этих незабываемых дней они отодвигали в небытие. И мелькнувшее упоение воспринималось сейчас как красивая нереальность, как сказочный мир“, как фатаморгана. Подразнив мое пылкое воображение, этот фантом теперь исчезал, оборачиваясь своей безрадостной злокозненной стороной.
 «Вот и все, — неотступно мелькало у меня в голове, — мощный луч света, подобно молнии, на мгновение  озарил мою неудавшуюся юность, и теперь снова все погружалось в кромешную мглу... »
Это не значит, что во всей моей последующей жизни не было места счастливым и радостным дням, но  того, что я испытал в те далекие дни, больше уже никогда не повторилось.
Не знаю, всякий ли в состоянии понять, не испытав в действительности всей горечи тех моральнонравственных утрат, которые пришлось перенести нам и всем нашим людям в связи с обрушившейся тогда на  нас невыразимой бедой. Может быть, поэтому, и мои рассуждения здесь на эту тему будут расценены как  излишне сентиментальные. Но, вспоминая то тяжелое время, я не могу говорить об этом иначе.
 . Между тем, тревожные дни шли. Сводки с фронта поступали одна мрачнее другой. Настроение от этого становилось еще более тягостным, более удрученным. Быстрое отступление наших войск, падение одного города за другим воспринимались как нелепый нонсенс, как нечто невероятное, абсолютно не укладывающееся в рамки логичного. Силы разума и сердца противились понимать все свершающееся за реальность. Требовательно вскипали патриотические чувства, настойчиво протестовала национальная гордость. И все это было вполне естественным. Ведь мы были воспитаны в духе беззаветной любви к Родине, в духе патриотизма и в твердой уверенности в справедливости нашего дела, и, стало быть, и в непобедимости нашей армии, в непреоборимости нашего социалистического государства. Мы с пылкой пафосностью распевали тогда песню, лейтмотивом которой были слова: «И на вражьей земле мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом».
Реальная же действительность пока жестоко свидетельствовала о другом. И сознание этого факта переживалось очень тяжело.
Вскоре был мобилизован мой брат. Не забыть мне тягостной картины, когда он с жалким узелочком в руках, понурив голову, сидел на сборном мобилизационном пункте. Понять его мысли в данный момент не   представляло труда... Неполноценный в физическом отношении, абсолютно лишенный каких бы то ни было  военных навыков, он мог только безропотно подчиняться воле других и столь же безропотно сложить голову во  славу Родины. Так оно потом и получилось. Но такой участи подвергся тогда, конечно, не один он. И в этом еще  одна нелепая трагичность той ужасной и беспощадной бойни.
Меня, почему-то пока не трогали. Я наведался в военкомат. Там полушутя полусерьезно ответили украинской пословицей: «Вперед батьки с маткой в петлю не лезь. Потребуешься, и тебя пригласим. Война  кончится не завтра, проявить свою патриотическую прыть всегда успеешь. Я шучу, конечно... »
Определенный резон в этих словах, наверное, был, но я оказывался в некоторой томительной неопределенности. Миновал месяц войны, военкомат продолжал молчать, а ведь нужно было еще и на что-то существовать. Как член партии предложил свои услуги райкому ВКП)б). Там мое намерение охотно поддержали: люди сейчас ли нужны всюду, вакансий с уходом мужчин на фронт было хоть отбавляй. Райком направил меня на фабрику «Войлок-стелька», где я и проработал в качестве председателя совета по культурнополитической работе до выезда на фронт в октябре 1941 года.
Таким образом, сложившиеся обстоятельства предоставляли нам с Леной возможность несколько продлить наше великое удовольствие быть вместе.
Все это время мы жили одним днем. В любой момент могла последовать повестка с вызовом в  военкомат и немедленной отправкой туда, вернутся откуда счастье выпадало далеко не каждому. Это была жизнь, полная неизвестности, что терзало душу еще хуже, чем безрадостная определенность.
Использую образовавшуюся паузу с моей мобилизации (мы решили оформить Ни и без того прочный союз официально. 10 сентября 1941 года в разгаре жестоких и пока неудачных для нашей страны сражений, мы зарегистрировали брак, сыграли скромную свадьбу и стали законными мужем и женой с единой фамилией — Писаревские. И не беда, что молодой семье жить было негде. Мы сняли маленькую комнатушку в полуподвальном помещении одного из частных домов в городе и зажили, как говорится в таком случае, душа в душу, подтверждая тем самым справедливость пословицы — «с милым рай и в шалаше».
Но, как и следовало ожидать, счастье наше на этом этапе продолжалось недолго. В октябре я получил повестку. Предстоял выезд на фронт. Последовало мучительное расставание. Я, правду при этом пытался храбриться, уверял, что обязательно вернусь. Но кто тогда верил в эту браваду? Похоронки с фронта уже шли конвейерным потоком. В каждой из них казенно (а другого и ожидать было нельзя) сообщалось, что «ваш сын, ваш муж погиб смертью храбрых, защищая Родину».
Расставаясь со своей молодой и любимой женой, я договорился писать письма, как можно чаще, причем не дожидаясь ответа на отправленное письмо. А, чтобы можно было проследить, что ни одного письма не  пропало, было условлено нумеровать их. Так мы и поступали на протяжении всех четырех лет войны и даже после, пока не встретились, и уже не расставались до конца дней своих.
5. Кровавое крещение. Госпиталь. Отпуск по ранению.
В начале ноября я уже был слушателем курсов усовершенствования политсостава в г. Алатыре Чувашской АССР. Курсы в спешном порядке (в двухмесячный срок) готовили кадры для вновь формируемых войсковых соединений. Эти соединения все больше и больше требовались фронту, где они с беспощадной методичностью, порою без ощутимого эффекта для судеб сражения перемалывались как в гигантской мясорубке.
Обстановка на фронтах в это время повсеместно сложилась тяжелейшая. Теснимые превосходящими силами фашистских орд, имеющих большое преимущество в технике (самолетах, танках, артиллерии), наши войска, ведя кровопролитные бои, вынуждены были отходить вглубь страны. Уже была потеряна громадная территория родных земель, в руки врага попало большое количество городов, крупных промышленных центров, шахт, колхозов и совхозов. Враг ожесточенно рвался к столице нашей Родины — Москве, рассчитывая захватить ее до наступления холодов. Завершалось окружение Ленинграда, предвещая угрозу его полного блокирования.
Конечно, лавры временных побед давались коварному врагу нелегко. Он нес огромные потери в живой силе и технике, но по-прежнему располагал еще большим потенциалом боевых ресурсов.
К концу •ноября фашистские войска группы армий «Центр» вплотную подошли к Москве; местами от черты города их отделяли всего лишь 15-20 км. Угроза захвата Москвы стала реальной, и это производило на всех нас тягостное, удручающее впечатление. И, вполне понимая, что усилия каждого из нас в этом колоссальном сражении будет каплей в море, нам все же хотелось хоть как-нибудь, но помочь фронту  непосредственно.
Не испытав еще на себе, да и совсем не представляя воздействия на психику кромешного ада  настоящего боя, мы в данном случае рассуждали детски-наивно. Однако, в любом случае патриотический порыв  с нашей стороны был понятен и оправдан.
Контингент курсов, на которые я попал, был разношерстным, но основной состав представлял собой лиц, никогда в армии не служивших. У них, кроме жиденького патриотизма до робкой способности кричать «ура», ничего военного, необходимого для фронта, не было.
Категорию этих запасников представляли работники райкомов партии. Редакций газет, райгорисполкомов, партработников предприятий о организаций. Людей, прошедших действительную военную службу, да еще (вроде меня) только что вернувшихся с нее, было совсем мало.
Нам, прошедшим службу в армии, эти курсы чего-либо полезного, естественно, дать не могли, и потому, такую категорию на них продержали всего полмесяца.
Откровенно говоря, тэ не особенно и сожалели об этом. Ежедневная, по 12-14 часов муштра, да еще на страшнейшем холоде и при крайне скудном питании. Пользу давала невеликую. А зима в 1941-42 гг. действительно, была из ряда вон... Морозы временами доходили до 40 и более градусов. Питание же абсолютно не соответствовало нагрузке, которую мы несли не только днем, но и ночью.
После этих, так называемых, курсов я был направлен в г. Чебоксары, где только-только, с абсолютного нуля началось формирование совершенно новой дивизии. Здесь меня назначили на должность политрука пулеметной роты 1-го стрелкового батальона, пока еще не существующих.
6 декабря 1941 года, как известно, началось знаменитое наступление наших войск под Москвой. Трудно  передать словами, с каКИМ восторгом все мы восприняли эту радостную весть. Совершенно неожиданный переход от тяжелейшей, изнурительной обороны войск Красной Армии к столь сокрушительному наступлению  ошеломил врага и привел к разгрому его войск, отбрасыванию их от Москвы на расстояние до 400-500 км.
Это сражение, как и в целом весь период войны, показало, что план молниеносной войны, усиленно пропагандировавшийся гитлеровским генштабом, позорно провалился. Фашисты в боях под Москвой потеряли цвет своих войск и громадное количество различного вооружения, Но немецкая армия еще по-прежнему была  очень сильна и могла вести наступательные операции больших масштабов, что она и подтвердила потом весной и летом 1942 года.
 В начале января 1942-го приказом Наркома Обороны СССР в ряде подразделений, частей и соединений Красной Армии был введен институт военных комиссаров. Эта важная для будущей победы мера была продиктована следующими обстоятельствами.
В связи с мобилизацией в ряды Красной Армии больших контингентов призывников, не имеющих достаточной военной подготовки, Ставка Верховного Главнокомандования вынуждена была в кратчайшие сроки не только укомплектовать свежие войсковые соединения, но и, хотя бы бегло, обучить их военному делу с  учетом максиМаЛЬНOГ0 использования боевого опыта ведущейся войны
Отсутствие должной подготовки к ведению боевых действий в условиях современной войны особенно сказывалось на командном составе младшего и среднего звена, тоже взятом из запаса. Неудачи первого этапа  войны породили у значительной части военнослужащих чувство неуверенности, упаднических настроений, а у командного состава, кроме того, и ослабление распорядительности, настойчивости в выполнении боевых приказов. Отмечалось также снижение уровня политико-воспитательной работы в войсках, особенно в низовом звене.
Институт военных комиссаров и вводился как одно из важных средств оперативного устранения этих недостатков.
Так получилось, что я как и в начале службы в Красной Армии в 1938 году, снова попал под  оргмероприятия, связанные с изменениями в структуре политаппарата армии. Не успев до конца решить задачу формирования пулеметной роты, я был облечен новыми, более ответственными обязанностями уже в должности комиссара I стрелкового батальона, с подчинением мне (наряду, конечно, с командиром) всего личного состава этого подразделения, в том числе и пятерых политруков рот. Было над чем задуматься молодому политработнику. Но задумываться было некогда, надо было, засучив рукава, включаться в нелегкую работу по сколачиванию боевого подразделения.
Дивизия наша формировалась очень быстро, Одновременно происходило и всестороннее напряженное обучение личного состава азбуке современного боя.
Нетрудно понять, что вся эта работа была очень изнурительной. Не приходилось считаться ни со сном, ни с едой. Фронт непрерывно и настоятельно требовал свежих резервов, новых пополнений. В этой повседневной суматохе порою утрачивалось чувство времени, но стоило хотя бы на мгновение отвлечься от бесконечных дел, как сразу же сознание заполняли мысли о доме, о родных, о замечательной подруге жизни моей, с которой особенно тяжело переносилась разлука. Ведь так быстротечно пролетело счастливое время нашего священного единства! Совсем еще недавнее минувшее воспринималось сейчас как волнующее впечатление волшебного сна.
Для нас, людей, хоть сколько-нибудь разбирающихся в военном деле, было ясно, что формирование дивизии на месте теперешней дислокации должно продлиться не менее двух месяцев. В связи с этим меня стала одолевать навязчивая идея: расстояние до Арзамаса не так уж велико. А что, если Лене приехать сюда хоть ненадолго?.. Кто знает — увидимся ли еще? Остановиться здесь есть где. Весь командно-начаљствующий состав был размещен по частным чувашским домам, в т.ч. и у меня было пристанище.
И вот, долго не раздумывая, пишу письмо с предложением практически осуществить этот замысел. И она, моя Ленка, несмотря на целый ряд трудностей (отпуск с работы, канитель с переездом в поезде воной поры, страшный холодище и пр.) она приехала.
Ее непродолжительное пребывание в моих экзотических условиях невыразимо скрасило мое существование, вдохновило меня на предстоящую опасную разлуку. Она как бы вдохнула в меня дух бодрости н, главное, уверенности в благополучном исходе всех испытаний в дальнейшем,
К концу марта формирование было полностью завершено, а в начале апреля мы уже стояли на последней ступеньке лестницы, ведущей в кромешное царство смерти.
Наша дивизия вошла в состав 30 армии Калининского фронта. В район г. Калинина мы сначала передислоцировались по железной дороге, а непосредственно к фронту  шли пешим порядком. Проходя через Калинин и Старицу, мы получили возможность впервые лицезреть во всей полноте картину разрушений, увидеть, так сказать, «живописное» лицо войны.
Это уже было предполье тяжелейших боев за Ржев, ведущихся еще с зимних наступательных операций наших войск, Здесь на повестке дня стояло новое наступление этого фронта, главной целью которого было освобождение г. Ржева. А это был — ох, какой «твердый орешек»! Предшествующие попытки сломить сопротивление обороняющегося врага и взять город успеха не имели.
Сначала мы расположились в некотором удалении от переднего края и здесь продолжили напряженную боевую учебу вплоть до больших учений в масштабе всей дивизии, Обстановка здесь уже была фронтовая, хотя от постоянного прицельного обстрела СО стороны противника мы пока еще были избавлены.
На одном из учений, уже всего за несколько дней до вступления в бой, к нам со всей своей свитой генералов и старших офицеров пожаловал маршал К. Ворошилов. Естественно, он вникал во все большие и малые дела, во все детали учения, прямо пешком колеся по громадной территории маневров.
В один из дней этих учений нас с командиром батальона заранее предупредили, что Ворошилов совершенно неожиданно может появиться в расположении нашего подразделения и мы обязаны будем ему представиться. А это означало, что мы (комбат и я), как равные по должности, при подходе маршала должны,  встав на вытяжку, доложить ему кто мы такие, какую задачу имеем по ходу учений, готовы ли ее выполнить.
 Потому мы уже были начеку, расставили на флангах залегшего в лесочке батальона специальных наблюдателей с тем, чтобы они дали нам знать о приближении столь высокого начальства.
В предположительное время его появления мы с Комбатом замаскировались в кустарнике и не без волнения ждали появления интересного и, вместе с тем, грозного гостя. Но наши наблюдатели вовсе и не  потребовались, Маршал появился не с флангов, а откуда-то с тыла Мы еще и не видя никого» услышали за кустами чей-то громкий хрипловатый голос, на всю вселенную извергающий эпитеты далеко не литературного свойства. Топом на поляну вывалили довольно большая кавалькада командиров. Впереди, держа в одной руке фуражку, в другой толстую суковатую палку, грузновато шагал какой-то командир высшего звена. Он-то и гремел, распекая нашего командира полка, который как-то трусцой семенил рядом, с бледным, трясущимся лицом.
Когда группа приблизилась, в разгневанном седом старике, одетом в полевую, защитного цвета, форму, с такими же темно-зелеными маршальскими звездами в петлицах, мы узнали Ворошилова.
— Почему бойцы не окопались?! — гневно шумел маршал, — Вы что, хотите их также беспечно вести себя   в бою? И тем самым погубить их при первом же налете авиации или при артобстреле. Поймите, что единственной защитой в бою от вражеского огня является земля. Чем глубже зароешься, тем больше  вероятности уцелеть и выполнить боевую задачу!
В этот момент кавалькада подошла вплотную к нам, мы изрядно шокированные наблюдаемой сценой,
предстали пред грозные ОЧИ знаменитого маршала. Но он  к нашему УДОВОЛЬСТВИЮ, лишь сделал выразительный жест в нашу сторону рукой, дескать не надо доклада, пока не до вас, и продолжал движение. Глядя ему вслед, мы уже не слышали, что он говорил, но по энергичным взмахам посохом догадывались, что назидательное внушение нашему командиру полка продолжается.
По окончанию учений мы встретились с Ворошиловым еще раз. По его приказу на обширной лесной поляне весь командно-начальствующий состав дивизии был выстроен в форме большого квадрата, в центре которого стоял грузовой автомобиль с раскрытыми во все стороны бортами. Ворошилов в точно назначенное  время, снова в сопровождении большой группы генералов и командиров, предстал перед нами, поднявшись в раскрытый кузов автомобиля. По его требованию строй командиров был пододвинут вплотную к машине, и я оказался у самого ее борта, имея возможность во всех подробностях рассмотреть и услышать легендарного командарма времен гражданской войны.
Маршал с большим апломбом говорил о положении на фронтах войны, о причинах наших неудач, а  также о конкретных задачах Калининского фронта на сегодня.
Говорил он без лишней риторики, без ненужных абстракций, правдиво, хотя и не без горечи раскрывая  слабые места сражающихся войск. Особое внимание, естественно, он уделил роли главных организаторов боя — командного и политического состава. Сказал он и о стойкости наших воинов, и о том, что эта готовность наших  людей стоять насмерть используется недостаточно. И туг он привел пример, как, будучи на одном из участков обороны Ленинграда, наблюдал беспорядочное отступление большого отряда моряков, лишенных должного  руководства и вдохновения со стороны организаторов боя.
— Я не поверил своим глазам. — Говорил маршал, — Когда это было, чтобы русский матрос отступал?! Не утерпел я и сам вмешался в парадоксальную ситуацию. Быстро положение удалось поправить. Правда, этот мой не совсем маршальский порыв не обошелся для меня безнаказанно: я был ранен... Но как можно было  сдержаться, видя необъяснимое?..
Приезд маршала Ворошилова, данный им внушительный «разгон»  Командованию, нашел свое воплощение в еще большем усилении напряженности в последних этапах подготовки нашей дивизии к вводу в  бой.
И все же, несмотря на взвинченность обстановки, на предельную изнурительную загрузку, когда даже утрачиваются различия между дневным и ночным временем, я по-прежнему часто уносился мыслью туда, где оставил милых мне людей, где царствовал относительный мир и покой, где, уверен, также всечасно вспоминали обо мне. Я был доволен тем, что регулярно получаю дорогие весточки из дома, и буквально на ходу старался написать хоть пару ответных слов. Спеша передать заветный треугольничек работникам полевой почты.
И вдруг 8 мая я получил телеграмму, извещающую что у меня родился сын и уже наречен именем  Сергей. Это волнующее и радостное событие как бы вселило бух бодрости и энергии. Теперь можно было быть спокойным за продолжение потомства семьи Писаревских и меньше сокрушаться о призрачности и  бесперспективности своего будущего. В этом новом живом существе воплотилась частица супругов, навсегда  воедино соединивших свои судьбы. В этом существе олицетворялась наша искренняя и животворная любовь. Мне было ясно, что сыну было дано мое имя потому, что очень ветхи были надежды на мое возвращение, и этот второй Сергей должен был как-то компенсировать исчезновение первого.
 В начале июня нас пешим порядком подтянули ближе к переднему краю. Со дня на день наша дивизия должна было на участке фронта 30 армии сменить севернее Ржева другое соединение, порядочно  потрепанное и обескровленное, а затем, после короткой подготовки (а может быть и сходу) вводиться в бой.
Здесь шли очень тяжелые бои, не приносящие нашей стране заметного успеха. Для немцев этот опорный пункт представлял очень важное значение и как серьезное препятствие на пути продвижения наших войск на центральном направлении, и как очаг, отвлекающий наши войска от важнейшего в тот момент южного  фронта, где фашистские войска развивали успех.
Там, на юге, для нас в это время складывалась неблагоприятная обстановка. Провал молниеносной  войны и попытки взятия Москвы вынудили фашистский генштаб отказаться от активных действий на центральном участке фронта и предпринять в летней кампании 1942 г. активные действия по захвату Кавказа и Сталинграда, последующим ударом на Север и выходом к Москве с Востока.
Наше приближение к переднему краю осуществлялось, конечно, ночами. Но какая же ночь в июне?! Чуть стемнело — и уже рассвет. А тревожное биение пульса войны не прекращалось и ночью. Прилетают и творят свое коварное дело ночные бомбардировщики. В образовавшейся ненадолго относительной тишине вдруг раздается зловещий свист и вой снарядов и мин, трещат то тут, там пулеметные да автоматные очереди.
Но это все-таки оставалось лишь ночной прелюдией к настоящей какофонии, которая разыгрывалась с  рассветом, когда дыхание фронта усиливалось во сто крат,
Человека, впервые оказавшегося на фронте, все эти живописные картины и слуховые эффекты буквально подавляют А поскольку большинство личного состава нашего батальона, как ц всего соединения.  было людьми сугубо гражданскими, то, естественно, у нас совершенно отсутствовала к этому психологическая подготовленность и адаптация.
Всякие разговоры очевидцев и бывалых фронтовиков, несмотря на их внешнюю убедительность и эмоциональную эффективность, в сравнении с личным ощущением всего этого, почти ничего не представляют, Даже художественная литература, кинофильмы, живописующие картины боя, далеко не отражают, да и не могут отразить всех кошмарных фронтовых реалий, могущих порою свести человека с ума. Очень верно сказал на этот счет А. Бароюс в своем романе «Огонь»: «Не видав войны, нельзя представить себе ее ужасов».
По мере нашего приближения к передовой позиции, воздействие фронтовой обстановки на нашу психику и нервную систему становилось все сильнее и ощутимее. Но пока подлинный голос войны доносился до нас все же преимущественно издалека. Мы знали, что во всей полноте ужасы кровавого разгула сейчас на себе  те, уже предстал перед НИМ Лицом к лицу.
Но и мы были теперь уже совсем недалеки от того, когда эти долетающие до нас звуки превратятся в смерчи огня и горячих осколков металла, предназначенных теперь уже для нас. И это скоро свершилось..
В одну из ночей, часам к четырем утра мы завершали марш, намереваясь сделать дневку в лесу, что Маячил впереди нашего движения, В голове колонны полка двигался второй батальон. Наш — на некоторой дистанции следовал за ним. Было относительно тихо. Казалось, ничто не предвещает опасности. И вдруг прямо в гуще солдат второго батальона взметнулись вверх два фонтана огня и земли, послышались взрывы.
— Подорвались на минах! — Вскричал кто-то.
Но это были не мины Это были разрывы артиллерийских снарядов Не прошло и минуты, как снаряды стали рваться сначала вокруг, а затем и в самой нашей колонне,
Чтобы вывести батальон из зоны обстрела, была подана команда к рассредоточению, а затем и к стремительному броску к оврагу справа. Но было уже поздно. Снаряды, разорвавшиеся в самом центре колонны, сделали свое коварное дело. Были убитые и раненые. А трагедия на этом не завершилась. Когда батальон врассыпную бросился к оврагу, преследуя его буквально по пятам, продолжали рваться снаряды, внося в ряды бойцов панику и смятение. Огонь артиллерии противника переносился сообразно с нашим передвижением.
Уже в овраге мы от такого сюрприза несколько пришли в себя, но скрыть удрученного настроения, пожалуй, никто не мог. Подтащили убитых и лишенных возможности к передвижению раненых. К счастью их оказалось немного, но тем не менее было до глубины души больно, что так нелепо погибли и оказались ранеными люди, по существу еще ничего не сделавшие для фронта. Мысль о том, что это были бессмысленные и ничем неоправданные потери, долго не давала мне покоя,
Происшедшее могло быть объяснено только тем, что где-то поблизости (в лесу, в кустарнике) засел вражеский корректировщик, в задачу которого ВХОДИЛО наблюдать передавать по Рации (Полевая переносная радиостанция) на свои артбатареи ход подтягивания свежих частей к фронту. Потому-то так быстро и среагировали артиллеристы на наше передвижение и так оперативно переносили огонь по бегущим. Приняли мы меры к проческе опушки леса и кустарников, но где там?.. Ищи ветра в поле.
Но этот эпизод, так ошеломившим нас, еще необстрелянных НОВИЧКОВ, был всего лишь «невинным» началом в нашей последующей фронтовой одиссее. И те, кому на этот раз чудом удалось уцелеть в этой форменной мясорубке, наверное, вспоминали потом этот случай как «цветики», так как «ягодки» сполна вкусил уже позже.
да, это было лишь маленьким началом хождения над пропастью, началом к ПОСТОЯННОМУ скольжению по лезвию ножа. Главные действия кровавого спектакля были еще впереди. С этого момента каждому из нас предстояло потом в течение всего периода пребывания на фронте непрерывно находиться на грани жизни и смерти. И это будет восприниматься совсем иначе, как естественная и неотвратимая реальность. Но сейчас, когда ничего еще из фронтового бытия было неясно, когда в душе еще теплилась робкая надежда на снисходительное повеление судьбы, этот заурядный фронтовой эпизод невольно разрушал всякие чаяния на благополучие.
Чувство обреченности рождало сейчас только одно стремление — заставить ненавистного врага заплатить за твою жизнь как можно более высокой ценой. Для этого же требовалось бить его «и в хвост и в гриву» всеми силами, всеми имеющимися у нас средствами.
В дальнейшем, хотя мы еще и не заняли боевых позиций, нам приходилось почти непрерывно испытывать на себе мощь засевшего в Ржеве противника. Нас регулярно, с немецкой пунктуальностью навещали вражеские бомбардировщики, обстреливала дальнобойная артиллерия. Правда, мы, следуя наставлениям
Ворошилова изрядно зарылись в землю,  очень существенно, но тем не менее редели. Помню, я все сокрушался, с кем же мы пойдем в бой?.. Ведь так наши подразделения постепенно дойдут до нуля. Но выхода не было — на войне, как на войне. Здесь нельзя обойтись без потерь. В том-то и заключается главная отталкивающая и античеловеческая сущность войны, что
 
Наверное, далеко не все представляют себе функции и роль войскового политработника, обязанности которого мне выпала доля выполнять.
Одной из важнейших особенностей политической работы, и прежде всего в боевой обстановке, является ее непрерывность Она ведется везде и всюду, в любое время дня и ночи, на походе и  привале на боевых  позициях и в атаке, в минуты затишья, во время отдыха и приема пищи. Политработники вместе с коммунистами должны быть всегда в гуще бойцов и командиров, вести зажигательную идеологическую и  агитационно-пропагандистскую работу, держать личный состав в курсе обстановки на фронтах в целом и на своем участке боевых действий в частности. Политработник обязан не только своими патетическими речами вдохновлять подчиненных на ратные подвиги, но и личным примером показывать образцы преданности Родине  и выполнения боевых задач. Практически же это означало первым подняться в атаку на опорные пункты,  кажущиеся неодолимыми и обеспечивать общую победу над врагом. Политработник призван проявлять  постоянную заботу о том, чтобы личный состав было вовремя накормлен, безукоризненно обмундирован, всегда обладал необходимой бодростью духа.
Все это, вместе взятое, требовало немалого искусства, а в боевой обстановке и проявления личной стойкости и самообладания. Политработник не имеет права проявлять сомнений, неуверенности в успехе выполнения боевого задания, поддаваться страху, панике. Он никогда не должен выглядеть удрученным,  замкнутым, меланхоличным.
Еще со времен гражданской войны бытует очень верный афоризм: «Комиссар — душа войсковой части!» Он обязан постоянно общаться с подчиненными, знать их нужды и запросы, уметь доходить до каждого воина, вызывать его на откровенность и на этой основе влиять на него, если хотите, — владеть его душой и сердцем. В тоже время в общении с подчиненными он не должен опускаться до панибратства.  Элементы строгости и настойчивости должны быть свойственны и ему
Все эти качества делают политработника любимцем всего личного состава, и по его зову готовы сделать  все что необходимо для разгрома врага, даже тогда, когда это кажется невозможным.
Исходя из вышесказанного должно быть ясно, что быть политработником может не каждый, и к
сожалению, не всегда и не все они отвечали вышеизложенным качествам. Немало было таких, которые по поводу и без повода подменяли командира, проявляли властолюбие, администрирование. Ясно, что такой политработник никогда не мог выполнить своего главного предназначения — быть ДУШОЙ части.
С точки «пения изложенного я не могут аттестовать себя во всех отношениях безукоризненным политическим работником. Но стремления мои И тогда, в боях, и после на протяжении почти 25-летней службы в Советской Армии сводились к тому, чтобы быть именно таким. Насколько эти стремления увенчались  успехом, судить, разумеется, не мне.
 
 . В конце июля наша 139 стрелковая дивизия получила приказ сменить на передовых позициях соединение, отводящееся на переформирование. Эта операция должна была осуществляться, конечно же, в ночное время. Сменяемое нами соединение занимало позиции на опушке леса, находящегося в 2-3 км севернее  Ржева. Эта позиция должна была явиться исходным рубежом для предстоящего в ближайшие дни нашего  наступления на обороняющегося противника.
Под покровом ночи мы медленно и по возможности бесшумно двигались лесом, в котором и кроме нас было сосредоточено Немало войска. наученные ГОРЬКИМ ОПЫТОМ, мы Двигались ПО Компасу, Рассредоточившись  на мелкие группы. Я шел со взводом управления и частью личного состава штаба батальона. Из числа командиров со мной был только комвзвода управления, молоденький, безусый лейтенантик, с  несоответствующей его безусой физиономий фамилией — Усачев.
Начало светать, когда наш батальон был уже близок к месту будущего расположения полка. Противник, видимо, заметил некоторое оживление сменяемых подразделений, и открыл по ним шквальный артиллерийскоминометный огонь.
Перед этим мы, вымотавшись за ночной марш, расселись под деревьями, в ожидании подхода  командира батальона. Рядом в неглубоком окопчике пристроились два связиста с телефонами, должно быть из какого-то сменяемого подразделения. Один из них, уткнувшись в трубку, настойчиво, но безуспешно кричал: «Сорока, Сорока, я Заря!» По всей вероятности нужный им адресат уже сматывал кабель, потому и безмолвствовал. А могло быть и другое, фронт — есть фронт.
Внезапно в воздухе послышался быстро нарастающий, зловещий свист, и в то же мгновенье вокруг нас,  буквально в 2-3 метрах начали рваться артснаряды. Мы распластались на земле. В лицо раз за разом полыхнула упругая волна горячего воздуха, полетели комья земли, уши заложило... Сразу же рядом с нами образовалось несколько воронок.
— Прыгайте в воронки! — крикнул я находящимся со мной бойцам и первым исполнил эту команду. За
 ДРУГМС.   в одну и ту же точку никогда не попадают. Поэтому самым безопасным местом во время обстрела являются образовавшиеся воронки).
Этот прием помог нам избежать не только гибели, но даже ранения.
 
мной, когда я вылез из воронки, повергло меня в ужас и оцепенение. Солдат-связист, который только что  пытался связаться с кем-то по телефону, лежал на том же месте, крепко зажав трубку в руке, черепа же у него по самые брови — как не бывало. Кора березки, что стояла рядом, была покрыта густым слоем сукровицы и мозгов. А второй телефонист лежал навзничь, еще сохраняя Признаки жизни. Кровь хлестала у него из большой раны на  голове; он же не шевелился, а лишь издавал какие-то странные хрюкающие звуки. Не было сомнения, что и ему осталось жить считанные минуты,
Где-то в стороне, за деревьями, кричал другой раненый: «Санитары, санитары, помогите, руку оторвало... »
Но многие из лежавших, как и эти два телефониста, уже кричать не могли. Для них не страшны были теперь никакие снаряды и бомбы, они безразличны были ко всему .
Я впервые видел так много крови, такие изуродованные тела людей, с которыми минутой раньше дружески разговаривал. Впервые во всей своей наготе, во всей ужасающей реальности предстала передо мной бессмысленная жестокость войны.
Впечатления этих коротких мгновений были настолько подавляющи, что я почувствовал головокружение, тошноту и какой-то внезапный упадок сил В то же время нервный стресс вызывал жгучую  потребность действовать.
За кустами раздался чей-то повелительный возглас:
— Выходите из зоны обстрела!
«выходите из зоны, — подумал я, — и куда? Где, в какой стороне она кончается? Т де гарантия, что не попадешь в зону еще большего обстрела? Где тут, вместо ада, царствует рай земной?»
И действительно, в некотором отдалении так же грохотали разрывы, всюду торжествовал разгул огня и смерти.
И, как бы в Подтверждение МОИХ Мыслей, снова начался обстрел нашей   По-прежнему в компании с лейтенантом Усачевым и бойцами взвода управления мы, следуя совету бывалого фронтовика, рванулись из зоны обстрела, имея в перспективе скорее всего попасть в более опасную зону.
Ориентируясь по компасу и по топокарте, мы пытались соединиться с основным составом батальона но обстрел, возобновившийся вновь, лишал возможности это сделать.
— Политрук! — Услышал я откуда-то крик, явно обращенный по моему адресу.
Неподалеку в большой продолговатой траншее, глубиной в рост человека, сидело с десяток бойцов какой-то части.
— Прыгай сюда! — Пригласил один из них.
Я прыгнул, что сделали и мои спутники. Тесновато стало, но — в тесноте да не в обиде.
— Впервые, видать, на фронте-то? — Спросил один из хозяев траншеи с погонами старшего лейтенанта.
— Да вот только-только получили боевое крещение. Сейчас вот попали под сильный артогонь, — ответил я.
Вид у меня, да и у моих спутников, видимо красноречиво свидетельствовал о перенесенном нервнопсихологическом потрясении, какие, безусловно, когда-то испытали и они, впервые попав в подобный переплет.
Несмотря на страшнейший огонь противника и, нимало не сокрушаясь о том, что открытая траншея в таком случае — защита весьма ветхая, все они были настроены далеко не удрученно. Они ели консервы с хлебом, черпая их как и чем попало прямо из банок. Лейтенант, судя по ФИЗИОНОМИИ, лег этак сорока (сразу видно тоже взятый из запаса), тряхнул фляжкой и выплеснул ее содержимое в кружку.
— На, политрук, хлебни фронтовую дозу, и не падай духом. Все будет хорошо, научимся бить фашиста и мы.
Выпил я не менее стакана водки, но не почувствовал хмеля. Таково было напряжение нервов, явившееся результатом воздействия стрессовой ситуации и следствием каскада отрицательных эмоций.
 Когда мы разыскали свой штаб, там тоже была заметна некоторая растерянность и подавленность. Особенно удручали бессмысленные потери.
Во всех этих событиях мне бросалась в глаза явная непредусмотрительность, неорганизованность и нераспорядительность   командования Можно было бы.   занятие огневых  более продуманно и оперативно. Потери, конечно, все равно были бы, но значительно меньше. Теперь надо было ждать темного времени, а пока принять меры к защите личного состава от шквального огня противника.
На другой день, когда мы уже сменили уходящую на отдых дивизию, был получен приказ на наступление. Времени на его подготовку было крайне недостаточно, к тому же не ладилось с обеспечением людей горячей пищей. Тылы наши отстали и тоже чувствительно пострадали от обстрела. Уже третий день личный состав был не кормлен, а пользоваться неприкосновенным запасом (сухим пайком, выданным на руки каждому бойцу) запрещалось-
Для проведения подготовительной работы перед боем все командование батальона распределилось по ротам. Я, не без опасности быть подстреленным, добрался до первой роты, располагающейся на левом фланге батальона. В этот момент передовые позиции снова подверглись массированному обстрелу. Сразу же появились убитые и раненые.
 Надо было видеть как в этом разгуле смерти самоотверженно действовала девушка-санинструктор. Ей было не более 18-19 лет. В то время, как весь личный состав залег в окопах, она, не обращая внимания на разрывы мин, услышав крик о помощи, перебегала от одного окопа к другому. Рукава ее гимнастерки были завернуты, руки до самых локтей были в крови, обильно смочен кровью был и подол ее юбки.
— Товарищ комиссар, что ж это делается? — будучи не в силах удержать слез, говорила она, подбежав ко  мне, -— Ведь так у нас всех бойцов перебьет проклятый фашист. Ну, как косой косит!.. Сейчас совсем еще  молоденький паренек умер у меня на руках.
Говорила она это так, как будто сама была застрахована от подобной же участи. А слезы, крупные, как жемчуг, катились по ее щекам.
Милая девушка, она и здесь, в этой кровавой круговерти олицетворяла главную сущность женщины,  которой самой природой предписано производить на свет человеческую жизнь и любой ценой, даже ценой собственной жизни оберегать ее от опасности и гибели.
Что мог сказать я ей в утешение? Разве только то, что войн без жертв не бывает, что надо прежде всего устранить причины, порождающие войны? Но обстановка для таких философствований было совершенно неуместной. Я только предупредил, чтобы она не была столь безразличной к собственной безопасности, т.к. заменить ее никто не сможет. По крайней мере, это может произойти не скоро. А нужна она ежеминутно.
Итак, на завтра бой. А сейчас, — думал я, — разве это не бой? Он давно уже идет, не прекращаясь ни на одно мгновение. Для нас он фактически начался с момента, когда мы, совершая марш, подошли к переднему краю, где были внезапно атакованы огнем артиллерии. Этот налет был неотвратим, а главное, безнаказанным. С той поры мы почти непрерывно подвергались атакам с воздуха, неся при этом бессмысленные, невосполнимые жертвы, в то же время не имея возможности ответить ударом на удар. Завтра же инициатива такого налета и последующего наступления должна перейти к нам. А чтобы эффект нашего наступления был более ощутимым,   надо было подготовить личный состав не только в боевом, но и в политическом, моральном отношениях. Насколько нелегко выполнять эту миссию в условиях, когда под огнем противника нельзя поднять головы, когда  рядом гибнут товарищи по оружию, понять, наверное, нетрудно. Но не делать этого тоже нельзя. Надо   вдохновить людей, подбодрить, вселить уверенность в успехе боя.
На командном пункте (КП) батальона в этот день я смог оказаться только, когда уже стемнело. Подбили итоги с чем вступаем в бой, каковы потери людей и вооружения, как эвакуированы раненые, как обстоят дела у соседей. Распределились на утро по подразделениям. Теперь я шел во вторую роту. Вместе со мной будет  адъютант штаба батальона лейтенант Угрюмов. Это был еще молодой человек лет 23-х, обладающий совсем некомандирской, расслабленной и нежной душой. Тактичный, вежливый, с какой-то женственной грацией, девическими манерами и соответствующим этим качествам голосом. Его гражданская профессия была  художник, и роль военного человека ему совсем не шла, потому он и выполнял ее во многом как-то по-штатски, хотя во всем был ревностно пунктуален и исполнителен. С первой же встречи я проникся к нему уважением.
— Товарищ комиссар, — обратился ко мне Угрюмов, — давайте хоть на часик приляжем, завтра у нас трудный день и чем-то он еще кончится.
Приткнулись мы с ним в уголке нашего наскоро отрытого и прикрытого сверху досками и землей убежища, и остались каждый наедине со своими мыслями.
Тяжела и мучительна эта ночь, первая ночь перед наступлением... Все кошмарные зрительные и слуховые впечатления, глубоко врезавшиеся в сознание в течение последних 5-6 недель, помимо желания неотступно преследуют тебя всюду. Нервы напряжены до предела. Чувство ответственности за сотни людей, за выполнение поставленных боевых задач и, конечно же, беспокойство за собственную судьбу, за судьбу любимых и близких — все это взвинчивало эмоции до крайности.
Немного подремав, а на самом деле только полежав (какой уж тут сон!), мы с Угрюмовым, да еще с моим ординарцем в 3-00 утра направились в расположение второй роты.
В 4-00 началась наша артподготовка. Она продолжалась сорок минут. Артподготовка — это прелюдия атаки, когда одна из воюющих сторон, имеющая намерение наступать, бьет из всех видов артиллерии и минометов в течение определенного срока по заранее пристрелянным целям, с тем, чтобы подавить их и тем расчистить путь наступающим пехоте и танкам.
Но вот с окончанием нашей артподготовки произошло нечто неожиданное: противник обрушил на наши позиции огневой налет не меньшей силы. Объяснялось это просто. Фашисты превратили г. Ржев в крепость. По всему оборонительному рубежу были настроены долговременные оборонительные сооружения. Взломать такую оборону даже и с помощью арт-огня и авиации было далеко непросто. Именно поэтому и все другие попытки,  предпринимавшиеся до нашего прихода, оканчивались неудачей.
Ответный артиллерийско-минометный огонь противника был поддержан еще и атакой с воздуха. Если  бы мы заблаговременно не зарылись в землю, то трудно сказать, что могло бы остаться от нашего полка и дивизии в целом.
Мой ординарец, совсем еще молодой красноармеец, со своими обязанностями справлялся усердно, особенно подчеркивая, казалось мне, функцию моего телохранителя. Он все старался «благоустроить» окоп, в котором мы пристроились на период этой огненной свистопляски.
Недалеко от нас, на наблюдательном пункте роты, вместе с ее командиром был лейтенант Угрюмов. Когда огонь несколько перемежался, мы перебрасывались отдельными фразами. Вдруг совсем рядом разорвалась сравнительно небольшая мина. Угрюмов как-то странно поник головой, опустив ее на бруствер окопа. Такая поза мне показалась подозрительной, к тому же она явно затянулась. Я окликнул его, но он не изменил положения. Командир роты в этот момент смотрел в бинокль в сторону противника.
— Старший лейтенант Зарипов, — крикнул я, — что с Угрюмовым?
Зарипов тронул его за плечо, затем поднял его голову, и тут я увидел тонкую струйку крови, сбегающую с виска адъютанта. Зарипов засуетился, стащил его в окоп, а через минуту, высунув голову, глухим голосом произнес: «Он — убит... »
«Вот еще одна нелепая смерть, — пронеслось у меня в голове, — еще одна невосполнимая утрата, потеря хорошего товарища. Ах, Угрюмов, Угрюмов, ведь ты совсем еще и не жил Все мы тебя так уважали за твой кроткий нестроптивый нрав. Никому и никогда ты не делал зла».
Я невольно вспомнил, как всего лишь три месяца назад стоял он на перроне станции Муром (наш эшелон шел тогда к фронту), держа на руках маленькую дочурку и обняв молодую красивую жену Они жили в Муроме и, будучи уведомлены им телеграммой, пришли проводить его в страшную неизвестность, проводить, как оказалось, навсегда... Чувствовали ли они сейчас какое страшное горе обрушилось на них?
 Наконец огневой налет прервался. Оплакивать однополчан времени не было. Нужно было приводить в порядок потрепанные подразделения, восстанавливать разрушенные укрытия, заново готовиться к атаке. В то же время следовало быстро эвакуировать раненых, если удастся, отправить в тыл и захоронить погибших, хотя  это делалось преимущественно по ночам.
Аналогично нашей сложилась обстановка и в других подразделениях и частях дивизии. Вопрос о наступлении был временно снят.
Картины и ужасы войны которые, как писал А. Барбюс, можно по-настоящему воспринять только  воочию, сейчас для меня не были каким-то умозрительным понятием. Я смеялся в душе над  собой, вспоминая как когда-то, слушая рассказы участников гражданской и первой мировой войн, читая книги о войне, просматривая кинофильмы, я загорался романтическими порывами и даже чувством зависти к людям, которые волею судеб стали участниками таких интересных, экстремальных ситуаций. Но это все было результатом романтических увлечений зеленой юности.
Теперь же, в достатке испытав непосредственно на себе весь трагизм фронтовой обстановки, я воспринимал ее куда более трезво. Но зато разочарование в романтических иллюзиях во сто крат перекрывались сейчас чувством патриотизма и ненависти к врагу. Было ясно, что война — это не поприще для приключений, а жестокая необходимость, где приходится рисковать, а, если нужно, то и жертвовать жизнью ради защиты  государственных интересов, свободы и независимости Родины.
Непреходящая критичность обстановки напрочь исключала даже малейшую уверенность в своей неуязвимости и хоть какой-нибудь проблеск надежды на счастливую удачу. Мы жили мгновением, любое из которых могло стать последним мгновением твоей жизни.
Но странно... Оказывается даже и к такому состоянию человек привыкает. И если думы о бренности своего существования иногда и мелькают в голове, то больше не для себя, а ради тех, кто в мучительной неуверенности постоянно тревожится за нашу несладкую судьбину.
Разумеется, о всей прозаической, безобразной наготе войны и о своих переживаниях, мы, ее участники, писали домой разве что в общих чертах. Да ее и невозможно было описать. Наверное ни у какого художника не хватило бы красок, чтобы в полной мере и достоверно отобразить все картины войны, а уж о нас, смертных, и говорить не приходится.
 А поддерживать связь с родными нужно было неуклонно. Нам здесь трудно, но мы хоть ежесекундно в курсе событий. Пока жив — значит и жив, а, если нет, то уж и волнениям конец. Там же, вдали от фронта — всегда  томительная неизвестность, черная, безысходная тоска, одна мысль страшнее другой обуревает сознание. Пришло письмо с фронта — радость, вздох облегчения, какое-то просветление. Но радость половинчатая, лишь на мгновение. Ведь письмо писалось 10-15 дней назад. А что там было после? Получив заветный треугольничек со штампом полевой почты, написанный родной рукой, мать, жена, дети на миг оживлялись. Но к сердцу тут же   подкрадывалось коварное сомнение: вот сейчас я развертываю, читаю письмо, слышу милый голос, а вдруг его  уже и нет в живых, может его уже поглотило небытие и нас разделила непроглядная бездна..
Потому-то я, несмотря на кажущуюся невозможность, писал письма, пусть короткие, в несколько строк, но писал как можно чаще. Я поступал так и сейчас и потом, когда после ранения снова оказался на фронте. Сидишь бывало под перекрестным огнем противника в каком-нибудь окопчике и, прикрывшись плащ-палаткой  от дождя или снега, на кусочке бумаги строчишь письмо, как всегда скрывая жестокую правду боевой  обстановки. Получишь письмо с родины — великий праздник! И как ни трудно было, я сохранил эти письма все до одного, таская их с собой по фронту в полевой сумке, а потом привез домой. Все они целы и по сей день, как и мои многочисленные фронтовые весточки, сохраненные женой в нетленном состоянии. Удивляешься только  тому, как ни одно из них в такую горькую и сложную годину не пропало. Честь и хвала такой четкой работе  полевой почты!
 Три дня спустя после неудачной попытки наступать, наше соединение снова начало готовить атаку оборонительного рубежа противника.
Позади нас появились новые войска. Они подбрасывались с расчетом введения их в бой для последующего развития нашего наступления. Это был так называемый второй эшелон.
Подготовка нашими войсками нового наступления, безусловно, не могло остаться для противника незамеченной, и он нещадно продолжал обрабатывать передний край наших позиций, перенося огонь вглубь обороны. В последнем особенно активно проявляла себя его авиация
З августа 1942 года (этот день был для меня особенно знаменательным) мы ощущали значительное усиление артиллерийского и минометного огня вражеских сил. Мины, преимущественно среднего и мелкого калибра, сыпались как снегопад. Возможность выбраться из траншеи на поверхность земли, хотя бы на минуту,  была сопряжена с огромным риском. Но сидеть и бездействовать, когда личный состав находился в тяжелейших  условиях, было недопустимо. Надо было идти по подразделениям.
Когда мы с ординарцем (моим верным «оруженосцем»), покинув КП батальона, выбрались на опушку леса, где были траншеи нашего первого эшелона, в небе заревели бомбардировщики. Черные кресты на их фюзеляжах выделялись весьма отчетливо. Вот они выстроились вереницей, и один за другим начали пикировать в направлении переднего края наших позиций.
Удручающее это дело, наблюдать пикирующий на тебя бомбардировщик! Его зловещий рев нарастает все сильнее и сильнее, самолет стремительно несется вниз, как будто падает. Он делает это для того, чтобы более точно уложить по цели свой смертоносный груз. В этот тягостный момент испытываешь какое-то гнетущее чувство обреченности и беззащитности. От ружейного, автоматного, пулеметного огня, даже от разрывов артснарядов и мин можно еще как-то укрыться. Но тут защиты нет, гибель неотвратима. И только счастливая случайность может отвести в сторону указующий на тебя перст смерти. Все происходит во мгновение ока: самолет выбрасывает целый комплект авиабомб, они несутся к земле с пронизывающим до мозга костей воем и свистом... Еще миг и ты превратишься в ничто.
Так было и на этот раз. Распластались мы с ординарцем на земле рядом друг с другом и косим глаза на падающие бомбы. Раздается страшный многократный взрыв, взвивается кверху земля, кустарники, валятся деревья. Вслед за первым в пике срывается следующий за ним самолет, затем третий, четвертый... Заливисто тявкают наши зенитки, зенитные пулеметы, из всех видов оружия стреляет личный состав.
Сделав свое черное дело, самолёты возвращаются восвояси. Мы с ординарцем благодарим судьбу за то, что она на этот раз оказалась к нам снисходительной и делаем попытку подняться, но теперь начался минометный шабаш. Невозможно было поднять головы. Ведь осколки при разрыве мины разлетаются настильно, т.е. буквально над самой поверхностью земли.
— Товарищ комиссар! Я сейчас вырою хотя бы ячейку. Все будет безопаснее, — сказал мне мой «ангел хранитель», и начал орудовать лопаткой.
Грунт оказался каменистым, одолеть его, лежа на боку, было не так-то просто. Когда он выбился из сил, я попытался продолжить углубление ячейки сам. Мины между тем все рвались и рвались, со свистом и визгом пролетали осколки, просто чудом нас не задевая.
Грунт не поддавался. На мгновение я поднялся над землей и в этот момент мина разорвалась совсем рядом. Мне что-то сильно ударило в колено. Брюки оказались порваны и вмиг намокли кровью,
— Вас ранило, товарищ комиссар? Сейчас я вас перевяжу, — рванулся ко мне ординарец.
Ранение оказалось касательным, и мы, наложив повязку, продолжали окапываться. Но в следующий момент так же близко разорвалась еще одна мина, и я почувствовал сильный удар в область левого тазобедренного сустава. Естественно, первым моим движением было прикосновение рукой к ушибленному месту. Рука оказалась в крови, да и так уже чувствовалось как кровь быстро смачивает одежду, Боли я пока сильной не ощущал, и потому поднялся, чтобы добежать до нашего медпункта. Туда же спешили и другие раненые, способные передвигаться самостоятельно. Однако боль усиливалась и кровотечение не останавливалось. Внезапно я почувствовал сильное головокружение и вынужден был лечь на землю. Ординарец побежал на медпункт. В его отсутствие я, видимо от потери крови, впал в обморочное состояние. Очнулся, когда около меня была уже наш санинструктор Лена Овчинникова. Она быстро сделала перевязку и вместе с ординарцем повела меня на медпункт. Сам я передвигался все хуже и хуже, боли в области тазобедренного сустава и в пояснице усилились. С батальонного медпункта я вскоре был вместе с пятью другими ранеными  отправлен на полковой медпункт.
Здесь было большое скопление раненых. Картина тут была безрадостная. Непрекращающиеся стоны, просьбы хоть что-нибудь сделать для утоления боли. Но медперсонал был бессилен; он явно не справлялся с  таким обилием раненых. Многим были нужны безотлагательные полостные операции, срочные ампутации  конечностей, что делалось только в полевом госпитале. Стояла жара, а в этих условиях возможны были всякие осложнения, вплоть до самой страшной — газовой гангрены.
Транспорта не хватало даже для срочной отправки тяжелых раненых. К тому же эвакуация в дневное время была не безопасной, т.к. вся окрестная территория держалась противником под арт-огнём, совершались частые бомбежки
Но избежать бомбежек не было никаких возможностей и здесь, в расположении медпункта. Мы трижды подвергались налету штурмовой авиации, один из которых был особенно опасным. Бомбы рвались совсем близко, и на нас, кто сумел свалиться в глубокую траншею, взрывной волной было сброшено с бруствера  большое количество земли, так, что нас потом с трудом откапывали санитары. Некоторые же из совсем недвижимых раненых, оставшихся на поверхности, были убиты осколками бомб или получили повторное ранение.
К вечеру ко мне, лежащему под кустом в ожидании эвакуации, пришел комиссар полка Збарский.
 — Как чувствуешь себя, — осведомился он. — Жаль, но что ж поделаешь?.. Потери у нас очень большие, многие подразделения остались без командования. Много разбито техники, убито лошадей. Тебя теперь ждет  глубокий тыл. Поправляйся и старайся попасть снова к нам.
Простились. Он ушел, не скрывая своего пасмурного, подавленного настроения.
Потом, когда уже совсем стемнело, разыскал меня среди недвижимых тел мой командир батальона старший лейтенант Орлов. Тоже поведал мне свою боль, рисуя те же картины, что и комиссар полка.
Прибежала и Лена Овчинникова, Сунула мне в руку кусок хлеба и два сухаря. Пищу мы не принимали  уже двое суток. Кухни наши попали где-то под бомбежку, и были вдребезги разбиты. Но до еды ли тут было и о каком аппетите могла идти речь? Чтоб не обидеть Леночку, я взял ее подарок, но как только она ушла, отдал солдатам, у которых тоже не было во рту ни росинки уже несколько суток.
Нестроение у Леночки было искусственно бодрое, но я видел не только, что она хотела передать в словах, но и то, что с трудом удавалось скрыть в душе. Да и что можно было с нее взять, — ей только что исполнилось 18 лет. Тем не менее она бодрилась, даже пыталась успокоить меня:
— Вы не беспокойтесь, у вас осколочное ранение, кости не задеты. В полевом госпитале вам извлекут осколок и через месяц вы будете у нас. Все вас жалеют и ждут возвращения..
Мне было приятно и вместе с тем больно слушать эту наивную девчоночью попытку вдохновить мужчину, да к тому же еще военного комиссара.
Милая Леночка, она не знала, что всего через неделю ее уже не будет в живых. Как мне потом сообщили в госпиталь сослуживцы, она была тяжело ранена в голову осколком бомбы. Умирала медленно, в тяжелых муках, но в сознании.
 Ночью нас уложили на простые крестьянские телеги и повезли в полевой госпиталь. Небо озарялось  тысячами трассирующих пуль и снарядов, то и дело взвивающимися разноцветными ракетами. Периодически вспыхивала и затихала трескотня стрелкового оружия, с методической размеренностью то тут; то там рвались снаряды, ухали отдаленные разрывы авиабомб
Мы только что миновали лес и выехали в поле. И в этот момент вдалеке послышался быстро нарастающий гул самолета. Летел вражеский ночной бомбардировщик. Мы это сразу определили по характерному пульсирующему звуку. Мало они за день своими непрошенными визитами доставили нам неприятностей! Теперь вот снова один из них решил устроить нам музыкальные проводы.
Днем хоть видишь куда, в какое приблизительно место, переходя в пике, целит он сбросить свой смертоносный груз. А ночью любой резко возрастающий рев бомбардировщика, сорвавшегося в пике,  воспринимается как направленный именно на нас. И вот этот отвратительный звук, свидетельствующий о начале бомбометания начался. Он врывался в уши как демонический рык ужасного чудовища, готового превратить тебя в кровавое месиво.
Бомбы начали рваться одна за другой все ближе и ближе к нашей скорбной «карете», Раненые, способные передвигаться, с быстротой молнии, не взирая на боль в ранах соскочили с телеги и распластались на земле, готовые слиться с нею. Туда же последовал и наш возница. А мы двое не могли прибегнуть к этой весьма слабой возможности защитить себя от грозной и неотвратимой опасности. Одна из бомб ухнула совсем близко, озарив нас мощным пламенем взрыва, ударом взрывной волны нас выбросило с телеги и закидало комьями земли. Осколки просвистели над нами, на этот раз никого не задев, Лошадь бросилась в сторону, возница, пришедший в себя, побежал ее догонять. Вскоре мы снова разместились в телеге и продолжили путь.
В полевом госпитале, куда мы прибыли часа в два ночи, творилось нечто невообразимое. Вокруг операционных палаток, прямо на земле, лежала не одна сотня раненых, преимущественно тяжелых. Многие стонали, взывая к облегчению страданий, но никто к ним не подходил, да и не было абсолютно никакой возможности из-за такого скопления раненых проявить к каждому необходимое внимание.
Но все-таки кое-какой порядок медперсоналу удавалось поддерживать и в этих условиях. Раненые при поступлении сортировались и на операцию в первую очередь отправлялись с полостными, проникающими ранениями, требующими немедленного операционного вмешательства.
Меня понесли в палату только часам к 10 утра. Дали общий наркоз, сделали рассечение ран (об этом мне сказали уже после операции). Пытались извлечь осколок, но он оказался очень глубоко, где-то в области малого таза. Пока опасного не было, и меня определили на дальнейшую эвакуацию в глубокий тыл.
После операции я был положен под навес, сооруженный из жердей и веток деревьев. Общие нары, также сделанные из жердей и покрытые ветвями, тянулись вдоль всего сарая и позволяли разместить здесь 20 сотни раненых. Туг я без какой-либо медицинской помощи и без питания пролежал сутки. На следующий день нас, человек десять лежачих и столько же сидячих, потискали на грузовой автомобиль и отправили в эвакогоспиталь, находящийся в г. Торжке.
Лежали мы в машине настолько тесно в кузове, что невозможно было двинуть ни рукой, ни ногой  Около меня лежали бойцы с полостными ранениями, причем один из них непрерывно стонал, а другой всю дорогу был странно беззвучен. Ехали мы, конечно, не по асфальту, и потому сильные толчки на ухабах воспринимались весьма болезненно.
Когда прибыли в Торжок и начали разгружаться, оказалось, что мой молчаливый сосед был мертвым, и ни в какой уже теперь помощи не нуждался.
Здесь нас разместили в здании какого-то Дома культуры. Раненые лежали на соломенной подстилке прямо на полу зрительного зала и на сцене. Их было столько много, что обслуживающему персоналу приходилось шагать через наши тела.
Но это уже был тыл. Хотя и прилегающий к фронту, но все же — тыл, где меньше бомбежек, не рвутся снаряды, мины, не свистят пули. Однако за несколько недель нервная система и психика настолько были травмированы, что стрессовые последствия никак не снимались, сон почти отсутствовал, а когда наступало нечто подобное болезненному забытью, то сознание преследовали кошмары. Как наяву вспыхивали мощные огненные фонтаны, грохотала вся вселенная, кого-то преследовал ты, кто-то душил тебя
Впрочем этому суждено было потом продолжаться очень и очень долго. А отдельные взблески наиболее сильных нервно-психических потрясений остались в сознании на всю жизнь, что нередко воплощалось в мучительных сновидениях.
В течение трех суток, пока я и другие мои собратья по судьбе, пролежали в торжокском эвакопункте,   нам не делали никаких перевязок. Очень тяжелых, особенно безнадежных раненых, куда-то изолировали; и имеющемуся медперсоналу, наверное, еле-еле хватало времени заниматься только ими. А ведь раненые все поступали и поступали. Правда и эвакуация в глубокий тыл тоже непрерывно продолжалась. То и дело сновали санитары в носилками и уносили то одного, то другого, прежде всего стонущего, раненого для погрузки в  грузовые автомобили, с последующей переброской на станцию, где они перегружались в санпоезда.
 Поскольку я не стонал, ко мне никто не подходил и никто не поинтересовался каково мое состояние. А боль в области ранений несколько стабилизировалась, хотя периодами беспокоила основательно. Не  снимавшееся уже много суток обмундирование, особенно заскорузлое от крови, очень утомляло. Но на иные  удобства мы и не претендовали, лишь бы скорее эвакуировали в стационарный госпиталь.
Изредка (1-2 раза в сутки) удавалось выхлебать тарелку пшенного супа, но хватало и этого: аппетита по-прежнему не было.
На четвертый день рано утром отвезли нас на станцию и довольно быстро погрузили в двухосные  товарные вагоны, оборудованные боковыми двухъярусными койками, сымпровизированных из санитарных носилок.
Место назначения нашего санитарного состава было засекречено, но все выяснилось довольно скоро. Перебазировали нас пока недалеко в маленький городок близ Кинешмы — Родники. Это был тоже эвакогоспиталь, и в перспективе у нас была новая эвакуация, предположительно за Урал.
На новом месте, наконец-то, нас помыли, выдали чистое белье, стали соблюдать и режим питания.
Здесь же, естественно, была произведена соответствующая обработка ран, сделали рентгеносъемки. Мне было заявлено, что  обнаружить не удалось, что, возможно, его удалять и не потребуется. Если рана закроется, можно жить и с осколком.
 — Некоторые воины, — сказал хирург, — по килограмму в себе железа таскают, а здоровьем не уступают и  богатырям.
А я, собственно, и не настаивал: ведь в перспективе все равно был фронт, а там совсем неважно, с железом ты внутри или без оного. Тем более, если этот второй визит в кровавое пекло окончится не таким «удачным» финалом, как в первый раз.
Сколько удовольствия мы испытывали, получив возможность снова спать по-человечески, на койке с   матрацем, подушкой и одеялом, Но недавние картины фронта, все пережитое там, не отступало и терзало  сознание, особенно по ночам. Да, все это теперь, в спокойной обстановке, осмысливалось на основе более глубокой интерпретации
Закрыв глаза, я представлял себе поле боя, где лежат бездыханными трупами мои братья по оружию, уже лишенные возможности подняться, чтоб защитить себя, чтоб продолжать борьбу за свой народ, за Родину, которая взывает о помощи. Эти мысли осаждали меня еще и там, в кромешном аду, несмотря на кажущуюся отрешенность от мира сего. Тогда, при виде замертво подающих собратьев, каждый раз мелькало в сознании: ну, теперь очередь за мной. Через мгновение и я, подобно им буду лежать навзничь, устремив остановившийся взгляд в небо, застывшая рука при этом замрет на том месте, откуда истекают последние капли жизни.
Прикованный к госпитальной койке и пользуясь этой кратковременной передышкой) Я вспоминал теперь их, ушедших навсегда. Какие это все были молодые люди! Их жизнь по существу только что начиналась. С какой беззаветностью, с каким хладнокровием и неистовством выполняли они выпавшую на их долю  благородную миссию. Почти ни единого слова или жалобы на неимоверные трудности, на тяготы и лишения, связанные с боевой обстановкой, я не слышал ни от кого из них.
Единственной реакцией на тяготы фронта была испепеляющая ненависть к врагу. Эта ненависть была не только продуктом воспитания, результатом гневных зажигательных статей в газетах, речей политработников и командиров на митингах. Нет, ненависть больше всего рождалась самой реальностью фронтового бытия, той постоянной смертельной опасностью, угнетающим зрелищем массовой гибели ни в чем не повинных людей, которая явилась следствием небывалой бойни, навязанной нам заклятым врагом. Это он со звериной исступленностью минута за минутой слал нам гибель, швыряя лавину смертоносного металла, заживо смешивая людей с землей. Жгучая ненависть возникала как ответная реакция на оголтелую жестокость, на те бесчинства и зверства, которые чинил на нашей земле звероподобный враг. А совесть взывала к отмщению.
Располагая сейчас временем для раздумий о виденном, слышанном И испытанном мною в период пребывания в боях, я пытался дать объяснение и другим явлениям боевой обстановки. Меня мучительно тревожила мысль о том, что в организации боя (будь то в обороне или в наступлении) у нас есть что-то несовершенное, недостаточно продуманное, порою бросается в глаза отсутствие элементарной четкости и организованности, что неизбежно оборачивается лишними и бессмысленными жертвами. Я, конечно, понимал, что не имею права давать оценку и подвергать сомнениям правильность действий штабов и военачальников крупных соединений. Для этого надо было быть в курсе оперативной обстановки в куда большем масштабе, а, главное, располагать обширнейшими знаниями в области военного искусства, чего у меня, разумеется, не было. Но в то же время какое-то внутреннее чувство протестовало во мне против действий некоторых организаторов боя. Какая гарантия, думал я, что руководство войсками всегда и всюду вверяется людям, вполне заслуживающим доверия, тем более, что даже и талантливым людям свойственно ошибаться.
Может быть, мои рассуждения носили дилетантский характер, но в основе их лежали гуманные чувства. Дело в том, что за недомыслие, за недостаточную компетентность командиров и военачальников, бросающих войска в бой, расплачиваются своими жизнями в конечном счете солдаты, офицеры.
 Через несколько дней пребывания в госпитале я стал передвигаться с помощью костылей, а затем с помощью трости.
О своем ранении я сразу по прибытии в госпиталь известил родных. В то же время я обратился к начальнику госпиталя с просьбой о переводе меня для продолжения лечения в Арзамас, но получил категорический отказ по тем мотивам, что для этих целей необходимо было согласие госпиталя, в который производится перевод ранбольного. Другим препятствием на пути этой проблемы было отсутствие у родниковского госпиталя свободных медсестер для сопровождения меня к новому месту излечения. А по своему состоянию я нуждался в сопровождающих.
Когда я обо всем этом с большим сожалением описал жене, она предприняла энергичные меры к тому, чтобы госпиталь, где она к тому времени работала, дал такое согласие и Выделил для сопровождения раненого медсестру. Согласие было дано, но свободными людьми для поездки за мной и этот госпиталь не располагал. Тогда жена и моя сестра Дуся пустились на некоторую хитрость, в результате чего сестра превратилась в медсестру, которая имея на руках согласие арзамасского госпиталя № 2823, и прибыла за мной в г. Родники. Так, в сентябре 1942 г. я как ранбольной оказался на излечении в г. Арзамасе.
Разумеется, радости моей и моих родных не было конца. ДИЯ четыре я пробыл в семье. Впервые увидел своего четырехмесячного сына. Со всей силой проявились отцовские чувства. И как же не хотелось снова уходить в госпиталь! Тем более, что впереди вообще маячила полнейшая неизвестность, а что касается длительной разлуки, то это уж — наверняка.
В этом госпитале мое лечение началось с рентгеноскопии, с помощью которой сразу же было  обнаружено местоположение осколка, но удаление его из-за возможных осложнений (в последующем не исключалось ограничение или полная утрата двигательных функций ног) сочтено нецелесообразным.
— Осколок этот вам не помешает, — заявил хирург, — и в дальнейшем тоже мешать не будет. Он затянется жировой тканью и никакого вреда организму не окажет. Рана же должна через некоторое время закрыться и вы снова будете полноценным воином.
Мог ли я в самом разгаре войны оспаривать какое-либо решение врачей? В то время не только здоровье, но и наши жизни находились целиком в руках медиков.
 На фронтах к этому времени было снова весьма беспокойно. Бешеный враг, еще более обозленный неудачами сражений за Москву, приведшими к краху расчетов на молниеносную войну, предпринял летом 42-го крупное и не безуспешное наступление на юге нашей страны. Его бронетанковые армады рвались к Волге и Кавказу, имея целью захватить Сталинград и Кавказскую нефть. К октябрю обстановка под Сталинградом  сложилась крайне тяжелая. Гитлеровцы ворвались в город и почти полностью его захватили. С тяжелым осадком на душе с часа на час мы ждали сообщения о полном падении этого города.
Но вот 19 ноября всю страну облетела радостная весть. Так же внезапно, как и под Москвой в декабре  41-го, наши войска начали стремительное наступление под Сталинградом, в результате которого здесь была окружена ЗОО-тысячная армия генерала-фельдмаршала Паулюса. Ко второму февраля 1943 года разгром и  пленение окруженной группировки было успешно завершено, после чего последовало сокрушительное наступление наших войск на запад. Хваленые немецкие войска и здесь получили заслуженный урок и быстро  откатились назад. Опасаясь быть отрезанной, преследуемая нашими войсками, начала панический отход и кавказская группировка немецких армий.
В январе 1943 года на узком участке фронта была прорвана блокада Ленинграда,
 В моем положении за это время существенных изменений не произошло. Заживление раны не продвигалось, она не закрывалась и З февраля 1943 года мне все же вынуждены были сделать операцию по удалению осколка. Эта миссия была выполнена нашим лучшим Арзамасским хирургом А.В. Сперанским. Вскоре затем (22 февраля 43-го) я был выписан из госпиталя с предоставлением мне месячного отпуска, по истечении которого надлежало пройти медицинскую комиссию на предмет определения годности для службы в армии.
Только что я выписался из госпиталя, как на нашу семью обрушилось огромное горе: было получено  извещение о том, что мой старший брат пал смертью храбрых под Сталинградом. Значит это грандиозное сражение сожрало не только сотни тысяч других воинов, но и жизнь моего брата.
В целом же в нашей ближайшей родне к этому времени это была уже четвертая тяжелая для нас жертва войны. До этого защищая Родину пали в неравных боях два брата и зять жены. За полтора года войны из нашей родни были выбиты почти все мужчины, а впереди ее оставалось еще два с половиной года.
 Месяц отпуска пролетел незаметно, и я предстал перед медкомиссией на предмет определения моей годности для дальнейшей службы в армии. Заключение ее было таково: ограниченно годен в строй с переосвидетельствованием через шесть месяцев. На этот период военкомат направил меня на работу В железнодорожную школу-десятилетку в качестве военрука.
 Я как-то быстро освоился с выпавшими на мою долю совершенно незнакомыми мне обязанностями, очень хорошо был принят коллективом учителей находил в своей работе даже определенное удовлетворение.
Но пребывать в роли штатского работника, о чем я мечтал и к чему стремился, мне пришлось недолго. В войне хоть и обозначился заметный перелом в нашу пользу, она все с той же прожорливостью перемалывала огромные людские контингенты, фронту требовались все новые и новые резервы.
В июле 43-го грянуло еще одно грандиозное сражение, окончательно поставившее фашистскую армию перед катастрофой. Это была знаменитая Курская битва. Однако конца войны видно еще не было.
Осенью этого года, согласно заключению военно-врачебной комиссии, несмотря на отсутствие убедительных оснований, я был с некоторыми оговорками признан годным в строй, и вскоре военкоматом направлен слушателем Военно-Политического Училища имени Энгельса, к тому времени эвакуированного из Ленинграда в г. Шую Ивановской области.
Снова тяжелейшее расставание с семьей, с родными, мучительные терзания неизвестностью и неотступно навязчивыми вопросами: увижусь ли, вернусь ли, как-то они будут без меня?..
6. Военно-политическое училище. Снова фронт, Победа.
Итак, я — слушатель Ленинградского Военно-Политического Училища им. Энгельса. Правда, местная медицинская комиссия для меня и некоторых других недостаточно здоровых, дала добро на зачисление в училище не сразу. Но, видимо, обнаружившийся недобор курсантов вынудил командование училища пренебречь этой «формальностью» (о каком здоровье во время войны могла идти речь?) и принять нас в свое лоно наравне с лицами атлетического здоровья.
Известно, что в начале 1943 года Указом Президиума ВС СССР в Красной Армии были введены новые воинские звания (солдат, офицер). Отныне офицерские звания становились едиными как для командного, так и политического состава. Поэтому для таких, как я, снова взятых из запаса, окончание училища давало право получить и новое, теперь уже офицерское звание.
Учеба в училище — штука весьма нелегкая. Напряженность, загруженность — неимоверны. С подъема (в 6-00) и до отбоя (23-00) все расписано по минутам, все по команде, всюду — строй. Вся твоя воля парализована. Ты маленький винтик, который кто-то все время то закручивает, то откручивает. Большая часть времени — практические занятия в поле, на полигоне, на стрельбище, на плацу. Ноги гудят, руки немеют. И все время неудержимо хочется есть. Это потому, что затрата энергии неимоверна.
Немало было и классных занятий: лекции, семинары, самостоятельная подготовка, зачеты, экзамены..  И все, вместе взятое, — сумасшедшая круговерть, от которой не сразу приходишь в себя, даже оказавшись, наконец-то, в койке. Зато уж спишь мертвецким сном до того пока не прозвучит постылый сигнал «подъем!»
Наша учеба началась в г. LLIye, а затем, после снятия с Ленинграда блокады, политучилище (в начале июля 1944 года) вернулось на место своего постоянного расквартирования — на Васильевский остров, в бывший дворец Меньшикова.
В Ленинград я тогда попал впервые. Все для меня здесь представляло громадный интерес. Но учеба в училище была совершенно несовместима с экскурсиями по городу, где, разумеется, было что посмотреть, ведь тут каждый камень дышит историей. Мы видели Ленинград только из окон казармы, да из строя, когда отрабатывали строевой шаг, грохая кирзовыми сапожищами по брусчатке набережной Невы. А еще мы часто выезжали на трамвае за город для проведения занятий по тактике, по стрельбе, по топографии и проч. Из окон движущегося трамвая можно было неплохо обозревать достопримечательности легендарного города. Только что переживший тяжелейшую блокаду, систематический изнурительный артобстрел и бомбежки, а также страшный голод, он в то время напоминал как бы больного, недавно вставшего с постели после тяжелой болезни. Но, несмотря на это, он был во всех отношениях прекрасен своим неповторимым зодчеством, своими мостами, соборами, дворцами, красавицей Невой и прочими обворожительными достопримечательностями.
И это в то время, когда многие лучшие скульптурные и архитектурные творения были еще замурованы в защитные оболочки. Даже классическая скульптура Петра I на коне представляла собой всего лишь громадный ящик с песком.
Учеба, хоть и очень нелегкая, шла у меня успешно. По всем предметам я получал только отличные оценки. С таким же результатом я сдал и выпускной экзамен.
Ускоренный курс военно-политического училища завершился в сентябре, и я в звании лейтенанта был выпущен с рекомендацией для использования в должности заместителя командира батальона артдивизиона по политчасти.
Учитывая мои безупречные показатели, командование училища предлагало мне остаться в училище в качестве командира учебного взвода, но я это предложение категорически отверг. Быть в роли строевого командира, повелевать другими людьми, во всем требовать безоговорочного подчинения противоречило складу моего характера. Я, конечно, понимал, что меня снова неотвратимо ждет фронт, и что, Оставшись в штате училища, я мог бы избежать этого, тем более, было видно, что война идет на спад и продлится не более года. И тем не менее взять на себя миссию с командирскими функциями я не мог,
 .К тому времени на фронтах повсеместно шло успешное наступление Красной Армии. В июне мы все с большим удовлетворением восприняли сообщение о том, что, наконец-то, наши вероломные «союзники»  открыли против немцев 2-й фронт. США и Англия высадили крупные силы войск на северо-западе Франции. Уж  как бы они там ни воевали, а все же немцы вынуждены будут часть своих войск держать против них, а не использовать их на нашем фронте
Летняя кампания 1944 года увенчалась рядом замечательных побед наших войск. Теперь почти  полностью была освобождена советская территория и бои велись в основном за пределами границ нашего  государства.
 .В начале октября группа выпускников ВПУ (в том числе и я) под командой офицера училища была направлена к месту сосредоточения для последующего назначения в части действующей армии. Куда конкретно нас везут, сохранилось в тайне Однако, судя по маршруту следования, мы вскоре поняли, что едем в направлении г. Горького.
Для меня это была несказанная радость: от Горького до Арзамаса всего 110 км, и побывка на родину становилась вполне осуществимой реальностью. Все зависело от того, сколько времени нас задержат в Горьком.  На этот вопрос никто ответить не мог, т.е. наше назначение входило в компетенцию Главного Политуправления РККА. В Горьком же находился его резерв политсостава.
К моему величайшему огорчению по прибытию в горьковский резерв политсостава нас вскоре, пока вопрос о назначении оставался открытым, направили в Семеновский район на отгрузку для вОЙСкОвоЙ части, в которой мы сейчас пребывали, картофеля. Там мы пробыли дней десять: пропадало драгоценное время..
Старшим команды по отгрузке картофеля был капитан из этой же части. Мы с ним довольно сблизились  и через него-то, по возвращении в Горький, я и предпринял шаги по ходатайству о краткосрочном отпуске в  родной Арзамас,
О, радость! Просьба была удовлетворена, и я стремглав помчался к заветной цели.
И вот — я дома. Сколько неописуемой радости, восторгов и у меня, и у родных! Хотя мрачная мысль о  том, что эта встреча может оказаться последней не покидала меня, торжество встречи одерживало верх. Пусть неделя, но вместе, в кругу любимых жены и сына, матери и родственников!
 . Современным молодым людям, не знавшим горечи подобных разлук, наверное, трудно понять нас, почему мы с таким благоговением относились тогда к скупым, случайно выпадавшим встречам с родными, близкими и любимыми. А понять надо! Многие из нас пребывали в то тяжелое время в том возрасте, когда душа особенно тянется к радостям жизни, а мы их во многом как раз и были лишены. Юность наша была суровой, образно говоря, ненастной, и лишь на короткое время выпадали погожие, солнечные деньки. Для меня же лично, как я уже отмечал, вычеркнутыми из жизни оказались не только годы войны, но и годы работы в Сибири, годы действительной службы в армии. А что уж говорить о фронте?! Разве пребывание на нем, с его мрачной экзотикой, с разрывами бомб, снарядов, с постоянной угрозой гибели и совершенным отсутствием всего того, что составляет радость твоего существования — разве все это можно в полном смысле слова назвать жизнью? Это звучит парадоксально.
А ведь на все это нами безвозвратно отданы были самые лучшие годы своей жизни. Война явилась для нас (и в частности для меня) как бы кульминацией в общей веренице неудач и разрушенных иллюзий. Она  унесла миллионы цветущих жизней, и такие же миллионы искалечила физически, травмировав духовно. Для многих война явилась разрушением любви, семейного счастья, невыразимой трагедией, искалечившей всю последующую жизнь.
И нельзя не оправдать нашей зависти теперешним юношам и девушкам 18-20 лет, которым предоставлена возможность максимально брать от жизни все, что только она может дать. Подавляющее большинство молодежи сейчас не испытывает никаких материальных затруднений, ей открыт широкий простор для учебы, для работы по облюбованной специальности. Словом, открыты все пути для того, чтобы, как говорил поэт, творить, выдумывать, пробовать. К сожалению, многие из молодых, не умея оценить предоставленные в их  распоряжение блага, воспринимают их как должное, как нечто, само собой разумеющееся. Настала пора любить — любят, женятся; во мгновение ока к их ногам сваливаются такие материальные блага, каких в наше время хватило бы на пять таких семей, как их семья. В их распоряжение, как по мановению волшебной палочки, предоставляется благоустроенная квартира (если не отдельная, то комната в квартире родителей), обстановка, телевизор, магнитофон, мотоцикл, а то и автомобиль. Живут себе молодые люда, наслаждаясь молодостью и, что называется, в ус не дуют. Да нередко еще и пренебрегают столь щедро и без особого труда свалившимся на них комфортом и благополучием, красноречиво демонстрируя тем самым свою пресыщенность всеми этими благами.
Мы в свое время ничегошеньки даже отдаленно похожего на все это не имели, Но лишены мы в те тяжелые годы были главным образом основного счастья — быть вместе с семьей, жить нераздельным союзом, для чего, собственно, изначально и возгорается пламя любви. Нас преследовали лишь одни постоянные разлуки.
Это хорошо, что молодежь наша столь благополучна, столь счастлива. Но она всегда должна помнить о том, какой ценой завоевано им это счастье их отцами и дедами, помнить о том, что они принесли для этого в жертву свою юность, свою неповторимую молодость, а многие и самое дорогое — собственную жизнь.
 Так вот, побыл я тогда перед вторичной отправкой на фронт несколько денечков в кругу семьи и снова — в дальний, дальний путь... Вскоре по моем прибытии в Горький поступил приказ о нашем назначении (речь идет о шести выпускниках Ленинградского ВПУ). Пока был известен лишь фронт. Это был 2-й Белорусский, которым командовал маршал Рокоссовский.
Добраться до места назначения тогда тоже было непросто. Железнодорожный транспорт по-прежнему оставался перегруженным. И хотя линия фронта теперь откатилась далеко на запад и бои шли уже на территории соседних государств, масса стальных магистралей была разрушена и на многих участках войны вообще бездействовала.
До Москвы добрались в страшнейшей вагонной тесноте; ехали по-трамвайному, хорошо хоть удалось притулиться и сидя подремать томительную ночь. Москва бурлила как растревоженный улей, но больше всего снующих взад и вперед были люди в ШИНеЛЯХ. На Белорусском вокзале, куда мы перебрались с Ярославского, творилось что-то невообразимое. И не удивительно: это был главный фронтовой перевалочный пункт столицы.  Уехали только на другой день вечером. Снова с огромным трудом втиснулись в купейный вагон, но разместиться смогли только в проходе на полу. Сначала стояли, а потом, когда сморил сон, все начали постепенно приседать, а уж в сонном состоянии перешли в полулежачее положение. Тут настолько все перемешались, что невозможно было разобрать — где чья голова, где чьи ноги... С таким «комфортом» и ехали до Минска.
Столица Белоруссии производила жалкое впечатление. Не было видно ни одного уцелевшего здания. Окна полуразрушенного вокзала сплошь были забиты фанерой. И вообще вся картина производила впечатление только что закончившихся боев.
В здании вокзала, в полном смысле слова, негде было курице клюнуть. Здесь не только невозможно  было сесть, но даже и встать. Люди лежали вповалку на полу так, что ступить ногой было некуда. В общем, обстановка та же, что и в вагоне. Но представлять эту массу тел как нечто монолитное и стабильное было нельзя. Она находилась в постоянном движении и обновлении Кто-то уходил, кто-то приходил. Так что местом на полу хоть и не без труда, но разжиться было можно.
 
К вечеру нам повезло: мы втиснулись в вагон поезда, следующего до Бреста, куда и прибыли утром. Там сразу же удалось сесть на поезд, следующий до Белостока.
 Это уже была Польша. Замелькали характерные для нее обособленные хутора — одноуличные села, вытянувшиеся вдоль дороги на большие расстояния. Все это в большинстве своем выглядело очень бедно, а порою просто нищенски.
В лесах близ Белостока размещался штаб 2-го Белорусского фронта и его Политуправление. Туда нам и следовало держать свой путь.
Здесь нас приняли довольно приветливо. Дали перекусить, на ночь разместили в помещениях,  предназначенных для резерва политсостава, Но уже на другой день мы, получив направление, отправились каждый к своему месту службы.
На попутном транспорте я добрался до местечка под названием Остров-Мазовецкий, около которого в лесах располагался штаб 380 СД. Прибыв сюда, я, после короткой беседы с начальником политотдела, получил приказ на должность заместителя командира по политчасти З стрелкового батальона 1262 стрелкового Ломжинского полка, куда в тот же день и явился. Ломжинским этот полк назывался потому, что активно проявил себя в боях за освобождения польского города Ломжа. Этот полк, находился сейчас на переформировании и располагался недалеко от названного города.
 
И вот я снова в гостеприимных объятиях фронта, Совсем рядом беспокойно грохотал передний край обороны. Изредка артиллерийские снаряды долетали и сюда, довольно часто наведывались и вражеские самолеты.
После успешного летнего наступления наших войск на фронтах, в частности на главном (в центре) направлении, к началу октября наступило некоторое затишье. Наша армия нуждалась во временной передышке, с тем чтобы подтянуть резервы, пополнить личным составом, вооружением, боеприпасами. Верховное Главнокомандование отводило для этого срок в 2,5 — 3 месяца. В этот период велась усиленная подготовка к  решающему штурму фашистского логова и успешному завершению последнего этапа войны.
Враг располагал еще большими силами и тоже, использую временную паузу в наступлении наших войск, готовился к решительному сражению. Большие силы у него были сосредоточены в районе Варшавы, в  Прибалтике, в Восточной Пруссии, в Польском коридоре и, конечно, на южных фронтах — на территориях   Венгрии, Чехословакии, Югославии.
В частях и соединениях нашего фронта, которые находились пока во втором эшелоне, ни на мгновение  не прекращалась напряженная боевая учеба. Она проводилась в условиях максимального приближения к боевой  обстановке, Отрабатывались наступательные операции с применением боевых стрельб из всех видов оружия. Иллюзия боя создавалась настолько реальной, что подобные репетиции проводились не только нашей дивизией, но и другими соединениями, располагающимися по соседству. И вот, когда наша дивизия на импровизированном полигоне отрабатывает наступательный бой под прикрытием танков и артиллерии, последние ведут огонь боевыми снарядами, также боевыми патронами по мишеням, ведет стрельбу и пехота. В это же время в нескольких километрах от нас, на таком же полигоне ведет подобные учения другое соединение и также с использованием огня боевыми снарядами и патронами. В таком случае танки, ведя стрельбу с хода и двигаясь по рытвинам и ухабам, в любой момент могут забросить снаряд за пределы ограниченной дистанции и снаряд улетит к соседям, натворив там немалых неприятностей.
Но такие ляпсусы воспринимались тогда как событие заурядное, Ведь рядом на передовых огневых позициях ежесекундно война уносит сотни и тысячи человеческих жизней, а тут у нас гибель или ранение одного - двух человек ничего не значило.
Но мне в таких напряженных и небезопасных занятиях пришлось участвовать только один месяц. В воздухе все явственнее витали запахи предстоящих боев.
В эти последние дни перед решающими грандиозными сражениями меня чувствительно угнетало отсутствие какой-либо весточки с родины, Такая пауза в нашей переписке, вообще-то, была естественной. Ведь какое-то время я был в пути, затем надо было сообщить новый адрес. Но все равно, отсутствие связи нервировало.
Сейчас, в условиях благодатного мира, не каждому дано понять какой могучей духовной пищей и вдохновляющей силой были для фронтовика письма от любимых, от родных. Кто лично не испытал  всепоглощающей жажды к весточки с родины, тому и не понять этого.
В наших супружеских письмах военной поры, разумеется было много разных тем, но главным лейтмотивом их неизменно оставалось излияние своих искренних чувств друг к другу. Не было ли это проявлением неуместной для экстремальной обстановки сентиментальности? Думаю, что нет. В условиях постоянной смертельной опасности эти нерастраченные, неувядаемые чувства обретали какое-то новое содержание, иную окраску, иное качество. Они свидетельствовали о наличии непреодолимой привязанности друг к другу. Разлука же, призрачность будущего еще более усиливали эту привязанность, а поддерживаться она в этой тяжелой обстановке могла только письмами. Поэтому их отсутствие, особенно перед боем, было несносно . . 
 .Но как в это время разворачивались общие боевые события на фронтах второй мировой? Особенно с учетом действий союзников. Германия, конечно, сразу ощутила на себе возросшую тяжесть ведения войны на два фронта. Но англо-американские войска и на этом этапе не проявили необходимой активности. Больше того, они попали в крайне затруднительное положение, оказавшись в настоящей боевой ситуации. Пользуясь некоторым перерывом в стремительных наступательных действиях Советской армии, немцы 16 декабря осуществили против войск наших союзников, действующих в Бельгии, так называемую «Арден€кую операцию», приведшую армии союзников к серьезному поражению. Их войска, не выдержав этого единственного за всю для них войну серьезного удара со стороны противника, забили тревогу и немедленно (в лице Черчилля) запросили содействия Советской Армии. В данном случае они вдруг сразу поняли важность одновременного натиска на фашистов с двух фронтов. Нас же в течение почти трех лет они оставляли сражаться с фашистским отребьем один на один!
Ставка Верховного Главнокомандования нашей страны откликнулась на их просьбу и решила начать подготовленную Висло-Одерскую операцию не 20 января 1945 года, как это было предусмотрено планом, а на восемь дней раньше, что потом вызволило союзников из крайне затруднительного положения.
Рано утром 12 января 1945 года, еще до официального публичного сообщения совинформбюро, к нам поступили оперативные сведения о том, что войска 1-го Белорусского и 1-го Украинского фронтов, предводительствуемые маршалами Жуковым и Коневым начали операцию по завершающему разгрому немецкофашистских войск.
Это означало, что с часу на час должен последовать приказ к началу наступления и 2-го Белорусского (т.е. нашего) фронта. Так оно и произошло. На следующий день, когда стало известно об успешном прорыве обороны противника вышеуказанными фронтами, начал наступление и 2-й Белорусский. Одновременно с ним ринулся на штурм немецкой обороны и 3-й Белорусский фронт (генерал армии Черняховский), завершающий освобождение Латвии.
Но фронт в этот день осуществлял наступление лишь частью сил, а 14 января были введены в бой его главные силы, в том числе и наша дивизия.
На пути наступления нашего полка (и, конечно, 3-го СБ) лежал Нарев. Левый берег этой реки был превращен противником в глубокоэшелонированную оборону. Поэтому перед атакой потребовалась полуторачасовая артиллерийская подготовка. Артналет, особенно огонь «Катюш»; сыграл свою роль. Передний край вражеской обороны был обработан основательно. Однако, стоило только нашей пехоте подняться для атаки, как многие огневые точки противника ожили. По Нареву, вздымая фонтаны осколков льда, ударили немецкие минометы и арторудия. Разрывы появились и на нашем берегу, где находился НП батальона. В любой  момент можно было ждать прямого попадания. Но, если и не прямого, все равно нам бы не поздоровилось. Пришлось вызывать огонь полковой артиллерии и минометов и под прикрытием его выбить обороняющихся из  первой, а затем второй и последующих траншей.
Мы быстро пошли вперед, используя моменты, пока немцы не успели перенести огонь батарей на  оставленные своими войсками позиции. Артогонь сопровождения нашего наступления гремел уже далеко  впереди, надо было спешить, наступая противнику на пятки. И мы спешили.
Успешное начало наступления вдохновило солдат и офицеров. Хотя были, конечно, и убитые и раненые.
 
Участвуя вторично в боях, я с удовлетворением отмечал положительные перемены, происшедшие в ведении боя и в обеспеченности войск техникой, вооружением, боеприпасами. Куда большей уверенностью теперь отличались действия командного состава. Правда, и противник был уже не тот, что прежде. Спеси у него поубавилось, да и превосходство в техническом вооружении исчезло.
Но главное, наша армия постигла искусство современного боя, научилась воевать так, как того требует текущая война. Значительно поднялся моральный дух личного состава, его уверенность в неотвратимости скорой победы.
Однако противник был еще силен и мог не только активно обороняться, но временами и переходить в  решительные контратаки.
За первый день наступления мы продвинулись километров на восем», затем были остановлены мощным огнем противника. Он зацепился за очередной заранее подготовленный оборонительный рубеж.
Чуть забрезжил рассвет следующего дня, как снова загремели мощные залпы нашей артиллерии. После артподготовки двинулись танки, на бреющем полете Е ревом проносились краснозвездные штурмовики. Используя такую эффективную поддержку, пошла вперед пехота. Заклятый враг не выдержал и этой мощной 'v'/  атаки. Он быстро удирал на новыЙ рубеж обороны. Снова стремительный бросок наших войск вперед.
Упорное сопротивление противник оказал, обороняя города Млаву, Пшасныш, Цеханув. Наш полк, участвуя в наступлении на Цеханув, попал в весьма затруднительное положение. В течение двух суток шли тяжелые позиционные бои. Продвинуться не удавалось ни на метр. Противник располагал весьма большими артиллерийскими средствами. Огневые артиллерийско-минометные налеты порою не давали возможности поднять головы. Ухудшалась доставка боеприпасов; во многие подразделения их приходилось подтаскивать, переползая только по-пластунски. Таким же методом доставлялась и горячая пища личному составу. На позициях же нашего полка было довольно глубокий снег, что, естественно, затрудняло доставку боеприпасов и продовольствия.
Чтобы облегчить оперативное решение этой задачи, мы однажды с комсоргом батальона, взяв с собой старшин рот и двух солдат, как только стемнело, отправились в тылы полка за боеприпасами и горячей пищей.
— При движении в тыл, — давал нам совет комбат, — будьте особенно осторожны, проходя оврагом под высоткой справа.
Мы знали, что имел в виду комбат. На этой высотке упорно продолжала держаться, хорошо окопавшаяся группа боевого охранения немцев, В момент наступления соседний батальон был остановлен огнем артиллерии, и теперь залег под этой сопкой. Таким образом, немцы оказались почти позади нас, только несколько в стороне. Такие ситуации в наступлении — не редкость, но в данном случае этот факт был для нас весьма невыгоден.
Одевшись в белые маскировочные халаты, на фоне снега мы стали почти невидимы. Так и отправились.
До тыловых подразделений добрались благополучно. Правда, со стороны опасной выСОтКи изредка постреливали, но трассы пуль свидетельствовали, что этот огонь — не прицельный, а, стало быть и не по нам.
Всем, чем требовалось, запаслись. Ящики с патронами поставили на лыжи и так поволокли, а термоса с горячим супам и кашей старшины взвалили за спины, как носят рюкзаки. Когда дошли до простреливаемого участка, со стороны вражеских позиций вдруг дружно ударили пулеметы и автоматы. Нас заметили, а может, били по окопам соседнего батальона, но баню они нам устроили хорошую. О передвижении в данном случае не могло быть и речи. Мы залегли, стараясь поглубже зарыться в снег. А фашисты своего «фейерверка» и не думали прекращать. В небо взвивались осветительные ракеты. Немцы били настильным огнем, и трассы шли в  нашу сторону, чуть-чуть повыше наших тел. Мороз крепчал, мерзли руки, ноги.
Вдруг один из старшин, лежащий от меня метрах в восьми, проговорил:
 — У меня термос пулей пробило, и суп льется на меня.
— Так повернись на бок, — посоветовал я.
— Опасно, бьет, сволочь, прямо по-над самой землей.
Наконец, примерно через полчаса, огонь перемежился. Пользуясь паузами между взлетающими  ракетами, мы поползли, а затем, миновав возвышенное место, побежали, часто падая на землю.
Когда достигли своих позиций, было уже два часа ночи.
Больше всего жалели пробитый пулей термос, а главное, конечно, пролившийся при этом суп. А старшине потом долго пришлось сушить свое обмундирование на костре. Солдаты язвили в его адрес:
— Старшина, твои штаны весь наш суп сожрали. Ты хоть бы перед сушкой-то выжал их, может хоть сколько-нибудь супчику и набралось бы.
Русский солдат никогда не вешал голову. Словно бы играя со смертью в поддавки, он в любых условиях находил место для шутки и юмора.
 Находясь на мизерном пятачке грандиозного сражения, развернувшегося на громадном пространстве,  невозможно было представить все величие происходящих боевых событий. Но информирование было поставлено превосходно, и мы все время были в курсе событий не только в своем соединении, но и на всем  нашем фронте, а чуть позже — и на других фронтах.
Мы знали, что так же успешно, как и на нашем, развивается наступление на участках 1-го Украинского, 1 -го Белорусского и 3-го Белорусского фронтов.
17 января войсками 1-го Белорусского была взята Варшава. К 19 января войска нашего фронта, двигаясь в западном направлении овладели городами Млава, Пшасныш и Цеханув. В дальнейшем часть войск, в т.ч. и наша дивизия, повернула на север, с задачей выйти в районе Мариенбурга к Балтийскому морю, отрезав тем самым группировку фашистских войск, сосредоточенных в Восточной Пруссии.
 
Преодолевая упорное сопротивление противника, наша дивизия к 25 января подошла к границе Восточной Пруссии и поздно вечером с боями пересекла ее. Под нашими ногами теперь была земля Германия.
 Это событие было для меня знаменательно вдвойне, т.к. оно свершилось в День моего рождения. Да, в этот день мне стукнуло 29.
Перейдя границу, мы быстро двигались вперед. Фашистские войска, боясь окружения и стремясь соединиться со своими войсками в Померании, стремительно удирали.
Неоднократно разведка доносила, что впереди никого нет. Полки дивизии быстро свертывались в колонны и тремя параллельными маршрутами двигались в глубь Пруссии.
Первым из больших населенных пунктов на нашем пути был город Алленштайн. Он горел. Мы ШЛИ улицами города, ярко освещенным пламенем пожаров. Горели жилые и казенные дома, пылали магазины,  полные различных промтоваров ..
Что было страшным, так это полное отсутствие гражданского населения. Как потом стало известно, по приказу гитлеровской администрации все жители обязаны были срочно покинуть города и села Восточной  Пруссии и бежать в основную часть государства. Эти нескончаемые обозы громадных телег (арб), набитых домашним имуществом и управляемых в основном стариками, мы потом уже нагнали в Польском коридоре на  пути в Померанию. Жалкое это было шествие. Напуганные геббельсовской пропагандой, беженцы, завидев колонны наших войск, спешно съезжали с дороги, и понурив головы, становились около своих арб, ожидая чего то страшного. Но нам было не до них. Нас неудержимо «звала вперед труба походная».
Однако, в связи с переходом границы Германии и вступлением наших войск на вражескую землю возникла необходимость проведения со всем личным составом большой разъяснительной работы, сущность  которой сводилась к определению норм поведения его на территории противника и в частности отношения к  различным материальным и культурным ценностям, особенно же — отношения к местному населению
Дело в том, что за время войны ненависть советского человека к заклятому врагу — немецкофашистским захватчикам — достигла такого размера, что изречение «кровь за кровь, смерть за смерть» становилось своеобразным девизом и рассматривалось как естественное и закономерное. Эта ненависть была логической реакцией наших людей на нечеловеческие зверства, которые враг в массовом масштабе чинил на временно оккупированной им советской территории. Он с беспощадной жестокостью предавал варварскому уничтожению тысячи населенных пунктов, разграблению или бессмысленному поруганию шедевров нашей национальной культуры, он бессовестно грабил и разорял личное хозяйство граждан, сотнями тысяч угонял мирное население в немецкое рабство, а на месте — предавал его насилию, мучительным пыткам, изуверским истязаниям и физическому истреблению.
Наша пропаганда, устная и наглядная агитация, пресса, радио, литература, искусство все было  направлено на воспитание населения нашей страны, личного состава вооруженных сил в духе ненависти к врагу, посягнувшему на целостность и независимость нашей Родины.
Да иначе и не могло быть. Со зверьем нужно было обращаться только как со зверьем. Однако, как и во всяком другом деле, здесь следовало соблюдать чувство меры. Неправильно было руководствоваться лишь   чувством слепой мести, не делая различия между фашистским правительством и немецким народом, между  солдатами; фанатично изрыгающими смерть и огонь из своего оружия (даже тогда, когда следовало бы  сдаваться) и безоружными стариками и детьми.
Вот это чувство меры к концу войны, когда обстановка с приходом Наших войск на территорию врага  резко изменилось, наша пропаганда несколько утрачивала. Тут в определенном смысле сказывался своеобразный закон инерции.
В течение войны в нашей периодической печати публиковалось много зажигательных статей, воспитывающих жгучую ненависть к врагу. Это были статьи известных писателей и журналистов. Среди таких статей особой популярностью пользовались небольшие, но емкие и остро отточенные статьи-памфлеты писателя-публициста И. Эренбурга. Значение подобных публикаций было велико. Теперь же выступление со статьями столь максималистского характера было не совсем уместно. Однако отдельные публицисты, в том числе и Эренбург, несколько увлекаясь, допускали явный перехлест, требуя не оставить от Германии в ходе
 
войны камня на камне, сравнять ее с землей, призывали не церемониться с немцами, и платить им тем же, что  делали с нашей страной и ее народами их войска. Именно в момент, когда наши войска вступили на вражескую территорию, в центральной печати появилась статья И. Эренбурга «Хватит», где он особенно остро развивал эту точку зрения.
Чтобы поправить публициста и внести ясность в сущность рассматриваемого вопроса газета «Правда» от 14 апреля 1945 года дала статью тогдашнего заведующего отделом пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Александрова под названием «Товарищ Эренбург упрощает». В этой статье Эренбургу указывалось на упрощенное понимание им политики нашего социалистического государства, вынужденного вести войну на  территории агрессора. Здесь говорилось, что мы в навязанной нам войне не преследуем захватнических, поработительных целей, ни в коем случае не намерены огульно обвинять и как-то наказывать все население за те беды и лишения, которые принесли нам фашистские орды. Мы и по отношению к военнослужащим немецкой армии придерживаемся принципа уничтожения их лишь в том случае, если они не сдаются и продолжают наносить нам урон.
Это была очень своевременная статья, т.к. накал «благородной ненависти» был настолько велик, что впору было задуматься: а не перенесет ли советский воин, потерявший дорогих сердцу родных и близких, лишившийся родительского очага, скорбящий за тяжелейшие раны Родины, не перенесет ли он всю силу своей испепеляющей ненависти в конкретных виновников этих злодеяний на все население Германии, которое в какой-то мере было слепой, доверчивой игрушкой в руках фанатичных, авантюристических политиков.
И вот эта опасность реально обозначилась теперь, когда мы оказались на вражеской земле. Обстановка складывалась так, что, если вовремя не остановить стихийный процесс отрицания и уничтожения наряду с фашистским и всего немецкого, то он может принять опасный характер и обернуться для нас своей негативной стороной.
Вся эта сложнейшая работа, преследующая целью убедить личный состав в необходимости соблюдения  лояльного отношения к немецкому населению, легла прежде всего на плечи партполитаппарата. Трудно, очень трудно было убедить солдата и даже офицера, в груди которых бушевал неукротимый огонь мщения за все злодеяния, которые чинили на нашей земле утратившие элементарный человеческий облик презренные оккупанты. Но делать это было нужно незамедлительно, делать везде и всюду, делать ежечасно и ежемоментно,
 Дополнительные невзгоды для наших наступательных операций принесла резкое потепление. Снег стал быстро таять. Дороги развезло. На землю нельзя было ни сесть, ни, тем более, лечь, в силу чего короткие остановки для отдыха не приносили отдохновения. А ведь личный состав все дни с начала наступления был почти все время в движении, без сна и существенного отдыха, Тут я впервые познал искусство спать на ходу или на корточках во время кратковременных пауз в движении. Из сил выбивались не только люди, но и лошади, везущие орудия, повозки с боеприпасами и иной кладью. Разумеется, что о каком-то регулярном и полноценном  питании тут и подавно не могло быть и речи. Все было подчинено одной призывной команде: «Вперед, вперед,   вперед!
Местами, на пути нашего стремительного преследования отступающих, противник устраивал засады, внезапно, по-воровски обстреливал, осуществляя дерзкие налеты в лесах.
Например, в одну из ночей наш полк, совершая марш, преследовал противника лесной дорогой. Изрядно вымотавшись, остановились на короткий привал. Личный состав сразу же повалился, кто где смог, чтобы хоть каплю вздремнуть. Меня вызвал к себе замполит полка. Полковой штаб расположился в небольшом кирпичном здании, типа нашего дома лесника. Около него стоял небольшой дощатый сарайчик, к которому был привален стожок сена. Забравшись на него, устало повалилась группа офицеров штаба и быстро заснула. Здесь я нашел и замполита, Выслушав мою информацию о положении дел в батальоне, он, исходя из того, что привал будет недолгим, предложил мне забраться на верх стога и по примеру других попытаться вздремнуть.
 
Стоило нам только вытянуться на ароматном сене, как приятная истома разлилась по всему телу, и организм сковал чуткий солдатский сон.
Вдруг слева, в глубине леса раздались одиночные выстрелы (вероятно, нашего охранения), и сразу же  вслед за ними полыхнул шквальный огонь из разных видов оружия: били автоматы, пулеметы, минометы,  рвались гранаты, Все это сопровождалось каким-то непрерывным резким, звеняще-гремящим звуком, издаваемым, видимо, специальными воющими сиренами, рассчитанными на подавление психики человека. Похоже было на налет какой-то блуждающей в лесах и пробивающейся к своим группы противника.
Естественно, все мгновенно пришло в движение. Со стожка сена мы кубарем скатились на землю, выхватили пистолеты, а пули налетчиков уже с треском пробивали дощатые стены сарая. Появились раненые и, как позже стало известно, убитые. Сложность обстановки характеризовалась тем, что никто не мог понять, что именно происходит, где находится противник, с какой стороны бьет и каковы его силы. Ясно было только одно, что он совсем рядом, и вот-вот завяжется рукопашная схватка. Трагизм ситуации дополнялся еще кромешной мглой.
Когда наши тоже разразились суматошной стрельбой, уж и вообще ничего понять было невозможно.
Невольно думалось, что мельтешащие во мгле и стреляющие силуэты, это вражеские, а не наши солдаты,
В целях хоть какого-нибудь выяснения обстановки, мы с замполитом забежали в домик, где располагался штаб. Но там, оказывается, царило такое же неведение и заметная растерянность. Командир полка что-то скороговоркой и полушепотом говорил парторгу полка, тыча при этом пальцем в топографическую карту. Последний, проговорив «понял», махнул рукой двум знаменосцам полка, и они, схватив зачехленное знамя  полка, быстро покинули здание. Выйдя вслед за ними, я в тусклом свете, падающем из окна, успел лишь увидеть как эти трое стремительно побежали меж деревьев в сторону, противоположную от атакующих.
«Ну, — подумал я, — раз потребовалось спасать знамя полка, значит обстоятельства у нас — веселее не  придумаешь,.. »
Вернувшись снова в помещение, я услышал, как командиру полка докладывает начальник разведки:
 Предположительно это один из штурмовых отрядов противника силою до роты со средствами усиления. Ищет свои отступающие части.
Он, вероятно, был близок к истине, так как подобные налеты небольших отрядов (гитлеровцы выдавали их за некое подобие наших партизан), специально оставленных противником, были не единичны. Рыская в  лесах, они имели целью сеять панику в рядах наступающих войск и тем, хоть сколько-нибудь задержать преследование отступающих.
Однако, пока ничего не было ясно. Ураганный огонь продолжался. В соседней комнате, выходящей окнами в сторону огня налетчиков, звенели разбивающиеся стекла, Оттуда, разумеется, все ретировались.  Неоднократная попытка комполка связаться по рации со штабом дивизии окончилась неудачей. Была вторая половина ночи и дивизионный радист, вероятно, прикорнул, тем более, что обстановка, кроме нашей, всюду была спокойной.
В таком неведении и неопределенности прошло часа 1,5 2. Батальоны нашего полка,  рассредоточенные на привал километрах в трех, были подняты и стремились окружить вражескую группировку.  Но близился рассвет, и тут так же внезапно, как и началось, пальба прекратилась, противник бесследно исчез.
Когда совсем рассветало, в той стороне леса, откуда велось нападение, был обнаружено несколько трупов немецких солдат, один из них с ручным пулеметом в руках, сраженный пулей в грудь навылет, лежал каких-нибудь метрах в 20 от дороги, в кюветах которой оборонялись наши воины.
 Подобные эксцессы случались не только с нашим полком. Это был лишь авантюрный жест отчаяния фанатиков-смертников, пытающихся хоть чем-нибудь уязвить войска Советской Армии, триумфально шествующие к победе.
Но организованного сопротивления здесь, в Восточной Пруссии, противник оказать не смог, и наши войска сравнительно быстро пересекли ее в западном направлении, очистили массу населенных пунктов, в том числе город Прейсиш-Эйлау (ныне Мамоново), и вышли в Польский коридор. Здесь снова завязались тяжелые бои с яростно обороняющимся противником.
Под напором наших войск пали крупные города Эльблонг, Мальборк. Затем наш полк участвовал в штурме с форсированием р. Висла важного опорного пункта врага г. Черска (ныне Ржев), который был взят нами
 
20 февраля. Всему личному составу нашего полка за участие в освобождении этого города Верховным Главнокомандующим была объявлена благодарность.
После этого наша дивизия с тяжелыми боями в составе войск 2-го Белорусского фронта продвигалась в направлении к побережью Балтийского моря и, оказавшись западнее г. Данциг (ныне Гданьск), вместе с некоторыми другими соединениями фронта круто повернула на восток в направлении этого крупного портового города.
Данциг, формально имевший в то время статус свободного города, был оккупирован немцами и превращен в своеобразную морскую крепость, защищенную и с суши, и с моря.
К этому времени полк наш, изнуренный непрерывными тяжелыми боями и маршами-бросками, заметно утратил свою боеспособность и нуждался в пополнении личным составом и вооружением. В ротах «активных штыков» оставалось не более 2094. Это уже фактически была не рота, а всего лишь взвод. Поэтому в батальоне   пришлось сводить их в одну роту
В начале марта наша дивизия получила разрешение на двух - трехдневный отдых и доукомплектование. Но пополнение поступило незначительное, вследствие чего было решено оставить в полку только два батальона третий (наш) упразднить. Я в это время был переведен на должность агитатора полка (по окончании войны эта  должность стала именоваться — пропагандист полка), что, наверное, больше соответствовало моим данным. К этому же моменту относится и присвоение мне звания старший лейтенант.
 Бои по мере приближения к городу Данциг носили все более упорный и ожесточенный характер. Противник был окружен, прижат в морю, и потому сражался остервенело. Продвижение наших войск было очень медленным. На разгром данцигской группировки потребовался почти месяц. Характер боев, их переменный успех, большие потери напоминали мне бои 1942 года подо Ржевом. Во всех письмах домой в этот период я все время писал о том, что идут напряженные, изнурительные бои.
16 марта мы были в восьми километрах от Данцига и степень сопротивления противника еще более возросла, надежды на его скорую капитуляцию были весьма ветхи.
24 марта мы приблизились к пригородам этого порта. Войска фронта обложили город со всех сторон.  Враг был явно обречен, но не сдавался. Нам оставалось только действовать в соответствии с известным  афоризмом: если враг не сдается, его уничтожают
27 марта наш полк ворвался в пригород Данцига — Эмаус. Соседи к этому времени очищали курортные  городки Цоппот и Гдыню.
На другой день — 28 марта — уже половина Данцига была в руках наших войск. Потом несколько дней бои шли на улицах города. Всюду были огромные разрушения, полыхали гигантские пожары.
Штурм города затруднялся еще и тем, что в дополнение к немецкой полевой артиллерии по нам с вражеских судов, курсирующих в Данцигской бухте, были еще и дальнобойные, крупнокалиберные морские орудия. Разрыв такого огромного снаряда обладал разрушительной силой нисколько не меньше, чем авиабомба среднего калибра. В таких условиях защиту, хотя и относительную, можно было сыскать только в глубоких подвалах уже разрушенных домов. Там и располагался личный состав и штабы во время особенно ожесточенного налета.
Следует иметь в виду, что город, хоть и был осажденной и сильно разрушенной крепостью, а  гражданского населения в нем было много. Все дни осады эти люди незавидной судьбы тоже отсиживались в  подвалах. И совершенно не было удивительным такое, казалось бы, курьезное положение, когда масса военных буквально перемешивалась с гражданским людом. Можно было наблюдать как поляки угощают наших солдат  своей нехитрой пищей, на скорую руку прихваченной в подвал, и, наоборот, когда наш солдат делит кусок  своего хлеба с польским стариком или подростком.
Но ведь в таких случаях Нельзя было утрачивать бдительность. Была ли гарантия от того, что забежишь  ты этак, припертый артогнем, в подвал и там не окажется спрятавшихся фрицев? Такой гарантии не было, и потому что приходилось держать остро ..
Забежали мы как-то при ночном обстреле с парторгом полка в один из подвалов. Пистолеты на взводе. В полутьме шевелятся какие-то силуэты.
— Хенде хох! (Руки вверх!), — по-немецки заорал парторг, угрожая пистолетом.
Освещали внутренность подвала карманными фонариками — как будто одни штатские.
— Фашисты есть? — спрашиваем.
— Нема, пан, нема, едны цивильны, — в разнобой по-польски отвечают несколько перепуганных голосов («Нет, господин, нет, одни гражданские»).
 Прячем оружие. Садимся. Какая-то пожилая полька отрезает от лежащей перед ней целой головы сыра два больших ломтя и подает нам,
— Проше, пане, мы есть — Гданьск, мы — не Герман («Пожалуйста, господа, мы — жители Гданьска, мы — не немцы).
 
Подобное мы уже слышали не раз. Еще на подступах к Гданьску, встречая массы беженцев, мы постоянно слышали это как бы оправдательное изречение, в котором заключалось стремление подчеркнуть свою принадлежность к полякам и отмежеваться от немцев, Ведь геббельсовская пропаганда усиленно вбивала им в головы страх перед наступающей Красной Армией, рисовала им ужасные картины зверств и расправ с любым из граждан немецкой принадлежности.
Нам, конечно, в этот момент было не до сыру и мы, вежливо поблагодарив так называемый «Гданьск»  (черт их разберет, кто они есть на самом деле), как только стихли разрывы артналета, покинули подвал.
В уличных боях нередко бывает трудно разобраться где свои войска, а где чужие. Поэтому для нас,   политработников полкового звена, которым надлежало все время поддерживать контакт с тем или иным подразделением, ведущим бой, выполнять эту миссию было весьма затруднительно. Делалось это нами преимущественно в ночное время, когда несколько стихает азарт боя. Смотришь бывало, на план города с  последней нанесенной ч него оперативной обстановкой, вроде бы все ясно: вот эта улица или дом уже наши, вот в этих сидят еще фрицы. Но пошел туда, и как в лабиринте запутался, тем более, что улиц, да и домов как таковых в действительности уже не существует. Есть только развалины и подвалы под ними, где и засели враждующие стороны. Но вот подошел ты в кромешной тьме к искомой горке кирпича, и гложет тебя сомнение, а кто же тут «заждался» тебя — друг или недруг?.. Испытывай злодейку-судьбу, тяни лотерейный билет! Можешь увидеть протянутую руку, Чтоб помочь тебе взобраться на развалины; спуститься в подвал, а можешь и получить выстрел в упор и тем завершить «приятное» свидание.
ПОШЛИ мы вот так, ночью, с комсоргом полка на КП 1-го батальона. Где пригнувшись, где ползком добрались до разбитого здания, в котором по всем данным должен был располагаться этот самый ЮТ, и вдруг по  нам полосонул автоматный огонь. Стали окликать, а вместо привета из другой развалины застрекотал автомат. Сюрприз не из приятных! А КП оказался совсем недалеко, но в других развалинах. Город Данциг горел... Судьба его была предрешена.
В одну из ночей, помню, я поднялся на балкон верхнего этажа полуразрушенного дома. (Внизу, в подвале размещался штаб нашего полка). Внушительная и впечатляющая картина представилась моему взору. Город был охвачен багрово-черным заревом, кругом трепетало пламя пожаров, не видно было почти ни одного уцелевшего здания, лишь кое-где, как маяки, возвышались недоступные для огня кирхи и костелы (немецкие и польские церкви). Пламя пожарищ, столбы черного дыма и пепла пронзались ярко-красными трассами артиллерийских снарядов и пуль автоматического оружия. Стоял неумолчный оглушительный грохот, всюду по улице, ревя и грохоча, двигалась колонна наших танков. Она шла туда, где русские воины завтра с рассветом лицом к лицу с врагом будут решать судьбу Данцига. Нет, невозможно выразить словами эту картину всего лишь небольшого фрагмента беспощадной и жестокой войны, это дьявольское торжество огня, это адское воплощение ужаса, страданий и смерти!
Сколько техники, сколько могучей силы сосредоточилось тогда в эпицентре сражения за этот крупнейший портовый город!
Но враг огрызался, и в предвидении неизбежности краха, казалось, достиг пределов ярости,  остервенения и неистовства. Однако это уже была его предсмертная агония.
Рано утром 31 марта загремели последние звуки победоносной рапсодии. Это одновременно ударили сотни наших артиллерийских стволов всех калибров в контакте с бомбовым ударом авиации Какофония была  оглушительной. Начальник штаба, стоявший рядом со мной, что-то восторженно кричал мне на ухо, но разобрать, что он говорит, в этом громоподобном реве было невозможно.
Огненная увертюра к наступлению продолжалась в течение часа. По окончанию артподготовки  воцарилась тишина. Противник не отвечал ни единым выстрелом. Предполагалось, что он вылезает сейчас из  укрытий и ждет появления атакующих цепей. Но, как и было предусмотрено замыслом этого решающего наступления, после 15-ти минутной паузы артподготовка возобновилась и продолжалась еще в течение  получаса, Как только она завершилась, взвились красные ракеты, являющиеся сигналом общей атаки. Но сражения не произошло. Войска противника повсеместно подняли белые флаги, и большими группами стали сдаваться в плен.
Данциг пал. Водворилась непривычная, как иногда образно говорят, «оглушительная» тишина. Ликованию не было предела. Радостная весть о прекращении боев быстро облетела весь город и прилегающие к нему пригороды. Улицы мгновенно заполнились толпами военных и штатских людей. Все были радостно оживлены, поляки бросались обнимать советских солдат, пожимать им руки. Спустя некоторое время зазвенели  песни, заиграли гармошки.
Нервная возбужденность заметно спала и сразу же почувствовалась физическая и психическая  усталость. Но расслабляться было нельзя. Ведь война еще не кончилась, и надо было, не откладывая ни на минуту, готовиться к новым боям.
Эту первую за все бои спокойную ночь, приняв, конечно, меры к соответствующей охране, мы спали  безмятежно. Утром нас ждала прекрасная ясная, солнечная погода. Было тепло, все соответствовало нашему  настроению, настроению людей, которые ежесекундно подвергаясь смертельной опасности, до конца выполнили великий долг перед Родиной. Но радость омрачалась тем, что многие из наших боевых товарищей не смогли избежать роковой участи и пали смертью храбрых, как бы завещав нам отомстить за них и довести до общего  победного конца то дело, за которое они отдали свои жизни,
На другой день мы получили новую задачу — готовиться к большому маршу. Дивизия перебрасывалась к реке Одер, перед которой сейчас, преследуя противника в западном направлении, остановились войска нашего 2-го Белорусского фронта.
День спустя, наш полк построился в колонну и начал вытягиваться за город, где сосредоточивалась вся  дивизия. И никто совершенно не ожидал, что противник преподнесет нам на прощанье солидный «подарок».
Воцарившаяся после капитуляции войск гарнизона тишина, за эти дни ничем не нарушалась.  Идиллическое благодушие, навеянное этой тишиной и отдаленностью фронта, который за время осады Данцига откатился от нас на 400 км, чуть-чуть было не обошлось нам очень дорого. А произошло следующее.
В момент нашего торжественного шествия по улицам города, вдруг начали рваться снаряды, и не какие-нибудь там мелкие, а залпом и из морских орудий. Естественно, это буквально ошеломило нас всех, от солдата  до генерала. Но выработавшаяся в таких случаях фронтовая привычка сработала мгновенно: все быстро рассредоточились и привели оружие в боевое положение. Беда, однако, была в том, что неизвестно было по кому  и в каком направлении стрелять.
Личному составу была дана команда уйти в укрытия (в подвалы близлежащих домов, в траншеи и проч.).
Перед этим событием, в момент движения наших колонн по улицам города, навстречу нам двигалась большая нестройная колонна бывших заключенных концлагерей. Это были люди разных национальностей, в том  числе: русские, поляки, чехословаки, итальянцы, французы и др. Все они получили свободу благодаря нашей победе, и теперь передвигались на сборные репатриационные пункты. В момент внезапного обстрела корабельной артиллерией (а это била она, с одного какого-то фанатичного немецкого судна, нарушившего правила капитуляции) лагерники оказались в таком же щекотливом положении, что и все мы, потому и ринулись вместе с нами в те же подвалы.
В нашем обширном убежище сразу же образовалось скопище людей как с муравейнике. Стремление укрыться от разрывов снарядов огромной силы, помимо чьей-либо воли мгновенно смешало воедино и военных, и бывших лагерников, и местных жителей.
 
Интересное это было сообщество! Помню, смотрел я на это копошащееся многоголовое тело разных людей и думал: перед смертью все равны, и потому, видя занесенный ею над собой разящий меч, человек отодвигает на задний план все амбиции, все различия в принадлежности к тому ил иному обществу или нации.
Тревога длилась минут тридцать. И надо же было случиться так, что в этом подвале-убежище оказалось пианино, за которое вскоре скуки ради уселся длинноволосый брюнет и виртуозно прошелся по клавиатуре, взяв  несколько благозвучных аккордов. Видно было, что это музыкант-профессионал, а если и любитель, то весьма талантливый. Он сыграл одну неаполитанскую вещицу, затем другую. Вещи все были знакомые, Играл он  превосходно. Я уже был уверен, что это итальянец из числа концлагерников. Взыграло ретивое, так захотелось,  хоть вполголоса подпеть под его прекрасный аккомпанемент. С трудом протиснувшись к пианино, я стал потихоньку подпевать. Итальянец быстро вскинул на меня взор, заулыбался, и стал в такт моего мурлыканья одобрительно кивать головой. Он играл — «О, мое солнце!» Его активная поддержка вдохновила Меня и я,  постепенно смелея, запел во весь голос. Когда вещь окончилась, маэстро порывисто встал и кинулся меня обнимать. Подвал аплодировал. Раздались крики: «Еще, еще! ..»
Музыкант что-то много говорил мне, но из всего сказанного я понял только несколько слов, когда он, тыча себе в грудь, повторял:
— Итальяно... Коммунисто... Концентрацион лагер. Совист армее — виват, виват Совист армее! — При этом глаза его полнились слезами.
Потом он говорил еще что-то, вероятно, спрашивал. Что еще мне саккомпанировать. Я напел ему мелодию неаполитанской песенки Фальво — «Скажите, девушки». Он мгновенно закивал головой и энергично проиграл вступление.
Как, наверное, странно и парадоксально выглядела эта сцена на фоне рвущихся снарядов и осыпающейся с потолка штукатурки, в этой до крайности гротескной обстановке. С одной стороны — старики, женщины, дети, вчерашние узники концлагерей, солдаты со строгими лицами и с оружием в руках, с другой — прекрасные, лирические, проникающие в душу мелодии неаполитанских песен, зовущие куда-то в заоблачные выси, в царство покоя и неги...
И как все это не вязалось с известным ходульным изречением о том, что, когда грохочут пушки — музы молчат. А тут вот они не молчали, а, несмотря на свою слабость, заглушали гром разрывов, Надо было видеть  лица окружавших нас людей, видеть, как они преобразились, какое умиление и чисто человеческое тепло заиграло в их глазах.
Но вот прозвучала команда: «Выходи строиться!» Она вернула нас из мира грез в суровую реальную действительность .
Все, беспорядочно суетясь и толпясь, двинулись к выходу. А мы с итальянцем все мяли друг друга в объятиях
В лесу за городом, на месте сосредоточения, нас уже ждала большая колонна «студебеккеров»  американских грузовых автомобилей. Поставленных нам по Ленд-Лизу (взаймы или в аренду).
Предстоял 400-километровый марш-бросок на р. Одер. Способ переброски больших масс войск на автомобилях тогда был еще внове. До этого солдата всюду выносили собственные ноженьки, а различную поклажу, арторудия, боеприпасы таскали труженицы-лошадки. Это и понятно. В то время обеспечить армию в несколько миллионов человек автомобилями наша промышленность еще не могла.
Чтобы сохранить секретность массовой переброски войск с одного фронта на другой, движение совершалось только ночью.
К 7 апреля наша дивизия расположилась в лесах километрах в 5-6 от восточного берега р. Одер (попольски — Одра), несколько южнее г. Штетгина. Здесь было что-то вроде военного лагеря с легкими постройками барачного типа. Все они изрядно пострадали от только что закончившихся здесь боев, но жить в них все-таки было можно. Во всяком случае, лучше, чем в палатках или просто под открытым небом, где ты щедро поливался дождями, посыпался снегом, обдувался ветрами всех направлений.
Да, после многочисленных фронтовых скитаний, когда редко удавалось ночевать под крышей, эти условия казались райскими. Правда порою и там, в боях, удавалось ночевать в прямом смысле в барских условиях, например, в замках рыцарей «Тевтонского ордена» (как это было одну ночь в г. Алленштайне) или в шикарных поместьях польских панов... Но это были лишь эпизоды.
На новом месте в предвидении крупного наступления мы должны были доукомплектоваться и подготовить переправочные средства для формирования водной преграды. Форсирование — на военном языке означало преодоление водной преграды с боем. Такой преградой на пути нашего наступления была р. Одер.
К моменту нашего прихода исходный рубеж для наступления (берег Одера) занимала другая дивизия, которую мы перед наступлением должны были сменить.
Согласно данным проведенной штабом полка рекогносцировки (тщательной разведки) р. Одер в границах нашего наступления имела два русла (одно из них = Старица), которые в момент разлива соединились, образовав мощное водное пространство шириной 2-3 км. Противоположный берег представлял собою глубоко эшелонированную (несколько полос) оборону с траншеями во весь рост, с железобетонными укреплениями и противотанковыми препятствиями. Главным же элементом обороны была река.
Но как ни трудна была задача, решать ее было нужно, тем более, что наше наступление входило в общий комплекс последнего штурма фашистской Германии, зажатой в тисках двух фронтов союзных армий.
К середине апреля войска 1-го Белорусского и 1-го Украинского фронтов находились уже на расстоянии 55 км от фашистского логова — Берлина, а войска союзников в это время были в 75 км западнее Берлина.
Эти дни перед последними боями были для нас особенно тяжелы психологически. Ведь уже явственно обрисовался конец войны. Еще одно усилие и враг будет повержен. Но кто мог гарантировать абсолютную  безопасность в этих последних боях?! Получалось что-то вроде движения по тонкой проволоке над пропастью.
Прошел ты по ней почти все опаснейшее пространство, с трудом удерживая равновесие; много моментов было,  чреватых губительными последствиями, но все, к счастью, кончилось благополучно. И вот теперь осталось сделать последнее движение, только протянуть руку, чтобы ухватиться за спасительный выступ скалы, сделать  еще одно усилие и ты — в безопасности. Но проволока шатается, она может оборваться и тогда.
 Все мы перед этими боями думали так или почти так, готовясь к последнему рывку, результатом которого в ровной мере могло быть или спасение, или (за день-два до конца войны) — объятия бездонной  пропасти.
Безусловно, в те дни точно так же терзали себя мыслью и наши родные, в письмах домой каждый из нас  заверял их, что все кончится благополучно, но ведь они понимали, что своими судьбами в этих кровавых  сражениях мы распоряжаться не вольны.
 Во время нашей стоянки на переформировании близ Одера, к нам в полк прибыл Фронтовой ансамбль  песни и пляски. После концерта участники ансамбля остались у нас ночевать. Так к нам в комнату политсостава  попал баянист ансамбля, После короткой фронтовой трапезы, где были подняты бокалы за близкую победу, баянист продемонстрировал перед нами свое виртуозное мастерство. Он был музыкально грамотен, поэтому все  вещи в его исполнении звучали безукоризненно. Естественно, не обошлось дело и без пения. Наметанный музыкальный слух нашего гостя заставил его обратить внимание на мое участие в пении. Он попросил меня исполнить что-нибудь сольное, и сам же заиграл одну из любимых моих вещей — «Вот мчится тройка почтовая». После этого я, истосковавшись по песне, с каким-то жадным вдохновением, откликаясь на просьбы присутствующих, пел еще и еще, уносясь при этом туда, где четыре года назад пелось совсем в другой обстановке и с другим настроением.
Баянист стал настаивать, чтобы я завтра же шел с ним вместе к руководителю ансамбля, который без  звука возьмет меня в свой коллектив.
  нег, ответил я, — война кончается, нас ждут семьи, ждет широкая перспектива для учебы, совершенствования, прогресс. Роль же артиста, а участник ансамбля это, несомненно, прежде всего артист, меня мало прельщает.
Но баянист все старался убедить меня в противном. Однако я остался непреклонен.
Долго мы засиделись тогда в тот вечер. Под воздействием музыки и песен все мы чувствовали, как  оттаивают наши очерствевшие сердца, как изголодались мы о духовном, чисто человеческом общении. Помню,   мы закончили эту нашу необычную встречу только что появившейся тогда песней, в которой очень точно утверждается:
 Кто сказал, что надо бросить
Песню на войне —
После боя сердце просит музыки вдвойне.
И наша вечеринка как ничто иное была тому подтверждением.
 Вскоре наша дивизия, сменив предшественников, выдвинулась на исходный рубеж для форсирования Одера. За несколько дней перед боем я получил свою первую награду — орден «Отечественная война П степени»; он был вручен мне за участие в штурме Данцига. А впереди были новые бои.
Ох, какими они были тяжелыми и кровопролитными, эти бои!
За последние дни вода в Одере несколько убыла, и посредине водного пространства, разделяющего нас от противника, обозначилась узкая полоса земли; наподобие дамбы. Это обстоятельство несколько облегчало  задачу форсирования, т.к. понтонный мост следовало строить в два раза короче, и, кроме того, на дамбу можно было заблаговременно высадить часть людей и перебросить туда минометы для обстрела противоположного берега с близкого расстояния.
Но вот наступил день форсирования, день наступления. Первые попытки после продолжительной и, казалось бы, сокрушительной артподготовки форсировать Одер успеха не имели. Наши войска начали было наводить переправу, и часть войск была уже переправлена на дамбу, но противник бешеным огнем артиллерии и ударом с воздуха разрушил наведенный мост, и люди на дамбе оказались отрезанными. Фашистская артиллерия и авиация били и по нашему берегу, так, что показываться на нем можно было только в редкие минуты между артиллерийскими и авиа налетами. Жертв было очень много. И получалось, как раз, то, о чем говорилось выше: гибли люди, которые в душе уже считали, что им, вроде бы, удалось Выжить за эти страшные четыре года, а теперь вдруг на последнем шаге к желанной победе — нелепая смерть,
С высаженными на дамбу людьми теперь нужно было осуществлять регулярное общение. В большинстве своем оно, по понятным причинам, производилось ночью, но при необходимости это приходилось делать и днем.
В дневное время пространство над зеркалом реки нещадно простреливалось, да и ночью стрельба затихала незначительно, с той лишь разницей, что огонь в этом случае велся не прицельно.
Будучи отрезанной от основного состава полка, эта горстка наших людей, на долю которой выпала столь незавидная участь, нуждалась не только в бесперебойном обеспечении боеприпасами, горячей пище(но и в моральной поддержке, что должны были делать в первую очередь политработники полка. В связи с этим, нам приходилось как можно чаще посещать «малую землю» (так мы называли тогда эту злополучную дамбу). В глухую полночь вдвоем или втроем мы отправлялись туда на утлой надувной резиновой лодчонке, захватывая с собой боеприпасы, продовольствие, газеты, письма.
В эти дни, как нарочно, завернул страшнейший холод, да еще с пронизывающим до костей ветром, так, что эти «прогулки» по реке были вдвойне пренеприятны.
Плыть по реке нужно было беззвучно, не производя плеска веслами или другого какого-то звука. В случае обнаружения нашего суденышка противнику достаточно было нескольких метких выстрелов, чтобы отправить нас в царство Нептуна. А если будет пробита лодка, то перспектива оказаться посредине реки в холодной воде — тоже не из заманчивых.
В первый раз мое с комсоргом полка плавание туда и обратно прошло на удивление удачно, хотя критических моментов было немало. Противник все время освещал водное пространство с помощью ракетсветильников, подвешенных на маленьких парашютах. Такой светильник, медленно опускаясь, обеспечивает довольно долго неплохое освещение большой площади. Движущиеся цели в таком случае видно почти как днем. Поэтому при разрыве такой ракеты — прекращай движение и не привлекай внимания вражеских наблюдателей. Бил он периодически по водной глади пока мы плыли и из минометов и из автоматического оружия Но этот огонь был неприцельный. К счастью красивые пунцовые трассы снарядов и пуль, несущих смерть, нас миновали.
В другой раз в таком плавании с нами оказались еще две лодки, которые везли боеприпасы и ужин.
Больше лодок — больше вероятности быть обнаруженным. Так и получилось. На самой середине реки нашу «эскадру» осветила одна, затем другая ракета-светильник. Мишени были, вероятно, весьма рельефны и по нам застрочил крупнокалиберный пулемет. Легли мы на дно лодок и слушаем, как визжат и цокают пули, погружаясь в воду. А на дне лодки, как всегда, вода плещется. Лежим и постепенно намокаем... Но вот проклятые ракеты догорели, воцарилась спасительная мгла. Можно продолжать движение, хотя стрельба и не прекратилась. Скорей, скорей к дамбе. Гребем всем, чем можно — и веслами и руками... Когда подплыли к дамбе, узнали, что в одной из наших лодок был убит солдат. Потом пришлось везти труп обратно.
Однажды мы с тем же комсоргом поплыли туда, на «малую землю» средь бела дня. Время не ждало. Нужно было срочно подготовить наградной материал на лиц, находящихся на дамбе. Подбадривая друг друга, мы вполголоса пели песню «из-за острова на стрежень», но, когда усилился автоматно-пулеметный огонь
 
противника и в довершении всего над головой начали рваться бризантные снаряды, песня сама собой смолкла. Внезапно пулей разбило весло, и грести одним веслом стало труднее. К счастью мы выплыли на мелкое место, где водой была затоплена масса кустов, Теперь мы хоть были защищены от прицельного огня. Меж кустов показалась никем не управляемая лодка. На дне ее лежал труп русского солдата. Попытались как-то взять ее на буксир, но течение подхватило ладью и быстро вынесло на быстрину, а лезть снова под огонь было неразумно, да и времени у нас было в обрез.
 Не менее удручающее воздействие оказывали на нас при этих «прогулках» по волнам и другие эксцессы. Плывем, например, однажды тоже ночью и все натыкаемся на какие-то мягкие предметы. В потьмах не разберешь сразу, что это такое, тем более, что полая вода может тащить что угодно. Подтянули один из  предметов, а это оказался труп солдата, не разобрали только, какой стороне он принадлежит — нашей или противной. А они (их было много) так спокойно и безмятежно плыли один за другим, держа свой последний путь в открытое море... Скорее всего это были трупы наших воинов, так как немцы, держа оборону,  отсиживались на берегу, а нашим приходилось, несмотря ни на что, лезть в воду, и гибли они (особенно при форсировании) массами.
Между тем велась подготовка нового наступления. Чтобы облегчить решение задачи по форсированию Одера, полку было приказано захватить на его берегу хотя бы небольшой плацдарм. С этой целью в одну из  ночей на дамбу был переправлен целый батальон со всеми средствами усиления.
Перед броском этого батальона на берег врага была проведена 30-минутная артминподготовка. Но задача эта была решена только частично. Пехоте в составе лишь одной роты удалось зацепиться за узкую закраину берега. Но и это было уже немало. Сейчас пространство от берега реки до первых траншей противника шириной в полкилометра было нейтральным, что давало возможность во время сильной артподготовки, предшествующей форсированию, ворваться в них и обеспечить последующее развитие наступления.
Положение нашей роты, вгрызшейся в крутой берег реки, было весьма неустойчивым. Поэтому с началом наступления нужно было спешить.
В очередную поездку на «малую землю» мы (на этот раз с парторгом полка) чуть-чуть было не  спикировали на дно. Побывав на дамбе и проведя там соответствующую работу, мы отважились посетить и наших людей на плацдарме. Поэтому, перетащив лодку через дамбу, мы поплыли дальше. Шел мелкий, несильный дождь. Для нас что даже было лучше: плотнее мгла — меньше опасности. Все шло благополучно. Летали, посвистывая, трассирующие пули, изредка взмывали ракеты, но перед самым подъездом к берегу вдруг ударил шквальный минометный огонь. Мины рвались и на берегу и на воде. С воем разлетались осколки. Пригнувшись к лодке, мы и веслами и руками старались скорей причалить к берегу К счастью это нам удалось.  Далее мы нырнули в первопопавшую, зияющую в береге нору. В норе оказался замполит батальона.
— Что вас черт носит в такую непогодь! — Полушутя, полусерьезно проворчал он. — А, вообще-то, ничего  страшного. Очередной налет и только. Все бы ничего, вот только холодно.
Вот так! Вокруг свирепствует смертоносный вихрь, а он — ничего страшного, вот только холодно.
И это верно. Трудно поверить, но к угнетающей экстремальной обстановке, потенциально заключающей в себе постоянную опасность, эмоциональная реакция человека как бы притупляется и он вроде бы свыкается с  нею. Не то, чтобы эта привычка граничила с полным безразличием к рвущимся вокруг снарядам, свистящим над  ухом пулям. Утверждение подобного попахивает наивной бравадой. Но чувство страха заметно ослабевает. Тогда как прочие тяготы фронта, особенно связанные с непогодью, куда более въедливы, и порою делают существование просто несносным.
Достаточно представить себе (хотя это сделать нелегко, это надо испытать), что в холодную, промозглую погоду, в шинелишке «на рыбьем меху» лежишь ты в окопчике, не имея возможности из-за непрерывного обстрела поднять головы. Сверху льет дождь, снизу, под тобой, скопившаяся лужа воды, все на тебе промокло, от холода и сырости, кажется, не осталось в тебе ни одной живой клетки, бьет тебя нервная и холодная дрожь. Или в мороз, эдак, градусов под 30, прижал тебя настильный пулеметный или автоматный огонь, и не можешь ты двинуть ни одним мускулом, не рискуя быть задетым роем пуль, вздыбливающих рядом  в снегу коварные фонтанчики. Стынут ноги, стынут руки, и весь ты как будто уже и не существуешь, не мил  тебе свет и ко всему ты безразличен.
Все это не раз пришлось испытать нашему брату-воину за лихую фронтовую годину и никак к этому он привыкнуть не смог.
Вот также и этот замполит, лежа сейчас в сырой песчаной норе, насквозь промерзший, да еще и порядком изголодавшийся, мечтал лишь об одном, как бы хоть чуточку обогреться, обсушиться, выспаться по-человечески, отмыться от коросты, наросшей на теле, а то и избавиться от насекомых. А снаряды? Что ж снаряды, они — явление закономерное, ведь ты не перед экраном кинофильма, а на реальной войне, где все призвано к тому, чтобы уродовать, разить, уничтожать..
— А, вообще-то, неплохо, что вы приехали. — Продолжал замполит. — Сейчас вот побулькаем фляжечкой. Супчику горяченького, надеюсь, вы привезли?.. Только сначала обойдем наших «смертников», простите за не совсем удачную аналогию, подсчитаем, сколько же у нас осталось активных штыков.
Огонь перемежился и мы пошли, а, вернее, поползли в другие убежища.
Многие из солдат и офицеров сидели в таких же норах, а часть солдат, укрывшихся плащ-палатками, находилась в окопах, неотрывно вглядываясь в сторону врага.
Удивительная вещь! Все окопники не предъявляли никаких жалоб, интересовались лишь положением на  фронтах, не взят ли уже Берлин, как дела у союзников, каково положение у соседей по фронту. Кое-кто из  курильщиков (а на фронте редко кто не курил) поиздержался табачком. Табак для этих целей мы всегда с собой имели. Раздали мы газеты, письма, по душам побеседовали с прославленными и неутомимыми воинами.
Кстати говоря, и ранее, встречаясь с фронтовиками в подобной тяжелейшей обстановке, я никогда не наблюдал панических настроений, нытья, упадничества. Недаром, даже наши врачи, немецкие генералы и фельдмаршалы в своих послевоенных мемуарах не могли не высказать прямо-таки восторженного отзыва о высоком патриотизме, стойкости, выносливости и неприхотливости нашего солдата.
Вернувшись в «нору» к замполиту, мы глотнули некоторую толику согревающего напитка, похлебали супу.
Замполит говорил, что немцы бьют по их шаткой позиции с методической аккуратностью. Следующий налет будет ровно через час.
— Так что, друзья, убирайтесь заблаговременно восвояси. Повторно такой удачи, какую все имели, отшвартовавшись у нашего берега, может и не быть.
Мы благоразумно послушались его совета и отбыли на «большую землю». Хотя фейерверк, сопровождавший нас всю обратную дорогу, был тоже не менее активным, мы все же добрались благополучно.
Штаб нашего полка, а стало быть, и политаппарат полкового звена перед форсированием располагался в полуразрушенном кирпичном здании, стоящем метрах в 100 от берега. Здание имело большой полуподвальный этаж, где мы и располагались во время обстрела, налетов авиации и, если выпадала возможность, для отдыха.
Пошли мы как-то с помначштаба рано утром умыться на реку. Стоило нам только на мгновение высунуться из прибрежных кустов, как над нашими головами хрустнула и упала к ногам срезанная пулей ветка. Мы с недоумением стали оглядываться: ведь расстояние до противоположного берега довольно приличное. Но, пока мы рассуждали, хрупнула еще одна ветка. Пришлось умывание перенести в другое место. Это, несомненно, был вражеский снайпер. Не зря еще, как только мы прибыли на берег, нас строго предупредили, днем на берегу не показываться: можешь вызвать артогонь, а уж выстрел снайпера — обязательно. Так что наша беспечность вполне могла окончиться трагически.
Началом нового форсирования Одера было назначено, как и в большинстве своем, раннее утро. Было это 28 апреля. Погода была ясная, солнечная. Заметно потеплело.
Предшествующая наступлению артиллерийская подготовка удалась на славу. Что творилось в районе немецкой обороны, невозможно описать словами. Высоко кверху поднялась сплошная стена огня, дыма и земли,  А когда ударили «Катюши» — вообще страшно было смотреть. Огненные смерти взвивались в небо, на большой  полосе пылал лес, казалось горела даже земля. Потом пошли наши бомбардировщики. Под прикрытием артогня несколько правее нас понтонеры потянули к дамбе заранее собранный из понтонов и причаленный к нашему берегу мост. Такой же мост, как в сказке, вырос от дамбы к противоположному берегу реки. Подразделения, находящиеся на плацдарме покинули свои норы и быстро, не встречая сопротивления, выдвинулись к самой первой траншее оборонительной полосы немцев, где сейчас бушевал огненный смерч.
По мостам на расширенный и углубленный плацдарм двинулись танки, пошла полковая артиллерия и пехота. Здесь же двинулся и наш полк. Правее и левее моста одновременно рванулись вперед вереницы понтонов, лодок, плотов и иных плавсредств, перебрасывая на противоположный берег людей и технику.
Противник все время яростно отвечал артогнем из глубины своей обороны. Снаряды рвались справа и слева от моста. Временами попадали и на мост, вследствие чего продвижение по нему войск приостанавливалось. Но саперные подразделения быстро переправу восстанавливали. Жертв, при этом было,  конечно, масса — река наполнилась трупами убитых и ранеными.
Наша артподготовка длилась полтора часа, после чего огонь артиллерии был перенесен в глубину  обороны противника, Теперь туда посылали свои снаряды и артиллерийские и минометные подразделения, переправившиеся на плацдарм.
В значительной мере подавленный, противник не смог оказать существенного сопротивления в борьбе  за передовые позиции, и начал отходить. Выскочившие было отдельные его самолеты, были быстро рассеяны  огнем наших зениток и истребительной авиации.
Когда наш полк рассредоточено и бегом пересекал Одер по мосту, вокруг все время рвались снаряды, осыпая нас градом осколков и выводя из строя людей. Но вот он — противоположный берег! Скорей, скорей вперед! Не давать противнику оторваться далеко и подготовиться к новой обороне,
Преодолевая оборонительную полосу врага, мы фактически такой полосы не увидели. Нашим взорам открылось распаханное гигантским плугом поле и выкорчеванный лес. Что тут могло остаться от такого хрупкого существа. Как человек! Поэтому войска наши на этот раз и не встретили серьезного сопротивления.
Наступление в этот и последующие дни развертывалось триумфальным шагом. Столь же успешно шли вперед и наши соседи. Вышестоящие штабы сообщали, что все соединения 2-го Белорусского фронта перешли в преследование противника, стремительно откатывающегося на запад, навстречу войскам наших союзников
Войска -го Белорусского и 1-го Украинского фронтов в эти дни окружили Берлин, ворвались в город и вели бои в его центре.
В последующие дни нам еще приходилось вести отдельные бои с разрозненными отрядами противника,  но организованного сопротивления уже не было. 2-го мая войска левого фланга 2-го Белорусского фронта  встретились с войсками Великобритании.
Наша дивизия остановилась в лесах в 70 северо-западнее Берлина. К этому моменту судьба
 
фашистской столицы, как и судьба всей Германии и ее армии, была решена. 2 мая немецкие войска в Берлине  прекратили сопротивление, что означало победное завершение последнего наступления Советской Армии и всей  четырехлетней кровопролитной войны.
 Теперь мы с часу на час ждали официального сообщения о подписании акта о безоговорочной капитуляции Германии.
И вот оно поступило,
В ночь с 8 на 9 мая в Карлхарсте (восточная часть Берлина) в здании бывшей столовой немецкого военно-инженерного училища состоялась церемония акта о безоговорочной капитуляции Германии. Этот исторический церемониал завершился в О часов 43 минуты 9 мая 1945 года.
 . В третьем часу утра 9 мая к нам в офицерскую палатку забежал до крайности взволнованный дежурный офицер штаба, громко проговорив:
— Товарищи, товарищи! Сейчас по рации передали, что кончилась война, в Берлине подписан акт о безоговорочной капитуляции фашистской Германии!
Что тут началось трудно вообразить! Полуодетые мы выскочили наружу, кругом было всеобщее ликование, люди обнимались, целовались. Невозможно было сдержать слез радости, да их никто и не скрывал. Суровы и торжественны слезы и поцелуи воинов, сокрушивших вероломного врага, грудью защитивших свою Родину, победивших смерть и сломавших все преграды на пути к жизни!
Битва окончена. Наконец-то, можно снять с плеча винтовку и громогласно провозгласить: теперь жить! Свершилось великое — кончилась мучительная, кровопролитная, небывалая в истории человечества война, унесшая 50 млн. человеческих жизней, в т.ч. 20 млн. — наших соотечественников.
Тяготы и лишения, горе и страдания будут памятны на века. А те, что побывали в этих боях и сполна вкусили их «прелестей», не только никогда не забудут этих ужасных лет, но и постоянно будут ощущать на себе их физиологические и психологические последствия. Война теперь всегда неотступно будет следовать по пятам воинов-ветеранов, нередко нарушая их сон и покой страшными картинами разрушения и смерти
 . Воины ликовали. Победа, давшаяся с таким трудом и такими огромными, невосполнимыми жертвами, касалась прежде всего их. Кругом слышались крики, прославляющие победу — Великую Историческую Победу Великого Народа.
Началась стрельба. Палили в воздух из автоматов, пулеметов, пистолетов. Началось пение песен и среди них прежде всего песни «Широка страна моя родная».
В тот же день я, естественно, написал письма на родину, в которых поздравлял своих дорогих и любимых с желанной и долгожданной победой, вместе с тем спеша сообщить, что на этот знаменательный момент я жив и на сей раз, невредим.
7. Послевоенная служба за рубежом и на Родине.
С окончанием войны для многих из нас, военных не кадрового состава, во всю силу встал вопрос о дальнейших жизненных перспективах. Немало было в них для меня неясного, но одно не вызывало сомнений, что в армии я не останусь. И мне тогда казалось, что вопрос демобилизации для меня почти решен. Дело только в сроках. Но и их я не считал слишком долгими. Поэтому с таким вот приподнятым и решительным настроением я и ждал судьбы своей решенье, в исходе которого был уверен.
Однако шли дни и недели, после окончания войны ПРОШЛО более месяца, а ясности относительно демобилизации все не было. Но в то же время ходили настораживающие слухи, что массовой демобилизации из армии пока не будет, что кому-то еще предстоит участвовать в войне с Японией, что потребуются весьма многочисленные и на длительное время войска для несения оккупационной службы и что многих офицеров, положительно себя зарекомендовавших, вообще оставят для службы в кадрах армии.
Между тем, пока там суд да дело, дивизия наша перешла на военную учебу мирного времени, как будто никаких изменений и не предвиделось.
В эти дни пришел приказ о награждении меня еще одним орденом — Отечественная война 1 степени, который я получил за участие в боях при форсировании р. Одера.
Но вот, спустя неделю стало известно, что наша дивизия подлежит расформированию, что же касается офицеров политсостава, то они направляются в резерв Политуправления Группы Советских Оккупационных войск в Германии (ГСОВГ). Эта группа в те дни только что образовалась.
Расформирование дивизии было произведено довольно оперативно, и мы, вчетвером (зам. комполка по  политчасти, парторг, агитатор и комсорг), выехали в Берлин, в одном из пригородов которого (Цойтен) располагалось Политуправление этой самой ГСОВГ. 24 июня мы были на месте, где пока определены в резерв  политсостава. Здесь было приказано ждать решения нашей дальнейшей судьбы.
Все эти события наводили на грустные размышления. Тут, в резерве, уже господствовали весьма определенные слухи о том, что нам безусловно предстоит продолжить службу в Группе Войск, что никакими мыслями о демобилизации себя лелеять оснований нет. Осаждали нас слухи и о том, что оставят нас здесь  основательно и надолго, и даже в дальнейшем будет разрешено завозить сюда свои семьи.
Такими сведениями я был подавлен, поскольку ставились под угрозу мои планы посвятить себя в  дальнейшем работе, не связанной с армией. Однако сдаваться я не собирался и продолжал верить в то, что моим желаниям никто препятствий чинить не станет.
 Находясь в резерве, все мы располагали пока свободным временем, и я не замедлил воспользоваться этим для осмотра Берлина — этого разбитого (в прямом и фигуральном смысле) сердца фашистской Германии. К тому же это не составляло труда. Хотя уже тогда территория Берлина была разделена на оккупационные зоны  (кроме нашей американскую, английскую и французскую), но каких-то строгостей, препятствующих  посещению любых из них ни для тех, ни для других сторон еще не было. Эти строгости и регламентации   появились и усиливались потом постепенно, достигнув впоследствии уровня взаимоотношений, ничем не отличающихся от отношений между различными государствами. Но пока можно было беспрепятственно обойти или объехать (например, на метро) весь Берлин. Свободно заходили в нашу зону и американские, и английские,  и французские военнослужащие, особенно офицеры. Так же и мы могли свободно посещать любую из зон. Отношения у нас с союзниками были тогда самые дружественные, не утратившие еще союзнической этики,  освященной совместной борьбой против фашистской армии, совместно пролитой кровью, а также ставшей исторической встречей на Эльбе и других участках фронта. Стоило только попасть на глаза, скажем, американскому офицеру, как он сейчас же, раскрыв объятия, затаскивал в казино или в ресторан (а они в Берлине, несмотря на страшнейшие разрушения пооткрывались самыми первыми), и не было возможности отделаться от него, пока не выпьешь с ним глоток вина «За победу».
Берлин тогда представлял из себя удручающую картину: почти ни одного уцелевшего здания, а в   центре, так и вообще — ЛИШЬ горы битого кирпича.
Население относилось к нам подчеркнуто подобострастно, однако далеко не все немцы вкладывали в  это искренние чувства.
Наши войска производили расчистку проезжей части улиц и разборку развалин некоторых зданий с  целью обеспечения жизнедеятельности войсковых частей, учреждений Военной Администрации, а также и населения. Большое участие в этих работах принимали и сами немцы. Так, что за короткое время по Берлину стало можно и пройти, и проехать в любом направлении. Работало метро.
Вскоре я был приглашен на беседу в Управление кадров Политуправления Группы Оккупационных  войск, где я, разумеется, высказал прежде всего свое непреклонное желание демобилизоваться. Но, увы, мне не менее категорично было заявлено, что пока этот вопрос ставить преждевременно. Война закончена, но проблемы  послевоенного устройства в Европе только что начали осуществляться. И сразу же вручили предписание с назначением на должность агитатора минометного полка 1-й Гвардейской Танковой армии, куда я 1 июля и прибыл,
В минометном полку, однако, мне пробыть пришлось совсем недолго. Продолжающаяся реорганизация войск и кадров снова коснулась меня: должность агитатора в минполках упразднялась и я снова оказался в резерве (г. Галле), но на этот раз при политотделе 1-й Гвардейской танковой армии. Здесь пробыл до 13 августа, после чего был назначен агитатором Гвардейского Зенитно-Артиллерийского полка, где и прослужил до перевода меня во внутренние военные округа нашей Родины.
С переходом воинских частей на положение мирного времени объем, приемы и методы работы командного и политического состава заметно менялись. Теперь во главу угла ставились систематизированные программные занятия по боевой и политической подготовке. Надо признать, что за период войны все мы от такой стройной организации учебы, на основе строгих методических положений, с детальной и последовательной отработкой всех элементов программы обучения порядком отвыкли.
Во фронтовых условиях часто преобладал индивидуальный метод обучения, непосредственно в окопе, траншее, блиндаже, на походе, на отдыхе. Эта особенность организации всей системы обучения и воспитания в то горячее время, безусловно, проявлялось и в партийно-политической работе. Теперь же, ни в какой мере не принижая значения индивидуальной работы с личным составом, нужно было во всей полноте развернуть политико-воспитательную работу и помощью коллективных форм: лекции, доклады, марксистско-ленинская учеба офицерского состава, политические занятия с солдатами, сержантами, старшинами, сверхсрочнослужащими.
Вся эта работа, в конечном счете должна была быть подчинена обеспечению высокого порядка и крепкой дисциплины, что, вместе взятое и делает войсковую часть по-настоящему боеспособной.
Практическое решение этих задач в непростых условиях, когда войска только что вышли из войны, было весьма нелегким. Прежде всего нужно было преодолеть своеобразную инерцию фронтовой обстановки, фронтового режима, когда в специфических условиях окопной жизни имело место некоторое пренебрежение уставными положениями (главным образом внутренней и дисциплинарной службы), по-иному строились взаимоотношения между начальником и подчиненным, старшим и младшим по званию. Нередко нарушалось ношение формы одежды, уставное отдание воинской чести и прочее. В то же время отмечалось проявление некоторой вольности, этакого партизанского настроя. Безукоризненно и безоговорочно выполнялись лишь боевые приказы и распоряжения.
Такая вот нежелательная инерция исчезла (а вернее — была изжита) далеко не сразу. Нельзя здесь сбрасывать со счета и то обстоятельство, что после окончания войны сказывалось физическая, нервная и нравственная усталость, Кроме того, многие офицеры считали свою военную миссию завершенной, продолжали вынашивать мысли о демобилизации, вследствие чего и особого рвения, энтузиазма в выполнении своих служебных обязанностей не проявляли.
Важнейшей задачей политической пропаганды в этих условиях было глубокое разъяснение личному составу внутренней и внешней политики нашей партии и государства на данном, послевоенном этапе, разъяснение сущности политических преобразований, происшедших в ряде стран Восточной Европы. Надо было пунктуально раскрыть задачи Группы Советских Оккупационных войск, сущность нашей политики по отношению к немецкому населению. В частности обеспечить глубокое понимание личным составом того, что главным в этой части для нас является завоевать умы и сердца немецкого народа. Насколько же эта задача была сложна и трудна, наверное, понятно каждому.
Зенитный полк был сравнительно небольшого размера, поэтому политработников в нем полагалось всего четыре человека зам. командира по политчасти, секретарь партбюро, агитатор и секретарь комсомольского бюро, а к осени 45-го осталось только три: была упразднена должность агитатора, т.е. снова — моя.
На мои плечи с первых же дней пребывания в этом полку легла обязанность организации политзанятий с солдатами и сержантами (в частности проведение семинаров с руководителями групп этих занятий), марксистско-ленинской учебы офицерского состава, чтение лекций, проведение бесед в подразделениях,  оформление наглядной агитации, контроль за выпуском стенгазет и боевых листков в каждой батарее, организация работы внештатного клуба-библиотеки, в том числе и художественной самодеятельности.
 Кроме этого, по требованию политотдела дивизии надо было составить (обобщить имеющийся материал и написать) боевой путь или историю нашего Гвардейского Зенитно-артиллерийского полка. Словом загруженность была предельная. Но трудности в работе я не испытывал, плавал в ней, можно сказать, как рыба в  воде. Она мне нравилась, народ принимал меня доброжелательно, начальство уважало.
Плохо в этот период у меня, как и у многих других, обстояло дело с главными жизненными  проблемами. Война окончилась, а моя скитальческая жизнь продолжалась, ничего не было видно впереди о  шансах соединения с семьей. В дополнение ко всему, в связи с моими многочисленными переездами после расформирования дивизии, надолго прервалась с родными и письменная связь. Это обстоятельство меня страшно удручало. Все мои письма домой этого периода наполнены глубокой, неизбывной тоской по близким и дорогим мне существам. Судьбе угодно было еще и еще продлевать томительную и тягостную разлуку с женой, с трехлетним сыном, с которыми по существу совсем еще и не жил. За всю брачную жизнь были лишь одни мимолетные встречи да тяжелейшие, безрадостные расставания. К тому же там, на родине была больная  старушка-мать, которая проплакала все глаза, беспокоясь за судьбу последнего сына, сначала пребывавшего в полыме смертоносной войны, а теперь неизвестно, где и по какому поводу оторванного от родных. И все это в то время, когда воины-земляки, оставшиеся в живых, активно, один за другим возвращались к своим истосковавшимся семьям и родственникам.
А обстановка действительно складывалась преотвратительно. Сам я в это время никак не мог рассчитывать на отпуск, т.к. в верхах еще не был до конца решен вопрос о ввозе семей военнослужащих в группу Оккупационных войск. Отпуска же офицеров находились в прямой зависимости от решения этого вопроса. Имелось в виду решение той и другой проблемы совместить. К тому же, только что появившись в части, я не имел морального права претендовать на немедленный отпуск, как человек еще неизвестный и не вошедший в круг своих новых обязанностей. Поэтому решение этого важного для меня дела откладывалось.
10 сентября я получил, наконец, долгожданную весточку с родины. Двусторонняя связь (после четырехмесячного перерыва!) восстанавливалась. Легко представить себе в связи с этим мою радость.
Дома все в основном было без перемен. Лена с сыном по-прежнему пребывала в с. Красном, где она возглавляла сельский медицинский пункт. Материально они жили удовлетворительно. Сын рос.
Несколько хуже обстояли дела у матери. Она и мои сестры, можно сказать еле-еле сводили концы с концами. Последствия войны сказывались во всем. Особенно трудно было с продовольствием. Сестры, одна в  колхозе, другая на низкооплачиваемой должности, могли рассчитывать только на мизерный прожиточный   минимум. Конечно, в то время редкая семья не испытывала подобной нужды, но от этого на душе не  становилось легче. Вот в этой части вести с родины были далеко не радостны, Как мне хотелось поскорей вырваться с чужбины и соединиться с ними!.
 В октябре вопрос о ввозе семей в Группу Войск принципиально был решен, но на пути к практическому решению его была масса других препятствий. Неясным оставался вопрос продснабжения, размещения по  квартирам. Жилфондом полк не располагал, а выселять гражданское население не разрешалось. Дело в том, что в нашей зоне в этот момент проводилась большая и очень трудная работа по демократизации общественнополитического и экономического режима, Должны были проходить выборы в местные органы власти. В соответствии с политикой интернационализма нами был взят курс на оказание демократическим партиям зоны всяческого содействия в проведении курса на антифашизацию, демилитаризацию режима, на подготовку к образованию народно-демократического строя. В этих условиях наше отношение к трудовому населению должно было быть предельно лояльным, никакие меры дискриминации его гражданских прав были не допустимы.
А тут вдруг еще одно препятствие на пути к моему немедленному выезду за семьей встало на моем пути. В начале ноября поступил приказ, в соответствии с которым должности агитаторов в полках повсеместно упразднялись. Для меня это было тяжелейшим ударом, т.к я вновь обрекался на неопределенность и прозябание в резервах. Пользуясь сложившейся ситуацией, я, естественно вновь было выскочил со своей заезженной идеей демобилизации из армии. Но мне снова сказали категорическое нет.
К счастью в эти дни решился вопрос о моей должности. От нас взяли товарища, работавшего секретарем партбюро полка, и это вакантное место было предложено мне. Ничего другого не оставалось как согласиться. 20-го ноября я был избран секретарем партбюро полка. В то же время был решен вопрос и о моем отпуске, он планировался на конец декабря.
Но фортуне было угодно лишь подразнить меня возможностью соединиться с семьей. Сначала всех политработников предупредили о готовящейся кампании выборов в Верховный Совет СССР, а вскоре был опубликован об этом и Указ. Практически это означало, что пока выборная кампания не будет завершена, никто из политаппарата полка в отпуск за семьями уехать не сможет. А выборы намечались лишь на март 1946 года.
Помню, как это резануло по настроению, какую пришлось перенести ни за что, ни про что еще одну моральную травму! Я даже не решался об этом сообщать домой. Ведь там ждали моего приезда, высчитывая каждые дни. Это могло лишь вывести моих родных из состояния равновесия и усомниться в моем стремлении как можно быстрее решить этот большой вопрос,
Так оно и получилось. Последовали письма полные отчаяния, обид и нареканий. И без того неустойчивое мое настроение окончательно упало. Но, что можно было сделать? За это-то я в частности и недолюбливал армейскую службу. Здесь твои желания и воля могут быть в любой момент и по поводу, и без повода беззастенчиво попраны, скованы, задушены.
 Потекли нудные, однообразные, по горло загруженные дни. Подошел праздник Нового года, но настроение было явно не новогодним. Безрадостно проследовал и день моего рождения (стукнуло 30!). Наконец провели и день выборов, а ненастье на душе все не кончалось. В марте, с расчетом вернуться в апреле, отбыл в отпуск и за семьей зам. комполка по политчасти. Я оставался за него, мой же отпуск мог состояться только после его приезда.
Эти последние дни перед встречей с родными, теперь реально обозначившейся, были особенно томительными. Между тем, надо было фундаментально решать вопрос о квартире. Местное бюргомайстерство закрепило за мной двухкомнатную квартиру в жилом немецком доме. На первый случай можно было устроиться неплохо. Дело было за отпуском
К концу апреля вернулся зам. комполка. Вместе с ним прибыли жена и сын. Теперь очередь была за мной, и я немедленно и с большим воодушевлением умчался к родным берегам.
Домой прибыл перед самым праздником 1 Мая. Приезд мой был экспромтальным, конкретную дату его я не сообщал ни в письмах, ни телеграммой.
Стоит ли живописать встречу и все дни, проведенные в отпуске — первом отпуске после войны? Ее в состоянии живо представить себе и без труда домыслить все детали любой, кто хоть сколько-нибудь душевно и трепетно стремился (и стремится теперь) к семье, к родным местам, к священным пенатам, к своей прошлой и настоящей нетленной любви. Для меня это было повторение того самого мая, полного счастья и радостей, что обрушился на меня всей прелестью невыразимого блаженства весной 1941 года, когда я возвратился домой после четырехлетнего отсутствия. Как и тогда, с этой поры жизнь для меня началась как бы заново.
 В начале июня 1946 года мы вместе с женой и сыном пересекли границу СССР, миновали Польшу и вступили в пределы Германии. Наконец-то, кончился для меня кошмар многолетней разлуки с самыми дорогими для меня существами, наконец-то, я обрел семейный покой, уют и благополучие. Теперь меня не особенно  угнетала и служба в армии и пребывание на чужбине,
Прожили мы здесь семьей чуть более трех лет, до той поры, пока по моему усиленному ходатайству я не был переведен для последующей службы в Советской Армии во внутренние округа своей Родины.
Незадолго до этого, в мае 1949 года, меня постигло глубокое несчастье — после продолжительной и  мучительной болезни (рак желудка) скончалась моя мать. Это печальное событие усугублялось для меня еще и тем, что я из-за сложностей приезда (получение обратного пропуска, оставление семьи без постоянной опеки в условиях заграницы) не смог принять участия в проводах своей любимой родительницы в последний, скорбный путь.
 . По возращении в СССР я был направлен в Приволжский Военный Округ, штаб которого располагался в г. Куйбышеве. Здесь в августе 1949 года получил назначение на должность зам. командира дивизиона корпусного артиллерийского полка и отбыл к месту его дислокации в г. Энгельс.
Дальше жизнь моя и моей семьи покатилась довольно размеренно, без особых взлетов и падений. Моя известная попытка расстаться с армейской службой и здесь успеха не имела. Так и пришлось мне тянуть эту постылую роль вплоть до 1961 года, когда в результате значительного сокращения вооруженных сил наша  механизированная дивизия, в которой я к тому времени служил, была расформирована.
В корпусном артполку в роли зам. командира дивизиона по политчасти я проработал один год. Работал, не испытывая никакого удовлетворения. Скучная, однообразная текучка. Все дни, как близнецы похожи один на   другой: казарма, полигон, полевые тактические учения, а летом — вообще лагерная жизнь. Исполняешь стандартный круг обязанностей, исключающий всякую возможность для проявления хоть какого-нибудь творчества и любознательной выдумки.
В августе 1950-го я был внезапно переведен на должность секретаря партбюро артиллерийского полка в стрелковую бригаду, располагающуюся в г. Казани. Эта работа была мне более по душе. Во-первых потому, что давала куда больший простор для самостоятельности, во-вторых расширяла масштабы влияния на жизнедеятельность войсковой части, значительно большей, чем дивизион, и в-третьих, освобождала меня от чисто административных функций, талантом к исполнению которых я никогда не обладал. Ну, и кроме всего прочего, Казань была несравненно ближе к нашему родному Арзамасу, куда нас всегда влекла «неведомая сила».
В целом работой в этой должности я был более или менее доволен. Объем ее был, конечно, не мал, но все это было для меня уже не ново. Несмотря на большую загруженность, я продолжал много работать над повышением своего идейно-политического кругозора. Здесь, в Казани, я закончил (с отличием) вечерний  университет марксизма-ленинизма, дающий высшее политическое образование. Осенью 1952-го я получил  звание майора, а через год был назначен старшим инструктором по организационно-партийной работе политотдела механизированной дивизии, которая тогда стояла в г. Саратове.
Таким образом, я со своей семьей снова оказался в тех же краях, которые покинул три года назад, уезжая в Казань.
Круг обязанностей старшего инструктора по оргпартработе — весьма обширен. Вместе с другими работниками политотдела он призван направлять, контролировать, анализировать и обобщать партийнополитическую работу в дивизии во всей ее инстанциях и во всем многообразии.
Осенью 1956 года наше соединение передислоцировалось в военный городок (пос., Шиханы), расположенный под г. Вольском, что в 130 км от Саратова вверх по течению Волги. Здесь я и прослужил до демобилизации, т.е. до января 1961 года.
Гражданского населения в Шиханах было очень мало, причем все они работали на правах вольнонаемных рабочих и служащих в войсковых частях.
Местечко, конечно, довольно глуховатое, но его специфическая обособленность в культурном   отношении окрашивалась наличием в воинском городке хорошего Дома офицеров, где непрерывно проводилась  большая клубная работа, ежедневно демонстрировались кинофильмы, причем первого экрана. Хорошо тут была организована художественная самодеятельность: прекрасный хор военнослужащих, вольнонаемных и жен офицерского состава и сверхсрочников. Были и солисты. Работал драмколлектив и даже самодеятельная опера.
Все это в условиях лесного захолустья было столь уместно, что и переоценить трудно.
 Зная мою вечную неутомимую страсть к музыке, к пению, легко понять, почему среди заядлых любителей вокала оказался и я. Сначала мы, особенно ревностные поклонники песни, в том числе и моя жена, с большим воодушевлением выступали с сольными номерами, дуэтами, а потом, с легкой руки нашего замечательного художественного руководителя, стали пробовать силы и в оперном искусстве. Положив немала всяческого труда и проявив незаурядное терпение, любители поставили во фрагментарном исполнении оперу «Евгений Онегин», а затем «Фауст». Мне было доверено исполнение ролей Ленского и Фауста. Дело у нас .пошло настолько успешно, что мы давали спектакли этих опер даже выезжая в другие соседние воинские части и в г. Вольск. Начали было мы и подготовку оперы «Запорожец за Дунаем», но, к сожалению, наше соединение было переброшено в другое место, а вскоре и вообще расформировано.
За период службы в механизированной дивизии я вновь был отмечен продвижением по службе (избран  ответственным секретарем партийной комиссии соединения) и получил очередное воинское звание  подполковник. Тогда же за безупречную службу в рядах Советской. Армии я был награжден медалью а затем  орденом «Красная Звезда», неоднократно отмечался почетными грамотами и имел массу благодарностей от  командования.
Там же, в Шиханах, сын наш успешно (с серебряной медалью) закончил десять классов и в том же (1959) году поступил в Саратовский медицинский институт
В 1961 году в связи с существенным сокращением численности Советских Вооруженных Сил наша дивизия была расформирована, вследствие чего я, прослужив в армии в общей сложности 23 года 9 месяцев, был уволен в запас.
Кажется, наконец-то, осуществилась моя давняя, неотступно вынашиваемая мною мечта расстаться с армейской жизнью. Но этот акт в момент, когда мне оставалось дослужить до отставки всего год и три месяца, выглядел в высшей мере абсурдным. Отставка в сравнении с увольнением в запас имела некоторые преимущества и главное из них — право на пенсию в размере 500/0 к получаемому окладу по занимаемой  должности и по воинскому званию (запас же давал право на 3094).
Несмотря на категоричность приказа Министра Вооруженных Сил о массовом увольнении многих офицеров в запас, сделать из него исключение, несомненно, было можно. Решение такого вопроса входило в компетенцию отдела кадров Политуправления Округа. Там же засели насквозь проплесневевшие канцеляристы, основной заботой которых была лишь собственная карьера, стремление любой ценой удержаться на «теплом»  месте. Это были люди, отличающиеся крайней степенью эгоизма, от природы слепые ко всякому проблеску человечности. По своему развитию, по общему кругозору это были биологические существа, не способные  ничего видеть дальше своего носа да корыта с помоями, к которому они с величайшей жадностью припадают. Эти дельцы не бывали в частях, судили о кадрах лишь по бумагам и ворочали судьбами людей. Исходя из предвзятых представлений, а часто и из приятельских отношений.
Сколько было попыток политотдела и командования нашей дивизии отстоять меня от увольнения, дать  мне возможность дослужить положенный до отставки срок. Но бумагомаратели из отдела кадров ПУ Округа  остались непреклонны. В таком положении тогда оказались многие, и исключение никому не делалось, только что разве по большому блату Однако командир дивизии все же добился согласия от командования округа о переводе меня на должность заместителя командира полка по материальному обеспечению с тем же окладом, что я и получал. Но я лишь искренне поблагодарил заботливых и сердечно отнесшихся ко мне людей, но от перехода на хозяйственную должность отказался.
После всего свершившегося все армейское, весь бездушно-канцелярский и откровенно головотяпский подход к кадрам стали еще более несносны. Особенно отвратительной для меня была позиция политуправления  Округа, многие работники которого всегда отзывались обо мне только положительно, а теперь отошли в сторону, преклонившись перед формальной буквой положения о сокращении численности войск. На самом деле,  такое отношение к политработнику с безупречными аттестациями за весь период службы, абсолютно ничем никогда не запятнавшему высокого звания офицера-коммуниста, не могло не отравить всего своего существования, окончательно и бесповоротно отвратить меня от воинской службы.
В общем, выражаясь образно, плюнул я в душе с каким-то омерзительным неистовством в  самодовольные рожи своего вышестоящего начальства, и, повернувшись к ним тыловой частью корпуса, с гордо поднятой головой, наконец-то, покинул постылое поприще. Сложившаяся ситуация красноречиво подтверждала очень умные слова поэта: «Была без радостей любовь — разлука будет без печали».
Перед тем, как сдать дела, мне, согласно Уставу партии необходимо было отчитаться о проделанной работе на партийной конференции дивизии. Партактив проводил меня очень тепло. Даже присутствующий на  конференции представитель Политуправления по окончании ее, делая сладкую мину при плохой игре попытался было пуститься предо мной в лицемерные излияния. Но я энергично отвел это лживое подобострастие, заявив  при этом известными словами Чацкого, что поеду «искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок».
«Высокий гость», стремясь выказать свое мнимое участие, выразил сожаление, что я не принял  предложение остаться в армии на хозяйственной должности.
 — Конечно, — заявил он, — эта должность Вам не совсем подходит, но ведь и в гражданке будут свои трудности и сложности. Не зря ведь говорят — там хорошо, где нас нет.
— Ах, вот как! — прервал я его. — Ну что ж, вот я и хочу туда, где вас нет... таких вот сердобольных политуправленцев ,
Скривился мой собеседник, но вместо ответа только пожал плечами.
В январе 1961 года пришел приказ о моем увольнении в запас. А вскоре мы уже сменили шиханскую квартиру на саратовскую, с тем, чтобы быть поближе к сыну, заканчивающему второй курс мединститута.
Вот так завершилась моя нелегкая служба в армии, никогда не вызывавшая у меня горячих симпатий и безоговорочного признания. Она безжалостно вырвала из моей жизни более 23-х самых лучших лег, не одарив меня по существу ничем. Восхождение по «иерархической» лестнице, чин подполковника — не в счет. Все это  было естественным и, более того, — заурядным. Ряд наград, полученный во время войны и в мирное время, тоже  явились закономерной и при том вряд ли в полной мере возмещающей платой за безвозвратно утраченное  здоровье и, тем более, за пролитую кровь.
А по окончании службы все завершилось мизерной пенсией, составляющей чуть больше половины того,  что получает соответствующий мне по должности гражданский работник. Не случайно я потом отказался от нее и перешел на пенсию по штатной должности.
Нет, не могу я с восхищением и с чувством восторга относиться к- этому отрезку моей жизни!
Если и находил я когда-либо удовлетворение в выполнении своих функций, то это только в лекционной, пропагандистской, преподавательской (в школах партактива) работе, ответом на которую была постоянная одобрительная реакция слушателей. Но круг моих обязанностей ведь этим не ограничивался.
Уверен, что, будучи в гражданских условиях и работая в той же партийно-политической сфере, я смог бы куда больше принести пользы для общества и для себя. Дело в том, что, как я не раз уже здесь об этом говорил, весь армейский уклад, его режим не только Одерживали проявление творческих возможностей, но с учетом личностных качеств (характер, темперамент, натура) и вообще сковывал их.
Свободное развертывание инициативы сдерживалось тут еще и тем, что старшие начальники, за редким исключением, не являли примера талантливого или хотя бы просто умелого решения задач, связанных с обучением и воспитанием военнослужащих. Чаще здесь господствовала заурядность и посредственность, порою  же и полнейшая бездарность, профанация, которые, конечно же, не могли стимулировать должную активность подчиненных.
Больше того, многим из начальствующего состава было свойственно откровенное самодурство. Опираясь на предоставленные им большие права, они нередко утрачивали чувство меры, попросту говоря,  распоясывались, допускали самоуправство, грубость к подчиненным, непозволительные действия, унижающие  человеческое достоинство. Подобная унтерпришибеевщина кроме вреда, конечно; ничего приносить не могла. Но сдержать неумную ретивость вошедшего в раж повелителя, было нелегко.
Все сказанное было чуждо моей натуре. Может быть где-то и когда-то, в исключительных, экстремальных случаях такое проявление взвинченных эмоций и было оправдано, но превращение подобных методов в своеобразную систему ничем оправдать нельзя.
По крайней мере для моего понимания нравственных основ, на которых должны зиждиться взаимоотношения людей, это было неприемлемо. Но вот другие мои сослуживцы воспринимали подобное как нечто естественное, закономерное и неизбежное. И не удивительно, что многие из них и сами, по примеру своих наставников, тоже не лишены были солдафонства, безрассудной требовательности и, нередко, бессмысленной жестокости. Вот таким, как говорится, и бог велел быть военными деятелями; они нашли тут свое место, и специфическое армейское бытие со всеми его положительными и отрицательными сторонами являлось для них  самой благоприятной средой обитания.
Уж не знаю, так это или не так, но неумеренное увлечение ролью начальника выхолащивало из таких  субъектов самые простые человеческие качества. Они становились бездушными сухарями, чуждыми  элементарной культуры, искусства, литературы. Например, многие пренебрегали чтением книг, в газетах просматривали лишь раздел спорта и сообщения о происшествиях, не понимали и не любили серьезной музыки. Подобная духовная глухота ряда людей с офицерскими погонами на плечах казалась мне странной, парадоксальной. Следует ли удивляться, что подобная категория людей не отличалась широтой своего кругозора, страдала односторонностью интересов и крайней узостью культурных запросов, вследствие чего это часто оборачивалось уж и совсем нежелательной стороной — многие увлекались горячительными напитками.
Немало, разумеется, среди моих сослуживцев за период службы в армии было и хороших товарищей, но они почти все, как и я, тяготились армейской жизнью, откровенно не принимая ее негативных сторон, и, подобно мне, вынашивали планы на демобилизацию.
Из всего сказанного, однако, не следует, что я ко всему армейскому относился оппозиционно, и соответственно этому без особого рвения выполнял обязанности по службе. Наоборот, я всегда и всюду старался быть ревностным исполнителем приказов, уставных положений, требований порядка и дисциплины. Подтверждением этому может служить хотя бы тот факт, что за период пребывания в армии я не имел ни единого взыскания, а различных поощрений и благодарностей было не счесть.
Среди моего армейского окружения гораздо выгоднее в смысле общей развитости, широты кругозора и  в морально-нравственном отношении выглядели офицеры-политработники, хотя и среди них иногда встречались  индивидуумы, не слишком блиставшие этими качествами. Наверное, поэтому, я очень мало среди своего постоянного антуража находил людей, которых бы без оговорок можно было принять как своих,  безукоризненных единомышленников и с которыми имелась бы почва для духовного общения.
 В связи с изложенным предвижу язвительные экивоки в мой адрес по части скромности. Что вот, мол, автор склонен во всех неувязках своей военной Одиссеи искать причины объективного характера, и в частности, обвинять в этом свое неудачное окружение. Что же касается самого, то тут отличается этакое снисходительное  отношение к личным недостаткам.
Но этот упрек, думаю, будет лишен оснований, т.к. о своих слабых сторонах я довольно откровенно и не  раз высказывался на этих страницах, постоянно подчеркивая недостаточную пригодность своей особы для функционирования в условиях военной специфики. Относительно же моего критического взгляда на уровень развитости моих сподвижников по службе в армии (я не имею в виду их военную подготовку), то здесь нет никакой предвзятости. Для убедительности изложенного можно было бы проиллюстрировать массу фактов, но считаю это излишним.
8. Последний трудовой этап.
Итак, с января 1961 года начался новый этап моей жизни, теперь уже в условиях сугубо гражданских.
Сменив место своего жительства на Саратов, мы прожили здесь, однако, совсем недолго. Потянуло нас на родину, где имели в виду в кругу родных и близких скоротать оставшийся отрезок жизни.
В июне 61-го я, как ПОДПОЛковник запаса, встал на учет в Арзамасском райвоенкомате, в том самом, где в 1936 году был впервые приписан как военнообязанный. Круг моей активной военной миссии замкнулся, хотя почетная конституционная обязанность распространялась на меня, как на старшего офицера еще на 15 лет, т.е. до шестидесятилетия.
Жилья у нас в Арзамасе никакого не было, но, как демобилизованный офицер, я пользовался правом  внеочередного получения квартиры в государственном фонде, что и осуществилось в январе 1962 года.
К этому времени я уже работал. Жить на одну мою мизерную пенсию было невозможно, да и пребывать в праздности в возрасте 45-ти лет при сносном пока еще здоровье я считал просто аморальным,
На первое время устроился я в качестве командира-инструктора местной школы Гражданской обороны, но в мае 1962 мне была предложена должность начальника штаба Гражданской обороны города. Не слишком  охотно, но дал согласие. О характере и объеме этой работы я не имел абсолютно никакого представления. Однако решился: ведь в прошлом и не такое обрушивалось на мои плечи..
Со своей новой ролью я, как и надеялся, освоился довольно быстро, но должность эта, в какой-то мере, прямо скажем, возвращавшая меня к армейской специфике, не была мне по душе.
Влившись в аппарат исполкома горсовета, я освоился не только со своими функциональными обязанностями, но и познал, может быть еще пока не совсем глубоко, сущность, роль, предназначение и  большую важность работы самого горисполкома как весьма ответственного органа. Это и не удивительно, поскольку характер работы начальника штаба ГО города тесно переплетался с деятельностью всех управлений, отделов и учреждений горисполкома.
Авторитет любого работника всегда и везде основывается прежде всего на его отношении к исполнению   служебных обязанностей. В этой части претензий к себе со стороны руководства я не ощущал. Да, наверное, и не было к этому оснований. Что-то, а уж содержание вверенного мне участка работы в образцовом состоянии я  всегда считал своим первейшим долгом. Так было и теперь, потому-то я так быстро и снискал к себе доверие со  стороны руководителей и уважение коллектива горисполкома. Всего через полгода я был уже избран секретарем бюро парторганизации горисполкома, а в марте 1963-го — баллотировался в депутаты городского Совета. Тогда же горком партии неожиданно предложил мне освободившуюся должность председателя городской плановой  комиссии.
 Последнее было для меня как снег на голову. Ведь для руководства этим органом необходимы были определенные экономические и финансовые знания, которыми я, естественно не располагал. Да и одних теоретических знаний для этого было не достаточно. Надо было по меньшей мере быть хоть сколько-нибудь знакомым с экономикой города, с состоянием финансово-экономической деятельности промышленных, строительных, транспортных, бытовых и торговых предприятий, с перспективами их развития. Кроме этого, надо было хорошо представлять себе состояние дел в области коммунального хозяйства, учреждений народного образования, культуры. Следовало также профессионально разбираться в делах материально-технического снабжения. И, наконец, — быть неплохо искушенным в ведении статистики.
Все это было для меня абсолютно неведомыми областями. И потому мой отказ от такого выдвижения являлся вполне логичным.
Однако, «великие мира сего», считая мои доводы вполне обоснованными, в то же время, находили  возможным допустить меня к этому ответственному посту, выражая при этом твердую уверенность, что со всеми трудностями освоения нового дела с помощью других работников аппарата исполкома я справлюсь.
Словом, на очередной сессии городского Совета я был утвержден председателем городской плановой  комиссии и введен в состав исполкома горсовета.
 Нетрудно представить, в каком положении я оказался, с головой окунувшись в эту бездну цифр,
 
сведений, расчетов, сводок, постоянно необходимых для подготовки и корректировки планов, для текущих анализов финансово-хозяйственной деятельности предприятий и организаций, для разработки перспектив народно-хозяйственного и социально-культурного развития города. Весь этот невообразимо объемный материал систематически следовало обобщать и регулярно представлять горкому КПСС, горисполкому и в вышестоящие (областные) органы.
Этот груз с большим трудом мог бы поднять специалист с фундаментальным экономическим образованием и практическим опытом, а для меня, не имевшего за своими плечами ни того, ни другого, он, казалось, был просто неподъемным. И, тем не менее этот груз, пусть на первых порах не очень эффектно, но я все же поднял и понес вперед Даже самому было удивительно тогда, как я смог справляться со столь сложными и специфическими функциями. Разумеется, со временем я уже не считался. Для того, чтобы овладеть теоретическими атрибутами этого дела пришлось проштудировать массу специальной литературы,  переворошить архивные материалы, обращаться за консультацией к опытным экономистам и финансистам.
В результате — лед тронулся, а затем и свободно поплыл по полой воде. Еще раз на собственном опыте пришлось убедиться в справедливости ходовой пословицы, что «не боги горшки обжигают».
За этот период происходили, естественно, различные метаморфозы и в моей семье. Сын весной 196$ года закончил мединститут, Еще раньше, осенью 1963-го, он бракосочетался со своей однокурсницей, и потому, окончив институт, они оба с дипломами врачей направились «в глубинку» отрабатывать положенный после окончания высшего учебного заведения срок по приобретенной специальности. В январе 1966-го у них родилась  дочь, названная Верой. Таким образом, мы с женой стали дедушкой и бабушкой.
Тогда же в моей служебной карьере наметились новые изменения. В январе 65-го в соответствии с решением вышестоящих органов в городе Арзамасе и Арзамасском районе вместо двух самостоятельных Советов депутатов трудящихся был образован единый городской Совет, прерогативы которого теперь  равноценно распространялись и на город и район.
Эти оргмероприятия снова радикально коснулись моей персоны: я был избран секретарем исполкома вновь образованного городского Совета.
Но этот переход из одного качества в другое уже не был связан для меня с необходимостью какого-то особого освоения круга обязанностей по новой должности. Во-первых, потому, что я неоднократно как член горисполкома замещал своего предшественника, который из-за болезни часто отсутствовал и, это в какой-то мере позволило мне ознакомиться со спецификой его работы. Во-вторых, потому, что обязанности секретаря горисполкома во многом были родственны тем партийно-политическим выборным должностям, который я  занимал будучи в армии. Основу тех моих функций составляла организаторская работа с массами, руководство комсомольскими, партийными и другими общественными организациями, здесь же требовалось организовать  работу Советских органов. Формы и методы были те же.
 Но все равно, новый весьма ответственный пост требовал серьезной адаптации. Секретарь исполкома  вслед за председателем и его заместителями — одна из ведущих фигур Совета. Ему, как и им. До всего дело.  Образно выражаясь, исполнительный комитет — это штаб Совета; от него протянуты нити деловых связей ко  всем многочисленным службам — к своим управлениям и отделам, к предприятиям, учреждениям, организациям и низовым Советам города и района. Если исполком — штаб, то секретарь является его начальником. В круг его обязанностей входит организаторская деятельность: планирование работы исполкома и сессий, организация работы депутатов, депутатских групп, постоянных комиссий Совета, различных общественных организаций.  Секретарь готовит решения исполкома и Совета, осуществляет контроль за их выполнением. Он же координирует работу депутатов по выполнению наказов избирателей, организует делопроизводство, работу аппарата с заявлениями трудящихся.
Важной обязанностью секретаря исполкома является организация руководства низовыми (в нашем  случае — сельскими) Советами. И это еще далеко не все, чем повседневно, ежечасно приходится заниматься  секретарю исполкома.
Чтобы успешно справляться со столь широкими и разнообразными обязанностями, секретарь должен располагать для этого и соответствующей подготовкой, особенно — в юридическом отношении Ведь вся деятельность Совета, его решения и постановления должны строго соответствовать существующим законам.
Секретарь исполкома должен постоянно держать руку на пульсе жизни города и сел района, обеспечить непрерывную работу аппарата исполкома с широкими массами граждан, своевременное реагирование его на нужды и запросы трудящихся.
Я привел этот далеко неполный перечень обязанностей секретаря исполкома горсовета для того, чтобы было ясно, какую огромную ношу я брал на свои плечи, вступая в эту новую и последнюю должность во всей своей трудовой деятельности, Подавляющим большинством людей, не знакомых с функциями Совета народных  депутатов и его исполнительного комитета, титул «секретарь» ассоциируется с понятием — канцелярист. Но это  верно лишь применительно к техническим секретарям, которые действительно, кроме бумаг да телефонных  вопросо - ответных разговоров, ничего знать не знают. Секретарь же исполкома — это ответственный работник,  облеченный большими правами, в том числе и юридическими, Одно то, что он играет как бы  предопределяющую роль в планировании работы исполкома и Совета в целом, что он обеспечивает неуклонное проведение этих планов в жизнь, делает фигуру секретаря весьма колоритной, что и позволяет называть его в   прямом смысле начальником штаба этого органа.
К исполнению этих НОвЫх служебных функций я приступил с большим энтузиазмом и с первых же дней  с головой ушел в работу, в которой невозможно было определить, где ее начало и где конец.
Мой рабочий день был заполнен до предела. Начинался он, как правило, с решения неотложных вопросов с председателем горисполкома. После этого начинали нескончаемой вереницей осаждать меня разнообразные посетители. Всегда находились дела к секретарю у начальников управлений и заведующих отделами исполкома. С ним искали аудиенции руководители подведомственных исполкому предприятий промышленности, быта, торговли. Приезжали из села председатели и секретари исполкомов сельсоветов. И в то же время в плановом и неплановом порядке валом валили граждане со своими экстренными нуждами и просьбами. И так продолжалось почти в течение всего дня. Порою большое искусство требовалось, чтобы выбрать время на обед.
Но это все пока были дела непредвиденные, возникающие стихийно. Из-за абсолютной необозримости  объема таких дел, ежечасно, ежеминутно навязываемых жизнью аппарату горисполкома, их нельзя предусмотреть, невозможно спланировать. Вот и приходилось решать их на ходу, откладывая в сторону свои прочие основные дела. А они ждут тебя, эти дела, ждут неотступно, несмотря на твою гипертрофированную занятость и перегруженность. Кроме тебя никто ими заниматься не будет, а они-то как раз и составляют основу твоего главного предназначения как секретаря горисполкома, Среди таких дел и подготовка очередного заседания исполкома, проводящихся не реже раза в две недели, и подготовка сессий горсовета, проводящихся раз в квартал, и организация работы депутатов (а их 350!) в своих избирательных округах, и работа депутатских постоянных комиссий (их 16). Ты НИКОГДа не должен ослаблять контроля за деятельностью депутатских групп (а их 28). При исполкоме горсовета действуют такие важные общественные комиссии как: административная, по делам несовершеннолетних (а я ее возглавляю), по делам религиозных культов, наблюдательная (за лицами, вернувшимися из мест заключения и за деятельностью детских трудколоний), комиссия по охране природы, по охране памятников старины (ее также возглавляю я), и многие другие. Работа всех их — тоже на совести секретаря исполкома.
В двадцати сельских Советах (их курирует все тот же секретарь исполкома) надо проконтролировать своевременность и действенность планирования ими своей работы, регулярность (не реже 6 раз в год) проведения сессий сельсоветов, обеспечить обучение председателей и секретарей этих Советов практике советской работы через постоянно действующие двухдневные семинары, проводящиеся (секретарем горисполкома) не реже одного раза в два месяца.
Довершением всего этого далеко не полного перечня дел из объема работы секретаря горисполкома являлось периодическое (примерно раз в год) проведение различных выборных кампаний: в Верховный Совет СССР, в Верховный Совет РСФСР, в местные Советы народных депутатов, народных судов и нарзаседателей. А что это за работа такая по своему объему и сложности можно понять, приняв хоть раз на свои плечи всю полноту ответственности за ее проведение. За одиннадцатилетний период работы на этом посту мне пришлось организовать проведение пяти выборов в ВС СССР, пяти — в ВС Союзных Республик, семи — в местные Советы и шести выборов народных судов, а всего провести 23! выборных кампании.
За все время работы секретарем исполкома горсовета я (как член КПСС) неизменно избирался в руководящие органы городской парторганизации (был членом ревкомиссии ГК КПСС), систематически направлялся уполномоченным горкома партии в колхозы и совхозы района на период различных сельхозработ, зимовки скота и по обеспечению своевременного выполнения хозяйствами планов продажи государству сельскохозяйственной продукции. А эта очень и очень непростая работы тоже требовала немало времени.
Наконец надо было проводить неослабную работу и непосредственно в своем избирательном округе (депутатом горсовета я был в течение тринадцати лет), выполнять данные ими наказы, вести регулярные приемы своих избирателей, удовлетворять их нужды и запросы.
 Беглый анализ функциональных обязанностей секретаря горисполкома далеко не исчерпывает всего объема его разносторонней деятельности, границы которой просто не поддаются определению.
Не меньший груз необозримых обязанностей несли на своих плечах также председатель горисполкома и его заместители. А в целом аппарат горисполкома и его отделов представлял собою довольно стройный организм, способный успешно (конечно, не без недостатков) решать задачи хозяйственно-экономического и социально-культурного характера.
Надо отдать должное исполкому облсовета, руководящая и направляющая деятельность которого как в фундаментальных, перспективных, так и во многих текущих вопросах ощущалась нами постоянно. Наша работа находилась под его неослабным контролем, который осуществлялся через нашу систематическую информацию (письменные отчеты, доклады, разработки об опыте работы и пр.), а также путем регулярных проверок состояния наших дел работниками облисполкома с выездом непосредственно на место.
Было бы неверно утверждать, что этот контроль никогда и ничего негативного в нашей работе не находил. Такого не могло быть хотя бы потому, что всякий, уважающий себя контролер (инспектор) не будет считать свою миссию выполненной, пока «не нахватает» хоть каких-нибудь компрометирующих проверяемую организацию фактов, а они, эти факты, всегда найдутся даже при, казалось бы, идеальном общем положении. Однако не было случая, когда бы в ходе проверок наших дел вскрывались какие-то фундаментальные пороки, влекущие за собой вселенский разнос и нежелательные оргвыводы. Нет, все было наоборот. Результаты этих  проверок облекались в форму положительного опыта и становились потом объектом публичной популяризации в масштабе области. И приятно было присутствовать на различных областных совещаниях и семинарах, когда работа нашего горисполкома, и твоя лично, ставилась в пример, упоминалась лишь с положительной стороны.
О том, что мы во всех практических делах советской работы выглядели не хуже других, красноречиво  свидетельствует и тот факт, что к нам с целью изучения опыта работы перманентно осуществлялись поездки различных делегаций из других городов и районов области и даже из-за ее пределов. Эти визиты «гостей» порою  даже настолько обременяли нас, отрывая от повседневной текучки, что приходилось умолять облисполком  пореже направлять к нам подобных визитеров.
За период своей работы секретарем горисполкома я написал и отправил в орготдел облисполкома (по его запросу) несчетное количество докладов и рефератов по самым различным вопросам. Многие из них, наряду с положительным опытом работы других райгорисполкомов, стали экспонатами специальной «комнаты передового опыта» при облисполкоме.
Такая недвусмысленная удовлетворенность нашей работой со стороны вышестоящего органа вдохновляла на еще большую инициативу, на новые творческие изыскания в организаторской работе горисполкома.
Здесь, на этом посту, я больше, чем когда-либо за свою трудовую жизнь испытывал ощущение нужности моей скромной деятельности. Сознание того, что и мой вклад в общее дело, связанное с близкими и перспективными судьбами города и района приносит определенную пользу, наполнял меня чувством законной гордости и благодатной удовлетворенности. Этот вклад можно было видеть хотя бы в том, что все проекты планов и решений исполкома и в целом Совета по различным вопросам хозяйственно-экономического и социально-культурного развития на тот или иной промежуток времени (месяц, квартал, год, на перспективу) на основе предложений управлений и отделов окончательно разрабатывались секретарем горисполкома. Коллегиально они потом утверждались с весьма незначительными изменениями и добавлениями. Все намеченное в этих планах с учетом корректив, вносимых жизнью, неукоснительно проводилось в жизнь. Контроль же за их реализацией снова возлагался на секретаря горисполкома. Следовательно, в обеспечении необходимого уровня организаторской работы горисполкома в хозяйственно-экономических и социально-культурных делах роль секретаря была далеко не последней.
В те годы город наш и район неоднократно отмечались различными поощрениями — переходящими  Красными Знаменами вышестоящих, вплоть до центральных органов, денежными премиями и даже  правительственной наградой — орденом «Знак почета».
Разумеется, поощрениями и наградами не раз отмечались и ответственные работники горкома партии и горисполкома, Не был в этом отношении обойден и я. Думаю, что орден «Знак почета», медали «За доблестный  труд. В ознаменование 100-летия со дня рождения В.И. Ленина», «За трудовое отличие» и «Ветеран труда», полученные мною уже после службы в армии (в период работы секретарем горисполкома) явились существенным дополнением к тем четырнадцати боевым наградам, которые я получил на фронте и в последующий период службы в Советской Армии,
За такую высокую оценку своей работы в горисполкоме я искренне благодарен, прежде всего облисполкому. Конкретно же его организационному отделу, который больше чем кто-либо мог квалифицированно аттестовать категорию секретарей райгорисполкомов. Конечно, не остались в стороне от  признания моих скромных заслуг и руководители горкома партии и горисполкома, но основная инициатива исходила от орготдела Горьковского облисполкома.
Почти весь период работы в должности секретаря горисполкома я шел рука об руку с председателем этого органа — Ив.Ив. Стыровым, который, думаю, объективно и по достоинству всегда одобрительно отзывался о моей работе, ценил мой вклад в общее дело и относился ко мне с чувством искреннего товарищества и уважения,
Работа исполкома горсовета, как и всех других руководящих органов города и района, а также предприятий, организаций и учреждений постоянно направлялась и контролировалась городским комитетом КПСС. Не скажу, чтобы эту роль он выполнял не должным образом, но тогдашний его первый секретарь Верхоглядов Д.Д., на мой взгляд, не во всем отвечал своему предназначению. Правда, ему нельзя было отказать  в общих знаниях, имел он, вероятно достаточную и техническую подготовку (закончил технический ВУЗ), но вот необходимыми качествами настоящего партийного руководителя явно не обладал, в связи с чем вместо  пользы часто приносил делу вред, сковывая при этом инициативу многих других руководящих работников. А ведь руководитель городской (и районной) парторганизации, да еще такой крупной, как Арзамасская, — это  фигура весьма и весьма ответственная. Секретарь горкома во многом предопределяет ход событий, ему даны огромные права, он порою единолично заказывает погоду для осуществления малых и больших событий городского и районного масштабов.
Главным недостатком его было неумение разбираться в людях, по достоинству оценивать их. Существует такое очень верное мнение, что о качествах любого руководителя можно судить по его ближайшим помощникам и по его окружению, на которое он постоянно опирается в своей работе. Если эти люди мудры, энергичны, прозорливы, значит таков же и он сам, только на целую голову выше. Других помощников знающий себе цену руководитель держать не будет.
Среди же ближайших помощников нашего партийного лидера колоритных фигур было — раз-два и обчелся. За четырнадцать лет работы вблизи этой персоны я таких «положительных героев» наблюдал единицы, большинство же была какая-то сплошная бездарь, какие-то выскочки, приспособленцы, «министры на час».
Верхоглядов брал под свою сень или способствовал выдвижению на самостоятельные руководящие должности людей в большинстве случаев не на основе собственного убеждения (оно у него, если и было, то  извращенное), а опираясь на тенденционно-хвалебные рекомендации руководителей предприятий и организацией. А они «продвигали» свою креатуру или из приятельских побуждений, или, исходя из стремления  избавиться от нежелательной фигуры, от какого-либо возмутителя спокойствия и прочее. В дальнейшем эти  выдвиженцы, проработав непродолжительное время в аппарате горкома и не оправдав возложенных на них надежд Искали новой почвы для приложения своих «талантов», а первый секретарь горкома протежировал им в  этом, снова давая крылатые путевки в жизнь. Однако и там лишь немногие из них надолго «вписывались» в руководящее кресло. Большинство же из-за отсутствия необходимых деловых и организаторских качеств или по морально-нравственным мотивам, скандальным образом проваливалось.
Верхоглядов плохо, если не сказать совсем, не знал сельского хозяйства, особенностей технологии производства и сложнейших трудностей, связанных с его сезонностью. Тяжелейшее положение с кадрами в сельском хозяйстве создавало крайне затруднительные ситуации, прямо связанная с этим проблема механизации решалась неудовлетворительно. Организация же шефской помощи колхозом и совхозом во многом  превращалась в формальность, в отбытие очередного номера. Труд горожан, оторванных от своих рабочих мест, в силу плохой организации был настолько непроизводителен, что порою приносил хозяйствам села не пользу, а убыток. И это в то время, когда в горкоме имелся специальный секретарь по сельскому хозяйству, целый сельхозотдел да еще управление сельского хозяйства горисполкома, в работу которого он в дело и не в дело вмешивался, внося лишь нервозность и дезорганизацию. Были в распоряжении горкома и другие эффективные  рычаги для стимулирования большего порядка и организованности в хозяйствах района. Стоило только должным образом и умело привести их в движение. Но..
 
Правда, в конечном счете, удавалось все-таки выполнить план перед государством по поставкам сельхозпродукции (хотя не всегда и не по всем видам), но какой ценой все это давалось, с какими огромными потерями все это осуществлялось, знают немногие. А главное, и эти частные успехи не были заслугой горкома и,  уж тем более, его первого секретаря.
Наш партийный «вождь» был личностью самомнительной, самовлюбленной, с барски пренебрежительными замашками по отношению к людям. Внешне, особенно в публичной обстановке, он не прочь был разыгрывать эдакого обаятельного, готового ко всем прислушиваться демократа. Он мог лицемерно  заигрывать с людьми, в то же время, в душе брезгливо ненавидя их. Словом, он мог искусно играть на публику, дабы заработать себе ложный и дешевый авторитет.
Свойственные ему самомнение и явная переоценка своих способностей обусловливали его высокомерие, откровенно насмешливое и ехидное отношение к окружающим. Ему ничего не стоило глумливо унизить человеческое достоинство любого работника, причем делалось это, как правило на людях. Особенно  ему доставляло удовольствие поглумиться над людьми несильных характеров. В то же время по отношению к  лицам, обладающим задиристостью и нахрапистостью, умеющим постоять за себя, он удивительно преображался, превращаясь при этом, что называется «из палача в жертву». Все дело в том, что он и сам был человеком мелковатого, несильного характера, а в сложных, экстремальных ситуациях и того более — он просто выглядел жалким трусом.
 
Вот такой, во всех отношениях одиозной фигурой, был наш партийный лидер. И это не только мое. Какое-то предвзятое мнение, Нои большинства тех, кому пришлось общаться с ним по работе и бывать в непринужденной обстановке. Эти его пороки ложились тяжелейшим бременем на деятельность большинства работников аппарата горкома и горисполкома.
Его язвительные сентенции, постоянно и щедро рассыпаемые в их адрес, могли только глушить энтузиазм и проявление ими самостоятельной инициативы.
Все сказанное означало, что этой личности — не место на посту первого секретаря ГК КПСС, но в верхах до поры, до времени судили иначе.
Что касается конкретно нашего исполкомовского аппарата, то он в целом был работоспособным, но, тем не менее, и здесь мало кто был настоящим творцом своего дела, умеющим мыслить по-государственному, масштабно, работать с ясным видением перспективы. А некоторым из руководителей отделов и управлений не хватало просто общей развитости, эрудиции, без которых работника такого авторитетного органа считать полноценным нельзя.
Ну, скажем, можно ли мириться с неумением заведующего отделом высоко квалифицированно, льготно написать доклад по своей отрасли, подготовить проект решения горисполкома по своему вопросу. Выступить с  речью на публичном форуме, не прибегая при этом к избитым приемам, уткнувшись в свои литературные опусы, зачитывать их, ища спасительного вдохновения в написанном.
До своей работы в горисполкоме и близкого знакомства с его аппаратом, я был более высокого мнения о его работниках. Когда же я волею судеб влился в их среду и, исходя из прерогатив секретаря исполкома, стал тесно общаться с его сотрудниками, в том числе и с руководителями управлений и отделов, меня поразила их  заурядность, их крайне ограниченный кругозор и общеобразовательный уровень. Парадоксальность такого впечатления усиливалась еще и тем, что среди этой категории превалировали люди с высшим образованием. А ведь и они на каждом шагу демонстрировали свою неполноценность даже в знании собственных служебных  функций. Особенно же все они были безнадежно беспомощны в отработке документов с точки зрения стилистики, грамматики и орфографии.
В дальнейшем это меня уже не удивляло, тем более Что и среди высшего звена работников горисполкома и горкома партии немало было таких, кои были в явных неладах с русским языком, писали «корову через ять» и при том относились к этому на удивление равнодушно, не считая эти недостатки пороком. Кстати, и красноречием-то они не блистали, все надежды возлагая при своих публичных выступлениях на спасительную шпаргалку.
Не нравилась мне и еще одна негативная сторона в работе аппарата горисполкома — это постоянное нытье о загруженности работой. Объем работы, правда, у всех отделов и управлений (особенно сельскохозяйственного и коммунального) был велик. Но при умелом подборе кадров, при четкой организации их труда и полноценном использовании рабочего времени, пусть может иногда и с некоторым перенапряжением, но выполнить положенное как количественно, так и качественно, можно было вполне. Мы, к примеру (председатель, его заместители и секретарь), систематически прихватывали и выходные дни, чтобы подтянуть   то, что не успели сделать за рабочее время. Отделы же, особенно рядовые сотрудники, ни шатко, ни валко   работали «от и до». Задерживаться на работе на пять минут или придти пораньше этим «трудягам» было из ряда вон выходящим событием. Нытье же по поводу загруженности было неизбывным. На этой же почве  основывалась и не знающая предела тенденция к раздутию штатов. Но поскольку эта проблема решалась не  менее как через облисполком, завидные усилия некоторых деятелей в этом направлении оставались безуспешными.
Следует, впрочем, заметить, что страсть к раздутию штатов, имеющая место повсюду, с годами не только не исчезла, но несмотря на ряд правительственных постановлений о сокращении административно-управленческого аппарата, имеет тенденцию к еще большему процветанию. Все объясняется стремлением ряда приспособленцев не работать, а лишь числиться на работе, да еще и неуклонно претендовать на повышение зарплаты.
Меня лично в этом деле особенно возмущало то, что при кажущейся загруженности работников отделов, многие из них систематически находили возможность в рабочее время болтаться по городу, решая сугубо личные дела.
И уж совсем несносным было для меня другое отталкивающее явление — это свойственная большинству работников (всех рангов) горисполкома и горкома партии неукротимая страсть к приобретательству (прежде  всего, конечно, дефицитных товаров). Эта страсть, являясь порождением стяжательских инстинктов, уродовала нравственную сущность человеческой личности.
 Главным для такого субъекта становились не высокие понятия о труде на благо общества, не духовное  самосовершенствование, а узкие меркантильные интересы. О политической, идейной зрелости здесь не могло  быть и речи. А ведь это были, как-никак, а все же работники больших руководящих органов городского и районного масштаба.
Против этих явлений настойчиво и неотступно41ротестовало все мое внутреннее содержание. Я пытался  сколько возможно, публично осуждать эти пороки. Но это был глас вопиющего в пустыне. Кое-кто даже  откровенно находил в моих возмущениях нечто парадоксальное. Они неизменно обезоруживали меня одной и той же фразой: «Оглянитесь вокруг, сейчас все так делают и видят в этом главную цель совей жизни. А вы? Вы —  только один не от мира сего... »
Я говорю о днях десятилетней давности. Может быть, что-нибудь в лучшую сторону изменилось  теперь? Сомневаюсь... Факты свидетельствуют, скорее, об обратном.
Не понимал и не принимал я тогда, оказавшись в той непривычной для себя среде и многого другого.
 
Находясь на ответственной должности, мне помимо своей воли пришлось самым теснейшим образом приобщиться к той своеобразной атмосфере взаимоотношений, которая обычно царит в среде любого высокопоставленного и в той ил иной степени привилегированного клана людей. Эти взаимоотношения (в данном случае на уровне города и района) особенно рельефно просматривались в чисто служебных, а также и в личных делах.
 Прежде всего, мне как недавнему военному человеку бросилось в глаза, что здесь, в гражданских условиях, чинопочитание, подобострастие, низкопоклонство и угодничество вплоть до подношений начальству, от которого зависит настоящее и будущее положение работника, царят даже больше, чем в армии.
Это в делах служебных. А в личных общениях было то же самое, только еще более лицемернее и потому  более отвратительнее. Вся эта удачливая камарилья в своих личных, непринужденных общениях или совсем сторонилась всех и вся Или предпочитала общаться лишь с людьми из подобной себе среды, откровенно  чураясь так называемых «простых людей», опасаясь, вероятно, вынесения сора из избы.
И неудивительно, что стоило в таких условиях тому или иному власть имущему деятелю (влиятельному  лицу) уйти на пенсию или по каким-то другим причинам оказаться не у главного штурвала, как сразу же у всех отпадала охота водить с ним компании.
Все это с точки зрения моих пониманий жизненных, морально-нравственных ценностей выглядело омерзительно и невольно отталкивало меня от этой среды. Но, к сожалению, были причины, связанные со служебными делами, когда этого избежать было трудно. В какую же тягостную миссию превращалось для меня это вынужденное общение!
Однако вскоре обстоятельства независимо от моей воли сложились таким образом, что я навсегда вынужден был расстаться с этой последней работой, завершающей мой сорокалетний трудовой путь.
В октябре 1976года в связи с резко ухудшившимся состоянием здоровья я вышел на персональную пенсию.


Рецензии