Сизифов труд. Глава 5

  (Перевод повести Стефана Жеромского “Syzyfowe prace”)

                Глава 5

    Низкая, местами разрушенная, заросшая травой и мхом стена являлась границей двора. За стеной протекал канал с ложем, выложенным когда-то камнями. Со временем многие камни повылезали, попадали в воду и увязли в зловонном иле на дне того потока, а его берега заселили дикие кусты и болотная растительность.

    Далее, за рвом, тянулся чей-то росший на болотистой почве парк, заброшенный настолько, что буквально представлял из себя небольшую пущу, в которой никогда не ступала нога человека, а обитали одни лишь птицы.

    За стеной стояла хибара и дровяные сараи, выстроенные чрезвычайно небрежно. Тут же возле хибары, под самой стеной, лежало несколько старых опалённых, полусгнивших балок, о существовании которых, по всей видимости, ни хозяин, ни воры не имели понятия. Крапива и чертополох старались окончательно укрыть их от чужих глаз.

    На этих балках, по открытии учебного года, Мартинек подолгу сиживал после занятий, выковывая свои уроки. Огромные деревья, старые вербы с бесчисленными свисающими до самой земли веточками припоминали ему село, дом и маму.

    Он учился старательно, с предельной самоотдачей, до которой ещё не добрались ни сомнение, ни подозрительность, ни расчёт, ни мелкие проделки.

    Из Священной истории, или Закона Божьего, отпечатывал себе в память всё – начиная от заглавия раздела до последнего в нём слова. Сидел на балке, зажав голову ладонями, и громко повторял задание – до результата, до высшей степени совершенства, так что у него пересыхало в горле и мутилось в голове. Другое дело было с арифметикой и российским. В этих обоих ветвях наук уроки нужно было делать под присмотром репетитора, который говорил и объяснял по-русски, так же как пан Маевский в классе.

    В этих дисциплинах Мартинек не только не достигал понимания сути, но ужасно глупел и всё больше мучился. Постоянно и в доме, и в школе его учили числам с бесконечным числом нулей, заставляли выполнять с этими огромными числами разные манипуляции; преподавалось – словно разжёвывалось – просто и доступно, одним словом, объяснялось всё самым наилучшим образом, при этом правильно и чисто ставилось ударение, но несмотря на всё это Мартинек робел и впадал в непонятную рефлексию, что не понимает, о чём ему говорят.

    Любые задания по чтению на русском языке необходимо было выполнять в присутствии репетитора из соображения соблюдения правильного ударения.

    Именно в то время, когда сидя на балках Мартинек часами обучался Закону Божьему, четвёртый предмет – польский язык – не вызывал ни малейших трудностей, так как по нему никаких домашних уроков не задавалось.

     Репетитор на станции «Перепелицы», пан Виктор Альфонс Пигваньский, был учеником седьмого класса и заодно гимназическим, а за неимением другого, то и местным, общеклериковским поэтом. Это был щуплый, маленький, прыщавый юноша, всегда неряшливо одетый, пытающийся отпустить длинные волосы невзирая на школьные запреты и наказания. Выкуривал бесчисленное количество папирос, вследствие чего, вероятно, и называли его «Пифия»* (а вот почему его также звали «Жидовка» - непонятно). Учился «Пифия» хорошо, но всё же не настолько, насколько можно было ожидать, исходя из его очевидных способностей.

- Пигваньский… - говаривала «старая Перепелица» своим подружкам – это голова, открытая настежь как большой сарай, и что поделаешь, когда ему в лоб заехала поэтика, словно гружёная сеном телега. Ничего, представьте, не делает, только сидит и стряпает свои вирши!

    Поэт частенько сознательно впадал в невнимательность, забывал вещи, тетради, книжки, чтобы прослыть рассеянным, и это неслыханно было ему по вкусу. Очень часто намеренно оставлял дома тетрадь с тригонометрическими заданиями, упражнения с русским или латинским, или греческим переводами – только бы продемонстрировать поэтическую отрешённость. Стихи писал один за одним практически без перерыва и молниеносно. При этом во всех своих творениях, под какими бы названиями и девизами ни были, при помощи огромного количества русицизмов и при содействии богатой коллекции чисто польских орфографических ошибок, он оплакивал свою смерть, воспевал своё погребение или писал мрачный пейзаж со своим гробом в глубине и месяцем, укрытым чёрными тучами. Мысли и чувства, фон и аксессуары, сравнения и размер этих произведений были позаимствованы, а зачастую, взяты живьём из Пушкина и Лермонтова. Не считая отчаяния по поводу своей преждевременной кончины, в поэте также возникал порыв для написания какой-нибудь элегии или идиллии, посвящённых любовным переживаниям. Кто был предметом этого страстного чувства, из его творений угадать было невозможно. Хотя как-то раз встретилась влюблённость, идущая рука об руку с желанием покончить с собой по причине каких-то «золотых локонов», а уже страницей позже – по причине «чернобровой, черноокой, украшенной каскадом чёрных перстней».

    Старые девы Пшепюрковские, которые во время пребывания автора в школе вытягивали из его сундучка толстенные блокноты, заходились со смеху, декламируя наиболее жалобные элегии, ломали себе головы, кто бы это всё-таки мог быть героиней стольких драм, эпосов и лирики. Но поскольку, однако, ни одна из персон невест, представленных в данных произведениях, ни возрастом, ни телесной красотой никого им не напоминали, то пришли к решительному выводу, что эти героини – особы, попросту не существующие в Клерикове, а потому высосаны автором из пальца.

    Старший из трёх братьев Далешовских, ученик четвёртого класса, отличался, в целом, обладанием серебряных часов с позолоченной цепочкой, а в отношении Мартинка – таким угнетающим презрением, что маленький «вступняшка» был не в состоянии выработать в себе понимание разницы между самим репетитором и «паном Далешовским». Был практически уверен, что оба эти «панове» являются кем-то вроде профессоров, существами, которые, кратко говоря, знают больше, чем пан Веховский, ибо учатся по-гречески и по-латински, о чём тот «пан» из Овчар не имел ни малейшего понятия. Не большую благосклонность оказывали Мартинку и два другие брата Далешовские из второго класса. Правда, эти хоть разговаривали с ним, но за то немилосердно насмехались, устраивали розыгрыши, например, посылали в аптеку за «ферштандем»**, пускали ему в нос дым, когда он засыпал и т.д.

    Эти оба второклассника были страстными игроками в картинки. Имели в своих сундучках полные коробки с разноцветными солдатиками, офицерами на конях и разных других картинок, а также целые груды использованных перьевых ручек. Игра заключалась в том, что между страницами книги в разных местах закладывались картинки, а второму участнику игры предлагалось найти картинку при помощи пера, которое тот должен был вставить между страниц и угадать, где картинка. Если перо попадало в пустое место, то оно переходило в собственность игрока, спрятавшего картинку, в противном случае картинка становилась собственностью хозяина пера.

    Мартинек Борович не только был обыгрываем братьями Далешовскими, умевшими при случае так ловко «надуть фраера», что тот ни в коей мере не мог догадаться, но и получал от них тычков, если решался напомнить им о перьях, присвоенных игроками с нарушениями правил.

    Несколько по-другому складывались отношения между Мартинкем и Шварцем, второгодником первого класса, известным тем, что ему все, не без явных, и даже мотивированных, поводов доказывали, что является дарданельским ослом.

    Но и этот несчастный первоклашка, которому никогда задачи «не выпадали», но зато латинские слова не только выпадали, но и вылетали из памяти как ветер – старался при малейшей возможности уколоть Мартинка аргументом, что, собственно говоря, «вступняшки» это ещё не ученики, и хоть им из милости позволяется носить мундир и шапку с пальмами, но каждый ученик настоящего первого класса имеет полное право первому лучшему недотёпе со вступительного дать по зубам, когда ему только заблагорассудится.

    Мартинек не знал, понятное дело, гимназических правил настолько, чтобы опровергнуть Шварца устно или письменно, а потому чаще всего отвечал на подобного рода утверждения кулаками и каблуками.

    Однако, несмотря на неравенство сил и разницу во взглядах, между Шварцем и Боровичем де факто существовал определённый род естественной коалиции, которая образовывала какой-никакой противовес подавляющему преимуществу объединённой Далешовчизны с её явными и скрытыми посягательствами.

    И всё же малый Борович чувствовал себя на станции одиноким как перст. Его беспокойства и ужасные тревоги, вырастающие прежде всего на почве арифметики, никого не интересовали.

    Если когда и пробовал поделиться со Шварцем своим непониманием заданных уроков или со своим страхом, «Була» - такое прозвище было у Шварца – отвечал резко и презрительно, что только приехавший в Клериков из Гавронек может называть трудными такие пустяки. Что может быть трудного в «овчарне», где нет ни латыни, ни географии. Пусть бы кто – (Мартинек чувствовал, что это «кто» нацелено только на него одного) – попробовал бы третье склонение с исключениями или на большой карте попытался бы «проехать водой» из Белого в Чёрное море…

    И всё-таки Мартинек никак не мог справиться с такими лёгкими предметами. Не раз просыпался ночью или в холодную осеннюю утреннюю пору и, лёжа в грустной полудрёме, видел класс, учителя и себя у доски… Холод пробегал по его телу, и необъяснимый страх сосал его кровь как вампир.

    К Мартинку на станции проявляла сердечность и внимание «старая Перепелица», но её забота выражалась главным образом в напоминании о частой смене белья и давании тайком нескольких сливок, двух яблок, горсти сушёных груш или блюдца кислого повидла. В классе на него имел некоторые виды всемогущий учитель пан Маевский, проявляющиеся главным образом в тошнотворной улыбке, но с течением времени они всё более сходили на нет. Пан Маевский в разные часы дня и вечера навещал станцию «Перепелицы», впрочем, посещение учеников на станции входило в круг его непосредственных обязанностей, там он воочию убедился, что Борович не является сыном зажиточных родителей – и всё меньшую долю своей симпатии отмерял Мартинку.

    Помещение вступительного класса находилось на нижнем этаже гимназического здания. В него вела дверь из коридора, так хорошо знакомого Мартинку ещё со времени экзаменов. Кроме вступительного, на тот же самый коридор выходили два параллельных первых класса, два параллельных вторых и по одному третьему и четвёртому. Высшие классы – до восьмого включительно - располагались этажом выше. Ясное дело, что внизу было гораздо веселее, чем наверху. Обитатели низа глубоко презирали верхний этаж и называли его, непонятно почему, «цукерней»***. На нижнем коридоре усиленно трудилось несколько помощников классных руководителей и обычных педагогов, следя за порядком, в то время как на верхнем скучал только один; внизу обычно приличная группа шутников за свой слишком весёлый нрав отсиживали «дневную козу», в то время как подобное наверху расценивалось бы как скандал. Опять же, никогда «цукерня» не приветствовала таким адским шумом ни одной перемены, как это постоянно учинял «коридор». Как только в воздухе раздавался тоненький, но проникновенный крик звонка, разбуженного уверенной рукой «пана Пазура», в глубокую тишину врывался настоящий ураган. Через каждую открытую дверь выскакивал новый отряд и вносил до колоссального хора дань своего крика, плача и смеха. В мгновенье ока коридор наполнялся пылью, а весь большой дом, казалось, буквально дрожал от фундамента до крыши, как будто внутри него орудовал смерч.

    Старый сторож, сидящий на своём посту в конце нижнего коридора, видел сквозь тонкую пыль сотни острижённых голов, всегда множество поднятых кулаков, и не раз то тут, то там задранные над головами ноги. Он любил эту картину, эту мальчишескую возню, о которой словами не рассказать и пером не описать, те блестящие шутки и клоунаду, не раз доводившие его до такого смеха, что, сидя с казённым хмурым лицом и закушенными губами, старикан трясся за своим столиком, как холодец из телячьих ножек.

    Осенью, в погожий полдень, когда ещё светлые солнечные лучи падали в коридор, старого сторожа навещали мимолётные проявления практически детской весёлости.

- Ну же! – кричал он шалопаям, которых знал поближе. – Давай, пока есть время. Через шесть секунд звонок! Стойте, хлопцы, на ушах – ну! Правое плечо вперёд - марш!

    Когда снова раздавался звонок, шум большими волнами быстро и вдруг затихал, превращаясь в говор, в шорох приглушённых бесед, удивительный шорох, звучание которого человек помнит до самой старости… Всевозможные интересы, колоссальной важности дела, мечтания неспокойные, как вода горного потока, напряжённые и бурные амбиции – словно гром страданий малых сердец выражался в этом отрывистом шёпоте, образующим такой трогательный школьный язык.

     В каждом классе был караульный, небольшая фигура, спрятавшаяся за дверьми таким образом, что наружу виднелся только контур лица и глаз, устремлённый в сторону канцелярии. Как только дверь в учительскую отклонялась, одна из фигур исчезала и тут же над каким-то из классов нависало немое молчание. 

    Во время получасовой или, так называемой большой перемены, практически весь нижний коридор высыпал во двор и мгновенно начинал войну.

    Это был, собственно, час каштанов. Двор был большой, неровный, богатый в некотором роде горными цепями «древнемусорной формации», а также долинами из известняка и руин обвалившихся стен.

    Весь тот раскинувшийся двор был окружён высокими и толстыми стенами, за которыми с одной стороны был общественный парк, с другой пустая улица и с третьей княжеские сады.

   Из парка и огорода возвышались и свисали над гимназическим двором старые каштановые деревья, родящие бесчисленное количество плодов, как нельзя более подходящие для подбивания глаз и учреждения на головах шишек размером с индюшачье яйцо.

    Прибегавшему сразу после звонка третьему классу практически всегда удавалось овладеть «Гималаями» и переманить на свою сторону отряд второклассников, вследствие чего целое сборище первоклашек и вступняшек за мужественными спинами оставшихся верными толпе второклассников занимало позицию невыгодную со всех точек зрения – в чистом поле, под стеной.

    Как только первые каштаны начинали пронзительно свистеть и, отлетая от стен, творить адские рикошеты, вступняшество обычно позорно отступало, ряды первоклассников редели до такой степени, что «Греки» начинали вылезать из-за «Гималаев» и бросаться в яростную атаку.

    Тогда начиналась настоящая битва. С обеих сторон раздавалось оглушительное «Ура!», каштаны вырезали ряды как мощный град, раненые с громкими воплями выкашивались с поля боя, предводители раздирали глотки, подгоняя в бой рядовых, обычно обращённых спинами к неприятелю… И горе тому помощнику классного руководителя, высланному инспектором для прекращения беспорядка, который бы осмелился приблизиться к полю боя! Как с лагеря «Греков», так и «Персов» тут же раздавались нечеловеческие крики, призывающие просто к вещам преступным.

- Эй, Штопор! – кричали по-польски – целимся в твой цилиндр. Подойди поближе, лопоухий!..

    И действительно, поражённый одновременно множеством ударов цилиндр падал с головы пана Галушевского.

    Если появлялся пан Сеченский, к нему взывали так же по-польски:

- Иди, иди, Периспоменон****, подходи ближе, ананас с косточкой, вынь блокнотик и записывай! Ребята, целься в блокнот!

    «Периспоменон» тут же отступал в сени и, укрытый за дверями, наблюдал в щёлочку дальнейший ход событий.

    В таких случаях пан Маевский предпочитал не показываться на дворе по причине того, что не мог вынести так громко и безнаказанно выкрикиваемых прозвищ.

    И таким образом битва, которую власть не была в состоянии прервать, продолжалась обычно в течение всей большой перемены. Только после сигнала звонка победители и побеждённые, украшенные почётными синяками, возвращались в свои классы на последние два часа занятий.

    Мартинек был отважным «Персем» и однажды получил такой «выстрел» в область пятого ребра, что около двух недель не мог лежать на правом боку.

    После одной из таких баталий он вернулся в класс уставшим и даже точно не помнил, какой урок должен быть. Сидел на четвёртой парте у окна, рядом с Гумовичем, небольшим хлопцем с волосами настолько чёрными, что имели фиолетовый отлив.

    Этот Гумович был сыном акушерки, женщины очень бедной, весьма энергичной и крикливой. Мама Гумовича иногда появлялась на нижнем коридоре, разговаривала с ксендзом Варгульским и паном Маевским, допытывалась об уровне и поведении своего Ромчи, который уже второй год сидел во вступительном классе, и не раз на виду у всей общественности грозила ему кулаком. Как говорили, после каждого такого пребывания пани Гумович в школьных стенах Ромчо получал дома тяжёлую порку, или всыпку.

    Пан Маевский часто вызывал его до кафедры, указывал на его недостатки, лень, немощность, тупость, вспоминал о бедности и роде деятельности его матери, о его низком происхождении, выставлял на всеобщее посмешище. Все в классе, не исключая учителя, хихикали, когда Ромчо отвечал у доски. Его тетради всегда были в порядке, он прекрасно знал, по какому разделу нужно отвечать, и мог бы отлично ответить, но читал таким кудахтающим голосом, так напоказ шипел, пыхтел и заикался, задумываясь при сложении, что обычно получал двойку.

    В тот день пан Маевский вырвал Гумовича отвечать по арифметике и продиктовал ему большое число. «Чёрный» дрожал всем телом. Он несколько раз ронял мел, и было видно, что ему трудно собраться с мыслями, так как записывал совсем не те цифры. По классу пролетал сдавленный смешок. Способные мальчишки с первых парт, всегда пытающиеся заискивающе смотреть в глаза учителя и угадывать его намерения, специально затыкали себе рты, чтобы громко не прыснуть со смеху. Пан Маевский ещё два раза повторил длинное число, а когда Гумович опять написал другое, указал ему идти на место.

- Ты, Гумович, смыслишь в арифметике, как арендаторская кобыла… - бросил ему вслед.

    Те два последние слова пан Маевский произнёс с польским произношением. Это вызвало сумасшедший эффект. Мальчишки в восторге подняли страшный крик.

- Арендаторская кобыла! Ого-го… - Гумович – арендаторская кобыла!..

    Гумович сел на место и по-своему свесил голову. Когда всеобщая весёлость по знаку учителя немного утихла, посмотрел на забавляющегося наравне со всеми Мартинка и робко спросил его тихим шёпотом:

- Что мне поставили?

    Борович вытянул голову и внимательно следил за движением руки учителя. Заметив отличительный наклон пера, прошептал жестоко:

- Кол!

     Маленький Гумович странно скорчился и так сидел неподвижно, уткнув взгляд в тетрадь по арифметике. Мартинек пригляделся к нему и стал показывать на него соседям. Вскоре на длинной чёрной реснице «арендаторской кобылы» показалась одна большая слеза, одинокая слеза, знак бездонного отчаяния. Борович перестал смеяться и с нахмуренным лицом продолжил смотреть на эту блестящую слезу. Она поглотила его внимание, память и будто целую душу. Первое в жизни сочувствие дрогнуло в его груди.



(Примечания переводчика к главе 5):
*Пифия – в Древней Греции жрица-прорицательница храма Аполлона в Дельфах. Восседала над расщелиной в скале среди дымов и испарений.
**Verstand (нем.) – разум.
***cukiernia (пол.) – кондитерская.
**** Периспоменон – вид ударения в древнегреческом языке (на последний слог с конца)


Рецензии