Беседка
Да, точно, – это было весной. А до этого: – всю зиму, три с половиной месяца, – я прожил с отцом, учась в десятом выпускном классе.
Тогда я много читал. Хорошо, что по большей части – не детективы с фантастикой. Хотя, чего греха таить, – случалось и такое. Но в основном, все-таки, русскую классику: Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Достоевского, Бунина, Пришвина, Паустовского. И французов читал, и поляков. Читал до того падко и много, что ради почти ежедневного целодневного чтения, самонадеянно-нагло, без малейшего зазрения совести, дерзко прогуливал уроки. Часто случалось, что за все шесть дней учебной недели я появлялся в школе всего лишь два-три раза; а бывало, – и того меньше: всего раз от силы; а то и вовсе не удостаивал «бурсу» своим «высочайшим вниманием».
При этом учился вполне себе сносно: – по всем «главным и основным» предметам в классном журнале красовались, в основном, одни «высшие баллы». Да и по большинству так называемых «второстепенных» дисциплин картина, особо-то, не отличалась. «Четверок» в моем табеле успеваемости вообще было процентов двадцать-двадцать пять, – не более. Поэтому и «классная», и завучи, и мои предметные учителя смотрели на мою отвратительную посещаемость вполне себе снисходительно, – сквозь пальцы: дескать, по программе успевает, – ну и бог с ним. Все бы так «прогуливали», не школа была бы, а «дом отдыха» (где-то в тайниках натруженных за многие годы «битвы за всеобщую грамотность населения» учительских душ, – как представляется мне сейчас, – не могли не думать, не мечтать наши наставники…). Впрочем, я всегда отличался излишней самонадеянностью, – вам не кажется?..
…Отец утром, около семи, уходил на работу. Мне в школу, – если я туда, разумеется, собирался идти, – нужно было успеть к восьми-двадцати: к первому звонку. Идти же от дома до школы «средне-обычным», но не «прогулочным», шагом надо было минут тридцать. И я обычно выходил «без двадцати восемь». А если «не выходил», то в пол-восьмого уже садился за письменный стол и, прежде чем приняться за любимое занятие – «запойное» чтение художественной литературы, – принимался готовить уроки-домашние задания «на завтра», – то есть самостоятельно изучать предполагаемые темы всех тех предметов, которые сегодня будут проходить в школе. Если загодя планировал не идти и на следующий день, то сразу же изучал (учил) две темы кряду. Сперва прочитывал «теорию», вникал в суть, – ибо это было не сложно, поскольку отставаний по теоретической части предметов, за исключением некоторых тем алгебры, когда я длительное время болел, а темы, как назло, были одни из самых сложных: «логарифмическая линейка», «интегральное исчисление», – у меня не было. В алгебре «теорию» я изначально, надо признать, не любил: не понимал её, да и отвратительно скучной она мне казалась. Зато «практическая часть»: – решение алгебраических задач и примеров, – отчего-то нравилась, и даже очень, порою. Именно она-то, родимая, меня всегда и спасала: – в том числе и на выпускном экзамене мне удалось контрольную решить-написать на «пять». Поиск верных решений шаблонных задач, примеров, тригонометрических функций, показанных Зоей Антоновной в классе на доске, усваивался мной гораздо шустрее и качественнее скучной теории, содержавшейся в учебнике. И все-таки я добросовестно прочитывал очередную тему урока, стараясь понять, усвоить её постулаты. Иногда мне это удавалось. Но гораздо чаще вызывало неудержимую зевоту: – желание захлопнуть учебник и навсегда выбросить его в окно…
Зато геометрию я просто обожал. Другого слова не подберу. Честно-честно: просто наивно и бескорыстно любил «высокой пламенной любовью». Похвальная грамота или похвальный лист «За выдающиеся успехи в математике» была вручена мне после выпускного письменного экзамена именно «за геометрию». И только по твёрдому, решительному настоянию всё той же добрейшей нашей «математички» – любезнейшей Зои Антоновны (вечная благодарная память о ней навсегда останется в моем сердце…).
Она учила наш класс все шесть лет «всеобщего среднего образования»: – с пятого по десятый класс включительно. Я тогда, на выпускном экзамене по математике, сам того не подозревая, умудрился как-то по-новому доказать теорему Пифагора (а2 + в2 = с2) каким-то неведомым даже «всезнающей» Зое Антоновне неизвестным «23-м способом». А ведь она свой предмет знала досконально и, наверное, любила, поскольку умела делиться своей любовью с нами, заботливо прививая её нам в меру скромных своих сил.
Только вдуматься: знать целых «двадцать два» способа доказательств «теоремы Пифагора» и все их удерживать в памяти, чтобы безошибочно отличать их – один от другого!..
Эта «Похвальная грамота» – увы и ах – мне нигде и ни в чём, по жизни, не пригодилась. Я изначально был склонен больше идти в «лирики», нежели в «физики». Вот если бы наша славная учительница физики не покинула нас в самом конце девятого класса, а доучила бы «до выпуска», то боюсь что сонму российско-белорусских физиков-теоретиков или астрофизических исследователей космоса – астрономов, рано или поздно, пришлось бы как-то потеснить свои ряды для покорного их – «кругом не сбывшегося» – слуги…
Но что пользы говорить и жалеть о несбывшемся?!. – одна лишь пустая трата времени.
Однако же, я слегка отвлёкся. Итак, покончив с «теорией» любого «письменного» предмета, я с удовольствием принимался за практические упражнения, схватываюшие и закрепляющие только что изустно полученные знания: так цементный раствор намертво схватывает и скрепляет между собой кирпичи в кладке. Я вообще всегда более других любил учебные предметы, где помимо устной теории бывала и практическая письменная часть, реально помогающая эту самую теорию надолго усвоить.
На все домашние занятия уроками у меня уходило, обычно, не более полутора – двух часов: следствие правильной – научной – организации учебного процесса.
Покончив с уроками и сделав небольшой перерывчик минут в пятнадцать-двадцать, я приступал к любимому тогда занятию: – чтению художественной литературы. И вот здесь уже «работа» могла длиться с небольшими перерывами для отдыха глаз и три, и пять, и целых семь часов.
Начитавшись аж «до запотевших» глаз, шёл обедать. После обеда, если не выходил в город на прогулку, – садился в зале на диван и, прикрыв усталые глаза, с дивным умиротворением «натруженной» души, с непередаваемым словами душевным наслаждением, полулежа и расслабившись до абсолютной немоты, дрёмы, с упоением слушал симфонические концерты, звучавшие тогда по «союзной» радиоточке буднями в одно и то же время: – между «тремя» и «четырьмя» часами, кроме субботы и воскресенья.
О, это было удивительное время!.. Никогда более в такой мере не испытываемое мной наслаждение!.. «…Из наслаждений жизни одной любви муз`ыка уступает! Но и любовь – мелодия…».
Всё далее уходя по дороге жизни и всё более взрослея, мужая, я, к великому своему сожалению всё более и более терял эту трепетную способность свежей юной души испытывать непередаваемый духовный восторг во время непроизвольного медитативного прослушивания симфонической музыки. Музыки величайших творцов: – Моцарта, Баха, Бетховена, Вивальди, Листа, Шопена, включая сюда и «наших»: – Прокофьева, Чайковского, Глинку, Рахманинова, Шостаковича. Да и многих прочих всемирно признанных корифеев музыкального «Олимпа». Ведь музыка есть искусство наиболее понятное человеческой душе: понятное на уровне вздоха, запаха, зрительного образа или простого звука. Она же и гораздо легче прочих видов искусств усвояема.
Помню, словно только единственный раз испытал я нечто подобное, – и даже более усиленное, очевидно, филармоническим звучанием живого симфонического оркестра, – потрясшее меня до самых основ: – до «крайних фибр» восторженной, но только уже взрослой, души.
Это произошло на концерте симфонического оркестра в Минской государственной филармонии зимой 1985-86 годов, куда мы как-то выбрались с Вовкой Корзуном – моим однокурсником и близким другом на втором курсе юрфака, с которым жили тогда в одной комнате с двумя студентами-эфиопами в «интернациональной» общаге в Минске на улице Октябрьской, 2.
Помню, как стихла последняя музыкальная фраза… Дирижер взмахнул и опустил свою волшебную виртуозную палочку… Замершая ненадолго тишина… Свет. Единый дружный выдох немо-вдохновлённого зала… единичные робкие хлопки, всё более и более перерастающие в сплошные аплодисменты: стук откидных сидений, восторженные крики «браво», свист, гул, – одним словом, – овация!.. Далее поистине громкие, поистине «бесконечные» аплодисменты, по-прежнему частые крики «браво», счастливые вдохновенные лица вокруг…
Я взглянул на Вацю (Вовку Корзуна: – с лёгкой руки Деда, – ещё одного моего приятеля с первого курса юрфака): даже у него, под маской мигом напущенного на себя равнодушия (застеснялся, парнишка, невольного благородного движения души!..), – или мне это только показалось?.. – никогда не виданная мной прежде у него на лице полная одухотворенность. И это всё у простого деревенского парня из “каля балотнай палескай вёскі Івацэвічскага раёна Брэсцкай вобласті”, который, как думалось мне до очевидного Вациного перевоплощения, и зелёного понятия не мог иметь о высочайшем наслаждении от прослушивания симфонической музыки?!.
Что уже было говорить обо мне, «возросшем» и самовоспитавшемся на лучших образцах нетленной русской литературы, – в семнадцать лет обоготворявшего классическую симфоническую музыку, ежедневно, почитай, слышанную по проводному радио?.. Такого мощного потрясения от прослушивания «живого» концерта симфонической музыки в зале филармонии с его замечательной акустикой, я не испытывал больше никогда в жизни. Это, видимо, в первую же минуту по окончании концерта, видимо, отражалось на моём лице. Однако, взглянув на друга, я вслед за ним глупо-трусливо поспешил придать лицу приличествующую маску пресыщенного обывательского равнодушия. Как же всё, порой, мерзко-условно в этом «наскрозь» прогнившем подлунном мире!.. Как давно все мы погрязли и запутались в сотканной нами же самими паутине лицемерия, равнодушия: – и гнуснейшего порока – лжи!
И вновь я отвлекся… Вильнул в сторону… Трушу я, что ли?!. Боюсь, что не сумею передать всю силу новизны и прелести моего «третьего видения»? Наверное… Есть тут что-то такое-этакое…
«Упившись гармонией», снова шёл я в свою комнату, снова садился за письменный стол или в удобное старое кресло, чтобы продолжить любезное сердцу занятие.
Помимо письменного стола, стула, деревянной кровати и двухстворчатого шкафа было в моей комнате ещё и старое низкое кресло, обитое зелёным потёртым штофом: – остававшееся в нашей семье ещё с конца пятидесятых-начала шестидесятых годов прошлого века, – очевидно, поры ранней молодости моих сочетавшихся законным браком родителей (2 августа 1957 года). Думаю, кресло это было «последним могиканином» их первоначальной семейной мебели, сохранившееся, бог один знает, каким неведомым образом после стольких переездов, сперва, по съемным, а затем – и по трём нашим государственным квартирам. Видимо, потому, что было оно очень удобным и покойным для отдыха, а также сверх меры «наполнено» самыми лучшими житейскими переживаниями-воспоминаниями обоих моих родителей.
Возле кресла, с левой стороны, находился торшер с полукруглым пластиковым зелёным абажуром, дававший достаточно мягкий, приятный для глаз свет.
Почти весь световой день проведя за письменным столом, вечером, когда за окном уже было темно, я очень любил, удобно усевшись в то полумягкое низкое покойное кресло, включив торшер, читать что-нибудь сугубо лирическое, высокохудожественное: Тургенева, например, Бунина, Пушкина или Лермонтова. Читать весь долгий осенний или зимний вечер, пока не позовут ужинать либо я сам, наконец, без меры устану, и не пойду на кухню.
Вот в один такой вечер «это самое» и привиделось мне…
Я уже изрядно подустал: отложил книгу, выключил торшер. Сидел, полулёжа, вытянув ноги вперед и приткнувшись лбом к правой ладони согнутой в локте руки, опирающейся на подлокотник. То была одна из моих любимых поз «отдохновения», не лишённая, как я понимаю сейчас, некоторой доли рисовки.
Сидел я так, сидел, ни о чем совершенно не думая, пустив неосознаваемый поток умственно-подсознательной деятельности мозга на самотек… Отдыхая, одним словом.
Вдруг, – как оно и откуда взялось? – было совсем непонятно: ведь даже в неосознаваемых промельках отрывочных мыслей ничего подобного не было...
Перед внутренним взором сама собой развернулась картина:
…Теплая майская ночь. Белеющая в лунном голубоватом свете беседка-ротонда в глубине обширного усадебного сада или парка. Запах то ли цветущей черемухи, то ли вот-вот готовой зацвести сирени, смешанный и настоянный разом с едва различимыми запахами всевозможных других, распустившихся и особенно чудно пахнущих именно ночью растений: фиалок там разных, олеандров, бересклетов… И вместе с ними – влажный запах взрыхлённой садовой земли, перепревшей листвы… Какой-то чудный – просто непередаваемо чудный запах весеннего сада!.. Такого, пожалуй, и в природе не встретишь более: – только в далёком деревенском детстве мог быть в воздухе растворён и чистым детским обонянием учуян, различим этот дивный весенний запах…
И вот в той беседке я отчетливо вижу милую юную деву в белом кисейном платье, в причёске и вообще в наряде моды «тридцатых-сороковых» годов ХIХ века. А рядом, перед нею стоит и бережно-нежно держит в утончённых, ухоженных белых ладонях с длинными ровными пальцами и перламутровыми ногтями её небольшие и не менее нежные беленькие ладошки её возлюбленный… Он слегка склонил голову и призывно-любовно, пристально глядит ей в глаза… Что-то с жаром говорит ей: в чём-то убеждает и с жаром доказывает, но что именно – не разобрать... Я только догадываюсь, что это их последнее перед долгой разлукой свидание, и молодой человек в последний раз горячо убеждает её решиться на какой-то немыслимо-дерзкий для неё поступок. Она, бедная, и хочет этого всей душой, и стремится к нему всем трепетно-нежным девичьим сердцем, но вместе с тем и не может никак перебороть себя: – не способна пойти наперекор условностям семьи, света, – не ею когда-то придуманным, но ей уже давно и твёрдо, как постулат, внушённым. И она - слабая и чересчур робкая - не в силах «совсем» уступить ему…
Вся эта "немая" сцена по моим внутренним часам длится минут десять, пятнадцать. Я словно со стороны, из-за ближайшего разросшегося куста черёмухи, наблюдаю за ними. И так вся эта сцена «въяве» проходит передо мной: – и слабый лепет ветерка, и сильные – хоть и неразгаданные вполне – ночные запахи… А главное, – так это чудесное, восхитительное ощущение явного моего физического присутствия там: – в саду, в беседке…
Вдруг голос троюродной тётушки, жившей тогда короткое время у нас «на квартире», зовущий меня ужинать... «Картинка» вмиг исчезает. Но ощущение только что пережитого духовного чуда – явного присутствия в ином времени, в ином пространстве, – остаётся во мне навсегда… Боже! – Так это был не сон!.. Что-то сродни по свежести и убедительности воздействия на сознание самой, что ни на есть, явной-яви и реальной, животрепещущей жизни.
Неужели эти три описанных случая в моей жизни есть всего лишь примеры спонтанной и яркой игры воображения в редкие минуты некоего духовного забытья или мгновенного катарсиса данного свыше воображения?..
Или же это были посылаемые свыше подсказки о моём истинном призвании, так и не разгаданные мной своевременно?..
Свидетельство о публикации №225022000618