Златоносец

«И все золото мира
Будет в твоих руках»

Глава 1. Соленое озеро Мирамар

Гебрейесус смотрел, как резвая, речная вода утекает сквозь пальцы, оставляя на его смуглых ладонях всего несколько крупинок золотого песка. От индейцев навахо он перенял счастливый навык - оставаться невидимым до тех пор, пока не придет его время. И до тех пор наслаждался свободой от чужих взглядов. Работы у него накопилось много. По крупицам, во всех уголках земли он собирал золото, когда-то разбросанное им самим.

Заря карабкалась по горбатой спине Кордильер, будя бабочек и убаюкивая ночных волков. На последнем издыхании ночи их голоса сплетались в причудливый лесной унисон. Ранним утром, невзирая на густой и липкий, как паутина, туман, Гебрейесус покинул отцовский замок. Его отец - правитель древнейшего в мире народа - высек свой «храм» из скалы на самом высоком плато, в окружении послушных лиан и мятежных кондоров. Живущие в горных пещерах монахи говорили, что эти монстры, чьи мощные крылья могли рассечь скалу пополам, - потомки летающих динозавров. Еще один дряхлый отшельник – сохнущий водопад - оставлял вместо себя белый известняковый след и помнил те стародавние времена, когда строить любили больше, чем разрушать.

По замшелым, едва различимым ступеням, что каждую ночь буйно зарастали изумрудной травой, Гебрейесус спустился к Реке Забвения с большим костяным ситом. Этот ритуал повторялся каждое утро с тех пор, как в тринадцать лет он принял тяжкое бремя престолонаследия. Он хорошо помнил тот день, когда слуга-альбинос с глазами красными от бессонницы впервые разбудил его до восхода и вместо привычных поклонов произнес чуть слышно: «время пришло». Это прозвучало торжественно и печально. С тех пор Гебрейесус вставал раньше солнца и успевал даже застать последние, исчезающие звезды. И часто ему казалось, что время и впрямь начало отсчет ровно с той самой секунды, когда были сказаны эти загадочные слова. Но даже в самых смелых фантазиях он и представить не мог, что когда-нибудь время может снова остановиться - исчезнуть как ни в чем не бывало и прихватить его самого.

А время было устроено чудно. После вечера наступала не ночь, а второй вечер, а потом третий, четвертый и пятый. Каждый из них Гебрейесус проводил на разных континентах, где людьми было обнаружено золото, - за исключением девственно чистой Антарктиды, чьи великолепные льды представляли собой нечто гораздо более ценное, но не могли заинтересовать ни одного из живущих в мире людей. Что же до Гебрейесуса, то он охотней бы провел жизнь, разглядывая бескрайние просторы без востока и запада, что сияли на солнце алмазной россыпью, и раскалывая большие, доисторические льдины.

Он всей душой жаждал прохлады, особенно когда к полудню – утомленный своей однообразной работой – начинал ненавидеть солнце. Его кровь превращалась в кипящую лаву, а кожа парИла как ядовитые тропические болота. К этому времени костяное сито доверху наполнялось золотым песком, который за ночь оседал на дне безмятежной реки. Она несла свои воды из соленого озера Мирамар, и потому золото в ней смешивалось с солью. От постоянной работы в этой воде руки Гебрейесуса иссохли и огрубели настолько, что он мог полировать ими камни.

Так, приручая каменные глыбы, он построил город на вершине горного хребта. По обе стороны от него лежали зелеными крыльями бескрайние долины. Одна – если смотреть на восток – уходила за горизонт, а вторая далеко-далеко на западе встречалась с морем. И вот, наблюдая в детстве за тонкой полоской заветной лазури, он захотел увидеть море целиком и придумал башню – первое и самое высокое в городе сооружение. Это случилось после землетрясения, когда горы щедро разбрасывали камни. Он собирал их, тяжеленные, вполовину его собственного роста и таскал, надрываясь, к западному склону, и вечером падал без сил – а солнце падало в море.

Когда камней накопилось столько, что он утратил им счет, Гебрейесус повзрослел и окреп. Теперь он легко мог удержать глыбу на ладони. И несмотря на все его мужество, он взялся за возведение башни даже не с юношеским задором, а каким-то болезненным детским отчаянием. Будто бы от его смешной прихоти зависела судьба всего мира, невиданного и непознанного. От старательной полировки камни стали белыми и такими гладкими, что сияли не хуже антарктических льдов из его воображения. И все же, водружая один блок на другой, Гебрейесус обтесывал и притирал все поверхности, каждый уголок, чтобы в стенах башни не оказалось ни одной расщелины, и разрушить ее не могли ни ветер, ни время, ни лезвие ножа. Она была его крепостью и святилищем.
 
Гебрейесус трудился, не различая дня и ночи, времен года и утратив даже чувство высоты. Когда работа была, наконец, окончена, он достиг вершины, чуть дыша и еле передвигая ноги от усталости и предвкушения. Камень №5752 – единственный, номер которого он запомнил, потому что прорубил в нем широкое оконце в форме трапеции. И вот, заглянув туда, наследник с ужасом понял, что снежные пики Кордильер и отцовский замок остались так далеко внизу, что отыскать их не представлялось возможным. В открывшейся перед ним долине нельзя было различить и его заветного моря. Вместо него он видел сотни морей и бескрайние океаны, тысячи водных артерий и пестрое, многоликое тело Земли, взирающей на него с веселым недоумением. Гебрейесус мгновенно загорелся новой мечтой. Теперь он хотел летать.

Отец не разгневался, что башня-переросток оказалась выше его замка. «Таков закон природы, - говорил он, - каждое новое поколение стремится дальше. Но покуда я жив, эта махина тоже будет принадлежать мне – чтобы не допустить двоевластия. А вокруг нее появится город. Где это видано, чтобы башня стояла на пустыре? Люди стремятся к высоким зданиям, даже если не могут на них взобраться». Не прошло и двух дней, как напуганный Гебрейесус развернул вокруг башни великую стройку. Когда лес подступал слишком близко, орудовал топором и киркой. Из остатков тесанного камня соорудил пару сотен хранилищ - для вещих снов и добрых воспоминаний. Массивными, круглыми стенами они напоминали древние фортификации. Улицы он проложил так, чтобы каждая из них выходила к реке – той самой, куда стекался золотой песок со дна озера Мирамар. Никому из жителей такое богатство не пригодится, знал Гебрейесус, а вот без целебной речной воды в этих краях можно умереть – и не единожды.

Помимо аккуратных домиков, обмазанных глиной, в городе появилась площадь с торжественным обелиском и множество сооружений «с подвохом», которым он еще не придумал ни названия, ни применения. Чего только стоила гигантская ступенчатая пирамида с плоской вершиной и полая внутри. Разместить в ней можно было что угодно – от храма и мавзолея до лаборатории, а сверху наблюдать за звездами и движением небесных светил. Свое любимое детище – солнечные часы - Гебрейесус высек из скалы ради научного интереса. Но, сказать по правде, практической пользы в них было мало. Здесь время, хоть и имело символический счет, могло по своей прихоти двигаться как вперед, так и назад, набегая волнами само на себя и создавая причудливые оптические иллюзии. Этот термин любознательный принц вычитал в одной пыльной, тяжелой книге, которая однажды упала ему на голову и заставила чихать без остановки на протяжении нескольких дней. А потом и увидел воочию, когда в небе над ним, не замечая друг друга, чуть не столкнулись самолет и птеродактиль. Понятия «прошлого» и «будущего» теряли решительно всякий смысл. Бесконечное «сейчас» смеялось над веселой игрушкой под названием «часы».

Чтобы не обрекать город на бесконечную скорбь, Гебрейесус засеял льяносы у восточной стороны хребта семенами вечнозеленой надежды. Когда они дали первые всходы, все было готово к приему жильцов. И так уж случилось, что именно в тот день и час неуемный вождь племени Мохос прослышал о дивных богатствах племени Аталан. Авангард его моряков преодолел сотни океанских миль, рассекая шторм поперек волны, штурмуя горные перевалы, выжигая непроходимые джунгли и осушая болота, чтобы, наконец, открылась перед ними страна без конца и без края, полная золота и драгоценных камней. Изумруды валялись там под ногами, и дети гоняли их по двору, не находя лучшего применения, а самые последние бедняки покрывали стены домов солнечными пластинами высшей пробы. От этого блеска моряки навсегда ослепли, и обратный путь проделывали наощупь. Вернувшись, они совсем помешались и все твердили в бреду о далекой стране, что лишила их зрения, но научила видеть сердцем.

Вождь Мохоса потерял сон и вкус к жизни. По вечерам, наглотавшись горьких целебных кореньев, он тщетно бился головой о подушку и взывал к небесам. Ни минуты заветного отдыха не посылали они истерзанной душе. На седьмой день бессонницы он понял, что сходит с ума. Его глаза пересохли и воспалились, губы то и дело бормотали бессвязные фразы. По ночам, вооружившись картой, карандашом, линейкой и циркулем, он выпивал настойки из «медвежьих» ягод мадроньо – чтобы не тряслись руки – и приступал к географическим изысканиям. Измеряя, высчитывая, строя гипотезы и выводя аксиомы, взвешивая все «за» и все «против», угадывая и предвосхищая, доказывая и сомневаясь, он наконец изрек: «Эврика! Я нашел самый короткий путь в золотую страну! Теперь у нас будет все!», - и на этих словах уснул беспробудным сном. Когда через неделю его все-таки добудились, вождь потребовал принести его фамильную шпагу. Она веками лежала без применения, и передавалась от отца к сыну как обещание многочисленных войн. «Ну, что ж, - произнес он с неподдельной радостью, - Теперь Мохос станет настоящей страной, а не убогим пристанищем кур и свиней, захолустным полем для кукурузы. Мохос будет воевать!». Свою шпагу он с гордостью вручил новоиспеченному «главе войска», а сам вернулся к картам и запер дверь на ключ, ожидая от солдат самых добрых вестей.

Солдаты, среди которых были сплошь зрячие, никогда не видели золотой страны и тщетно пытались узнать о ней у слепых. Но те твердили, как заговоренные, что этот путь можно пройти только раз, и поводыри из них теперь никудышные. Так армия бывших плотников и земледельцев оказалась брошена на произвол судьбы. Из долгих, несвязных рассказов вождя один из них понял, что Паэте – золотой город – лежит за морем, и предложил соорудить корабль большей вместимости, длиной хотя бы с двух кашалотов, а, чтобы не ослепнуть - снабдить каждый шлем шорами для глаз, как у лошадей на скачках. Почуяв запах скорой победы, команда закусила удила и с жаром взялась за работу. Вскоре на берегу их единственного моря вырос белый остов, похожий на обглоданный скелет левиафана, чье жадное брюхо зияло отсеками для добычи. И только когда пришла пора ставить паруса, они вспомнили, что не знают точного направления. «Будем идти все время на север, так мы никогда не собьемся с пути!» - сказал один. «Будем идти всегда по ветру, это проще простого», - сказал другой. «Будем идти наобум святых! – воскликнул третий, - удача благоволит идиотам!». Его тут же сделали капитаном и внимали каждому слову.

Удача вознаградила их, когда вдали замаячил беспечный берег с шапками вечных снегов. «Вот так новость, у них тоже есть горы. А вдруг там найдутся и люди, равные нам?» - прозвучал резонный вопрос. «Удача благоволит не просто идиотам. Она благоволит высокомерным идиотам. Так что не забивай голову размышлениями и покрепче сжимай свою шпагу», - ответил избранный капитан. «Недолго мы так продержимся. Ослепли ведь те, другие. Высокомерие, как видно, не спасает от слепоты». «Ты правда думаешь, что мы нашли ту самую страну? Те бедолаги просто спятили от страха и ужаса, и теперь сдохнут в нищете, утешаясь своими сказками. Не будем повторять их скорбную участь. Вы разве еще не поняли? Вождю не нужна страна, где учатся видеть сердцем. Ему нужны деньги, и мы добудем их любой ценой. В конце концов, убивать – ненамного сложнее, чем ковать железо и пахать землю».

Эти заветы прозвучали так громко, что их услышали в самых далеких уголках земли, которые Гебрейесус мог лицезреть только из окна своей башни. И вскоре его город, построенный так спонтанно, стал заполняться жителями. Те, кому негде было искать спасения, бежали туда от жестоких гонений отважных идиотов, ослепленных собственной жадностью. И каждый раз он слышал неизменную жалобу: «Золото. Они ищут золото. Зачем ты, великий фантазер, придумал этот проклятый металл? Лучше бы ты сразу превратил этих людей в животных, пожирающих друг друга. Из бронзы они сделали путь войны, из золота – цель войны, из человека – отходы войны». И Гебрейесус понимал с болью в сердце, что пока золото в беспорядке разбросано по миру, войнам не будет конца.

Наконец, расписавшись в своей беспомощности, он пришел на поклон к отцу. Тот, заросший и сосредоточенный, сидел в своем кабинете, заваленном бумагами, холстами и заготовками из сырой глины. Он редко выходил – разве что для встречи важного гостя – и постоянно что-то записывал. «Кабинет» - потайная комната в облачном куполе замка – поражал огромным, почти во всю стену окном сферической формы. Лучи плясали на тонком стекле всеми оттенками радуги, а видно сквозь него было намного больше, чем со смотровой башни Гебрейесуса. При повороте вокруг оси чудное оконце открывало немыслимую перспективу и позволяло разглядеть планеты, окружающие землю, а потом вдруг сжимало пространство до размеров «стеклянной» бабочки Грета Ото – делая зримой каждую прожилку ее прозрачных крыльев. Стоит ли удивляться, что всяк сюда входящий ощущал легкое головокружение? Отец не жаловал праздных гостей, особенно трутней, лентяев и вертопрахов, но обожал природный свет, свежий воздух и пение птиц. А еще – когда в приоткрытую створку заглядывали бесцеремонные попугаи. По их окраске и настроению он судил о днях грядущих.

В отличие от попугаев, Гебрейесус вошел неслышно, скрывая волнение и стараясь не замечать, как в груди и в ладонях орудует иголками целая швейная фабрика. Отец продолжал строчить, не отрывая глаз. И только левый уголок рта чуть заметно дрогнул наподобие улыбки. «Выкладывай, - произнес он между делом. – Что-то важное? В последнее время нет никакого покоя от жалоб на золото. Надеюсь, и ты не остался глух к этим несчастным? Отзывчивость у тебя в крови. Впрочем, как и рассеянность – но это от матери».

- Отец, нет нужды повторять то, что тебе хорошо известно и без меня. Все жалобы приходят к тебе напрямую. Я вижу эти несметные легионы писем, которые заполнили уже все коридоры замка, и для которых скоро придется строить вторую башню. Если так пойдет и дальше, то все наши реки обагрятся кровью, потому что ей больше некуда будет течь. Мы знаем, в чем дело. Но скажи мне, ради всего святого, откуда в мире взялось столько злосчастного металла? И почему теперь его так трудно собрать?

- Как ни прискорбно, его разбросал ты, когда был совсем еще юным мальчонкой и едва научился ходить. Неужели ты ничего не помнишь? Чудна река человеческой памяти! Уносит все, кроме золотого песка. Да и тот поди удержи!

- Выходит, все это - моя вина? Не шутишь ли ты надо мной?

- Не время, не время для шуток. Испокон веков все золото хранилось у меня под замком в надежном месте, и когда ты родился, я хотел передать его тебе на хранение. Но ты рос резвым малым, смышленым и любопытным. Ты как-то нашел ключ от хранилища – выудил у привратника, завладев его вниманием, и начал таскать оттуда куски. День за днем, пока я ничего не видел. И так, играючи растащил по всему миру. Что-то закопал, что-то утопил в реках. Силы в тебе было хоть отбавляй. Но вот память совсем никуда не годится.

- Не значит ли это, что именно я должен собрать его? Люди настолько полюбили золото, что скорее истребят друг друга, чем справятся с этой задачей.
 
- Ни один из них не соберет все и сразу. Только ничтожные крохи, даже если они кажутся им большими. А по отдельности все это ничего не значит. Тебя я готовил для одной важной миссии. Ты должен был научить их собирать золото правильно. Так, чтобы богатство одного не делало бедным другого. Ты должен был явиться к ним и поведать эту тайну. Но пролилась кровь, и все изменилось. Запомни, кровь – она все меняет. И теперь, пока утерянные сокровища не вернутся на место, говорить что-либо бесполезно. Я молчу - и ты помолчи. В погоне за своей добычей они просто тебя не услышат.

- Что же мне делать?

- Собирай золото, оставаясь невидимым. А как справишься, придет время явить себя миру.

- Как же оно придет, если не движется ни вперед, ни назад?

- О, это будет совсем другое время - непохожее на то, к которому ты привык. Но пропустить его не сможешь ни ты, ни все остальные.

И Гебрейесус понял: отец только потому позволил ему построить столь высокую башню, что это было необходимо.

***

Дождь над горным озером Мирамар не прекращался даже в самую знойную и сухую погоду. За это его прозвали Озером Слез. Вода и правда была чрезвычайно соленой и даже горькой - то ли от большого числа минералов, вымываемых с гор, то ли по другой - никому не известной - причине. И так уж случилось, что из этого озера в город Гебрейесуса пожаловал первый житель. В то время пытливый ум бился над разрешением жизненно важной загадки – происхождением золотого песка. Он знал, что Река Забвения берет начало в озере Мирамар и стремится вниз, к долине, долгими пологими склонами. Каждое утро, уходя от реки с полным ситом песка, Гебрейесус сгибался от тяжести, несмотря на титаническую силу. А отец только посмеивался над ним, когда тот высыпал свой «улов» на весы. «Сегодня 137 килограммов 46 граммов. Не густо. Никак снова решил вздремнуть посреди рабочего дня? Рано-рано еще расслабляться», - говорил он и садился за гончарный круг. А Гебрейесус, падая с ног от усталости, подавал ему готовые куски глины, тщательно вымешивая раствор. Работа в замке не останавливалась ни на минуту, лишь принимала разные формы.

Поначалу он верил, что победит реку и однажды воды ее оскудеют, но, к его великому удивлению, золотого песка с каждым днем становилось все больше. Так, ему пришлось брать с собой не только сито, но и глиняные сосуды, чтобы ссыпать туда излишек и несколько раз возвращаться за ними, когда работа была окончена. В момент самого глубокого отчаяния он понял, что песок попадает в реку из озера, и твердо решил изучить его воду и даже почву со дна, чтобы найти ответ на свой вопрос. От этого зависел срок его мучений.

День был погожий и длинный, вечер обещал прийти с опозданием, и Гебрейесус предпринял вылазку в горы. Путь пролегал через непроглядный иссиня-черный лес, где звукам и запахам можно было верить больше, чем глазам. Он вязнул по щиколотку в зыбкой, скользкой грязи, и чтобы не упасть, хватался за грузные ветви монстер и бьющие по лицу воздушные корни баньянов. Один из них сорвался под ноги с грозным шипением, мелькнул рыжей молнией и исчез во мраке. Постепенно запах сырости и гниения пропитал его насквозь, и кости, казалось, покрылись плесенью и стали мягкими как свежая глина, но тут он услышал спасительный отзвук дождя и понял, что приближается к цели. Лесные врата расступились, открывая взору идеально круглую воронку, похожую на кратер потухшего вулкана, - абсолютно черную издалека. Над ней сплошной стеною лил дождь и танцевало сполохами фосфорическое сияние. От соляных испарений жгло в горле и свербело в носу, а из глаз ручьем текли слезы. Стараясь не вдыхать глубоко и прикрывая лицо рукавом, Гебрейесус достал пару прозрачных склянок и наполнил одну из них дождевой водой, а другой зачерпнул из озера. Затем снял с себя всю одежду и сделал нечто совершенно безумное, – задержав дыхание, нырнул головой вниз с твердым намерением нащупать дно. Кожу обожгло так, как если бы вокруг было кипящее масло, но Гебрейесус терпел и падал, наверное, целую вечность, пока жжение, наконец, не прошло. Еще через пару минут он рискнул открыть глаза и увидел перед собой кроваво-красную землю. Наощупь она оказалась мягкой и теплой, похожей на парное мясо. Гебрейесус наполнил третью склянку и огляделся. Его окружали скелеты гигантских рыб. Один из них – китовый – смотрел в упор и казался карликом рядом со своими собратьями, биологический вид которых трудно было определить на глаз. Он весь был размером с их узкие морды, вооруженные мощными челюстями. Под ногами виднелись кости поменьше, как у дельфинов или акул, и совсем уже крошечные ракушки, плавники и осколки, блестевшие перламутром. «Кажется, кто-то варил рыбный бульон и забыл выкинуть кости. И переборщил с солью», - подумал Гебрейесус, чувствуя, как кожа его дубеет и превращается то ли в древесную кору, то ли – что вероятнее - в рыбью чешую. Прежде, чем закрыть глаза и рвануть наверх, он успел заметить вдали нечто похожее на корпус затонувшего корабля, но списал это на причуды мозга, вызванные недостатком кислорода.

Заполучив заветный материал, он приступил к изысканиям. Кипятил, замораживал, взбалтывал, отстаивал, фильтровал, смешивал в разных пропорциях в разных средах – кислых, щелочных и нейтральных, проверял под действием металлов, магнитов и всех видов излучений. Результат низвергал его все ниже в бездну отчаяния. Дождевая вода никак не могла быть источником золотого песка. В ней не удалось обнаружить ничего, кроме соли и странной субстанции, которая при воздействии света издавала тонкий пронзительный писк. При этом кроваво-красная почва оказалась буквально пропитана золотом, а это значило, что работы Гебрейесусу хватило бы до скончания веков. Оставался последний шанс – извлечь кости рыб и подвергнуть тщательному анализу, даже если придется ради этого еще раз нырнуть в потухший кратер печали. Так Гебрейесус вновь оказался на берегу озера Мирамар с походным набором исследователя и очками подводного видения. Их он соорудил из кожи варана и двух прозрачных пластинок – смеси глинозема, извести и соды. Полученное в виде эксперимента вещество вышло таким удачным, что он уже было вздумал вставлять его в окна – в виде широких и чрезвычайно тонких листов, которые могли защитить от ветра, дождя и песчаных бурь. Но не успев толком насладиться этой идеей, он вспомнил, что уже видел нечто подобное в кабинете отца. Гордость за собственное открытие тут же померкла, а размышления прервал странный звук. Привыкший к одиночеству Гебрейесус вздрогнул от неожиданности.

- Дружище, я немного растерян. Копье пробило мне левый бок и вышло где-то между желудком и селезенкой. Не найдется ли у тебя пары бинтов и листьев лимонника, чтобы остановить кровь и уложить мои внутренности обратно? Неплохо бы найти еще горстку опарышей - они великолепно удаляют гной - но боюсь, что единственный гниющий кусок мяса здесь - это я.

Рослый, длинноволосый мужчина в мокрых насквозь брюках, очевидно, только что выбрался из воды. Специфика местности была неумолима: незнакомец мог приплыть только со дна озера Мирамар. И вопреки всему, приходилось верить, что так оно и случилось. Гость ожидал ответа с деликатнейшим терпением, будто странное путешествие не вызвало у него никаких вопросов. Крепкий, поджарый, туго обтянутый мышцами и закованный в бронзоватую кожу, он возвышался над лужей собственной крови и был стоически безмятежен, несмотря на раскуроченную брюшину.

- Неужели ты не чувствуешь боли? – только и мог вымолвить Гебрейесус, парализованный видом чужих мучений. В его наукоемкой сумке, конечно, нашлось место и для природного антисептика, и для эластичных бинтов, но он вдруг утратил способность мыслить логично и стал непригоден для быстрых, решительных действий. Мертвенно-бледным облаком стелился он по земле и, к своему стыду, наконец, потерял сознание.

Пробудили его чудесные звуки флейты, неизвестно откуда взявшиеся в этих краях, и Гебрейесус не сразу понял, что это был голос загадочного незнакомца. В музыку он облекал фразы, не используя слов, что совсем не мешало воспринимать его мысли. Сложнее было за ними угнаться, как, впрочем, и за его действиями. Гость уже перевязал свою рану, разобравшись с найденными вещами, и теперь сидел – веселый и бодрый - на плоском камне, а ноты плясали на его языке. Он говорил, что уже и не чаял встретить единомышленника, а теперь будто обрел новую душу. И что одиночества – как видно – не существует, пока музыка твоего сердца способна привести кого-нибудь в чувства. Смешно было наблюдать за тем, как этот молодой с виду бронзовый воин по-стариковски кряхтел в конце каждого такта и назидательно поднимал палец.

Раненый оказался не только весел, но еще и очень силен. Оглянувшись по сторонам, Гебрейесус – передвигавший скалы – нашел свое бренное тело на берегу хорошо знакомой ему Реки Забвения, и тут же неподалеку приметил плот, наспех связанный из тонких нетёсаных бревен. Флейтист, очевидно, решил сократить путь от скорбного озера Мирамар и сплавиться вниз по реке, следуя за золотым песком. Так они очутились в долине, где Гебрейесус встречал каждое утро и, кажется, впервые в жизни он был здесь не один, и диковинная мелодия звучала в его ушах.

- Лучшую флейту в мире я обнаружил в Андах, когда гостил у своего доброго друга по имени Атагальпа. Мудрый вождь славного племени погиб смертью мученика, а я до сих пор беседую с ним в минуты неутолимой печали. Он говорил, что каждая мысль – как узелок, который не развязать. Все можно разрушить, кроме произведений нашего разума, - гость продолжал как ни в чем не бывало, и Гебрейесус был вынужден поверить в его существование.

- Как тебя зовут? Хотя имя – тот же ярлык из разряда слов, надо же как-то тебя величать, чтобы удержать в памяти?

- Я бы с радостью присвоил имя бедного Атагальпы, то ли утопленного, то ли задушенного конкистадором, но его племя верит в загробную силу имен и потому воровать их негоже даже из самых благих побуждений. Мое имя и вовсе придумали после смерти. Перед тобой - такой же поверженный вождь, как и Атагальпа. Когда люди еще не утратили связь со всем сущим, с источником своей жизни, пока не разучились слышать без слов и понимать без толкований, когда мысль была чиста, как звездный кристалл в короне твоего батюшки, благодаря мне были написаны первые книги. Я правил самым древним и многочисленным племенем человеческих мыслей. Но когда появились копья, под стать им пришли новые языки Эпохи великих войн. Меня сначала вывернули наизнанку, а потом и вовсе забыли. Осталось одно только имя, да и оно теперь никому не нужно, кроме тебя. Я – Ладино, умерший язык твоих предков.

- Так вот откуда ты знаешь моего батюшку!

- Конечно, ведь он-то меня и придумал – чтобы говорить с людьми напрямую, без всякого рода посредников. Но теперь, видишь ли, все гораздо-гораздо сложнее…

- Никогда не думал, что язык может постичь такая скорбная участь.

Гебрейесус хотел сказать еще что-то в знак искреннего сочувствия, но тут мысли Ладино зазвенели сотней маленьких колокольчиков. На берегу показалась девчушка лет десяти с озорным взглядом, в платье, расшитом жемчугом и андалузским кружевом. За ней, прихрамывая и задыхаясь, спешила упитанная матрона. Она казалась квадратной из-за крутых, широченных плеч и пестрого пончо цвета осенних листьев. Под этим покрывалом в недобрый час мог бы укрыться, наверное, не один выводок цыплят. И несмотря на всю свою грузность, эта наседка старалась изображать подобие бега, издавая странный металлический грохот и еще громче вздыхая над своей тяжкой долей.

- А вот и моя старая добрая Консепсьон, что выкормила с десяток ребятишек у жестокого идальго Палмареса. Этот изверг уморил даже собственную жену и занятый бесконечными завоевательными походами, отдал детей на попечение пленной принцессы народа Инка. Говорят, не имея своего молока, она вскормила их молоком ламы. Однажды она осталась единственной, с кем я еще мог беседовать, кто понимал меня с полутона, кто в тишине мог услышать симфонию из прекрасных чувств. В такие минуты мне казалось, что она будет жить вечно - как любое материнское сердце, но, видимо, что-то случилось с маленькой Авигаль - ее любимицей. Не удивлюсь, если отец снова поднял на нее руку, он не терпел даже детского озорства. Да, так и есть. Видишь этот жуткий пунцовый след на щеке? Бедняжке хватило одной пощечины, чтобы оказаться здесь. И Консепсьон, как верная нянька, отправилась следом. Но не кривя душой скажу, что я очень рад этой встрече. Найдется ли здесь приличное жильё? И желательно – с большой столовой и кухней. Сказать по правде, во всем мире я не встречал лучшей хозяйки, чем Консепсьон. На первых порах им с Авигаль придется довольствоваться малым, но когда такое бывало, чтобы мать не раздобыла еды для своего ребёнка? А она теперь гораздо-гораздо больше, чем просто мать.

Цветная гора по имени Консепсьон продолжала спускаться к реке со звоном, переходящим в грохот. На необъятной пояснице болтались, цокая друг об друга, странные металлические предметы – они-то и были источником шума. Приглядевшись, Гебрейесус понял: на бечевку она привязала целый набор медной посуды – котелков, сковородок, чайников, ложечек, ножей, вилок и прочей кухонной утвари, без которой – по ее мнению – было не выжить нигде. Черные с проседью волосы бывшей принцессы инков растрепались под маленькой нелепой шляпкой, скуластое коричневое лицо блестело от пота, но она демонстрировала воинственное упорство в стремлении догнать девочку и не сбавляла шаг. Ее драгоценная Авигаль, прыгая с камня на камень с прытью горной козы, уже добралась до заветной ложбины, где спуск к реке был не таким крутым и посильным для ее маленьких ножек, и незаметно юркнула вниз. Ее жестокость по отношению к няньке объяснялась простым и неумолимым фактом: она безбожно хотела пить. А бедная Консепсьон, как выяснилось, давно заприметила двух незнакомцев, что прохлаждались на берегу вместо того, чтобы облегчить ее мучения.

- Куда? Куда она побежала? – раздался неистовый крик и тут же обессилел. – Вот чертовка, это же надо так издеваться! И ведь знает про мое бедро, знает, что еле ползаю. С самого утра будто бесы в нее вселились, вздумала нахамить отцу! Ну сложно ей было поднять эту грязную ложку? Конечно, дон Палмарес не терпит такого хамства. Отвесил затрещину, так ведь она заслужила. И не заплакала в тот раз и не вскрикнула, только затылком о дверцу «клок» и упала, затихла. Тут я за сердце хватилась, дон Палмарес побледнел и выскочил как ошпаренный – видимо, за врачом. А она вдруг встает как ни в чем не бывало и за нос меня хватает, шутки у нее такие. Хочу, говорит на озеро. А у нас никакого озера отродясь не было. «Пойдем!», и за руку меня тащит. Зашли за дом, вижу – и правда озеро и будто бы для купания все приготовлено, даже ступени к воде проложены. Авигаль устремилась к этим ступеням беззаботно и весело, а как добежала, обернулась и посмотрела таким тяжелым и сосредоточенным взглядом, какого я у нее за все жизнь не припомню. А потом вдруг заговорила, и голос звучал как из-под земли: «Если бы жизнь была бесконечной, я никогда не сказала бы этих слов. Я тебя люблю. Я люблю тебя, мама». Никогда меня мамой не звала, а тут нА тебе – дождалась! И внутри не то чтобы радость, наоборот – больно так защемило, а она уже вниз по лестнице, прямо в воду идет. Уже ножки промочила, потом по пояс, по шейку, так с головой туда и ушла – не оглянулась. Не помню, как бежала за ней, помню, как в воду плюхнулась и кипятком обожгло почему-то. Чудно - боялась, что холодно будет. А дальше черным-черно и от соли некуда деться. Уже не знаю, как мы здесь оказались, только ваш плот я сразу приметила. От озера вниз по реке, стало быть, можно добраться, а как дальше быть – добрые люди подскажут. Не пробегала ли мимо моя девчушка?

Ладино не спешил с ответом, предаваясь эгоистичной радости. Сегодня он обрел сразу двух друзей, и его ничуть не смущало, что бедная Консепсьон оказалась не в самом завидном положении. Наконец, он отозвался на ее металлический грохот своим звонким и переливчатым голосом, в котором уже не было ничего общего с флейтой.
- Ах ты, старая непоседа! Оставь в покое непослушное дитя и дай ей как следует утолить жажду. Они больше никуда от тебя не денется.

Эффект, как он и предсказывал, был сногсшибательным. Консепсьон вздрогнула, будто ее ущипнули за толстый бок, исторгла громкое «Ой!», а потом ноги ее подкосились и она, наконец, шмякнулась на пятую точку вместе со всеми своими кастрюлями.

- Не может быть! Нет-нет, и на старости лет я не смогла бы забыть такого красавца. Клянусь Богом, я ни разу не видела твоего лица, но вот голос! Мне кажется, я не расставалась с ним ни на минуту, как со своим собственным. Он будто знает все мои тайны, все сомнения, все скорби и все сокровенные чаяния. Но скажи на милость, разве можно беседовать, оставаясь незримыми друг для друга?

- Видишь ли, я не очень хороший собеседник сам по себе. Зато прекрасный проводник, связной. Переводчик, если угодно. Да, ты любила ночные беседы и невидимых собеседников, но слушать тебя было одно удовольствие. И теперь я искренне рад, что мы оказались – как бы это сказать – по одну сторону баррикад. Ты почетный гость в городе Гебрейесуса, впрочем, как и я. А слово «гость» означает, что мы все здесь не навсегда.

Авигаль настигла свою матрону сзади, когда та безуспешно пыталась подняться на ноги, и похоронила эти попытки, повиснув у нее на шее. От этой девочки, несмотря на все детское буйство, исходила потрясающая тишина. Убегала она или бросалась в объятия – все происходило спонтанно, без всяких условий. Она еще не научилась разделять свет и тень, добро и зло, любовь и ненависть, и тянулась ко всем людям без исключения. Для нее весь мир был единым, божественным проявлениям и даже между жизнью и смертью не было четкой границы. И потому, обняв свою няню, этого ангела во плоти, она тут же переключилась на более важный объект, который до последнего занимал все ее мысли: «А не рассердится ли отец, что нас так долго нет дома?».

Только сейчас Гебрейесус смог рассмотреть ее тонкое, бледное личико с полупрозрачной кожей, под которой трепетал каждый нерв, болезненно заостренный нос и жуткий пунцовый кровоподтек, оставленный рукой человека, который до сих пор внушал ей звериный страх вместе с безусловной любовью. Но сильнее всего удивило другое. То, что издалека он принял за жемчуг платья, оказалось самодельным ожерельем из мелких ракушек – смутно знакомых. Да, ошибки быть не могло – теперь, при свете дня, они сияли перламутром гораздо ярче, чем на дне озера Мирамар.

***

Отец Авигаль чрезвычайно гордился тем, что принадлежал к племени астурийцев. В свое время их горный край так и не был захвачен маврами в отличие от большей части Иберийского полуострова, и не носил на себе мусульманской печати. И потому уроженцев Астурии считали прекрасными воинами, даже если они ни разу в жизни не прикасались к мечу. Дон Диего начинал свой воинственный путь свинопасом. Его блудный батюшка, капитан терций в Италии по прозвищу «Косой», соблазнил бедную девушку-сироту, служанку одного из монастырей, а потом отказался признать ребенка. Фамилию «Палмарес» ему выбрали наугад в приходской книге, пока юная роженица – разрешившись с большим трудом – билась в лихорадке и разглядывала мир иной в приоткрытую дверцу. В тот день прихотливая жизнь затянула ее обратно, но лишь для того, чтобы продлить мучения. Долина Лагос-де-Кавадонга, куда не добрался враг, была атакована голодом. Война мавров с католиками разоряла все на своем пути, и пока Фердинанд с Изабеллой ковали единое королевство, в деревнях не осталось даже гнилой картошки и черствого хлеба. В первые годы жизни Диего ел только рыбью требуху, собранную матерью под прилавками на базаре, и когда его не рвало зеленой болотистой жижей, мог с трудом передвигаться и не падать в обморок на первых шагах своей скорбной жизни. В конце концов истощенная мать наслушалась россказней сердобольных тетушек и, опасаясь, что у ребенка от такой пищи вырастут плавники и вывалится желудок, отдала его в приют. Там его заставляли пасти свиней за тарелку водянистой каши и за любую провинность лупили палками во имя великого короля. В конце концов, из Диего вырос настоящий мужчина и патриот, который знал, что еду можно заслужить только терпением и подвигами труда, а для уважения придется сделать чуть больше – даже если за это будут бить палками.

Доспехи, тяжелые как муки совести, он впервые надел в Калабрии – на итальянских рубежах еще продолжались бои. И когда последователи Колумба привезли из-за океана весть о стране, полной золота и драгоценных камней, Диего уже научился воевать и познал крепкий алкоголь. Уйдя со службы в семнадцать лет, он попал на корабль, пахнущий свежей краской. В тот день, когда команда ставила паруса, новобранец получил первое ответственное задание - чистить от ржавчины оружие старой войны. Считалось, что оно несет в себе дух победы и потому в разы лучше нового, хотя, сказать по правде, на новое ни у кого не было денег, а все, кто умел делать арбалеты и аркебузы, подались в пираты. Вооруженные отвагой и голодом, они лучше других знали секрет победы: ограбить врага быстрее, чем он успеет тебя убить. К тому же, ходили слухи, что в новых землях, называемых «индиями», люди настолько глупы и беспечны, что никому не приходит в голову охранять их сокровища. Эти чудаки верили, что золото принадлежит им по праву рождения и никому не под силу его отнять. Они называли себя «золотыми людьми», и пираты во время попоек травили по этому поводу анекдоты. Например, о том, как сумасшедшие дикари осыпают себя золотым песком, чтобы стать подобными Богу. Но во всем этом пьяном угаре было не разглядеть и крупицы трезвой истины.

Когда корабль размером с двух кашалотов, прибил его к чуждому берегу, Диего был беспробудно пьян. Как и в родном краю, здесь его ждали только враги и драки, приправленные разве что сладкой мыслью о легкой наживе. Еле держась на ногах, он облачился в костюм железного рыцаря и шагнул навстречу бодрящей неизвестности. Ему уже минуло двадцать и он до сих пор не познал женщины, несмотря на все их портовое разнообразие. Обладая характером, закаленным до деспотизма, Диего знал, что может заполучить любую девушку и поступить с ней как душе угодно, не испытывая потом никаких угрызений. Но то, конечно же, говорили дурные гены его отца. Диего не помнил, в какой день его стали звать «Дон Палмарес» и когда его ненавистный шлем, сжимающий голову как терновый венок, украсило белое горделивое перышко. Зато хорошо помнил, как командуя отрядом из двухсот человек, перерезал семитысячное войско врага, обманом заставив его сложить оружие. Помнил, как бился в предсмертных судорогах вождь покоренной империи, когда веревка затягивалась на его шее, как посинело его лицо и полопались вены, как вылезли из орбит глаза, обведенные черной краской. На месте его убийства Палмарес устроил администрацию и поставил у входа двух часовых с грозным взглядом. Он не боялся за свою жизнь, но теперь одна из комнат в его обиталище была до потолка заполнена золотом – выкупом за вождя, которого он обещал оставить в живых. «На войне честность – худший союзник, как и всякого рода благородство. - поучал он солдат. – Эти глупости оставьте господам, что с рождения жрут на золотых подносах и подтираются шелковыми платками. И пусть никому из вас не придет в голову, что деньги можно вымолить у судьбы. Судьба бедняков не знает жалости. Забудем о ней и мы». В тот же вечер львиная доля золота отправилась за океан – в королевскую казну, а солдаты поделили между собой жалкие крохи, которых хватило бы разве что на пару зубов для каждого. Сделка оказалась нечестной - безжалостная цинга отобрала у них в разы больше.

С тех пор Диего звался аделантадо – губернатор покоренных земель. С чувством выполненного долга он взял себе в жены сразу двух дочерей казненного Атагальпы (таково было имя вождя). Участь девушек не могла быть более плачевной. Одну из них в порыве ревности убил сам дон Палмарес на глазах у служанки. Он имел обыкновение ревновать к собственной тени и не имел привычки сдерживать гнев. На теле убитой насчитали не меньше восьми ударов от шпаги, один из которых рассек ее прекрасное лицо пополам, раздробив переносицу, но врач списал все на несчастный случай. Вторая жена – совсем юная и безропотная – отдала Богу душу, когда производила на свет Авигаль. Девочка росла безмерно любимой копией своего отца. Она не знала отказа ни в чем и даже смогла разбудить в нем нечто подобное нежному чувству. Но однажды – будь проклят тот день – нечаянно уронила ложку и наотрез отказалась ее поднимать.

Уже прошел след от удара и высохла кровь на андалузском кружеве, а дочь конкистадора все не могла понять, что же с ней происходит. Почему их новый уединенный дом был так непохож на белоснежный дворец аделантадо с колоннами цельного мрамора и портретами августейших особ? Куда подевался тропический сад с гигантскими листьями, похожими на павлиньи хвосты, полный свежих фруктов и безропотных слуг? Почему ее милая Консепсьон больше не выполняла приказы, а распоряжалась сама, и почему вместо песен на языке кечуа – этой живительной памяти предков - вдруг полюбила лихие, вольные гимны пиратов из Генуи, и цыганское рыночное канто-фламенко времен Реконкисты? «Все-таки у человека две родины. - объясняла преданная Консепсьон. – Первая – родина твоих отцов, вторая – родина твоих детей. И поди разберись, какая из них важнее».

Они поселились в соседних домах – одинокий «переводчик» Ладино с его вечной тоской по достойному собеседнику – и неутомимая Консепсьон, у которой всегда был повод для разговора. Из рыбьих голов – а с ее приходом все реки заполнились рыбой – она готовила наваристый, жирный бульон, как и в тот последний день у дона Палмареса. Их маленький сад скоро запел голосами вишни и абрикоса, а главная улица города превратилась в каштановую аллею. Консепсьон, особа до крайности приземленная, говорила, что цветы имеют смысл и право на жизнь, только если в будущем станут плодами. И отчаянно торопила тот миг, когда облетят последние лепестки и придет пора варить абрикосовое варенье и жарить каштаны на раскаленных углях. Так в городе Гебрейесуса, помимо всех прочих изобретений, появились времена года. Их перемена зависела исключительно от деревьев Консепсьон, и если бы они вдруг перестали плодоносить, то не случилось бы лета, а не завяжись на них листья – не видать всем весны, как своих ушей. Время никогда не пугало ее, а здесь она заметила ко всему прочему, что перестала стареть и даже будто бы молодела с каждым урожаем. И, преисполнившись торжества, старалась разогнать смену сезонов до скорости урагана в Карибском море, чтобы закатать как можно больше банок с вареньем – на радость маленькой Авигаль.

В начале так называемой осени плИты у Консепсьон работали на полную мощность и пар от кастрюль валил через открытые настежь окна. Двухэтажный домик с террасой, похожей на высунутый язык, тонул в абрикосовом мареве. Приторно-сладкий туман оседал на стенах, крыше, на стеклах и даже на листьях деревьев и блестел медовыми, золотистыми каплями. Ровно в полдень – в дополнение к окнам – распахивалась резная дверь и на пороге являлась она – воинственная принцесса инков, вооруженная мухобойкой. В этой гордой хозяйке стихий, которая при желании могла бы испепелить муху взглядом, было трудно узнать ту жалкую, беспомощную матрону, что валилась с ног под тяжестью своего веса. Теперь она взошла на пик жизненных сил и не спешила с него спускаться. Крепкая и высокая грудь часто вздымалась, но не по вине одышки, а от сознания собственной важности. А лицо – даже если краснело и обливалось потом от жара печей – горело при этом безудержной, самодовольной радостью. Своим громким, картинным вздохом Великая Мать обозначала закат и конец всего дня. «Ну вот, теперь можно и умирать», - объявляла она каждый раз, покончив с будничными делами, хотя никто в мире не бывал столь далек от смерти, как она в эти минуты. Молодость окончательно вернулась к ней вместе с гранатовыми сережками. Пурпурные гроздья, что оттягивали мочки ушей и удлиняли смуглую шею, всю жизнь пролежали на дне ее сундука – потому что сначала «старили», а потом были «слишком вульгарны». Теперь Консепсьон не боялась ни того, ни другого, и обводила губы красным карандашом.

Она всегда находила себе занятие, полезное для других. Когда дел не было вовсе, топила цветной воск и лепила маленьких черепашек. Эти создания, развешанные в саду, привлекали на землю дождь и отгоняли злых духов – так считали предки, а значит сомневаться в этом не было оснований. Изготовление амулетов – простое и не слишком ответственное – она скрепя сердце доверила Авигаль, когда заметила у нее первые признаки неизлечимой детской тоски. Смерив ее материнским взором, не ведающим ошибок, она поняла – это тоска по человеческим голосам. Город, который по меркам создателя, вырос в одно мгновение и еще быстрее заполнился жителями, на самом деле пустовал целую вечность. Гостеприимная Консепсьон и сама время от времени тосковала, что никак не может дождаться гостей. Ее любимый собеседник Ладино в первый же день был вызван в Замок правителя и вернулся с новой почетной работой. Дом его, построенный окнами на восток – чтобы вставать с первыми лучами солнца, частенько пустовал даже ночью. А если в окнах все-таки горел свет, можно было заметить, что Ладино почти не отходит от письменного стола. По заданию свыше он осваивал новые иностранные языки. Потребность в услугах переводчика росла вместе с городом, и нельзя было терять ни минуты. Близился важный прием, на котором он должен был проявить все свои навыки и таланты. Авигаль тем временем окончательно замкнулась в себе и поклялась не говорить ни слова, пока не разберется во всех переменах, происходивших внутри и вокруг нее. А происходило непостижимое - она продолжала взрослеть и хорошела на глазах.

Долгожданный гость пожаловал в город весной, когда на каштанах зажглись белые свечи. Его согбенный темный силуэт показался в конце аллеи поздно вечером и двигался очень медленно, будто хотел раствориться во мраке ночи и остаться неузнанным. Но и в кромешной темноте его выдал бы глухой стук колес по булыжной мостовой и пронзительный скрип, который был в состоянии не только перебудить, но и оглушить всю округу. И если бы тогда город был населен также густо, как во времена своего расцвета, глазастые жители вмиг разгадали бы причину его медлительности. Этот дрожащий, пепельно-серый старец с лицом ящерицы, издохшей под солнцем, в одиночку тащил за собой огромный обоз, накрытый брезентом. Справлялся он одной левой рукой, правая безжизненно болталась вдоль тела и толку от нее было мало - одна видимость. А его ветхие кости, наверное, скрипели не меньше, чем колеса телеги, что разваливалась на ходу.

Старик искал дом Консепсьон и нашел его только к утру. Из десятка пустых домов он выбрал единственно верный, жилой, потому что к концу жизни научился-таки видеть сердцем. Бросив треклятый обоз за оградой, он без раздумий направился к двери, чтобы бессовестно разбудить обитателей. Но его ждал сюрприз. Тропинка в саду хранила на себе след абрикосового варенья и вскоре непрошенный гость понял, что не может оторвать ног от земли. Ругая на чем свет стоит подлую старость, что остановила его в двух шагах от заветной цели, он не заметил, как дверь отворилась и на улицу выглянула сонная девушка с удивленным лицом. Теперь, когда появился повод, она прервала добровольный обет молчания. В конце концов, ни один принцип в мире не мог победить женского любопытства.

- Кто вы такой? – спросила Авигаль и не узнала собственного голоса, так он изменился за это время. Старик тоже не мог признать ни голоса, ни лица этой совсем уже взрослой девушки, и только чувствовал как щекочет в груди и как внезапные слезы берут за горло. Говорить он не мог, и вместо ответа лишь закатал правый рукав – тот оказался пустым как труба.

- Хватит валять дурака! Здесь давно прошел дождь, его притянули на землю маленькие черепашки. И ты, уж конечно, можешь передвигаться по этим тропинкам не хуже всех остальных. Иди же!

Девушка была бесстрастна и непреклонна, будто бы однорукий старик совсем не тронул ее сердца и удивил не больше, чем самый простой и заурядный старик с двумя руками. Но вот его неподвижность явно воспринималась как оскорбление, и гость так и не понял, какая сила оторвала его ноги в потертых ботинках и понесла навстречу этому голосу, - далекому и бесконечно родному. Через мгновение он уже тонул в безразмерном кресле, укутанный пледом. Ноги его возлежали на мягкой подставке и пятками обозревали камин.

Хозяйки жилища  – любопытная и торжествующая – хлопотали за щедро накрытым столом и вполголоса переговаривались между собой. Гость делал вид, что поддался старческой дреме, но на самом деле слышал каждое слово.

- Ну, что я тебе говорила! Попугаи сегодня были необычайно веселы, особенно наши любимые – с хохолком и румяными щечками. Никогда я не слышала от них таких звонких песен. Сразу поняла – кто-то идет, еще кому-то удалось выбраться из цепкого озера Мирамар! Ладино сказал по секрету – скоро здесь будет так много людей, что ни один дом больше не будет пустовать, ни одной душе больше не будет одиноко. Да здравствуют человеческие голоса!

- Этот старик кажется мне очень странным. Ты видела, у него нет руки? Возможно, это кто-то из нашего прошлого, но как теперь вспомнишь? Милосердная Река Забвения напрочь лишила нас памяти. Мне до сих пор кажется, что я родилась семилетней на берегу озера Мирамар. Но разве это может быть правдой?

- Правда – это то, во что ты веришь, моя дорогая. Если хочешь, иди к нему и попробуй заглянуть в прошлое. Но что бы ты ни услышала – все это, увы, ненадолго задержится в твоей памяти. Так уж устроен город на вольной Рекой. Рано или поздно она возьмет свое и превратит в золотой песок. И все вернется к правителю, да будут долгими его годы.

Поленья в камине покорно трещали, превращаясь в огонь. Старик слушал сквозь этот звук и понимал, что и с ним происходит нечто похожее. Что-то грузное и сухое умирало внутри него и разгоралось в самоотверженное пламя. Не так он представлял себе встречу с дочерью. Он безрассудно верил, что искреннего «прости» будет достаточно, чтобы его полюбили снова. Чтобы вернуть себе утраченное спокойствие и былое величие. Но все оказалось не так-то просто. Долгий путь, который он проделал с таким трудом, разбился об одно щекотливое обстоятельство: его предали забвению. И воскресить себя в памяти было едва ли не хуже, чем повторить содеянное преступление. Когда к нему, наконец, обратились, он уже все решил. Понимая, что одно его имя ничего не скажет ни Авигаль, ни Консепсьон, старик представился сухо и коротко, с той металлической непреклонностью, с которой когда-то резал врага:

- Меня зовут Диего, сын кастелянши и отец девочки, убитой жестоким ублюдком. Там за забором стоит обоз, накрытый брезентом. Мне нужно где-то похоронить его содержимое.

- Но вы не притронулись к ужину, - напомнила Консепсьон.

- Сначала взгляните, что я привез, а потом решайте, достоин ли я вашего ужина.

Видя упрямство гостя, Консепсьон не на шутку перепугалась за температуру еды, только что приготовленной. Эта угроза никак не входила в ее планы и в планы жирного гуся, который уже испекся до золотистой корочки и был водружен посреди стола в окружении груш, вареных слив и маниоки.

- Так давайте же поскорее взглянем на ваш обоз и вернемся за стол, - проговорила она и, подмигнув Авигаль, схватилась за кресло, в котором сидел старик. Девушка без слов подхватила с другой стороны. Вдвоем они выволокли упрямца на улицу и поставили рядом с телегой.

- Ну? Что там у вас такое?

- Снимайте брезент, - скомандовал он.

Когда грязная парусина оказалась в руках Консепсьон, перед ними открылась картина совершенно невиданная. Груда черного, искореженного металла со следами засохшей крови и ржавчиной, представляла собой, наверное, самое большое наследство войны, которое когда-либо доставалось конкистадору. Здесь были сломанные пополам аркебузы с обожженными стволами, арбалеты с порванной тетивой, гнутые стрелы, доспехи, видевшие сотни свинцовых пуль и ударов меча. Шлемы, кольчуги и бригандины кто-то свалил в беспорядке поверх мешков с порохом, кое-где рваных или изъеденных крысами. Их черное нутро высыпалось из-под брезента, оскверняя каштановую аллею эхом далеких войн.

- В этой огромной телеге я привез свое ничтожное раскаяние, - резюмировал упрямый старик. – И теперь спрашиваю, где можно его похоронить?

- Ничего не понимаю, - сказала Консепсьон. – Зачем хоронить то, что так долго тащил с собой? Разве стоило это таких трудов?

- Если бы мы всегда тащили с собой только нужные, только приятные вещи! Когда-то я думал, что и дня не смогу прожить безо всех этих ценных изобретений и в конце концов они стали для меня высшей ценностью. А теперь получается, что от этого нет никакого толку. Впрочем, как и от меня.

Жуткий крик прервал его рассуждения. Авигаль подошла к телеге поближе, чтобы изучить ее содержимое, но оттуда на нее упало что-то маленькое и блеклое. Разглядев сей предмет, она завопила бросилась в сторону, а потом разрыдалась и уткнулась в плечо Консепсьон. Та насторожилась, ожидая увидеть змею. Но оказалось, что это была рука, отрубленная по локоть.

- Это мое самое страшное оружие, - продолжал гость по имени Диего. – Им я убил то, что сильнее всего любил. А потом в отчаянии отрубил себе руку, чтобы ничто не напоминало о преступлении. Но почему-то с каждым днем становилось все хуже.

Консепсьон разгневалась не на шутку и была готова прогнать человека, который за столько лет стал первой причиной слез Авигаль, но потом гнев сменился жалостью и она твердо решила найти для него дом, но только с одним условием.

- Никогда-никогда, в земле, из которой растут мои деревья, не будет лежать оружия. Девай его, куда хочешь. А улицу хорошо бы очистить от пороха. Мы ждем еще много почетных гостей, и я уверяю, что воевать друг с другом они не планируют.

- Не волнуйтесь, завтра же от меня не останется ничего, кроме следов моей самой искренней преданности.

Больших трудов стоило уговорить Диего вернуться в дом, отведать ужина и остаться хотя бы на ночлег. Он принес свое маленькое раскаяние – этот вечный и неизменный аналог мужской любви, а потом исчез без следа. Никто так и не понял, где он поселился и, действительно, не замечал его присутствия. Видели только его дела и не удивлялись даже много лет спустя, если сломанная водокачка утром работала как ни в чем не бывало, а старые высохшие деревья, которые не вырубали только из жалости, начинали вдруг плодоносить и расцветали пышнее всех остальных.

Авигаль, так и не вспомнившая отца, ощущала в себе лишь одну перемену. С каждым днем в ней росла потребность любить и вскоре ей стало тесно в маленьком доме. За неимением других мужчин она сосредоточила все свои чувства на загадочном и непостижимом Ладино, живущем неподалеку. Тот со свойственной ему вековой мудростью сразу понял, что дело нечисто, когда девочка стала как бы невзначай прогуливаться под его окнами с корзиной, полной разноцветных фиалок. Осознавая безнадежность этого чувства, он решил отвлечь Авигаль от мыслей об умершем языке и пробудить интерес к изучению других наречий. Чтобы у нее был шанс когда-нибудь вернуться обратно, нужно было говорить языками земными. Ладино облюбовал для своей цели ту самую пирамиду, которой не нашел применения Гебрейесус. Здесь будет Храм Тысячи Языков, постановил он, хотя и понимал, что на самом деле числу их не будет конца.

И вот однажды, заметив под окном Авигаль с растерянным и голодным взглядом, полным надежды, Ладино, звавший себя связным, вышел к ней навстречу. К тому времени пирамида сверху донизу наполнилась книжными полками, бесчисленными рядами фолиантов и свитков, самых древних – забытых всеми, и самых новых - невиданных никем из людей. Вся мудрость веков хранилась там в томительном ожидании. Тайны медицины и астрономии, археологические находки и законы эволюции, диспуты философов и ученых, откровения писателей и поэтов, папирусы египтян и клинопись древних шумеров – все это он хотел подарить ей с условием, что она откажется от него. Но в решающий миг Ладино, созданный для красноречия, онемел, глядя на это маленькое, упрямое существо, которое тяжело дыша и краснея, смотрело на него сверху вниз. «У меня для тебя есть подарок», - беспомощно пролепетал он. «У меня для тебя тоже», - прошипела Авигаль и как-то неожиданно повзрослела. Своей ледяной, цепкой ладошкой она схватила его руку и бескомпромиссным движением водрузила себе на грудь. В синих глазах застыла печальная, жестокая обреченность – верный признак глубокого чувства. Вся ее натура не просила, а требовала, будто в случае отказа его ждала только смерть, долгая и мучительная. И Ладино, сначала нехотя, а потом с величайшим блаженством растворился в этой удивительной молодой женщине, будто бы они всегда были одним целым.

Так, если верить преданиям, в город пришли первые жители, так они устроили свою жизнь. Но были, конечно же, и другие - замеченные не сразу из-за особых свойств местного времени и в силу своей исключительной скромности. Когда город вырос до размеров целой страны, а население – до масштабов народа, им срочно потребовалось название. Так как еще никого не угораздило здесь родиться, местные предпочли называться «индами» - то есть, пришедшими из других стран. Место их обитания нарекли «Индеамос» - далекий, неведомый край, куда не каждому суждено попасть. А уж выбраться – и подавно.

Глава 2. Место, где заживают раны

Слуга-альбинос с глазами красными от бессонницы как-то сказал, что Индеамос будет «страной королей». Потом он откашлялся и после почтительной паузы добавил с трепетом канатоходца, что встретить их – то есть, королей, - нужно самым подобающим образом. Не удалось добиться никаких подробностей от этого чудаковатого старца. Он являлся и исчезал, когда ему вздумается, и говорил сплошными загадками. По его мнению, это было куда удобнее, чем ненароком сболтнуть что-нибудь лишнее. И Гебрейесус, не прекращая собирать золото, начал готовиться к этой встрече. На помощь пришел переводчик Ладино, который к тому времени изучил множество самых замысловатых наречий. На берегу озера Мирамар соорудили они купальню, где каждый будущий гость мог бы смыть с себя горечь и соль прошлого. У королей такого добра должно быть особенно много, сказал себе Гебрейесус и направил все умственные усилия на создание опреснительной системы. Дождевая вода стекала по металлическим трубам в подземные емкости с барием и серебром. Там вся соль выпадала осадком в виде крупных кристаллов и уже не могла пройти сквозь десятки тончайших фильтров, что ждали ее на пути к купальне. Это неприхотливое сооружение пришлось оформить с большим лоском – под стать королям – и Гебрейесус, чуждый излишеств, без сожалений разорил свою коллекцию поделочных камней, собранных со всех концов света.

Дно, потолок и стены купальни окрасились в цвета малахита и яшмы, аметиста и сердолика, бирюзы и речного жемчуга. То тут, то там подмигивал серыми искорками «кошачий глаз», а «лунный камень» застенчиво улыбался. Каждый самоцвет занимал уникальное место в одном из десяти мозаичных панно, повествующих о золотых днях человечества. На западной стене Соломон строил Храм, на восточной – Моисей получал Скрижали, юг и север представляли собой диптих – великие пророки напротив смиренных праведников. Сюжет на дне купальни напоминал о том, как Гиппократ создавал медицину и врачевал древних страдальцев, а семь ступеней лестницы несли на себе образы менее сердобольных, но не менее созидательных наук – химии, физики, астрономии, геометрии, алгебры, языкознания и ораторского искусства. Входную дверь – как предмет особенно символичный - решено было украсить с двух сторон. Снаружи встречал черный змей из редкого камня карбонадо и горящими глазами из цельных изумрудов, а изнутри провожало зеркало в драгоценной оправе. Туда полагалось смотреть только после купания, дарующего – не больше не меньше - новую душу. Наконец, потолок с главной мозаикой представлял собой лаконичный и глубокомысленный взгляд на человечество с точки зрения золота. Посреди этой многоликой, пестрой картины красовался выпуклый желтый слиток, словно подвешенный в воздухе. Вокруг него, сплошной темной воронкой, в количестве большем, чем воспринимает глаз, теснились в каком-то бурном экстазе люди всех возрастов, народностей и вероисповеданий. Кто-то прикрывал глаза, чтобы не ослепнуть, кто-то почтительно снимал шляпу, кто-то кричал от радости, по-детски и широко открыв рот, кто-то прыгал, махая ногами и хлопал в ладоши, но большинство – самозабвенно и почти синхронно, в едином порыве, какой редко встретишь в разношерстной толпе, тянули руки к слитку. Необъяснимый восторг заставлял их из последних сил стремиться к тому, что было недосягаемо и фантомно, и что с грехом пополам удавалось даже вообразить. Но картина была сделана так искусно, что понять их было немудрено. В одном этом странном слитке ощущалось больше жизни, чем во всех его окружающих вместе взятых и, уж конечно, больше, чем в каждом по одиночке. От него исходили невидимые магнитные токи, он будто бы весь дребезжал и светился, наэлектризован как грозовое облако и невозмутим как штиль. В том, что это другое золото, «живое», Гебрейесус не сомневался. Он верил - этот загадочный и всемогущий металл в самом деле может быть разным. Все зависело от того, кто и с какой целью тянул к нему руки. В его первозданности золото было трудно познать, и счастлив был тот, кто принял его из первых рук. С тех пор, как Гебрейесус открыл хранилище, монолит оказался раздроблен и утратил первоначальный смысл. Его забыли, как в глубокой старости забывают первую прочитанную книгу. «Что ж, если сюда придут короли, это наверняка будет полезным напоминанием», - думал этот рассеянный, но очень изобретательный мастер.

Лаконичный слуга-альбинос не сказал среди прочего, из каких стран придут короли и на каком языке им следует говорить «Ваше Величество». Нужно ли кланяться и как низко? Быть может, у них есть придворные ритуалы для каждой встречи, диковинные обряды и знаки почета? Как подобает одеться, чтобы не впасть в немилость уже с первых секунд общения? Конечно, все это было смешно, и в своей стране Гебрейесус мог вести себя как угодно, но что-то тревожило его глубоко в душе. Чутье подсказывало, что он не знает чего-то важного, представляет все в ложном свете, заблуждается в самой сути, и впереди его ждет великое потрясение. И бесполезно было пытать слугу-альбиноса – он ничего не говорил раньше времени.

Мысль о загадочных королях стала его наваждением. По утрам, стоя по щиколотку в соленой реке с полным ситом золотого песка, он уже не замечал зноя, что превращал его мозги в патоку. В густом и дрожащем от жары воздухе кружились портреты горделивых старцев в мантиях из горностая. И вдруг - исчезали, уступая место миллионному войску во главе с бравым всадником. От оглушительных криков «Слава!» его лошадь вставала на дыбы. Мысли путались, налипали друг на друга как мухи в сиропе, и посреди них откуда ни возьмись всплывали безобразные сатиры с глазками пьяными, сальными и развратными, - в короне, съехавшей набекрень. В окружении бутылок какого-то разноцветного пойла восседали они на троне, прижимая к себе веселых и безотказных девиц с лицами ангелов. Небесные создания не кривились, даже когда их щипали за ляжки.

После полудня, когда спадала жара, фантазии меркли по сравнению с тем, что он видел воочию на других континентах – собирая золотые осколки. Народы Европы, обезумевшие от голода, изможденные войнами, говорили, что королям мало крови, что, прикрываясь крестом и мечом, они ведут их на верную смерть. И все для того, чтобы побольше набить свое брюхо и потуже – карманы. По обе стороны от Американ-ривер, среди ирландских старателей, только и слышно было, как вероломно они обмануты – сначала английскими королями, а потом американским президентом. А в Австралии, если можно было верить рассказам каторжников, не родился еще преступник, уважающий власть королей. Стоит ли говорить о племенах Южной Америки? Этих осколках древних цивилизаций, изнывающих под гнетом испанских и португальских поработителей? Они только и грезили, что о свободе и былой славе. Выходило так, что от земных королей нельзя было ждать ничего хорошего, и Гебрейесус с тревогой думал о будущем Индеамоса. Но нет – говорила же старая добрая Консепсьон, что это место не создано для войны. А кто может поспорить с материнским чутьем? Чем дальше, тем больше росло нетерпение.

И вот однажды слуга-альбинос нашел его ровно в полдень на берегу Реки Забвения. Борясь с одышкой и путаясь в длинных одеждах, он бежал прямиком из Замка и беспомощно разевал рот как рыба на берегу. Когда он все-таки смог извлечь из себя звуки, это было все также коротко, но на удивление громко. «Они идут, скорее» - не прокричал, а скорее пролаял он глухо и со свистом.  Так мог бы лаять в минуты агонии престарелый сторожевой пес. Но альбинос был далек от смерти. С неожиданной прытью он схватил Гебрейесуса за руку, чего и вообразить было нельзя, и потащил вверх по реке, через лес, не дав ему окончить работы. Когда они прибыли – изможденные, чуть дыша, - дождь над озером уже прекратился, а фосфорическое сияние приняло форму ста двадцати ровных столбов вокруг черного кратера и смыкалось наверху сферическим куполом наподобие павильона. «Чуть не опоздали», - с досадой на себя проговорил альбинос и удалился в сторону купальни, не прекращая кланяться и принося тысячи извинений. Оказалось, что переводчик Ладино было уже тут как тут по особому распоряжению свыше и прямо на деревянном помосте раскладывал ровными стопками филологические карты. С момента женитьбы на Авигаль он стал чаще бывать дома, хотя удавалось это с большим трудом – объемы работы росли с каждым днем. Ну, а теперь предстояло только ждать и, судя по всему, совсем не долго. Они устроились подле водяной мельницы. Гебрейесус поставил ее в том месте, где брала начало Река Забвения, чтобы перемалывать воспоминания и превращать в драгоценные секунды. Но если время требовалось остановить или замедлить, колесо можно было повернуть вспять, - хоть и с нечеловеческим усилием.

«Смотри внимательно, кажется, началось», - шепнул Ладино, уловив плеск воды, и наследник насторожился. Он готовился увидеть нечто совсем неожиданное, но смотрел как всегда, слишком далеко. И если бы не крохотный листолаз – жутко ядовитая оранжевая лягушка, прыгнувшая ему на колено, - Гебрейесус ни за что не взглянул бы себе под ноги. Он не оторвался бы от безмятежной глади и не заметил, как у самого берега, совсем рядом с деревянным помостом, пробежала легкая рябь, и как в тени двух склоненных фигур, занятых наблюдением, вынырнула костлявая человеческая конечность и ухватилась за влажную кочку, покрытую мхом. Слава черноокой лягушке! Он опустил взгляд и заметил эту конечность прежде, чем увидеть нечто еще более жуткое. Прежде, чем из-под воды показалось голова и другие части тела одного из первых прибывших «королей». О да, ошибки быть не могло. Минуту спустя, пережив первое потрясение, он понял, как чудовищно ошибался, какое незаслуженное доверие оказал словам, и сколь великая честь выпала на долю его молодой страны. Вот, что началось тогда, на заре веков, и было обречено повторяться снова и снова.

С вырванными кусками плоти, кое-где обглоданные до кости, поднимались из черного мрамора, из соленой бездны озера Мирамар те, кого долго пытали, но так и не смогли истребить. Слуга-альбинос – сторожевой пес времени - встречал гостей на берегу, обтирал им ноги и подавал светлые, сияющие одежды. Невесомая ткань покрывала израненные тела и врачевала глубокие язвы, создавая новую плоть из частиц первозданной гармонии. Это должно было облегчить мучения, но опознать всех этих страдальцев все равно не представлялось возможным. Их имена объявляло фосфорическое сияние. Сполох за сполохом загорались на черном мраморе озера витиеватые письмена - то справа налево, то слева направо, и тут же исчезали. Все это требовало молниеносной работы и крепкой памяти. Переводчик Ладино лежал на животе с огромным лупоглазым биноклем и целился в середину водного кратера, записывая знаки. А потом при помощи толкователя на пятьдесят тысяч страниц пытался расшифровать.

- Буква далет, язык иудейский, но угол наклона говорит о происхождении из Восточной Европы или Южной Африки… В самом конце неразборчиво - убит то ли киркой, то ли плоской стороной лопаты, проломлен череп. По наступлении смерти в мозгу обнаружены крупицы золотого песка… Имя! Задержи время, я не успел прочитать его имя!

Гебрейесус с большим усилием повернул колесо мельницы вспять. Оно натужно заскрипело, поддалось, и буквы заискрились вновь - всего на несколько секунд. На этот раз Ладино успел записать символы. Имя было на удивление коротким, но рассказывало долгую душераздирающую историю. Гость, у которого на лице остались только глаза и половина правой щеки, бесконечно терпел и прощал. Сердце его было мягким и нежным, как перина после бессонной ночи, и безразмерным как глупость влюбленной женщины. На нем могли поместиться тысячи чужих ран, а потом затянуться и уступить место новым. Это милое сердце много страдало и оттого становилось больше, ибо страдало не за себя.

- Дружище, пока не заживет лицо, тебе придется носить вот это. Ничего не поделаешь. В нашем городе живут женщины, их жалость нужно расходовать бережно. - Ладино протянул гостю маску из дерева – выпуклый, остроносый лик белой горлицы. К тому еще не вернулась речь, но всем своим видом - при помощи жестов и мимики - он демонстрировал самую искреннюю благодарность. И охотно согласился с тем, что и впредь звать его будут просто и коротко – Хор, ведь простой и скромной была его сущность. Рядом, лицом к лицу, это было существо на редкость тихое, незаметное. Чем ближе, тем сложней разглядеть. Он был из тех, кто выделялся своим отсутствием. Без него и подобных ему все мгновенно вставало с ног на голову и летело в таратарары. Вот и теперь еле заметная дрожь пробежала по подземелью, тревожа глубинные воды. И все, кто мог слышать, ее услышал.

- Грядёт что-то более страшное, чем землетрясение, - сказал Гебрейесус, ослабив хватку и наблюдая правильный ход колеса. - И это случится, когда страна моя наполнится жителями.

С тех пор как здесь оказался Ладино с брюхом, вывернутым наизнанку, он отвык от вида человеческих внутренностей. И теперь малодушно отводил взгляд, когда ему кланялся очередной гость с разодранной будто старая тряпка кожей, с гематомами в пол лица или вовсе без него – с нелепо торчащими костьми черепа вокруг выпученных, подвижных глаз. Эти пособия по людской жестокости каким-то чудом держались на ногах, вежливо уступали дорогу и даже поддерживали друг друга, не давая свалиться обратно в озеро. Отказать в помощи ближнему мог только тот, чьи обе  руки были оторваны по плечо или даже по локоть, а вместо кистей болтались палки, обмотанные тряпьем.

Один юноша издалека выглядел подозрительно невредимым. Его белый обнаженный силуэт не был отмечен ни одним увечьем, ни даже крохотной ссадиной, и только когда слуга встретил его и привел на поклон, оказалось, что у бедняги совсем не было глаз, и вокруг головы ему почтительно повязали красную ленту. Гебрейесус задал вопрос, и не дождавшись ответа, выяснил еще одно обстоятельство – кто-то вырвал ему еще и язык. На сей раз история была короткой, и Ладино успел прочитать ее от начала до конца. Как говорил фосфорический указатель, этот гость или – если угодно – король поплатился за то, что всегда приходил не к месту и не ко времени, и в конце концов стал так неудобен, что его решили «обезвредить», лишив главного оружия – зрения и голоса. Но до тех пор, пока он еще умел слышать, его нельзя было счесть до конца умершим. Он обладал лучшим в мире слухом – чистейшим и абсолютным, и когда слышал фальшь – мычал и подавал знаки руками. Он знал, что не все поймут его правильно и скорее всего примут за чудака, но таиться не мог – слишком большие страдания причиняли ему ложь и несправедливость.

- Больше тебя не примут за сумасшедшего, - сказал ему Гебрейесус, - Вскоре ты можешь говорить легко и свободно. Правда, не обещаю, что здесь для тебя найдется много работы. Это не поле битвы, а скорее полевой госпиталь – место, где заживают раны… И где будет услышан каждый, чья душа охрипла от безумного крика в жестокой толпе. И раз уж у нас завелась мода раздавать имена королям, будто они родились заново, - тебя, мой измученный гость, мы назовем Верито. И я обещаю – ты непременно заговоришь снова и непременно прозреешь.

- Верито - почти как веретено, - усмехнулся Ладино, склонившись над своими записками. Затея с именами казалась ему смешной, и он не считал нужным это скрывать. Ему был чужд и трагический пафос, который принесли в Индеамос все эти "короли". Он ведь знал по себе, что жить можно и с раскуроченным брюхом. И не просто жить, а жить припеваючи. К чему было делать трагедию из-за содранной кожи или пары-тройки раздробленных костей? Не королевское это дело - взывать к жалости и молить о снисхождении. На королях все заживает как на собаках. Лучше бы думали о тех, кто остался там - внизу, кто по своей глупости лишился их заботы и покровительства. Быть может, не сразу, но очень скоро они заметят, что в их жизни что-то идет не так, как раньше, - почувствуют как первую дрожь перед землетрясением. Кто скажет им, что скоро посыпятся камни? И что гораздо страшнее - сами они станут подобны камням? И потом уж сдирай с них кожу, ломай кости, выворачивай наизнанку - они не станут сопротивляться. Боль! Радуйтесь, пойте о боли, пока смерть не разлучит вас. Нет такой раны, которую на живом теле было бы не залечить. Так и живая душа, хоть и неодета броней и открыта бурям, а все же сильнее камня.

- Прости, Верито, твое присутствие делает меня разговорчивым, хотя я, как известно, презираю многословие. Видно, пытаюсь выговориться за нас двоих,  чувствую, что тебе это нужно. И вообще, если в чем-то будешь нуждаться, только подумай, дружище, и я тут как тут. Я ведь в каком-то роде читаю мысли, слушаю их как музыку. Твои напоминают мне ранние сочинения Баха - там, где один клавесин, без оргАна. Не люблю помпезные, торжественные конструкции, которые нужно слушать исключительно в смокинге. С тобой все звучит гораздо-гораздо проще и яснее. Сочту за честь слушать тебя в любое время.

Верито, лишенный языка и глаз, был ошеломлен. Незнакомец, которого он не видел, а только слышал, слово в слово высказал все его мысли. В его речи, складной и переливчатой, не было ничего своего, ничего лишнего, одно лишь кристально чистое, безукоризненно точное отражение. Радость и смущение завладели его душой. В один миг он был спасен от одиночества и при этом разоблачен в самых искренних и бескомпромиссных помыслах. Верито суетливо оглядывался по сторонам, пока невидимый друг не приблизился и не положил руку ему на плечо, а потом взял под локоть и сопроводил в купальню, где слуга-альбинос уже приготовил все необходимое.

- Когда к нему вернется зрение? - спросил Ладино, вернувшись к озеру. Гебрейесус в задумчивости наблюдал за вереницей скелетов и полуразрушенных тел, что толпились на берегу в ожидании помощи.

- Я похож на человека, который понимает хоть что-то в происходящем? - проговорил он устало и обреченно. - И почему из всех наших гостей тебя взволновала именно его судьба?

- Отвечу строками из дамского романа - а мне знаком этот жанр, вечный как женская молодость. Мне кажется, что судьбы наши связаны невидимой нитью. Будто без одного не было бы другого. Поэтому его выздоровление - в каком-то смысле залог и моей свободы. Ведь как бы не был хорош госпиталь, никто не хочет оставаться здесь вечно. Не для того мы созданы, в конце-то концов.

- Твой вопрос кажется мне не только преждевременным, но и малодушным, - сказал Гебрейесус, когда у его ног распластался очередной "король" со свернутой шеей. Это обстоятельство не мешало гостю говорить - много и торопливо. И Ладино, уличенный в эгоизме, был вынужден замолчать и вернуться к работе.

А гость все лежал на земле, не осмеливаясь подняться, и тараторил что-то себе под нос. Лохматой, растрепанной головой он собрал, наверное, всю дорожную пыль вперемешку с опавшими листьями, но ничуть не заботился своим внешним видом. К чему? Шея была свернута настолько грубо, что когда он стоял, болталась точно мешок на палке и била по груди. В лежачем положении он только и мог ее контролировать, хотя и смотрел все время в сторону и немного вверх - мимо Гебрейесуса, а шейные позвонки торчали сзади кривой шестеренкой. Слова из него вылетали невнятные, видимо, из-за сдавленного горла, и плохое качество звука он компенсировал громкостью и напором.

- О, как они ошибались, считая меня гордецом! Клянусь вам, во мне нет ни капли гордыни. Я всего лишь хотел напомнить им, что относиться ко мне нужно с должным почтением, не унижая моего достоинства. Только и всего! Просто я всегда подозревал в глубине души, что человек, лишенный достоинства, не человек вовсе. Не хотелось бы рассуждать категорично, но ведь если обрезать птице крылья, она почти наверняка перестанет быть птицей. Перестанет летать - volar... Летать в мыслях и чувствах - кажется, этого хочет от нас создатель? Скажи мне, ведь этого? Прав я или не прав? Ведь невозможно летать без свободной воли, - я в этом почти уверен!

- Человека можно лишить свободы, обрезав крылья, заточив в клетку, но воля останется с ним навсегда - как залог его личного выбора. Подавить ее, усмирить, мечтают все земные правители - очень уж неудобная и опасная штука. Тебе вот свернули шею, но ты все равно устремляешь свой взор туда, куда тебе надобно. Только в одном можно тебя упрекнуть - что задаешь слишком много глупых вопросов. Кто дал тебе повод для сомнений? Уж не тот ли, кто свернул тебе шею? Признай, что не поселись в твоем сердце сомнение, ты не позволил бы так обойтись с собой. Не позволил бы погубить себя, а заодно и...

Гебрейесус впервые казался раздраженным. Он больше не мог усидеть на своем "троне", сложенном на берегу озера из грубых камней, подле окровавленных тряпок и полотенец. Он расхаживал взад и вперед, нервно сжимая руки и стиснув зубы, читая нотации поверженному страдальцу. Никакой жалости не было в нем, одна только злость - жгучая и безудержная. Наконец, он подошел к лежащему у его ног "королю" - тот затих и беззвучно рыдал, уткнувшись в землю, и только плечи его дрожали. Гебрейесус, не церемонясь, схватил этот жалкий кусок человека, и резким движением поставил на ноги. Грязная голова еще болталась как китайский болванчик. Гебрейесус вцепился в эту глупую голову и крутанул так, будто хотел оторвать и выкинуть обратно в озеро Мирамар. Но случилось другое. Голова, перестав крутиться вокруг своей оси, вдруг встала на место прямо и невредимо, а шейные позвонки покорно вернулись в строй. Глаза гостя округлились, но он не мог промолвить ни слова. Не дожидаясь, когда речь вернется к этому болтуну, Гебрейесус развернул его лицом к лесу и дал такого пинка под зад, что бедняга, так и не получивший имени, бежал без остановки и без оглядки до тех пор, пока не скрылся в дебрях Индеамоса.

- Почему ты не позволил ему искупаться в пресной воде? Соль засохла на нем, как яичная скорлупа, и потрескалась, как земля под безжалостным солнцем пустыни.

- Видишь ли, он пока не готов смыть с себя соленые муки совести, ведь он был врагом самому себе. А тяжелей этого найдется ли грех?

- Ты счел его недостойным?

- Он сам убежден в этом. И пока не набегается от самого себя, никто не убедит его в обратном. Что поделать - если не дружить с головой, однажды она объявит тебе войну, и уж тогда не взыщи, - вряд ли хоть кто-то останется на твоей стороне. Но эти двое, сдается мне, сумеют еще поладить.

Наследник невозмутимо смотрел вслед беглецу. В полумраке, освещенный только фосфорическим пламенем, он был похож на холодное мраморное изваяние. Дело двигалось к ночи, а значит, случилось непоправимое. Впервые с тех пор, как Гебрейесус принял тяжкое бремя престолонаследия, он пропустил Час золотой жатвы. Ни возведение башни, ни строительство города, ни хлопоты за первых жителей, ни украшение купальни с пресной водой не могли отвлечь его от выполнения главных обязанностей. Как только в азиатских степях наступал Первый вечер (а на все континенты их было пять), он надевал на плечи рюкзак цвета болотной тины и коротким путем покидал Индеамос на спине птеродактиля. Эта древняя птица могла одним махом доставить его в любую точку мира, потому что в ее эпоху не знали ни времени, ни расстояний. Гебрейесус не мог позволить себе долгих, размеренных путешествий, которые так любил. Нужно было торопиться. На неосвоенных землях Америки, где испанцы рубили секвойи бок о бок с индейцами и англичанами, какой-то ловкач обнаружил крупное месторождение золота, и весть об этом распространялась со скоростью чумы. Наследник хорошо помнил, сколько золота похоронил в Американ-ривер. На эти деньги можно было построить город и даже целую страну - если бы в том была необходимость. Но его задача заключалась в другом, ведь свой город он уже построил. Не то, чтобы Гебрейесус боялся гнева отца, он искренне хотел опередить всех этих старателей. И что же вышло? Этот жуткий и одновременно абсурдный "королевский" прием, объявленный слугой-альбиносом, спутал ему все карты.

- Как там твоя жена? - спросил он вдруг у Ладино, которых увлекшись видом чужих страданий, кажется, тоже забыл обо всем на свете.

- Ах, Авигаль... Каждый день спрашивает, когда мы сможем уехать. Надеется, что там, среди живых людей, все будет по-другому. По-другому то точно, но не факт, что лучше. Сказать по правде, иногда я ловлю себя на мысли, что охотно остался бы здесь навсегда. Никогда не ощущал себя более нужным.

- А что жена твоя скажет, если сегодня ты не вернешься домой? Короли королями, но мы совсем забыли о золоте Американ-ривер. Когда это "новое Эльдорадо" разграбят пройдохи из Дублина и Бирмингема, нам придется совсем туго. Ищи потом иголку в стоге сена, когда таких иголок миллион, а сено сжевали голодные ирландские коровы. Сейчас наступил уже третий вечер. Я слышу, как поет Сонора.

- Кто?

- Сонора - прекраснейшая из женщин. Я увидел ее впервые в небольшом городке Понта-Крус - через триста лет после того, как туда с добычей вернулись конкистадоры. Эта бесстрашная девушка танцевала на главной площади, у всех на виду - так, будто лишь для нее в этой Богом забытой дыре и придумали площадь. Мужчины смотрели на нее с вожделением, а женщины с завистью и только дети радостно хлопали в такт ее бубну. Эта чудачка танцевала на том, на чем танцевать было никак нельзя - на битом стекле, на раскаленных углях, на тонком льду чуть замершей реки и даже - об этом страшно было подумать, об этом говорили шепотом и стыдливо прикрываясь рукой - на костях своих предков. Не раз бывало, что в разгар самого скорбного траура, когда одетый в черное город погружался в безмолвие и зашторивал окна, она выскакивала на площадь и начинала плясать, приводя всех в стыдливых, богобоязненный ужас. И что самое жуткое - утягивала в свой хоровод всех молодых и здоровых жителей города, которые, глядя на Сонору, не могли усидеть на месте. "Пусть инвалиды, старики и умалишенные покрываются пылью скорби и плесенью сожалений, хоронят себя заживо, целуются в десна с покойниками и бьют поклоны смерти, а мы будем радоваться и веселиться. Мы будем праздновать жизнь", - в один голос говорили они. Старейшины не могли стерпеть такой дерзости. Сонору прозвали безумной и  изгнали из города. И каково же было всеобщее удивление, когда доблестный Арельяхо - потомок конкистадоров, далекий от танцев, как луна от солнца, объявил громогласно и непреклонно, что уйдет вместе с ней и отправится, куда бы ей ни взбрело в голову. Это было непостижимо для седых мудрецов - гневный Арельяхо и радостная Сонора теперь всегда будут вместе? Как вечные и непобедимые странники? Подтверждение не заставило себя ждать, и пока старики были заняты сложными размышлениями, город покинула радость, а вместе с нею и гнев. Сначала этот тишайший покой пришелся всем на руку. Исчезли мелкие ссоры и большие скандалы, кровавые драки и площадная брань. Ни один дом больше не сотрясали визгливые крики женщин и звон битой посуды. Дошло до того, что на рынках перестали торговаться за бойцовых петухов! Горожане стали улыбчивы, вежливы и равнодушны. Потревожить их не мог даже обещанный местным оракулом конец света. Будь об этом известно наверняка, каждый ответил бы: "Ну что ж, так тому и быть. Не поднимать же шум из-за будничного пустяка?". С тех пор Сонора скитается по миру вместе с преданным Арельяхо, который, как и все мужчины, одержим золотом и мирской властью. Но оторваться от него не может - ведь он единственный и самый верный ее защитник.

- Уж не хочешь ли ты занять его место? - спросил Ладино, когда Гебрейесус упавшим голосом завершил свою речь. - Э, друг, твои слова слишком похожи на исповедь влюбленного сердца, а глаза говорят о том, что в этом сердце нет ни капли надежды. Такое растерянное, по-детски беспомощное лицо я вижу у тебя впервые.

- Они живут в палатке, прямо на берегу Американ-ривер. На закате Сонора берет свою пряжу и садится босая подле реки, распевая мексиканские песни. Ступни у нее тонкие, белые, а пальцы длинные и проворные. Ей бы играть на арфе, но она продает разноцветные покрывала. В лагере старателей они ценятся выше золота. Арельяхо приходит поздно, сердит и немногословен. Сбрасывая с себя одежду, пропитанную едким запахом пота, он пару раз окунается в реку, а потом прячет свое могучее тело в их убогой палатке, из которой вскоре раздается оглушительный храп. Сонора складывает пряжу и покрывала в сундук и скрывается тоже, и оба уверены, что вокруг ни души.

- А неловкая будет ситуация, когда тебя все-таки обнаружат.

- Исключено. Отец запретил мне являться людям. Пока не соберу это чертово золото, они не увидят меня, как бы я этого ни хотел. И главное - она не увидит.

- Позволь спросить, а насколько ты... Ну, насколько ты злоупотребляешь своим положением?

- Я держусь на самом почтительно расстоянии, - буркнул Гебрейесус и обиженно отвернулся, уставившись в одну точку. - Но если я не увижу ее сегодня, не доживу до завтрашнего дня.

- Да, наследничек, хорошо же ты собираешь золото! Хочешь сказать, что все эти бедолаги, и я в том числе, рискуют остаться в этом двусмысленном положении? Гебрейесус, это бессовестно и эгоистично! Это никогда не закончится, если ты собьешься с пути! И из-за кого? Из-за какой-то плясуньи?! Уж кто-кто, а ты не имеешь права на слабости, ты должен следовать высшей цели! Подумай, что скажет отец, ведь у него нет другой надежды, кроме тебя. И в конце концов, надо же когда-нибудь исправлять ошибки - твои собственные ошибки!

- Да, если я опоздаю, это будет непростительной ошибкой.

- Упрямец, ты бросаешь меня в этом полевом госпитале? Среди увечных и раненых, среди кровавых бинтов и гнойных повязок?

- Почему же? Я хочу, чтобы ты тоже взглянул на Сонору. А госпиталь мы оставим слуге-альбиносу. В конце концов, все это - его затея.

Так, не говоря никому ни слова, мудрый сын правителя и знаток всех языков мира покинули горную страну, чтобы познать радость и стать ближе к людям. Они не опоздали - над Американ-ривер только забрезжил закат. Его красные сполохи плясали на согбенных спинах златоискателей весело и беззаботно.

Глава 3. Сонора - прекраснейшая из женщин

Доблестный Арельяхо не помнил ни родителей, ни первых лет жизни. Все, что он знал доподлинно и наверняка, все, в чем видел опору и высшую ценность, было связано с войной. Битвы разжигали его внутренний огонь, битвы делали его живым. Говорили, что Создатель высек его лицо из скалы в самую страшную бурю, что сметала с лица земли города и сдвигала тектонические плиты, которая - приводя земные массы в движение - объединила два океана, и которую чуть не приняли за обещанный конец света. Те, кому удалось выжить под потоками лавы и вихрями пепла, не утонуть в подземных водах, кто успел скрыться в горах и не пропал без вести, очнулись как после горячки и, похоронив своих мертвецов, вздохнули с облегчением и взялись восстанавливать города - размеренно и деловито. И миллионы погибших не знаменуют собой конец света, если тебя нет среди них, говорили они. Мир не закончился, он обновился, и выжившие были уверены, что небесный суд оправдал их за многочисленные заслуги и бесспорные добродетели. Они молились денно и нощно на протяжении десяти дней, а потом - увидев, что вода сошла и прекратилось движение подземных плит, - вернулись к будничным склокам и пересудам, не сомневаясь, что погибшие в полной мере искупили свою вину, а земля очистилась от нечистот и уподобилась младенцу после первого причастия.

Вскоре Арельяхо, рожденный бурей, остался единственным воспоминанием о Катастрофе. Пред ним трепетали, ему поклонялись, но в глубине души считали высшим злом и в минуты счастья гнали от себя любые мысли о нем. Арельяхо имел дурную славу великого разрушителя. Обладая невиданной силой, он на спор раскалывал могильные плиты, одной рукой валил вековые деревья, побеждал в бою диких животных - далеких предков человека, и не родился еще тот мужчина, который вступил бы с ним в схватку - если только не хотел расстаться с жизнью. Арельяхо не знал страха и жалости. Одолеваем внутренним пылом, он становился слеп ко всему на свете. При этом он ощущал, что этот всепожирающий пламень каким-то чудесным образом очищает его изнутри, как Великая Катастрофа однажды очистила Землю, и превращает в идеальное оружие для Священной Войны. В том, что однажды такая война непременно настанет, Арельяхо не сомневался, и жизнь его была сплошным ожиданием этой войны.

В тот день, когда Арельяхо, гонимый духовной жаждой, пришел в Понта-Крус, смотрители на сторожевых башнях встрепенулись и одновременно, повинуясь какому-то первобытному инстинкту, обнажили свои мечи. Этот одинокий и безоружный странник напугал их до полусмерти чуть только показался на горизонте. Больше всего поразило их то щекотливое обстоятельство, что на голове его не было шляпы, а значит, этот подлец ни перед кем ее не снимал. Арельяхо был велик ростом и так высоко держал голову, уверенный в своей силе, будто любой встречный - с оружием или без - должен был пасть перед ним на колени и молить о спасении своей грешной души.

"Святая дева, неужели мы все теперь будем зависеть от этого проходимца?" - проговорил один из смотрителей, опуская свой меч. Он понимал, что от его наточенной железяки теперь нет и не будет никакого толку. "Кажется, сам Арельяхо, изгнанный отовсюду, пожаловал в гости к нам. Беги, расскажи всем старейшинам. И предупреди женщин - пусть закроют окна. Не хватало еще, чтобы их коснулась эта напасть", - сказал он напарнику, разглядев, наконец, лицо странника. Черные волнистые пряди спутались на его голове клубком змей и в беспорядке свисали по мраморным скулам. В глазах темных и злых, со змеиным блеском, притаилось безумие - отзвук давно позабытой бури.

К тому времени, когда Арельяхо своей размашистой и неторопливой походкой приблизился к городским воротам, там собралась уже целая толпа бедно одетых крестьян и едва различимые в толпе высокопоставленные особы. Совет старейшин числом двенадцать человек - сухие фигуры с подозрительными угрюмыми лицами - и сам алькальд - низкорослый, приземистый говорун в белой шляпе. Он суетливо расхаживал взад-вперед, сжимая руки за спиной, и время от времени привставал на носки, выглядывая за ворота, но его обзор, конечно же, не становился лучше от этих маневров, а долгожданный странник и не думал ускорять шаг.

- С чего вы взяли, что это тот самый Арельяхо? - спросил алькальд, нервно посмеиваясь, - По мне, так обычный проходимец, бродяга с большой дороги, по которому плачет виселица. Вы только взгляните на его сальные волосы и рваные башмаки! А судя по походке, он еще и мертвецки пьян. И как только на ногах держится, такая скотина?

- Нет, господин Прево, ошибки тут быть не может. Сегодня ночью ни один ребенок в городе не сомкнул глаз, а поутру все петухи словно онемели - не издали ни звука. Бедные жители так и не поняли, наступил рассвет или нет. Не говорю уже о том, что вся еда и даже питье вдруг стали без соли солеными, а когда он показался на горизонте, в домах так задрожала и зазвенела посуда, что город превратился в одну большую колокольню. Дон Балтазар - ваш советник - держал в руке стакан с кипятком, так что же вы думаете? Стакан буквально выпрыгнул из руки и обварил ему... ногу чуть выше колена. Вот по этой причине его сейчас и нет с нами.

- Так что же теперь? Будем верить легендам и поставим их выше закона? Или где у вас там прописана вся эта чушь?

- Это народный эпос, сказания, господин алькальд. Признаться, у них нет даже автора и мы не можем призвать его к ответу по всей строгости, но если вы пожелаете, господин алькальд, мы истребим все книги в нашем маленьком городе, чтобы они больше никогда не смущали народ.

- Не нужно. Наша власть дала мне все, чтобы защитить народ от проходимцев. Но сперва послушаем, что ему нужно.

Смотритель больше не отвечал, он корчил испуганные гримасы, которых алькальд - человек не особенно чуткий - отчаянно не понимал. Наконец, кто-то сообразительный толкнул его в бок, и алькальд обернулся, уткнувшись в могучую грудь Арельяхо. Тот равнодушно глядел поверх толпы, внимательно вглядываясь в очертания города. Среди десятков однообразных домов ему нужно было найти один единственный. Никто не решался заговорить с ним и нарушить его благоговейное молчание. Так и алькальд, сделав шаг назад, кажется, растерялся - впервые в своей предсказуемой жизни. Приняв тишину за всеобщий вопрос, что было вполне логично, Арельяхо произнес, продолжая разглядывать пестрые крыши:

- Вчера в одном из этих домов родилась девочка по имени Сонора. Я хочу знать, в каком именно.

- И зачем же вам, любезный господин, понадобилось это знать? - встрепенулся алькальд.

- Я пришел защитить ее, - сказал Арельяхо.

 - Защитить от кого?!

- От вас.

Не дожидаясь ответа, Арельяхо направился в город, где женщины уже закрыли и занавесили все окна по указу старейшин, и дрожали в полумраке над огнем своих свечей. Люди расступались перед ним и даже алькальд отпрыгнул в сторону с прытью горного козла, чтобы слепая махина, идущая к своей цели, ненароком не раздавила его. Зеваки следовали за ним по пятам, но не смели мешать, когда он стучался то в одну дверь, то в другую и, не дождавшись ответа, шел дальше. Вскоре стемнело и без света окон дома было почти не различить, и все равно Арельяхо пробирался наощупь, спотыкался на камнях и ступенях, бился головой о незажженные фонари, царапался в кровь о заросли кустарников и ловил каждый звук за стенами спящих домов. Когда тьма стала непроглядной, алькальд приказал толпе разойтись.

- Пусть бродит, ничего он здесь не найдет, кроме пары-тройки царапин и синяков. А к утру от него и следа не останется, вот увидите. В дома его не пускать под страхом расстрела! Фонари не зажигать! Окна держать закрытыми до особого распоряжения!

- Должен вас предупредить, господин алькальд, - старый смотритель все же догнал его, рискнув оставить пост, - с легендой об Арельяхо не все так просто...

- Просто или сложно, а все равно это бред сивой кобылы. И если к утру этот проходимец все еще будет здесь, его бросят за решетку, а потом расстреляют. И так будет с каждым, кто попытается просить для него "особого отношения".

- Господин алькальд, но речь идет - ни больше ни меньше - о вашей собственной жизни!

- Да что ты несешь, сукин сын! Пугать меня вздумал? А посадите-ка его в карцер за то, что оставил свой пост. А на рассвете мы решим его участь так, как предписывает закон, а не какие-то байки для полоумных.

Но на рассвете алькальд не смог исполнить своей угрозы. Ночью у него пошла горлом кровь, и нашли его мертвым на мокрой, абсолютно красной подушке с задубевшими краями, острыми как топор. Согласно легендам об Арельяхо, такая жуткая участь ждала каждого, кто оскорбит его достоинство.

***

Утром того же дня, когда умер алькальд, Сонору вынесли в покрывале с золотым кантиком на главную площадь города и под торжественные звуки оркестра преподнесли Арельяхо. Перепуганных родителей девочки можно было понять, и во всем городе не нашлось того, кто посмел бы их осудить. После пережитого ужаса они готовились к худшему и мысленно простились с дочерью, видя в ней священную жертву во имя всеобщего благоденствия. Каково же было их удивление, когда Арельяхо, едва прикоснувшись к свертку с новорожденной, рухнул перед ней на колени и стоял так на протяжении двух часов, бормоча себе под нос что-то похожее на заклинания. Родители Соноры все это время боялись пошевелиться и только обменивались робкими, вопросительными взглядами - не пора ли, мол, кормить ребенка. Наконец, дремавшая Сонора приоткрыла заспанные глазки и громогласно возвестила, что пора. В этом плаче не было и оттенка боли - одно нетерпение детского сердца, столь заразительное, что от него взбудоражились и запели птицы на облетевших деревьях. Арельяхо смутился, встал на ноги и поспешил откланяться, не стряхивая дорожной пыли со старых, двести раз перелатанных брюк.

- Какое-то время я поживу в вашем городе. А вы, уж пожалуйста, извещайте меня обо всем, что происходит в жизни Соноры, и особенно о тех случаях, когда ей потребуется защита и покровительство. Клянусь, что не стану беспокоить по пустякам.

После загадочной и оттого более страшной смерти алькальда Арельяхо стал желанным гостем в каждом доме и негласным правителем города. Отказавшись от собственного дома, он с большим удовольствием гостил то тут, то там, угощался самыми изысканными блюдами и вином, почивал на самых мягких кроватях, влюблял в себя самых красивых женщин, но сам оставался холоден - и разбил не одно трепетное сердце. С тех пор, как он нашел Сонору, все прочее утратило для него всякий смысл.

Чутье не подвело Арельяхо. Помощь и покровительство потребовались Соноре гораздо раньше, чем могли предположить ее богобоязненные родители. Девочка родилась в сентябре и принесла с собой изнурительно жаркую, долгую осень. От дневного пекла и предзакатной влажности запотевали окна. Их распахивали настежь, как и двери, в надежде впустить хоть немного ветра, но воздух был недвижим и даже листья опадали неслышно, будто по собственной воле. Все застыло в каком-то томительном ожидании неизвестного чуда, и люди, не запирая дома свои даже ночью, казалось, совсем утратили страх. "Чего нам бояться с таким защитником, как Арельяхо?", - говорили они и ложились спать без всякой тревоги. И в самом деле - ни ночные волки, ни банды арабских грабителей-"сарацинов", прозванных так за свою жестокость, не появлялись в этих краях.

Вставать начали рано, не дожидаясь петушиного крика, и оставляя двери нараспашку, отправлялись на площадь, чтобы сплясать босиком на остывшей за ночь булыжной мостовой. Один чудак с вытянутым лицом и трубкой во рту пустил вместе с дымом слух, что этот обряд может каким-то образом ускорить приход зимы. Но вот уже обнажились последние деревья, а жара и не думала отступать. И тогда все тот же чудак разродился новой инициативой: "А не обратиться ли нам за помощью к Арельяхо? Если он так силен, как вы говорите, наверняка и погода покорится ему". На его длинном, черепашьем лице не дрогнул ни один нерв, а голос звучал до тошноты монотонно. Аффликто - так звали его - был единственным, кто не плясал, кто не срывал с себя рубашку, повинуясь единому порыву, не вовлекался в хоровод изможденных жарой и бессонницей, но полных жизни людей. Он завистливо наблюдал за тем, как послушно они исполняли его заведомо ложные фантазии и был уверен в том, что может внушить им любую глупость, оставаясь в стороне со своей дурманящей трубкой. Сам он давно уже утратил вкус к жизни и, растворяясь в облаке дыма, говаривал кому-то из редких своих собеседников:

- Знакомо ли тебе это отвратительное явление? Когда что-то внутри настолько разрушает тебя, что ты буквально перестаешь ощущать свое тело? Сначала опадает одна часть туловища, потом другая, сначала правая часть лица, потом левая, в беззвучном крике расползается рот и весь ты превращаешься в бесформенную массу. А потом тебя подхватывает гнусавый, мерзкий ветер чужой жизни, несет куда-то, как кучу гниющего мусора и, наконец, стирает с лица земли?

Аффликто говорил еле слышно и пускал дым в лицо собеседника. И так уж вышло, что однажды на его месте оказался отец Соноры. Они сидели в кабаке с зелеными стенами и открытой террасой, под навесом из парусины, не пропускающим солнце, и Аффликто царапал по каменному полу металлической ножкой стула. Его желтые, рыбьи глаза слезились, будто все выпитое за этот вечер грозило перелиться через край. Он уронил со стола одну из опустошенных бутылок. Та разбилась, но не привлекла его внимания. Отец Соноры знал причуды Аффликто, но терпел - тот был прекрасным собутыльником, хоть порой и не знал меры.

- Хосе, я видел тебя вчера, ты плясал вместе со всеми. Скажи, неужели и ты веришь во все эти бредни? Ведь это я так, от скуки, от одной только неприязни ко всем выдумал эту галиматью... Ну какие танцы на камнях, как это вообще может быть связано с холодами? Идиоты, какие же идиоты, они точно перегрелись на солнце... - он обхватил тяжелую от выпивки голову и покачивался из стороны в сторону как маятник расстроенных часов.

Хосе только посмеивался над ним, хотя в глубине души жалел неприкаянного бедолагу.

- Знаешь, с приходом Арельяхо все стали слишком суеверны. Теперь людям можно внушить что угодно. Увидев непонятное, они начинают верить в невозможное.

- А, этот неандерталец... Конечно... Я не слышал о нем уже целую вечность - часа два, как минимум. Хорошо, друг, что ты всегда готов напомнить о виновнике всех моих бед. Нет, нет. Это не человек, это катастрофа, дьявол во плоти! И бабы летят на всю эту бесовщину, как шлюхи на мед. Простите, мухи. Да, много ли этим дурам надо. Широкие плечи, решительный взгляд и что там у него в штанах... Да он ни с одной не провел больше ночи! Для него это развлечение, аттракцион, цирк бродячий! А я со своей страждущей, вечно больной душой, кому нужен я? Никто, никто за всю жизнь не одарил меня хотя бы приветливым взглядом, теплой улыбкой, прикосновением! А все потому, что эти дешевые твари не ценят ничего путного и настоящего, им лишь бы удовлетворить свою похоть, и плевать с кем - да хоть бы с медведем! Ха-ха!

- Просто ты слишком много куришь, дружище, - ответил Хосе, развалясь на стуле. - Тебя всегда окружает такое облако дыма! Через него ни одной девушке не пробиться. Не говоря уж о том, чтобы разглядеть твое прекрасное во всех отношениях естество. И откуда взялось это странное предубеждение? Будто все женщины стали шлюхами задолго до появления Арельяхо.

- Можно подумать, это не так.

- Конечно, не так. В нашем городе масса достойных женщин. Арельяхо выбирает тех, кто ему подстать и, стоит отдать должное, предельно честен с ними. Все его подруги сразу знают, на что идут, и потому не таят обиды.

- И твоя жена?

- Что ты имеешь в виду, сукин сын?

- Готов поспорить, что недавно видел ее с Арельяхо. Они обнимались и ворковали как голубки за конюшней Хоакина Перена. Это было под утро, как раз когда тебя понесло на площадь. Я еще подумал - вот идиот, он и правда верит во все: и в мои бредни, и в верность своей жены.

Хосе резко вскочил, с грохотом опрокинув стол, и схватил собутыльника за грудки.

- Послушай ты, узколобое ничтожество, я мог бы прямо сейчас воткнуть разбитую бутылку тебе в шею, чтобы ты захлебнулся кровью и не сказал больше ни слова о моей жене. Но я дам тебе шанс принести извинения, когда алкоголь покинет твою дурную башку.

С этими словами Хосе отбросил его к стене, а сам направился домой с твердым намерением допросить жену о том, как она провела утро. Конечно, ни слову этого отвратительного навета нельзя было верить. Жена ни на шаг не отходила от новорожденной дочки и кормила ее по часам, но все же: почему Арельяхо, внезапно явившийся в город, так озаботился судьбой Соноры? Не слишком ли быстро город нашел объяснение в легендах и не скрывалось ли за этим нечто более прозаичное? Мысль о неверности жены, бредовая на первый взгляд, отравила мысли Хосе, и он незаметно для себя стал искать подтверждения ей в прошлом, в тех самых днях, когда была зачата Сонора. Он вспоминал, как часто отлучался из дома, и как долго жена его оставалась одна, и сердце его тревожно замирало, когда он обнаруживал в памяти темные пятна, которым тут же добавляла красок его обостренная ревность. Да и откуда, откуда он мог узнать о рождении Соноры? Кто мог его известить?!

Вернувшись домой, Хосе нашел дверь открытой и зачем-то, не отдавая себе отчета, крепко запер ее за собой. Жена крепко спала, но он не мог уснуть и даже не пытался, не закрывал глаза и не шевелился, не замечал опостылевшей духоты. Он впал в холодное, мертвенное оцепенение, не чувствовал рук и ног, будто тело его превратилось в бесформенную массу, а гнусавый ветер подхватил ее и понес куда-то как кучу гниющего мусора.

Он не замечал, как взмокла рубашка и прилипла к разгоряченному телу, как покрылся испариной лоб и одна капля скатилась вниз по виску, а рядом с ней скатилась вторая - из уголка глаза. Не измена пугала его. Он боялся, что никогда больше не услышит правды от любимого существа, и оттого начинал ненавидеть с той же неистовой силой, с которой когда-то любил. Само дыхание этой женщины, которая лежала с ним рядом и не подозревала ни о чем, вызывало в нем отвращение, непреодолимую тошноту, звучала как насмешка и как оскорбление.

"Я не хочу слышать оправданий, - решил Хосе. - Все это не имеет смысла. Сегодня знает один, завтра узнает весь город. Они скажут: "Хосе делит свою жену с кем попало и растит чужих детей. Как нам назвать человека столь редкой доброты? Для него нужно срочно придумать достойное имя и прибить дощечку на дверь. Не называть же его в самом деле мужчиной". Ну уж нет, я не доставлю им такой радости. Я разберусь с этим до утра - пока не проспится Аффликто и не растрезвонит на всю округу. Бог знает, кому он еще успел рассказать".

Хосе по-прежнему не ощущал своего тела, но какая-то внешняя сила усадила его на кровати, обула ноги в домашние мокасины, подтянула за голову вверх и как марионетку потащила в сторону кладовой. Там, в темном углу он нащупал мешок, туго набитый стриженной шерстью мериноса, и еще один - пустой, побольше размером. Закинул все это на плечо и, прихватив веревку, отправился обратно в спальню. Повинуясь невидимой силе, он умудрялся делать все очень тихо и потому не разбудил ни жену, ни дочь, что спала в той же комнате - под королевским балдахином с большим количеством рюш и тяжелыми кисточками по краям.

Хосе присел на самый край семейного ложа и взглянул в лицо спящей жены - худое, бледное и безмятежное. Тонкие губы скривились во сне наподобие улыбки, в которое Хосе разглядел одно только презрение. На самом же деле, это Сонора дала матери повод для радости - плотно поела после нескольких дней желудочных колик и уснула раньше обычного. Хосе не вникал в эти незначительные мелочи, составлявшие большую часть жизни его жены, и приходя под ночь после обычных своих возлияний, был уверен, что та отлично провела время без него. Ну а теперь он сжимал в руках плотно набитый, пыльный мешок и готовился спасти себя от позора. Наконец, насмотревшись вдоволь, он водрузил мешок на лицо жены, а сам навалился сверху. Летиция - так звали эту девушку, страдавшую от малокровия и выданную замуж в пятнадцать лет, - никогда не отличалась физической силой. Вот и теперь дернулась всего пару раз – будто бы для приличия – и затихла. Хосе понял, что все было кончено, и рухнул рядом. Так он лежал почти до рассвета: не шевелясь, не думая, не существуя и по-прежнему не приходя в трезвое состояние. Но заплакал ребенок – Сонора, которая проспала неприлично долго для своего возраста и теперь нуждалась в кормлении. Стараясь не замечать этот звук, Хосе заставил себя подняться и нащупал мешок, затем медленно расправил его и попытался уложить туда остывшее тело жены. Получилось не сразу, потому что руки его дрожали, и зуб не попадал на зуб от необъяснимого холода. Наконец, он связал свой груз бечевкой, стащил с кровати на пол и волоком потащил к выходу, надеясь, что никто из соседей в такую рань не увидит его. Но как только он открыл дверь, предусмотрительно запертую по возвращении, он увидел перед собой глаза ягуара. Зверь смотрел на него в упор и готовился растерзать. И самым странным было то обстоятельство, что ягуар имел человеческий облик и отдаленно напоминал Арельяхо. От неожиданности Хосе остолбенел, не имея возможности двинуться ни вперед, ни назад. Он не мог вырваться из цепких глаз Арельяхо, которые всегда обладали магнетической силой, а теперь вдобавок налились кровью и вылезли из орбит. Вены его вздулись и пульсировали на лбу и на шее, ноздри раздувались и обжигали дыханием, будто в глубине закипало жерло вулкана, и вдруг он взорвался – этот вулкан - издал дикий, оглушительный рев, от которого полопались стекла закрытых окон и весь город проснулся в мгновение ока. Проснулся и сам Хосе, который окончательно протрезвев, наконец, понял, что сотворил. И убедившись, что перед ним не зверь, а настоящий Арельяхо, что было гораздо-гораздо страшнее, он поспешил захлопнуть дверь у него перед носом, но был отброшен резким рывком, от которого дверь едва не слетела с петель.Оглушенный ударом в челюсть, Хосе корчился на полу и беззвучно стонал, пока рот его наполнялся кровью от выбитых зубов.

– Где твоя жена? – тихо спросил Арельяхо, возвышаясь над ним.

– Подонок, ты выбил мне зубы... – от боли Хосе осмелел.

- Где твоя жена? Спрашиваю в последний раз, и если ты не ответишь, умирать будешь долго и мучительно.

- Так значит, все это правда? Ждал ее утром и не дождался, вонючая  псина? Захочешь увидеть снова – отправляйся к дьяволу вслед за ней.

Хосе вдруг изогнулся, изображая приступ боли, и выхватил из-за пояса короткий кинжал, который недолго думая метнул в Арельяхо. Тот чудом увернулся, а нож вонзился в стену.

- Что в мешке? – продолжал он, сдерживая гнев и становясь все бледнее.

- А ты сам посмотри. Тебе понравится.

Но Арельяхо не стал смотреть. Он подошел к стене, из которой торчал кинжал, вырвал его и направился к Хосе.

- Что? Что ты собираешься делать? Помогите!!

Никто из соседей не спал в этот миг, но никому из них не пришло в голову откликнуться на этот пронзительный крик и прийти бедняге на помощь. Во-первых, все знали, что в доме орудует Арельяхо, а вставать у него на пути не хотелось ни одному здравомыслящему человеку. А во-вторых, ночью в заброшенном сливовом саду на окраине города нашли повешенным еще одного бедолагу – Аффликто. Старый сплетник давно хотел свести счеты с жизнью, но и врагов у него было немало. Его грязный язык разрушил столько благочестивых семей и опорочил стольких честных людей, что на этот раз никто не сомневался, - это было именно убийство. Кроме того, под ногами повешенного валялась его любимая трубка, которую тот, очевидно, выронил в самый последний момент. Примерно в это же время недалеко от сада заметили Арельяхо, который нес намотанным на руку кусок длинной холщовой веревки. И вот теперь что-то потребовалось ему от Хосе, одного из немногих приятелей Аффликто. Но подробности этой загадочной истории горожане предпочли бы узнать из газет – пусть даже месяц спустя – нежели принять в ней участие лично.

Долго ждать не пришлось - сюжет кровавой драмы разлетелся по городу в тот же день, и любой встречный с готовностью мог рассказать, как Хосе – человек пьющий, нервозный и оттого еще более мнительный – из ревности убил собственную жену. И приревновал не к кому-нибудь, а к Арельяхо, которого считали – ни больше ни меньше – хранителем их семьи. Этот чудак поверил навету Аффликто, несмотря на его, мягко говоря, сомнительную репутацию грязного сплетника с больной фантазией. Говорили, что Арельяхо каким-то образом узнал об этом разговоре, но вот трагедию предотвратить не смог. Вернее, смог лишь наполовину. Ведь убив жену, Хосе почти наверняка не пощадил бы и маленькую Сонору, которая в его растерзанном пьяном сознании стала плодом супружеской измены. Явившись поутру в его дом, Арельяхо понял, что опоздал и пытался добиться признания, но и сам едва не был убит. Обороняясь, он заколол Хосе – пятью ударами в живот, а потом повесил на том же дереве, где висел Аффликто. Когда обо всем стало известно, он строго запретил прикасаться к этим двумя и предавать земле по христианскому обряду. Мать Соноры, напротив, была удостоена величайших почестей и похоронена с большой помпой в пределе главного городского храма, и каждое воскресенье в ее честь проводили службу, на которую собирался весь город.

Самые знатные семьи выразили желание взять Сонору на воспитание, но Арельяхо – как ее опекун и защитник – остановил выбор на семье епископа Каудильо. Его супруга была бездетна, и потому Сонора дом принесла в их дом неподдельную человеческую радость, а не какую-то сомнительную честь – вещь весьма опасную, как стало понятно после смерти Хосе. У епископа Сонора прожила безмятежных пятнадцать лет, пока, наконец, не проявилась в ней та самая тяга к танцам, обнаруженная в зачатке у ее бесхребетного отца. Не в пример ему Сонора оказалась тверда в своем увлечении, что сулило ей многие беды.

***

Впервые странное смятение охватило Сонору во время воскресной молитвы, когда в приоткрытые двери храма врывался запах цветущего жасмина и миндаля. Сначала она поймала себя на мысли, что совсем не слушает песнопений и не пытается разобрать слов, как делала обычно, а затем ноги ее свело нестерпимой судорогой. Чтобы справиться с болью, ей пришлось встать и обратить на себя всеобщее внимание. Со всех сторон зашипели и замахали руками, и растерянная Сонора, поклонившись, выбежала из храма – вся красная от стыда. В городе уже никто и не помнил, что в этом храме была похоронена ее мать, не помнил жуткой кровавой истории, случившейся здесь пятнадцать лет тому назад, не помнил даже грозного Арельяхо, который с тех пор вел образ жизни тихий и незаметный.

О прежних временах напоминали только два скелета в заброшенном сливовом саду. Говорили, что это разбойники, преданные народному суду за страшное преступление и проклятые до скончания веков. Их имен не знала даже Сонора, считавшая своим настоящим отцом епископа Каудильо – человека благостного, но чересчур ревностного в своем служении. От жены и дочери он требовал скромности и безропотного послушания. В его глазах это было высшей добродетелью. И если Сонора смеялась слишком громко или бегала слишком резво, то непременно получала за это выговор. Но на беду епископа Каудильо его приемная дочь страдала от тяжелой, неизлечимой болезни – юношеского склероза – и мгновенно забывала обо всем, о чем ей помнить не хотелось. Это были в том числе навязанные убеждения, старые догмы, строгие правила и чувство стыда – о нем она забывала с превеликим удовольствием.

Вот и теперь, подставив лицо солнцу и вдыхая аромат жасмина, она ощущала как трепещет от радости ее свободолюбивое детское сердце. Как сильно гудели в тот миг ее ноги – от колен до кончиков пальцев! Как хотелось ей разбежаться, набрать воздуха в грудь и, оттолкнувшись изо всех сил, подпрыгнуть повыше и, помогая себе руками, оторваться от земли и прошагать по густому воздуху над раскаленными крышами. Вприпрыжку ноги несли ее за город – туда, где было еще больше цветущих деревьев, туда, где раскинулся забытый всеми старый сливовый сад. Но нет, то были не деревья – пышные розовые облака, что разлетались тысячей лепестков от малейшего дуновения ветра, и все вокруг было покрыто этими лепестками как кружевом, и даже травы не было видно. Сонора глядела на это диво через трещину в старом заборе и боялась дышать, чтобы не проснуться. Как смели они предать это место забвению, заколотить забором как старое кладбище? Ведь это грешно и бессовестно – ставить крест на том, что могло бы служить источником радости. Сонора не желала помнить о городских суевериях и о том, что когда-то здесь обитали злодеи. Забыто – значит, и не было вовсе.

Нащупав в заборе самую хилую доску, она вцепилась в нее руками и без особых усилий сорвала с единственного гвоздя. Дальше дело было за малым – пролезть через дыру в ненавистном заборе и нырнуть в океан из розовых лепестков. Полежав немного, уткнувшись в него лицом, Сонора принялась изучать территорию. Деревьев здесь было страсть как много – и одно красивее другого. В это время слива уже отцветала, и дождь из цветов шел не переставая, покрывая голову и плечи Соноры и приводя ее в безудержный восторг. Тогда-то и взыграла в ней память предков. Тогда-то и проявилась в ней в первый раз та самая тяга к танцам, обнаруженная однажды у ее отца и сулившая ей столько бед. Она и сама не заметила, как ноги подхватили ее и закружили в вихре посреди опадающих деревьев заброшенного сада, как руки начали отбивать ритм на воображаемом бубне, а губы – напевать слова неведомой песни. Сонора знала, что никто не увидит ее, не осудит и не сочтет легкомысленной, и впервые была абсолютно счастлива. Но вдруг ее тихий танец прервал странный треск, будто бы кто-то пытался пролезть через забор вслед за ней. Но нет – вокруг не было ни души. Сонора замерла и, сделав осторожный шаг в сторону, услышала точно такой же треск. А взглянув под ноги – вскрикнула от ужаса. Там, припорошенные цветами, лежали человеческие кости.

Сонора дрожала, но поборов страх любопытством, решила изучить находку. Это были два скелета, совсем уже обветшалых и рассыпАвшихся в прах. В высокой траве, под покрывалом из лепестков, она нащупала также тяжелую сухую ветку, которая, очевидно, сломалась под грузом прожитых лет. И вот так диво – какой-то чудак привязал к этой ветке две длинных веревки. Зачем? Видимо, хотел сделать качели. Сонора остановилась на этой версии как на самой симпатичной и не стала искать объяснения костям, так некстати попавшимся ей под ноги. И если бы кто-то в тот миг сказал ей, что она танцевала на костях своих предков, она сочла бы его сумасшедшим и немедленно предала забвению.

Примерно в это же время на другом конце города епископ Каудильо изогнулся от резкой боли - будто кто-то выстрелил ему в бок, но почему-то не убил. Он понимал, что проклятая печень скоро сведет его в могилу и малодушно торопил этот день. Жизнь, мерзкая старуха, становилась все более желчной и паскудной, особенно по ночам, когда его сон тот и дело прерывался самым отвратительным образом - от едкого привкуса гари или, в худшем случае, обожженного металла.

"Я покрываюсь ржавчиной, как бесполезный кусок железа", - думал епископ Каудильо и переворачивался на другой, не простреленный циррозом бок.

Этой ночью, пропахшей первыми цветами жасмина, у него был еще один повод для бессонницы. Его несносная дочь снова пропала неизвестно куда, и вот уже сутки никто в городе не видео ее. Не то чтобы он беспокоился за Сонору - с ее непокорным нравом такое случалось частенько, тем более в июне, а уличных бандитов в этих краях не видели со времен ее рождения. Что волновало его до глубины души и приводило в такое неимоверное бешенство, что он забывал даже о боли, так это окончательная и бесповоротная потеря власти на тем, кто - единственный в этом мире - должен был безропотно и безраздельно принадлежать ему, - над его ребенком. По его твердому убеждению, только в этом и заключался смысл существования всех на свете детей - и родных, и приемных. О том, что Сонора была из второй категории, епископ не забывал ни на минуту, хотя со стороны и казался идеальным отцом. Только однажды, когда девчонка, бегая за голубями по площади перед храмом, споткнулась о камни и подвернулась ногу на глазах у его прихожан, а юбка ее задралась, обнажив разодранное колено, епископ покраснел до корней плешивых волос и проговорил сквозь зубы: "Нет, никогда эта оборванка не оценит того, что я для нее сделал". Несмотря на все проказы Соноры, он никогда не поднимал руки на приемную дочь, но скольких трудов ему это стоило, какой силы воли!

Нет, умереть сейчас для епископа было бы очень обидно. Совсем немного оставалось до завершения главного труда его жизни - многотомной энциклопедии "Великая война". Он посвятил ее древней и непостижимой науке управления собственным гневом. Этот грех епископ искренне считал самым страшным из всех смертных грехов, искренне ненавидел в самом себе и в других, но несмотря на все труды умственные и физические, так и не смог до конца истребить. Он побеждал его смирением и аскезой, философией и классической музыкой, держал строгие обеты, прибегал даже к самобичеванию, но к его удивлению все это имело обратный эффект - с каждым годом он все больше ненавидел жизнь, и малейший пустяк мог привести его в бешенство. Вот и сейчас - входная дверь скрипнула, и все сжалось внутри него. Звук был тишайший, еле уловимый, но слух его обострили бессонница и раздражение. Вмиг он забыл обо всем, что было написано в его многотомной энциклопедии, и устремился по лестнице вниз - готовый растерзать дочь, что надеялась незаметно прошмыгнуть в свою комнату.

Когда епископ замаячил в пролете второго этажа - с бледным, искривленным судорогой лицом, Сонора не посмела сделать больше ни шагу - так и замерла в дверях. Но на лице ее - спокойном и радостном - вместо страха трепетало любопытство.

- Здравствуй, отец, - сказала она совсем уже взрослым, уверенным голосом и улыбнулась. Он и впрямь не имел над ней никакой власти. Епископ молча смотрел на нее, приближаясь как привидение. Наконец, остановился напротив, глядя сверху вниз тяжелым, гнетущим взглядом, сжимая за спиной дрожащие руки. Если бы не сжимал, если бы отпустил хотя бы на долю секунды, то - можно поклясться - сразу нарушил бы свой главный обет и залепил этой негоднице такую пощечину, что от той не осталось бы мокрого места. Но Сонора улыбалась, и с этим ничего нельзя было сделать. И что еще хуже - вдруг протянула из-за спины ветку цветущей сливы.

- Отец, теперь я знаю, чему хочу посвятить свою жизнь, - сказала она, как ни в чем не бывало.

Епископ Каудильо опешил и не нашел ничего лучше, чем спросить: "Чему же?"

- Я хочу танцевать, - с готовностью ответила Сонора.

- Вот так диво. В этом городе никто не танцевал уже лет пятнадцать - с того неимоверно жаркого лета, что никак не хотело уступать место зиме. Днем люди прятались от жары, а ночью - вместо того, чтобы спать, - отправлялись на площадь, чтобы насладиться прохладой. Тогда-то все и началось... И также быстро закончилось. Танцы не доведут тебя до добра, деточка. Они отвлекают от гораздо более важных вещей.

- Что же может быть важнее?

- Как что? Молитва, праведный труд, обуздание греховных помыслов. Путь к Господу не бывает легким, и в жизни - увы - мало место веселью.

- Я не хочу веселиться. Я хочу радоваться. Когда я танцую - я радуюсь, что же в этом дурного?

- Сонора, бесценная моя дочь, ты пока очень и очень глупа. Ты совершаешь много опрометчивых поступков, и годы спустя будешь о них горько жалеть. И хотя Господь, скорее всего, не позволит мне это увидеть, мне хотелось бы предостеречь тебя сейчас - пока у нас еще есть такая возможность. Не все будут добры к тебе так, как я, - епископ, наконец, нашел в себе силы разжать руки, не ударив Сонору. Он был преисполнен гордости, одержав очередную грандиозную победу над собой.

Как уже не раз было сказано и не раз еще повторится, Сонора проявила невиданную твердость в своем намерении вести образ жизни легкий и безответственный. Это значило - радоваться любой пустяковой безделице, танцевать в ритме жизненных бурь, веселить унылых и опустившихся тунеядцев и безмерно раздражать своего отца-грехоборника. Раздражение порождал в нем подавленный гнев, он тихо бурлил и перегнивал в колодце его души, испуская зловонные, ядовитые испарения. Борьбой и преодолением силен человек, думал епископ Каудильо, не подозревая, что губит в себе ростки самой жизни, лучшее, что вообще могло зародиться в нем. Он слишком резво брался судить и слишком быстро рубил с плеча, не задаваясь вопросом, а кто вообще дал ему это право - заклеймить гнев главным врагом человечества? История с Арельяхо не научила его ничему и забылась как страшный сон - до поры до времени.

***

Кого переполняет жизнь - тем вечно не до сна, и в комнате Соноры по ночам то и дело горел свет. Она жгла так много свечей, что в конце концов истратила все домашние запасы и незаметно от отца начала воровать свечи в храме - лишь бы не остаться в полной темноте в часы душевного волнения. Она связалась с цыганами, что жили в небольшом анклаве на западе города. Среди их деревянных хибар пахло жаренным луком, крепко перченным мясом и хорошим настроением. Дорог в их селении не было - только узкие извилистые тропинки, словно водяные змейки прорезавшие себе путь в мягкой черной грязи - среди бойких зарослей терна, боярышника и дикой розы. Чтобы добраться здесь до ближайшего дома или выйти к зеленым бескрайним лугам, не оцарапав при этом лица и рук, нужно было обладать невиданной ловкостью и чрезвычайно гибким, тонким телом, и потому местных жителей считали лучшими во всем мире эквилибристами. Они действительно знали толк во владении собственным телом, и со времен нашествия мавров бережно хранили секреты танцевального мастерства. Это искусство цыгане считали важнейшим из всех, ведь оно приносило им золотые монеты. И любая девчонка, которой довелось родиться в этих краях, ступив из колыбели на бренную землю, училась сперва танцевать, а уж потом - ходить. Обычно это было семейным делом. Отец играл на всех известных здесь инструментах - от деревянной флейты до барабанов, обтянутых дубленной кожей, мать пела, утратив с годами гибкость, а юные дочери кормили семью, следуя за цыганским табором по всем городам и весям. Но кто владел наукой танца в совершенстве, кто был ее магистром и воплощенным божеством, живой легендой и объектом всеобщего поклонения, - так это 70-летняя Клементина. Нет, сама она уж давно не плясала и даже не передвигалась на своих двоих - в помощь ей были костыли и самодельное кресло со скрипучими колесами. Однажды, неудачно подпрыгнув во время танца, она так подвернула ногу, что восстановиться уже не смогла. Ей было тогда всего тридцать, и она твердо решила не выходить никогда замуж, не становиться обузой для других, и весь свой неуемный пыл, всю бесплодную любовь к жизни вложить в своих учеников.

Цыгане верили, что Клементина хранит тайные знания бесчисленных поколений, настолько сакральные, что даже боги разгневались на нее. Ведь что это было, если не наказание? Все девочки в цыганском селении учились у Клементины, росли под ее крылом, а потом разлетались по свету как бабочки - от города к городу, от страны к стране, от востока к западу и с юга на север, а она - оставалась. Ко всему прочему Клементина писала арабской вязью, и за это ее считали колдуньей. Этих загадочных, непостижимых символов, следующих справа налево, в этой стране уже никто и не помнил, а Клементина в каждой закорючке видела плавный взмах ноги - арабеск, поворот головы в три четверти, прыжок со взмахом пышной юбки или стремительный поворот вокруг своей оси. Арабский язык было для нее языком танца и хранителем ее старческой памяти. И вот, одним летним вечером она уже было исписала очередной альбом цитатами из поэта Аль-Мутанабби и готовилась начать новый - но не успела. В дверь постучали, и ей пришлось взяться за ненавистные костыли. Тяжело кряхтя и покрываясь испариной, она дотащила свое грузное тело до двери и приоткрыла ее. На пороге стояла тощая, белокожая девчонка с огромными, наглыми глазами и таращилась на нее.

- Вот дерьмо! Это из-за тебя я тащилась через весь дом, сотрясая стены стуком своих костылей! Ты не из наших, бледная как смерть, и лица твоего не помню. Какого черта тебе здесь нужно? А впрочем, стой... Покажи-ка ручонки... Не может быть! Ты хочешь сказать, что добралась сюда без единой царапины? Эти узкие тропы заросли терновыми кустарниками, сквозь которые ни одному чужаку не пробиться! А знаешь ли ты, что многие из них ядовиты? И одна царапина может стоить жизни? Да что же она молчит?! Смотрит во все глаза и молчит! Это невыносимо!

- Я жду, когда вы впустите меня в дом. Вы ведь госпожа Клементина? Значит, я пришла по адресу.

- Господ у нас нет, мы все люди вольные - еще со времен Реконкисты. А ну-ка!

Что-что, а руки у Клементины не утратили своей силы за все эти годы, и даже напротив, приумножили ее - благодаря костылям. Она схватила Сонору под острый локоток и, больно вывернув его, затащила ее в комнату, пропахшую табаком, мочевиной и ветхим тряпьем.

- Ну, рассказывай, кто такая? Зачем пожаловала? Только слушать тебя я буду сидя. А ты постой, постой. Молода еще... И вот что. Сними-ка одежду. Нужно осмотреть тебя хорошенько. Наши заросли коварны - и не заметишь, как ковырнет. Яд у них быстрый, кота за хвост не тянет, а мне хотелось бы дослушать тебя до конца. Пока не начала задыхаться.

Сонора послушно сняла платье и тоненькую рубашку, оставшись в чем мать родила, и вмиг покрылась мурашками от настежь открытых окон.

- Смотри-ка, и правда ни царапины. А шея? Тоже ведь нужно глянуть. Повернись спиной и подними волосы. Да, белым бело. Ну и тоща же ты, матушка, точно не из наших краев. Не побираться ли часом пришла? Ты смотри, такого у нас не любят, это ремесло цыганское и дорожку перебегать не смей.

- Я пришла, чтобы вы научили меня танцевать.

Клементина смерила ее взглядом и потянулась за трубкой.

- Ты не стой, как мумия, одевайся. И рассказывай заодно, какой идиот пустил обо мне этот слух. Ты разве не видишь своими зоркими кошачьими глазками, что сидящая перед тобой старуха скорее развалится на сотни трухлявых частей, чем научит кого-нибудь танцевать? А издеваться над собственной немощью я никому не позволю. Поэтому лучше тебе убраться подобру-поздорову, пока не спустила на тебя собак. У меня их шестеро, и все не ели со вчерашнего дня. Они любым костям будут рады.

- Все цыгане только о тебе и говорят. В нашем городе они продают снедь и разноцветные бусы, а еще ядовитых лягушек и лекарство от слепоты, но как только из их палаток доносятся звуки бубна, имя "Клементина" звучит в такт с ними, как знакомая каждому с детства народная песня. Я хотела научиться танцевать, и цыгане указали на тебя.

- Не из того ли ты города, в котором уже пятнадцать лет никто не танцует, потому что в прошлый раз все закончилось слишком плохо?

- Да, мой отец часто вспоминает об этом в качестве назидания, будто бы я не должна даже помышлять о танцах.

Клементина становилась все бледнее и с трудом извлекала из себя каждое слово.

- А как зовут твоего отца, милая?

- Епископ Каудильо - самый ревностный и богобоязненный из всех епископов в нашей стране, а уж в городе он и вовсе слывет величайшим праведником в истории.

- Только не говори мне, прекрасная луноликая Сонора, что это тот самый город, которым вот уже много лет негласно правит великий грозный Арельяхо?! - глаза Клементины наполнились благоговейным ужасом, причины которого Сонора понять не могла. Имя Арельяхо она слышала впервые в жизни, ведь за все это время она ни разу не нуждалась в защите и покровительстве.

- Клянусь вам, почтенная Клементина, что не знаю никакого Арель... Арекильо, и что власть в нашем городе устроена настолько мудро, что он вообще не нуждается ни в каком правителе, кроме Отца небесного. Все жители в нем живут душа в душу - не считая будничных ссор, мелких склок и площадной брани... да пары-тройки пьяных драк за день. Но чтобы хоть кто-то из горожан решился убить или ограбить ближнего - такого вовек не бывало, да и чужаки носа не кажут в наши края.

- Ха-ха! Так вот знай же, дитя мое, что причина этого благоденствия - и есть Арельяхо, свирепый зверь и темный ангел огромной разрушительной силы! Его имя живет в легендах и лет ему - миллионы! И если сейчас он дремлет, то лишь потому, что еще не пришло его время, о прекрасная Сонора.

- Славно, замечательно, я очень люблю всякого рода легенды, но совсем не за этим пожаловала я к вам. Мне бы хотелось...

- Все что угодно! Радость, красота моя, хочешь танцевать - только свистни, щелкни пальцами и я тут как тут. Ты будешь мне родной дочерью. Мой дом - твой дом. Мои знания - твои знания. Да что же я сижу, пустомеля! Ты, наверное, голодна? Сейчас будет тебе ужин из сочных перепелов и спелых томатов, а потом мы с тобой выпьем вишневой настойки. А завтра - с новыми силами - начнем наши уроки. Как ты на это посмотришь?

Больших трудов стоило Соноре объяснить ее новой наставнице, что жить у нее постоянно она не сможет. Сговорились на ежевечерних занятиях - в предзакатный час, после ужина, когда епископ Каудильо отправлялся спать. От любой платы Клементина, конечно же, отказалась, и в дорогу всучила Соноре тяжелую, золотую баночку с целебным кремом - на тот случай, если она все же оцарапает свои ручки в зарослях ядовитого терна, что охранял цыганское селенье от непрошеных гостей. Но та ни разу не оцарапала.

Следующим вечером, сидя у причитающего камина, Клементина подливала себе терпкой густой, как кровь, и приторно сладкой вишневой настойки и так говорила своей ученице:

- Зачем ты пожаловала, моя дорогая? Отчего не сиделось тебе на месте - в безмятежном покое и благоденствии? Искусство мое хранит многие тайны и, клянусь, способно и мертвеца поднять из могилы, но тому, кто владеет им, не видать легкой судьбы. С тех пор, как мой народ взял в руки бубен и подчинил свою жизнь его ритму, он был обречен на вечные скитания. Держу пари, что и терновые ветви не защитят нас надолго от чужих глаз. Быть всюду желанной гостьей, но нигде не задерживаться надолго, скитаться от дома к дому и от города к городу, озарять все, к чему прикасаешься, светом и радостью и в конце концов быть изгнанной отовсюду... Такая судьба тебя ждет. Нет-нет, я не смею тебя отговаривать, прекрасная моя девочка, но предупредить обязана. Чуть только ноги твои начнут двигаться в такт твоему сердцу - все пропало, пути назад больше не будет. Коли прослывешь в народе плясуньей, вмиг ощутишь на себе всю его истинную натуру - и уж тогда... дай Бог, чтобы рядом с тобой оказался достойный защитник. А во всем мире я знаю лишь одного кандидата на эту роль.

Сонора была уверена, что не нуждается ни в какой защите, и поспешила ее утешить - чтобы перейти, наконец, к более важным вещам.

- Тетушка, ради всего святого! Ну какая опасность может таиться в таком изящном и беззаботном искусстве? Мы будем веселить людей, мы будем радовать их! Озарять их жизнь яркими красками, зажигать их души как звезды на безбрежном небосводе! И они, уж конечно, будут нам благодарны, они полюбят нас безгранично, безмерно - как никогда никого не любили! Уверена - они даже не подозревают, что могут так любить, что внутри у них таится столько нежности и тепла! И мы дадим ему волю, выпустим на свободу из плена умственных омрачений! Нет, разве можно ненавидеть того, благодаря кому расцветает твоя душа? Ты, конечно, мудрее всех седых мудрецов, но сейчас говоришь сущие глупости. Вот увидишь!

- Просто я живу на свете достаточно долго, чтобы усвоить его уроки, и слишком мало, чтобы забыть их. Но для тебя, дорогая Сонора, судьба приготовила особенные уроки - изучить их тебе предстоит самой, даже если они - в силу своей горечи - ненадолго останутся в твоей своенравной памяти.

К Соноре вмиг вернулась серьезность - о чудесных свойствах ее памяти Клементина знать никак не могла. Неужели старая цыганка читала ее, как книгу, и притом - крайне бесхитростную? Это было обидно, и Сонора нахмурилась, свернулась наподобие ежа. Камин напоминал ей беззубую пасть дракона, который зевал от скуки вместо того, чтобы спалить весь дом вместе с его обитателями. Милосердно, но глупо. Какой же он после этого дракон? Так, цепной пес в грозном обличии - съел уголек и сидит, потрескивает, виляет огненным хвостом.

- Я запоминаю только то, что хочу помнить, и обещаю, что твоих уроков я не забуду. Кстати, когда они начнутся? Чувствую, ноги опять свело нестерпимой судорогой.

- Изволь, упрямая Сонора, сначала выбрать, что тебе более по душе - раскаленные угли, терновые иглы или, быть может, битое стекло? - с этими словами она разбила бутылку из-под настойки об угол камина и приказала Соноре собрать стекла в большой плоский таз из-под молока.

- Теперь можешь принести из сада камень потяжелее и растолочь эти осколки так мелко, насколько хватит сил. Старайся - ведь это в твоих интересах.

Сонора смотрела на нее с недоумением и по строгому бескомпромиссному тону наставницы понимала - учеба началась в эту самую секунду.

Стекла, на которых оставались еще сладкие вишневые капли, нехотя и скрипом поддавались воздействию камня. Нежные руки Соноры быстро устали и покрылись мозолями, так и не добившись внушительного успеха. А Клементина только посмеивалась в сторонку. Конечно, она лукавила, - битое стекло, даже будучи перетертым в пыль, сохраняло свою горькую природу и было способно ранить при малейшем прикосновении к нему. Вся эта коварная затея преследовала одну цель - проверить, насколько легкомысленно к ней отнесется новая ученица. Чтобы научиться танцевать действительно хорошо, этой своенравной гордячке предстояло ощутить на себе всю горечь и соль жизненной правды. И, прежде всего, ей суждено было сотню раз пожалеть о своем легкомыслии.

- Что же ты остановилась? - воскликнула Клементина, старательно делая вид, что дремлет и просыпается время от времени. Сонора сидела у ее ног, склонившись над битым стеклом и смотрела на свои руки тупым, отрешенным взглядом. На них не было живого места, они горели и кровоточили, и удержать ими камень было уже решительно невозможно. - Ну, ничего не поделаешь, будем работать с тем, что есть.

Клементина вздохнула понимающе и с долей искреннего сочувствия, но хитрый огонек еще ярче разгорелся в ее старчески мутных глазах. Булыжник со следами крови так и остался лежать на куче осколков, каждый из которых все еще был размером с крупную вишню и благоухал предательски сладко. С поразительной ловкостью сонная Клементина подхватила корыто за край и опрокинула его прямо под ноги Соноре, не дав ей опомниться и отвести взгляда от своих окровавленных рук.

- Ну что ж, теперь пусть руки твои отдохнут, а ноги поработают. Хочу посмотреть, что ты умеешь. Так будет понятно, чему тебя нужно учить.

- Ничего не понимаю, тетушка, не хочешь ли, чтобы я для начала подмела пол, а уж потом...

- Нет-нет, ни в коем случае! Ты ведь хочешь стать хорошей плясуньей? Тогда тебе нужно научиться танцевать на том, на чем не танцуют другие. А тут, как ни крути, нужны кое-какие задатки... Вот я и хочу взглянуть, как ты справишься. Хочешь танцевать, так танцуй! Или проваливай! - Клементина устало откинулась на спину и сделала вид, что ее клонит в сон, только что не захрапела.

Сонора встала с большим трудом и поняла, что еле держится на ногах, но даже не оглянулась в сторону двери. Первый же шаг на битом стекле оставил глубокий порез на ее ступне, но она не подала виду ни криком, ни выражением лица. Она старалась не думать о боли и о том, сколько дней не сможет ходить. Ей было дурно, мутно и все плыло перед глазами в каком-то пьяном мареве. Вот было бы чудно совсем не иметь веса и парить над землей, не касаясь земли! Но земля врезалась ей в ноги десятками острых когтей, обжигала безжалостной болью и жадно пила ее кровь, как бы она не стремилась наверх, как бы не размахивала руками и как бы не пыталась обмануть природу - порхая невесомо и беззвучно, подобно перышку. Комната кружилась вокруг нее в безумном вихре и, наконец, накренилась, поплыла куда-то в бок - свалив стены и потолок в одну кучу вместе с ее замутненным сознанием, а кто-то тем временем погасил свет.

Потом в темноте зазвучал голос, - смутно знакомый и обволакивающий - и Сонора ухватилась за него всем сознанием, чтобы выбраться из мучительного забытья.

- Когда рожденный заново человек делает первые шаги в этом мире, он всегда падает с ног, дорогая моя. Это вполне нормально. Теперь ты можешь сказать с уверенностью, что пережила второе рождение - процесс болезненный и малоприятный, но куда более важный, чем первое - из утробы матери. Нет-нет, не спеши подниматься, иначе вновь закружится голова. Я сделала твоим израненным ножкам целебный компресс из толченых, крепко заваренных трав, и теперь ему нужно дать время. Одно стекло так глубоко врезалось в твою ступню, что его пришлось вытаскивать раскаленными щипцами. Благо ты уже отключилась и была неспособна воспринимать боль... Зато теперь я могу сказать точно - ты умеешь твердо стоять на своем, чего бы тебе это ни стоило. На-ка вот, выпей, это придаст тебе сил.

Сонора лежала укутанной в одеяло, как в тот самый день встречи с Арельяхо, когда родители вынесли ее новорожденную на главную площадь города, и утопала головой в ворохе из подушек. Неохотно и с большим трудом она оторвала голову от одной из них и прикоснулась губами к поданной кружке, от которой пахло смолой и свежими опилками. На вкус темный отвар оказался склизким, тягучим и горьким, и чтобы проглотить его, требовались большое мужество и недюжинная сила воли.

- Ну-ну, не хмурься и не вздумай опрокинуть все это на себя, - сказала Клементина, ловко и как раз вовремя выхватывая кружку из слабых, дрожащих рук своей ученицы.

- Сколько времени прошло?

- Гораздо меньше, чем могло показаться. Всего два дня.

- Какой кошмар! Меня, наверное, ищет весь город! - Сонора подскочила на кровати, но нестерпимая боль тут же пронзила все ее тело и заставила умерить свой пыл. - Еще никогда не доводилось мне отлучаться из дома на такой долгий срок. Отец никогда мне этого не простит...

- Испытывать вину за чувства других людей - благородное, но очень глупое занятие. Тем более, когда речь идет людях, которые нас не любят.... А таких, к сожалению, большинство.

- Да как же это... Чтобы родной отец...

- Те, кто любит нас по-настоящему, не внушает нам чувства вины, а тем более страха, - ведь от них не надо защищаться. А ты, как я вижу, изрядно напугана.

- Я всего лишь не хочу причинять им всем беспокойство, только и всего...

- Тот, кто действительно беспокоится о тебе, будет рад, если ты выйдешь отсюда живой и невредимой, когда бы это ни случилось. А впрочем, можешь идти прямо сейчас -  но тогда и не вздумай возвращаться. Если ты хочешь научиться танцевать действительно хорошо, тебе придется отложить на время все другие занятия.

Сонора была слишком слаба, чтобы спорить, и приняла этот хитрый ультиматум как должное.

***

На следующий день Клементина учила ее танцевать на раскаленных углях. Это было менее больно, чем на битом стекле, и оттого гораздо более сложно - ведь танец приходилось продолжать, не смотря на ожоги и волдыри, да к тому же на всеобщее обозрение. Поздним вечером цыгане разожгли костры недалеко от дома Клементины и уселись кругом под апельсиновыми деревьями, чтобы посмотреть на новую ученицу. Один из них - одноглазый рыжий детина - выгребал красные угли из шипящей походной жаровни, которую притащили сюда на колесах как троянского коня. Очень скоро углями покрылась вся площадка, приготовленная для танца Соноры, и цыгане свистом и улюлюканьем торопили ее приступить к делу, пока не остыли ни угли, ни зрители. На Сонору каждый из них смотрел с нетерпением и азартом охотника, только что затянувшего свой силок, - лучшее, на что мог рассчитывать здесь чужак. Могли бы и вовсе забить камнями, но таков был авторитет Клементины, что одно ее слово могло служить залогом жизни и свободы даже для самого отъявленного глупца.

Но вдруг все звуки стихли, и беспорядочная болтовня прекратилась, стих даже шепот, робко призывающий взглянуть на диво - бледную, почти прозрачную, изможденную девочку, что сняла обувь со своих тонких и длинных ступней, и не замечая толпы, двигалась прямо к металлическому помосту, на котором жадно шипели еще не остывшие угли. Что она видела в тот момент, о чем размышляла? Трудно было сказать. Решимость ее имела необъяснимую и оттого еще более пугающую природу, и всеобщая тишина была подтверждением этого страха. Цыгане, среди которых были сплошь циркачи и отъявленные бандиты, могли поклясться, что никто до сих пор не внушал им подобного чувства, никто не заставлял умолкнуть одним своим видом, вмиг забыть обо всем и обратиться в одно сплошное зрение. Сполохи пламени отражались в их непроглядно-черных, застывших глаза, которые становились все больше с каждой минутой.

Когда Сонора шагнула на помост, детина рядом с жаровней швырнул ей под ноги порцию свежих углей. И хотя он продолжал крепко сжимать лопату, в этот миг его грубые красные ладони, задушившие не одного быка, покрылись подлой испариной, и отнюдь не жара была тому причиной. Наконец, перед публикой показалась сама Клементина, которую вынесли под руки два дюжих молодых парня. Ее пышный праздничный наряд и широкополая шляпа с белой вуалью говорили о значимости момента.

- Дорогие братья! Благородные воры, ночные разбойники и самые преданные дети Солнца! Больше всего на свете мы любим золото. Мы режем за него глотки, сворачиваем шеи нашим врагам, выворачиваем карманы праведников и вешаем проходимцев с большой дороги. Но сегодня, дорогие мои друзья, я хочу напомнить о том, что мы всегда ценили не только выше золота, но и выше самой жизни. Свобода - скажете вы? О нет, если бы все было так просто! Свободу вы давно продали за старый грошовый медяк, пропили в вонючих загонах с животными, что носят костюмы и шляпы, выдавая себя за людей. Свобода давным-давно махнула на вас рукой, отдала черту на растерзание, потому что, сказать по правде, таких конченых шлюх, как вы, не найти даже в самом дешевом борделе Санта-Клары... А любой безносый моряк расскажет вам, что это за место. Я говорю не о свободе, о которой никто из нас, положа руку на сердце, не имеет ни малейшего представления. Я говорю о том, что не смотря на всю нашу низость, лживость и пошлость, на всю продажность и презренное раболепие, на всю животную глупость и убожество существования, испокон веков заставляет нас танцевать. Мы всегда думали, что это золотые монеты - жалкий придаток к тому, что удается добыть грабежом, разбоем и лицедейством. Да, признаться, и я под старость лет потеряла веру в людей. Бывало, проснешься ночью в обоссанных простынях и думаешь - а не пора ли мне подыхать? Слишком уж долгий выдался праздник жизни. Однажды решила твердо - полосну битой бутылкой по запястью, и дело с концом, только сначала ее непременно нужно выпить до дна. Даже смерть - не повод отказываться от хорошей настойки. Выхлебала половину, разлеглась на диване и слышу: тук-тук. Вот же скотство! И сдохнуть не дадут спокойно. Открываю - и кто бы вы думали? Эта негодница, тощий крысеныш. Танцевать, говорит, хочу. Тетушка, научи. Ведь вы, цыгане, только этим и занимаетесь и живете себе припеваючи. Делать нечего, пришлось учить уму-разуму, пока еще на ноги ступать может. А сегодня пришло время явить вам мою новую ученицу. И не видать мне Господа как своих ушей, если эта мерзавка не станет лучшей из них.

Взгляды мужчин обжигали Сонору сильнее, чем раскаленные угли, и большого труда стоило ей побороть смущение, придать движениям привычную свободу и легкость. Она старалась не смотреть в сторону жадных зрителей и лишь по звуку определила, когда кто-то бросил в ее сторону звонкий бубен. Он приземлился прямо к ее ногам и, наклонившись за ним, плясунья задержалась на месте чуть дольше обычного. Тут же запахло паленым мясом, и она подскочила так неуклюже, что толпа взорвалась безудержным хохотом. Соноре это пришлось на руку - она научилась справляться с сиюминутной болью, откладывая страдания на потом, а теперь, когда тягостное внимание, наконец, рассеялось, уже ничто не мешало ей продолжать свой танец. Она представляла, что танцует посреди цветущих сливовых деревьев, и под ногами - покрывало из нежных розовых лепестков, только бубен теперь не выдуманный, а настоящий.

К тому времени, когда костры были залиты водой, Сонора стала родной среди цыган, и каждая уважаемая семья была готова принять ее в своем доме. Но она отвечала вежливо и непреклонно, что она здесь лишь мимолетная гостья, как, впрочем, и во многих других местах. И цыганам оставалось лишь обреченно вздыхать о том, что лучшие гости, увы, никогда не задерживаются надолго.

***

В одной руке Клементина держала свечу, другой - вела за собой Сонору. Они долго и  с большим трудом спускались по витой лестнице вниз - туда, где в приличных домах обычно располагается погреб. Наконец, звеня ключами, Клементина отворила хлипкую дверь и, пропуская свою ученицу вперед, сказала "входи". Взору открылась крохотная, несуразная комнатушка, пропахшая сыростью и освещенная тусклым зеленоватым светом. Сие помещение было обставлено крайне нелепо - у стен теснились покосившиеся шкафы без единой створки, но с большим количеством разнообразных полок, каждая из которых пыталась уехать куда-то вбок, и, кажется, из последних сил держала на себе целую армию пыльных склянок. Они стояли рядком, как новобранцы, - стеклянная грудь колесом - и терпеливо ждали очереди вступить в бой. Переводя взгляд с одной банки на другую, Сонора то морщилась и кривилась от отвращения, то вскрикивала от неожиданности, то вовсе хотела бежать со всех ног - подальше от своей чудаковатой наставницы. Лишь малая часть увиденного осталась в ее прихотливой памяти, остальное же было столь отвратительно, что она забывала об этом, как только переводила взгляд. Сушеные скорпионы, каракатицы и крылья птиц, змеиная кожа и панцири черепах, медвежьи лапы, кривые желтые когти - жесткие, как бивни слона, зубы из пасти неизвестного хищника, на которых виднелась еще засохшая кровь - след давно позабытого убийства. Были здесь и скелеты миниатюрных рыб, и плавники всех форм и оттенков, и застывшие в желтом растворе навечно открытые глаза - невесть что видевшие в последний миг. На склянке с отрезанным скрюченным пальцем память Соноры исполнила свой любимый трюк и переместилась на полку с более гуманными объектами - из мира ботаники.

- Эту коллекцию я собирала всю свою жизнь - в свободное от преподавания время, - сказала Клементина, которая внезапно оказалась совсем близко, - Жизнь, моя дорогая, полна не только прекрасных вещей, но и, прямо скажем, весьма отвратительных. Мерзкого, гадкого и неприглядного в ней гораздо-гораздо больше. Оно повсюду - куда ни посмотрит глаз. Низменное - основа существования, из грязи мы вышли и в грязь обратимся. Что может быть более гадким и отвратительным, по сути своей, чем процесс совокупления мужчины и женщины? Что может быть более грязным и неприглядным, чем появление человека на свет в родовых муках? И если мы разберем живой, цельный организм на части, то каждую из них едва ли сможем смотреть без тошноты, и даже цельное, каким бы прекрасным созданием оно не являлось, внушает нам смертный ужас - чуть только его покинет душа.

- Мне нехорошо - дурно и нечем дышать, будто кто-то притащил сюда покойника и заставил с ним целоваться... впрямь как на похоронах у моего дядюшки - цветочки приторно-желтые, рубашка белая, лица елейно-скорбные и смерть, смерть, смерть кругом - в обнимку с жизнью... вот где ужас такой, что берет за горло и отнимаются руки и ноги! Зачем ты привела меня в эту жуткую комнату? Искусство танца, как мне казалось, не связано ни с одной из естественных наук. Как раз напротив - именно в танце я ищу спасение от всего того, что ты зовешь низменным и неприглядным.

- В том-то и дело, милая Сонора, что сбежать не получится ни у тебя, ни у кого бы то ни было. И чтобы научиться танцевать действительно хорошо, тебе придется с этим смириться. Все, что окружает тебя, все чем сверху донизу, от сердцевины для самых краев пропитана жизнь, должно быть топливом для твоего танца. И только когда ты научишься в самом низменном видеть Высшее, а в самом неприглядном - красоту и свет, тогда и на самой последней ступени отчаяния ты найдешь силы для радости. Мало танцевать, превозмогая боль от потерь и разочарований, и оставляя где-то внизу грубость и пошлость этого мира. Все это должно стать частью твоего танца, а иначе он будет мертв - как содержимое этих склянок... Нельзя-нельзя познать жизнь, окружив себя стеклом. Разбей же его, и пусть осколки впиваются в ноги! Впрочем... если тебе не нравится здесь, мы уйдем. Прихвати только пару-тройку баночек с самой нижней полки. Не бойся, это совсем не ежи.

Сонора взяла в руки пузатую банку, набитую скрученными колючими ветками и тут же узнала терн - тот самый кустарник, что охранял цыганское селенье от непрошеных гостей и который, по словам Клементины, мог убить одним прикосновением. Но цыганка поспешила ее успокоить.

- Это очень старый терн - я засушила его в те далекие времена, когда нам не приходилось защищаться от чужаков, и наши дороги были светлы и просторны как в Эльдорадо. Но времена изменились, люди огрубели и привыкли к узким извилистым тропам, на которых черт ногу сломит, и теперь это единственный терн в наших краях, который не представляет угрозы для жизни. Но шипы его - это страшное оружие, ведь с годами и они огрубели не меньше людских сердец. Ни в одной кузнице мира не найти шипов более острых и цепких. И скоро они тебе очень пригодятся...

- Тетушка, ради всего святого, я не буду танцевать на этих иголках! На моих ногах не найти живого места, я хожу медленнее, чем ты, живу с постоянной болью, ночью не смыкаю глаз и тороплю тот день, когда, наконец, заживут мои раны, ожоги и волдыри, а ты уже готовишь мне новое испытание? Ну уж нет, больше я не позволю над собой издеваться! Может, тебя и считают здесь лучшей танцовщицей, только вот и мои ноги чего-то да стоят!

Сонора и сама не поняла этой странной метаморфозы, но вместо смущения за свои слова ей почему-то стало легко и приятно оттого, что она наконец-то сказала правду. "А какое же это счастье, какая благодать - быть настоящей!", - думала она, готовая без оглядки покинуть опостылевший дом и забыть навсегда о своей безумной затее.

- Ну-ну, не горячись. Как ни крути, чему-то ведь ты научилась? - Клементина подмигнула ей заплывшим, слезящимся глазом и как-то вдруг подобрела, размякла. - Колючие ветви понадобятся нам для другого. Помнишь, я говорила тебе о Вечно Холодной Реке, что течет так высоко в горах, что лед на ней никогда не сходит? По большому счету, это и не река вовсе, а чрезвычайно узкое, протяженное горное озеро в окружении диких лесов и крутых обрывистых склонов. Говорят, вода в этом озере стала соленой от человеческих слез - их проливали когда-то жители той горной страны, что погибли один за другим от внезапных напастей - войн, голода и болезней. Все было точь-в-точь как у нас триста лет тому назад с той только разницей, что мы - выжили. Так вот. Сделай милость, наведайся к этой реке. На ее скорбных берегах растет редкий морозолюбивый цветок. Суставы мои расшалились, и боюсь, только он и сможет мне помочь. А терн этот и впрямь очень зол - шипы его огрубели от старости и утратили жалость к врагам, но хозяйку свою они не поранят. Возьми его с собой, и если вдруг встретишь дикого зверя или кого похуже - накинь терновую ветку ему на шею и затяни что есть сил. Главное, не теряй ни минуты, иначе - беда.

***

Никогда прежде Соноре не доводилось забираться так высоко в горы – это пугало и пленило одновременно. Она размышляла о загадочном слове «беда», сказанном Клементиной, и пыталась понять его смысл. Вот уж чего в ее жизни точно не случалось, иначе она непременно запомнила бы! Чудная наставница велела внимательно пересчитать все иголки на терновых ветках, что поместились в ее дорожный мешок. Их должно было быть не меньше пятисот – для верной победы над незримым врагом. Провожая свою ученицу в этот дальний и, судя по всему, крайне опасный путь. Клементина смеялась, и смех ее был похож на утиный гогот.

О том, кто может быть хуже дикого зверя, и чем, собственно, плох сам дикий зверь, Сонора старалась не думать. Не здесь, не сейчас, когда липкий студеный туман заползает под кожу и мешает видеть как прежде ясно. Во-первых, ничего плохого в диких зверях она не видела, а во-вторых, понимала, что в эту секунду мысли были ее главным врагом. Доверять нужно чувствам, чутью того самого дикого зверя, что спит глубоко внутри и который один, просыпаясь. спасает от любой самой страшной напасти. Она карабкалась по отвесному склону цвета запекшейся крови, и сырая мерзлая грязь падала комьями ей на лицо. Окоченевшими пальцами Сонора хваталась за сухие узловатые корни, похожие на скрюченные пальцы выжившей из ума старухи. Неизвестно зачем они впивались в жесткую полумертвую почву, пытаясь урвать напоследок скупую подачку от жизни.

Чем выше, тем холодней становилась земля и тем гуще туман. Когда ее измученные руки, наконец, нащупали пологий уступ, на который можно было взобраться и перевести дух, глаза не видели уже ничего и пробираться дальше пришлось, полагаясь на слух. В этой нетронутой тишине каждый шаг звучал оскорбительно громко. Сначала это был сухой грубый шорох, затем -– возмущенный, надломленный треск. Сонора сразу узнала его. Так на шаги отзывался лед – верный спутник воды. Значит, река, о которой вела речь Клементина, была совсем уже близко – если не под самыми ногами. Жаль только туман – не в пример темноте – не позволял глазам привыкнуть к нему. Звуки сплетались в путеводную мелодию, пока в непроглядном мареве не забрезжил крохотный огонек. А потом еще один и еще. Тусклое фосфорическое сияние, сотканное из тысяч крохотных вспышек, сделало путь ее ясным как в самый безоблачный полдень. В тот же миг под ногами ее дрогнул лед – и едва различимый треск, похожий на отзвук стрекозьих крыльев, разбудил единственного обитателя этих мест.

Безумный Могби, покрытый инеем, отделился от сторожевого камня, и направился на этот звук, тараща воспаленные невидящие бельмы. Из носа его свисала длинная черно-зеленая водоросль, а на шее бесформенной кляксой расползалось отвратительное пятно – почему-то тоже зеленоватое, видно поросшее мхом. Распространяя вокруг себя запах гнилостных испарений, Могби уведомлял о себе каждого встречного, даже если тот – подобно ему – был слеп на оба глаза. Он имел привычку говорить о своем собеседнике в третьем лице – это помогало ему сохранять надменно-презрительную дистанцию, необходимую для короткого и малоприятного разговора. А других у него не случалось. Не то чтобы Могби не испытывал чувств и не питал страстных желаний. Напротив, он был одержим. И одержимость эта в один далекий день и стала причиной его безумия. Когда-то давно, будучи молодым, энергичным, но не слишком богатым мужчиной, он услышал о несметных сокровищах Индеамоса и загорелся идеей найти неиссякаемый источник золота. Он верил, что такой источник непременно должен существовать, ведь о нем говорилось во всех индейских легендах. Он понял наверняка – тот кому посчастливится установить над ним свою власть, станет всесильным правителем мира. Ему покорятся города, страны и континенты, он подчинит себе науку и искусства, саму человеческую мысль, а истину будет выдавать черствыми ломтями – чтобы больше никто из живущих не разгадал его тайны и не посягнул на его богатства. Он взалкал даже власти над самим словом, над человеческой речью – чтобы больше никто из живущих ненароком не сболтнул ничего лишнего. Но безумие Могби заключалось даже не в его одержимости и непомерных желаниях. Все было гораздо хуже. Вот уже много лет он верил, что нашел тот самый источник, и что он находился именно там – на дне вечно холодной реки. Его ввела в заблуждение простая иллюзия, обман зрения – золотые, мерцающие огоньки, которые кружились над рекой в то время, когда там погибали живые души. Ему казалось, что золото вырывалось из-под земли всякий раз, когда какой-нибудь бедолага делал последний вздох.

Могби не пытался добыть золото – из страха, что на поверхности его легче будет украсть, но поклялся сделать все, чтобы сохранить над источником вечную власть. Любого, кто приближался к реке, он мог растерзать на месте, но потом так утомился, что придумал более быстрый способ расправы. В ночное время из-под воды, скованной льдом, доносились приглушенные звуки, похожие на сдавленные стенания, но Могби привык к ним и спокойно засыпал в своем камне под этот ненавязчивый аккомпанемент. «В конце концов, сами виноваты. Никто их сюда не звал», – говорил он себе поначалу, а потом и этот монолог прекратился. От вечной сырости в его ушах скопилось слишком много тины – она прорастала уже через нос, и судя по его затуманенному сознанию, – сплошной сетью покрывала престарелые мозги.

Разбуженный треском, Могби для верности втянул носом воздух и хищно улыбнулся, почуяв добычу. Приметив чужака, что случалось нечасто, он поступал всегда одинаковым образом. Покидал свой недвижимый пост и спешил к реке, чтобы привести в действие нехитрую, но проверенную ловушку. Могби поднимал каменный молот и одним точным удалом раскалывал тонкий слой льда вдоль всей реки – так, что незадачливый путник, каким бы осторожным и невесомым он ни был, мгновенно проваливался в эту расщелину и уходил с головой под воду. Надежд на спасение у него не было, ведь река замерзала сию же секунду. «И так будет с каждым, кто посягнет на мое золото», – говорил Могби, с упоением слушая ночные вопли несчастных, которые доносились из-подо льда и не прекращались даже после их смерти – наоборот, становились громче и жалостливей. Но в этот раз Могби не успел занести молот и даже прикоснуться к нему. На костлявой шее он ощутил нестерпимое жжение сотен терновых иголок. И если бы в его жилах еще текла кровь, она бы густым потоком обагрила заиндевевшую грудь. Но нет – ни капли крови не вытекло из него, только немного желто-зеленой желчи, и кости сухо и злобно заскрежетали друг об друга. Кто-то невидимый, заарканив, тянул его к себе, да так сильно, что это вызывало любопытство.  Могби кашлял и задыхался, как живой, волочась по земле, пока, наконец, не оказался у ног низкорослого тощего создания – поразительно теплого и поразительно энергичного. К своему пущему удивлению, Могби уловил отчетливый запах женщины и по застарелой своей привычке заговорил с гостьей в третьем лице:

- И что же понадобилось этой горячительно-крепкой мамзели в моих беспробудно снежных чертогах? Взалкавший золота, отсюда не выйдет, да будет известно каждому. Быть может, мамзель хочет стать моей вечной пленницей? – осклабился он. – Тогда ей стоит быть полюбезнее с хозяином этих мест, который много – ох как много! – заплатил за власть над источником. Хозяин насквозь видит людей, как если бы на них не было кожи, и пусть мамзель не пытается его обмануть.

- Если бы глаза твои были зрячи, ты бы давно увидел, что источник твой пуст и нет в нем никакого золота. А если бы даже и было, то эти жалкие крохи не шли ни в какое сравнение с тем, что способен наворовать за вечер самый нищий цыган из селения Понта-Крус. Слыхал о таком?

- Стало быть, гостья тоже ворует?

- Гостья зарабатывает на жизнь другим ремеслом, но объяснять тебе его смысл я не стану. Скажу лишь, что не представляю угрозы для твоего «золота».

- Тот, кому не нужны богатства источника, никогда не оказался бы здесь. И моя гостья либо бессовестно врет, либо следует указаниям человека, еще более коварного и бесчестного, чем безумный Могби. А таких поискать! Кто отправил тебя сюда, да еще с таким странным оружием?

- В этих краях, насколько мне известно, растет редкий морозолюбивый цветок. Я должна принести его своей наставнице.

Могби старательно вращал невидящими глазами, вглядываясь в Сонору, но перед ним маячил только смутный силуэт. А разглядеть Сонору ему очень хотелось. Терновая ветвь всколыхнула в нем воспоминания из прошлой жизни, в которой он мог испытывать боль и не был приковал к сторожевому камню, как голодный пес, и не охранял мерзлый источник с погибшими душами.

- Какому же ремеслу учит твоя наставница?

- Она учит меня танцевать.

- А хорошо ли танцует она сама?

- Честно говоря, она не то, что танцевать не способна, вот уже много лет она с трудом передвигается на своих двоих. Молодость не была к ней благосклонна, и досадная неосторожность навсегда лишила ее возможности заниматься любимым делом. Но владея всему тайнами мастерства, она не могла похоронить их на дне своей души, и твердо решила передать ученицам. Одна из них стоит сейчас перед тобой. Так есть ли у тебя то, что мне нужно?

Безумный Могби таращился в пустоту, вспоминая о чем-то давно забытом. Никаких цветов в этой мерзлой земле, конечно же, не росло испокон веков, но как спустя столько лет, долетел сюда этот дикий странный вопрос и задрожал надо льдами? Как посмел потревожить его безумие – торжествующее и неколебимое? Могби, освободившись от терновой хватки, вернулся к расщелине, в своем сторожевом камне, который был ему домом, постелью и единственным другом, и запустил костлявую дрожащую руку в незаметный для глаза проем, расположение которого держал в памяти, даже когда забывал собственное имя. Нащупал что-то и сжал в трепетных пальцах. А потом сделал нечто совсем неожиданное. Поднес находку к лицу и впился в нее губами, впервые за долгие годы чувствуя собственное дыхание и непривычный стук в груди. Вернувшись к Соноре, Могби казался смущенным. Не говоря ни слова, он протянул вперед руку ладонью вверх. На ней лежал крохотный, почти истлевший цветок с голубыми лепестками.

***

Клементина никому не рассказывала эту историю, но конечно, никакая травма, кроме душевной, не смогла бы заставить ее отказаться от танцев.

- Сегодня будет сильный снегопад, - сказала она, когда Сонора, едва держась на ногах, переступила порог ее монашеской кельи. - Я уж и не надеялась дождаться тебя сегодня.

- Да, это было вполне реально - не дождаться меня сегодня, завтра и, быть может, вообще никогда. Ты ведь знала, кого я там встречу? И затем всучила мне эти сушеные ветки?

- Ну, не суди меня строго - такой уж сегодня день. День большого снегопада. Такой бывает здесь раз в сто лет. Он длится всего один день, но после него прошлое навсегда уходит в небытие, а время заново начинает свой счет. Такой снегопад необходим для людской памяти - незачем тащить с собой столько ненужных воспоминаний. От них ведь с ума сойти можно. Не все, ох не все, дорогая моя Сонора, обладают твоим удивительным даром - помнить лишь о том, о чем хочется помнить.

- Кто он такой, этот жуткий, полоумный старик, и кто внушил ему эту ересь – о несметных богатствах на дне Вечно холодной реки?

Клементина долго не отвечала – она прощалась с воспоминаниями. За ее мутным окном, от холода плотно закрытым, промелькнули первые хлопья снега. Наблюдать за ней было больно – она сжалась в комок в своем старческом кресле-качалке, укутанная безразмерным пледом, но как будто все равно зябла и уменьшалась в размерах. Испуганные, по-детски распахнутые глаза пересчитывали снежинки и жалобно округлялись, замечая, что снегопад становился сильнее, а ветер крепчал и приводил в движенье оконные рамы – вместе с ними дрожала и Клементина.

- Ты хочешь знать, кто он такой? – заговорила старуха, чтобы отвлечься от тягостного виденья. – Тогда присядь подле меня и послушай. Как знать – может, каким-то чудом тебе и запомнятся мои слова и даже завтра, когда все мы проснемся чистыми и невинными как младенцы, и будем жить этот день как первый, ты воскресишь в своей прихотливой памяти это единственное сокровище моего сердца. А если забудешь, просто верни мне то, что тебе удалось раздобыть там, в горах... Нет, не сейчас! Все завтра... Видишь – мне и так слишком зябко от этого ветра. Зуб на зуб не попадает. Так что же, хорошо тебя встретили наверху?

Сонора устроилась на полу, подогнув под себя стоптанные, сбитые ноги – она в упор не видела никакого снега, не замечала ветра, ей было жарко, и даже любопытство не могло побороть смертельную усталость.

- Этот безумный дикарь не способен отличить зверя от человека, а мужчину от женщины. Он, судя по всему, давно ослеп на оба глаза и утратил связь с реальностью. Он не ест и не пьет, не знает тепла и живых цветов. Все, чем он живет, это его фантомные галлюцинации. Себя он воображает всесильным владыкой мира, а жалкую канаву рядом с его пещерой – неиссякаемым источником золота и рекой Стикс, где погибают души. И все это одновременно! Облик его напоминает человеческий лишь отдаленно, а запах способен отпугнуть любого хищника. Неудивительно, что волки до сих пор не сожрали его.

Снег повалил совсем густо – крупными, мягкими хлопьями, но ветер стих и дом перестал дрожать. Что-то в этом бесхитростном зрелище так растрогало Клементину, что лицо ее стало мокрым от слез, а глаза опухли и раскраснелись. Говорила она теперь уже в нос, не стесняясь своих рыданий и громко сморкаясь в кухонную салфетку.

- Сорок семь лет назад его звали Балтазар. Мы собирались пожениться. Но не смотря на все мои уговоры, он ушел с отрядом гвардейцев на поиски Индеамоса. К тому времени даже самые безграмотные крестьяне смекнули, что все это – чушь собачья и сказки разрисованных аборигенов. Но военные – народ упрямый. Он говорил, что вернется с деньгами – с таким количеством золота, какое я и представить себе не могу, и мы покроем золотыми пластинами стены нашего дома. Я ждала, и ожидание отнимало все мои силы. Я даже решила не танцевать до тех пор, пока он не вернется – ах, если бы я подвернула ногу! Это было бы еще полбеды... Но у меня, видишь ли, подвернулись мозги. Шли годы, и поначалу от него приходили разные вести – то радостные, полные надежд, то тревожные – от которых я неделями не вставала с постели. А потом вести совсем прекратились Я стала жить слухами – его видели то на одном конце света, то на другом, то в Америке, то в Азии, то на африканском континенте. Он водил корабли, бил пиратов, попадал в брюхо огромным китам и сражался с индейцами. грабя их поседения и уворачиваясь от стрел – но всегда-всегда ему удавалось выжить. И вот – лет, наверное, восемь тому назад, кузина моей соседки заметила его на рынке в Испании. В этом исхудавшем, до костей пропитом оборванце, который валялся в ногах у толпы и умолял бросить ему хотя бы кусок черствого хлеба, она безошибочно узнала его – первого красавца нашего города, который подавал большие надежды во время гвардейской службы. Я собралась ехать за ним, но путь был неблизкий, и когда я спустя месяца три или, может, четыре оказалась на рынке Пунта-де-ла-Сьедад – растерянная и взволнованная как никогда – его уж и след простыл. А поди разыщи в толпе нищего и бездомного! Шли годы, еще более тягостные, чем прежде, о нем не было никаких вестей, и я медленно сходила с ума. Но совсем недавно из города дошел слух о каком-то безумце по прозвищу Могби, что поселился в наших горах и живет подаяниями, которые добрые люди оставляют на каменистом уступе возле его пещеры. По описанию я догадалась, что это был именно он, но сил подняться в горы у меня уже не нашлось. И в тот же вечер – вот так чудо! – ко мне пожаловала нахальная гостья и стала набиваться в ученицы. Это ли был не знак?

- Почему же ты сразу не рассказала мне о своем горе? Почему в первый же день не отправила с весточкой к своему благоверному?

Клементина покровительственно улыбнулась сквозь слезы.

- Да потому что ты попросту не была к этому готова. Не научись ты так твердо стоять на ногах и так легко парить над землей, этот безумец наверняка утопил бы тебя! Но теперь все кончено и кончено вовремя. Скоро большой снегопад подведет итог нашим нелепым и чрезмерно долгим страданиям. Ведь он вспомнил? Он вспомнил меня?

Надеясь порадовать свою наставницу, Сонора опустила руку в карман, где должен был лежать цветок с голубыми лепестками, и сердце ее сжалось от ужаса. Все, что сумела она достать, все, что осталось в ее руке после долгой и трудной дороги – это горстка тускло-зеленой, местами голубоватой пыльцы.

- Здесь был цветок. И он очень хотел передать его тебе, – виновато проговорила Сонора.

- Я знаю, – улыбнулась Клементина. – Этот цветок, как и я прожил, слишком долгую жизнь и слишком много повидал на своем веку. Пришла пора и ему обернуться в прах. Вот поэтому, дорогая Сонора, любой памяти, любому – даже самому крепкому сердцу, обязательно нужен отдых ото всех пережитых страданий.

Когда последнее снежное перышко коснулась земли рядом с домом Клементины, ее глаза были уже белы и неподвижны, как и глаза безумного Могби, и мысли их – взбудораженные воспоминанием – остановились в одну и ту же секунду.

Сонора не сразу заметила произошедшую в комнате перемену, потому что изнемогала от духоты. Это был самый знойный и самый солнечный день в ее жизни, и она малодушно проклинала чудаковатую старуху, которой посреди лета взбрело в голову закупорить все окна.

После похорон Клементины, похожих на шумное цирковое представление, настал тот день, который Сонора предпочла бы забыть еще до его наступления. Пришла пора возвращаться в город, где из соображений строгой морали танцевать не разрешалось никому, кроме цыган - "посланников дьявола".

Глава 4. Шествие паяцев

Сонора боялась города еще больше, чем прежде. Теперь, научившись танцевать, она представляла для его жителей слишком большую угрозу, и ее появление, уж конечно, не могло остаться без внимания. И вот однажды утром смотрители на городских башнях, те самые, что возвестили о приходе Арельяхо, - ощутили давно забытое волнение. На предрассветной линии горизонта вспыхнуло яркое, рваное пятно и быстро увеличилось в размерах, производя все более громкие звуки. Наконец, шум стал таким сильным, что у смотрителей чуть не полопались барабанные перепонки, и чтобы не оглохнуть, они закрыли уши руками. В силу этого обстоятельства ни один из них не смог вооружиться подзорной трубой, и гостей разглядели только у самых ворот. Благо, звать никого не пришлось - этот бесцеремонный шум еще до рассвета перебудил всю округу, и в числе первых - грозного Арельяхо. Тот поспешил к воротам, едва заслышав стук барабанов. Он ждал этого дня долгие месяцы, утратив сон и вкус к жизни. С тех пор, как пропала Сонора, он не находил себе никакого применения, и вся его звериная сила сходила на нет от ощущения собственной бесполезности. Он брался за самую тяжелую работу, бросался пьяным в уличные драки и даже чуть было не отправился воевать куда-то в Берберию, но предпочел остаться наедине со своими муками, чувствуя, что когда-нибудь она вернется, и его суровая жизнь воина и защитника снова обретет смысл. Шум вырвал его из цепких лап забытья. Он вскочил с кровати после бессонной ночи и, едва одет, бросился к воротам, повинуясь тому же древнему чутью, что однажды привело его в этот город. Пугая горожан своим болезненным, изможденным видом, он приказал распахнуть ворота, к которым приближалась толпа разодетых цыган. По случаю летнего солнцестояния они привезли новое карнавальное представление и всем видом показывали, что оно уже в самом разгаре. И горе было тому, кто по болезни или по старости или в силу непобедимой своей глухоты ухитрился его проспать.

Зрелище было действительно неординарное. Галопирующим шагом друг за другом шли паяцы, не стесняясь ни прохожих, ни летящих в них оскорблений. Оскорбления были частью представления, которое никто не хотел отменять. Боевым задором они высекали искры на раскаленной булыжной мостовой, взбирались на плечи друг другу, заигрывали с толпой и тыкали в небо деревянными палками, на которых возвышались таблички с призывными надписями: "Кланяйтесь принцессе!", "Где ваши овации?!", "Радуйтесь!", "Головы - не тыквы".

В наспех сколоченных деревянных масках, разукрашенных ярко и вызывающе, они корчили рожи зрителям, изображая то разъяренных животных, то мифических тварей, по большой милости пожаловавших сюда - в пошлую прозу обывательских будней. Это были, в основном, веселые паяцы, но попадались меж ними и грустные. Где-то ломаные - наподобие отчаяния, где-то изогнутые - наподобие горькой ухмылки, очертания их масок напоминали человеческие лица больше, чем лица некоторых горожан. В скрипучем ветхом балагане с поблекшей вывеской "Театр" циркачи везли в город Сонору, обряженную китайской принцессой.

Она сидела в балагане, подогнув под себя длинные, тонкие ступни в полупрозрачных тапочках, сшитых из какой-то блестящей паутинки и удрученно склонив голову под тяжестью двухэтажной короны с поддельными самоцветами и пером фазана. Лица ее с кричащим, аляповатым гримом не было видно за плотной завесой из украшений, гроздьями свисавших с ее короны. Это мудреное облачение, помимо всей своей театральности, должно было служить главной цели - оставить ее неузнанной в глазах обозленной, напуганной толпы. Сердце колотилось в пьяном синкопированном ритме, и звуки доносились будто из-под воды. Балаган старчески кряхтел и переваливался с боку на бок, подбрасывая Сонору то вверх, то в сторону, то по диагонали - выписывая невидимые иероглифы. Клементина, любившая гадать по китайской Книге Перемен, видела в этих символах магическое значение. Нет, ее никогда не интересовала собственная судьба - по древним знакам она пыталась определить судьбу человечества. Сонора вспомнила один из таких вечеров, в котором всегда было больше вопросов, чем ответов.

- Если какой-то умник удосужился придумать название для всего на свете, да еще и в сотнях разнообразных форм и звучаний, то неужели ты думаешь, что под Солнцем осталось хоть что-то непознанное?, - говорила ей Клементина, склонившись над своей книгой. - Нет-нет, для каждого из нас все решено окончательно и бесповоротно, и никаких загадок в будущем быть не может. А если разобраться совсем уже обстоятельно, то и само ваше хваленое будущее - это не больше, чем позабытое прошлое. Хочешь знать, что будет завтра? Посмотри на вчерашний день. Хочешь знать, что ждет твое юное личико? Спроси у любой дряхлой старухи, а ей самой впору задать этот вопрос новорожденному - жаль, тот не ответит, да и она не услышит.

- Зачем же ты гадаешь по этой книге, если ничего интересного вовек уже не случится?

- Есть лишь одно событие, которое способно меня удивить. Наш народ ждал его не одну тысячу лет и не дождался, но все еще продолжает ждать. И никто - ни один пророк и ученый муж - не в силах определить доподлинно. когда же оно случится. Все, что мы знаем из книг - таких старых, что их авторства уже и не вспомнить, - это бесконечное "завтра". Можешь себе представить?

- Событие, которое случится завтра?

- Да, дорогая моя, так близко и так далеко. Бесконечное, великое, неумолимое завтра! А если вдруг так случится, что оно все-таки станет сегодняшним днем, то можно ли будет верить пророчеству? Сбывшись, не утратит ли оно свой сакральный смысл?

- ЧуднОе нагородили китайцы - лишь бы чужаки ничего не поняли. Можно ли верить тем, чей император был то ли порождением дракона, то ли других змееподобных существ - хоть и золотых, но оттого не более приятных?

- А китайцы здесь вовсе не причем. Этот миф - самый невероятный и самый чудесный из всех - родился в другой части суши.

- Что же в нем чудесного, если он никак не может сбыться?

- Он дает людям надежду. Все несбыточное так хорошо для этого подходит.

В этот миг Сонора живо и совсем близко представила себе Клементину, ее смуглое лицо цвета засохшей глины, испещренное глубокими рвами - суровое, как у солдата, и мягкое, как у кормящей медведицы. Клементина поцеловала ее в лоб, и оттого стало пронзительно больно - Сонора поняла, что это - теперь уже точно - была их последняя встреча. Грациозный, легкий силуэт этой лучшей на свете танцовщицы растворился в небесной лазури, оставив далеко внизу дряхлую повозку с надписью "Театр". Оставленный без покровительства, балаган остановился на полном ходу и от неожиданности качнулся назад - толпа преградила ему путь.

- Что за представление вы сюда притащили? - звук был гулкий и металлический, но его источником служила не ржавая труба, а неприятный здоровяк с лысоватой и красной башкой, из носа которого так густо росли волосы, что издалека их можно было принять за усы. Трудно было вообразить улыбку на лице этого человека - и слава Богу! - должно быть, с улыбкой он был еще отвратительней, как если бы в испорченное блюдо сыпанули сверху еще и сахару.

Соноре казалось, что сердце отделилось от нее, что оно теперь было главным, жило собственной жизнью, выколачивая горячие волны, а она болталась на нем как кукла, как пришпиленная бабочка. "Это компас, это мой новый компас, - бормотала она под нос, как безумная, - только ему я теперь повинуюсь. Только он укажет мне правильный путь".

Балаган качнуло сильнее прежнего - в его тряпичную "дверцу" залетел увесистный кусок грязи, а потом еще один и еще. Снаружи явно происходило нечто увлекательное, и Сонора прислушалась к разговору. Цыгане обступили повозку со всех сторон, а главный паяц Маноло, не снимая огромной красной маски в виде лошадиной морды, заговорил с одним из горожан, которому красная морда досталась от природы.

- Наше представление - по Книге Перемен. Прекрасный спектакль в честь летнего сонцестояния. Сегодня любой желающий сможет узнать свое будущее.

- Никакие перемены нам не нужны. С тех пор, как сюда не ступала нога цыган, в городе установился идеальный порядок, и мы успели сполна оценить его прелести. Теперь ни один представитель вашего проклятого племени не сможет его потревожить. Ни одна собака и, к слову сказать, ни одна лошадь. - на этих словах толпу мог бы охватить дружный смех, если бы толпа не разучилась смеяться даже перед лицом общей угрозы. Маноло, напротив, довольно усмехнулся под своей маской.

- Дружище, мы всего лишь паяцы. От нас во веки веков не воспоследует ничего дурного - ни в словах, ни в мыслях, ни в общественном устройстве. Если кто в этом мире и бережет порядок, так это мы - не сносить мне головы! - Маноло пронзительно гикнул, и толпа зазывал-паяцев тут же отозвалась синхронной, оглушительной перекличкой. Артисты называли это "звериным хором", а шествие - "звериным маршем". Двое самых громких "зверей" - на ходулях - возглавляли шествие. Один из них с головы до ног был облачен в костюм из красного меха, другой - из зеленого, и сверху их голоса звучали еще громче и еще убедительней. Из своих поясных сумок они загребали горстями зерно и сушеный миндаль, щедро осыпая ими толпу и собирая вокруг себя стаи птиц.

Порядок так управился с горожанами, что большинство из них от громких криков впадало в оцепенение. Они застывали на месте, беспомощно разинув рты и по-детски округлив глаза, следуя за толпой невидящим взглядом. Многие стояли так до самого вечера, хотя и балаган, и менее пугливые жители города тоже не успели уйти слишком далеко. Те, кто не утратил способности к перемещению, становились частью бродячего театра, который - устранив главное препятствие в виде косности и уныния - держал курс на городскую площадь. Арельяхо тенью следовал за ними, не привлекая к себе внимания, и впивался взглядом в маячивший вдали балаган. Он знал, что Сонора рядом, что скоро он обретет ее, потому что наконец придет время ее защищать. В конце концов, ради этого он пришел в Понта-Крус, ради этого готов был его покинуть. Только бы с ней - окончательно и бесповоротно.

Пестрые, как ядовитые цветы, палатки цыган заполонили площадь быстрее, чем взошло солнце, а их задиристые песни смешались со звуками воскресной мессы. Ни один даже самый добропорядочный горожанин был не в силах им помешать - оцепенение от этих древних, звериных криков пугало больше, чем временные неудобства. На городском совете, ради всеобщего блага, было решено переждать эти дни в молитве, а когда "посланцы дьявола" соблаговолят покинуть город, закрыть за ними ворота и больше никогда их не отворять.

Маноло просунул свою лошадиную морду в балаган, и Сонора, которая и так была ни жива, ни мертва, вскрикнула от неожиданности.

- Ну-ну, принцесса, не бойся - проговорил он, снимая маску со взмокшей головы со спутанными темными волосами и посмеиваясь широким, индейским ртом. Вот и приехали. Добро пожаловать домой!

- Здесь так много изменилось, что это место вряд ли снова станет мне домом.

- Может, ты изменилась, а? - подмигнул ей Маноло и вытащил из кармана спелое яблоко. - На вот, не раскисай. Скоро твой выход. Чем черт не шутит, вдруг ты придешься им по вкусу? Тогда можно будет надеяться, что они примут и нас. Клементина верила в чудеса. А ты?

- Клементина верила, что для каждого из нас все решено заранее, а китайцы умели читать будущее как книгу. Только одно событие так и осталось загадкой - потерялось во времени - и при этом считается самым чудесным из всех...

Маноло устроился рядом и улыбаясь смотрел на нее глубокими, искристыми глазами - глазами самого беспринципного пройдохи и самого безнадежного философа. Ему жутко хотелось курить, но при Соноре он не смел этого делать.

- Ох уж эти старческие бредни... В последние годы ей пришлось особенно туго. Я бы точно с катушек съехал, а она ничего - держалась как последний боец в своем отряде. Знаешь, ты очень скрасила ее старость. Кроме шуток, это просто благодать какая-то или как там говорят в таких случаях... Если радость снисходит, когда уже ничего не ждешь, и прикасается к тебе нежным перышком. В такие моменты я верю в Бога.

- А в остальные моменты?

- Все остальное время меня греют воспоминания о редких проблесках истинной веры - и мне этого довольно. Так в дряхлой, больной старости мы спасаемся воспоминаниями об искренней, чистой, вечно юной любви.

- Сегодня мне будет особенно тяжело танцевать.

- Ну, все-таки это не раскаленные угли.

- И в этом-то вся беда.

К полудню возвели сцену и украсили сотней китайских фонариков. Зрители потянулись на площадь хотя и с опаской, но все же с самым искренним любопытством, которое от страха становилось только сильнее.

Еще никогда Маноло, покинувший караван, не курил с таким остервенением, вдыхая дым жадными рывками, до боли в переносице, до жжения в горле и почти забывая выдыхать, - так, что у него слезились глаза и кружилась голова. В этом горьком дыме сладострастие смешивалось со стыдом. Он страстно желал Сонору с той самой секунды, как впервые увидел ее, танцующую на раскаленных углях, и впервые почуял запах ее обожженной кожи. И теперь сам страдал от невыносимой физической боли, доводившей до исступления, но старался не подавать виду ни словом, ни дурным взглядом. Для Соноры он был добрым другом и старшим братом – практически единокровным. Сам же для себя Маноло давно стал быком, который ежедневно мчался навстречу смерти, но каждый раз вновь обретал любовь. Он зависел от ее невинного и бесстрашного взгляда, разящего как заточенный вековым камнем нож, от ее неуловимого, только ему слышного, запаха морской соли и пряной ванили. Ради него Маноло пробирался ночью сквозь враждебные заросли рядом с домом Клементины, когда Сонора спала, проводя ночи в бесплодных мечтах и умоляя Всевышнего лишь о том, чтобы она не закрыла окна, разбуженная внезапным шорохом, и не лишила его источника жизни. Маноло хватался за жизнь, за буйные, как стихия, неодолимые чувства, потому что презирал смерть. Не боялся, а именно презирал, считал высшей слабостью. Что есть смерть, как не отказ от борьбы? Что есть смерть, как не отказ от любви? Так думал он и не отделял любовь от борьбы.

Вот и теперь, стоя у балагана, он услышал, как звучат трубы, зовущие к представлению, и вспомнил о смерти, скривившись презрительно и надменно. Он вспомнил тот час, когда впервые услышал этот гнусавый звук. То был не спектакль бродячего театра, а гораздо более гадкое зрелище. Его отец был палачом, и в тот день на мадридской Пласа Гранде вынес смертный приговор быку, который даже не подозревал об этом. Во всех человеческих смыслах это был честный бой. Шпага вошла в грудь быку по самую рукоятку, с ювелирной точностью пройдя между ребрами и пронзив сердце – великое сердце, не ведавшее страха. Когда матадор в золоченом костюме, насквозь мокрый от пота, который капал даже с его бровей, склонился над быком, чтобы по традиции отрезать трофейные уши и хвост на потеху публике, его сын вырвался на арену и преградил путь. Маноло – так звали его – лег рядом с быком, который был так разгорячен после боя, что казался ему живым, обнял его и дышал, уткнувшись в мощную шею. От быка пахло грозой, теплой кровью и борьбой за жизнь, которая внушала ему беспредельную необъяснимую страсть, а смертью не пахло совсем. Маноло прильнул к нему, как к горячему лону земли, чтобы не потерять и капли трепетного тепла, и казалось ему, что бык все еще дышит вместе с ним. Зрители напрочь утратили способность кричать хором с трибуны. И мало кто в тот момент мог представить себе зрелище более грустное и величественное, чем Маноло, обнимающий быка.

- Сегодня мы увидели настоящую буффонаду, – сказал кто-то отцу Маноло, подавая ему полотенце.

- Буфонию, ты хотел сказать.

- Нет уж, во время буфоний быков убивали на алтаре, приносили в жертву, пока те жрали разбросанное зерно. А здесь какая-то клоунада, ты уж меня прости.

- Выбирай слова, не то сверну шею.

- Что ты, Родриго, я совсем не то имел в виду. Но ведь ты самый известный в Мадриде тореро, и зрители хотят видеть другой финал честного поединка.

- Иногда мне хочется поступить так же. А если честно, почти всегда.

- Мадонна... Не вздумай жалеть зверей. В этом бреду – твоя гибель. Ты убиваешь, потому что так дОлжно! Потому что из вас двоих всегда выживает один. Ты должен благодарить за то, что 28-й раз выходишь с арены на двух ногах, под крики восторженной толпы.

- А мог быть на его месте, да? – Родриго кивнул в ту сторону, где его сын все еще оплакивал мертвого быка. – Я никогла не хотел, чтобы Маноло пошел по моим стопам. Но теперь уверен, что лучше ему и правда стать паяцем и раздражать людей, вечно знающих «как должно». В этом он точно преуспеет. И пусть сегодня достопочтенная публика оставит меня без оваций, а мясник лишится недельной прибыли, мой сын будет обниматься с трупом быка сколько захочет. Побережем чувства тех, кто будет скорбеть о нас после смерти. Никогда не знаешь, какая победа станет последней.

Невзирая на грустное зрелище, публика, вдохновленная убийством, до последнего ждала, что расправа над быком завершится привычным и достойнейшим образом – отрезанием ушей и хвоста. И каково же было всеобщее потрясение, когда безупречный тореро, золоченый солдатик, гладко причесанный и ходивший у них по струнке, решил вдруг сыграть по своей партитуре и покинул арену, не удостоив их даже взглядом. Бык! Публику не волновал поверженый бык! Величайшее наслаждение доставляло ей, когда лучшие качества человеческие – храбрость, мужество и презрение к смерти – приносили ей на потеху, для одного только ее развлечения! Но вот, не к месту и не ко времени, на арену приволокли милосердие – упрямое и глухое к овациям. Маноло, обнимавший быка, не играл никакой роли, и с наступлением сумерек о нем все забыли.  В глубокой беззвучной ночи, оставшись один посреди арены, он разжал объятия и нехотя упал на спину, разглядывая созвездия, многие из которых знал по астрономическим картам. Впервые в жизни он не мечтал прочитать по ним будущее, потому что впервые познал одиночество – безбрежное как небо – и едкий, прогорклый вкус бессмысленной буффонады, которая отравляла и переворачивала с ног на голову все лучшее, с чем могли встретиться люди за свою короткую жизнь и уничтожала любые попытки придать ей какой-нибудь смысл. Так лежал он, раскинув руки и не закрывая глаз посреди арены, окруженный призраками убитых зверей. Ему отчаянно хотелось, чтобы они считали его своим.


***

Горожане, парализованные звериным криком, не могли и предположить, что ожидает их в самом ближайшем будущем, что цыгане – миролюбивые с виду и поначалу лишь корчившие смешные гримасы – вдруг обратятся в диких животных и пойдут разгуливать по улицам города, не оставляя камня на камне от его вековых устоев. Они взбирались по стенам на крыши, изображая леопардов и кугуаров, свисали с деревьев и прыгали на головы прохожим, подобно обезьянам, бросались на сонных бродяг из-за угла с диким ревом бизона и только что не поднимали их на рога, но вот «лев», напившись до беспамятства, учинил такой разгром в мясной лавке, что ее хозяин в тот день предпочел бы быть съеденным, чем разоренным!

Сонора не успевала следить за тем, как ее ветхое временное жилище, которое всю дорогу ходило ходуном при дуновении ветра, с каждым часом становилось все тяжелей и устойчивей, наполняясь добычей – мешками, коробками, ящиками и другими емкостями, пригодными для хранения. Ее ушлая братия, вопреки внешнему легкомыслию, не теряла времени на пустые развлечения. Их искусство служило единой цели – укрепить благоденствие цыганской коммуны. Плату за представления паяцы брали не только золотом, но и драгоценностями, редкими видами тканей, фарфоровыми изделиями, ценной домашней утварью вроде бронзовых подстаканников, серебряных ложечек и часов с автоматическим боем, музыкальными инструментами и даже годным к употреблению оружием. Словом, в качестве оплаты принималось все, что можно было найти в домах, оставленных без присмотра, – такова была цена любопытства. Еще до того, как на площади началось главное представление, цыгане обчистили в городе каждое уважающее себя жилище, минуя, разве что, логово грозного Арельяхо, о котором знали по рассказам покойной Клементины.

Судьбу горожан можно было понять без Книги Перемен. Пока большинство из них ожидали зрелищ на площади, главное действо драмы разворачивалось в их собственных домах. Быстрее, чем стражник мог прокричать «Караул!» артисты вынесли на свет Божий все самое ценное, что годами и даже столетиями хранилось в грузных фамильных сундуках. По пути им попадались застывшие фигуры особо чувствительных бедолаг, что еще не вышли из  боязливого ступора и беспомощно наблюдали, как существа с головами зверей шествуют мимо них на двух ногах, прихватив мешки с награбленным добром. В тот миг они, вероятно, поняли причину своего странного положения. Бродячие артисты пробудили в людях древние инстинкты, наиболее свойственные их натуре. Те, в ком еще был силен богобоязненный страх, просто застыли на месте, а самые безнадежные грешники бродили теперь с головами животных и, точно обезумев, таскали на себе ненужный скарб. Так это выглядело со стороны, и потому ничто не помешало Великому Ограблению.

«Животные» несли сокровища в караван и складировали к ногам утомленной Соноры мешок за мешком. Поначалу происходящее лишь забавляло ее, но когда в повозке не осталось места даже для того, чтобы разлечься в полный рост, она перешла в наступление.

- Какое невиданное скотство! Что, во всем городе не нашлось больше пустого балагана? – обратилась он к «бегемоту», который бесцеремонно забрался в повозку, водрузил свой набитый тюфяк прямо у нее под боком и даже не подумал спросить разрешения.

- Сонора, – отозвался вор, не снимая маски, – ты сначала взгляни на содержимое этих мешков, а потом, может, и потеснишься? Конечно, дело не царское, но ведь из каждого правила есть исключения.

Сонора развязала мешок и, заглянув в него, зачерпнула горсть золотых монет – эскудо и дублонов, отчеканенных, очевидно, не менее полувека назад. В глубине этой золотой бездны блестел изумрудами католический крест размером с мужскую ладонь.

- Вы ограбили пиратский корабль?

- Хуже – обнесли дома наших благочестивых зрителей. Они настолько заняты представлением, что совсем забыли об осторожности! Многие даже не заперли двери! Но кое-что мы  вернем – если твое выступление оценят по достоинству.

- Вы рехнулись! Я не выйду на публику, зная все это! Они хватятся тотчас и перевернут все вверх дном, а потом нас отправят на виселицу – всех и каждого. О, зачем я не вернулась одна! Чего испугалась?

- Поздно, Сонора, – невозмутимо сказал «бегемот», – Пора выступать. Пока ты владеешь их вниманием, нам ничего не грозит. Вдохновляет, не правда ли? Чего не сделаешь ради братьев? А потом Маноло покажет им пару фокусов, и ты поймешь, ради чего все это затевалось на самом деле. Еще ни одно ограбление, которое нам удалось провернуть, не заканчивалось без сюрпризов. – он подмигнул и без промедления скрылся.

Снаружи Сонору ждал паланкин, в котором «китайская принцесса» должна была проследовать к сцене и куда она покорнейшим образом взобралась, вдохновленная рассказом «бегемота» и подхваченная расторопными «слугами» в  масках. Совершив торжественный обход по всей площади, «звери» вынесли Сонору на помост и с оглушительным ревом усадили на трон, распластавшись у ее ног. Ряженый старик в китайском халате и с длинной седой бородой, в котором она узнала черты Маноло, поклонился ей самым почтительным образом и обратился к публике. На этот раз голос его был тихим и вкрадчивым, но привлекал внимание не хуже, чем самые громкие крики.

- Друзья! Принцесса любезно согласилась почтить нас своим присутствием – несмотря на все наши прегрешения. Это значит, что сегодня каждый сможет увидеть звезды и узнать судьбу. Откроем же Книгу Перемен и вдохнем полной грудью жизнь, которая нам предназначена. И не убоимся мы завтрашнего дня, ибо теперь он наверняка будет лучше, чем день вчерашний.



(To be continued)


Рецензии