Придурочный

Некуда было деться. За спиной суетились яростные в предвкушении праздника женщины, шуршали деньгами и юбками. Одни бежали в магазин, другие с грохотом сдвигали столы и звенели посудой.

Ерофей горбился у монитора, точно подстреленный. Программа загружалась как никогда медленно. Отключить компьютер, едва сослуживицы недвусмысленно заполонили кабинет, он не мог. Но хотел. Не менее страстно, чем они. Гнулся над клавиатурой и ругал себя: канительщик, растяпа.

- Ерофеич у нас молодец! Все сегодня бездельничают, он один работает. – Громко мурлыкала над шинкуемым огурцом бухгалтерша.

- Да… вот… кха…

- Трудись-трудись! Не мешаем мы тебе?

- Кха-кха…

Виноват. Забыл, что воскресенье международный женский день. Значит сегодня что-то вроде генеральной репетиции. Не сообразил, какая катавасия будет на работе.
Смешно. Единственный мужской представитель отключен от праздничной суматохи. Не вдохновляет, не способствует, так сказать, подъему женского настроения. Наоборот – раздражает.

- Скука, а не мужик! – почти в лицо говорят про него в конторе. - Хоть бы анекдотец когда рассказал, пообщался. Нет. Сидит, сыч сычом. Дома одно чудо перед телевизором торчит, здесь другое глаза мозолит. Да где же отойти душой и телом бабе?!

Может, поэтому в конторе так часто накрывают столы?.. Не по правилам распорядка, конечно. Солидное заведение. Бухгалтера, экономисты, юристы, методисты. Но всегда находится повод. То с горя разольют вино по чашкам, то с радости; то за покойных родителей поднесут, то окончание квартала отметят. Дерябнем, девочки, по-быстрому! Чуток и выпьют, а возбуждения потом, разговоров разных…

За стол Ерофея никогда не звали. Непьющий. Некурящий. Необщащий. Никакой. Моль одежная. Молчит и лыбится. Кому? Зачем? Пригласили однажды разделить чью-то дату, так он до того растерялся, что на заалевшие щеки едва слезы не хлынули. Ну, и не приставали, припечатав: маленько придурочный. Тридцать лет – ума нет. Ладно хоть, в технике соображает.

А когда-то он думал совсем не о технике! Героизм, свершения, слава побед кипели в его крови! Бегал в детстве по библиотекам, копил примеры – как из обычных людей герои получаются. Бонивур там, Павка Корчагин. Решительность в себе пытался воспитывать, но плохо получалось: и телом слабоват был, и характером. Пока соберется что-то дельное сказать или сделать, другие уже опередили. Потом узнал про Фиделя и Че Гевару. Влюбился по самую макушку. Всю комнату Кубой завалил – плакаты, пластинки, альбомы, словари, путеводители, чтобы однажды уехать туда и стать таким же красивым, бородатым и смелым.

Однажды на барахолке отыскал берет. Черный, как ночь. С тонкой атласной ленточкой по канту. Без дурацкой петельки, потому что – мужской, настоящий. Как у Че!.. Денег не было. Хотел обменять на будильник, но продавец, пропойный небритый дядька, посмеялся.

- Ты мне еще поварёшку принеси! Впрочем, да. Поройся в бабкином комоде, может ложки серебряные завалялись – я возьму.

- Сколько?

- Да одной ложки хватит, если настоящая!

Комод был, но без серебра. Ерофей отнёс мужику старую кофемолку. Обмен состоялся, хотя ручка у кофемолки совсем не крутилась.

И стал город на одного человека счастливее. Худенький, как опенок, лопоухий, с кривыми зубами, Ерофей гордо ходил в берете с пришитой на перёд красной – из пионерского галстука – кривобокой звездой. Окружающие хихикали. Пусть! Он еще покажет!

Маленький Че жаждал подвигов и славы, и беретка в этой жажде его очень поддерживала. Что мужчина еще и детей делать должен, а через это про любовь уметь говорить, руками не только страницы листать, а женщин оглаживать – кто ему подсказал? Книжки все были про другое. Мать?.. Не связывайся ни с кем, талдычила. Опутают, обманут. Нам вдвоем хорошо. Он верил.

Мать была старая и некрасивая. С наростами бородавок на большом лице; серыми, всегда плохо уложенными волосами. С мятых, будто жеванных, ушей свисали длинные серьги. Поверх платья она носила исстиранные передники, и прятала там воспалённые красные руки. Зато её звали нездешним именем Фелицата. Поэтому и он – Ерофей, чтобы не как у всех.

Никого больше с ними не было, словно и не должно было быть. Ерофей знал, что существуют отцы, но к себе это понятие не применял. Они всегда жили только вдвоём, он и мать, больничная санитарка Фелицата Ивановна. И ему бывало так уютно ткнуться иногда в большой её живот и замереть, слушая, как она гладит и ощупывает его голову, точно успокаивает не в меру разбушевавшиеся мечты.
Серьги с фальшивым, но очень красивым янтарём, ажурно опутанным проволокой, стоили два с половиной рубля. Ерофей специально их заработал, один раз починив электроплитку, а другой раз духовку у соседей.

Мать, увидав серьги, не поверила, что – ей.

- Чьи? – уважительно глядела на коробочку.

- Поздравляю, мама! С камнем, длинные, как ты хотела! Я помню, ты рассказывала! - и хохотал, довольный, а она ахала и ахала.

Потом возились с её ушами. Оттирали давно проколотые мочки одеколоном, заново протыкали раскаленной иголкой. Фелицата Ивановна вдела серьги и не снимала уже никогда.

Материн страх перед коварными девочками, которые только и ждут, как досадить сыночку, он понимал и с девочками не дружил. И вообще привык не делить ни с кем ни увлечений, ни жизнь, какая она есть. Ждал - наступит что-то, момент или случай, и все увидят его уже Героем, которому ничего не придется никому доказывать.

Время шло, а вырасти в Героя всё не удавалось. Жилось как-то дремотно. Никто не тонул, не горел в огне. На стройки века опоздал. Пока подрастал, невостребованная готовность к свершениям перегорала и вот-вот грозила погаснуть. Даже армия, как в насмешку, отменилась – кондиция нестроевой оказалась.
Тут наступили восьмидесятые годы, и с государства вдруг посыпались, как старая штукатурка, прежние устои, устремления и лозунги. Общий светлый путь стал расходиться на множество троп, каждая с фонарём, вроде собственного солнца на горизонте, и люди обрадовались выбору, ринулись кто куда. Потерялись все – и кто бежал, и кто оставался. Потому что не тропы то были, а высохшие русла погибших рек. В мир врывалось не бешенство ветров, как обещалось в книжках, а сырой сквозняк разговоров, болтовни, пересудов. Отовсюду лезла ругань о недостатке жрача на магазинных полках, о талонах на сахар и носки. Общее жизнеустройство, недавно такое крепкое и прямостоячее, будто в дробильне ломалось, и куски его, разлетаясь, проламывали черепа. Надвигалось неведомое.

Семнадцатилетний, вроде не пацан, но как бы забывший повзрослеть, Ерофей бездеятельно бродил по улицам и наэлектризовывал себя: всё так, всё правильно, за сквозняком обязательно прячется новая революция! Вот и чай, как при Ленине, морковный стали пить. Наблюдая, как шипит и взрывается в кипятке сахарин, представлял, будто забежал с баррикад погреться.

Когда мать велела отправляться к тетке в Подмосковье пахать огород, его обуял нервный мандраж. Правильно - Москва! Там-то он поймет, что вокруг творится и где среди этого его место. Оббежит все точки митинговых сборищ, наслушается, наспрашивается. А вдруг повезет и он, кто знает! – примет участие? И скорлупа, не лопнувшая вовремя, наконец разлетится по сторонам и явится оттуда Ерофей-богатырь. Спаситель и оправдатель маленького Ерофейчика.

- Будут овощи, год протянем, - нудила мать, сортируя семена и втолковывая, что где рассаживать. – Ты смотри в Москве-то, ртом не хлопай. Сиди на вокзале и жди электричку. Понял ли?

- Да понял, понял.

В полупустом плацкартном вагоне две подружки давили книжкой раздобытую где-то горстку кофейных зерен. Зеленые камушки сыро скрипели и разлетались по столу. Предложил помочь, занекали: сами-сами. Понятно. Делись потом своим кофием... Они и без подмоги догадались взять у проводницы молоток. Побили через тряпочку – и завитал в спертом воздухе слабый аромат кофейной заварки. Ерофей отвернулся на мелькающие столбы, радуясь девчачьей победе, как своей.

Вокзал бурлил народом. У выхода из метро теснились коробейники, предлагая богатые припасы – от свежих батонов до чудных игрушек. В стороне чадила жаровня с беляшами. Ерофей пристроился в хвост – беляшей никогда еще не пробовал. От запаха фарша по зубам растекалась слюна.

Жаровня приближалась. Из-под облупленного короба каплями пробивался на землю жир. Ерофей увидел, что жир капает на человека, ничком лежавшего прямо под жаровней, точно грел охолодавшую спину. Наружу торчали ноги в ржавых, как старые шпалы, ботинках.

- Бродяга, - подумал Ерофей, не применив уже знакомое, но еще не понятое слово «бомж». Свободные люди, что скажешь, всюду им и стол, и кров.

Очередь огибала ботинки и выпрямлялась аккурат у самой раздачи. Когда стоптанные подошвы приблизились к Ерофею, он каким-то неведомым чувством догадался, что под коробом – не упившийся до бессознания, а умерший человек. Недавно. Может, только что. Наклонил голову, вгляделся: по неразличимому лицу ползала весенняя муха.
- Ну! Чего встал! – толкнули его в спину.

Ерофей резко выпрямился и промычал, показывая пальцем:
- Мертвый…

- Тебе-то что! Валяется и пусть. Двигай корпусом-то!

Снизу угрожающе веяло холодом. Он в ужасе отступил в сторону, хватнул воздуха, протянул вперед обе руки:

- Мертвый же…

Очередь отворачивала лицо.

Дрожащей рысцой Ерофей побежал к метро, к маячившему милицейскому патрулю. Там человек, человек! – металась в голове страшная весть. Но в грудь ударила уже распознаваемая, угрожающая смертью, стылость, и он затормозил так, что коленки хрустнули. Возле милиционеров, орлами всматривающихся в окружающую действительность, валялся еще один мертвец. На которого никто не обращал внимания. Человеческое месиво колыхалось, жевало, смеялось, торговалось, курило, встречало и провожало, покупало цветы; кто-то зябко поводил плечами, кто-то недоуменно тер захолодевший нос, а трупы лежали, кто где и сами по себе, и было в этом что-то немыслимо страшное, похожее на войну.

Человек валялся на слякотном асфальте, задрав к весеннему небу окостеневшее лицо. Мешал. Но никто не шарахался от него, не возмущался, стараясь не замечать. Подошла нищенка и прикрыла человека разодранной коробкой.

В голове Ерофея мутилось. Где он?! Куда попал? Это правда – столица русская? Что происходит? Что случилось, пока он трясся в поезде? Может… город давно усеян мертвыми, и только он, несчастный придумыватель, опять пропустил что-то главное? Может, объявили войну, налет был воздушный?.. Дернул головой по сторонам. Обычный вокзал, залитый ярким холодным солнцем. Из динамиков громыхают объявления о поездах, не свисает со стен никакая светомаскировка. Кроме милицейского патруля, на всем видимом пространстве не промелькнула ни одна гимнастерка… Значит – кругом настоящая… жизнь?! С покойниками под ногами?..
В Ерофее будто остановилась кровь. Хотелось опуститься на что-нибудь, уснуть, отключиться от окружающего морока. Он пошаркал прочь, мимо лотков и киосков. Спрятаться… Впереди на тротуаре угловатой кучей дыбился картон. Еще?!.. Полуобморочно приблизился. Из-под отсыревшей бумаги торчали по сторонам фиолетовые руки. Ерофей ткнулся лбом в шершавую стену и заплакал.

… Остаток дня он прокорчился на замызганной скамье зала ожиданий, не поднимая глаз. Думал лишь, поскорее добраться б до тетки и позабыть страшную муть незнакомой непонятной Москвы, в которой раньше было так вкусно и весело.
Но и в деревне голова на место не встала. Ехал в отчий край, а попал незнамо куда.

В последний раз, лет пять назад, от остановки тянулась грунтовка с великаньими лопухами, а нынче распахнулась широкая, уходящая вдаль асфальтовая улица. Исчез разнобой деревенских изб. Вместо живых зубов появились болванки. Шестнадцать трехэтажных коробок. Серые стены, плоские крыши, утыканные антеннами, безликие прямоугольники окон, в темноту которых спряталась вся деревня. .Зато с удобствами, не хуже городских. Живите, колхозники, помните председателя!
В одну из коробок, хвастливую гордость тетки, он и направился.

В принципе, никакой квартиры тетке не полагалось. Работала она обычной уборщицей в школе, не доярка-семитысячница, дом свой – вот и живи. Зато дочка Тамара слыла в колхозе не последним человеком. Фельдшером! Десять лет обихаживала занемогших сельчан, только что аппендицит не резала. Первые годы, случалось, дома не ночевала: бегала по темноте с чемоданчиком от одного до другого. Спасала. Постепенно привыкла к чужим болячкам. Постучат ночью в окно, кричит: я тоже человек! Приходите завтра, в амбулаторию! Только для детей исключение делала. И то, чтобы сами несли, а она не девочка по деревне носиться. Когда медсестру в помощь прислали, фельдшерица вконец заважничала, на улице к ней за каким-нибудь врачебным советом стеснялись и подойти.

Квартиру ей выделили наилучшую. Солнечная сторона. Второй этаж. Лоджия. Все счета оплачивает колхоз. Только лечи и сама не болей. Тетка с радостью бросила догнивать хату на околице и переселилась к дочери. Матери Ерофея отписала: забирай родительский огород, коли охота, а нас запасами обеспечат. По наступившим голодным временам это оказалось очень кстати. Вот и попёрся Ерофей засеивать грядки.

Увидев братца, изнемогшего, словно с каторги – таким стертым и уставшим было лицо, Тамара ахнула:

- Ты откуда такой?

- С поезда.

- Случилось что?

- Нет.

- А чего пуганный?

Ерофей скривился.

- Эй, парень, не рыдать ли собрался? – обняла его сильными руками. – Всё хорошо. Ты дома, садись. Кто-нибудь приставал в дороге? Что было-то?!

- Там, на вокзалах… люди мертвые. Лежат. Все мимо идут.

- Вот ты о чем… Мы тоже видели. Ездили на рынки поискать чего вкусного, налюбовались. В центре-то нормально, но на железке… Москвичи и не ведают, что творится.

- Срам! Срам глядеть! – встряла тетка. – Меня чуть не вырвало. Тараканы, когда морят, также вот валяются. Выметать противно. А тут – люди.

- Ладно хоть, бомжи. Не жалко. Как говорится, жили – не люди и померли – не покойники. Но убирать-то все равно нужно. А то развели мертвецкую, стыд-позор! – Тамара на профессиональном автомате принялась массировать Ерофею плечи. – Ты, братец, совсем как дитя малое. Чего в панику-то ударяться. Взрослеть пора. Ну-ка, посмотри на меня! – из голубых глаз ее струились насмешка и решимость. – Я из тебя человека сделаю!

- Ну, - вздохнул он. – Покоя не будет.

- А ты думал!

Откуда что бралось, но соплястая девчонка выросла в опасную, точно электропроводка, женщину. В деревне её любили, уважали, боялись и ненавидели – каждый по своей причине, но авторитет признавался всеми. Внешне не выдающаяся: невысокая, коренастая, талия широковата, волосики тонкие, зато самоуверенности – хоть в долг проси. Каждой бочке затычка. Обойденности на дух не переносила. Непременно на виду. В застолье самая громогласная певунья. Любой разговор превращала в безостановочный монолог о себе, пусть и рассказывать не о чем. Кто же не знает, как живет единственная фельдшерица! И что с молодости в любовницах у председателя – тоже в курсе.

Ерофей тоскливо приготовился к бесконечным командирским нравоучениям старшей сестры. Но миновало. Виделись они мельком.

День он проводил на огороде, которому тетка безжалостно позволила зарасти луговиной. Копал, засеивал грядки, стараясь не думать про обратный путь через вокзальный ужас. Заявлялся только ужинать да спать, с Тамарой сталкивался редко. Но сестра приготовила подарок, от которого ужас внутри стал таким огромным, что он его не выдержал.

Последние дни она чего-то нервничала. Вечерами никуда не исчезала, а лежала, уткнувшись в подушку или же мельтешила по комнатам туда-сюда, психуя непонятно на что. Одно ей неладно, да другое нехорошо. Потом надолго заперлась в ванной.
- Всё в порядке? – спросил он тетку, напряженно сидевшую на диване.

Та приложила к губам ладонь – тише… Ерофей присел рядом. Молчали. Наконец тетка не выдержала.

- Неприятность у Томочки. Такая неприятность… Я скажу, только ты помалкивай. Договорились? Не дай бог, узнает, что я проболталась!.. – Тетка придвинулась к самому уху Ерофея. – Томочка-то наша залетела. Понял?

- Нет, - мотнул головой Ерофей.

- Забеременела. Три недели уж.

- И что?

- И то. На аборт пошла.

- Но она же… - ткнул он пальцем за сторону ванной.

- Глупый или прикидываешься? Туда и пошла. Катетером сейчас пошурудит и вылетит все. Второй раз уж такое. Говорила я ей… Жизни ведь можно лишиться. Как смерть потом бродит.

Шепот тетки разрастался, шумел, бился в голове Ерофея тяжелыми хлесткими волнами. Когда в туалете водопадом рухнула в унитаз вода, сознание рухнуло следом, и он отключился.

…Урожай все-таки вырос и созрел. Мать перевозила его одна. С сыном случилось что-то после той поездки. Резкие слова, визг тормозов с улицы, бормотание радио, неубранная постель, субботняя уборка – всё приводило его в состояние тихой, стиснутой паники, перетекающей в усталость. Увидев скопление людей на остановке, мог вернуться домой. До магазина добирался окольными тропами, в часы, когда не бывало очередей. Мать консультировалась с врачами, ее успокаивали: стресс. Такой уж он у вас, слишком восприимчивый. Покой и витамины. Год на рыбьем жиру – и будет молодцом!

Книг он больше не читал. Увлекся электроникой – кнопками, схемами, платами, контактами. На них и оперся, очнувшись от паники через пять лет. Успокоилось уколотое страхом сердце, улеглась в голове сумятица. Бессознательный напряг иссяк, как старый аккумулятор.

Захотелось Ерофею жить. К народу поближе. Кстати, и дело интересное подвернулось: то ли смотрителем, то ли ремонтником в компьютерный салон. И людей полно, и тишины хватает.

Мать, совсем постаревшая, как почувствовала, что Ерофей теперь без нее справится, и умерла. Как-то обыденно это произошло: пришел с работы, а она за столом закаменела.

Сиротства он не ощущал. Будто мать не умерла, а просто отсутствует. Вокруг стояли на своих местах незыблемые старые вещи, наследство. Полеживая на диване, Ерофей обводил глазами горку с глиняными плошками, цветочный столик на резной ноге; кресло в углу, могучий трехстворчатый шкаф с мутным зеркалом посередине. Ноутбук на полированном, дизайн семидесятых, столе. Восемь персон, если раздвинуть. Картина – серый акварельный храм, зыбко виднеющийся позади нагромождения лачуг, - уже его личное приобретение.

Так и жил, ни о чем не жалея, ни о чем не мечтая. Друзьями обзавестись не смог, но удачно заменил их компьютерами, выросши аж до системного администратора.

… Женщины шумели все громче – выпроваживали их кабинета.

О чем думала его голова, когда решил до обеда загрузить файл! Они тоже хороши. Сказали бы - брысь, Ерофеич, не мешайся под ногами. Теперь жди вот. Он пригнулся к компьютеру, стараясь стать незаметнее. Не моргал, не дышал. Синий шарик загрузки крутился и крутился. Еще минута, еще пять… Стоп! Сделано. Ф-ф-ф-ф… Ерофей выполз из-за стола, сдернул куртку. У порога радостно провозгласил:

- С праздником, дорогие женщины!

- И тебя с праздником, бывай.

Солнце грело ощутительно. Снег истошно сверкал, устраивая себе яркие проводы. Ерофей вообразил, сколько народа сейчас усаживается на накрытые рабочие столы. Как терпко в кабинетах и каптерках пахнет салатами. Шпокают винные пробки, полосуется торт. Кому с розочкой, кому потоньше. И порадовался за неизбывное устремление женщин к праздникам. По любому ничтожному поводу. Даже в каптерке. Знак победы над буднями.

- Отдыхайте. Судачьте. – Хмыкнул, представив, какими словами кроют сейчас его. Один мужик в коллективе, и тот – не мужик. Милые, ну что поделать, надо кому-то и тетехой побыть. Для полноты сущего, так сказать.

В вышине разнеслось: трур-р-р-шк, трур-р-р-шк. Запрокинул голову. На верхушке тополя, на тоненькой веточке, покачивалась ворона и солидно воркала: трур-р-р-шк, трур-р-р-шк. Коротко, с жирной точкой на конце. Помолчит, наслаждаясь, и опять.

- Весну поёшь, что ли? – шепнул вороне Ерофей. – Ишь, проняло тебя. Правильно. Самое время…

Он вспомнил свою единственную любовную историю. Не особенно давнюю. Год прошел?.. Энергичная была женщина, размашистая. Сказала, что приглянулся редким именем. И добавила:

- Меня как в грудь толкнули – исполни долг, Нина!

В том смысле, что она пожалела долговязого нелюдимого мужика, учуяв застоявшуюся в нем девственность. И загорелась исправить недоразумение. Такой азарт ее обуял, что Ерофей не заметил, как подчинился. Прожил те дни, как в жаркой бане. Что-то крутилось, творилось. Тело будто обдавало струями из шланга. В постели Нина Ивановна кричала, колотила кулаками в стену, а ему впервые не было страшно. Он даже не сразу понял, что она исчезла. Долго и сладостно приходил в себя. Через неделю, перестав сталкиваться в коридоре, не приметив ни разу желтой двушки у ворот, поинтересовался:

- Что с Ниной Ивановной, не скажете?

- Так ушла. Жалко. Где еще такого экономиста сыщешь?

Почему она ушла, куда, спрашивать постеснялся. Да и зачем.

Жизнь после любовной вспышки не изменилась. Он также спешил домой укрыться в уютной тишине. Но как будто выжег этой вспышкой остатки сажи внутри. Мир просветлел. И вроде подобрел. Сердце беспричинно радовалось всему, что слышалось и виделось. А вездесущие, шумные, глупые, несмотря на умные профессии, сварливые, часто несправедливые, тощие и толстые, с растянутыми животами или с жердями вместо ног, женщины казались сплошь симпатичными.

Теперь он знал, что за громкой суматохой нет хаоса. Революция – романтика, настоянная на вихре, и он свою революцию уже пережил. Мир и покой внутри. Тишина – слушай и слушай. Он полюбил исподтишка наблюдать за людьми, восторгаясь их опытностью, жалея за глупость, сочувствуя неудачам. Правда, нестерпимое неудобство за неприспособленность к правилам заставляло по-прежнему смотреть в пол да в землю, и никто не подозревал, каким участием светятся его глаза. От продавщиц, парикмахерш, секретарш он по-прежнему слышал вслед насмешливое – вот придурочный, - но вздыхал без обиды и прежней боли. Какие еще чувства мог вызывать он, пародия на мужчину? Ненужный и лишний, увязший в тягучем удовольствии одиночества.

Ворона закончила песню, взлетела, хлопнув крыльями. Описала широкий круг и пропала из виду. Наступал вечер. Снег погас и окрасился в голубое. Огромное красное солнце падало за горизонт.


Рецензии