Последний день

Дверь подъезда открывается с тихим скрипом, и в нос, за восемь этажей привыкший к затхлому запаху старого мусора и мочи, ударяет свежий морозный воздух раннего осеннего утра. Я закрываю глаза и шумно втягиваю его носом. Полную грудь, до отказа. Сегодня – последний день моей жизни.

Я стою на крыльце своего дома. Как бессчетное количество раз до этого. Множество дней. Я смотрю на свои часы. Циферблат светится в предрассветных сумерках. Восемь ровно. В моем распоряжении остаются две трети суток. Шестнадцать часов до последнего удара сердца. Не очень много, для любого из нас. Но меня это не волнует. Теперь не волнует. Я поднимаю воротник своей кожаной куртки и ухожу прочь от дома, в котором прожил всю свою сознательную жизнь. Навсегда.

У меня не осталось незаконченных дел, как и у большинства тех, кто пользуется правом последнего дня. Это не удивительно, закон именно так и работает. Если к двадцати пяти годам ты ничего не добился в своей жизни - значит, эта жизнь не очень нужна тебе. Не настолько, насколько другим. Искусственный отбор. Селекция. Восемь часов назад в местном филиале Центра по борьбе с перенаселенностью я получил свой последний билет в один конец. Маленькая капсула с ядом, имплантированная в мою голову. К тому времени, когда на моих часах будет полночь, оболочка капсулы растворится под воздействием цереброспинальной жидкости, и я умру. Мгновенно и безболезненно. Оставим последнее на совести врачей.

Я иду по покрытой инеем траве, которой заросла футбольная площадка. Как-то раз, когда мне было лет пять, я впервые вышел в этот двор один. Без родителей, выводивших меня погулять. Не в детский сад или в местную поликлинику. Тогда мне казалось, что это – настоящее Событие. И во всей моей предыдущей маленькой жизни и последующей за ней большой жизнью не было и не будет ничего важнее этого момента. А потом… потом я просто забыл. Надолго, почти навсегда. И вспомнил только теперь.

Двадцать лет назад здесь не было травы. Земля была вытоптана, она была твердой, словно асфальт. Тогда, двадцать лет назад, я думал, что асфальт так и получается. По земле ходят люди, ездят машины, снова ходят люди, а затем снова проезжают машины. И так – тысячи раз, миллионы раз, больше, чем я когда-либо смогу представить. И в какой-то момент земля превращается в асфальт. Когда я видел трещины на асфальте, я думал: значит, по этой дороге давно не ходят, и асфальт постепенно превращается обратно в землю. Когда я бегал по этой футбольной площадке, гоняя мяч с друзьями по двору, я думал о том, что однажды и эта земля превратится в камень. И что эта беготня – нечто большее, чем думают мои друзья или мои родители. Потому что мы участвуем в создании чего-то такого, что сохранится на долгие годы. Намного дольше, чем мы можем существовать. Так я думал. И эти мысли наполняли меня какой-то необъяснимой одухотворенностью и радостью.

Но в один из пасмурных дней я простудился и лежал в постели с ангиной. Отец взял на работе отгул, чтобы присмотреть за мной, и я рассказал ему об этом. О земле, об асфальте и трещинах в нем, о тысячах и миллионах людей, чьи ноги превращают землю в асфальт. Мне было скучно и одиноко, и я рассказывал. Говорил так долго, что во рту пересохло, а слюна стала вязкой и прилипала к языку. Горло саднило, и голос стал хриплым, но я продолжал говорить, я не мог и не хотел остановиться. Я рассказывал отцу о самых важных вещах на свете. Он не смеялся надо мной. Потом я очень долго не мог понять – почему, но он не смеялся. Он не перебивал меня и выслушал мой долгий сбивчивый рассказ до конца. Он только немного улыбался, глядя на меня поверх своих небольших очков. А когда я закончил, отец отложил книгу, которую читал до этого, и пересел из своего кресла на край моей кровати. Я помню, как пружины заскрипели, сжимаясь под его весом, а я поджал ноги, боясь, что папа отдавит мне их. Он рассказал мне все. Про дороги, про асфальтоукладчики, про заводы, где этот асфальт изготавливают. Я мало чего понимал из того, что рассказывал отец, но слушал его очень внимательно. А когда он закончил, я спросил его:
- Это было глупо, пап?

Он посмотрел на меня, лежащего под одеялом, немного бледного, с широко открытыми глазами от всего того, что узнал в этот момент, и снова улыбнулся.
- Нет, - сказал он,- просто ты не знал всего, поэтому ты предположил, что так должно быть. Ты ошибся, но так бывает со всеми. Все строят предположения и все могут ошибаться.
- Та земля, пап, - я прокашлялся, пытаясь избавиться от неприятного чувства в горле,— я думал, что мы превратим ее когда-нибудь в асфальт.- И добавил со всей серьезной категоричностью, как умеют только дети.- Вот это было действительно глупо.
- Нет. - Отец вздохнул и взъерошил мои и без того торчащие в разные стороны волосы. - Мечтать о чем-то – это не глупо. Не бойся мечтать и стремиться к своим мечтам. - Он все так же улыбался, но говорил очень серьезно. - И однажды твои мечты осуществятся.

Прости, пап. Я подвел тебя. Мне двадцать пять, а мои мечты так и остались мечтами. Мне двадцать пять, а в моей голове уже плавает капсула с ядом, и мне никогда не будет двадцать шесть. И у меня никогда уже не будет своих детей, которым я смог бы сказать то же самое: не бойтесь мечтать. Я не боялся мечтать, пап. Но я так и не научился добиваться того, о чем мечтал.

И еще кое-что. В твое время даже этого было достаточно. Быть мечтателем. Придумывать то, чего никогда не было и чего никогда не будет. Извлекать эти мысли из своей головы. Писать о них. Одного этого было достаточно, чтобы стать знаменитостью и обеспечить себя, свою семью. К счастью, ты уже не узнаешь, как все изменилось вокруг. Двенадцать писателей на всю нашу огромную страну, пап. Больше половины из них написали не больше двух-трех книг. Очень сложно к двадцати пяти научиться писать бестселлеры, существуют куда более перспективные и менее рискованные профессии. Уверенность в завтрашнем дне - гораздо важнее, чем бесплотные фантазии. Люди разучились мечтать, пап. На это просто не осталось времени. Если бы ты захотел, то и тогда ты увидел бы, как все идет к этому, ведь ничего не происходит внезапно. Каждый год – все меньше новых фильмов и новых книг. Сначала сотни, потом десятки. Затем – единицы. Каждая новая книга – настоящее событие. Это действительно страшно, пап.

Ты слишком все идеализировал, ты не хотел, чтобы твой сын жил в скучном мире без иллюзий. Там, где дети даже представить не могут, что в шкафу притаился домовой, и поэтому они никогда не прячутся под одеялом. Там, где все живут по расписанию. В двадцать пять – работа, в тридцать – повышение, родителями необходимо стать не позже тридцати пяти, а в семьдесят – неизбежная смерть. Ты ведь никогда и подумать не мог, что может случиться такое.

И самое последнее. Если ты живешь где-то там, в лучшем из миров, в который ты наверняка верил, то очень скоро мы увидимся. И когда ты спросишь, как тут на земле, я обязательно совру тебе. Я скажу, что тут все прекрасно. Я найду, что придумать.

Я останавливаюсь посреди почти пустой улицы. Я никогда не вставал так рано, и потому впервые вижу ее такой. Сегодня среда, середина рабочей недели, и девяносто девять из ста человек сейчас уже находятся на своих рабочих местах, а для спешащих по поручениям курьеров и торопящихся домой школьников еще слишком рано. Я кладу руку на пульс и считаю удары. Семьдесят четыре в минуту. Перспектива неизбежной смерти не пугает и не беспокоит меня. Как не беспокоила она меня на протяжении всех моих двадцати пяти лет. Но, все-таки, разница между мной вчерашним и мной сегодняшним – огромна. Вчера у меня впереди была целая жизнь. И отложить на «потом» можно было все, что угодно. Как я и делал. Я одергиваю рукава своей куртки и продолжаю идти по улице. Не знаю, куда и зачем. Просто идти.

Есть и еще одно отличие. Сейчас я чувствую все по-настоящему. Полностью. До конца. В последний раз мы видим все так, будто никогда не видели этого прежде. Каждая неровность асфальта. Каждое облако на небе. Каждую веточку каждого дерева. Каждый сухой лист на замерзшей земле. Все, что я видел изо дня в день, но не замечал. И все эти мелкие детали, все они - словно узор калейдоскопа. Знакомый до рези в глазах. Память о моей жизни, которую сам я не смог сохранить. Я не помню дыма своей первой сигареты, которую я попробовал, сидя на этих ступеньках каменной лестницы, поднимающейся к больнице. Я не помню первого вкуса крови на своих губах, когда я  впервые по-настоящему подрался во дворе того дома. Я не помню лица той девчонки, с которой в первый раз целовался под этим деревом. Будто мое сознание посчитало это недостаточно важным для меня, и выкинуло прочь из альбома ярких воспоминаний. Так иногда прячут в дальний ящик старые открытки на дни рождения. Но эти места… они не забывали никогда. Они всё еще помнят.

Я останавливаюсь на перекрёстке. На пересечении проспекта и маленькой тихой улочки. Я помню, как в детстве хотел здесь жить. Подальше от шума автомобилей, от огромного количества народа, заполняющего всю пешеходную часть; маленькая улица и зеленый двор, солнце, пробивающееся сквозь занавески, каждое утро. И тишина. Тогда я еще ничего не знал о деревнях, но если бы знал – дом на природе обязательно стал бы моей мечтой.

На старом плазменном экране величиной в три человеческих роста, сейчас весна. Этот монитор поставили еще в то время, когда я только научился говорить. С тех пор реклама на нем сменилась агитационными роликами, а после войны – вот этим. Летом здесь показывают зимние пейзажи, зимой – летние цветущие поля. Сейчас на экране из-под ненастоящего снега пробиваются ненастоящие подснежники и распускают свои ненастоящие лепестки. Подснежники окончательно исчезли около трех лет назад, и я, хотя и совсем немного, приложил к этому руку. На моем счету десять сорванных цветков, но для исчезающего растения и это немало. В каком-то смысле, то, о чем я мечтал, бегая по футбольной площадке двадцать лет назад, исполнилось. Только совсем не так, как я того ожидал. Думая о том, что переживет меня, я имел в виду созидание, а не разрушение. Я совсем не хотел быть Геростратом. На экране капли цветков медленно распускаются, три лепестка, белых снаружи, с зелеными полосами на внутренней стороне, расходятся в стороны, обнажая зеленые внутренние листья. Я, не мигая, смотрю на экран. Это последние цветы, которые я вижу, и мне становится немного грустно от того, что я не смогу увидеть их воочию. И впервые за сегодняшний день, впервые за долгие годы, я чувствую, как по моим щекам текут слезы. Они обжигают кожу и оставляют за собой холодные следы, множество холодных дорожек на моем лице. Но я не вытираю их, и они падают на мою куртку, впитываются в ткань.
- Тебе тоже нравятся эти цветы? - Вопрос звучит неожиданно, и я вздрагиваю.

Обернувшись на голос, я вижу девушку лет двадцати. Она стоит, спрятав руки в карманы своей оранжевой курточки, в паре шагов позади меня и внимательно наблюдает за происходящим на экране.
- Это подснежники. - После ярких цветов плазменного экрана, перед глазами плавают белые круги. Я крепко зажмуриваюсь и тру лицо ладонями.
- Я знаю. - Говорит она, не отрывая взгляда от экрана. Цветы распускаются один за другим, снег на земле быстро превращается в воду.
- Они ненастоящие. - Зачем-то говорю я.
- Ну и что. - Девушка пожимает плечами. - Выглядят, как живые. Настоящих ты еще полгода не увидишь. Подожди.

Подождать…

- Тебе плохо? - Девушка переводит взгляд на меня и слегка хмурит брови.
- Нет. - Я снова растираю лицо ладонями. Ветер слишком холодный, и замерзшее лицо кажется чужим. - Нет, мне нормально.
- Ты плакал. - Говорит она. - С тобой что-то случилось?
- Тебе не захочется этого знать.

Позади меня, на большом экране, изображение медленно исчезает. Через минуту все начнется заново.
- Представление, кажется, окончено? - Спрашиваю я.

Моя собеседница приподнимает брови:
- Ты о чем?
- О цветах.
- Ммм… - Кивает она. - Знаешь, тут холодно. Может, ну…
- Пойдем куда-нибудь, где потеплее и где есть горячая еда? - Улыбаясь, спрашиваю я.
- Ну, да. - Кивает девушка. - Только ты не подумай, что…
- И не собирался.

В последний раз я водил свою девушку в ресторан или кафе… очень давно. Так давно, что я уже и не помню – кто это был. Когда я еще учился в школе, через дорогу от моего дома стояла маленькая уютная забегаловка. Она почему-то называлась трактир, хотя была сделана в стиле американского придорожного кафе. Я любил там бывать, даже несмотря на то, что запахи с кухни, которыми было пропитано все кафе, совершенно не способствовали хорошему аппетиту. Я очень любил бывать там, и до девятого класса, вплоть до того момента, когда мне разонравились праздники, каждый день рождения, я отмечал там. Сначала с родителями. Потом с друзьями. Сначала – дешевый газированный лимонад бледно-желтого цвета, вкуса чуть сладкой воды. Хотя, тогда я понимал в дешевом лимонаде куда больше, чем сейчас. Потом – мутное пиво, которое никому из нас не нравилось, но все равно каждый раз мы пили именно его.

И, конечно, первое место, куда я вел свою девушку, каждую девушку, которую называл своей, было «Трактиром». Тогда я еще не понимал, что они не разделяют моих восторгов относительно этого места. Возможно, если бы я рассказывал об этом, меня бы поняли, но тогда я не считал нужным говорить об очевидных для меня вещах.

А потом «Трактир» сгорел. Не знаю, сожгли его намеренно или виной была старая печка на кухне, заслужившая место на свалке еще в те времена, когда я не умел ходить. Просто однажды утром я вышел на улицу и увидел вместо кафе обгоревшие стены да провалившуюся крышу. Это случилось, когда я был в десятом классе, за два года до смерти мамы и за пять лет до смерти отца. Тогда это было моим первым по-настоящему большим потрясением.
- О чем задумался? - Отрывает меня от воспоминаний моя спутница. - Еда стынет.

Еда здесь очень сильно отличается от той, что была в старом кафе. Мясо имеет вкус мяса, а не старой резины, а в макароны не забыли добавить соль. Но те блюда, что подавали в «Трактире», мне всё же нравились больше. Это трудно объяснить.
- Да так, ни о чем. - Говорю я. - А тут, однако, неплохо кормят.

В тот день я не пошел в школу. Я вообще никуда не ушел с того места до самого вечера, я просто стоял у пешеходного перехода, снег падал на мою голову, мои плечи, попадал в глаза, но я не обращал внимания. Даже когда от мороза я почти перестал чувствовать свою руку, сжимавшую пластиковый пакет с тетрадями, я не сдвинулся с места. Так я стоял и смотрел на то, что еще вчера было «Трактиром», а теперь – всего лишь обуглившимися останками. Уже через пару месяцев здесь начнут строить двухэтажное здание для чего-то скучного и до ужаса унылого, вроде нотариальной конторы, уж не знаю точно. И я никогда больше не ходил в подобные заведения. Даже в столовую университета, в котором учился.
- Не болтай с набитым ртом, - смеется она, - подавишься и помрешь, что мне тогда с тобой делать?

От этих слов я глотаю наполовину пережеванный кусок мяса и надсадно кашляю.
- Вот видишь! - Продолжает смеяться она.

Более половины из тех людей, кто пользуется правом последнего дня, не доживает до его конца. У многих не выдерживают нервы, и они просто убивают себя каким-нибудь доступным способом. Вешаются или прыгают с крыши многоэтажного дома. Перед процедурой в центре контроля все без исключения проходят несколько психологических тестов. Попавшим в группу риска, право последнего дня даже не предлагается. Но, так или иначе, большая часть прошедших тесты заканчивают жизнь не от капсулы в голове, а задыхаясь в петле, падая с огромной высоты на землю или сидя в ванной, перерезав себе вены. Это - ожидание смерти, когда она не видится чем-то далеким, тем, что придет через столько лет, что ты даже не можешь представить. Ожидание той смерти, которая уже ждет тебя в паре шагов, менее, чем в десяти миллионах ударов сердца, так близко, что ты почти физически ощущаешь ее присутствие… невыносимо, и теперь я очень хорошо понимаю всех этих людей. Хотя это плохо получается, я стараюсь не думать о том, что будет завтра. Я собираюсь прожить этот день до конца.
- Я все хочу тебя спросить, - откашлявшись, говорю я, - почему ты вдруг подошла ко мне там, у рекламного щита?

Вилка с очередной порцией макарон останавливается и ложится обратно в ее тарелку. Она пристально смотрит на меня и, после короткой паузы, отвечает:
- Ты странный… Понимаешь, - продолжает она, видя удивление на моем лице, -  ты не похож на остальных, какой-то другой. Я сразу это увидела.
- Чем же?
- Ну, все спешат, все куда-то торопятся, по идее, время идти на работу. А ты никуда не спешил. Стоял, плакал и смотрел на эти цветы.
- Насколько я понимаю, ты тоже никуда не спешила.- Неловко улыбаюсь я, будто меня уличили в чем-то постыдном.
- Скажем, я тоже люблю подснежники.

Когда мы закончили говорить, на улице было уже темно. Сколько же мы просидели здесь? Как же быстро летит время, даже когда его остается совсем чуть-чуть. Что ж, это был довольно интересный разговор, раз я даже не заметил, как стемнело.
- Уже поздно. - Говорит девушка.
- Да. - Говорю я. - Тебя проводить?
- Не стоит. Сегодня и так все как-то с ног на голову.
- Да уж.

Для большинства людей, не попавших в категорию «неудачников», последний день ничем не отличается от всех остальных. Тебе около тридцати, и ты все так же с трудом просыпаешься утром и идешь на работу, успевшую надоесть. И ты даже не подозреваешь, что к вечеру ты станешь еще одним несчастным случаем в сводке новостей. Возможно, хотя и вряд ли, ты попадешь на первые полосы газет. Тебе уже давно за восемьдесят, и ты просыпаешься, когда солнце поднялось достаточно высоко, чтобы ты мог увидеть его в окно, а на часах – давно полдень. Ты будешь лежать в своей постели и думать: «Когда же все это кончится?». А когда солнце сядет, все действительно кончится для тебя раз и навсегда. Но ни в восемьдесят, ни в тридцать ты никогда не сможешь настолько четко прочувствовать свой последний день. Все то, что уходит. И, в отличие от всех этих безымянных и публичных противников нынешних методов борьбы с перенаселенностью, я не считаю произошедшее со мной какой-то ужасной трагедией. Больше не считаю. По крайней мере, сегодня я действительно жил. И я чувствую даже некоторую благодарность за это.

Я смотрю на часы. Половина двенадцатого. Да, мне действительно не стоит ее провожать.
- А ты что же, останешься? - Спрашивает она.
- Еще немного посижу. Торопиться мне все равно некуда.
- Ладно, я побежала. Дома, наверное, уже потеряли.
- Иди уже. - Улыбаюсь я.
- Я тебе позвоню. - Так все говорят и никто никогда не звонит. Все об этом знают, но всегда одни притворяются, что говорят правду, а другие - что верят. Хотя, кто знает.
- Пока!

Когда за девушкой закрывается дверь, я откидываюсь на спинку стула и устало опускаю руки. «Жизнь, все-таки, -  удивительная вещь», - шепчу я себе под нос. Мне немного грустно от того, что я увидел все это так поздно. И немного больно, совсем чуть-чуть. Пойми я это раньше, все могло быть совсем иначе. Но у кого-то нет и этого. В любом случае, это был удивительный, хотя и очень короткий, день. Я улыбаюсь и закрываю глаза. В последний раз.


Рецензии