Одинокая игра

                Бузмаков Сергей

                ОДИНОКАЯ  ИГРА

Было начало мая, и я играл на погребе в войну.
В отличие от лапты, чехарды, выбивалы, пряток, догоняшек, штандера и прочих игр, в войну я любил играть один. Об Их  Величествах  Футболе и Хоккее - разговор отдельный и даст Боженька сил, об этом я расскажу. В войну же я любил играть один, потому как был хозяином всего и во всём. Я был полководцем и рядовым, нашим и фрицем, в моём распоряжении был целый арсенал: винтовки Мосина и автоматы ППШ, «шмассеры» и зенитки, гаубицы и гранаты, истребители и бомбардировщики, танки и автомобили – звуки, взрывы, выстрелы которых я старательно имитировал голосом. Выпуклая же поверхность погреба, находящегося в углу нашей большой ограды, была высотою («…у незнакомого посёлка, на безымянной высоте…»), где и разворачивались сражения.
В самом начале игры я уточнял хронологию – когда это происходило, да и  вообще стремился к частым ремаркам и повествовательности, правда, наказывая себе: в пылу боя не раскричаться сверх меры -–не привлечь внимания, как-то стыдно мне было за такую одинокую игру, но что-то особое, какое-то непередаваемое ощущение было во мне в такие минуты, а порой и часы – точно.
Так вот это примерно происходило.
… Июль сорок первого. Лесная пыльная дорога. Полуторка. В кузове 12 бойцов. В кабине с шофёром (я рулю) капитан – усталый, в выгоревшей на солнце гимнастёрке.
- Эй! Эй! Стойте! Подождите! – раздаются крики со стороны.
- Ну-ка, притормози… - капитан высовывается из кабины – из кустов к дороге бегут  красноармейцы.
- Товарищ капитан, разрешите обратиться! – руку к виску, на голове пилотка – выклянчил в прошлом году у солдат, приезжавших к нам на уборку урожая. – Сержант Ляхов, 3 рота 215 пехотного полка. Выходили из окружения, вчера напоролись на танки…Командир, политрук, взводные убиты, в моём подчинении шесть бойцов. 
Капитан, изучив документы:
- Оружие имеется?
- Так точно! 4 винтовки, станковый пулемёт  и с ним цельная лента почти, две гранаты… и вот автомат трофейный… 
- Ладно, полезайте в кузов. 
Мотор полуторки устало: ж-ж-ж-жу-жу…
Капитан:
- Так, значит нас теперь двадцать один… Ну, ничего… выберемся… - обращается к шофёру. – Ты откуда, браток, родом? 
- С Орловщины, товарищ капитан, колхоз «Слава труду».
- А… почти земляки, я из Липецка… Невеста, поди, есть?
- Так точно, есть.
- А у меня брат, жена, сыну три года… в отпуск ждали… у родителей моих живут…
- Немцы!!!
- Тормози, землячок! В сторону!
Рулю, отчаянно выкручиваю вправо.
Немцы на мотоциклах: др-др-др!.. Длинная вереница.
Ложись! – кричу за капитана. - Слушай мою команду! Без приказа огня не открывать! Патроны беречь! Гранаты на крайний случай!
- Хенде хох! Русиш швайне, сдавайсь! – меняю голос и гундосю.
- Огонь! – кричит капитан.
- Туф-туф-туф! – винтовки Мосина. 
- Тьииф-тьииф…циить-циить… - фонтанчики песка, срезанные ветки. 
- Туф-туф-туф!…
- А-а-а!.. Доннер веттер! – знаю по фильмам это немецкое ругательство. 
- Тьифф-тьиииф-тьиифшшш… - противный стрёкот «шмассеров».
- Капитан! Капитан! Ранен? – не отвечает.
- Окружают! – кричит сержант. 
Перебегаю от погреба к углу забора.
- Без паники! Патроны беречь!- раненый капитан, хромая, перебегает от дерева к дереву (от угла забора к курятнику). - Отходим! Сержант! Прикроешь! Положи их, гадов, к земле прижми и догоняй! Вот тебе гранаты. 
- Понял, капитан.
Сержант ложится за станковый пулемёт, раскладывает перед собой гранаты – два сосновых сучка, полая железная труба – станковый пулемёт. 
- Ту-ду, ту-ду…А-а!
Корчась от боли, оседает рыжеволосый Ганс, ещё один нелепо взмахнул руками…
- Ту-ду-ду-ду… 
- Пф! Пуфх! – немцы швырнули гранаты…
…Сержант Ляхов оглушён… пулемёт заклинило… я отбрасываю его в сторону… 
Короткая пауза, тихо… Перевожу дыхание и становлюсь немцем:
- Иван! Сдавайся! Га-га-га! Вилазь, Иван!
- Ббухф! – сучок летит в сторону курятника, попадает в стенку.
- Ага! Взяли?! – немцы падают, потом поднимаются, идут ближе, ближе.
- Врёшь! Живым не дамся! – встаю, рука за спиной, там граната. 
Немцы ближе, ближе… сытые рожи, воспалённые глаза… 
-Ббухф!!!
Медленно оседаю, сучок-граната валяется рядом… Лежу на крышке погреба, небо, тишина, непрошеная курица заинтересованно косится на героя…внутри меня музыка! – «…нас оставалось только двое из восемнадцати ребят…». 
…Лесной овраг. Смеркается. Капитан, вокруг него оставшиеся в живых солдаты, курят в ладони (подобрал соломинку, мусолю жадно и с украдкой). Капитан с планшетом на коленях (небольшая гладкая дощечка): 
- Эх, сержант, сержант…Погиб смертью храбрых!.. Итак. Наша задача: к рассвету попытаться выйти к сороковому километру шоссе Минск-Бобруйск, там наверняка наши…если…
- Сынок! – мамин голос откуда-то из-за линии фронта. – Кушать пошли! Стынет всё!
- Сейчас, мам! – надо же, как не вовремя.

В 1975 году была радостная и погожая весна.
С кем, впрочем, не поговорю из старших товарищей все про снег, выпавший на 9 мая вспоминают.
Но не помню я этого, не помню! Радостной и погожей, упрямо повторю, та весна мне запомнилась…
Снег сошёл быстро, и тотчас без пасмурных пауз, дружно и уверенно стала пробиваться к свету зелень. В середине апреля выехали уже на «прибивку» влаги, о водке подзабыли, словно сговорившись: до праздника ни-ни. Дожди, в иную весну до злобы, матов и поломок изводящие грязью людей и технику, были редки и стеснительны. Словно сама погода понимала, что к чему: готовилась со всем честным людом отпраздновать тридцатилетие Великой Победы.
По телеку каждый вечер показывали фильмы про войну, глубоко волнуя меня, десятилетнего, и возбуждая. После них с особым воодушевлением устраивал я погребные баталии.

 

…Я готовился отражать  очередную танковую атаку. Солдаты, переждав  авианалёт, поднимались со дна полуобвалившегося окопа, отряхивались, занимали боевые позиции…Молоденький лейтенант горячился, кричал, поторапливал… и стоп! 
У калитки стояли запыхавшиеся празднично одетые Мишка и Толик – мои одноклассники. Я сбежал с погреба и, стараясь как можно беззаботнее насвистывать, пошёл к ним.
- Ты чё, Серый, сдурел? Там же собрались, начало скоро, а ты? Полине Михалне (наша учительница) из-за тебя попало, злющая! Давай мигом!
Ёкалэмэнэ! Совсем завоевался! Ведь сегодня «там», то есть в клубе, торжественный вечер в честь Дня Победы, который наступит завтра. Сначала торжественное собрание, потом концерт, а в концерте главная ударная сила – мы, школьники. Скорее! Умываюсь, - «шею лучше мой» – покрикивает мама, белая рубашка, отутюженные заранее брюки, пионерский галстук… Скорее! Бегом, бегом! – только пыль столбом, да злость на самого себя – как же это я забыл? Ведь предупреждали, говорили: собираемся за два часа до начала – ещё раз прорепетируем… Мама больше меня разволновалась, расстроилась – вот так сынок! Отчебучил, даже прибежали за ним.

Клуб – кирпичное, оштукатуренное и побеленное здание, приземистое, с узкими серыми окнами, в возрасте, о котором напоминали сгнивший в некоторых местах пол и не соскребаемая часть богатейшей коллекции автографов на стенах, хоронилось от глаз кленовой рощицей и было небольшим и уютным по сравнению с долгостроем – громоздким, больше похожим на элеватор, который строили-строили, наконец, построили «Алик», «Рафик», «Ахмед» да «Мамед» – последние из строителей, решившие навечно остаться в памяти народной и с этой целью вкрапившие в цементную поверхность высокого крыльца свои мраморной крошки имена.
Это чудовище, внутри которого всякого входящего встречали нелепые, с пьяной фантазией панно и где впоследствии оказалось такое количество ненужных комнат, каморок; и куда полюбилось уединяться тёплым компаниям, нарекли «Домом культуры». Конечно, и светлее, и просторнее было здесь, и сцена больше, и экран, и зрительный зал амфитеатром, и библиотека на втором этаже, и дискотеки есть где устраивать, всё так… Только одно исчезло, безвозвратно, наверное, исчезло со временем вместе то, чему и названия нет, но представляющееся мне каким-то скромным, простым, бесхитростным, но сокровенным, с потерей которого утеряли что-то и сами люди.
Репетиция заканчивалась. Стыдно мне было, извинился, чтобы вину загладить, старался вовсю, читая отрывок из «Василия Тёркина», а «свои слова» из общего приветствия декламировал так громко, что покраснел от натуги…

               

Постепенно зал наполнялся.
На жёсткие, обитые коричневым дерматином, в четырёхместную обойму скреплённые сиденья поначалу рассаживались женщины с малыми ребятишками да «белые вороны» из мужиков – к табаку равнодушные, большинство же дымило на воздухе перед входом, ждали до последнего, пока не выйдет заведующий клубом и не скажет, правда, перед этим тоже иссосав жадно папироску – день выдающийся, хлопотный, нервительный:
- Ну, пошли, мужики, заходим, заходим…
Заходили, басовито галдя, посмеиваясь и перешучиваясь, принося с собой запах табака и солярки – снисходительной к мылу и одеколону. Мест для всех, как обычно в таких случаях, не хватало. Заносили в зал из небольшого фойе стулья, заходили к нам, участникам концерта, в боковую от сцены комнату и тоже, после недолгих препирательств, забирали так нужные нам в это время предметы. Когда сидишь на стуле – не так дрожат ноги в коленках. И вот забирают. И стой, и пытайся сделать так, чтобы эту дрожь не заметили. 
Я выглядывал в зал с каким-то непонятно-мстительным желанием усилить трепет внутри себя. Народу!..
Неартистическая пацанва была согнана на пол, расположилась прямо перед сценой. А на сцене, за столом, покрытым красной скатертью, с непременным  граненым графином с водою (другой графин стоял на трибуне) и ведёрком с цветами уже сидел президиум: директор совхоза, председатель сельсовета, секретарь парткома и фронтовики. Простите меня, никак не подберу, как ловчее сказать: в общем, их, фронтовиков, тогда ещё много было в живых и потому в президиум приглашали тех, у кого путь боевой подлиннее, наград побольше.
Поднимался секретарь парткома, выжидал, пока стихнет гул в зале, и представлял слово для доклада председателю сельсовета. Председатель выходил к трибуне, и всем в зале сразу становилось особенно видно, какой он здоровый, крупный, налитый силою мужик. Поскольку директор совхоза был далеко не оратор, а секретарь парткома имел голос не только тихий, но и с какой-то противной дребезжинкой, то на торжественных собраниях докладчиком всегда оказывался председатель сельсовета – микрофон ему не требовался, да и, кажется, появился-то микрофон впервые у нас уже в доме-«элеваторе». Председатель откашливался, и его громовой, столь почитаемый испокон веков на Руси, голос овладевал залом.
Начинал он по бумажке, склонившись над низкой для него трибуной, обхватив её по бокам своими ручищами. Он читал, немного раскачиваясь из стороны в сторону, и, как всегда бывает, поначалу слушали его внимательно. Приятны, ласкают слух любые слова, цензурные, конечно, выстроенные в слитные предложения, даже самые затасканные, после тарахтенья рёва моторов, мычания коров и производственной лексики, славящейся, как известно, своей приверженностью к мату.
Минут через пять председатель проэхал кашлем, потянулся к графину, налил полный стакан и залпом выпил, крякнув по обыкновению, но несколько растерянно и удивлённо, что, мол, за гадость влил в организм?
Такое его поведение послужило своеобразным сигналом и вызвало у мужской части зала самые приятные ассоциации. Они стали оборачиваться друг к другу, перемигиваться, зашептали басовито, стал слышен звон орденов и медалей. Пацанва на полу, не стесняясь близости к президиуму, и вовсе  вступила в прыскающую и даже с тумаками перепалку. Только женщины дисциплинированно молчали, с напряжением вглядываясь в освещённое пространство сцены, да и то не все. Кто-то из малышни запросился по нужде и не внимал просьбам родителей о терпении до тех пор, пока не добивался своего и под укоризненно шепчущим конвоем не продирался к выходу.
И у нас в боковушке тон брался всё выше и выше, спадая лишь в те мгновения, когда секретарь парткома оборачивался и смотрел в проём двери, соединяющей боковую со сценой, взглядом, не сулящим нам ничего хорошего.
Докладчик, пытаясь выправить положение, стал прибегать к импровизации. Это несколько помогло. И закончил он так: 
- Потому, товарищи, для всех нас праздник этот самый дорогой, самый…самый такой…(председатель потряс кулачищем). Подумайте, ведь 20 миллионов павших, а не сдались! До Москвы дошёл враг, а мы его за шиворот да до Берлина! Те, кто ровесники мои, помните? На быках пахали женщины, мы, ребятишки, лепёшки из лебеды ели, да? И что – взял он нас, поработил?! Вот как ему вышло (кулак видоизменился в дулю). И сейчас много охотников подмять нас, америкашки, эти…узкоглазые…как кролики плодятся… Только ни…словом, ничего у них не получится! Как поговорка есть правильная: кто с мечом к нам придет, тот, стало быть, от меча и погибнет. И молодёжь наша, что сейчас армию проходит, сколько писем благодарственных родителям шлют, а? То-то же! Одним словом, товарищи, в заключение своей речи, доклада своего, разрешите от администрации совхоза, от себя лично всех вас поздравить с праздником, особенно наших дорогих ветеранов - и тех, кто на пенсии, и тех, кто работает по-прежнему. Долгих лет вам жизни пожелать хочу, здоровья и чтобы… в общем, всего хорошего вам всем!
И под дружные хлопки мозолистых ладоней председатель сошел с трибуны, сел в президиум и осушил залпом второй стакан.
Затем выступал дед Лёша Гусятников, полный кавалер орденов Славы…
Да какое там выступал!
Сказал, страшно робея, запинаясь, экая и мыкая  несколько слов  и - скорей к столу, от которого, впрочем, недалеко и отходил, не осмелясь штурмовать трибуну. Героев Советского Союза в нашей деревне да  и в других входящих в совхоз деревнях не было, в районе – да, пять Героев, один из них Александр Грязнов, ещё в самом начале войны заслужил посмертно, а у нас Героев не было, ну не было, так уж получилось, но полный кавалер орденов Славы – это о-го-го! Я уже разбирался, помешан был на войне, шпарил цифрами и знал: таких, как деда Лёша, по стране всего-то около двух с половиной тысяч.
Вот он, деда Лёша – один был в районе такой. И слово ему всегда первому из фронтовиков предоставляли. И всегда вот так выходило… 


Вспомни, друже, отбрось хоть на время прочно присосавшиеся к нам суетливые мыслишки: где бы что достать, вернее, где бы что урвать?
Кого бы как-нибудь облапошить?
Точи зубки, точи! Не то опоздаешь!
Вспомни, не суетись - разве не жалко тебе было?
Не хотел ли ты ну хоть как-нибудь помочь нашим родным победителям, в подавляющем большинстве своём что-то лопотавшим, скорее на руках, нежели словами пытавшимися объяснить – что же такое война? И как в случае с дедой Лёшей – непонятным – ну как же это он, такой невзрачный и увалень с виду, пленил лично фашистского офицера, подорвал в одном бою три танка и уже в Пруссии умудрился захватить неприятельское знамя?
Не хотелось ли тебе шепнуть:
- Да не волнуйся, не робей! Ведь все мы свои люди, поймём, говори! А сволочь, она и так тебя в упор не замечает…
Ну, вспомни, не так разве, а? 
Что-то страшно несправедливое и в то же время и столь же страшно закономерное есть в том, что говорунов и краснобаев, просто умеющих связно говорить при публике – нашей публике! -  почти не оказалось среди вас.
Разные вы были и сейчас есть, покуда Бог хранит вас, последних, уходящих, и неизвестно почему ниспославший вам и на последнем рубеже столько бед и унижений – разные, но вот это равнодушие к пустословию вас и объединила. 


Сел на место деда Лёша, сел, и мне, сбоку смотревшему на него, подумалось, что вот сейчас, наверное, выговаривает он себе и за эту робость неискоренимую перед всякой кумачовой трибуной, а может досадует, как можно, наверное, досадовать спустя тридцать лет: угораздило меня этим самым полным кавалером стать… 
Я смотрел на всё происходящее сбоку и,  естественно, и весь зал мне был не виден, только часть его, смотрел сбоку, издали, но казалось мне, будто витаю я над залом, смотрю, разглядываю жадно лица сидящих людей, моих земляков, всматриваюсь в них…
Я словно предчувствовал и недолговечность такого моего состояния, и следующие за этим какие-то недобрые изменения.
А я не хотел изменений, никаких!
Мне было странно как-то хорошо.
Я был един со всеми сидящими в зале нашего простого клуба. Был частицей своего народа, пусть и слабенькой ещё, с нередкими соплями под носом, боящийся темноты и вечеров с пьяным папой, но ЧАСТИЦЕЙ СВОЕГО НАРОДА.
Пусть будет так всегда, как сейчас, просто и хорошо.
Просто – потому что все вместе, миром, без скандалов и вытрепонов.
Хорошо – так как завтра Девятое Мая и сегодня такое… такое распирающее душу предчувствие НАРОДНОГО ПРАЗДНИКА, что всё сразу путается, стоит только попытаться объяснить, что к чему… 


Среди выступавших фронтовиков бойчее всех был Кирилл Леонтьевич.
В отличие от деда Лёши – неторопливого в движениях – ещё и потому, что этим пытался он скрыть свою хромоту, не врождённую, конечно, Кирилл Леонтьевич был сухоньким, лёгким на подъём, с тем встречающимся в крестьянской среде навязчивым желанием выглядеть как бы поинтеллигентнее – как с виду, так и в разговорах, этим и объяснялась его страсть к вычурным и красиво-непонятным словам:  «интенсивный», «контингент», «экспансия» … а действительно ли ему нужны очки, которые он беспрестанно то снимал, то надвигал на кончик носа, или же так – для форса? - подобное никто толком  объяснить не мог.
- Ну! Этот счас поговорит! – посмеивались мужики.
Воевать Кириллу Леонтьевичу довелось уже в самом конце войны, в Румынии. Полк, в котором он служил, войдя в эту страну, там и остался. Это обстоятельство, конечно, влияло на воспоминания Кирилла Леонтьевича. Чувствовалось, что потенциал его велик, но для его реализации необходимо время. И действительно, его рассказ в тот вечер, хотя и был самым живым и продолжительным, выглядел всё же бледновато в сравнении с тем, что рассказывал он уже в начале восьмидесятых. Яркий пример полковника Брежнева был заразителен.
Вершиной устных мемуаров Кирилла Леонтьевича, как представляется мне, оказался случай, из которого выходило, что однажды Кирилл Леонтьевич в одиночку пленил  два взвода румынских солдат. Справедливости ради скажу, что Кирилл Леонтьевич всё же осознал, что хватил лишку, и ловко перевёл разговор к делам международным, где был известною докою, разнеся в пух и прах политику стран НАТО. Опять же в сравнении с полковником Брежневым, к которому, как известно, спешил, бросив все дела, советоваться маршал Жуков перевод этот говорил явно в пользу Кирилла Леонтьевича.

После перерыва был концерт.
Он запомнился мне как-то  смутно, если не сказать – плохо. Помню только отчётливо, как, читая отрывок из «Василия Тёркина»:
…А боец зовёт куда-то,
Далеко легко ведёт.
- Ах, какой вы все, ребята,
Молодой ещё народ.
Я не то ещё сказал бы, -
Про себя поберегу.
Я не так ещё сыграл бы,
Жаль, что лучше не могу…
… я немножко досадовал на себя, да, читал и досадовал – голос мой звонкий, мальчишеский, ну хоть ты тресни, не подходил под тихо подыгрывающий баян. Жидковато получалось, но, наверное, и что-то забавное во всём этом было, - хлопали с удовольствием, кажется.


- Да брось, кому ты говоришь? Да не западнее, не западнее, я тебе говорю, а южнее!
- Ха! Опять упёрся, как… Западнее! К нам – южнее, да! А по отношению к ФРГ – западнее! Ну, смотри… это, значит, ФРГ, … это Союз… а это – Бавария!
- Как это – по отношению к ФРГ?.. Она в ФРГ и находится, Бавария…
- Да ты что?! Ну, Муля! Ну, ты титан! А я и не знал… Спасибо, просветил…
- Да пошёл ты! Знаток выискался… Лучше в школе учиться надо было… 
- Вадя, ну хоть ты этому кретину скажи… 
- Вы, как, чуваки, может, выйдите?.. Или здесь прямо махач устроите?.. Юго-западнее. Ясно?
- А, ты ва-а-ще…
… В кафе – пьяный галдёж, остро пахнет шашлыками из подсобки. Кафе небольшое, и столики теснятся друг к другу. Водки нет, есть вино. Тёплое, красное, какое-то хрен выговоришь. Ну да это ерунда, малозначимая для нас, полдня как только сдали экзамен, просидевших в пивном баре «на Никитке», единственном в городе, где посетители сидят, а не стоят.
Нас трое, и мы отчаянно спорим. Салатница, вилки, ножи, пачка сигарет, спичечный коробок постоянно перемещаются на нашем столике, так как согласия меж нами нет. Каждый из нас прав, и только вот здесь, да! - салатница с середины тащится в угол - и находится Бавария. 
Бавария! Пивные, где пиво рекой, да какое пиво! Натягивай кожаные шаровары, лей на дубовую скамью этот напиток богов, садись, жди пять минут, вставай – поднимается скамья вместе с тобой. Бир зер гут! Толстые кельнеры. Сытые физиономии, воспалённые глаза, коричневые рубашки, чёрные кожаные куртки. Круши, за всё заплачено!
Бавария! Штурмовики в грузовиках. Пивной путч. Молодой Гитлер, обращающийся с толпою, как с женщиной, и плачущий перед клеткой с канарейкой. Рэм, Штрассер – с вами он разберётся, как надо, ребятки. Свастика. Достать бы «Майн Кампф»!
Расплачиваемся. Долой стипендию! Идём по улице, тихой, с редкими прохожими. Завидев нас, они спешат перейти на другую сторону улицы.
Мы – студенты, учимся в сером и скучном вузе и живём в стране, где всё серо, скучно до остервенения. В стране, где всё лживо, трусливо. В стране, где якобы свободомыслящие особи забились в свои кухоньки и, проклиная маразматиков-вождей, старательно вписывают их цитаты в свои доклады, рефераты, лекции, статьи.
Июньский вечер. 22-е. Озабоченные рожи, пустые глаза прохожих, пыльная листва. Душно! «Хачики» у кабаков, грязные тротуары, смешно напыщенные менты, осенью сдох один вождь, - занесли на трон другого… «Андроповка» - чистые опилки… идите вы все… да-да, туда!
Мы любим тебя, Германия! «Дойчланд юбер аллес!»…
Экзамен был по истории КПСС.
«Отлично» – у всех троих.
Решения такого-то пленума – путеводная нить в наше, будь оно проклято, светлое будущее! И т. д. и т.п.
Это тоже я.

Безгрешный человек – не человек. Это ясно, как божий день. И очень хорошо, что ясно. Помогает.
Схлынула, сбежала та баварская дурь – я ли это был? Я ли так прилюдно играл? 
И ныне, когда планета наша всё гуще оплетается интернетовскими и прочими сетями, а души наши всё туже стягивают обручи одиночества, пустоты, разъединённости, когда всё стремительнее мчимся мы от самих себя, почему моя память не отыскивает подмоги ближе той погожей и радостной весны?
Быть может потому, что это было моё прощание с детством? Прощание с пленительным таинством одинокой игры, игры, где, как понимаешь с годами, и был ты абсолютно искренен, некорыстен и счастлив? И оттого, может, трепетало сердце, что чувствовало: подступает, подкрадывается пора иных игр, в которые мы так самозабвенно играем всю жизнь.
А, может, тогда было больше на свете любви, честности и тепла, чем зависти, пошлости и обмана, и самого света больше было?
А потом? Потом что же? Что нас повернуло и кто память нам отшиб? Или сделал так: память – это одно, а дела и поступки – другое?
И почему мы не захотели понять, прочувствовать – что же это была за война и что же это была за ПОБЕДА? Почему наша национальная  северными ветрами и южными нашествиями созданная и проверенная на прочность,  историей измеренная государственная крепь, так легко истаяла в искрящемся карнавале чужеземных, заморских идеек и посулов? Почему?
Вопросы, вопросы… Что же я застопорился на всём этом? И кому это нужно? Сейчас, в судьбоносный, как и полагается, очередной этап неизвестно чего? Сейчас, когда рассуждают на полном серьёзе говорливые мужи о том, что войну-то эту не мы выиграли, то есть кто это – мы?.. вы?.. – всё спуталось, всё смешалось – верно, пристёгнутая к нашему веку диалектика! Словом, скорее проиграли войну-то… 
А может, просто кора земная во всём виновата? Да-да, кора! Где-то она трещит, понимаешь, колебания разные, разломами зияет, а вот не захотела, закапризничала… и не разверзлась там, где надо, и не пустила к нам самого такого… из тех… братских могил… Посланца… и не вышел он к нам, и не крикнул, а что бы он крикнул, я точно, слово в слово знаю… крикнул бы он: «Что же вы, суки, нас предали?»
И без многоточий. 
А может, так и надо? Как было, прошло и есть?
Я предупредил – слаб я в диалектике, чохом меряю, не надо так.

                Июль, 1991г.


Рецензии