Сизифов труд. Глава 8

  (Перевод повести Стефана Жеромского “Syzyfowe prace”)

                Глава 8

    Классным руководителем в первом А был Рудольф Лейм, учитель латыни в начальных классах. Он относился к группе старших преподавателей и ветеранов школы. Происходил с немецкой семьи, которая давно переехала в страну и наполовину ополячилась. Профессор Лейм в своё время окончил университет в Липске и с незапамятных времён преподавал в ещё воеводских школах* всеобщую историю, древние языки и немецкий. По своей натуре и по профессии был заядлым, закоренелым историком. Всю свою жизнь составлял необычайно подробные и забавные синхронизационные таблицы. После смены воеводских школ в Клерикове на российскую гимназию он сохранил своё место, но был задвинут в последние ряды. По-русски говорил плохо, преподавание всеобщей истории (а точнее, российской в рамках всеобщей) должно было вестись россиянином, потому Лейм с ценнейшего когда-то учителя съехал до первого класса. Из милости ему ещё было дано классное руководство в одном из параллельных классов, что приносило дополнительно множество хлопот, но также и несколько сотен рублей.

    Пан Лейм был высоким стариком, очень худым и постоянно покашливающим. Брил лицо на старый манер, лысину на голой как колено голове прикрывал своеобразным веком - волосами, выращенными в районе уха. При ходьбе раздувал всегда розовые щёки и то и дело обнажал ряды белых как сыр зубов. Не было такого случая, чтобы профессор Лейм когда-либо пропустил урок. Кашляющий, с заложенным носом, обмотанный шарфом, в жгучие морозы и жестокие вихри, регулярно в восемь утра добирался до школы, кивком приветствовал пана Пазура, второго по списку, но всё же значительно младшего ветерана гимназии, и начинал свою монотонную прогулку по верхнему коридору. Был необычайно старательным служакой и ревностным лоялистом.

    От момента введения запрета говорить по-польски в стенах гимназии строго наказывал подобные нарушения всякий раз, когда классные руководители указывали ему на провинившегося. При этом сам в доме говорил по-польски, был женат на польке, и его дочери устраивали в городе патриотическую шумиху путём собраний, лекций и обычного чтения запрещённых цензурой произведений польской литературы, произведений, взятых тайком из собственной библиотеки пана Лейма или даже собственноручно им когда-то каллиграфическим почерком переписанных.

    В праздничные государственные дни пан Лейм шествовал по городу в мундире с вышитым воротником, с орденами, среди которых висел медяк «за усмирение польского мятежа»**, со шпагой на боку и в треугольной шляпе.

    Эта треуголка уже давно была известна целому городу. Всякий раз, когда профессор появлялся в парадном костюме на Варшавской улице, швец Квятковский, мастерская которого размещалась тут же на углу, вставал в дверях, уткнув руки под фартук и держась за впалый и вечно болящий живот, каждые четверть часа взрывался искренним и громким смехом.

    Торговки на площади, издали завидев профессора, сразу же сигнализировали друг другу о его появлении:

- Пани Яцентова! – кричала наблюдательная Полувечка – посмотри, дорогая, будь добра! Ведь это же, кажись, профессор идёт в своей шапчонке.

- Так, моя дорогая, так… – отвечала Яцентова – собственной персоной. Должно быть, хоть и смешная, но всё же тяжёлая эта его треуголка, раз профессоришка надувается, сопит-пыхтит, будто телегу дров на голове тащит.

    Все эти неприятности были ничем по сравнению с выкриками, раздававшимися в гимназии.

    Ещё издалека, когда он только приближался к школе, мог слышать возгласы:

- Ребята! Внимание! Старый Клей*** тащится в своей шляпе и с оружием на боку…

    Он не оборачивал головы, когда его уха достигали голоса учеников спрятавшихся во дворе за поленницами дров:

- Пане Клей! Можем капельку помочь, возьмём вилами треуголку – один спереди, другой сзади. Тогда пан профессор, может, не почувствует, что несёт на себе такой огромный корабль…

    Тотчас профессор начинал идти проворнее, чем обычно, быстро раздувая щёки, на которых расцветал чисто пансионный румянец. Не смотрел ни вправо, ни влево и имел такое выражение, будто всецело разделял точку зрения учеников, высмеивающих его старинный головной убор.

    Его более младшие коллеги, носящие блестящие, более низкие, плоские, современного покроя шляпы, не раз советовали ему приобрести нечто более модное и таким образом заградить уста школярской массе, но пан Лейм только махал рукой и надувал щёки:

- До смерти, может, день-другой – говаривал – а я тут буду играться парадными костюмами. Это вам, непоседам, подобает о таких вещах думать. Моя треуголка помнит лучшие времена. Она такой же пенсионер, как и я – и тот же самый жребий ей на старость выпал, как и мне… Мы оба выглядим среди современников как остатки мастодонта…

    На уроках профессор Лейм не выносил даже шелеста и на малейшее нарушение тишины кривился и нетерпеливо шипел. В помощь по соблюдению порядка в классе назначал по очереди так называемого дежурного. В обязанность такой высокопоставленной особы входило принести мел, проследить, чтобы на кафедре были чернила и перо, а также выписывать большими буквами фамилии ведущих себя шумно коллег.

    Мальчики из первого класса говорили на переменах по-польски, и не было возможности заставить их общаться на русском языке по той простой причине, что ни один из них не был в состоянии свободно изъясняться на официальном языке.

    Как-то раз пан Лейм, входя в класс, увидел написанную на доске фамилию Боровича и рядом обвинение: «постоянно громко говорит по-польски».

    Пан Лейм внимательно и достаточно долго читал эту запись, ничего подобного ему ещё не приходилось встречать, затем обратился к классу:

- Кто дежурный?

- Я – сказал круглолицый хлопец по фамилии Макович.

- Это ты написал, что Борович постоянно громко говорит по-польски?

- Да, я. Он, пан профессор, всё время кричит по-польски и дерётся.

- И дерётся с тобой?

- Я первым не начинаю! Пусть все скажут! Он первый подошёл и говорит: отдай мне зелёную обложку… я ему не отдал, потому что это не его обложка, а только моя, и за это ударил меня в живот…

- Борович за разговоры на польском останется на два часа в козе… - внятно и сурово произнёс профессор Лейм и вступил на кафедру. Усевшись на стуле, раскрыл большой журнал и уставился на какую-то незаполненную страницу.

    По классу разлилась тревога и наступила такая тишина, что не было слышно ни одного дыхания. Все видели, что «старый в ярости». Каждый повторял про себя исключения из правил, судорожно вспоминал окончания склонений и проговаривал зазубренные переводы различных максим. Учитель медленно поднял глаза и сказал:

- Борович!

    Мартинек схватил книжку с латинскими переводами Шульца, маленький блокнотик с «выбранными» словечками и на дрожащих ногах отправился к кафедре. Остановившись у её основания, совершил поклон корпусом и ногой, открыл книжку и начал читать по-русски и переводить на латинский разные предложения. Когда таким образом языком россиян и римлян уведомил собравшихся, что под тенью высокого дуба приятно летом отдохнуть, что искусство есть долгим, а жизнь короткой и т.д., пан Лейм прервал его доклад, говоря:

- За то, что громко болтаешь в классе по-польски, получаешь два часа козы, слышишь?

- Слышу, пан профессор… – сказал сокрушённо Борович.

- Почему дерёшься с Маковичем?

    Борович потупил взор и сделал смиренную мину. При мысли о двух часах козы слёзы подступили к горлу. Затем заметил, что одна из пуговиц на учительских брюках не застёгнута, и сразу испытал большое облегчение.

- Никогда не дерись с Маковичем – говорил тем временем пан Лейм сурово и громко – не приближайся к нему, и никогда не проси какую-то там паршивую обложку!..

    Услышав столь необычное в устах пана Лейма слово «паршивую», Мартинек посмотрел на него и тут же почувствовал странное ощущение.

    Профессор смотрел на него острым, загадочным взглядом. Мартинку показалось, что этот взгляд стыдится его малой особы и в то же самое время немилосердным образом глумится…

    Насколько профессор Лейм мог во время своего урока держать класс в узде и одним своим видом сеять в толпе озорников гробовую тишину, настолько Илларион Степаныч Озерский, учитель русского языка, ни на ломаный грош такой властью не обладал. Это был толстый недотёпа с абсолютно лысой головой, с обвислыми щеками, вздёрнутым носом и глазами как у селёдки. Он двигал свой огромный живот маленькими ножками, которые забавнейшим образом путались под большим весом. Илларион Степаныч никогда не пропускал ни одной лужи и постоянно ходил по щиколотки в грязи. Его фрак всегда был вымазан мелом, а пуговицы благодарными учениками выкрашены чернилами. Когда он входил в класс, его приветствовал адский залп криков, и, что самое наихудшее, его приветствовали польские крики, его, учителя и сеятеля русской речи. Свистели, топали, переставляли лавки, играли на варганах, звонили в маленький колокольчик, что могло довести даже уравновешенного человека до крайнего бешенства; громко учили последующие уроки и проводили оживлённые беседы на отвлечённые темы. Илларион Степаныч даже не пытался схватить играющих на варганах или звонящих, так как прекрасно знал, к каким злым последствиям может привести подобная ревность.

    Как-то раз случилось ему соскочить с кафедры и броситься между лавок, когда точно вычислил место, откуда без умолку звонил колокольчик. Кто же мог предположить, что звон в одном месте был своего рода приманкой? Торопясь между лавками скорее добраться до виновника, Илларион вдруг рухнул как подрубленный кедр, не заметив, что от одной лавки до другой был натянут крепкий шнур от сахара. Это называлось «ловлей льва в сети на наживку».

    Впрочем, авантюры в первом классе не выходили за рамки установленного с давних пор шаблона. Настоящую изысканность в мучении калмыка являли классы постарше: второй, третий и четвёртый. Особенно в третий класс Илларион входил побледневшим; приближаясь к кафедре, он взвешивал и изучал каждый свой шаг. Прежде чем усесться на стул, осматривал его, не выкручены ли ножки, исследовал доску – не свалится ли во время урока ему на голову, смотрел на потолок – не начнёт ли оттуда капать вода на его лысину, аккуратно выдвигал ящички стола – не побегут ли оттуда крысы и т.д. Во время нахождения в классе Озерского не было никакого урока. Он что-то там говорил, объяснял русскую грамматику или тему всеобщей истории, всего этого ни одна живая душа не слышала. Создавалось впечатление, что учитель подвинулся рассудком и разговаривает сам с собой.

    Если вызывал по журналу кого-нибудь отвечать, то всегда выходила перед классом одна и та же персона и отвечала, в независимости от времени года, один и тот же параграф. В третьем классе, например, ученик Бялек был «специалистом по калмыку» и на протяжении всего года нёс какую-то небылицу о том, как русская княгиня Ольга привязала к хвостам воробьёв фитили и сожгла целый город под названием Искоростень. Иногда Илларион начинал судорожно кричать:

- Я тебя, болван, спрашиваю, что ты знаешь о Карле Великом. О княгине Ольге я слышал от тебя шестьсот раз!

     Тотчас же переворачивались лавки и начинались бои между группами учеников, в конце концов в класс врывался зверь инспектор, чтобы всадить до козы кого-либо из зачинщиков, да и самого Иллариона отчитать. Озерский был человеком образованным. Владел несколькими языками, а в восьмом классе красиво объяснял произведения Пушкина и Гоголя. Однако был настолько рассеянным, что не знал, как из города добраться до своего дома. Практически каждый день повторялась история, когда он встречал на улице кого-нибудь из учеников и обращался к нему:

- Ты, как там тебя?.. Где живёт учитель Озерский?..

- Но ведь пан и есть учитель Озерский.

- Это ничего не значит, не о том тебя спрашивают. Проведи меня к моему дому!..

    В первом классе преподавался также польский язык. Это был необязательный предмет. Учителем этого «местного языка» был пан Штеттер, человек светлый, однако так давно боящийся за своё место, что практически ничему не учил. Он был отягчён большой семьёй, несколько его сыновей учились в мужской, а дочерей – в женской гимназиях, и, вероятно, беспокойство об их судьбе мешало пану Штеттеру, по крайней мере, учить писать без ошибок. В старших классах бедный препод иногда отваживался до мимолётного упоминания о польской литературе, но при этом говорил с такой испуганной миной, что слушателей аж смех брал.

    В первом классе уроки польского языка проходили четыре раза в неделю в очень неудобное время, а именно с восьми до девяти утра. Зимой было серо и холодно. Хлопцы сидели согнувшиеся и сонные. Учитель приходил в енотовой шубе, кутался в неё и дремал с открытыми глазами, в то время как вызванные к доске переводили отрывки из Дубровского скучные, как отвар из лакрицы. По прочтению и переводу очередного отрывка на русский, происходил его разбор также по-русски и по русскому же образцу. На протяжении всего урока учитель не говорил ни слова по-польски и с неохотой исправлял серьёзные ошибки. Ученики отбывали этот «предмет» как невыносимую каторгу. «Польский» был часом в сто раз скучнейшим, чем каллиграфия или Закон Божий, мало того, маленькие лоботрясы чувствовали в воздухе запах презрения, поднимающийся над этим несчастным предметом. Отметки по польскому языку никого не интересовали, учитель Штеттер в мыслях мальчишек не был оцениваем вровень с преподающими арифметику или латынь. К нему относились снисходительно, как к пятому колесу в телеге, как к вещи, по сути, ненужной и никакой ценностью не обладающей.

    Сам же учитель Штеттер если и не осознавал, то хотя бы каким-то образом ощущал, что, преподавая такой нежелательный предмет, является в этой школе чужаком. В весеннюю пору, когда по крайней мере половина учеников сбегала с его уроков, предпочитая игру в мяч переводам с Дубровского и параграфам учебника под названием «Грамматика польскаво языка составленная по Иванову Михаилом Грубецким», не протестовал против дерзких побегов. Его сонные глаза хорошо видели по-тихому ускользающих, но и тогда смотрели безразлично, апатично и равнодушно. Временами в них проблескивала искра странной болезненной насмешки… Но как только в коридоре слышались чьи-то шаги, выражение сонливости тут же пропадало с лица пана Штеттера, бывшего не в состоянии скрыть охватывающий его испуг. Не раз казалось, что от страха перед директором готов прильнуть и раствориться в голой стене.

    Когда-то и он бывал героем. Писал для газет. Ходили упорные слухи, которые сам, впрочем, как мог душил, что наверняка печатал большие статьи из области какой-то социологии. Сегодня, когда от пана Штеттера в клериковской гимназии нет ни дыма, ни пепла, можем в этом месте, не нанеся ему вреда, упомянуть об ещё одной его тайне. На протяжении многих лет переводил чудесным, безупречным стихом поэзию любимого меланхолика Шелли**** и даже намеревался анонимно издать свой перевод. Но, как видно, его вдохновение было угашено «Грамматикой польскаво языка», раз издание так и не вышло в печать…

    Если пан Штеттер не пользовался уважением у первого класса, то учитель арифметики, пан Ногацкий, обладал им чрезмерно. Это был суровый служака, хорошо обучающий, учитель холодный, добросовестный и справедливый. Никто не знал, о чём он думает, и никому не приходило в голову, что он мог что-либо чувствовать. Скорее всего, пан Ногацкий не думал ни о чём сверхобычном, хотя математика и является «как гора для лоз виноградных» и т.д. Если сравнить систему русской школы Клерикова с машиной, то учителя Ногацкого нужно было признать одним из важнейших зубчатых колёс. Он и думать не думал кого-либо русифицировать и сразу бы возмутился, если кто-либо назвал бы его плохим поляком, однако… По прошествии десятка лет, когда от напряжённых усилий наиболее талантливых русификаторов в голове бывшего клериковского ученика не останется и щепотки чего-либо, имеющего отношение к российскому, на заданный внезапно вопрос, сколько будет пятью восемь, тот же ученик не ответит в своих мыслях – «чтердести»*****, но лишь – «сорок». Было что-то в преподавании пана Ногацкого, что принуждало хлопцев думать по-русски. Требовал скорой, сиюминутной, молниеносной сообразительности, быстрых ответов, ёмких, им самим придуманных фраз, речевых оборотов, которыми любовался и которые внедрял, вбивал, втискивал в ум и память только ему известными средствами морального устрашения. Имел свою собственную стальную систему, адаптированную под школьное образование, и следовал ей с непоколебимой уверенностью. И если бы кто его спросил, для чего ему всё это нужно, то наверняка посмотрел бы с удивлением и не знал бы, что и ответить.



Примечания переводчика к главе 8:
*воеводские школы – так до 1864 года назывались в Королевстве Польском средние школы с преподаванием на польском языке.
**бронзовая медаль, выдаваемая царскими властями в том числе чиновникам, которые во время декабрьского восстания отличились особенной лояльностью.
*** «Клей» – прозвище, данное профессору, дословный перевод слова “Leim”с немецкого языка.
**** Percy Bysshe Shelley (1792–1822) — английский поэт эпохи романтизма.
*****czterdziesci (пол.) - сорок


Рецензии