Shalfey северный роман. Глава 29. Одержимость

  Глава 29 (от 3 лица)
  Одержимость


  Это был вечер конца декабря года две тысячи восемнадцатого. Предновогодняя Москва располагала к прогулкам. Как обычно, Март приехал на Таганскую, пересел на Кольцевую и вышел на Добрынинской. Перекусив в небольшом сыроедном кафе недалеко от метро, закупился, взял в карман пачку маковых «на после ужина» и пошел к центру своим любимым маршрутом: по Большой Ордынке. Печеньки на морозе твердели, становясь хрупкими, а потому — особенно вкусными. Март любил их погрызть, неспешно прогуливаясь по старому городу, мимо особняков, церквей, доходных домов, баров, кафе, многочисленных московских закусочных и узеньких кривых переулков, упирающихся в тупики.

  Второй маршрут был длиннее и располагал к себе во времена более теплые, начинаясь от Серпуховской, вдоль Крымского вала и — к Парку Горького — «Гокипак», как называл его Март, благодаря песне одноименной группы, прогуливаясь по которому, можно было приятно пройтись по Крымской набережной до парка Музеон, далее к Патриаршему мосту, перешагнув через который, дойти до Храма Христа Спасителя, который по неведомой Марту причине всегда закрывался в шесть. А потому пройти мимо. Затем по Пречистенской набережной или же по Волхонке прошествовать с невидимыми своими хоругвями к новоявленному памятнику князю Владимиру, восставшему против дома Пашкова-Воланда и, заглянув в Александровский, миновав изваяния императора и патриарха Гермогена, лишившегося после прославления передней буквы «Г», постоять, наконец, у Вечного, дабы отправиться далее — по настроению.
  Но то, если тепло. А сегодня была зима.

  Большая Ордынка — одна из самых уютных улиц Москвы, особенно, после недавней ее реконструкции. В народе когда-то она именовалась «Царской», из-за обилия церквей и частых посещений тех мест царственными особами. Нынешнее же свое название получила, благодаря «ордынцам» — проживавшим здесь жителям, занимавшимся сношениями с Золотой Ордой и собиравшим дань для нее.

  Отсюда начиналась дорога на юг, московские князья отправляли в Орду почту, откуп и обозы с подарками, сюда стекалась с русских княжеств дань — а вместе с данью на Ордынку съезжались и вереницы челобитчиков, недовольных непомерностью оной. Для острастки, и чтоб другим неповадно было — челобитчиков великий князь наказывал. С тех пор и пошло на Руси выражение «Москва слезам не верит» — слова, актуальные и по сей день.

  По Ордынке татары подступали к столице во времена регулярных, но далеко не туристических своих набегов на Первопрестольную.

  В середине годов тридцатых века прошлого — улицу решили капитально расширить, сделав главной транспортной артерией, ведущей из центра на юг. Но, успев капитально разрушить лишь начало, передумали, благодаря ли случаю, или же чьей доброй воле, но может, защите сил незримых, провиденциальных, по протекции коих Ордынка и осталась чуть ли не единственной улицей Москвы, в целости сохранившей все свои храмы, один из которых и явился косвенной причиной данной истории, точнее, случая, еще вернее — случайного впечатления, возникшего из мимолетной встречи.

  Здесь, на Ордынке, в одном из домов проживала когда-то Ахматова, здесь же встречалась она с Цветаевой, а Пастернак читал свой знаменитый нобелевский роман, вошедший в анналы истории как текст, который каждый сознательный гражданин тех времен — не читал, но осуждал несомненно. Времена были темные. Впрочем, даже самые темные времена, кажется, имеют тенденцию к реинкарнации.

  Имеется на Ордынке и в наши дни несколько иностранных посольств. Например, Кубы, со стеклянными дверьми и большим портретом Кастро внутри, или Израиля, больше похожее на узилище с неприступными стенами, мощными отбойниками вдоль проезжей части, железными столбами-тумбами поперек мостовой, зеркалами пропускных пунктов да длинным прозрачным навесом с единственной скамейкой, символизирующей скудную попытку заботы о людях вкупе с угрюмой мрачностью неприступной цитадели, в которой, казалось, никогда никому не рады.

  Пройдя серые стены посольств, Март дошел до стен других, убеленных временем, Марфо-Мариинской обители, в которых планировал застать вечернюю службу.

  У левой стены храма стояла основательница обители, вдова губернатора, убиенного век назад в Кремле, Елизавета Федоровна, смиренно встречавшая белым каменным лицом приходящих и страждущих, с лампадкой в ногах и букетами свежих цветов.

  Во времена основания монастырь был прогрессивен для Русской церкви. Первыми насельницами стали сестры милосердия, принесшие обеты нестяжания, послушания и целомудрия, занимавшиеся благотворительностью и медициной, но, в отличие от обычных монахинь, по истечении времен имевшие возможность от обетов освободиться, обитель покинуть и, вернувшись в мир, создать семью.

  Прогрессивный устав Елизавета создавала сама, изучая опыт монастырей древних, общаясь со старцами, старицами и иерархами Церкви, что требовало много времени, терпения и сил, по большей части для согласования устава со священноначалием, ибо, что нестандартно — то началию обычно в тягость.

  Марту нравился этот храм, его внутренний интерьер с легким, просторным залом без опор, разделявших в обычных церквах пространство и людей, сходящихся в них для молитвы. Светлые стены с росписью в голубых, благородных тонах излучали скромное обаяние целомудренной женственности. «Блаженны чистые сердцем», — была выведена надпись над царскими вратами алтаря, под парусами и сводами, большими старославянскими буквами. «Ибо Бога они узрят», — гласило Евангелие.

  Храм был хорош. Белые стены и белый цилиндрический свод создавали ощущение чистоты, гармонии и правильности форм, были украшены легкими, ненавязчивыми цепочками орнаментов по примыканию стен, потолков, по аркам, углам да по обводам оконных проемов. Во всю длину зала по обеим сторонам располагались удобные сидячие места, дававшие возможность отдохнуть многим уставшим ногам и спинам. Такое нечасто встретишь в православных храмах. Марту всегда нравились иудейские и католические дома для молитв, где человек был более свободен физически и мог находиться на службе, молясь и думая о высоком, не страдая при этом от тяжести в ногах и ломоты в пояснице. Нелегка молитва, когда пятки твои горят, а спину крутит. И пусть кто-то скажет, что и это тоже необходимо претерпевать, Марту же нравилось находиться в храме, не претерпевая от плоти своей, но превозносясь в духе — в Духе Церкви Христовой.

  Телефон показывал без четверти шесть. В храм заходили люди, некоторые покидали его, все как обычно, времени до службы оставалось еще достаточно — и захотелось Марту прогуляться вокруг храма, обозреть зимнюю обитель изнутри. Осенью он заметил, что на территории перекладывали брусчатку, хотя и не приметил явной в том необходимости. Но, видно, то была тенденция всего московского региона — менять хорошее на лучшее. И надо было удостовериться. Март решил пройтись по территории обители, чтобы, несмотря на снег, попытаться оценить качество проделанной работы. «Можно бы заодно и погрызть печеньки», — подумалось ему. Но особого желания, как ни странно, он не испытывал.

  Небольшой сквер, как и все столичные монастырские парки, был красив. Монахини вкладывали душу в этот маленький городской оазис. Март прошелся вдоль небольших деревьев и запорошенных снегом кустов, дошел до беседки с длинным заездом для инвалидных колясок, попытавшись представить назначение подземного помещения, определявшегося входом за беседкой, с тщательно расчищенной к нему дорожкой, которое явно активно использовали. Предположил нахождение там монастырских овощных кладовых, с урожаем из загородного подворья: «Кушать нужно всем, даже монахиням».

  Затем прошелся к дальней части сквера, остановился, чтобы рассмотреть ярко освещенные комнаты за большими окнами офисного здания, выстроенного вплотную к обители, многоэтажно нависавшего над ней.

  С двух сторон монастырь окружали высокие коробы домов, о скромном уединении под взглядами которых помышлять, наверное, не приходилось. У офисного работала мощная вентиляция, создавая монотонно непрерывный шум гигантского встревоженного улья, левее, у южной стены, утробно гудела другая, еще более натужная вытяжка, принадлежавшая, видимо, метрополитену.

  Обойдя сквер, Март дошел до небольшого здания с санузлами, расположенного за храмом, ничего интересного там не приметил и вернулся обратно, к церкви, в западной стене которой были устроены большие деревянные ворота, обитые железом с потемневшим чеканным узором. Проем ворот был выложен известняковым камнем в виде двойной арки, украшенной искусной тонкой резьбой. Над вратами, из-под темного треугольника нависавшего кровельного шатра, взирал на Марта лик Спасителя.

  В некоторых местах арки Март заметил восстановленные сколы камня и следы характерных отверстий. «Возможно, от пуль», — подумалось ему. Хотя, версия эта показалась ему надуманной, поскольку воротное железо тоже имело небольшие повреждения — колотые надрезы меньше сантиметра длиной, которые мог оставить на поверхности маленький перочинный нож. Возможно, развлекался какой-нибудь пионер, метавший снаряд в интересную цель.

  Внимательно осмотрев ворота, Март решил зайти наконец внутрь, чтобы погреться и поприсутствовать несколько на вечерне. Дернув ручку соседней, входной двери, что была за углом, вдруг обнаружил, что дверь заперта. Не успев удивиться, увидал перед собой дружелюбное лицо бдительного охранника, выглянувшее из освещенного проема и вежливо уведомившее его, что службы сегодня нет — и не будет, что храм был открыт до шести и что «приходите завтра». Машинально охранника поблагодарив, не успев удивиться, так как дверь перед ним так же быстро захлопнулась, Март посмотрел в телефон, экран высветил — пять седьмого. «Странно, конечно, — подумал он. — Но в чужой монастырь со своим… Тьфу! Да причем тут это?!» И в совершенном разочаровании он поплелся к выходу.

  На обратном пути встретился ему другой бдительный, стоявший ранее у главных ворот, который и посоветовал Марту зайти на ярмарку, а затем на концерт, который состоится в семь, в Голубой гостиной. В принципе, это была неплохая альтернатива. Пока объясняли, куда идти, в коляске, мимо, проехала маленькая пожилая монашка. Март хотел было с ней поздороваться, вообразив смиренное бытие и дружелюбный нрав ее, но та, не обратив никакого внимания на мужчин, сосредоточенно, независимо, почти даже надменно прокатила дальше. Передумав, Март решил тишину не нарушать и монашку не беспокоить. А поскольку хождение по ярмаркам в планы его в этот вечер тоже никак не входило, с охранником распрощавшись, еще более разочарованный и понурый он покинул стены монастыря. «Не срослось».

  Выйдя на улицу, немного постояв на мостовой у белых монастырских стен, глядя под ноги, в нерешительности потоптавшись в сером снегу с богатой примесью реагентов, разбавлявших рыхлую снежную массу многочисленными инородными крупинками, Март все же решил вернуться, чтобы посмотреть, как выглядит женская обитель изнутри — непосредственно внутри самих монастырских стен, быть может, даже и келий, если удастся пройти мимо и заглянуть, раз уж приглашение проникнуть внутрь обители было получено, когда еще представится такой случай… Да и новая брусчатка, спрятавшаяся под снег, Марта совершенно не впечатлила.

  Повернув от входа направо, во внутренний двор, бодро прошагав вдоль стены, отделявшей обитель от Ордынки, завернув за угол, Март нашел нужный указатель на двери, вошел внутрь и очутился в небольшом светлом холле, сверкавшем чистотой нового помещения, с зеркалами, скамьями и пустующими вешалками на стенах, а также молодой симпатичной девушкой, стоявшей на лестнице, ведущей в верхний этаж, приветливо улыбавшейся ему и вежливо предлагавшей подняться наверх, непосредственно на ярмарку, но, предварительно надев на ботинки бахилы, «поскольку на улице снежно, а внутри хотелось бы сохранить чистоту».

  Такой личный прием и многословие девушки на монастырском ресепшене немало Марта смутили, поскольку — неожиданно, да и оставаться невидимым представлялось ему теперь весьма затруднительным. А максимальная невидимость — было самым предпочтительным его состоянием все последние годы, ибо привык Март, как говаривал Кастанеда, «не оставлять следов» ни на полах, ни в сердцах, ни в сети, ни в чужой памяти. «Вот и зашел на ярмарку…» — с тоской подумал он, представив, как несколько эксклюзивных покупателей в хлипких медицинских бахилах, моментально протершихся на задах, дефилируют, мироточа растаявшими снегами, по лаковым монастырским полам, лавируя меж прилавков с золоченой софринской утварью с непомерными ценниками, уворачиваясь при этом от навязчивого внимания верующих в них продавцов, — и захотелось ему поскорее покинуть это место. И он хотел было уже ретироваться, не оскверняя стопами своими сей храм сестринской чистоты и божественного порядка, но девушка на ресепшене была так мила, так приветливо ему улыбалась, так настойчиво предлагала подняться наверх, что Март, не сумев избежать ловушки ее обаяния, да и своей тактичности тоже, не желая девушку разочаровывать и поворачиваться к ней спиной, устоять в итоге не смог, покорившись ее приглашению, смирился, и, натянув на ботинки синие, тут же прорвавшиеся на задниках бахилы-маломерки, выслушав многочисленные извинения за принесенные тем неудобства, поднялся во второй этаж, с замиранием сердца ступив в сияющий ослепительной чистотой торговый зал, где худшие его опасения и подтвердились.

  Народу в зале действительно было немного. Столов с товарами и продавцов чуть не больше, чем самих посетителей. Что, впрочем, было обычным делом на тех ярмарках, где Марту приходилось когда-то бывать, потому не особенно он сюда и стремился. И хотя все продавцы были в высшей степени радушны, дружелюбны и с покупателями максимально приветливы, многие из них явно скучали, выглядели одинокими, от того уставшими, а потому не хотелось Марту расстраивать их еще больше мимолетным своим визитом (да и бахилы не зря ведь надел) и пришлось ему методично выхаживать меж торговых рядов, заинтересованно все на них изучивая.

  На прилавках лежали книги про обитель, про основательницу монастыря — Великую княгиню, Елизавету Федоровну, ручные поделки, мягкие игрушки, по всей видимости тоже не китайской, ручной работы, стояли два стола с выпечкой и чаем и какой-то прочей съестной мишурой. Термическую еду Март проигнорировал без каких-либо угрызений совести, но все остальные товары подверг пристальному своему вниманию. В двух торговых точках его одарили маленькими голубыми ангелочками, изготовленными из кусочков белой с золотисто-голубым узором парчи (цветов Покровского храма), с бахромой по краям. Сложенные особым образом, перетянутые нитью, чтобы вышло что-то наподобие тельца с небольшими крылышками и набитой ватой головкой, каждый божественный посланец имел сверху петельку, за которую маленького летуна можно было комфортно подвесить на ель. Петельки тоже были сделаны особым образом — так, чтобы ангелочки не походили на нарядных рождественских висельников, чего Март сперва в немалой степени опасался.

  Дружелюбная щедрость продавцов и атмосфера идеальной женской обители, вкупе с голубыми ангелочками «за просто так», совершенно Марта растрогали — и решено было не покидать ярмарку без покупок: «хитрый» план организаторов сработал, Март начал присматривать себе сувениры.

  Получасом позже он стал счастливым обладателем двух значков из специального пластилина, затвердевшего аки глина, в виде разноцветных совиных голов (привет детям), двух книг: о княгине-основательнице и о Покровском храме обители, двух закладок-открыток, белого шелкового платка с вышитым в углу золотым вензелем Великой княгини и пары белых вязаных мокасин, купленных непонятно зачем, но, потому что просто понравились. Сдачу за мокасины Март взял мягкой игрушкой, которую сам же и выбрал — небольшого коричневого медведя с загадочным то ли узором, то ли иероглифом на животе, который привлек внимание Марта сразу православно-буддисткой своей неоднозначностью.

  Плату за покупки полагалось опускать в специальные прозрачные ящики из органического стекла, стоявшие на каждом столе, ценников товары не имели, стоимость экспонатов озвучивалась по запросу, а количество опускаемых в ящики денежных средств не контролировалось — поэтому можно было загружать как большую, так и меньшую сумму — по карману. Такой подход пришелся Марту вполне по душе, хотя и не воспользовался.

  Когда же покупал он монастырскую литературу, предположил, что продавщица книжного прилавка определенно должна быть в курсе исторического контекста всего монастырского комплекса — и главного храма, в частности, и поинтересовался у нее происхождением «характерных дыр» на западных вратах, как-никак у всех на виду, а значит, и в мыслях. Откуда? «Расскажу свою версию, если не знает», — в предвкушении интересного разговора решил про себя. На что получил совершенно оригинальный и неожиданно-краткий, вопреки ожиданиям, ответ — что «ворота там, кажется, действительно существуют». Удивившись такому поистине пророческому сну, Март понял, что за монастырские прилавки женщин надул, видимо, какой-то случайный предновогодний ветер — и то явно были не послушницы, еще более, что не монашки, так как и одеяние у них было мирское, разве что, светлые платочки на молодых и с проседью головах. Презрев свое удивление и замешательство, Март все же поведал несчастной давешнюю свою теорию о происхождении воротных дыр, раз уж начал, в продолжение выслушивания которой продавщица стояла с застывшим каменным лицом и тяжелым египетским подбородком, точно немой сфинкс, приехавший на христианский праздник из Питера, смотрела сквозь Марта невидящими глазами в белую стену напротив, ни разу на нем не сфокусировавшись, и было совершенно не ясно Марту, то ли ее это совершенно и ни коим образом не интересует, то ли сопротивляется она всеми фибрами своей египетско-православной загадочной души совершенному обаянию Марта, либо вовсе на него обиделась в виду вскрывшейся вдруг профессиональной своей совершенной некомпетентности. «Либо обет», — под конец предположил он еще — последнее, поскольку непроницаемая дама так и осталась для него совершенной Марфо-Мариинской загадкой.

  Завершив с покупками, затем Март заглянул в концертный зал Голубой гостиной, где в тепле, уюте и такой же идеальной глянцевой чистоте свершалось ритуальное приготовление к концерту смычковых — и понял, что оставаться внутри ему больше уже совершенно не хочется, но мечтается ему гулять, дышать, смотреть по сторонам, наблюдая Москву, зимнюю ночь, снегопад и людей, — и хочется ему уже вырваться наконец на свежий морозный воздух! И Март обитель покинул, постукивая попутно ногтем среднего пальца свежевыкрашенную штукатурку внутренних монастырских стен, убеждая себя в том, что вся эта тихая столичная красота и сверкающая благолепием чистота — не гипсокартонная бутафория, но реально существующая вековая кирпичная основательность, приносящая людям пользу. Кельи и жилые монашеские пространства, в итоге, он так и не увидал, как и самих монашек. «Зря зашел», — неутешительно вывел он, хотя сумка его и подросла изрядно в размерах.

  Оставив территорию монастыря чрез другой, ближний к центру города выход, чтобы не пересекаться с общительным охранником и не озвучивать неоднозначные свои впечатления, Март приметил, что как раз здесь и начинается новогоднее убранство Большой Ордынки. На фонарных столбах растянулись гирлянды-светильники, превращавшие без того уютное уличное пространство в разноцветный, почти домашний праздник, играющий теплыми изумрудными красками счастливого советского детства.

  Неспеша шел он по заснеженной мостовой, поскрипывая снегами, глядя по сторонам, пропуская группы спешащих с работы прохожих, с озабоченными лицами пробегавших навстречу, пока не дошел до другой церкви, по четной своей стороне, ворота которой были открыты, приглашая зайти внутрь, однако стены храма смотрели на улицу и во двор темными впадинами безжизненных оконных проемов, не пропускавших ни просвета изнутри. Март остановился в нерешительности.

  Две женщины, просившие подаяния у ворот, свидетельствовали, что храм все же был открыт. Не обратив должного внимания на просящих, Март зашел за фасад, дернул массивную дверь колокольни, прошел предбанник, притвор и с наслаждением окунулся в ароматный полумрак церкви, всегда привлекавшей его, необычной, неоднозначной и таинственной.

  Народа в церкви было не много, человек тридцать, может быть, сорок, не более. Служба шла в трапезной зале храма, в левом, северном его приделе, «Всех скорбящих радость». Сверху выводили женские голоса, лампады бросали красноватые блики огней на потемневшие лики икон, пахло ладаном и свечами. «Богородице, Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою, Благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душ наших…» — неслось в голове, растворяясь под сводами церкви. Постояв с минуту у дверей, привыкнув к освещению, Март прошелся и оглядел людей. Впитав атмосферу места, настроившись на нужную частоту, решил присесть на деревянную скамью правого придела, где обычно любил отдыхать, в темноте, в одиночестве, подальше от людей и торговых прилавков, что расположились слева от входа. Отполированное дерево манило, призывая к отрешенной сосредоточенности и молитве. С левой стороны скамьи, на самом ее краю, притулился темный согбенный силуэт — женщины средних лет, худощавой, небольшой, быть может, больной; лицо сосредоточенное, пожалуй, даже слишком, устремленное к алтарю.

  Женщина сидела, полупригнувшись вперед, нависнув над своими коленями, устремившись всем существом своим к левому приделу храма, где в этот час совершалась вечерня. Возраст ее трудно было определить в темноте. «Наверное… все же… немногим больше пятидесяти», — решил Март, присмотревшись к неясным теням на анемичном лице и, кажется, седине, выбившейся из-под платка и черной накидки.

  По полу, вдоль скамьи, шла отполированная многими тысячами подошв труба отопления, слегка мешавшая удобно поставить ноги. Потоптавшись по трубе, Март присел с другой стороны скамьи, прислонясь к высокой деревянной спинке. Сумку с компьютером поставил к подлокотнику слева от себя. Плечо изрядно оттянуло, выдохнул. Продолжая рассматривать людей, по непреодолимой привычке выделил симпатичную девушку, стройную, в платочке и длинном изящном пальто, стоявшую в левом приделе, в неровном свете догоравших тонких свечей. Время от времени посматривая на нее, с удовольствием наблюдал ее кроткий, смиренный вид, приобщаясь к душевной красоте ее, а с ней — и к ее вере. Девушки в храмах всегда действовали на Марта умиротворяюще, вселяя покой и надежду в сердце. Повторил несколько любимых молитв, дал отдохнуть спине и ногам — и решил снова пройтись по храму, желая рассмотреть хор наверху — и того странного певчего, что монотонно выводил славословия гнусавым, но каким-то завораживающим душу голосом. «Будто поет юродивый, — думал Март. — Но поет как-то волшебно». Он вышел в центральный придел храма, певцов, однако, отсюда тоже не было видно.

  Зайдя за колонну, которая отделяла центральный зал от правого придела и находившихся там людей, сделавшихся теперь для Марта невидимыми, снова взглянул наверх. Перила хоров были отсюда хорошо видны, но тяжелая ткань, драпируя их, скрывала от посторонних глаз все, что делалось за ними на балконе. Певчих опять не было видно. Юродивый монотонно тянул псалмы, женские голоса подпевали; священник начал кадить: «Кадило Тебе приносим, Христе Боже наш, в воню благоухания духовного, еже прием в пренебесный Твой жертвенник, возниспосли нам благодать Пресвятого Твоего Духа». Завершив с алтарем, чинно прошелся по воображаемой солее, останавливаясь у икон; махнул кадилом на паству. Март со всеми склонил голову. Клирик зашел за колонну, отделявшую правый придел от центрального зала. Сладко запахло ладаном. Март прикрыл глаза.

  Спустя секунду из-за стены послышались странные устрашающие звуки, словно бы стиснутые спазмами яростные вопли, переходящие в звериное рычание и рев! Март не сразу понял, что там творится. Это было что-то новое, на службе доселе Мартом неслыханное. Там, в зоне невидимости, совершалось сейчас нечто необычное. Отчитка? «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящии Его. Яко исчезает дым, да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением, и в веселии глаголющих: радуйся, Пречестный и Животворящий Кресте Господень, прогоняяй бесы силою на тебе пропятого Господа нашего Иисуса Христа…» Из-за колонны потянулся встревоженный народ.

  Вскоре вышел священник. Словно бы ничего не случилось, продолжил окуривать храм, помахивая по сторонам дымящим кадилом. Прошелся у Марта за спиной. Дым фимиама застил глаза, наполняя легкие божественным дурманом. «Хотя бы ради этого стоит ходить в церковь», — думал Март, с наслаждением втягивая ноздрями неуловимые сладкие струи. Прихожане, выказывая чрезмерное усердие, поворачивались вслед за священником, точно увядшие цветы за ускользавшим по небу солнцем, оборачиваясь вокруг себя, поворачиваясь к алтарю спиной, скорбно склоняя на грудь понурые головы. Марта всегда удивляло это. Почему-то, и почти повсеместно, многие верующие не знали, что на службе полагается стоять к алтарю лицом, а не гипнотически крутиться вокруг себя за священником или дьяком, обходящим с кадилом храм, словно неисправные небесные флюгера, впавшие вдруг в необъяснимую печаль и попутавшие все метафизические направления.

  Март украдкой наблюдал за происходящим в храме. Выждав, пока не завершится ритуальный проход по ликам икон да вокруг стен храма, он вернулся в правый придел, надеясь определить источник тех странных, будоражащих воображение звуков, вдруг ворвавшихся в церковную службу в этот тихий декабрьский предновогодний вечер.

  За стеной, к удивлению Марта, было пусто. Те немногие, что находились здесь, переместились в центральную и в северную часть храма, в левый его придел, и только одна женщина продолжала все так же согбенно сидеть на скамье в позе не вполне здорового человека, отрешенно уставившись в пол. «Вот это сосредоточенность! — с уважением подумал Март. — Странно, однако. Кто же тогда здесь рычал?» Поскольку не было больше никого в правом приделе, кроме нее и охранника — который был вне подозрений, ибо положение к тому обязывало.

  Оставалось два варианта — и либо рычащий (а что это был мужчина, Март нисколько не сомневался) незаметно переместился в северный придел храма вместе со всеми или же вовсе покинул церковь, что было маловероятно, поскольку Март наблюдал, хотя и стоял ко входу спиной, либо — одновременно с ним обошел колонну с другой стороны, прячась от Марта, точно черт от ладана, что, впрочем, тоже было весьма сомнительно, поскольку: «Какой, к черту, из меня ладан?!» — думал он.

  Первый вариант показался Марту самым правдоподобным. И он продолжил внимательно наблюдать за происходящим в храме, всматриваясь не в лица, но в поведение людей и позы, встав у свечного прилавка правого придела, который был закрыт — и откуда хорошо было видно все, что творилось внутри церкви, за исключением пространства позади колонн и просторной ротонды главного алтаря, отделенной от трапезной глухими стенами-колоннами. Облокотясь для удобства о прилавок, Март внимал службе, наблюдая людей, ожидая, быть может, повторения инцидента, прислушиваясь к себе, к своим чувствам и мыслям, искоса поглядывая то на сидевшую на скамье, то на охранника, стоявшего у прилавка, в нескольких шагах позади него. На всякий случай.

  Охраннику было немногим за пятьдесят. Крепкого сложения, невысок ростом, теплая фуфайка, короткая стрижка, седина, выразительное лицо с глубокими вмятинами избороздивших лоб и щеки морщин и слишком вздернутый нос, словно бы коснулись его безжалостные щипцы средневекового палача-садиста. Похож он был на бывшего военного. Охранник по-хозяйски осматривал заведение, следя за службой, за людьми, временами поглядывая на Марта, когда тот оборачивался на него, и в сторону скамьи, когда там по-прежнему ничего не происходило. Дьяк читал Псалтырь; вступал хор; народ терпеливо переминался с ноги на ногу, меняя позы. Охранник бдел. Март начинал скучать. Женщина по-прежнему сидела в закрытой позе, поднимая временами лицо к алтарю, крестясь, опуская голову обратно, почти касаясь лицом своих колен. Все было спокойно.

  Подошла прихожанка, только что вошедшая в храм с улицы, пожелавшая отдохнуть, лет сорока, в дорогом полушубке, со вкусом одетая, ухоженная. Поставив сумочку и пакет с покупками на скамью, присела рядом — там, где недавно отдыхал и Март. Хор продолжал. Юродивый вытягивал, гнусавя: «Господи, помилуй!»; охранник стоял на посту, озирая вверенную ему вотчину и паству.

  Вдруг, склоненную на скамье начало неестественно ломать и крючить, словно вырывалась из нее неистовыми спазмами какая-то неведомая сила, с которой она пыталась, но никак не могла совладать. Видимо, подействовали определенные слова хорового пения, вызвавшие такую бурную реакцию. Женщина попыталась сильнее прижаться к своим ногам, обхватив руками лодыжки, спина ее неестественно выгнулась, лицо исказилось гримасой злобы и ненависти, изо рта, словно преодолевая невидимый тягучий заслон, начали прорываться неразборчивые, рычащие, утробные звуки. Она корчилась, извиваясь всем своим телом, голова ее неестественно выворачивала шею, вытягивая ее вперед, устремляясь по направлению к алтарю, где совершалась служба, словно бы что-то невидимое, ненавидящее ее и злое, прорывалось через тело страдалицы, чтобы выплеснуть себя в этот храм, в алтарь, оглашенный молитвой, в людей, пришедших на службу, и во весь этот мир — жестокий, алчный и полный греха, а потому — притягательный, вожделенный и полный возможностей. Женщина совершенно себя не контролировала. Ей было не просто плохо — ей было плохо невыносимо.

  Пришедшая, в испуге вскочив со скамьи, схватив свои сумки, в страхе, в замешательстве и в недоумении, оглядываясь, словно за ней гнались, быстрыми неверными шагами покинула правый придел, спрятавшись за колонну у дальней стены, у алтаря, где совершалась служба, и где собрались почти все прихожане храма. Хор продолжал. Дьяк читал Псалтырь. Священник возглашал. Женщину на скамье выворачивало.

  В какой-то момент страдания на скамье неожиданно прекратились. Успокоившись, страдалица замерла, приподняв голову, прислушалась к словам молитвы, звучавшей под потолком, вслушалась в себя, осторожно перекрестилась и, снова сложившись пополам, припала к своим ногам, приняв позу больного человека, у которого вновь прихватило живот.

  Прошло минут десять. Хор с балкона допел свою партию; дьяк с клироса прочитал положенный ему фрагмент. «Не имамы иныя помощи, не имамы иныя надежды, разве Тебе, Владычице. Ты нам помози, на Тебе надеемся и Тобою хвалимся, Твои бо есмы рабы, да не постыдимся». Вступил священник. И вновь, на каких-то определенных словах службы, женщина, вздрогнув всем телом, напряглась, лицо ее исказилось гримасой злобы, перекосившей его, руки опустились вдоль ног, шея вытянулась к алтарю, изо рта с яростной злобой и ненавистью, отрывистыми, лающими, рявкающими и клокочущими взахлеб хрипами, устрашающим скороговором, не деленным на отчетливые, внятные слова, начали прорываться леденящие душу звуки, наполнявшие пространство церкви, но не растворявшиеся в ней, подобно словам молитвы, но зависавшие между стен и ликами икон темным невидимым облаком, отравлявшим все вокруг, подобно клубам едкого, смрадного дыма, зажатого в невидимых глазу непреодолимых границах и неспособного самостоятельно найти себе выход.

  И все же, это был структурированный язык, не из мира живых, подобие клокотания бурлящей магмы, оформленное в вербальную структуру, извергающее ненависть, ярость и злобу, облеченные в звук. Марту вспомнился язык Мордора — «черное наречие», сконструированное автором истории о борьбе Света и Тьмы, язык запретный, табуированный, который нельзя было произносить. В храме звучал тот самый язык. Профессор знал, о чем писал. Знал и режиссер экранизации. Тональность языка в фильмах была передана идеально. С той разницей, что яростный рык, который Март слышал сейчас, не был разделен на словесные, узнаваемые единицы, но являл сплошное истечение звуков — фонтан мощный и грязный, поток, извергавшийся в мир из недр не человеческих. Это было хуже, чем мат, который показался бы жалким подобием, в сравнении с той яростью, ненавистью и лютой злобой, что клокотали в эту минуту перед Мартом. Это был язык проклятий, черных заклинаний, воплощенная в звук ненависть к свету, ко всему живому и доброму, ненависть к самой жизни. То был язык смерти, но смерти не избавляющей и приносящей облегчение, а смерти адской, мучающей, ввергающей в бесконечные страдания.

  Внезапно женщина успокоилась, замерев. Невероятное напряжение отпустило ее, на мгновение она обмякла, расслабившись, пришла в себя, припала опять к ногам, затем медленно распрямилась, глаза ее прояснились — и несколько секунд она обреченно смотрела в пол перед собой. Затем подняла голову, что-то прошептала, перекрестилась и, вновь склонившись к своим ногам, замерла в привычной, закрытой позе тяжелобольного человека.

  «Бедная, как же можно помочь ей?» — думал Март, наблюдая ее страдания. Он снял с плеча сумку, осмотрелся, ища место, куда бы можно было пристроить ее. Сумка была тяжелая и толстая, благодаря сделанным недавно покупкам и компьютеру, который Март всегда носил с собой, опасаясь оставлять в машине. Он поставил сумку на пол, прислонив к деревянному пристенку свечного лотка. Торговли здесь не было, сумка никому не мешала. Поудобнее встав вполоборота к прилавку, немного облокотясь на него, Март прикрыл глаза и представил, как свет, возникавший в его груди, будто исходит из нее, распространяясь по пространству вокруг, наполняя храм, правый придел и женщину, сидящую на скамье; представил тех сущностей, что завладели ее душой — и попытался вытеснить эту тьму из нее своим светом! Это получилось, сразу, без труда. Поэтому Март решил, что ничего толкового у него не вышло. Он начал молиться. Сперва самыми простыми словами, что приходили в его голову. Он просил Бога, чтобы избавил Он страдалицу от этой беды, чтобы дал ей покоя, чтобы вернул нормальную, человеческую жизнь. Затем обратился к Богородице, припоминая уже подзабытые слова молитвы, которую сам когда-то и сочинил: «Мать моя, Жена моя, Сестра кровная, Сестра милосердная, радость и боль моя, подруга и заступница, вера и надежда последняя! Призываю Тебя смиренно и преданно в жизнь мою… Стань силой моей и вдохновением, стань огнем сердца моего и чистой водой души моей. Открой Врата небесные для всех страждущих, исцели всех скорбящих, излечи всех немощных, успокой отчаявшихся… открой очи ослепших, прости согрешивших, отврати заблудших от мыслей черных и дел нечистых и наполни их светом смирения и добродетели Твоей. Возьми все, что могу отдать Тебе, все, что имею в душе моей и помыслах моих… Я готов стать руками Твоими, голосом Твоим и дыханием жизни Твоей на этой земле и в этом времени испытания воли и духа человеческого! И все мое в Тебе пребудет и для Тебя свершится, во имя Твое светлое и во имя любви Твоей чистой и вечной. Аминь…»

  Помолившись, Март вновь попытался очистить страдалицу светом. Закончив, открыл глаза, взглянул на нее. Женщина сидела на скамье в той же позе, что-то тихо шепча и временами крестясь. Изменений Март не заметил. Да и понятия он не имел, обладает ли силой для подобных практик, просто хотел помочь, хотя бы попробовать. Сомневался, что выйдет, понимал, что может быть это небезопасно и для него. «По крайней мере, попытался, сделал хоть что-то», — решил про себя. И этой мыслью в некоторой степени был удовлетворен.

  Это был уже не первый раз, когда Март пытался помочь человеку, оказавшемуся, скажем, в сложных душевных обстоятельствах, пробуя повлиять на его состояние, совершенно не разбираясь в предмете. Бывало, эмпатия не позволяла ему пройти мимо.

  Последний раз это случилось прошлым летом, в метро. Втроем они зашли в вагон электрички: Март, сын и племянник, совсем еще подросток. Это было на Кольцевой. Народа в вагоне немного, но все сидячие места были заняты, кроме одного сиденья на троих, в углу, справа от двери, в которую они вошли, и двух мест напротив. Несколько человек стояло невдалеке.

  Немного удивившись, Март осмотрел сиденья. Не заметив ничего подозрительного, с облегчением приземлился. Примеру последовали и парни, так как изрядно уже находились по городу, приехав утром из Смоленска. Ехали с Поклонной, где, бросив машину, гуляли по парку.

  Напротив сидел мужчина. Одного возраста с Мартом, лет сорока, невысокий, светлые редеющие волосы с завитками игрушечных локонов поверх ушей, однодневная щетина, затенявшая немного одутловатое, ничем непримечательное лицо, одет он был в желтый плащ и старомодные коричневые ботинки, взгляд имел созерцательный, немного как бы «в себе» — и вполне мог бы быть музыкантом. «Подходит под профиль», — решил про себя Март. «Скорее всего, духовые», — додумал еще, мельком оценив соседа — и, что-то сказав парням, прикрыл глаза, погрузившись в обычное свое, андеграудное безмолвие.

  Состав дернулся, начал быстро набирать скорость, завыли рельсы, понеслись темные силуэты бетонных стен, черные змеи проводов, извиваясь, поползли за окнами, желтые стробоскопные вспышки мелькающих фонарей слились в одну черту и исчезли во тьме… — все, как всегда, не нужно было и смотреть. Вдруг Марта вернул в вагон продолжительный истошный крик, звучавший совсем рядом, визжание на грани истерики — надрывный тенор, срывающийся в фальцет, — и одновременно с криком послышались быстрые, громкие шлепки мягкого по мягкому — presto prestissimo! Быстрее-быстрее-быстрее!!!

  Март поднял голову. Кричал тот мужчина, напротив, одутловатое лицо которого искажала теперь гримаса отчаянья и боли. При этом он всматривался в лица Дзена и Хью, в лицо Марта, словно ожидая от них чего-то, в нетерпении, короткими нервными хлопками, ударяя ладонью по правому своему бедру.

  Парни в недоумении уставились на него, Март воззрился тоже; через пару секунд тот прекратил. Стало ясно, почему места эти оставались свободными. Не желая еще больше раздражить человека, Март отвел глаза, парни тоже потупились. Но сидячих мест своих не покинули. Через минуту все повторилось: мужчина закричал, со всей силы лупя правой ладонью по бедру, а добившись внимания — опять успокоился и затих. Март с парнями переглянулись, вставать по-прежнему не хотелось. Те сделали вид, что происходящее их не интересует, Март же начал внимательно наблюдать за сидевшим напротив, не отводя взгляда, смотря крикуну прямо в глаза, на всякий экстренный приготовившись и к более активным противодействиям, ибо ожидать можно было чего угодно. Их явно вынуждали уйти, освободив сиденье, но уступать все равно пока не хотелось.

  Так проехали они несколько станций. Крики больше не повторялись, ничто не нарушало мерную тишину вагона. Музыкант время от времени заглядывал в лица ребят, задерживался на Марте, смотрел ему в глаза несколько долгих секунд, затем умиротворенно опускал взгляд свой обратно в колени, не проявляя новых признаков беспокойства. «Человеку просто не хватает внимания», — со временем осознал Март, наблюдая его. Несмотря на жизнь в мегаполисе и тысячи, тысячи людей вокруг — «людей» человеку все равно не хватало.

  Спокойно, без шума, доехали они до своей станции. Ехали в кафе, на Добрынинскую. Племянник, вспомнилось Марту, так и не притронулся тогда к еде, перепугавшись и думая, верно, что попал он в какую-то вегетарианскую секту. Все благодаря одной экспрессивной особе, фанатично, с горящим взглядом, вещавшей на все кафе о своем пути к необработанной термически пище и о своем понимании здоровья и жизни в целом, — так «интимно» она общалась с приятелем. Кафе было маленькое, все друг друга могли слышать, девушка же, судя по всему, именно того и жаждала, повышая временами голос, сообщая собеседнику, а заодно и всем присутствующим, о невероятных своих «открытиях». Среди зожников, сказать объективно, встречаются иной раз фанатики и личности не вполне уравновешенные, как, впрочем, и везде, наверное, чьи повествования редко вызывают симпатию и желание внимать прописным истинам даже у их «коллег». С одной стороны, выглядит это грустно, с другой — в любой сфере человеческого бытия должны возникать периодически личности экспрессивные и пассионарные, чрезмерно увлеченные делом и, как бы то ни было, двигающие его вперед, чтобы, в конечном итоге, переболев и оставив позади себя эту фазу личностного роста, стать вполне себе трезвомыслящим человеческим материалом, умудренным собственным жизненным опытом и получившим отрезвляющую вакцину времени от самих себя. Марту и самому неприятно было сидеть рядом с той девицей, племянник же перепугался настолько, что и вовсе потерял аппетит. Да еще этот странный крикун в вагоне метро перед тем… Он сидел за столом напряженный, взъерошенный, с выпученными глазищами, словно незваный гость, случайно залетевший на безалкогольную пьянку, перешедшую вдруг в буйное пиршество помешенных на себе растительных каннибалов! В общем, парню в этот день хватило: знакомство его с «живой кухней» Москвы, в итоге, к разочарованию Марта, так и не состоялось; вскоре он заглянул в Макдональдс.

  И тогда, подъезжая уже к Добрынинской, захотелось Марту как-то облегчить страдания этого человека, хотя бы немного продлить тот покой, что дало ему чужое внимание. Во время поездки он за него молился, посылал свои волны, эмпатические эманации и позитивный настрой — и чувствовалось, что установилась между ними некая связь, взаимное понимание, а подъезжая к своей станции, заранее поднялся, встал перед ним, чтобы привык тот к новому его положению, — и когда двери вагона готовы были уже открыться, осторожно положил руку мужчине на плечо, посмотрел в глаза, склонился над ним, почти к самому его уху — и прошептал: «Все у тебя будет хорошо». Затем выпрямился, еще раз взглянул в глаза — и те улыбнулись ему в ответ! Он готов был поклясться в этом! То был намек на улыбку, но Март заметил. На большее он и не рассчитывал. И был рад уже тому, что его не испугались и так спокойно восприняли такой близкий контакт с незнакомцем. И верил Март, что тот внезапный его порыв был действительно правильным, нужным делом, для того человека — ибо в тот момент, вероятно, он был самым близким для него существом.

  Двери вагона открылись, Март вышел на перрон, остановился у простенка, чтобы не мешать другим; парни, пристроившись следом, на полушаге чуть не воткнулись ему в спину и вопросительно глянули на него.

  — Потом объясню, — кивнул он и предложил еще немного постоять на перроне.

  Новые пассажиры зашли в вагон, заняли освободившиеся места; двери электрички сомкнулись. Перрон опустел. Поезд тронулся, зашелестели колеса. Март смотрел, как исчезает во тьме туннеля это, нечаянно встретившееся ему среди тысяч и миллионов людей, невыносимое человеческое одиночество.

  Воспоминание было ярким и добрым. «…Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, иже везде сый и вся исполняяй, Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наша», — слышалось под сводами храма. Или, может, послышалось? Март оглядел церковь. Снова прикрыл глаза. Прочитал несколько коротких молитв, постоял немного, открыл. Мимо него в правый придел прошла другая женщина. Март не видел ее лица, видел лишь со спины, немного сбоку; да и не собирался он ее разглядывать. Заметил только, что по храму она передвигалась уверенно, по-хозяйски.

  Пройдя мимо скамьи, она подошла к алтарю, поставила свечки перед иконами, приложилась к образу слева, вернулась к скамейке, положила вещи на правый ее край, мимоходом сказав что-то той, сидевшей рядом, в позе зародыша. Женщина подняла голову, взглянула на пришедшую и — вдруг — словно вся преобразилась! Страдание и боль отпустили ее, лицо стало спокойным, живым, в глазах Март увидел добрую благодарность. На несколько коротких секунд она вновь стала собой. И была даже почти красива! Бывает, большая боль преображает лица, как и чужое участие. Это было удивительно.

  Пришедшая что-то поискала в сумке, видимо, нашла, направилась к другим иконам. Март решил, что это одна из служек при храме, уж больно она была тут как дома, своя. Сидевшая на скамье вновь помрачнела, ушла в себя. Но, прежде чем снова устремить себя в пол, на мгновение оглянула храм, встретилась с Мартом взглядом, тут же отвела свой, а он не успел, она снова взглянула на него — и они глядели друг другу в глаза, он не в силах был отвести свой взгляд, а на ее лице отразилось замешательство, подозрение, тревога, почти испуг — и даже паника… Но, быстро овладев собой, она скорее отвела свой взгляд, вновь устремившись в железные плиты пола перед собой. Март для нее больше не существовал.

  Он стоял у свечного прилавка еще с полчаса. Служба шла, в церковь входили люди, заглядывали в правый придел, молились у икон, прикладывались к образам, ставили свечки, уходили — и снова южный придел пустел, и снова хор, и дьяк, и лампады, священник — и пахло ладаном и свечами — и снова хор. Приступы на скамье больше не повторялись. Заскучав, не дожидаясь окончания службы, Март вышел на улицу.

  Возле ворот все также стояла нищенка, с пакетом для подаяний. Осталась одна. Проходя мимо, Март услышал поздравления с праздником, в свой адрес. «Да в церкви всегда какой-нибудь праздник», — усмехнулся про себя; не глядя, кивнул. Не любил, когда пристают возле храмов. Бывало, обходил такие церкви стороной, чтобы ни с кем не встречаться, не за этим он шел сюда, хотя, было время, когда раздавал после воскресных служб все пятидесятирублевки, что приходили к нему за неделю… И опять ему пожелали что-то в спину, произнесли скороговором какие-то заученные слова, на которые в подобных случаях обычно не обращаешь внимания. Общаться он не хотел, даже мимолетно, ощущая иной раз, будто высасывают из него энергию через внимание к себе, да и настроение было какое-то странное, неоднозначное — вроде бы и отработал свое, вроде бы освободился — и праздники, вроде бы, на носу — снег, огоньки повсюду, кафе, люди, много людей, которым до тебя нет абсолютно никакого дела (красота!), грейся, гуляй, наслаждайся жизнью, смотри по сторонам, слушай, дыши, замерзай — и снова грейся, заглядывая в любимые кафе! Но дышать было как-то тяжеловато. Мельком глянув на нищенку, снова кивнул, пошел дальше. Заметил, что на нищую она не очень похожа — опрятная, с голосом, с хорошей подачей и лицом — и чувствовался в ней некий внутренний стержень, устремленность, а не та, обычная, лицемерная юродивость, лукавое цыганское добродушие или полупьяное апатичное безразличие опустившегося, неверующего в Бога человека, — и произвела на Марта впечатление благоприятное.

  Выйдя за ограду, остановился. Прислушался к себе, вспомнил голос. И что-то заставило его вернуться обратно, к ней. Чувствовалось, что человек это хороший, не злой, который просит смиренно, без хитрости, без лукавства, без лицемерия и лжи, возможно, даже без большой нужды, по причинам далеко не меркантильным, но совершенно иным. Ему это понравилось, пришлось по душе. Достав из бумажника сотню, вернулся назад, опустил сложенную прямоугольником купюру в пакет. Тепло выразив благодарность, женщина спросила имя, пообещала молиться. Ответив, снова кивнул, улыбнулся, желая, все же, поскорее убраться прочь. Разговаривать ему не хотелось.

  Получив последнее напутствие, вновь услышал в спину настойчивое: «…Молиться за царственных мучеников!» «И тогда все у тебя в жизни будет хорошо…» «И все задуманное тобой свершится…» «И жизнь твоя будет в достатке!» Март удивился. Достаток… Видимо, самое востребованное у здешних прихожан. Да и у всех прочих, наверное, тоже. «Но, может, мой внешний вид как-то располагает к тому? — задумался он. — Что, впрочем, маловероятно. И пусть. Хуже не будет… Пусть достаток». Обернувшись, снова ей улыбнулся, кивнул — и пошел прочь, по Ордынке. Прочь…

  Пройдя несколько шагов, внешность просящей вдруг совместилась в его памяти с образом той, которую он видел сегодня в храме, вместе с той, другой, что сидела одна, на скамье. Он понял, что это была она! Служка со свечками! Он узнал ее, скорее, по силуэту, по едва уловимому, размытому отпечатку, оставшемуся на сетчатке его памяти. Март застыл посреди тротуара. Разговаривать по-прежнему ему не хотелось, но и было очень любопытно узнать что-нибудь о той, несчастной, на скамье. Он решил вернуться.

  Ей тоже было за пятьдесят, или под шестьдесят, что вернее. Средняя ростом, плотная, возможно, даже полная, но не так, чтобы слишком, сверху свободный армяк-телогрейка, тяжелая темная юбка до земли, голова в двух платках — и напоминала она базарную торговку пирогами, полнощекую румяную бабу в годах, сшедшую на московскую паперть с дореволюционных лубочных гравюр. Однако, была в ее гардеробе одна значительная, можно сказать замечательная деталь, делавшая такое сравнение поистине невозможным: спереди, на груди ее, закрепленная двумя заплечными веревами, вместо бубликов и баранок, висела икона цесаревича Алексея, сына последнего императора, закрывавшая всю грудь ее и почти весь живот. И что странно — поначалу Март даже не обратил внимания на этот экстравагантный ее антураж, уже привыкнув к столичным виражам человеческих судеб, к многообразию их проявлений. Потому, наверное, и не признал ее сразу, поскольку в храм она заходила без наперсной иконы и перекрученных вервей на своих плечах.

  Удивленно женщина разглядывала его, пока продолжал он изучать необычное ее убранство.

  — Вы же были недавно в храме? — дружелюбно, еще раз кивнув, утвердительно вопросил Март, сделав акцент на первом слове, стараясь быть по возможности предельно деликатным.

  — Нет! — отвергла она, не раздумывая.

  Март, немного смутившись, засомневался. И все же решил настоять на своем:
  — Но это ведь Вы подходили к той женщине, что сидела сегодня в церкви, на скамье?! — утвердил он, почти уже обвинив ее в этом. Не думал, что она будет отпираться.

  — Какой женщине? — подозрительно сщурившись, спросила новая его знакомая, рассматривая Марта испытующе, явно уже не скрывая своего недоверия.

  — На скамейке, в храме, та… необычная женщина, — осторожно уточнил он, посмотрев на нее многозначительно, корректной формулировкой давая понять, что настроен он не враждебно.

  — Ах, да! — словно бы спохватившись, припомнила вдруг она, видя, что отрицать факт уже бессмысленно. Да и Март разговаривал с ней максимально дружелюбно, что нельзя было не заметить. — Я заходила, да… написать записки… заказала молебен, приложилась к иконам, — перечислила она, — и к Марине подходила, да, было, верно…

  — Давно это у нее? — поинтересовался Март.

  — Что давно? — снова насторожившись, ответила она вопросом, явно не понимая причин такого настойчивого его любопытства, не желая, видимо, обсуждать с посторонним другого человека, — тем более, человека такого «сложного».

  — Давно она в таком… как бы это лучше сказать… тяжелом таком состоянии? — уточнил Март.

  — Давно уже, — нехотя кивнули ему, демонстративно пуская взгляды по сторонам, заинтересовавшись маковкой церкви над головой, профилем темного, почти невидимого креста над маковкой и черными крышами домов напротив — гораздо менее интересными, но от того не менее притягательными.

  — Сколько времени? Как давно? — продолжал он допытываться.

  — Давно! — снова отрезала она, явно не желая продолжать разговор об этом, ничего нового на крышах, видимо, не увидав и делая вид, что теперь нужно срочно поправить платок на тщательно упакованной голове, неуклюже воздев руки «горе», энергично заерзав ватными плечами и всколыхнув юного Цесаревича на широкой бабской груди.

  — Ну сколько? Год? Несколько? — не сдавался Март.

  — Да несколько уже! — с готовностью призналась вдруг привратница, не выдержав вынужденного своего немногословия и жесточайшей пытки настойчивыми вопросами. — Эта беда давно уже с ней приключилась! И у дочери то же самое! — вдруг прорвало ее. — Кто-то наложил на них «это» — и вот, не могут избавиться…

  И, увлекшись, она поведала Марту все. Говорила про отчитку — обряд изгнания бесов из человека, которую сейчас негде сделать, поскольку священник, занимавшийся этим, покинул землю, и что ездила та, другая, в Дивеево, к батюшке Серафиму — и там, под его защитой, ей стало вроде бы лучше, пришло облегчение, но, по возвращении в город, все опять вернулось на круги своя. Рассказывала про священников храма, которые в меру сил пытались помочь, и что все прихожане молятся за нее, и что сама Марина как-то умудряется еще при этом ходить на работу!

  Март припомнил, что заметил обручальное кольцо на пальце болящей — и спросил про мужа. Собеседница ничего не знала о том, или же не хотела говорить. Март не настаивал.

  — Мне показалось, что она реагирует на какие-то определенные слова службы. Не знаете, на какие? — поинтересовался он. — Какие именно слова вызывают такую бурную реакцию?

  — Это слова о благодати. «Они» — их не выносят, — был ответ.

  Найдя в Марте благодарного слушателя, совсем позабыв о подозрительности, она между делом сообщила и свое имя, поведав собственную грустную историю — про опухоль и огромный живот от нее, и как не могла она ни стоять, ни лежать, но только сидеть, про хождение по больницам, онкологическим отделениям, как врачи в нее не верили, не особенно пытаясь помочь, как отказывали у нее почки, а жидкость, не имея возможности организм покинуть, накапливалась в легких — и как вечерами не могла она дышать, умоляя врачей делать проколы, чтобы жидкость эту откачивать, и что проколы делались со спины, огромным шприцом, и откачивали литра по два за раз! Рассказала, как было невыносимо больно, как заходилась она потом от кашля и как тяжело было ей дышать. Но, главное, дышать было все-таки возможно! Рассказала про гибель мужа в аварии. И как она, несмотря ни на что, все же встала на ноги, попав наконец в хорошую клинику, куда пристроил ее один из священников храма. Рассказала, как начала свое служение при церкви. Много почему-то говорила про Немцова, который жил «вон в том красивом доме за площадью», недалеко от храма, и как Немцов, после Майдана на Украине, хотел устроить второй Майдан, но теперь уже здесь, в Москве; рассказывала про листовки, которые раздавали его сторонники «прямо у метро» — и как просила она «ментов» (за это слово она извинилась) прекратить все эти вредные провокации, а милиционеры, ничего не предпринимая, отвечали: «Да пусть раздают!». Вспоминала и о гибели Немцова на Москворецком мосту, дав понять, что и это — (как ни странно) — тоже Божья воля. Рассуждала о современном священстве и об отдельных его представителях, поминала Патриарха и настоятеля храма, митрополита Илариона (будущего «героя» венгерских событий), говорила о Путине с Медведевым, объясняя, что, несмотря на все их прегрешения — и за них тоже необходимо молиться, ибо (опять же) все вершится по воле Всевышнего, все попущено Им и происходит с Его ведома — и что отвечать все мы будем перед судом Высшим, но не человеческим. Упоминала, впрочем, и о суде нашем, земном, Российском, над писателем Платоновым, об изданной им «превосходной» книге «Слово и дело Ивана Грозного», за авторством другого писателя, дотошного исследователя старины, за которую их двоих и судили. Говорила о сионских древних протоколах, о мудрецах, о масонах, о заговорах и пророчествах, о вероломных жидах… Вспоминала императора Константина, совершив пространный экскурс в век четвертый, обосновав на исторических примерах те, главные, события, что происходят в стране и в мире сейчас, в наше тревожное время. И, наконец, дойдя до последнего нашего императора — царя Николая и его родных, особенно тепло отозвалась о враче царской семьи, Боткине, не позабыв помянуть и о Русской Голгофе — ритуальной казни царя и всех представителей династии, оставшихся в революционной России и не покинувших родины; кончив пространный монархический монолог свой утверждением, что в ближайшем будущем появится наконец в России сильная и справедливая власть — и тем Россия будет спасена.

  Воспользовавшись паузой, ибо рассказчице пришла пора перевести наконец дух, Март заметил, что читал когда-то об этом храме, у стен которого шел теперь разговор, о его истории, и что когда-то он был масонский, да и до сих пор еще нес в стенах своих масонскую символику, — и спросил, что думает она об этом, что думает о настоятеле храма, викарном епископе Иларионе, который являлся в те времена правейшей рукой Патриарха, занимая ряд важных церковных должностей, в том числе председателя Отдела внешних церковных сношений, которую занимал некогда и сам Патриарх?

  — Ну, да, символы там есть, — нехотя согласилась она. — Глаз в пирамидке и все такое… Но это неважно. В храме есть благодать — и это самое главное! Все остальное — пустое.

  О настоятеле, Иларионе, говорить ничего не стала, но, выдержав многозначительную паузу, с сожалением в голосе подвела, что и тот тоже может в чем-то да заблуждаться, но и не ей об этом судить.

  Март вежливо с этим согласился, задумавшись, почему в его сознании слова «масон» и «масонский» — на протяжении всей его жизни неизменно несли в себе сугубо отрицательные коннотации, хотя, вроде, и не было объективных причин к тому? Ведь «идеальный масон» — стремился построить храм, но, не где-нибудь, в общественном парке, а в душе своей, масонское братство не принадлежало ни к одной религиозной организации, не выступало «за» или «против» какой-либо из религий, проповедуя простую веру в Бога, в Высшую Сущность, в Абсолют — и в то, что все мы находимся под Его присмотром, отсюда в символике братства и Всевидящее око — «Лучезарная дельта», напоминавшая каждому брату об абсолютном всепроникновении Творца, а потому невозможности что-либо скрыть от Него, тем более, то, что делается по собственной, недоброй воле. Идеалы Всемирного братства человеческого — тоже вызывали в Марте определенную симпатию. И все, вроде бы, было ровно и красиво. «Но тогда почему? Почему?! — думал он. — Не потому ли, что читал я в детстве Толстого? Не потому ли, понятие «ложа» прочно ассоциируется во мне с надменным аристократизмом и чванством избранных?» Да и само это слово всегда напоминало Марту о какой-то глобальной неправде, о лжи, о лицемерии, об исключительности конкретных человеческих жизней, но не всех, неся в себе негативные оттенки главных жизненных смыслов, когда слышал он или проговаривал про себя эту надменную, граненую, неразрывную связку — «масонская ложа».

  Тем временем служба подошла к концу. Народ начал расходиться, тонким, словно теплый свечной воск, пахнущим ладаном ручейком, вытекая из церкви, растворяясь в многолюдных потоках спешащей с работы Москвы. Некоторые, проходя, бросали в пакет звенящую мелочь. Стройная девушка в изящном пальто и пожилой осанистый джентльмен — опустили бумажки. Собеседница так увлеклась, что, не замечая почти никого, забывала, иной раз, поблагодарить. Марту даже становилось неловко за нее, и пару раз он хотел было успокоить ее, сказав ей по-детски «чи-чи!». Но сдержался.

  А она продолжала самозабвенно вещать, рассказывая ему о грехе цареубийства, о необходимости покаяния всего русского народа, говорила о будущем его и о духовном его возрождении, вспоминала депутата Поклонскую, а с ней и «законных» претендентов на царский престол, Кирилловичей, утверждая, что западные потомки русских царей дали Поклонской какие-то земли и деньги — и прочая, прочая, прочая… И непонятно зачем. Март уже пожалел, что вернулся. Желая собеседницу как-то успокоить, припомнил, что упомянутая крымская дама вроде как и сама отказалась от «царских» подарков, вернув Гогенцоллернам орден, пожалованный ими чуть ли не заочно. Но замечание его проигнорировали.

  Он стоял, приветливо улыбаясь ей, пытаясь улыбкой погасить ее вдохновенный запал, а она все продолжала и продолжала вещать, точно неумолчный канал разговорного радио, которое почему-то невозможно выключить, пока не вышла наконец из храма Марина. Во всем темном, неприметном. Проходя мимо, остановилась.

  — Ну, как ты? — спросила Лена, тут же позабыв о Марте.

  — Тяжело, — ответила та, вздохнув. — Трудно. Но потихоньку. Спасибо. И дочь тоже…

  Внезапно лицо ее исказилось, напряглось, изо рта начали вырываться утробные, низкие звуки, почти рычание. Поспешно приложив ладонь к губам, она прекратила, словно преградив им путь. С отчаяньем посмотрела на Лену, кивнув, быстро пошла прочь.

  С пониманием Лена смотрела ей вслед. Едва заметно кивнув, помолчала и начала говорить, что все это — тоже испытание, посланное Марине Богом, что надо перетерпеть — и придет время, с Божьей помощью, она победит в себе эту беду, нечеловеческий недуг свой — и станет сильной — и еще сама сможет послужить людям…

  Марту захотелось вдруг догнать Марину, сказать ей что-нибудь обнадеживающее, как-то поддержать ее, подбодрить! Но и не мог он взять и вот так прервать этот завершающий монолог о ней, почти молитву. Когда же возникла небольшая пауза, тут же вклинился в речь, будто в детстве, с матерью, стараясь попасть между слов, чтобы быстрее сказать свое, не перебивая и не чувствуя себя виноватым, не получая за то выговор. Предупредив, что скоро вернется — выскочил за ограду на улицу.

  Марина шла по другую сторону Ордынки. Обошла угол дома, направилась в сторону метро. Машины ехали быстрым, плотным потоком, светофор запрещал красным, народ в ожидании толпился у перехода, запрудив улицу, безопасно перескочить дорогу не представлялось возможным. На площади у метро тоже толпа. И Март передумал. Решил оставить, не догонять, чтобы не смутить этим никого. Мало ли что может случиться. Все же, это было бы очень неожиданно и странно, для той. Остановившись, проводил Марину взглядом, пока не скрылась она в многолюдном потоке, устремлявшемся вниз, в подземку. Пора было возвращаться. Достав бумажник, осмотрел содержимое, выбрал тысячную, сложил в прямоугольник, сунул в правый карман пуховика. Загорелся зеленый. Но Марту было уже не нужно.

  Вернувшись к воротам церкви, рассказал Лене, зачем уходил, и что передумал. Лена одобрила. И захотелось Марту сделать и для нее что-нибудь стоящее, дать ей что-то действительно ценное, особенное, для души. Но что? «Книга о Княгине будет в самый раз, — подумал он, — и открытка, купленная там же, в обители». Расстегнув молнию сумки, достал коричневого медведя с иероглифом, лежавшего сверху, повертел в руке… Прятать обратно почему-то его не хотелось.

  — Вы бы не могли отдать его Марине? — спросил, показав Лене игрушку. — Кажется, ей он как-то может помочь. Точнее, не он, конечно, но… Не знаю, как и чем… и зачем вообще, — запутался Март. — Но купил я его сегодня на ярмарке в Марфо-Мариинской… И мне кажется, он должен быть у нее, — выдал под конец более-менее осмысленное.

  Лена улыбнулась. Пообещала передать, спрятала медведя в сумку. Март достал книгу, отдал:
  — А это Вам, о Елизавете, тоже из Марфо-Мариинской.

  Лена взяла; поблагодарив, глянула на обложку. Сказала, что помнит такую, что книга эта хорошая — и что раздавала она когда-то такие на улице, у метро. Март, немного смутившись, расстроился, но забирать книгу обратно было нельзя, надо было из ситуации как-то выходить.

  — Нет, нет! — улыбнулась Лена, прочитав его лицо. — Если книга снова пришла ко мне, значит, так надо! Значит, она мне сейчас нужна! — И, снова поблагодарив, опять ему улыбнулась.

  Март с благодарностью кивнул.

  Тем временем последний народ покинул церковь. Двор опустел. Пришло время уходить. Да и пора было уже продолжить прогулку, начатую у кафе, чтобы согреться, разогнать кровь по телу, отвлечься уже, наконец. Вместе они вышли на улицу. Повернув в противоположную сторону, прощаясь, в последний момент Март сунул ей в руку сложенную прямоугольником купюру — и быстро пошел прочь, чтобы больше уже ничего не слышать.

  Вечер выдался морозный. Март стремительно шагал по Ордынке, направляясь к Москворецкому мосту, размышляя о Марине, о Лене, об их трагических судьбах, о многословных ее повествованиях, представляя, как той же дорогой шел в последний свой путь Борис Немцов. Впрочем, не особенно он симпатизировал этому человеку, что-то всегда смущало в нем Марта, в сути его, смущало неясно, не осмысленно и не осознанно — потому как зачем было ему осознавать «Бориса Немцова»? Слишком далек он был от всего этого, либерального, говорливого, бесполезного и — казалось — совершенно бессмысленного. «Но убийство… — думал он, — каким нужно быть человеком, какие иметь мотивы, чтобы вот так устранять политических своих оппонентов? Или же приносить в жертву соратника? — (что казалось и вовсе уж невероятным!) — Да еще такого публичного, харизматичного, смелого… И как жить потом с этим? Вечные вопросы, чтоб их! Надо бы погрызть печеньки». Но желания он, как ни странно, опять не испытывал.

  В тысячный раз проходил он мимо череды разноцветных ведерок и огромных пластмассовых ваз, всегда полных живых цветов, круглый год, в жару и морозы, всегда стоявших на Большом Москворецком мосту, мимо «Вахты памяти», охранявшей мемориал круглосуточно, мимо лампад и свечей, горевших у фотографий Бориса, и листа бумаги, с начертанной на нем четырехзначной цифрой — дней с момента убийства.

  Сомневался Март, когда рассказывала ему сегодня Лена про листовки, про «второй Майдан», про равнодушных ментов — и прочее, «революционное», сомневался, что такое возможно вообще, в его стране, казалось ему, что события в Украине так далеки, так нереальны, так не про нас, с нашим ОМОНом, автозаками да невидимой многотысячной армией «специальных президентских служб», а убийство произошло так недавно, почти вчера… Но цифры на листе напоминали, что прошло уже более трех лет, почти четыре, — за которые были и нападения на мемориал, и его полностью ликвидировали, а действия властей заставляли думать, что, действительно, то был акт устрашения и устранения неудобной политической фигуры, предупреждение для других. «"Немцов мост" — неплохое название, — думал Март, — такое точно никогда не забудут, — почти подвиг, совершенный человеком не осознанно». Но в памяти всплывали и телефонные разговоры Немцова с друзьями — разговоры наглые, жаргонные, циничные и матерные, выдававшие в нем человека незрелого духовно, а потому — не готового вести за собой целый народ, тем более «возрождать» его, делать лучше, выставлявшие напоказ гипертрофированное эго, честолюбие, злобливый сарказм, презрение к политическим оппонентам, пусть даже те действительно не заслуживали уважения. И все говорило о том, что сам Немцов принадлежал той же системе, которой когда-то служил, в которой разочаровался, с которой пытался бороться, но частью которой все равно оставался и сам. И пусть это было другое лицо — но, если судить глобально, — лицо все той же монеты, двуликий реверс с искусственной позолотой, но токсичным свинцом внутри, у которого духовность может быть лишь напоказ. «А без духовности и культуры — какое может быть Возрождение? Да и культура человека, — думал Март, — это вовсе не то, как ты выглядишь, говоришь, какой носишь костюм, как часто ходишь в театр, выступаешь на людях и какой университет проплатил или же окончил с красным дипломом. Но настоящая культура — это то, как ты думаешь, как держишься наедине с собой, как говоришь с друзьями, когда тебя больше никто не видит, не слышит — или, по крайней мере, когда думаешь, что это так».

  А Москва тем временем светилась гирляндами огней. Казалось, с каждым годом лампочек на улицах становится все больше. Красная площадь, вновь превратившись в новогоднюю ярмарку, утопала в людях и феерических разноцветных мечтах — а потому мечтах нереальных и недостижимых; мириады китайских светодиодных ламп мерцали в ночи, излучая праздничное настроение, наполняя пространство Китай-города и окрестностей светом Поднебесной, что было весьма символично.

  Март прошелся по площади, окинул хозяйским взглядом Собор Василия Блаженного и Спасскую башню Кремля с ликом Спасителя над вратами и далеко не Вифлеемской звездой на бугристом зеленом шпиле, сверил цифровое время с аналоговым, осознал наивность, переместил взгляд свой далее, на мавзолей, оккультную пирамиду большевизма, про которую говорят… да мало ли что про нее говорят, внутри которой лежала мумия — и тем все было сказано изначально. Далее взгляд его посетил башню Никольскую с образом Николая над входом и такой же звездой цвета слоновой крови над Николаем, который всматривался в улицу против себя, своего имени, начинавшуюся от башни и манившую вдаль, к площади Лубянской, тоже некогда красной, но не от света рубиновых звезд, а от света звезды иной — Утренней, где на руинах и фундаменте православия воздвигалась религия новая, советская, коммунистическая, руками не Троиц, но троек НКВД, благословлявших на лобных местах бетонных подвалов не покорные лбы, но замученные в застенках затылки. Вдоль всей Никольской на тросах сияющим огненным пологом свисали гирлянды миллионов ламп, улица светилась, точно праздничный новогодний саван.

  Вероятно, впечатления вечера настроили Марта на мистический лад, слегка изменив восприятие последующего. И в Никольской улице — был опознан им земной аналог того светоносного туннеля, что ведет наши души к жизни загробной, но думалось ему, что было бы, верно, много приятней, если б туннель этот был сооружен против башни Спасской, ведя не на площадь Лубянскую, сиявшую великолепием огромных елей под шатром ниспадавших гирляндами новогодних огней, скрывавших праздничной мишурой мрачное прошлое, но, быть лучше, если б туннель этот проходил под неусыпным оком Спасителя от башни Спасской и по Ильинке, до станции метро Китай-город — и здесь, в землях китайских, землях срединных, землях ничьих, мог бы путник передохнуть, прогулявшись по Маросейке, незаметно перейти на Покровку — и далее, миновав Ворота, преодолеть Земляной Вал и по Старой Басманной мимо Разгуляя прошествовать на Спартаковскую, чтоб перейти на Бакунинскую (может и революционеры достигли в посмертии святости?) и завершить свой путь в тупике — и никуда от этого не деться — Попова проезда, что звучало бы иронично и даже немножко досадно, но, все же, в некоторой степени — вполне предсказуемо; и если бы кого-то вдруг по невообразимой какой причине не устроил бы этот благословенный крестный маршрут, то он, этот фантастический энтузиаст непредсказуемых туннельных прогулок, мог бы завернуть в конце проезда налево и, преодолев Рубцовско-Дворцовую колею, испытать потустороннюю судьбу свою, а может, звезду, но, скорее, удачу, на милой каждому пенитенциарному сердцу улочке с уютным названием Матросская Тишина.

  Покончив размышлять о высоком, Март почувствовал, что начинает он наконец опять изрядно подмерзать. Так и не тронувшись с места, по-прежнему топтался он по центру площади, по булыжной ее мостовой, задаваясь бестактно логичным вопросом: «Что за бред у меня в голове?! И почему?», тряся в досаде бестолковым своим органом меж слабых своих ключиц — (12кг ударной нагрузки) — и его даже слегка передернуло от таких, не свойственных ни уму его, ни его воображению фантастически-чудных ментальных фантасмагорий. Механически прошелся он глазом в направлении обратном, охватив взглядом все то, что ускользало от него шаркающей кавалеристской походкой, не оставив в памяти и следа. В очередной раз, морщась от красоты, оглядел перегруженное деталями здание Исторического музея, граничившее с фарсом и отсутствием чувства меры, которое, видно, все же покинуло зодчего этого грандиозного красного терема, вновь дивясь не имперскому, но великокняжескому архитектурному китчу. Плюнув на скептицизм, перевел взгляд далее, на доминирующий столп Манежной — угловую Арсенальную башню, затем осмотрел Сенатскую, вновь оглянул Спасскую и недавно отреставрированную Царскую башенку, с которой, в деревянном ее прообразе, взирал на Площадь и место Лобное помянутый всуе царь грозный — Иван. Далее осмотрел Набатную и Константино-Елененскую, которую по верным и недвусмысленным признакам называли когда-то в народе «пытошной», представив, что могло совершаться по приказу царей в стенах этой предтечи современной Лубянки, и закончил осмотр фасадной части Кремля башней угловой, Беклемишевской, все также наглухо затянутой в зеленые реставрационные онучи.

  Все башни стояли на своих законных, исторически выверенных местах, и Март, удовлетворенный и праздношатающийся, направился в Александровский сад, где прежде всего интересовала его сугубо земная, вернее, санитарно-подземная гигиеническая составляющая, поскольку на Красной было слишком уж многолюдно, а потому не надеялся он на эстетически приемлемое посещение здешних «нужных» мест, располагавшихся в подземелиях под стенами Крепости и обозначенных классическими литерами «Дабл-ю Си», с соответствующими гендерными пиктограммами.

  По пути вспомнились Марту любимые маковые печеньки, без дела лежавшие в левом кармане колумбийского пуховика, и он было уже расстроился, вновь не наблюдая в себе приятной избыточной саливации, нащупывая и помышляя о них, что было странно и необычно и даже уже неинтересно, ибо прогулка получалась в некотором смысле ущербной. Но, не желая насиловать организм изжившей себя традицией, решено было — смириться.

  Нужное подземелье располагалось, как и прежде, в центральной части Александровского сада и, согласно регулярным наблюдениям Марта, исчисляемых примерно с лета года 16-го второго тысячелетия от РХ, являлось самым безлюдным в здешних местах, при непременном условии, что из подземного перехода по соседству не извергалась, вдруг, новая, объединенная единым порывом экскурсионная группа, по законам природы стремившаяся прикоснуться к подземным красотам центральной части столицы прежде всего.

  К удовольствию Марта, объект оказался безлюден. Однако, за те две недолгие минуты, что утекли из его жизни внутри заведения, успел он основательно пропитаться стойким ароматом аммиачно-хлорных испарений, дивясь тому непреложному факту, что даже в самом сердце великой его страны невозможно решить извечную проблему запахов в общественно значимых стратегических направлениях и местах. Технологии космической эры по какой-то неясной причине не справлялись здесь с естественными фимиамами первобытных нужд, народные избранники, очевидно, не заглядывали сюда из Думского здания по соседству и не вели здесь агитационных баталий, а посему, к бабке не ходи, были не в курсе остроты одорантной проблемы народных клозетов Первопрестольной. «Всё — китайцы», — в итоге патриотично решил для себя Март, поскольку китайцев на Площади и вправду было немало.

  При ближайшем рассмотрении понял, однако, он, что дело не столько в неспособности решить обозначенную проблему на правительственном уровне, сколько в том, что решать вопрос попросту никто не пытался: писсуары были оборудованы ручными механическими смывами, прикасаться к контактным частям которых в местах публичных далеко не каждый уважающий себя муж рискнет, под писсуарами, вдоль стены, шла специальная, выложенная плиткой, сточная канавка для отвода распыленных вод и вод омовенных во время санитарной уборки, а также продуктов жизнедеятельности тех несчастных, коих во время справления естественных нужд их настигал либо шторм, либо землетрясение — а бедствия сии, по всему судя, случались здесь регулярно, потому и в канавках было хронически влажно, испарения наполняли пространство подземелий, благоухая сугубо «земным», заставляя местную нержавейку ржаветь, а контактные части никелированных смывов делаться еще более неприглядными и менее привлекательными для интимных пальпаций. При всем, управляющая компания явно тоже была не в курсе остроты проблемы, а также того нерушимого факта, что давно уже в Европах, Штатах и Китаях — изобретены были автоматические смыватели вод и бесхлорные освежители воздуха — а рядовые уборщицы компании перестали ездить в заграничные командировки на профконференции, дабы прогрессивный опыт перенимать, ибо кризис, санкции и прочая круговерть, а посему — ничего нового не имели сообщить своему начальству.

  Немало посочувствовав иностранцам, Март, за компанию, еще больше посочувствовал и себе, поскольку, вопреки расхожему утверждению, не все русские «ко всему привычны». И не зря, видно, говорили когда-то мудрые головы, что если хочешь ты составить справедливое впечатление о хозяине дома и доме его — загляни ты в его сортир. А если судить по центральным подкремлевским, разумел Март, столица оставалась все той же огромной потемкинской деревней с блистающим имперским фасадом, но смрадом и ржавчиной изнутри.

  На выходе, ненадолго задержавшись перед огромным зеркалом, чтобы рассмотреть красные с мороза нос свой и щеки, услыхал он случайный разговор двух уборщиц, обменивавшихся резонансными голосовыми сообщениями за дверями закрытой подсобки, по соседству. И притормозил.

  Общались коллеги весьма манерно: с криками, руганью, матом через каждое словцо, но чувствовалось, что для них это обычный режим обмена информационными посылами. «Немцову до них явно далеко», — не без иронии, справедливо заметил про себя Март. Все же, не так глубоко ходил политик в народ. Но, не об этом. Уборщицы не то ругались, не то обсуждали предстоящий рабочий график, темпераментно предвкушая праздничные дни, — и были ли они довольны своим будущим или же, скажем, не совсем — этого Март уразуметь поначалу не сумел, поскольку эмоциональная подача и лексикон собеседниц были непривычны и не столь очевидны для слуха его и вербального его восприятия. Но, когда подходил он уже к дверям на выходе из клозета, наслушавшись вдоволь и основательно пропитавшись новыми веяниями и смыслами, в спину, завершающим аккордом, прилетела впечатлившая его и заставившая задуматься глубокомысленная сентенция, запечатлевшаяся в памяти незабываемым афоризмом этого необычного московского вечера: «Ты хочешь, лять, работать, или не хочешь?! — звучало из-под за двери. — Ну, давай, лять, реши уже и угомони, лять, свои таланты!». Некоторым образом Март мог отнести это высказывание и к себе.

  Толкнув плечом входную дверь, птицей взлетел он по двум лестничным маршам, чтобы вновь с наслаждением окунуть себя в свежий морозный воздух подоблачных высей Александровского сада, где окружили его заснеженные ветви дерев, темные силуэты черных литых фонарей с пышными купеческими шапками на макушках, красные россыпи райских яблочек под сахарными мантиями искрящих свежих снегов на тонких деревцах вдоль стены да изогнутые стволы древних сиреней, причудливо нависавших гнутыми спинами над землей, создавая сказочную атмосферу парковой новогодней дремучести.

  Ритуально дошел он до памятника Александру Первому, Благословенному, отказавшемуся некогда — (хочется верить) — от императорского престола, ставшему сибирским монахом, отправив из Таганрога в столицу пустой гроб свой, чтобы замолить в скитаниях, лишениях и безвестной старости грех «отцеубийства»; полюбовавшись, вновь решил, что в жизни победитель французов выглядел куда менее мужественно, чем в величавой бронзе, прошелся далее, повернул направо, к Святому Владимиру, правившему до скончания дней своих, но, передумав, свернул налево, к кремлевской стене, где было еще немало места для будущих «священных» тезоименитых мавзолеев и могил, востребованных в скором будущем, чтобы вновь выйти к Манежной площади парком, сколь не так давно оттуда он и явился.

  На Манежной, как всегда, было многолюдно. Сверкающие новогодние елки обильно украшали ее, в центре стояла высоченная — с верхушки которой ниспадал на мостовую шатер светящих золотом гирлянд. У основания — большой круглый помост, не то сцена, не то карусель, вокруг — толкучим кольцом торговые павильоны. По площади развязно бродили ряженые великовозрастные хулиганы века из позапрошлого, девятнадцатого, в полушубках, в старомодных пальто с меховым воротом на плечо и угольно черных высоких цилиндрах. Хулиганы резвились, катаясь по площади в допотопной инвалидной коляске, вальяжно прогуливаясь по мостовой, выкрикивая временами какие-нибудь экстравагантные штуки хриплыми от мороза и темперамента голосищами, пугая тем впечатлительных дам и развлекая протекавшую бесконечным потоком разнородную московскую публику, получая от того дозволенное по случаю праздников хулиганское свое удовольствие.

  Миновав площадь, Март задами вышел к остановке против Большого театра. Всюду с включенными проблесковыми огнями стояли полицейские машины, на задворках — тонированные автобусы и автозаки, обычное дело для Москвы. «Ну что встал? Уехал отсюда!» — рявкнул грубым окриком динамик одной из машин, мигавшей красно-синими предновогодними отсветами у обочины. Март слегка опешил от такого неожиданного хамства. «Полицейский помощник, хех!» — усмехнулся он.

  Машина с мигалками медленно тронулась с места, угрожающе крякнув сиреной. Внутри все рефлекторно сжалось. Из-за толпы Март не видел, кому адресован был окрик, и кому угрожало полицейское авто. Усилием воли расслабив сфинктеры, сглотнул, обошел увешанное гирляндами бриллиантовое дерево и, безопасно влившись в толпу, пробрался к переполненной остановке у края проезжей части, что располагалась на пути к переходу. От обочины медленно отъезжало желтое такси, стоявшее на аварийке. И хотя таксомоторы в меру сил пытались разгрузить вечерний человекопоток, как делали это во все прежние дни, стала ясна причина такой бесцеремонной вежливости стражей порядка: «праздники», «синие ведерки», «приказ». «Наверное, все же можно понять, — решил про себя Март. — Задолбали». Кто именно «задолбали» — не решил.

  А снег шел — и шел совсем недавно. Театральная площадь светилась, Большой возвышался над площадью великолепным светоносным храмом искусств, сияя и восхищая народ восторженный, а потому к восхищению завсегда склонный. Справа, перевязанное алой подарочной лентой сверкало здание ЦУМа, — храм торговли был усыпан мерцающими звездами огней, с огромными красными бантами на каждой из готических стен, что выглядело изрядно празднично.

  Проходя мимо Светоносного, Март вспомнил недавнюю постановку в его стенах «Нуриева», о которой немало лестного читал на просторах сети, постановку неоднозначную, не сказать, что традиционную и несущую в массы «свет», что несколько удивляло, с оглядкой даже на те времена. «Скандальная», характеризовала ее пресса; зрители же отзывались о балете противоречиво, выражая нечто от восхищения до иронического удивления, не говоря об отзывах радикально враждебных, многие из которых звучали, как водится, заранее: «Пропаганда!». Начинался балет с аукциона — поскольку в реальности жизнь танцора завершилась глобальной распродажей накопленных им при жизни вещей, посмертно. Аукцион символичное действо — ничего, в итоге, не останется после нас, кроме памяти. «Инфернальный, капризный, грубый, несносный, гневливый… — писали о Нуриеве при жизни. — Ничего не жалел для себя и беспорядочно тратил. Несмотря на богатство, был довольно прижимист и скуп с другими людьми, но, нередко одалживая большие суммы малоизвестным личностям, никогда не следил, чтобы долги возвращали», — добавляли затем. И тоже довольно противоречиво. Либретто же Большого, вырисовывало живую человеческую трагедию, преследовавшую танцора всю жизнь: «Под роскошными одеждами Короля-Солнце скрывается измученный болезнью и одиночеством Пьеро… Музыка заканчивается, Нуреев продолжает дирижировать тишиной». Не пропаганда, но, скорее, грустный некролог и сожаление о человеке. Март балет не смотрел, но вспомнился ему другой перфоманс за авторством того же режиссера, который наблюдал он недавно в Гоголь-центре: «Машина Мюллер» назывался спектакль, удививший Марта почти порнографической своей экстравагантностью. Никак не воображал он, что такое возможно в России, до последней секунды сомневаясь, что слышит о спектакле «голую» правду не в метафорическом смысле. Но, оказалось, вполне. Костюмы были не то чтобы откровенные, как предполагал он сперва, костюмов попросту не было. Пару часов по сцене бегали два десятка совершенно обнаженных танцоров в масках садо-мазо; мальчики демонстративно сотрясали причинными местами перед девочками — и невооруженным взглядом было заметно, что некто слегка стимулировал эти «места» перед каждым выходом танцоров на сцену. Поначалу происходящее на помосте воспринималось Мартом диковато, затем он привык, к концу действа уже не обращая на безодежный антураж почти никакого внимания. Тоже, своего рода, демонтаж стереотипов. Полезно. Хотя, сначала это немного его и шокировало. Но затем, появилось парадоксальное чувство, что еще не все потеряно для его страны, если даже «такое» в центре Москвы в прайм-тайм — позволительно. «Плохо это или хорошо, — думал он, — когда ставится подобное на сцене? Что это — гибкость восприятия творческих душ или, все же, распущенность? Но, может, и не стоит рассматривать подобное в рамках дуальности? — размышлял он. — А если, все же, попробовать и рассмотреть: плохо — если такое ставили бы, скажем, в Большом, и хорошо — что за такое, кажется, пока еще никого не посадили». «Дело вкуса, — в итоге решил Март. — На любителя». Смысл постановки, однако, так и не уловил. Когнитивный диссонанс усиливал тот факт, что в спектакле принимала участие известная актриса, правда, в целомудренной своей экипировке, — и несколькими месяцами позже, в здании Геликон-оперы, на концерте с гордым названием «Час Баха», что организовал всемирно известный ее супруг в поддержку оперных исполнителей, Март с трудом удержался, чтобы, воспользовавшись случаем, не познакомиться с ней, встретившись в холле концертного зала, после полутора часов струнной классики, и не поинтересоваться — как согласилась она работать в том эпатажном спектакле, и что думает по этому поводу классический ее супруг? Но сдержался, сознавая творческую свою некомпетентность. «Однако, неплохой, наверное, все же, человек, этот Серебренников, — думал Март по окончании того, голого спектакля, находясь в эпицентре зрительских симпатий, средней линией тела ощущая восхищенные овации по актерам, спектаклю и по его создателю, но, не участвуя в них собственноручно. — Еще б матерился поменьше… Хотя, как можно не материться в нашей стране». «Да и в любом, наверное, обществе, — размышлял Март, — режиссер, поставивший подобное на сцене, в дальнейшем обречен на предвзятое к себе отношение со стороны публики консервативной. Потому удивляться негативному предвосхищению последующего его творчества было бы, в общем, тоже довольно наивно. Тем более, что и тема нового произведения, поставленного недавно в Большом, тоже достаточно щекотливая». Март попробовал представить себя на месте такого режиссера, спроецировав на себя его образ: у тебя есть определенная репутация в определенных кругах, ты эпатируешь публику — и публика ждет, и вот — ты ставишь новый спектакль, балет или фильм — и, поддерживая свое реноме, вставляешь в него танец с голой задницей на столе, вывешиваешь во всю стену обнаженное фото героя или же делаешь нечто другое, подобное, доходчивое и членораздельное, — и лишь потому, что ты раб своей собственной лампы, своих творческих стереотипов, и ты раб любящей тебя толпы — а потому сделаешь для нее все, что толпа эта ценит и желает созерцать на сцене, пусть даже отсутствует к тому «острая художественная необходимость». И как сладок запретный плод! Пусть даже запрет этот не прописан формально в официальных манускриптах общества. И как хочется откусить от него свой кусочек «свободного и бунтарского», вдохнув тот пьянящий, будоражащий кровь глоток бесцензурного, чистого, безгранично-творческого эфира, показав всего себя, всю суть свою, дав очередную пощечину общественному мнению, заросшему свежей щетиной консервативного пуританства, выразив тем снисходительное к нему презрение!

  Тем временем, упомянутый режиссер сидел под домашним арестом, сочиняя сценарий о супруге Чайковского, о «супругах» Чайковского, о супружеских долгах супруга супруги Чайковского (но, быть может, и о своих собственных и о себе самом?) — и сидел довольно давно, но за дела другие, сомнительные во всех отношениях, в том числе и в правомерности их возбуждения. А снег шел — и шел совсем недавно, и шел по делу — по делу зимнему и своевременному. Театральная площадь светилась. Большой по-прежнему возвышался над площадью великолепным светоносным храмом искусств, сияя и восхищая народ восторженный, а потому — к восхищению завсегда склонный.

  Вдоль Петровки, разделявшей здания храмов оживленным проездом, стояли полицейские автомобили, спецсигналами обозначая зону парковки представительских Мерседесов и БМВ с синими ведерками на крышах. Посреди черных, представительских, одна белая, полицейская, внедорожный Мерседес последней модели, далеко не скромный, заявлявший зевакам о том — что люди в Большом действительно собрались серьезные.

  Март поснимал машины на телефон. Снимал аккуратно, чтобы сотрудники спецслужб, безмолвно стоявшие на тротуарах, не проявили к нему повышенного интереса. Удовлетворив выработавшийся за день рефлекс смартфонщика-папарацци, Март отправил свежие фото персонифицированной причине того рефлекса, далеко на север, и направился, минуя театр, далее, на Кузнецкий мост, самую, пожалуй, променадную улицу города, где располагалась очередная контрольная точка фастфуда — вегетарианское кафе Джаганнат.

  Часть тротуара у Большого накрывал длинный навес над боковыми выходами из театра. Как только Март ступил под чугунный резной козырек, цвета болотной ряски, в нескольких метрах перед ним вывалилась из дверей довольно тяжелая политическая фигура, сопровождавшая фигуру другую, доселе Марту неизвестную, престарелую, по всей видимости еще более тяжеловесную и заслуженную, поскольку фигура первая, услужливо распахнув перед ней двери авто, без подобострастия, но с подчеркнуто превеликим уважением, показавшимся Марту вполне искренним, аккуратно усадила ее в салон.

  Фигуру первую Март регулярно наблюдал раньше в СМИ, когда еще смотрел телевизионные новости или же читал новостные ленты. И оставляла она по себе в его памяти впечатление неизменно пошлое, можно сказать, брезгливое, временами почти гадливое, хотя вроде и не особо располагала к тому: здоровый детина, темноволосый, росту выше среднего, с большой головой, грубоватыми чертами лица и массивной нижней челюстью перед затылком — внешность, как нельзя более подходящая современной политической элите, в виду доминантного тренда на противоположные физические дарования. И голос он имел соответствующий: мощный, громкий, утробный — и безапелляционный. Разговаривая с обладателями таковых, чрезвычайно быстро приходишь к пониманию, что спорить или доказывать что-либо человеку — бессмысленно. Он выскочил на улицу без шапки, в расстегнутом настежь пальто, в пиджаке нараспашку, под которым, затянутый в белоснежную сорочку, пучился классический политический капиталец, нажитый, очевидно, непосильным трудом, тоже, видимо, на галерах, но со строгим соблюдением режима труда-отдыха, поскольку тело его олицетворяло изрядное здоровье и природную физическую мощь — а такие нередко выскакивают на улицу распахнувшись, восхищая встречавшихся им продрогших случайных субтильностей непомерной своей теплоемкостью и устойчивостью к морозам, пусть даже немалые русские трещат вокруг. Комсомольский вожак, затем депутат, председатель комитетов по инородным делам, за мимику и слова которого, Марту, по непонятной ему, испанской, причине, перед иностранцами всегда становилось немножечко стыдно, — отметился сей муж и в сексуальном скандале, который, казалось, только повысил без того немалую его самооценку: обвиненный в домогательствах к журналисткам, он не только не раскаялся и не подал с ответственных постов в отставку, как поступило бы большинство западных его коллег, но, напротив, демонстрировал в телевизионных эфирах нескрываемое самодовольство, прописанное на лице его, чуть не браваду (что исключало сомнения в обоснованности предъявленных обвинений), получая от задокументированной в СМИ брутальной своей мужественности видимое самоудовлетворение, сознавая вседозволенность и депутатскую свою неприкосновенность. Тип в высшей степени показательный, герой нации, коммуникативные навыки которого очень ценило начальство.

  Но то было лишь мгновение. Большая тяжелая тень, выскочив из Большого, усадив патрона в черное представительское авто, обежала машину сзади, исчезла в салоне вслед за стариком, водитель дал по газам, белый мерседес вдавил следом, синее ведерко растворилось в огнях Москвы, либерально попугивая крякалкой несвоевременный свой электорат.

  Выйдя из-под козырька и опасливо оглядевшись по сторонам, Март перекинулся через дорогу, припустив вдоль витрин Центрального универмага — готического храма торговли, завлекавшего прохожан красочной рекламой стеклянных витражей первого этажа, в которых расположились огромные мониторы, демонстрировавшие модные модели брендовой экипировки сезона уходящего, с ценами на них; справа от экранов стояли скучающие бесполые манекены, на полу — небольшие информационные таблички.

  Март из любопытства притормаживал у некоторых из них, оценивая предновогодние тарифы, чтобы определиться, удивляться количеству нулей на ценниках — или все же не стоит. Немного смущало то обстоятельство, что довольно приличные цены выставлялись на всеобщее обозрение, словно некое спецпредложение, позволявшее случайным прохожим воспользоваться беспрецедентной по щедрости возможностью.

  Некоторые вещи восхищали своей простотой и доступностью. Обычные на вид, китайские, кеды стоили от пятидесяти, легкие брючки крутились вокруг сотни, гламурные пальто и куртки около двух — плюс-минус полста тысяч рублей. Новую Гранту «в комплектации» можно было взять меньше, чем за пятьсот. Правда, сомневался Март, поеживаясь, что вещи эти могли бы кого-нибудь согреть, разве — чью-то чуткую, падкую на горячие нули, душу. Рекламный ролик с замедленной скоростью прокручивал компанию жеманных молодых парней и девчонок, облаченных в фирму, приглашавших прохожих расслабиться, присоединившись к роскошной лени молодых, уже подуставших от жизни мажоров. Возникало стойкое ощущение, что вся эта кисло-сладкая гламурная молодежь находится под перманентным кайфом. Вещи, на вкус Марта, были никчемные, как минимум ноль с четвертью на ценниках был не к месту.

  Миновав универмаг, он вышел наконец на пешеходный Кузнецкий. От Неглинной до Рождественки улицу украшали вездесущие искусственные деревья, выставленные по центральной оси в бетонных кадках, сиявшие тысячами серебристых огней. Под одним, укутавшись в слои шерстяных платков, интеллигентного вида старушка заунывно выводила на скрипке; в конце Кузнецкого юно поскрипывал под гитару щуплоголосый паренек. Кафе манило теплом и близостью.

  Еда всегда являлась приоритетом в совместных московских прогулках, когда сын приезжал к Марту в гости. То ли из-за вегетарианской диеты, то ли в виду наследственной специфики усвоения пищевых калорий, то ли от того, что перекусить сыроедам удается далеко не на каждом углу или же по какой другой, еще не додуманной нами причине, но все их столичные маршруты строились строго от кафе — к кафе. Это был их пунктик, их маленькая московская одержимость. Вот и в одиночестве Март привык передвигаться так же.

  Проходя мимо укутанной платками бабули, не удержавшись, Март сказал той несколько приветливых слов, удивляясь, как может она играть на скрипке в столь сильный мороз. Но почти сразу разговор их прервал пьяница-попрошайка, в последних словах обвинивший бабушку в заработке. Грязное тряпье его светило прорехами, багровое лицо злобно выглядывало из-под намотанного вокруг шеи шарфа и нахлобученной на лоб меховой кроличьей шапки, вместе с тем, руки его были без рукавиц, в них — видавшая виды авоська с вещами, под слоями неряшливо распахнутой одежды просвечивала темная, не то кудрявая, не то грязная грудь, на ногах — напрочь изодранные ботинки, со съехавшей на сторону подошвой и почти полностью истертыми каблуками, казалось, холод не сильно его беспокоит. «Еще один, теплокровный», — с некоторой завистью подумал Март, припоминая недавнего его антипода, вывалившегося перед ним из Большого. Но в чем-то, все же, они были похожи, то ли звучным голосом, то ли наглостью, то ли нарочито презренным отношением к женскому полу, не поддавшемуся их обаянию, то ли в чем другом, в чем именно — додумывать Марту охоты не было. Общаться с пьяным тоже было ему не с руки, очевидно, именно доброе внимание к старости и стало причиной неожиданной ненависти забулдыги. Бабушка виновато улыбнулась. Игнорируя пьяную выходку, Март продолжил свой путь к кафе, чтобы не провоцировать пьяного еще больше. Оставив старушку в покое, тот разочарованно поплелся прочь, продолжив свой загадочный зигзагообразный маршрут таинственными тропами опустившихся московских маргиналов. «От тюрьмы и от сумы… — подумал Март, глядя ему вослед, провожая взглядом плотно взбитую, но развязную, словно молью побитую страстями фигуру. — …И от водки не зарекайся тоже».

  Взяв обычный комплекс из пары салатиков и морковного фреша, со вкусом устроился он в небольшом кофейном зале, заняв столик у окна, с видом на Кузнецкий и неоновое дерево по центру мостовой. За окном спешно и неспеша, по делу и по безделью текла, тусуясь и хаотично сменяя друг друга, будто непрерывная снежная круговерть, разномастная московская публика. Укрытая снегом мостовая отражала блики ярких уличных фонарей, сверху размеренно падали трепетные маленькие снежинки, укрывая следы прохожих, словно темные неприглядные пятна уходящего прошлого. Идеальную картинку портила появившаяся недавно напротив черная вывеска мясной бургерной лавки #FARШ — мало того, что с решеткой, но еще и с витриной в таких же траурных, черных тонах. Выглядело соседство довольно цинично, глаз не радовался, Март усмехнулся: демоны преследуют нас повсюду. Воткнув вилку в салат, запечатлел композицию в лучших традициях самой Нежелательной организации будущего, публикующей фотоснимки. Неожиданным бонусом стали голые коленки под столиком напротив. С наслаждением потягивал Март прохладный морковный фреш, стараясь не замечать назойливой индийской музыки, скрипящей из динамиков по углам, — единственное, что напрягало его в этом месте. Употребив все, лежавшее в двух глиняных мисках, деликатно обтер салфеткой оранжевые губы и сдобрил трапезу пятиминутной прострацией насытившегося человека, готового наконец двинуть себя дальше, чтобы вновь погрузить в свежий морозный воздух заснеженной мостовой. Одевшись, вышел на улицу, где стало ему опять хорошо и уютно. Неторопливо направился в сторону Тверской.

  Снег хрустел, поскрипывая, потрескивая, переливаясь огнями рекламных вывесок и витрин, словно миллионы цветных сахарных леденцов монпансье, рассыпавшись из железной банки, лопались под ногами! Как в неосторожном детстве! На светофоре Петровки, вдоль тротуара, стояло несколько черных экипажей с синими ведерками на крышах — тоже, как в детстве, и полицейский спецборт в эскорте. Черные ожидали своих хозяев. Похоже, в предпраздничные дни ведерки были повсюду. Для этих ребят были открыты все двери и свободны все парковки, даже если и не было таковых, они были полновластными хозяевами города, да и страны в целом, обладая неограниченной властью и пользуясь ей беззастенчиво. Рядом высилось здание Генеральной прокуратуры, шикарные рестораны занимали первые этажи, кое-где и последние, чиновники, вероятно, заседали где-то поблизости. Глядя на люксовые чиновничьи авто, Март вспомнил одну из осенних своих прогулок, случившихся здесь же, в центре, чуть больше года назад.

  Время было обеденное. Пораньше освободившись от дел, Март решил прогуляться от Спиридоновского почтамта, через Маяковскую и Пушкинскую, до Кузнецкого моста, петляя переулками, по обыкновению глазея по сторонам, изучая Москву изнутри. На Бульварном желтела последняя листва, ветер гнал жухлые листья и Марта в спину, заставляя прятаться от пронизывающих колючих порывов в изломах узких улочек да небольших, перекрытых шлагбаумами, московских дворов.

  Свернув со Страстного на Дмитровку, миновав античный портик неизвестного доселе ему театра с афишами в окнах первого этажа, Март задумался, стоит ли в будущем посетить этот, явленный ему, культурный объект? В задумчивости, с преобладанием ноток разумного сомнения, поскольку театр имел в названии «музыкальный», дошел он до здания Совета Федерации, где внимание его привлекли автомобили, плотно припаркованные на стоянке перед крыльцом. То были служебные машины чиновников. Шкоды, Форды, Мерседесы и БМВ стояли в разночинный ряд, но объединяла их одна характерная черта: все они были черные.

  Март шел под окнами Совета, тяжело нависшего над ним острыми ребрами серых гранитных стен, словно под взорами неусыпной башни огромного замка, величиной с мегаполис, — приземистого донжона посреди многолюдной крепости, разросшейся в веках, с черными рысаками на привязи у ворот, в любой момент готовых сорваться с места по приказу своих опричных хозяев, чтобы мчать их по важным государевым делам, к неведомым мрачным целям, подобно Черным всадникам Толкина — служителям Темного Властелина. А в голове Марта циклилась, не переставая, навязчиво и беспрерывно, совсем не странная для него мысль: «Черные-всадники-Апокалипсиса — Черные-всадники-Апокалипсиса — Черные-всадники…» И он ничего не мог с этим поделать.

  Выйдя Столешниковым переулком к Петровке, обойдя маленькую часовенку на углу, свернув направо, в сторону Кузнецкого, шел он вдоль стеклянного фасада фешенебельного отеля с ресторанами и черно-белыми официантами в окнах нижнего этажа, когда двери перед ним распахнулись, и выплыла ему навстречу, расслабленно и вальяжно, еще одна известная медийная фигура, тоже немалый политический тяжеловес — легендарный в прошлом хоккеист, а ныне чиновник, член Федераций и прочих национальных заслуг — «тот самый Фетисов». «Давно не видал я хоккей! Не зря только что от Совета!» — в немом восхищении затуманился Март, не ожидая такой счастливой встречи на центральных задворках столицы, хотя и знал из электронных газет, что устраивались в Совет многие заслуженные пенсионеры страны, далеко не пенсионных еще лет, некоторые и пожизненно, но чтобы увидеть небожителя вот так, вживую… Это была удачная удача.

  Выглядел хоккеист совершенно удовлетворительно. Еще вернее — совершенно удовлетворенно, излучая самодовольство пресытившегося не жизнью, но трапезой человека. Без особенных затруднений можно было определить, что последний час-другой провел Фетисов на фуд-корте элитного Marriot Royal Hotel.

  Без шапочки, в элегантном темном костюме, в распахнутом настежь цвета донбасского антрацита стильном пальто, притормозив перед входом, хоккеист лениво обозрел улицу, периферически и профессионально оглянув ее по сторонам, видимо удовлетворился и неспеша, вальяжно, направился влево, вдоль ряда припаркованных у отеля машин.

  Не привлекая внимания, Март отошел в сторону, сместившись с центра тротуара ближе к стенам гостиницы, к бортику, и принялся наблюдать, как удаляется от него размеренным, уже не очень скользящим шагом, овеянный осенними ветрами и былой славой стильный шерстяной силуэт спортсмена-парламентария.

  Так же неспеша Фетисов дошел до конца парковки и опустил полы антрацитового пальто на заднее сиденье солидного черного автомобиля, с дверями толщиною в метр, обладавшего знакомыми контурами, который Март уже где-то когда-то видел и не заметить который на улицах не мог. Позже он опознал в нем Роллс-Ройс Фантом, рублей миллионов до сорока (в стандартном его исполнении) — и вряд ли то был служебный.

  Черной блистающей глыбой полированного мориона, неторопливо, как его хозяин, приземистый автомобиль тронулся с места, тихо рыкнув мощным двигателем под тяжелой никелированной сбруей. Проехав в обратную сторону метров до сорока, зверь остановился у ворот пропускного пункта здания напротив, отзеркалив крышкой багажника вход в гостиницу, из которой только что степенно появился его хозяин. Март мог бы побриться перед его задним крылом! «Генеральная прокуратура РФ», — прочитал он золоченую надпись над высоченной колоннадой белоснежного с желтым портика, высившегося внутри железной ограды.

  Спустя секунду ворота открылись, автомобиль вкатился внутрь, проехал вдоль высокого крыльца прокуратуры, скрывшись во внутреннем дворике. «Почему не пешком? — удивился Март, наблюдая впечатлившие его выход и въезд дней великой Славы в новый Иерусалим мимо колоннады одного из дворцов власти современного Ирода Великого. — Из ресторана, напрямую, ногами, можно было бы дойти быстрее, в два шага перемахнув узенькую Петровку, не утруждая великолепного своего осла!» Поразмыслив, решил, что пропуск на территорию мог осуществляться по узнаванию авто, не владельца. «Кто верит сегодня лицам?!» Подумав еще, предположил, что на самом деле ехать хоккеисту надо было в сторону другую, противоположную, — но движение здесь было одностороннее, и водитель, как водится, срезал путь через двор прокуратуры, если, конечно, возможно, чтобы не делать лишний круг. «Вполне», — удовлетворился Март приемлемой версией. «Да-а… давненько не видал я хоккей, — с грустью подумал он. — Но и такой хоккей нам тоже навряд ли нужен».

  Воспоминание о Фетисове было мимолетным, но ярким. И даже не хоккеиста вспоминал Март, сколько морионовое его авто, резавшее пути через прокуратуру и все запретные дворы столицы, не ведая кирпичей на своем пути. И припомнилось Марту еще — что не мог распознать он в тот день, чего всколыхнулось в его душе больше от созерцания послеобеденного выхода звезды из отеля — радости от того, что все у человека действительно хорошо — или же сожаления, что все у него хорошо настолько.

  А пространство над Кузнецким привычно затянуло гирляндами огней, скрывая и небо, и звезды, и эллипс убывавшей в прошлогоднее луны, регбийным мячом зависшей над городом, выглядывавшей временами в просветы декабрьских снежных теней. По улице беззаботно фланировали розовощекие туристы, сбиваясь в шумные стайки и распадаясь на влюбленные парочки обоих полов. Марту всегда нравилось бесцельно бродить среди них, всматриваясь в лица, прислушиваясь к голосам, словам, к непонятным речам иностранцев, к музыке, звучавшей из открытых дверей переполненных баров, вдыхая запахи еды, духов, алкоголя и хороших дорогих сигарет. Выйдя на Тверскую, привычно свернул он к Пушкинской, прошелся барином мимо дворца губернатора, бесстыдно красневшего стенами через дорогу напротив, вступил под своды гигантских новогодних арок, возведенных у памятника Отцу-основателю, что гордо восседал посреди площади на железном боевом коне. Пройдя далее, по Тверской, остановился перед величавым бронзовым поэтом, всматриваясь в гениальные африканские кудри, вспоминая события минувшие, московские, года семнадцатого века сего, когда имел он случай наблюдать июньские акции протеста тех, что подобно поэту мечтали когда-то здесь о свободе, о «Прекрасной России будущего», о сменяемости власти в стране, об окончании их собственного «жестокого века» — и о «добрых чувствах» всех тех, собравшихся здесь людей, у редакции газеты «Известий», неравнодушных и смелых, в шумные студенческие хороводы, — наблюдать изнутри, находясь в эпицентре событий, запечатлевая в памяти телефонной и собственной задорный энтузиазм современных пушкинских лицеистов, равнодушный профессионализм полиции — и извечную любовь ОМОНа к неоправданной натренированной жестокости.

  И увидел тогда Март своими собственными глазенками, что в его-то, в собственной его стране — Главный закон, гордо начинавшийся на священную букву «К», гарантирует свободу слова далеко не всем. Автозаки конвейером сменяли друг друга, причиняя бунтарям вынужденный покой, увозя детвору в темницы; омоновцы по команде отрабатывали боевые навыки, делая это с видимым удовольствием и рвением, возложив друг другу на плечи руки, черно-синими колоннами монолитно врезаясь в толпу, подобно белым акулам в стада беззащитных молодых тюленей, резвившихся на мелководье, но представлявших несомненную угрозу всей верхушке пищевой цепи ареала, выхватывая самых активных и шумных. И было совершенно ясно, что важен полиции не результат, но процесс — поскольку результат в любом случае был для всех предсказуем — мирное угасание несанкционированного праздника ближе к ужину.

  Подобно натасканным цепным псам, омоновцы, не справляясь с собственной агрессией, словно срываясь временами с цепи, выламывали руки и ноги, таскали брыкающихся юных крикунов по асфальтированной земле в автозаки, самореализовываясь таким странным образом и видимо самоудовлетворяясь, — а с ними и тех, кто волею судеб попал под случайную руку ОМОНа, наблюдая иммерсивный спектакль изнутри. Март рисковал в тот день. Но риск того стоил. Это надо было увидеть своими глазами, а не через призму чужих фотокамер.

  Зайдя за бронзовый монумент, посвященный всем, заточенным в металл певцам, да и крикунам свободы, Март вышел в пушкинский сквер, безудержно утопавший в новогодних огнях, к купели уснувших в зиму фонтанов, к запорошенным снегом скамьям и гранитным ступеням, где грустные воспоминания отпустили его, снова оставшись в прошлом. А траекторию мимолетного его движения пересекли две степенные дамы, ранних бальзаковских лет, медленно дрейфовавшие по заснеженной мостовой в увлеченной беседе. До Марта донеслось только окончание одной фразы, которое он уловил как продолжение собственных мыслей: «Ну, конечно, у нас, как всегда. Хотят, чтобы все самое красивое было, а народ при этом в…» Март согласно кивнул. Новогоднее убранство Москвы поражало размахом и его. Обойдя кинотеатр, где некогда возносил молитвы к Небу Страстной монастырь, он вышел к одноименному бульвару.

  Страстной то красил себя в радужные, не запретные еще, цвета, то возвращался к призрачной, лунной подсветке, дорожки и ветви деревьев отражали чередующиеся неоновые огни, снежные перья, проносясь в отсветах цветных фонарей, создавали волшебство новогоднего праздника, стремящегося на землю. Время подходило к полуночи. По бульвару летели редкие автомобили, прохожие поскрипывали снегами в такт замерзающим мыслям, солидный джентльмен выгуливал воспитанного пса; с постамента задумчиво всматривался в мостовую земляк Твардовский, с белой мантией на плечах восседал, облокотясь на спинку стула, глядя вдаль, гордый Рахманинов, в конце сквера, с гитарой за спиной, раскинув бронзовые руки, обнимая Москву, посвящая себя небу и устремляясь в него, покаянным крестом застыл Владимир Высоцкий.

  Телефон замерзал, отказываясь снимать и отсылать сообщения, пальцы не слушались, по коже пробегал бесконечными спазмами колючий озноб, нос белел, теряя чувствительность, Март растирал его шерстяной перчаткой, размазывая по лицу, но торопиться никуда не хотелось. Однако, время уже поджимало — до закрытия метро оставалось менее часа, пора было поспешать. Перешагнув Петровку, он вышел на Петровский бульвар, дошел до Неглинной, свернул на Кузнецкий и замкнул тем вечерний променадный круг. «О, соле! О, соле мио! — пришло в телефон от Ирсен. — Переводится как "мое солнце"», — пояснила она. — «Будем знать». — «Будем».

  Март шагал по Кузнецкому, улыбаясь, уставший, но довольный, машинально отсчитывая светящиеся в ночи бриллиантовые деревья, любуясь на искрящийся под ногами снег, на прохожих, уже редких к этому часу, на огни гирлянд, мерцавших повсюду, пока не дошел до старушки, все также выводившей мелодии юности на дребезжащей полуночной скрипке. Для Марта это было почти невообразимо — вот так извлекать из инструмента достаточно стройные звуки, несмотря на крепчавший к ночи мороз, тогда как сам он едва мог отогреть коченевшие пальцы в карманцах!

  Пройдя мимо бабули, остановился в задумчивости. Вернулся, чтобы запечатлеть бабушку на видео и отослать. Та дружелюбно посматривала на него, ожидая, видимо, очередной взнос в свою копилку, видно, позабыв, что он уже сделал это пару часов назад, общаясь с ней, разозлив тем пьяного. Повторяться ему не хотелось. Поснимав старушку на телефон, послал ей на прощанье улыбку, поспешно преодолел оставшуюся часть улицы, дважды свернул за угол и с удовольствием нырнул в тепло метрополитена, призывно гудевшего полуночной тишиной. Перед слезящимися с холода глазами понеслись, тая, словно зыбучие снежные вихри, уходящие в пески времени, неясные темные тени, плащи и масоны, черные повязки на глазах, золотые подсвечники, свечи, тайные встречи, клятвы, галеры, дорогие антрацитовые пальто, граали, кресты и чаши с вином — и роскошные автомобили цвета московской ночи, и снова кресты — и галеры, галеры, галеры… мозоли, весла, асфальт на коленях… закрытые двери, решетки на окнах, темницы — и страх в удивленных глазах, — страх, с не детским уже лицом.

  «Печеньки!» — тряхнув головой, наконец вспомнил Март, стоя на уходящих вниз серебристо-ребристых ступенях. Но время было позднее, время было уже не то — и лучше было приберечь провиант на обратную дорогу, поскольку нет ничего лучшего, чем погрызть за рулем какую-нибудь любимую вкуснятинку, слушая музыку, устремляя себя вдаль, в незримое будущее, оставляя позади самое приятное послевкусие жизни. Да и метро — не лучшее место для получения удовольствия от вкусняшек.

  Спустившись бесконечным эскалатором глубоко под землю, Март сел на поезд до своего авто, принадлежавшей сыну «Весты», которая дожидалась его на восточной окраине, становясь его быстрокрылой белоснежной птицей, когда он того желал, готовая нести его несколько темных часов на запад, в сторону дома, быстро и без задержек — поскольку пробок в этот час даже в предновогодней Москве уже не было.

  Вагон был почти пустой. На одной из станций, к удивлению Марта, подсела к нему, не найдя лучшего места, разомлевшая от тепла и друг дружки вполне приличная пара, неопределенно средних лет, изрядно благоухавшая коктейльной пати с дорогим алкоголем, тонким парфюмом и запретной любовью двух, неожиданно подгулявших на стороне коллег. «С корпоратива», — дополнил Март предновогодним штрихом ночную свою фантазию.

  Дама устроилась на сиденье справа от него, широко и расслабленно, как это умеют делать подвыпившие женщины, слегка навалившись на спутника корпусом, прижавшись щекой к его плечу, еще больше от того видимо разомлев и слегка себя не контролируя. Марту пришлось подвинуться в сторону, подперев плечом боковой поручень, чтобы дать той достаточно места, минимизировав степень контакта с ее мощным бедром, выставленным к нему самой выпуклой точкой.

  Она сидела рядом, источая свое пьяное женское тепло, а он задумчиво вдыхал ее сладковатый алкогольный флер, размышляя о такой разной, но такой одинаковой в природе своей человеческой одержимости — одержимости чистотой, порядком, людьми и праздниками, и украшательством к ним, едой и печеньками, многословием, идеями, мечтами, нарядами, наготой, сексом и алкоголем, зрелищами, деньгами и властью — одержимостью тьмой, но, быть может, даже и светом — и прочими безобидными и не очень, вещами, за которые всем нам придется когда-нибудь да заплатить, пусть даже не на этой грешной земле.

  Подъезжая к своей станции, припоминая свои маленькие одержимости, изжитые — и еще не совсем, вспоминая чужие, которые никто не стремился изживать, напротив, взращивая и культивируя их — и не только в себе, но и в идущих на смену поколениях, Март пришел к тому — что, вероятно, самая сильная, самая опасная и самая ослепляющая разум одержимость — все же, одержимость властью. «И пусть банально это звучит, — думал он, вспоминая события на Пушкинской, да и все последние годы, начиная с Болотной, вспоминая тоже, — но слишком многие могут пострадать от этой беды, слишком многие судьбы могут быть искалечены — даже если овладела она всего одним человеком, наделенным ей безгранично, позабывшим о корнях своих, об истоках, о необходимости оглядываться на себя — того себя, каким он должен был стать в будущем, глядя в него из недавнего своего прошлого, становясь при этом лучше, мудрее, добрей — а вместе с тем, делая добрее и лучше миллионы других людей, а с ними — и весь остальной мир. Но а если беда эта коснулась многих…» И размышлял он, возможно ли справиться с одержимостью, какой бы природы она ни была, справиться с ней самостоятельно, своими силами, справиться без помощи свыше? И если у кого-то это, вдруг, действительно вышло, то не ошибается ли он, приписывая это достижение себе? Не наивно ли полагает, что все в его жизни свершается, благодаря его стараниям, его устремлениям, его мечтам? Не находится ли в неведении, что на самом деле помощь пришла к нему из источников иных, ему неведомых, живых, но недоступных ни чувствам его, ни разуму, ни пониманию, ни его осознанию.

  …И сквозь эти безрадостные полуночные мысли проступали в памяти Марта другие слова, пришедшие к нему не так давно, которые он записал и которые еще не успел позабыть.

  «Мы заложники каменных городов. Это наш крест, наше проклятие, наша вечность. Мы живем в этих сферах бесформенных встреч, заливая в себя быстротечность послевкусия, переходящего в горечь, в кислотную боль слабых зубов, в непонятную, жестокую прочность наших душ, превратившихся в бронь. И в этом наш путь. Мы мечтаем свернуть, но не можем. Мы привыкли к прямым дорогам, привыкли к случайным прохожим, не оставляющим след даже на черных газонах, кроме окурков и выпавших из промежностей стен изнуренных и влажных кондомов. "Это наш путь", – повторяю рефреном избитую мантру городских экзорцистов. Я сам стал таким: изгоняющим демонов из своей жизни, лишенной каких-либо ориентиров и высоких целей. Наша жизнь – это распятие наших душ в измученном городом гаснущем теле. Блуждаю между бетонных стен минимальных пространств с максимальной рентабельностью критических масс энергий и хаосов, первозданных смыслов, пробуждающих нас, заставляющих биться за место, за объемы и площади внутри этих стен, без них нам не выжить, без них не подняться с колен привычной нужды и грусти, и только одна надежда не гаснет в моей душе: а может быть, все же попустит Он – мне?»

  Таким был тот вечер, один из последних, декабрьских, уходившего навсегда 2018-го.


  Конец первой части


Рецензии